31. Встречное сражение
Процесс Даниэля и Синявского явился исходным пунктом совершенно неожиданного явления. Власти замыслили этот процесс, как пункт поворота к привычным (сталинским) методам руководства: ничего нельзя делать без дозволения властей. За обычные литературные труды дать огромные сроки каторжного заключения (7 и 5 лет лагеря строгого режима), чтобы все поняли — с неповинующимися шуток не будет. Но произошел «сбой» в самом начале: подсудимые каяться не стали и виновными себя не признали, а незначительная по численности группка им сочувствующих подняла шум — начала создавать очень неприятную для властей ГЛАСНОСТЬ и выступила не просто против данного осуждения, а против всякого осуждения, не основанного на законе. Первая в Советском Союзе после 1927 года демонстрация 5 декабря 1965 года требовала гласности и законности. Под теми же лозунгами шла и послепроцессовая протестная кампания. Это была неожиданность для властей, «наглость», от которой у них перехватило дыхание: «Как это так. Выходит, мы не можем, как нам угодно, распоряжаться собственными законами?». Власти уже привыкли к тому, что закон писан не для них.
— Не можете!!! — ответили им. — Закон вы обязаны применять в соответствии с его смыслом. А станете своевольничать, творить произвол, мы расскажем об этом гражданам нашей страны и мировой общественности. — И издали литературный сборник «Феникс» и «Белую книгу». В последней, рассказали о том, как шел процесс над Даниэлем и Синявским, с какими чудовищными нарушениями законов советских и, особенно, общечеловеческих. Да еще где издали? Под самым носом у центральной власти — в Москве. И кто издал? Какие-то никому неведомые «мальчишки» Юрий Галансков и Александр Гинзбург. Невероятная наглость! Немедленно высечь этих мальчишек, чтобы и внуки их помнили. И менее, чем через год после осуждения Даниэля и Синявского, хватают составителей этих сборников — Галанскова и Гинзбурга — и к ним, для «антуража», так сказать, прихватывают машинистку Дашкову, и выполнявшего некоторые поручения Галанскова и Гинзбурга — Добровольского. Расчет простой: показать, что бьем не только виновников, а и тех, кто «способствует», каким бы незначительным не было участие. Вместе с тем рассчитывают, что эти «причастные» с перепугу могут «наговорить» на основных обвиняемых. Все арестованные настолько неизвестны, что о них даже КГБ мало знает. Значит того шуму, что поднялся вокруг осужденных писателей, не будет. Но не так вышло.
Не успел КГБ взять последнего из четверки (Гинзбурга), как случилось совсем невероятное для Советского Союза: участники нарождающегося правозащитного движения перешли в наступление. Они вышли на площадь Пушкина с требованием свободы арестованным, пересмотра ст. 70 УК РСФСР и отмены антиконституционного указа о дополнении УК РСФСР статьями 190-1 и 190-3. В результате, мировой прессе и радио пришлось заговорить. Бой был выигран. Безвестные составители «Феникса» и «Белой книги» стали известными. Гласность была достигнута.
Арест пяти участников демонстрации — Буковский, Габай, Делоне, Кушев, Хаустов — и последующее жестокое осуждение по ст. 190-3 Хаустова, а затем и Буковского, способствовали усилению гласности и раскрывали антиконституционность ст. 190-3.
К началу 1968 года кампания протестов настолько усилилась, что обстановка для суда оказалась хуже, чем в процессе Даниэля и Синявского. К суду было привлечено внимание мировой прессы и передовой советской общественности. В этих условиях и проходил процесс над четверкой — Галансков, Гинзбург, Добровольский и Пашкова — 8-12 января 1968 года. Это был процесс — бой. Бой, в котором наступали мы, те, против кого был направлен суд. Мы, единомышленники подсудимых, все четыре дня простояли у закрытых дверей «открытого» суда.
Суд вынужден был прятаться от нас, от тех, кто здесь представлял советскую общественность. Вход в зал суда был прочно закрыт для нас. В 5-6 шагах от главного входа — милицейская цепь. Дальше нее «беспропускной» братии хода нет. У самого входа — двое в гражданском с красными повязками. Это КГБ. Здесь пропуска не просто показываются, как при проходе милицейской цепи, а тщательно проверяются. Далее, уже внутри здания, перекрывают коридор, ведущий в ту часть дома, где находится зал заседания суда; двое в штатском, без повязок — здесь не от кого маскироваться. У входа в зал тоже двое, но по фойе гуляют еще человек 6-7 — подкрепление, так сказать. В общем, не прорвешься. В первый день мы пытались найти обход, пробраться в зал, но потерпели полную неудачу.
Все четыре дня держались сильные морозы — 28-38° ниже нуля по Цельсию. В первый день до обеда мы находились в вестибюле входа в здание со двора. После обеда нас выдворили оттуда и мы мерзли на улице. То же самое было и на следующее утро. Часов около 12 дня мы обнаружили, что можно греться в подъезде жилого дома напротив. Но к концу дня нас выдворили и оттуда. Появилась «общественность» дома и предложила посторонним удалиться, т.к. «жильцы опасаются». Несмотря на это, мы пришли и на третий, и на четвертый день. И простояли оба эти дня на морозе в легоньких ветхих пальто и ботиночках.
Вместе с нами стояли и иностранные корреспонденты. Правда, они одеты значительно теплее. И все же, вечная им наша благодарность. Они были нашей бескорыстной охраной. Без них нас разогнали бы в два счета. И моя палка, которая «обыгрывалась» в некоторых корреспонденциях, не помогла бы нам. Спасибо им. Они ни на минуту не покидали нас. Я верю, придет время, когда мы сможем отблагодарить их за это. В этом нашем совместном стоянии у суда было наше участие в борьбе, развернувшейся в зале. Этим мы значительно сбили спесь с организаторов этой бессовестной комедии. В этом и была наша победа. Не мы от них прятались. Они от нас.
А в зале, меж тем, подсудимые и адвокаты разносили и щепки здание, построенное обвинением. Суд вынужден был и изорачиваться, и лгать. Будучи не в силах доказать ни одного пункта обвинения, он пошел на трюк, стремясь с помощью внешнего эффекта произвести впечатление на общественность. На суд привозят прибывшего из Европы и арестованного органами КГБ «туриста» Брокс-Соколова. С упоением показывают бывший на нем во время ареста «шпионский пояс» — пояс, в который заложены литература и деньги. Но у этого пояса, вернее, у его хозяина оказался весьма слабый «пунктик». И этот «пунктик» был немедленно вскрыт.
Адвокат Гинзбурга Золотухин задал весьма скромный вопрос: «Какое отношение все это имеет к моему подзащитному?» На этот вполне уместный и тактичный вопрос судья отвeтил злобно, грубой репликой, решительно обрывая все возможные вопросы такого характера. Но пунктик остается пунктиком. И когда, представитель Министерства иностранных дел СССР, время от времени информировавший, вернее было бы сказать, дезинформировавший иностранных корреспондентов о процессе, вышел с информацией о Брокс-Соколове и его поясе и вел живописный рассказ, привлекая свидетельства одной дамы, присутствовавшей в зале во время иллюстрации этого пояса, корреспонденты задали вопрос: «А к кому из подсудимых шел на связь Брокс-Соколов?» Информатор запнулся, но потом довольно нагло заявил: «Это тайна следствия». Корреспонденты и мы, конечно, расхохотались. Кто-то выкрикнул: «Зачем же его на процесс притащили? Пояс такой можно было изготовить и напичкать, чем угодно, не выезжая из Москвы». Снова все захохотали и информатор со своей дамой обиженно удалился.
С этим информатором тоже был трюк. Ни одного иностранного корреспондента в зал не пустили «ввиду отсутствия мест», а т.к. они настойчиво добивались информации в ходе процесса, то Министерство пошло на выделение «информатора». Но он ничего не сообщал о том, что происходит в зале. Он просто рассказывал КГБистские байки. Поэтому корреспонденты, да и мы снова подняли вопрос о допуске в зал. При этом мы абсолютно точно установили, что зал был заполнен не более, чем на 1/4. Имелось не менее 170 свободных мест. А нас с корреспондентами было всего около сотни.
И мы атаковали заявлениями судью, требуя допуска в зал «открытого» процесса. Мы писали — либо объявите, что процесс закрытый, либо откройте двери для тех, кто хочет на нем присутствовать. Представитель КГБ, изображавший коменданта суда, пытался «выкрутиться» ссылкой на то, что на все места выданы пропуска «представителям трудящихся», и он обязан сохранять для них места. Но «представители трудящихся» не торопились «на свои места». Как обычно, когда кого-то из предприятий, учреждений и заведений посылают на общественные мероприятия, в которых они не заинтересованы, то эти «трудящиеся» идут не на эти мероприятия, а по своим делам. И число людей в зале не только не возрастало, но все убывало, и к концу зал был почти пустой. Мы же продолжали дрожать на морозе.
Это для властей был полный провал. Даже совершенно аполитичному человеку было ясно — процесс закрытый. И власти сделали вывод на будущее. Больше уже никогда для политических процессов не назначались большие залы. Обычная судебная камера на 20, иногда до 30 человек. И «публика» берется под контроль. Выдаются не пропуска, а повестки вызова на суд в качестве свидетеля. Оплачивает предприятие по повестке только в том случае, если имеется отметка суда. Объявлять о месте и времени суда в печати не стали, а по судебной линии все сокращали разрыв во времени между сообщением о суде и судом. Дошли до того, что сообщали лишь поздно вечером накануне суда. Потом додумались родственникам и свидетелям объявлять уже после начала суда.
Таким образом, открытая наша борьба за права человека, за соблюдение закона принудила следствие и суды уходить в подполье. Дело в конце концов дошло до того, что, например, суд над тремя армянами, провокационно обвиненными во взрыве в московском метро, проходил неизвестно где, неизвестно когда, без родственников и защиты. Прошло уже несколько месяцев после суда, но до сих пор неизвестно, в каком помещении проходил суд, сколько он продолжался, были ли адвокаты на суде и был ли вообще суд? А между тем процесс объявлен открытым и даже сказано, что публика встретила смертный приговор всеобщим одобрением. Но как не прячутся нарушители законов, правозащита их находит. Неудача постигла КГБ и в деле дезинформации о судах.
Провал этой дезинформации обнаружился еще во время процесса Даниэля и Синявского. Не только заграница, но и советские граждане не хотели верить голословным обвинениям и требовали доказательств, а их-то именно у КГБ и не было. Вымысел, опубликованный в советской печати, был «шит белыми нитками» и доверием не пользовался. Белой же книгой, в которой был описан фактический ход и содержание процесса, Александр Гинзбург вбил «осиновый кол» в лживую стряпню КГБ. Этот опыт мог бы научить большей сдержанности во лжи. Но что поделаешь, когда шум вокруг процесса все нарастал и гласности было не избежать. Создать извращенную картину с помощью «информатора» министерства иностранных дел не удалось. Иностранные корреспонденты не верили его разглагольствованиям, а прислушивались к тому, что выносилось из зала. А главное содержание происходящего там до нас достигало очень быстро.
Последние слова Галанскова и Гинзбурга, например, ушли в эфир почти сразу после их произнесения. Дословной точности, может, и не было, но смысл передавался точно. Вот как, например, я записал себе в тот вечер последнее слово А. Гинзбурга: «Я не виновен. И это очень убедительно доказал мой защитник. Но так как в практике советского судопроизводства не было случая, чтобы оправдали человека, арестованного КГБ, то я об оправдании не прошу. Прошу мне дать не меньше, чем Юре Галанскову, который тоже невиновен». Когда через несколько лет я читал дословную запись этого последнего слова, я был поражен смысловой точностью записанного мною на основе устного сообщения третьих лиц.
Что могли этому противопоставить люди из КГБ и послушные им судьи? Только ложь. Всякая правда о процессе била по творцам беззакония. И вот КГБ мастерит лживые легенды и двигает их в печать.
Насквозь лживые статьи об этом процессе, опубликованные в «Известиях» (№ 15712) и в «Комсомольской правде» (№ 13089) вынудили меня взяться за перо.
Известно, писал я, что процесс, объявленный открытым, был фактически полностью изолирован от постороннего глаза.
Это — типичный процесс-провокация, аналогичный процессам, организовывавшимся во время Ягоды, Ежова, Берия. Разница лишь в том, что тогда сообщали о «врагах народа» без указания конкретной вины, а теперь, в обоснование несправедливого приговора, приводят чистейший вымысел. Насколько шатки позиции обвинения можно судить хотя бы по привлечению в качестве свидетеля обвинения Брокс-Соколова, который не имел не только прямого, но и косвенного отношения к данному процессу, создавая своим пресловутым поясом видимость наличия «вещественных доказательств».
Подобных писем с разоблачением КГБистской лжи, адресованных в прессу и властям, прошло через самиздат и проникло за рубеж огромное количество. Но главный отпор был дан выпуском в свет сборника «Процесс четырех», где шаг за шагом подробно был освещен процесс от начала до конца. И это вынудило КГБ отступить и на этом направлении. В последующем власти стремились замолчать процессы, не давать о них в прессу никаких сведений, даже лживых. Мы с нашими слабенькими силами, но имея на вооружении правду и закон, добились победы и на этом участке.
Однако главный успех в ходе этого процесса достигнут стоянием на морозе. Мы показали здесь свою стойкость и стимулировали свою активность. Здесь родилось обращение Ларисы Богораз и Павла Литвинова. Родилось незаметно, но сыграло в развитии правозашиты роль коренного поворота. Главная сила этого обращения в том, что впервые, открыто на весь мир, выражено недоверие советскому правительству. Обращение шло через его голову и направлялось непосредственно «к мировой общественности и в первую очередь — к советской». За все время существования советской власти никто не вспомнил об общественности. Ее не существовало. Никто не верил в нее. От нее никто ничего не ждал. И мы, правозащитники, до сего дня обращались только к властям. И вдруг во весь голос называется советская общественность — как главная сила. При этом дается точное определение той общественности, на которую мы рассчитываем: «Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть и достаточно смелости».
И с чем обращаемся? Не просить, не ходатайствовать, не оказать помощь. Нет! «Требуйте публичного осуждения этого позорного процесса и наказания виновных!
Требуйте освобождения подсудимых из-под стражи!
Требуйте повторного разбирательства с соблюдением всех правовых норм и в присутствии международных наблюдателей!»
И снова проникновенное обращение к советской общественности — как к реальной силе.
«Граждане нашей страны! Этот процесс — пятно на чести нашего государства и на совести каждого из нас. Вы сами избрали этот суд и этих судей — требуйте лишения их полномочий, которыми они злоупотребили. Сегодня в опасности не только судьба подсудимых — процесс над ними ничем не лучше знаменитых процессов тридцатых годов, обернувшихся для нас всех таким позором и такой кровью, что мы от этого до сих пор не можем очнуться».
Впервые, после многих лет жуткого произвола, уничтожившего даже понятие общественности, эта общественность вдруг заявила о себе и потребовала своих прав. Богораз и Литвинов почувствовали назревшую потребность советской общественности — самоопределиться. Они прикоснулись к душе этой общественности и она зазвучала. Помню, каким потоком обрушились письма на обоих авторов обращения буквально со всех концов Советского Союза и от всех категорий населения, в том числе от коммунистов. Людям явно надоело бояться. Они сообщают свои адреса, место работы, высказывают открытое свое одобрение обращению. Одновременно шли письма — протесты: с Украины, из Новосибирска, из Латвии, из Пскова, из Москвы, письма-протест 79-ти, 13-ти, 224-х, 121-го, 25-ти, 8-ми, 46-ти, 139-ти, 24-х школьников...
Подписавших протесты выгоняли с работы, лишали ученых степеней и званий, травили в газетах и на собраниях. Кое-кто каялся, но число протестующих росло. Общественное движение началось и остановить его стало невозможным. И власти свирепствуют. Новые аресты, новые суды и на них — новые протесты. Репрессии становились привычным фактом жизни, а движение продолжало расти. Суды по всей стране приняли тот же характер, что и в Москве — жестокие приговоры за закрытыми дверями. Но у дверей толпа единомышленников. Общественность, раз проснувшись, находит неправых судей и за закрытыми дверями, в их подполье. Находит и извлекает на свет Божий, делает достоянием гласности творимый произвол.
Первый серьезный напор гласности вскрыл массу проблем: правовых, национальных, социальных, религиозных. Оказалось, что ежедневно происходят беззаконные преследования, аресты, расправы. Надо было все это как-то обобщать и регулярно информировать интересующихся. И находятся инициаторы — рождается «Хроника текущих событий». Никто надолго не загадывал, не разрабатывали программ, не определяли периодичность. Надо было учесть и предать гласности ту борьбу, которая развернулась после обращения Богораз и Литвинова. Надо было создать орган, который помог бы возрождающейся общественности осознать самое себя и пригвоздить к позорному столбу творящийся произвол. А далее, как получится. Но идея «Хроники» оказалась столь жизненной, что никакие меры КГБ против нее, не оказались действенными. «Хроника» крепла, делалась все полнокровнее, приобрела периодичность.
Обращение вдохнуло новые силы и в «Самиздат». Он перестал быть делом чисто литературным. В нем начали публиковаться открытые письма, статьи, памфлеты, трактаты, исследования, монографии. Усилились после обращения и центростремительные силы. Первыми потянулись в Москву украинцы, стремясь выйти во внешний мир, через иностранных корреспондентов. В Москве пошел по рукам украинский самиздат: стихи Симоненка, Стуса, Светличного, Караванского, книга Ивана Дзюбы «Интернационализм или Русификация», книга В. Черновола «Лыхо з розуму», эссе В. Мороза «Репортаж из заповедника Берия». В общем на Москву нахлынула большая литература украинского самиздата. Начали устанавливаться личные связи между московскими и украинскими правозащитниками. Мы узнали о движении национального возрождения, развернувшемся в Украине в начале 1960-х годов, так называемое движение шестидесятников и о том жестоком ударе, который был нанесен КГБ по этому движению.
Подошло время и нам с женой установить личные контакты с правозащитниками, моими земляками. К нам приехали Нина Строкатова и Вячеслав Черновил. Рассказ вестей с Украины лился и лился: политика русификации, утеснения украинской культуры, жестокие репрессии против лучших людей украинского ренессанса. Поговорили, в частности, и о трагедии Ивана Дзюбы. Он, в числе других украинских деятелей культуры, обратился к бывшему тогда секретарем ЦК КП Украины Шелесту по поводу утеснения украинской национальной культуры. Шелест поручил Дзюбе написать об этом. Дзюба горячо взялся за дело и появилась книга «Интернационализм или Русификация». Когда Шелеста сняли, Дзюба был арестован. Длительной психической пыткой его заставили «раскаяться» и талантливый человек погас.
Теперь он на свободе, но не способен ни на какой творческий труд. Нина Строкатова рассказала о своем муже Святославе Караванском, который отсиживает второй срок по одному и тому же делу. Осужденный еще в сталинские времена, в Хрущевскую «оттепель» был амнистирован. Но т.к. он — активный участник возрождения украинской культуры и поэт, стихи которого были неугодны властям, то его, без суда, лишь на основе прокурорского постановления, отправили в лагерь досиживать прежний срок. К сегодняшнему дню (август 1979 г.) он в заключении уже 26 лет. Нина прочла несколько его стихов, присланных из лагеря. Договорились: поддерживать связь, помогать передаче материалов за рубеж, поддерживать крымских татар в их требовании возвращения на Родину.
Мы очень тепло простились, рассчитывая на скорую встречу. Было это в марте 1969 года. С Ниной я встретился лишь в 1975 году, т.е. через семь лет, и за эти годы Нина успела отбыть 4 года в лагере строгого режима, а я более пяти лет в психтюрьме. Во время нашей встречи Нина жила вне Украины, находилась на высылке в России — г. Таруса, в 130 км от Москвы. Жила там под административным надзором. Там мы ее часто навещали. Врач, микробиолог по специальности, работала в местном музее, получая зарплату 60 рублей в месяц. Другой работы для нее не нашлось. В этом положении находится она и сейчас — без работы по специальности, в отрыве от своего народа, от родной культуры — на чужбине, под полицейским надзором.
С Черновилом не встретились до сих пор. Он отбыл уже 7 лет лагеря строгого режима, а сейчас находится в ссылке, в Якутии, а я, изгнанный из Родины, получил политическое убежище в США.
Судьба Н. Строкатовой и Черновила характерна для судьбы участников украинского правозащитного движения, характеризует все это движение. Чтобы лучше уяснить это — вспомним некоторые факты истории.
Украина, бывшая в средние века одним из могущественных и просвещенных государств Европы (Киевская Русь), пала под ударами монголо-татарского нашествия, но со временем начала подниматься и вести борьбу за свою государственность. Многолетняя война с могущественной Турцией и Крымским Ханством, и борьба за существование с такими могучими соседями, как Королевство Польское и позже Россия, истощили страну. Напрягши все силы, украинский народ в войне 1648-53 годов создал казацкую республику, но на большее сил не хватило. Республика вынуждена была искать могучего покровителя. В 1654 году был заключен Переяславский договор с Россией. Началась мирная жизнь, но вскоре, в результате вероломного нарушения этого договора Россией, Украина утратила свою государственность, а затем была разделена между Польшей и Россией. В ходе последующей борьбы пала и Польша, а покоренные ею украинские земли были разделены между Австро-Венгрией и Россией. Те и другие оккупанты стремились сделать свои территориальные захваты вечными, а людей, которые их населяли, превратить в своих подданых. Слишком большое различие между
немецким и украинским языками вызвало сильный отпор онемечиванию, и в Австро-Венгрии развилось украинское национальное движение. Оно не исчезло и после распада Австро-Венгрии. Оно только переместилось в Польшу и Чехословакию, к которым перешли украинские земли от Австро-Венгрии.
По иному сложилось в России. Массовый террор против украинского населения, жесточайшее крепостное угнетение, в результате которого страна сплошной грамотности за столетие превратилась в темную забитую провинцию. Но при этом языковая близость между украинцами и русскими привела к относительному успеху русификации. За столетия пребывания в государстве российском украинцы понемногу стали забывать свое национальное имя и привыкать к тому, которое им дали колонизаторы — малороссы, хохлы, и к тому, что в школах их учат на русском языке. А русская интеллигенция в большинстве своем даже поверила в то, что нет такого языка, как украинский, что это лишь диалект русского. Распространению этого убеждения способствовали также директива министра внутренних дел России Валуева (1863 г.) и Эмский Указ Александра II (1876 г.), запретившие употребление украинского языка в литературе, в школах, театрах, а также ввоз в Украину украинских книг из-за рубежа.
Ко всему этому так привыкли, что когда после Октябрьской революции в Севастополе стали проводить учет моряков по национальности, то, как рассказывал мне член Центральной Рады офицер Черноморского флота Пелешенко, когда вызвали украинцев, то вышел только один человек. Вызвали все иные известные в России национальности, а огромная толпа матросов продолжает стоять неподвижно. Организаторы растерялись: что же это за нации в этой толпе. И вдруг кто-то догадался: «Малороссы! Отойди туда!» И вся толпа двинулась на то место, которое было указано малоросам.
Крайне низкое национальное самосознание украинского народа и большевистская интервенция из России явились основной причиной поражения национальной революции 1917-20 годов в Украине, падения созданной 21 января 1918 года, на основе свободных выборов, Украинской Народной республики (УНР). Национально-сознательная часть народа либо погибла в огне борьбы, либо вынуждена была эмигрировать. В результате национальное право Украина не в борьбе добыла, а получила в дар от российских большевиков. Но Российская коммунистическая партия большевиков (РКПб), переименованная потом во Всесоюзную Коммунистическую партию большевиков (ВКП/б), а затем в Коммунистическую партию Советского Союза (КПСС) правила все время таким образом, чтобы указанный дар из рук не выпускать, чтобы не давать развиться самосознанию украинского народа, не дать ему выкристаллизироваться в государственную нацию.
Дело было поставлено так, что о национальной свободе можно было кричать, благодарить большевиков за то, что они ее даровали, но воспользоваться ею было нельзя. За попытку реально получить национальные права обрушивались жестокие репрессии. Демагогически, на словах, борьба велась только против буржуазного национализма, а фактически подавлялось всякое национальное самосознание. Опасными оказались даже украинские коммунисты. Украинская коммунистическая партия (УКП) была истреблена физически. Ликвидирована чисто культурная национальная организация «Просвита». Затем принялись и за украинцев — членов РКП(б), которые стояли за реальные национальные права украинцев. Физически уничтожены даже такие выдающиеся фигуры большевистского руководства в Украине, как Скрыпник, Хвыленый, Затонский, Коцюбинский и многие партийные работники меньшего масштаба.
Нo на этом центральная власть не остановилась. Национально-сознательная часть украинского населения, даже будучи лояльной советской власти, представляла потенциальную опасность единству империи. После разгрома национальной революции в Украине, после гибели, бегства за рубеж наиболее активной части националистов, в стране осталась небольшая группа дореволюционной национальной интеллигенции, которая в условиях Советской власти хотела послужить пробуждению национального самосознания народа. Эти люди искренне верили словам, на которые не скупились большевики, призывая интеллигенцию к работе в народной гуще.
И интеллигенция эта работала, отдавая все силы национальному возрождению. Их самоотверженный труд был замечен народом. Авторитет их рос. И росло национальное самосознание народа. Центральная власть усмотрела в этом опасность для себя и нанесла удар. В начале 30-х годов был организован провокационный процесс «Спiлки Вызволення Украины» (СВУ). Людей самых мирных профессий и благородных характеров обвинили в подготовке террористических актов — взрывов, убийств, в провоцировании интервенции и подготовке восстаний внутри страны. Пытками, фальсификациями и обещаниями легких наказаний людей заставили «сознаться» в не совершенных ими преступлениях.
Приговоры в сравнении со «страшными» преступлениями были действительно мягкими. Но прецедент был создан. И теперь уже без гласных судов, по тем провокационным обвинениям, начали физически уничтожать всю украинскую национальную интеллигенцию, в том числе и ту, которая выросла уже при советской власти. Повторно забирали и уничтожали тех, кто получил мягкие приговоры по процессу СВУ. Таким образом, национальное движение в Советской Украине было задушено даже в потенции. О силе прокатившейся волны террора можно судить по тому, что погибло около 90 процентов всех украинских писателей, включая и коммунистов. Поэтому, когда в 1940 году была оккупирована Западная Украина, весь аппарат террора в советской Украине был брошен против Западной Украины. Были арестованы не только «буржуазные националисты», но и вся относительно заметная интеллигенция, в том числе и члены коммунистической партии Западной Украины, в первую очередь все, кто сидел в польских тюрьмах за национализм.
Последующая страшная война и тяжелая партизанская борьба, пропахавшие неоднократно всю Украину, нанесли непоправимый урон украинским национальным кадрам. В послевоенный период органы террора, под видом наказания «военных преступников», жесточайшим образом расправились с воинами «Украинской Повстанческой Армии» (УПА), которые не сумели, не успели или не захотели уйти на Запад. В результате вся Украина была так прочищена от активных националистических элементов, что можно было, не боясь никаких разоблачений, разглагольствовать о «расцвете украинской национальной культуры». Некоторая часть учащейся молодежи принимала эти разглагольствования всерьез. Другие, понимая их демагогический характер, делали вид, что принимают их всерьез, и, опираясь на них, действовали на пользу своей национальной культуре. Начал изучаться украинский фольклор, народные художественные ремесла, народное искусство, поднялась целая плеяда молодых поэтов. Процесс этот все нарастал и власти предприняли меры. В первой половине 60-х годов прокатилась волна арестов, так называемых «шестидесятников». «Срезали» всех наиболее активных участников культурного возрождения. Никакого преступления никто из них не совершал. Они просто любили свое национальное прошлое, свою национальную культуру. С массами народа они не были связаны. Народ пребывал еще в национальной летаргии. Они были одиночками, рассеянными по территории всей Украины. Этим они и были опасны властям. Они были, как искры, рассыпанные по почве, таящей в себе много горючего материала. Их надо было загасить, не считаясь ни с какими законами. Одними из таких искр и были Нина Строкатова и Вячеслав Черновил. Вот их, как и всех других, таких же, пытаются загасить. Но там, где много горючего, предотвратить возгорание не так просто. В то время, когда мы разговаривали с последними «шестидесятниками» Ниной и Вячеславом, подкатывалась уже новая волна. В борьбу включались «семидесятники» — одиночки, как и «шестидесятники».
По иному развертывалась борьба в Литве. О ней сведения тоже пришли к нам. Мы знаем, что здесь борьба приняла, в основном, форму защиты католической церкви. Естественно, что такая борьба была более массовой, более организованной и упорной. У них были руководители, по которым, в первую очередь, и наносил удары КГБ.
Еще иначе вели борьбу крымские татары. Общее горе — выселение с родины — из благодатного Крыма в пустыни и полупустыни Средней Азии, Урала, Казахстана. Жестокое, бессмысленное выселение, в котором погибли 46,2 процента всех крымских татар, сплотило весь этот народ, заставило подумать каждого о своей собственной ответственности за судьбу всего народа. Среди этих людей не нашлось никого, кто уклонился бы от борьбы или от ответственности за нее. Борьба приняла форму петиционной кампании. Началось с петиций отдельных поселков. Затем кампания начала перебрасываться на соседние поселки, затем на соседние районы и т.д. Вначале сотни подписей было уже много. Потом стали исчислять на тысячи. И дошли один раз до 127 тысяч. В 1967 году общее число подписей под всеми поданными за год петициями достигло 3.000.000. Это значит, что если подписывалось все взрослое население (200.000), то каждый подписался за год не менее 15 раз.
Форма руководства движением тоже была весьма своеобразной. Каждый населенный пункт выбирал своего представителя, которому выписывалась доверенность на право представлять его избравших. Все они и подписывали эту «доверенность». Представители поселков группировались по районам и по очереди дежурили в Москве. Петиции, индивидуальные письма и телеграммы слались дежурившей группе, а она передавала их в то учреждение, которому предназначался соответствующий документ. Дежурная же группа сообщала всему народу о проделанной работе и посылала в случае необходимости обращения и воззвания. Через определенный срок группы сменялись. Если намечалась какая-то крупная акция, в Москву съезжалось несколько групп. Был даже случай, когда съехались все группы (около 800 человек), и милиции пришлось проводить крупную операцию по разгону их демонстрации и высылке из Москвы. Финансово обеспечивался каждый представитель теми, кто подписал ему доверенность. Доверенность в любое время могли отобрать и передать другому. Мог отказаться и сам уполномоченный.
Таким образом, руководства, в общепринятом значении этого слова, не было. Уполномоченные поселков — рядовые люди. Притом, часто сменяемые. Дежурная в Москве группа избирает организационного распорядителя, но власть его ограничена: назначить время сбора, назначить людей, которые разносят адресатам почту, прибывшую от крымских татар. Назначить тех, кто пишет отчет или информацию. Подписывается же отчетный документ всеми членами группы.
Поэтому, сколько не было судов, КГБ даже при его изощренности не могло никому приклеить ярлык руководителя, организатора, и вынуждено было только выражать сомнение по поводу установленного самими татарами названия своих уполномоченных. Следователи по этому поводу писали: «такой-то, будучи послан в Москву в качестве так называемого народного уполномоченного, подписал документы, содержавшие клеветнические измышления...» и т.д.
Массовость и организованность движения заставили правительство отступать, маневрировать, лгать, делать кажущиеся уступки. Трижды комиссия Политбюро ЦК КПСС принимала делегации крымских татар, выслушивала их и... оставляла, по сути, все по-старому. Последний раз делегацию крымских татар принимали в связи с указом Президиума Верховного Совета СССР от 5 сентября 1967 года. Это был самый лживый, самый лицемерный указ из всех изданных по крымским татарам. Начинался указ далеко идущим заявлением о том, что крымские татары были необоснованно обвинены в измене родине и что это обвинение должно быть снято, но тут же снятие обосновывается тем, что в жизнь вошло поколение, не знавшее войны. Но самая большая подлость состояла в том, что указом крымские татары, походя были лишены права на свою нацию. О них написали: «граждане татарской национальности, ранее проживавшие в Крыму». С таким же успехом можно написать: «граждане татарской национальности, пока что проживающие в Венгрии». Верхом же подлейшего лицемерия явилось то, что указом, объявляющим политическую реабилитацию, навечно закреплено изгнание крымских татар из Крыма. И сделано подло, лживо, по-шулерски. Во второй части Указа сказано, что гражданам татарской национальности, ранее проживавшим в Крыму, разрешается проживать по всей территории Советского Союза, с учетом паспортных правил. А в паспортных правилах, как потом выяснилось, записано, что крымским татарам нельзя селиться в Крыму.
Крымские татары почувствовали подвох сразу, как только прочли Указ. Настораживало и упоминание о паспортном режиме и то, что изменниками их признали перед всем Советским Союзом, а снимают обвинение, публикуя Указ в местной прессе. В связи со всем этим крымские татары потребовали новой встречи с представителями Политбюро. И встреча состоялась. Политбюро послало на встречу тройку во главе с Андроповым, в составе генерального прокурора Руденко и министра внутренних дел Щелокова. Получалось: в составе комиссии только представители органов принуждения. Четвертый член комиссии — секретарь ПВС Георгадзе картину изменить не мог. Поэтому, как только все уселись, и Андропов намерился начать разговор, поднялся один из крымских татар и спросил: «Тов. Андропов! Вы здесь присутствуете как кандидат в члены Политбюро или как председатель КГБ?»
— А какая разница? — усмехнулся Андропов.
— Разница, — сказал крымский татарин. — Если Вы здесь, как председатель КГБ, мы разговаривать с Вами не будем. Поднимемся и уйдем.
— Ну, само собой понятно, я здесь по поручению Политбюро и от его имени.
Крымские татары остались. Разговор был лицемерный. Андропов и Щелоков утверждали, что упоминание о паспортных правилах не имеет никакого практического значения.
На естественный вопрос — почему же для русских и украинцев нет такого закона — ничего внятного не ответили.
В заключение представители крымских татар спросили, могут ли они собрать людей по определенным районам, чтобы рассказать о состоявшихся переговорах.
— Да, безусловно, — сказал Андропов. — Я дам указания на места выделить вам необходимые помещения и не препятствовать проведению собраний.
Это тоже была ложь. Местные власти получили указания: ни в коем случае не разрешать крымским татарам провести собрания. Поэтому в ответ на просьбы крымских татар, со ссылкой на Андропова, власти или уклонялись от ответа или оттягивали его — ничего определенного не отвечали. Тогда крымские татары в ультимативной форме сообщили властям, что если не дадут помещений, они соберутся на открытом воздухе, на площади Навои в Ташкенте, т.к. представители обязаны отчитаться перед народом. Власти помещения не дали, и крымские татары, съехавшиеся со всего Узбекистана, устроили на площади Навои большой митинг, который власти пытались разогнать. Были произведены задержания, но по требованию толпы, окружившей милицию, все были освобождены. Власти не рискнули на столкновение.
Таким образом, не только московские интеллектуалы, Украина, Литва, Ташкент открыто демонстрировали, что они не желают терпеть и дальше произвол. Но и власти, боясь идти на уступки, решили наступать. 1968 год пришел под знаком обоюдной активности — и правозащитников и властей. Разведывательные и партизанские бои отходили на второй план. Надвигалось встречное сражение. Оно началось, как я уже писал, со сражения за гласность в связи с судом над четверкой — Галансков, Гинзбург и др. Сражение было выиграно с большими моральными потерями для властей и с приобретением значительного числа союзников для нас. Мы сразу же после процесса попытались закрепить и развить наш успех. Каждый действовал соответственно своему разумению и возможностям. Мы с Костериным решили нанести удар престижу нашего партийно-государственного руководства на международной арене: написали письма в адрес готовящегося международного совещания коммунистических и рабочих партий. Почему был избран этот адресат?
Во-первых, советское руководство чрезвычайно чувствительно к международному общественному мнению. Значит простая публикация в иностранной прессе уже принесет плоды.
Во-вторых, открытое разоблачение произвола, творимого КПСС после 20 съезда, будет вынуждать «братские» партии требовать от КПСС изменения ее внутренней политики. В противном случае они компрометируют себя, саморазоблачаются, как сталинисты.
И наконец, в-третьих. Мы сами еще не оторвались от коммунизма. Верили в «настоящий» коммунизм и своими письмами хотели помочь его строительству и избавлению от «переродившихся» партийных вождей. И мы с Костериным написали аналогичные письма и отправили их адресату 13.2.68 г. В тот же день 12 чел., в том числе Петр Якир, Виктор Красин, Алексей Костерин, Сергей Писарев и я, послали Будапештскому совещанию телеграмму с просьбой выразить протест против беззаконных осуждений в СССР. Ни на письма, ни на телеграмму ответа не последовало, если не считать ответом то, что мое письмо оказалось подшитым в моем обвинительном деле. И это, несмотря на то, что я получил в марте уведомление о вручении письма. Но чудеса с моим письмом не закончились на этом.
Когда письмо мне предъявили, я спросил у следователя: «А на каком основании оно у Вас? Почему его изъяли. Ведь я писал в ЦК братской партии, а не в антисоветскую организацию».
— А у него содержание антисоветское.
— Откуда же Вы узнали содержание? Вскрыли письмо, нарушив тайну переписки?
И тогда мне был показан любопытный документ. Акт, составленный двумя работниками почты. В акте было указано, что при перемещении корреспонденции по транспортеру, упаковка моего письма была нарушена, и они, прочитав мое письмо, увидели, что оно антисоветское по содержанию и передали его в КГБ.
— А на каком основании они читали чужое письмо? — спросил я.
Следователь замялся, начал мямлить что-то невразумительное.
Я потребовал бумагу и написал заявление прокурору, чтобы он возбудил дело против двух почтовых служащих, нарушивших закон о сохранении тайны переписки. Но... заявления от сумасшедших не принимаются.
— От каких сумасшедших? — спросите Вы. — Ведь это же было во время следствия, когда никто сумасшедшим признать меня не мог.
— Верно! — отвечу я, когда это происходило (в июне 1969 г.), не было не только суда, но и экспертизы. Но... товарищу прокурору лучше известно, кто и когда становится сумасшедшим.
Однако чудеса с этим письмом не закончились и на этом. Оно было не одно. У него имелся двойник. И этого двойника я направил совещанию через ЦК Итальянской компартии. И он туда дошел, но на совещание не попал. А так как другое мое письмо, посланное непосредственно в ЦК КПИ и полученное там, оказалось тоже в моем следственном деле, то я, будучи в Италии в 1978 году потребовал от ЦК КПИ публичного объяснения этого чуда, но представитель ЦК в ответ понес околесицу, возмутившую зал. Он всячески изощрялся, пытаясь обойти суть вопроса. В конце концов был освистан и удалился с трибуны.
Так мы и наступали. Но противник тоже не сидел сложа руки. КГБ, очевидно, обеспокоила волна писем протеста, появление большого числа людей, начавших проявлять общественную активность. Этих людей начали вызывать для «советов» и «дружеских предупреждений». Вызывали и нас «ветеранов», так сказать. Машина запугивания работала с большой нагрузкой и с высоким темпом. Меня вызвали на Малую Лубянку 12 февраля 1968 года. Когда я проходил по коридорам, то видел довольно много явившихся по вызову юношей, которых то и дело вызывали в кабинеты.
Поводом для моего вызова послужило опубликование в журнале «Посев» от 5 сентября 1967 года материалов, которые, по заявлению редакции, присланы мною. Узнав о причине вызова, я сразу же заявил, что независимо от того, соответствует ли истине данное сообщение редакции или не соответствует, темы для разговоров с КГБ у меня нет, ибо публикация правдивых сведений, не являющихся государственной и военной тайной, в каком бы ни было органе печати, не представляет незаконного акта.
Сказанное выше я написал и в письме Андропову, которое отправил 19 февраля. В письме была описана вся эта беседа, с подчеркиванием беззаконности ее характера. Я писал, что такие вызовы низки в моральном отношении. Не имея законных оснований, КГБ использует страх перед этой организацией, который присущ еще многим людям. Тревогу переживает вызванный. С тревогой ждет его возвращения семья. По какому праву, — писал я, — вы врываетесь в частную жизнь советских граждан и топчетесь по их чувствам, нервам, переживаниям? И все это лишь для того, чтобы принудить «воспитуемых» отказаться от своих убеждений и принять тот строй мыслей и поведения, которые присущи вам самим.
Письмо подробно излагало весь ход беседы, особенно выделяя беззаконные требования и неразумные поступки собеседников из КГБ. Письма такого характера пользовались в то время чрезвычайно большим спросом в «самиздате». И нужно сказать, что спрос этот довольно основательно удовлетворялся. Если бы КГБ не был так забюрократизирован, то он бы не стал вызывать для бесед тех, кто может убедительно рассказать о беседе, ибо эти рассказы имели огромное воспитательное значение. Новые люди, которые еще сохраняли от прошлого страх перед КГБ, начинали чувствовать, что «не так страшен черт» и понимать, что выполнения законов можно требовать и от него, что на вызовы не по повестке или по повестке, не указывающей в качестве кого вызывается, можно и не ходить. Многие из таких рассказов писались остроумными людьми с выявлением смешного. А значение смеха всем понятно. Осмеянный КГБ — это уже не тот орган, перед которым «дрожь в коленках» появляется. Рассказы о беседах в КГБ были в то время многочисленны и сыграли огромную роль в преодолении страха и воспитании уважения к силе гласности и закона. На этом участке встречного сражения мы явно побеждали. И я, пуская свое письмо в самиздат, надеялся, что оно поможет новичкам. Именно в расчете на них я писал:
«Возглавляемый Вами орган государственной власти занят преимущественно войной с народом. Поэтому, несмотря на все усилия кинопропаганды и славословия со страниц официальной прессы, любовью народной этот орган не пользуется. Думаю, не только у меня возникают отнюдь не художественные ассоциации при виде монументального здания на Лубянке. Глядя на него, я не вижу ни его архитектурных особенностей, ни пустых тротуаров вокруг него. Мне представляются только тяжелые бронированные ворота с тыльной стороны здания, путанные проезды внутри двора, внутренняя тюрьма с моей одиночной камерой (№ 76) в ней и прогулочными металлическими клетками на крыше здания. А ведь немало и таких, кому видятся еще и подвалы этого здания с орудиями бесчеловечных пыток.
И никакое кино, никакая хвалебная литература не помогут до тех пор, пока эта организация будет продолжать войну с народом, до тех пор, пока не будут до конца разоблачены античеловеческие дела, творившиеся за этими стенами, до тех пор, пока камеры пыток и применявшиеся в них орудия не станут экспонатами музея, как казематы Петропавловки. До тех пор, пока это не сделано, нельзя верить ни одному слову тех, кто является наследниками, а может быть, и соучастниками ягод, ежовых, берий, абакумовых, меркуловых.
Возникает вопрос — зачем я Вам все это написал?
Я не признаю за КГБ права действовать противно Конституции: вмешиваться в частную жизнь граждан, мешать им выполнять свой общественный долг, как они сами его понимают, а не как предписывает власть, вызывать людей для проведения так называемой «профилактики», а вернее для того, чтобы напугать и деморализовать тех, у кого начинает просыпаться общественное сознание и кто еще недостаточно усвоил свои гражданские и человеческие права».
Меж тем «сражение» разгоралось и в физическом смысле. Крымские татары, ориентируясь на Указ ПВС от 5 сентября 1967 года, начали одиночными семьями и группами переселяться в Крым. Некоторых прописали, большинство выдворили. Выдворенные частично стали жить без прописки, а большинство селились на ближайших подступах к Крыму, в Украинских областях и в Краснодарском крае. Все они осаждали правительственные и партийные органы. Поселившиеся на Херсонщине, в Запорожской области и Краснодарском крае создали свои группы уполномоченных и двинули их и Москву.
Каждый день они приходили в приемные ЦК и Президиума Верховного Совета и, ссылаясь на нарушение Указа ПВС от 5 сентября 1967 г., добивались приема и решения вопроса о прописке. Их обманывали, говоря, что «на места даны указания», изгоняли с помощью милиции, но они все настойчивее добивались своего и писали, писали. Грамотность у них была невысокая и им, конечно, хотелось до того, как отправить письмо адресату, показать его кому-нибудь пограмотнее. Старым их другом был Алексей Евграфович Костерин. Он, как только вернулся в 1956 году после 17-летнего заключения в лагерях и ссылке, так сразу включился в борьбу депортированных малых народов за их возвращение на родину.
Алексей Евграфович родился и вырос на многонациональном Северном Кавказе, с детства видел жестокое национальное угнетение малых народов, разжигаемую угнетателями национальную рознь и вражду, отвратительный великодержавный шовинизм. Жестоко страдая от того, что его нация наступает в роли угнетателя «инородцев», он, как русский патриот, решил посвятить всю свою жизнь борьбе за национальное равноправие, за дружбу народов.
«Малые и забытые» (название самиздатской статьи Костерина) знали его и любили. Всегда, когда бы я ни пришел к нему, у него почти всегда кто-то был, если не с Северного Кавказа, то из крымских татар или немцев Поволжья. Не опустела его квартира и после того, как в конце февраля он слег в больницу после жестокого инфаркта. Люди приходили, чтобы что-то принести для больного, минутку посидеть печально, сказать несколько слов сочувствия его жене. Приходил и я. И тоже сидел с тоской. Квартира, не наполненная его заразительным юношеским смехом, была пустой и неуютной. Пришел я и 17-го марта 1967 г. в день его 72-летия.
Только вошел я в квартиру, Вера Ивановна — жена Алексея — сказала: «А я только хотела Вам звонить. Алексею разрешили принять двух посетителей, и он просил, чтобы Вы пришли со мной».
Однако, когда мы вошли в палату, там уже было двое — крымские татары. Как они туда попали, это их секрет. Во всяком случае нам с Верой Ивановной они не помешали. Пропуска нас ожидали.
— Вот они и пойдут за меня, — сказал Алексей, показывая на нас, как только мы вошли в палату. Петро, — обратился он ко мне, ты смог бы пойти к ним? — показал он на татар. — Им обязательно хочется банкет в честь моего дня рождения устроить. Я думаю, что ты смог бы им сказать, что им делать дальше.
— Я же не готовился, — усомнился я.
— Ну, что тебе готовиться? Сколько раз мы с тобой об этом говорили. Скажешь экспромтом.
— Ну, ладно! Семь бед — один ответ. Койку мне в психушке все равно берегут.
И вот мы в банкетном зале ресторана гостиницы «Алтай». Около 250 человек крымских татар со всех районов их расселения. Из Средней Азии, Урала, Казахстана, Краснодарского края, Крыма, Херсонской и Запорожской областей, — представляющих весь крымско-татарский народ, собрались в этом зале. Предварительно спросили: «Записать Вас можно?» Я ответил согласием. Меня в то время знали лишь отдельные крымские татары. Среди присутствующих, кажется, не было ни одного из них. Поэтому ведущий очень долго меня нахваливал, напирая на мое бывшее генеральство и на то, что я ближайший друг Костерина. Наконец он закончил и заговорил я. Дал краткую характеристику Алексею и его борьбе за право малых народов и особенно за право крымских татар вернуться на свою родину — в Крым. Затем я сказал: «Теперь позвольте мне коротко высказать наши с Костериным взгляды на актуальные проблемы вашего движения.
Скоро исполнится четверть века с тех пор, как ваш народ был выброшен из собственных жилищ, изгнан из земли своих предков и загнан в резервации, в такие условия, в которых гибель всей крымско-татарской нации казалась неизбежной. Но выносливый и трудолюбивый народ преодолел
все и выжил назло своим недругам. Потеряв 46 процентов своего состава, он начал постепенно набирать силы и вступать в борьбу за свои национальные и человеческие права.
Эта борьба привела к некоторым успехам: снят режим ссыльнопоселенцев и произведена политическая реабилитация народа. Правда, последнее сделано с оговорками, значительно обесценивающими этот факт, и, главное, кулуарно — широкие массы советского народа, которые в свое время были широко информированы о том, что крымские татары продали Крым, так и не узнали, что эта продажа — вымысел чистейшей воды. Но хуже всего то, что указом о политической реабилитации одновременно, так сказать, походя, узаконена ликвидация крымско-татарской нации. Теперь нет, оказывается, крымских татар, а есть татары, ранее проживавшие в Крыму.
Один этот факт может служить убедительнейшим доказательством того, что ваша борьба не только не достигла цели, но и в известном смысле привела к движению назад. Репрессиям вы подвергались как крымские татары, а после «политической реабилитации» оказалось, что такой нации и на свете нет.
Нация исчезла. А вот дискриминация осталась. Преступлений, за которые вас изгнали из Крыма, вы не совершали, и возвратиться в Крым вам нельзя.
На каком основании ваш народ ставят в столь неравноправное положение?! Статья 123 Конституции СССР гласит: «Какое бы то ни было прямое или косвенное ограничение прав... граждан в зависимости от их расовой или национальной принадлежности... — карается законом».
Таким образом, закон на вашей стороне. (Бурные, продолжительные аплодисменты). Но, несмотря на это, права наши попираются. Почему?!
Нам думается, что главная причина этого заключается в том, что вы недооцениваете своего врага. Вы думаете, что вам приходится общаться только с честными людьми. А это не так. То, что сделано с вашим народом, делал не один Сталин. И его соучастники не только живы, но и занимают ответственные посты. А вы обращаетесь к руководству партии и правительства со смиренными письменными просьбами. А так как просят лишь о том, на что безусловного права не имеется, то ваш вопрос преподносится тем, кто его решает, как вопрос сомнительный, спорный. Ваше дело обволакивается не имеющими к нему отношения суждениями. Чтобы покончить с этим ненормальным положением, вам надо твердо усвоить — то, что положено по праву, не просят, а требуют! (Бурные аплодисменты, возгласы: «Правильно!», «Верно!», «Ура!»).
Начинайте требовать. И требуйте не части, не кусочка, а всего, что у вас было незаконно отнято — восстановления Крымской Автономной Советской Социалистической Республики! (Бурные аплодисменты, возгласы: «Да здравствует Крымская АССР!», «Ура!»).
Свои требования не ограничивайте писанием петиций. Подкрепляйте их всеми теми средствами, которые вам предоставляет Конституция — использованием свободы слова и печати, митингов, собраний, уличных шествий и демонстраций.
Для вас издается газета в Москве. Но делающие эту газету люди, не поддерживают ваше движение. Отберите у них газету. Изберите свою редакцию. А если вам помешают сделать это — бойкотируйте эту газету и создавайте другую — свою! Движение не может нормально развиваться без собственной печати.
В своей борьбе не замыкайтесь в узко национальную скорлупу. Устанавливайте контакты со всеми прогрессивными людьми других наций Советского Союза, прежде всего, с нациями, среди которых вы живете, с русскими и украинцами, и с нациями, которые подвергались и подвергаются таким же унижениям, как и ваш народ.
Не считайте свое дело только внутригосударственным. Обращайтесь за помощью к мировой прогрессивной общественности и к международным организациям. То, что с вами сделали в 1944 году, имеет вполне определенное название. Это чистейшей воды геноцид — «один из тягчайших видов преступления против человечества...» (БСЭ, т.10, стр. 441).
Конвенция, принятая Генеральной Ассамблеей ООН 9 декабря 1948 г., отнесла к геноциду «...действия, совершенные с намерением уничтожить полностью или частично какую-нибудь национальную, этническую, расовую или религиозную группу...» различными методами и, в частности, путем умышленного создания «для них таких условий жизни, которые имели бы целью ее полное или частичное физическое уничтожение...» (там же). Такие действия, т.е. геноцид «...с точки зрения международного права является преступлением, которое осуждается цивилизованным миром и за совершение которого главные виновники и соучастники подлежат наказанию» (там же). Как видите, международное право тоже на вашей стороне. (Бурные аплодисменты). И если бы вам не удалось решить вопрос внутри страны, вы вправе обратиться в Организацию Объединенных Наций и в Международный трибунал.
Перестаньте просить! Верните то, что принадлежит вам по праву, но незаконно у вас отнято! (Бурные аплодисменты, в едином порыве все вскакивают со своих мест и скандируют: «Крым АССР!, Крым АССР!..») И запомните: в этой справедливой и благородной борьбе нельзя позволить противнику безнаказанно выхватывать бойцов, идущих в первых шеренгах вашего движения.
В Средней Азии уже состоялся ряд процессов, на которых незаконно, по ложным мотивам, осуждены борцы за национальное равноправие крымских татар. Сейчас в Ташкенте готовится процесс такого же характера над Энвером Маметовым, Юрием и Сабри Османовыми и другими. Не допустите судебной расправы над ними. Потребуйте, чтобы в соответствии с законом суд был открытым. Добейтесь открытого суда, массой придите на него и не допускайте, чтобы зал заполнили специально подобранной публикой. В зале должны сидеть представители крымско-татарского народа.»
Заканчивая речь, я провозгласил тост «за смелых и несгибаемых борцов за национальное равноправие, за Алексея Костерина, за успехи крымско-татарского народа, за встречу в Крыму, в восстановленной Крымской автономной республике!
Еще во время выступления я заметил, что в зал, в той его части, которая отделена от общего ресторанного зала занавесом, тихонько протискиваются люди. Потом я перестал обращать внимание на это. А когда закончил, то увидел, что наш зал переполнен. Записывающий речь в конце ее продиктовал: «Бурные, долго несмолкающие аплодисменты, здравицы в честь Крымской АССР, пение «Интернационала». Но это слабо сказано — зал гремел, бушевал. И что кричали — поди пойми. Но закончили действительно «Интернационалом». И пели не только крымские татары, а все, кто был в то время в ресторане — и посетители и работники ресторана. Я ожидал, что кто-нибудь «стукнет», т.е. сообщит в КГБ о происходящем здесь и нас разгонят. Но ничего подобного не случилось. Гуляли допоздна. Крымские татары смешались с ресторанной публикой и повсеместно шли рассказы о беззаконных притеснениях крымских татар. Меня осаждали разговорами не только крымские татары, но и лица явно иных национальностей. Как же, значит, наш народ стосковался по свободному слову.
Уже когда я вернулся, после второй отсидки в психушке (1974 г.) Алик Гинзбург как-то сказал: «Ваша речь на 72-летии Костерина — это событие». Я засмеялся и сказал, что Рашидов (первый секретарь ЦК Узбекистана) оценил ее еще выше. Выступая на республиканском партийном активе он сказал, что крымские татары распространили «антисоветскую речь Григоренко в восьми миллионах экземпляров». Мы оба засмеялись.
Я сказал: «Это, конечно, гипербола. Они, по-видимому, тогда еще не оправились от испуга в связи с апрельскими и майскими событиями. И у них в глазах все вырастало в невероятное, но если крымским татарам удалось размножить в восьми тысячах (а не миллионах) экземпляров, то это еще большее событие, чем сама моя речь. Размножена она была действительно сильно. Во всяком случае все крымские татары, с которыми я летом того же года встречался в Крыму, знали эту речь. Всех я спрашивал, не раскаиваются ли они в том, что начали действовать более решительно. Может, тихими просьбами было бы лучше? Все отвечали почти одинаковыми словами: «Нет, лучше так, как сейчас. Может мы и не добьемся ничего таким способом. Но ведь прежним тоже ничего не добились. Зато сейчас людьми себя чувствуем, а не просителями.»
Тогда же сразу после банкета было решено поддержать свои требования о возвращении в Крым, о возрождении автономии грандиозной обще-крымской манифестацией. Официальным поводом для манифестации послужило 21 апреля — день рождения Ленина, совпавший в этом году с мусульманским праздником. Была сделана заявка властям на проведение общенародного гуляния в важном промышленном центре Узбекистана, городе Чирчике. Власти, как обычно, ничего не ответили на народную заявку, но в назначенный день многие тысячи крымских татар со всех концов Узбекистана на поездах, автобусах, автомашинах потянулись в Чирчик. Власти, не разрешившие, но и не запретившие гуляние, решили провокационно сорвать его. К Чирчику была стянута милиция со всего Узбекистана, пожарные и воинские части.
На всех дорогах, ведущих в Чирчик, были выставлены милицейские заставы. Автомашины задерживали, едущих крымских татар высаживали из автобусов и автомашин, и приказывали возвращаться обратно. Но люди обходили заставы и без дорог двигались к намеченной цели. В Чирчик собралось свыше десяти тысяч человек. И все эти люди увидели: на всей площади, где намечено гуляние, стоят запаркованные автомашины. Народ двинулся в сторону городского сквера и заполнил его. Гуляние началось. Тогда привели в действие водометы. Вода с примесью хлорки и несмываемых веществ под огромным давлением была направлена на празднично одетых людей.
Человек одел свой лучший единственный костюм и поехал на праздник, и этого костюма его лишили. Если это не произвол, не грабеж людей, то что же это?! Но людей не испугало и это. Те, кто уже попал под водную струю, не убежали, а смело шли на нее, прикрывая тех, кто за ними. Кричали пожарным: «Что ж вы делаете, изверги!» И те невольно отводили струю. Никто из гуляющих не побежал от водометов, не побежал и от милицейских дубинок, которые тоже были пущены в ход. Промокшие, испачканные, избитые люди, строясь на ходу огромной колонной, растянувшейся по всему городу, двигались по улицам Чирчика. Появились лозунги: «Наша родина — Крым. Вернем ее!», «Да здравствует Крымская АССР!», «К ответу нарушителей закона!»
В это время, т.е. около 12-ти дня по московскому, мы получили телеграмму из Чирчика о происходящих там событиях. Может показаться странным, что такая телеграмма пришла, но факт остается фактом. И указывает он на возросший авторитет нашего движения. На линиях связи сидели люди, симпатизирующие нам. Они не стали никому докладывать о необычном тексте, а в точном соответствии со своими обязанностями, передали адресату. Получив, я сразу же позвонил Алексею Евграфовичу и он вызвал к себе иностранных корреспондентов. Сведения о Чирчикских событиях в тот же день, когда они происходили, полетели в эфир.
К вечеру из Чирчика прилетел участник манифестации — тракторист Айдер Бариев. Он прибыл в таком виде, как выскочил из-под водометов. С несмывающимися пятнами на костюме. Правда, костюм за время дороги успел высохнуть. Привез Бариев и фотоснимки, с водометами, милицейскими дубинками. Мы с Алексеем собрали вторую пресс-конференцию. На следующий день приехали еще люди. Рассказали. Демонстрация продолжалась до позднего вечера. Милиция, испугавшись возможных эксцессов, разбежалась. Руководители крымских татар с трудом уговорили людей разъехаться по домам. Ночью были произведены аресты. Взяли около 300 человек наиболее активных, в том числе и тех, которых на демонстрации не было. 11 из числа задержанных были преданы суду. Провокационный характер суда, бессовестные фальсификации вскрыты в подробном описании процесса. Значение чирчикских событий трудно переоценить. Именно с них крымско-татарское национальное движение влилось в общий поток право защиты и стало известным миру.
Повысившееся чувство человеческого достоинства толкнуло и на проведение демонстрации в Москве у здания ЦК КПСС. Демонстрацию приурочили к 18 мая — 24 годовщине выселения из Крыма. В Москву съехалось более 800 человек из всех районов крымско-татарской диаспоры. Однако на сей раз власти были осведомлены и подготовились. Они разрешили прописывать крымских татар только в гостиницах в районе выставки Достижений Народного Хозяйства (ВДНХ). Это, конечно, насторожило приехавших и все, кто мог устроиться где-то в другом месте, воспользовались этой возможностью. Но основная масса все же разместилась в районе ВДНХ. Надо же где-то жить. Да и потом известно, как в Москве трудно получить гостиницу. Так что, может, и подвоха никакого — просто нигде больше нет мест. Но в 5 часов вечера 16 мая произошло событие.
Демонстрация была назначена у здания ЦК в 11 часов утра 17-го, а в 5 часов вечера 16-го — проверочный сбор в районе гостиниц ВДНХ. И вот, когда люди сошлись на проверку, на них со всех сторон пошли милицейские цепи. Людей начали хватать и заталкивать в машины. Человек 200-250 были куда-то увезены. Остальные, кто вырвался из окружения милиции и скрылся, а кто еще и не приехал, ожидались ночью и даже рано утром. Часов в 7 вечера мне позвонил Костерин и сообщил об этом событии. Я посоветовал всем, кто к нему обращается, рекомендовать не идти ночевать в гостиницу. Сказал: кто не найдет ночлега, пусть идет ко мне. Устроим, кого у себя, а кого к друзьям пошлем.
Вскоре у нас в квартире появилась группа крымских татар, но не на ночлег, а рассказать о том, что произошло у гостиницы. Я дал им тот же совет, что и Костерину. Но совет этот не был достаточно использован. Нас, москвичей, по-видимому, беспокоить постеснялись и значительное число ночевало все же в гостиницах. А туда в 2 часа ночи явилась милиция. Людей поднимали с постелей и куда-то увозили. В облаву не попали только те, кто не ночевал в гостинице или пришел позже 4-х, а также приехавшие утром, 17-го. Некоторые избежали задержания, будучи предупреждены служащими гостиницы. Во всех гостиницах после прихода милиции, кто-нибудь из служащих выходил на улицу и предупреждал крымских татар об облаве.
17-го мая мы, небольшой группой москвичей, пошли к 10 часам утра на «Старую площадь». Мы не собирались участвовать в демонстрации. Крымские татары убедительно просили нас не делать этого. Они были уверены, что демонстрантов заберут. «А Вы, — говорили они, — нужнее на свободе, чем в тюрьме». Но, не собираясь участвовать, мы хотели все видеть, и потому пришли пораньше. Уселись в сквере на скамеечку. На другом ее конце сидел юноша восточного типа. Вскоре к нему подошел милиционер и попросил пройти с ним. Вскоре мы стали замечать, что задерживают прохожих восточного типа. Мелькнула догадка: вылавливают оставшихся крымских татар. Начали присматриваться. Милиции и гражданских, явно КГБистского вида, на площади много.
Вот показалась группа людей, среди которых я вижу несколько знакомых лиц крымских татар. К ним сразу же бросились милиционеры и гражданские со всех сторон. Завели в сквер, недалеко от нас. Проверили документы и предупредили, что они задержаны. Те начали возражать, требовать сообщить причину задержания. Ответ: «В милиции объяснят. Сейчас придут автобусы и поедете в милицию». Появилась еще одна группа крымских татар. Затем еще и еще. Все скандалят: почему задерживают! Не выдерживаю и вмешиваюсь. Предъявляю свой паспорт и требую объяснить, что здесь происходит. Меня просят удалиться: «Вас не задерживают и Вы не вмешивайтесь». Но я настаиваю на своем праве знать. «Люди ничего предосудительного не сделали, документы у них в порядке, почему же задерживают?» Отвечают: «Справьтесь в 48 отделении милиции».
Среди гражданских, один (явно КГБист), видимо, принимая меня за какое-то «партийное начальство», отводит в сторону, заговорщически шепчет: «Не вмешивайтесь! Это крымские татары». Я «удивлен». Начинаю громко требовать, чтобы мне объяснили, почему надо задерживать крымских татар? Что они — не такие люди?
Когда пришли автобусы и в них начали сажать крымских татар, я вошел вслед за ними. Старший в форме подполковника милиции предупреждает: «Мы Вас не задерживаем. Это Вы сами хотите ехать». Я хочу. Но когда прибыли в милицию, мне не позволили быть вместе с крымскими татарами, увели в отдельную комнату и, приставив ко мне милицейского подполковника, начали выяснять, что делать со мной. Выясняли в общей сложности восемь часов — до 7.30 вечера. В 5 часов вечера, узнав о моем задержании, прибыли в 48 отделение Петр Якир, Павел Литвинов и еще несколько человек. Принесли мне поесть. Потребовали объяснить причину задержания: «Скажите, на каком основании Вы задерживаете генерала?» — твердо и внушительно спросил Петр Якир у моего охраняющего. Тот смутился: «Мы не задерживаем. Просто выясняем некоторые данные. Он скоро будет дома. Вы спокойно можете ехать домой».
— Нет, мы будем ждать. Поедем только вместе с ним. И, если это затянется больше двух часов, пеняйте на себя.
Какое основание имела под собой эта угроза, мне и до сих пор неясно. Но она, безусловно, сыграла роль. Менее, чем через два часа я был освобожден. А решался вопрос о более длительном задержании. Недаром же был вызван районный прокурор и сел рядом с моим охраняющим. Видимо, предполагалaсь необходимость взятия ордера на задержание. Любопытно также, что когда мой охраняющий узнал от меня, что с ним говорил Якир, то просто ахнул. Спросил, а кто там еще из известных? Когда я назвал Литвинова, он схватился и побежал к двери: «Который?» Я показал. Он убежал в отделение. И вот началось паломничество. Шли посмотреть на Якира и Литвинова, как до этого смотрели на Григоренко. Времена менялись. Известность приобретало не только начальство. Гонимых тоже начинали признавать.
А что же, меж тем, делалось с крымскими татарами? Всех задержанных отправляли в вытрезвители, а оттуда сажали в ташкентские поезда и отправляли домой. Многие из отправленных по дороге покидали эти поезда и возвращались в Москву. При этом проявлялись находчивость и мужество. Ученый-физик Ролан Кадыев, например, выдавил стекло в окне туалета и выпрыгнул на ходу поезда. К нам появился с порезанными стеклом руками, но довольный собой.
Выловили, однако, далеко не всех. На запасный сборный пункт сошлось человек 70. Кстати, оповещание о новых сборных пунктах, организованное широко разветвленно, имело своим центром квартиру Костерина. Собравшиеся снова пошли на Старую площадь. Подошли они к ней около 3-х часов дня со стороны набережной Москва-реки, а не от центра, как подходили до этого. Милиция и КГБ, по-видимому, успокоились и демонстрантам удалось пройти по скверу вдоль всей площади с развернутым транспарантом «Коммунисты, верните нас в Крым». К сожалению, происходило это в отсутствие иностранных корреспондентов, и мир тогда ничего не узнал об этом.
На следующий день все бежавшие с поездов и те, кто уцелел в Москве, снова встретились на запасном сборном пункте, ином, чем вчера, а оттуда пошли на Красную площадь. Дело в том, что накануне, несколько человек умудрились получить разрешение коменданта Кремля на то, чтобы возложить венок к мавзолею Ленина.
Не на высоте оказался комендант. Не знал, что нет такой нации — как крымские татары. И вот около 300 представителей этой несуществующей нации прошли через Красную площадь и поставили у мавзолея венок, на котором черным по красному было написано «Великому Ленину от крымских татар». Это тоже была демонстрация.
Одновременно, т.е. 18 мая 1968 года крымские татары во всех местах своего поселения прошли процессиями и возложили венки с траурными лентами к памятникам Ленина. Это был траур не по «вождю мирового пролетариата», а по своим погибшим во время депортации землякам, по своей родине — Крыму.
Власти потерпели здесь сильное поражение. Народ, пусть и немногочисленный, но целиком весь народ, отошел от власти, перешел в оппозицию. Отдельные люди, соглашавшиеся сотрудничать с властью, подвергались моральному давлению. На особенно активных сотрудников властей муллы по просьбе общины накладывали проклятье. И покаранный таким образом сразу же бежал просить прощения у общины и у Аллаха. Пытаясь подорвать единство народа, КГБ попыталось применить контрпетиции — заявления, утверждающие, что крымским татарам очень хорошо в Средней Азии и что только отдельные отщепенцы бунтуют народ. Меднолобым КГБистам невдомек, что если дело действительно так, то почему бы этих «отдельных» не выпустить в Крым, а тех, кому хорошо в Средней Азии, здесь и оставить.
Естественно, что эта кампания провалилась, не развившись. Только на одну такую контрпетицию КГБ удалось набрать 17 подписей. Но после того, как муллы начали проклинать одного за другим всех подписавших, они бросились снимать свои подписи. Остался только один — секретарь обкома Таиров — единственный крымский татарин на руководящей партийной работе. Все последующие документы, которые КГБ распространяло через «самиздат», не имели подписей реальных людей. Такими анонимными были и два документа, содержавшие клевету на нас с Костериным. Это тоже было поражение КГБ. Они искали помощи в нашей среде и не находили. Вообще же крымско-татарское движение шло, да и идет, на исключительно высоком нравственном уровне, с большой жертвенностью и на основе взаимной помощи. Люди годами живут в Крыму без прописки, а, следовательно, и без работы, только помощью своих земляков. Однако был случай, о котором приходится вспоминать с болью.
Один крымский татарин был убит из-за угла. Причина убийства, казалось, была ясна. Он был секретным информатором КГБ. Земляки это вскрыли. Его стыдили, упрекали, корили — как так можно продавать своих. Один из тех, кто его корил, сказал при этом: «Да тебя убить за это мало». И вот сказавшего это арестовали по подозрению в убийстве. Следствие очень быстрое, суд скорый и несправедливый и... расстрел. Никто этого не ждал. Все считали очевидным, что подсудимый на убийство неспособен. Поэтому о хорошем адвокате своевременно не позаботились. Я этого человека знал и тоже был уверен, что на убийство он неспособен, но, опасаясь необъективного следствия, предложил пригласить из Москвы нашего лучшего адвоката — Софью Васильевну Калистратову. Но пригласили ее только после приговора. Она выехала туда, изучила дело, написала жалобу. Приговор отменили, назначили слушание в новом составе суда. Обвиняемый был оправдан. У следствия фактически было только одно «доказательство» вины обвиняемого. Его фраза: «тебя зa это убить мало». Когда суд объявил приговор, прокурор со страшной обидой в голосе сказал: «Ну, если так судить, мы ни одного дела не раскроем».
Меня в этих событиях не так задел суд неправый, как убийство. Я встречался с интеллектуально наиболее развитыми людьми и со всеми теми, с кем чаще виделся и успел подружиться. Всем им я говорил: «Это беда! Как только наше движение станет на путь террора, оно погибло. И не так от того, что его физически истребят. Это, безусловно, реально, а от того, что оно утратит нравственную чистоту, начнет разлагаться. Секретных агентов среди вас будут вербовать, но не убийствами от этого надо избавляться, надо выработать в народе иммунитет против вербовки».
Я не думаю, что только моему влиянию обязано движение тем, что больше убийств не было. Видимо, в самом народе заложено противоядие против отравы терроризма. Но я благодарю Бога, что народ, столь тяжко угнетенный, потерявший в результате террора властей сотни тысяч своих сынов, себя террором не унизил.
Но оторвемся от крымско-татарских дел. К этому времени, до которого дошел наш рассказ (июнь 1968 г.) наше общественное движение было довольно основательно увлечено тем, что происходило в Чехословакии. Чехословацкие газеты открыто продавать прекратили. Те, что к нам все же попадают, зачитываются до дыр. Наиболее значительное, такое, как «2000 слов», переводятся на русский и распространяются через «Самиздат». То, что рассказывают редкие туристы, слушаем, как сказку. Один раз у Алексея Евграфовича встретил двух туристов (мужа и жену) из ЧССР.
Когда я пришел, они как раз рассказывали о том, как выявляется общественное мнение, описывали, как перед поездкой чехословацкой партийно-правительственной делегации в Москву, люди, узнав об этом, стали собирать подписи в поддержку нынешней политики Дубчека. Стихийно, за несколько часов было собрано более 3-х млн. подписей. Кто-то из слушавших вздохнул и невесело пошутил: «Эх, хоть бы Вы догадались оккупировать нас». Я засмеялся вместе со всеми. Даже мысль не мелькнула о том, что в роли оккупанта может выступить наша страна.
Симпатии к ЧССР были настолько огромными, что, казалось, с ума надо сойти, чтобы рискнуть на интервенцию. В метро, в поездах, в троллейбусе, на улице, если кто-нибудь говорил о чехословацких событиях, а говорили очень часто, то люди слушали глубоко заинтересованно и с симпатией. Однако советская печать с этим не считалась и продолжала нагнетать подозрительность и сеять недоверие к чехословацкому руководству. Особенно усилилась эта кампания после известного письма 99 рабочих ЧКД-Прага.
С Костериным о событиях в Чехословакии мы говорили очень много. С 8-го мая я не работал и стал поэтому бывать у Алексея часто. Меня уволили «по сокращению штатов», хотя я прекрасно знал, что у нас в управлении имеется четыре вакансии мастеров. Я подал в суд. На беседу с судьей пришел со всеми имеющимися документами. Она просмотрела их и сказала: «Ну, Ваше дело верное. Будете восстановлены». В день суда, перед самым его началом, к судье вошел зам. начальника нашего строительного управления. Через 10 минут он удалился, а судья сообщила мне, что суд откладывается. В следующий раз судья, начав суд, подозвала к столу зам. начальника управления и, показывая ему вшитый в дело штатный список, не стесняясь моим присутствием, сказала: «Как же я буду ему отказывать, у вас здесь показаны две вакансии мастеров?» Тот смущенно пожал плечами: «Это без меня представляли».
— Так отрежьте, — сказала судья и подала ему ножницы. И тот отхватил обе эти вакансии вместе с находящимися ниже подписями. В деле осталась бумажка без подписей. И, руководствуясь этой кастрированной бумажкой, судья отказала мне в иске. Я обжаловал решение и подал жалобу на совершенный подлог. И то, и другое оставлено без последствия, хотя кастрированная бумага находилась в деле. И вот теперь я был свободен. Подумывал о новой поездке в Ялту для работы на овощной базе. В этом мы с Костериным были заинтересованы оба. Предполагался большой наезд крымских татар из Средней Азии в Крым, и было бы полезно мне быть там во время этого наезда. Обсуждая этот вопрос, мы говорили и о Чехословакии. Надо бы что-то предпринять против той травли, которую ведет советская печать. Решили написать письмо чехословацкому руководству с одобрением его внутренней политики. Письмо передать правительству ЧССР через чехословацкое посольство. Написано письмо Костериным при моем участии. Подписали, кроме нас двоих: Сергей Писарев, Иван Яхимович и Валерий Павлинчук — все считающие себя коммунистами, хотя мы с Яхимовичем из партии были уже исключены, а вопрос об исключении Павлинчука должен был вот-вот решиться. Пойти в посольство поручили мне и Ивану Яхимовичу.
Накануне намеченного дня похода к чехословакам я сидел у Костерина. Мы были вдвоем. Снова заговорили о возможности интервенции. И снова оба высказали убеждение, что она невозможна. Но меня что-то беспокоило. И я, наконец, не выдержал: «Знаешь, Алеша, мне не дает покоя совесть военного. Я, как военный, привык считать, что невозможного нет. Самое невозможное и есть самое вероятное. Стоит тебе признать что-то невозможным и перестать обращать туда внимание, как именно оттуда тебя и ударят. На месте чехословаков я бы все же приготовился к отражению вторжения. Не будет — хорошо. Вернемся к обычному расположению. А будет, интервент получит по зубам. Тем более, что защищать Чехословакию просто.
Австрийская граница безопасна. Венгерская тоже. У Венгрии так мало сил, что ее можно просто припугнуть. Значит только границы СССР, Польши и ГДР — меньше десятка дорог, перекрыв которые, можно остановить движение танковых армад. Если к этому добавить оборону тоже очень небольшого количества аэродромов, то внезапность вторжения не получится. А без внезапности провалится и все вторжение. Оно может даже закончиться полным крахом для нападающих. Я бы не только сделал это, но и предупредил Брежнева, что в случае нападения буду обороняться, объявлю отечество в опасности. Брежнев хоть и дуб, но на войну не рискнет. Вся его надежда может быть только на внезапность. Война для него безумие, тем более, что чехословацкая армия самая боеспособная в Восточной Европе, а народ, мы это видели, единодушно поддерживает свое правительство. Военная авантюра в таких условиях может стоить головы Брежневу и его правительству. Чехословацкое сопротивление может инициировать антиимперские разрушительные силы в ГДР, Польше, да и в Советском Союзе.
— Дай Бог! — заметил Алексей. Потом посерьезнел и сказал. — Ну что ж, напиши об этом Дубчеку. Так и напиши — я, как и мои друзья, считаю вторжение невозможным, но как военный считаю необходимым быть готовым к худшему. И передай эту записку в запечатанном виде, с грифом — «ЛИЧНО».
Я так и поступил. Но написал не в виде прямого совета. Я опасался, вернее, не исключал возможности того, что моя записка окажется в руках КГБ. Если бы это случилось, то текст не должен был давать прямого повода для обвинения в измене Родине. Поэтому я написал не как совет, а выразил свое восхищение работой, которую он ведет. Я желал ему всяческих успехов и здоровья, а в заключение написал примерно следующее: «Я не думаю, чтоб истинные коммунисты стали препятствовать Вашей благородной деятельности и тем более не верю в возможность советской интервенции. Брежнев — коммунист, и к тому же военный. Он понимает, что Чехословакия очень легко может сорвать советское вторжение. Стоит только перехватить основные дороги из ГДР, Польши и СССР и организовать оборону аэродромов. Венгрию можно легко остановить простой угрозой возмездия. Брежнев понимает, что все это повлекло бы за собой войну, которая в нынешних условиях опасна для СССР не меньше, чем для Чехословакии».
Я считал, что Дубчеку это может послужить советом, а если попадет в КГБ, то я смогу сказать, что рассуждал в частном письме о вопросах общеизвестных, никакой — ни государственной, ни военной тайны не касаясь. О письме этом я не сказал и своему напарнику — Ивану Яхимовичу. Письмо я незаметно для Ивана сунул в карман принимавшему нас советнику посольства. Посол в это время был в Чехословакии.
Наше «письмо пяти» было опубликовано в «самиздате» и в западной прессе. Мое личное письмо Дубчеку, насколько мне известно, на Западе не публиковалось. В самиздат же я его не давал. А вообще наш «самиздат» интенсивно откликнулся на «Пражскую весну». В «самиздате» и на Западе было опубликовано и письмо Анатолия Марченко Дубчеку, очень глубокое, всесторонне обоснованное, изложенное прекрасным языком, оно твердо и убедительно доказывало, что СССР готовится к интервенции. Это письмо окончательно решило судьбу Анатолия. Ему не была прощена и книга, а тут такое разоблачение. Через несколько дней после публикации письма на Западе Анатолия арестовали. Нет, не за письмо... и не за книгу. У нас же свобода печати... но и свобода... манипулировать законами. Анатолию предъявляют нарушение паспортного режима: проживает в Москве, имея прописку в 100 километрах от нее — в Александрове.
В Москве он, конечно, не проживал. Проживанием считается нахождение в данном пункте свыше трех суток. Анатолий законы знает и понимает, что даже малейшее нарушение закона ему не простят. Поэтому более двух суток он в Москве не жил никогда, хотя там проживает его жена, и вполне естественно было бы ему — тяжело больному человеку — постоянно проживать с женой и пользоваться ее заботами и московской медицинской помощью. Но Анатолию такого разрешения не дали, поэтому большую часть времени его жена — Лариса Богораз — жила у него в Александрове, а в те недели, когда ей нужно было быть в Москве, он иногда оставался здесь после работы, но никогда больше, чем сутки-двое.
Милиция, которая безотрывно следила за ним, не могла обнаружить нарушения паспортного режима, а для предания суду требуется, чтоб были составлены два протокола на проживание в Москве более трех суток. И вдруг его арестовывают. Не в московской квартире жены, а на Северном вокзале, когда утром, едучи на работу (работал он в Москве), он сошел с поезда, прибывшего из Александрова.
Мы, друзья Анатолия, прекрасно понимали, что взяли его не для того, чтобы «попугать», что ему грозит длительное тяжелое заключение, если не смерть в лагере. С ним постараются «разделаться». Безвинному человеку, которого измочаливает, калечит машина террора, могут милостиво дозволить существовать только при условии, что он униженно раскаивается в несовершенных преступлениях и благодарит партию и правительство за то, что дозволяют ему жить. Если же человек искалеченный, еле живой, сохранил гордую душу человеческую и защищает свое достоинство, его стремятся физически уничтожить.
Анатолий именно такой человек. Его случайно захватила машина террора. Да что значит случайно! Эта машина в СССР действует слепо и гребет так густо, что случайно можно только избежать ее беспощадных зубов. Анатолий попал под эти зубья, вырвался тяжело больным, почти оглохшим, но не сломленным. Наоборот, убежденным в том, что такие порядки нетерпимы. И стал бороться с ними. Теперь он снова в руках бездушной, безжалостной машины террора. Прекрасной души человек, талантливый от природы, он мог бы быть гордостью нации, а его пытаются превратить в преступника и уничтожить. Трудно представить себе судьбу более типичную.
Родился он в трудовой семье, в Сибири. Окончив 8 классов средней школы, восторженно-патриотичный юноша получает комсомольскую путевку и с энтузиазмом едет работать на «великие стройки коммунизма». Несмотря на очень тяжелые материально-бытовые условия, он не оставил работу, не побежал под родительский кров, как это делают десятки тысяч восторженных юношей, столкнувшись на этих стройках с реальной прозой жизни. Марченко продолжал трудиться, самостоятельно зарабатывая свой хлеб. Он, может быть, стал бы всеми уважаемым высококвалифицированным строительным рабочим, может даже инженером, крупным администратором или партийным работником.
Стал бы!... Если бы не вмешалось... советское правосудие!
Марченко арестовали и судили в первый раз по статье Уголовного кодекса, античеловеческая сущность которой была столь очевидной, что Верховный Совет Туркменской ССР вынужден был не только отменить ее, но и освободить всех осужденных по этой статье и снять с них судимость.
Следовательно, Марченко в тот первый свой суд никакого преступления не совершал и прекрасно понимал это. Необоснованное осуждение тяжело ударило по его чувствительной психике. Затем лагерь с его противоестественными условиями, и разовая обида перерастает в устойчивое желание покинуть страну, где с ним обошлись столь бездушно. Не зная, что уже подписан документ о его освобождении, он бежит из лагеря, короткое время работает вблизи от границы и предпринимает попытку перейти ее. Его арестовывают и он снова в руках советского правосудия.
Известно, что уголовное преследование за попытку нелегального перехода границы находится в вопиющем противоречии с общепризнанными нормами Всеобщей декларации прав человека и других подписанных нашей страной международно-правовых документов. Но Марченко этого в то время не знал. И если бы его судили за нелегальный переход границы, он бы наверняка признал себя виновным и любой приговор воспринял бы как справедливый. Из лагеря он вышел бы обескрыленным, утратившим иллюзии человеком, обзавелся бы семьей и жил бы в мелких заботах, как живут многие миллионы обывателей. Но ему предъявили обвинение в измене родине, т.е. в преступлении, коего он не совершал.
Что двигало подельником Марченко Буровским, когда он давал лживые показания, известно. В книге «Мои показания» автор описывает свою встречу с Буровским на этапе. Последний, упав перед Марченко на колени, рыдая, просил простить его и не рассказывать «зэкам» о его показаниях. Он знал, что грозило ему, если бы его подлый поступок открылся. Объясняя причину своих лживых показаний, он клялся, будто следователь пригрозил ему, что если он не даст нужных показаний на Марченко, то такая возможность будет предоставлена тому, и он не будет таким дураком, как Буровский. Следователь якобы сказал: «Один из вас должен быть осужден за измену родине. И будет осужден! Вот и выбирай, пока тебе дают выбирать!» Марченко никому в то время не рассказал. Он обозвал Буровского «подонком» и посоветовал «не мозолить глаза».
Итак, Буровский ясен. А вот чем руководствовался следователь, возводя такую напраслину на 20-летнего парня, сказать трудно. Вполне возможно, что у него был недовыполнен план по раскрытию преступлений в измене Родине. А, может, здесь сыграли роль личные антипатии? Все это пока неизвестно. Но абсолютно ясно, чем руководствовался суд, вынося явно неправосудный приговор. Суд просто не хотел «выносить сор из избы», понимая, что это вызовет недовольство такого могущественного органа, как КГБ. Но парень все же невиновен. И суд это прекрасно понимает. Понимает и находит «соломоново решение»: покрывает своим неправосудным приговором преступление следственного органа. При этом Марченко, учитывая «смягчающие обстоятельства», дается наказание «меньше минимального срока». Но Марченко не понял этой «гуманности» суда. Не понял не только потому, что назначенное ему «гуманное» наказание вдвое превышает максимальный срок, предусмотренный «за нелегальный переход границы». Надо знать Марченко. Его чувствительную душу потряс не срок, а очевидная для всех несправедливость. И перед ним встал вопрос — почему?!
Он начинает искать ответ. Ищет его в трудах классиков марксизма-ленинизма, в литературе, в общении с людьми, в среду которых попал в мордовских политических лагерях. Марксизм-ленинизм он осваивает просто варварским методом: берет полное собрание сочинений Ленина и изучает том за томом. Пусть каждый, кто прочтет это, вообразит сей воистину «сизифов труд». Человеку, политически почти неграмотному, пришлось вести раскопки в тех 55-ти томах, куда спрятали подлинного Ленина. Но он освоил это наследие. И не только его. Таким же методом работал он и над собранием сочинений Маркса и Энгельса.
Когда я встретился с Марченко в 1967 году, это был глубоко эрудированный в марксизме-ленинизме человек. Людей со столь глубокой эрудицией я не встречал с тех пор, как было покончено с оппозиционерами «всех мастей». Это был высокообразованный, вдумчивый, сознательный, твердый и мужественный политический боец. Книга, которую он написал и теперь отдавал нам на суд, потрясала не только своей правдивостью, документальностью, но и литературными качествами. В ней виделся настоящий, большой художник. Не скрою, некоторые из нас, впоследствии ставшие его самыми близкими друзьями, остерегали от распространения книги, предупреждали, что ему это может грозить большими бедами. Но он был непоколебим. «Мои друзья находятся еще там, ежедневно ходят под угрозой смерти. Как же я могу молчать! — восклицал он. — Пусть будет, что будет, но молчать я не стану. Это позор, что до сих пор молчали об этом!»
В предисловии к своей книге он написал: «Я хотел бежать за границу. Теперь вижу, что это была ошибка. Для меня и на родине очень много дел!» Свое предисловие он заключает словами: «Оперативник в лагере неоднократно говорил мне: — Вот Вы, Марченко, постоянно всем недовольны. А вы сами что полезного сделали для своей страны? — Отвечая сегодня на этот вопрос, я говорю: — Да, действительно до сегодняшнего дня мало что сделал, но этой книгой я начинаю действительно полезную для моей родины работу».
А вот теперь его снова судили. Судили без оснований. Нет никаких доказательств нарушения этого дикого закона (о паспортном режиме). Нет? У советского суда «доказательства» всегда есть. «Доказательство в том, что Вы работали в Москве» — изрек судья. Закон предусматривает совершенно точно — два милицейских акта о нарушении режима. Судья применяет «логику»: «Вы работаете в Москве. Ваша жена живет в Москве. Вы у нее бываете. Значит Вы живете в Москве. А Вы в ней не прописаны. «Железная логика». Непонятно только, почему не считаются нарушителями те тысячи жителей Александрова, которые тоже, будучи не прописанными в Москве, работают там. Да и что же им прикажете делать, если в Александрове нет работы, а в Москве нет жилья.
Марченко осудили, определив максимум по статье — два года лагеря строгого режима. Но мы понимали, что двумя годами не ограничатся; его ждет еще лагерный суд. Это мы и попытались довести до международной общественности. И предсказание сбылось. Через два года его снова судили (в лагере) и он получил еще два года лагеря строгого режима. Мы предполагали, что дадут ему десятку. Но этому помешало международное общественное мнение. Широкая и настойчивая кампания в защиту Марченко не только сорвала максимальный приговор лагерного суда, но и помешала провести еще один суд над Марченко в лагере. Чтобы сбить эту кампанию, Марченко «освободили» на короткое время и... поставили под полицейский надзор, а через несколько месяцев осудили «за нарушение этого надзора». Приговор — ссылка в Сибирь. Там против него сразу же втайне начали готовить фальсифицированное дело об участии в хищении золота. Бог не допустил, однако, торжества неправды. Нашлись честные люди, которые сообщили об этой провокации друзьям Анатолия в Москве. По просьбе этих друзей я рассказал об этом в письме Джорджу Мини. Он быстро и решительно реагировал на мое письмо. Заявление Мини вынудило власти прекратить провокацию. В конце 1978 года Анатолий вышел, наконец, на свободу. Вот как растянулись два года, данные ему в 1968 году. Он и его жена Лариса Богораз считают, что Мини они обязаны жизнью Анатолия, т.к. статья о хищении золота предусматривает расстрел. И власти вели дело именно к этому. Сейчас Анатолий снова живет в Александрове, куда забрал и своих родителей из Сибири. Ему предлагали эмиграцию, но он по-прежнему говорит: «У меня много дел на родине».
Сразу после суда над Толей я уехал в Крым. Там творилось что-то невероятное. Здание вокзала, аэропорт, городские скверы Симферополя — все было заполнено семьями крымских татар. И еще в районе симферопольского водохранилища они образовали палаточный лагерь. С утра до вечера представители этого народа осаждали советские и партийные учреждения, милицию. Добивались только одного — прописки.
Я прошелся по учреждениям. Невеселая картина. Людей нигде не принимают. Везде небольшая толпа крымских татар, а перед ней, загораживая вход в учреждение, милиция и гражданские. Подхожу, здороваюсь за руку с крымскими татарами, потом иду к охраняющим вход. Спрашиваю, что здесь творится. Меня почему-то принимают за своего. Объясняют, что это крымские татары, которые были наказаны за измену родине, за расстрелы советских людей в войну, а теперь пришли и требуют, чтоб им вернули Крым. «А мы, кто освобождал его, кровь проливал, должны убираться». Говорю, что по-моему дело совсем не так, что люди вернулись на родину в соответствии с Указом ПВС от 5 сентября 1967 г. Показываю им этот Указ. Удивленно пожимают плечами, переглядываются. В процессе разговора выясняю, что среди гражданских агенты КГБ — единицы. Основная масса гражданских, — офицеры запаса и в отставке — пенсионеры. Их настроили против крымских татар, уверив, что те добиваются выселения всех инонациональных жителей из Крыма. И так везде — перед обкомом партии, перед горкомом, перед отделом внутренних дел Крымской области, перед облисполкомом.
Когда я подходил к облисполкому, увидел, как через площадь к входу в здание шла женщина с семью детишками; старшей девочке лет 12-13. Остальные мал-мала меньше. Смотрю на эту группу и вижу, как на перехват ей направляются 8-9 гражданских, во главе с двумя милиционерами. Останавливают женщину и детишек, начинают грубо толкать их обратно. Подхожу, спрашиваю: «Что здесь происходит?»
— Проходите! Не задерживайтесь! — довольно грубо и резко бросает мне один из милиционеров.
— А Вы что грубите! — говорю милиционеру. — Я вижу, что на Ваших глазах обижают женщину и детей.
Ко мне подходит человек в гражданском, тихо говорит: «Это крымские татары».
— Ну и что? — спрашиваю я.
— А Вы знаете, что они здесь в войну делали. Я — полковник запаса. Я сам видел, как они поступали с нами в войну.
Запасник смущен. Не знает что сказать.
Подходит другой в гражданском. Показывает свою служебную книжечку — майор КГБ.
— Ну, вижу кто Вы. Но что же из этого?
— Не вмешивайтесь не в свое дело!
— Почему же это дело не мое. Вот полковник запаса вмешивается и Вы в этом ничего плохого не видите, хотя он и его товарищи детишек обижают. А Вы вот вместе с ними не пускаете женщину в советское учреждение.
Тем временем к нам подходят все из группы, препятствовавшей движению женщины, и она уходит к входу в облисполком. Однако на ступеньках, ведущих в здание, ее останавливает милиционер.
Майор, не найдя, что возразить мне, говорит: «Это же крымские татары».
— Ну и что? — снова удивляюсь я. — Вот стоит товарищ, назвавший себя полковником запаса. Говорит, что воевал в Крыму. Я в войну тоже был полковником, после войны получил генерал-майора. Я воевал не в Крыму, на других фронтах, но у меня в бригаде замполитом был крымский татарин Хазов. Так его тоже в Крым не пускают. А вот Указ ПВС говорит, что за предательство отдельных личностей покарали весь народ. — Все внимательно слушают. Упоминавшийся уже полковник извиняющимся тоном говорит: «Но, тов. генерал-майор, это же не мы придумали. Это партийное поручение охранять вход от крымских татар».
Мы еще поговорили и разошлись. Мне кажется удалось заронить сомнение и в их фанатичные головы. Весь день ходил я среди крымских татар. Разговаривал с ними, переходя с места на место. Сердце кровью обливалось при виде этих людей. Рассказать это невозможно. Надо было видеть это множество полуголых грязных детишек, спящих на цементном полу вокзала и аэропорта. Но эти еще счастливы. А как тем, что спят на голой земле в скверах. Ночами в Северном Крыму, особенно на рассвете, холодно. Замерзшие детишки плачут. А как ты их обогреешь.
Жестокая, бездушная власть. В любой демократической стране правительство, создавшее подобную обстановку, не продержалось бы и трех дней. Оно, чтобы спасти себя, использовало бы все возможности для размещения этих людей. Да и население, даже без вмешательства правительства, проявило бы заботу о несчастных. Симферопольцы пальцем не шевельнули, чтобы помочь. Да и как шевельнешь. Власти предупреждают: «Татарам не помогать!» Даже тех, кто продал дома крымским татарам преследуют. Вызывают в милицию: «С крымскими татарами спутался! В тюрьму захотел! Расторгни договор купли-продажи». Так что о заботе речи нет. Власти, наоборот, придумывают, как ухудшить положение несчастных людей.
Из вокзала и аэропорта начали выгонять перед рассветом. Дорогой мой читатель, если у тебя есть маленький сын или дочь или же внуки, представь себе, что в холодную ночь надо разбудить его и полураздетого вытащить на ночной холод. Вытащить не потому, что необходимость заставила (пожар, землетрясение, наводнение), а потому, что жестокие люди приказали. И еще, представь себе, что у тебя не один ребенок, а как в крымско-татарских семьях пять-семь детей. Значит ты не можешь их взять на руки, прижать к груди, согреть теплом своего тела, а должен принудить их идти неизвестно куда в темь, в ночной холод. Пока я жив, не забуду эти картины. Не забуду и не прощу — не только властям, отдавшим такое распоряжение, но и тем простым «советским людям», что согласились выполнять это дикое распоряжение. Но это было еще не самое страшное. В скверах сотворили похуже. Их на рассвете залили водой. И людей даже не будили. Просто пустили из шлангов по спящим. Думаю, читатель, ты представляешь, в каком состоянии вскакивали спящие, особенно дети. И как они себя чувствовали в мокрой одежде на предрассветном холоде. Я не знаю, были ли смертные исходы, но что подавляющее большинство детей, спавших в сквере, получив эту предрассветную «ванну», простудились, это мне доподлинно известно.
Эти события произошли не в день моего приезда в Крым.
В этот день я наблюдал «нормальную» обстановку. Побывал в палаточном городке, в скверах, где ночевали крымские татары, на вокзале, в аэропорту. Встречался и говорил со многими людьми. Несмотря на трудности, все были настроены по-боевому. Решили твердо стоять на своем. Особенно запомнилась в этот день встреча с 12-летним мальчиком. Он показал копию письма, которое послал в ЦК партии. Это был вопль детской души. Мне он говорил: «Они там подумают, что это меня родители научили, а родители даже не знают, что я послал это письмо. Я просто описал все, что видел, и спросил у тех, что в Москве, люди они или нет?» Я очень жалею, что не запомнил фамилию мальчика. Сейчас ему, очевидно, 23-24 года. Он дал мне копию своего письма. Я его пустил в «Самиздат» и оно пользовалось большим успехом. Во время обыска у меня подлинную копию изъяли, и я не знаю, сохранилась ли где-нибудь самиздатская.
В обходе и беседах прошел весь первый день и вся ночь. На второй день я поехал в Ялту наниматься. Все мои сотрудники по овощной базе продолжали работать там же и очень быстро оформили меня. Крымские татары, узнав о моем поступлении на работу, запротестовали. Предложили деньги и настаивали, чтобы я уволился. Но я категорически отверг это предложение, попросил лишь, чтобы ко мне ежедневно кто-нибудь приезжал и информировал, что происходит в Симферополе. Это условие было принято. И в дальнейшем я имел регулярную информацию. Иногда даже несколько раз в день. И если требовался мой выезд, я выезжал в Симферополь. Мои товарищи по бригаде были в курсе дела и отпускали меня в любой момент. Выходные дни я проводил в Симферополе. Потом приехал в отпуск мой сын Андрей. Он досконально изучил обстановку. Все подробно записал и дал обстоятельную информацию в «самиздат» и иностранным корреспондентам. Одну из этих информаций мы, кажется, подписали вдвоем.
Утром того же дня, когда скверы залили водой, посланный из Симферополя прибыл в Ялту первым троллейбусом. Я предупредил бригаду и отправился в Симферополь. Ближайший к вокзалу сквер был буквально затоплен. Уже было 12 часов дня жаркого крымского лета, а в сквере еще стояли лужи. На отдельных просохших местах ютились кучки до сих пор не согревшихся людей. Возмущение подкатило мне к горлу. Хотелось просто завыть по-звериному. И я на одном дыхании написал председателю облисполкома: «Вы знаете, что крымско-татарские семьи, ожидающие решения о прописке, не имеют жилья и вынуждены ютиться на вокзале, в аэропорту и городских скверах. Цементный пол вокзала и аэропорта и голая земля скверов — не лучшая постель, особенно для маленьких детей. Но люди терпят и терпеливо ждут. И вот кому-то это терпение не нравится. Сегодня перед рассветом в скверах заработали поливальные шланги и людей залили холодной водой. Одежда промокла и в предрассветном холоде многие, особенно дети, простудились. Расценивая этот случай, как хулиганскую выходку, мы предупреждаем, что впредь этого не допустим. Мы установим ночью дежурство и, если кто попытается хулигански нарушить покой спящих, он получит надлежащий отпор. При этом мы не обещаем сохранить его личность нетронутой, даже если хулиган окажется с повязкой дружинника или даже в милицейской форме. Мы просим сообщить о вводимом нами дежурстве милиции. Одновременно мы сообщаем, что в аэропорту и на вокзале в последние дни начали выгонять крымских татар из пассажирских залов перед рассветом, в том числе и семьи с маленькими детьми. Считая это незаконным, мы просим сообщить администрации вокзала и аэропорта, что будем очищать зал только на время, предусмотренной распорядком уборки. Выходить из зала в ночное время не будем».
Письмо у меня сразу же взяли и через час под ним было свыше 2000 подписей. В тот же день зам. предоблисполкома сообщил подателям письма, что из вокзала и аэропорта людей просят выходить только на время уборки. То, что произошло в сквере, просто недоразумение. Людей после этого оставили в покое.
Таким образом, противостояние сторон в Симферополе постепенно принимало рутинную форму. Ни одна из сторон на решительные действия не шла. Хотя крымским татарам, естественно, и некуда было пока идти. Они уже совершили действие, прибыв большой массой в Крым. Когда уполномоченные подсчитали осенью, то оказалось, что за лето в Крыму побывало свыше 12.000 семей: 60-70 тысяч человек. Теперь задача состояла в том, чтобы закрепиться. Люди рыскали по Крыму, разыскивая подходящие для покупки дома. Советское лицемерие сделало преградой для поселения в Крыму даже такое гуманистическое мероприятие, как установление санитарных норм жилой площади. Для Москвы эта норма (минимум) 9 м2 на человека, в других местах есть до 11 м2. Для крымских татар установили 13,25. А крымско-татарские семьи многодетные. Не редкость 5-7 детей. Да к этому родители, а часто и дед с бабушкой. Вот тебе 9-11 человек. А это значит площадь 120-146 м2. Где ты такой дом найдешь? Нормально односемейные дома имеют площадь 30-50 м2. Редко 60-70. В общем, на улице (в сквере), на вокзале, в аэропорту можно, а при санитарной норме меньше 13,25, хоть на одну сотую, нельзя. И вот мотаются бедные люди по Крыму в поисках невозможного. Они пытаются бороться с этим. Пишут. Время от времени устраивают демонстрации перед обкомом партии, перед облисполкомом. Их стараются не раздражать, но то и дело выхватывают 2-3 человека и дают по 10-15 суток за «хулиганство».
Наконец, власть начинает показывать зубы. В июле арестовали Баева Гомера, умного, спокойного, тактичного человека, прекрасного организатора, пользующегося всенародным уважением. Его арест всколыхнул крымско-татарскую общественность. Подняла свой голос и Москва. Но в целом — затишье. Чем-то оно должно разрядиться, но пока что я спокойно тружусь на базе. И больше тревожусь Чехословакией, чем крымскими делами. Там прошла Черна над Тиссой. Было очень тревожно. Думал: «Неужели все же нападут?» Потом Братислава успокоила. После, я больше всего ругал себя за это. Именно в Братиславском коммюнике почти прямо, с использованием советского лицемерия, сказано: «Нападем». А я этого не понял. Считал, что умею расшифровывать партийное двуличие, а оказывается не смог. Наоборот, после Братиславы я решил, что вторжения не будет.
21-го августа проснулся с чувством какой-то тревоги. До шести оставалось еще несколько минут. В это время мне обычно больше всего хочется еще поспать. А тут — ни в одном глазу. И внутренний голос гонит из постели. Но вот заговорило радио, и я сразу понял «Вторжение!» Как пружиной подброшенный выскочил из кровати. Что делать? Надо же что-то делать! Как назло, голова не дает ни одной стоящей мысли. Иду на работу. Там встречаю опечаленные, растерянные лица собригадников: «Это плохо, Петр Григорьевич?»
— Да, ребята, очень плохо!
Люди постарше, пережившие войну, спрашивают: «Это война?» В городе вообще настроение подавленное, угнетенное. Среди курортников растерянность: оставаться или уезжать? И крымских татар, как назло, нет. И вдруг где-то в середине дня — Решат Джемилев. Обсудили ситуацию. Надо ехать в Москву. Решат готов к этому. Сажусь за письмо. Адресую Павлу Литвинову, Ларисе Богораз, Петру Якиру, Алексею Костерину. В письме даю свою оценку событиям. Прилагаю проект текста. Пишу его в очень энергичных выражениях, а в тексте письма говорю по этому поводу: «Не надо бояться сильных выражений. Бывают моменты в истории, когда надо идти на все, до смертной казни включительно, чтобы привлечь внимание общественности. Я предлагаю энергичное обращение, в котором ставятся все точки над "i". Если у вас есть какое-то другое предложение, я готов присоединиться к нему. Если сделаете совсем иное заявление, мою подпись ставьте. Если хотите предпринять какое-то действие, в котором нужно физическое участие, пришлите телеграмму в одно слово: «Выезжай!»
Решат уехал. Однако улететь из Симферополя, как предполагалось — 22-го, — не удалось. И он, чтобы не рисковать еще одним днем, уехал в этот же день поездом. 23-го он должен был быть в Москве. Я с нетерпением ждал от него вестей. Очень боялся, что перехватят в дороге или заберут в Москве на квартире кого-нибудь из наших, которых тоже могли ведь забрать в порядке «профилактики». В общем, тревога за Решата преследовала меня. Но и в Ялте было достаточно оснований для тревоги. Курортники разъезжались. Ходили слухи о тяжелых боях в Чехословакии. Появились первые сообщения об убитых. После я узнал, что убитых в боях не было, т.к. не было самих боев. Были погибающие в авариях. Но власти, чтобы настроить людей против чехословаков, сообщали об этих погибших, как о боевых потерях. Но озлобление народное направлялось не на чехословаков. Какая-то женщина, видимо помешавшаяся от горя, ездила в трамваях, непрерывно повторяя: «Сволочи! Убили моего сына. Сволочи! Они своих сыновей туда не послали. Послали моего единственного сына, чтоб его там убили». И никто ее не трогал. Так она и ездила. Не видел я ее только в день своего отъезда — 27-го августа.
Меж тем Решат явился 23-го к Литвинову и тот, прочитав мое письмо, под большим секретом сказал Решату, что на 25-ое намечена демонстрация. Решат загорелся: «И я!» Он был врожденный сторонник решительных действий. Но Павел его охладил. Он сказал: «Ты должен наблюдать за тем, что будет происходить. Все, что увидишь, постарайся запомнить и подробно расскажи Петру Григорьевичу. И Решат добросовестно все выполнил. Он наблюдал со стороны, как демонстранты подошли к Лобному месту, уселись и развернули плакаты, как со всех сторон к ним бросились агенты КГБ, как они избивали демонстрантов, как Павел, чтобы подчеркнуть, что он сопротивления не оказывает, поднял руки вверх, держа в правой руке портфель.
Я представляю, как Решату, с его восточным характером было трудно удержаться, чтобы не броситься на помощь друзьям. Он с возмущением рассказывал, как жестоко избивали их, не сопротивлявшихся, особенно Виктора Файнберга. Набросившийся на него КГБист орал: «Ах, ты, жидовская морда. Давно я за тобой гоняюсь». Решат сказал: «Я чуть не бросился на этого подонка. Я б ему показал «жидовскую морду», но Павел все время смотрел на меня. И я понял, что мои свидетельства нужнее. В общем я подтверждаю: никакого сопротивления со стороны демонстрантов не было. Движения в этом районе тоже не было никакого, но демонстрантов арестовали».
Эти сведения Решат привез мне 26-го. Слушая его, я понял: надо в Москву. Надо обсудить с друзьями, как организовать защиту демонстрантов и защиту Чехословакии.
Я пошел за расчетом, Решат за билетами на ближайший возможный поезд. 27-го мы в 11 с чем-то выехали из Симферополя, 28-го были дома, в Москве. Поездка, как поездка. Ее можно бы и не упоминать, если бы не одно событие, мелкое на вид, но ярко характеризующее нашу жизнь. Речь вот о чем. За нами, как и в 1966 году в Крым приехали наши «топтуны», то есть секретные агенты КГБ, прикрепленные к нашей семье для слежения за нею. В 1966 году их было, как я уже писал двое молодцов спортивного вида. И то ли они переутомились, лежа на пляжном песочке, пока я таскал ящики на овощной базе, то ли возросло значение «полезной» деятельности КГБ, но в этот раз для наблюдений за нами послали четверых, вернее, две пары, каждая из которых либо исполняли роль мужа и жены в порядке служебного задания, либо и были мужем и женой, которые так болели за безопасность государства, что оба пошли служить ему верой и правдой.
Но как бы там ни было, Зинаида Михайловна, прибыв в Ялту, почти сразу обнаружила всех четырех и показала их мне. Когда мы приехали 28-го августа на вокзал в Симферополь, Зинаида сказала: «А наши «опекуны», неужели прошляпили? Я их что-то не вижу».
— Возможно, — сказал я. Мне они были «до лампочки», поэтому я их никогда не видел, как не видел и теперь.
Вскоре объявили посадку. Мы заняли свое купе и Зинаида вышла в коридор. Через несколько минут она вернулась: «Кажется, нашлись наши. Проводник освобождает соседнее с нашим купе». Подошло время отхода поезда. Но он не отходит. Прошло 10 минут, 15, 20, и вдруг в тамбур вбрасывается огромный чемодан, затем идут чемоданы поменьше, и за ними запотевшие, запыхавшиеся «наши» две пары. Вваливаются в освобожденное рядом с нашим купе. Зинаида, презрительно глядя на них прямо в лицо, говорит: «Проспали! Шляпы!» Они, ничего «не слыша», скрываются в купе. Поезд трогается. Вот он «истинный социализм». Ради простых, да к тому же проспавших филеров нарушается график поездов. Пусть бы попробовал задержать поезд директор крупнейшего промышленного предприятия. О рядовом же труженике просто говорить смешно. Вот и решайте, кто хозяйничает в этой стране.
Когда мы уже подъезжали к Курскому вокзалу в Москве, Зинаида всю дорогу «прокатывавшаяся» насчет наших соседей, увидев в коридоре одну из жен, сказала ей: «Пусть ваши кавалеры чемоданы за стариком (т.е. за мной) несут». Она быстро скрылась в своем купе и оттуда послышался ее взволнованный голос: «Она говорит, чтобы вы за ними чемоданы несли». Что ей ответили, я не слышал, но дверь в купе закрылась и не открывалась до тех пор, пока мы не вышли из своего купе. Когда мы уже шли по коридору к выходу из вагона, один из «кавалеров» пошел вслед за нами, на ходу крикнув своим спутникам: «Я позову носильщика». Сказано было так, чтобы слышали и мы. Этим он давал официальную версию своего следования за нами. Но нам не надо было ничего объяснять. Мы и так знали, что он обязан «передать» нас московской службе слежения. Трогательная забота. И не дешевая. Народу надо было рассказать об этом. Я решил, что сделаю это и начал изучать этот вопрос.
В Москве обстановка была напряженная. Власти явно переходили в наступление. Из семерки демонстрантов, героев 25-го августа — Константин Бабицкий, Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Вадим Делоне, Владимир Дремлюга, Павел Литвинов, Виктор Файнберг — шестеро были арестованы. На свободе пока оставалась только Наталья Горбаневская — мать грудного ребенка. Из арестованных Виктор Файнберг был явным кандидатом в психушку. Ему при задержании выбили передние зубы. И он требовал сообщить ему фамилию человека, его задержавшего, чтобы привлечь к ответу. Власти не могли выдавать «своих» — закон любой бандитской шайки. И не могли показать Виктора с выбитыми зубами. Поэтому его направляют на психиатрическую экспертизу в институт Сербского.
В отношении остальных пяти, следствие ведется ускоренным порядком. Чуть больше месяца продолжалось оно. Медленнее готовилось дело Ирины Белгородской — участие в кампании защиты Анатолия Марченко. Но готовилось и оно. В Краснодаре ожидался суд над крымским татарином Гомером Баевым. Среди крымских татар были произведены еще несколько арестов. Везде нужны были адвокаты. А смелых адвокатов, которые способны сказать правду, разоблачить фальсификацию, настаивать на соблюдении закона, потребовать оправдательного приговора, не так много: Калистратова, Каминская, Золотухин, Залесский, Ария, Монахов, Резникова, Швейский, Сафонов Н. Вот почти и все ресурсы московской коллегии. Да к тому же Золотухин уже почти выбыл из этого списка, поскольку после защиты Гинзбурга он отстранен от заведывания юридической консультацией и лишен допуска. В общем наличные кадры надо было использовать бережно и так, чтоб обеспечить и москвичей, и послать Гомеру. Тем более, что у татар положение сейчас было тяжелое.
В сентябре уже ночами становилось холодно. Многие семьи крымских татар двинулись селиться в прикрымских районах Херсонской и Запорожской областей и в Краснодарском крае, в расчете весной снова двигаться в Крым. Власти воспользовались этим отливом, чтобы выбросить из Крыма и остальных. При этом вывозить решили из Крыма до Керченского пролива, далее на Тамань, Северный Кавказ, Каспий, Средняя Азия. Такой путь был избран, по-видимому, чтобы насильно удаленные из Крыма не встретились с теми, кто осел в Украинском Прикрымье. Но не учли, что Северный Кавказ населен народами, которые в прошлом тоже пережили насильственное выселение со своей Родины.
Как только колонна автобусов и грузовиков, груженных крымскими татарами, появилась в Дагестане, местные жители сразу же узнали в чем дело. Поднялось такое возмущение, что милиция, охранявшая колонны, сочла за более благоразумное разбежаться. Везде в селах, где остановились колонны, все бурлило. Крымских татар накормили, приглашали в дома, мыли детей, дали на дорогу и советовали: «Поезжайте обратно в Крым, мы вашу милицию не пустим за вами». Но крымские татары поняли, что их движение может превратиться в хороший агитпоход и решили собрать свою милицию и двигаться по указанному им маршруту. Участники этого похода потом рассказывали, что вся дорога была сплошным митингом. Даже на морском пароме — от самого Баку и до Красноводска гудел митинг. И никто не осмеливался или не хотел его прервать.
Итоги летнего (1968 г.) наплыва в Крым его коренных жителей выглядели как поражение. В Крыму из 12 тысяч приехавших семей смогли осесть менее тысячи. Но зато крымские татары:
1. Укрепились в понимании своего права: увидели, что все другие народы, среди которых они побывали, сочувствуют их борьбе, а закон на их стороне; все действия властей основаны не на законе, а являются актами произвола.
2. Научились прибегать к международной помощи, поняли, что там не враги, а, наоборот, много людей с доброй душой, борющихся за право против произвола; раньше этого не понимали и боялись обратиться за границу.
3. Расселившись на новых территориях — в Украине, Краснодарском крае — получили более широкую базу для поддержки в будущем своего правого дела другими народами.
А в Москве тем временем власти подготовили процесс героев 25-го августа. Процесс начался 10 октября, т.е. на 46-й день после демонстрации. Невиданные темпы. В других политических процессах сроки следствия за год переваливают, а тут полета дней не прошло, а уже не только следствие закончено, процесс начался. И был он достопримечателен не только этими темпами, но и почти полной незамаскированностью политического характера. В тех действиях, которые совершили наши друзья, не было даже признаков статьи, по которой их судили (190-3). Не было групповых действий, «грубо нарушающих общественный порядок, или сопряженных с явным неповиновением законным требованиям представителей власти, или повлекшим нарушение работы транспорта, государственных, общественных учреждений или предприятий». Не было ничего этого.
Не было ни нарушений, ни неповиновений. Не было ничего противозаконного и суд, зная об этом, даже не пытается выяснить нарушения и неповиновения. Судья спрашивает обо всем, о чем угодно, кроме как о нарушениях и неповиновениях. Вот поднялся Володя Дремлюга — остроумный, веселый, общительный парень. Судья-женщина, листая маленькую записную книжечку, спрашивает у него. Вот здесь у вас записаны имена девушек. Вы что, сожительствовали с ними?
— Это отношения к делу не имеет, — спокойно говорит Володя, — если бы было даже так, то происходило это не на проезжей части и нарушить работу транспорта не могло.
В зале смех. Судья делает замечание Дремлюге. Еще много замечаний ждет его, но он продолжает зло острить и иронизировать.
Дорого ему обошлось это. Ему одному дали максимум по статье — 3 года лагеря. В лагере добавили еще три. Когда и этот срок кончался, ему показали, что на него подготовлено еще одно дело и, если он не напишет покаяния, то ему дадут еще 7 лет, а то так и десять. Володя написал и, выйдя из лагеря, подал заявление на выезд. Сейчас живет в США. К сожалению, я его до сих пор не видел. Этого парня в нашей семье любят. И камня в него мы не бросим. Хотел бы я видеть того, кто захотел бы это сделать.
А вот еще пример. Вызвали свидетеля Великанову Татьяну Михайловну — жену Константина Бабицкого. Судья спрашивает: «Вы знали, что Ваш муж идет на демонстрацию?» — Да, знала! — «А что его за это могут арестовать тоже тали?» — Да, тоже знала. — «Как же Вы, жена, мать троих детей не могли удержать мужа от столь опасного шага?»
— А как же я могла препятствовать выполнению того, что человек считает своим моральным долгом?
Весь зал затих во время этого ответа. Судья опустила глаза в стол. А зал-то весь был заполнен подобранной публикой. Но ответ дышал таким нравственным превосходством, что перед ним не могли не склониться головы даже такой публики и даже этого судьи. С Татьяной Михайловной, нашей дорогой Танечкой, я познакомился во время этого процесса и вскоре она стала одним из самых близких для нашей семьи людей. Сегодня, когда пишутся эти строки Таня в тюрьме и ее тоже ждет
беззаконный суд.*
* В августе 1980 г. Т. Великанова приговорена к 9 годам лишения свободы. Она заявила, что считает суд незаконным и не принимала в нем участия, не отвечала на вопросы и не произносила речей. После суда в категорической форме отказалась обращаться с апелляцией или иными просьбами к властям.
Но вернемся к суду, который продолжал интересоваться всем чем угодно, кроме доказательств инкриминируемого преступления. Больше всего суд занимало содержание лозунгов, выставленных демонстрантами: «Долой оккупацию ЧССР», «За вашу и нашу свободу» и другими. И это, несмотря на то, что выставление лозунгов ни по какому закону преступлением не является. Но суд даже не скрывал, что преступлением он считает именно протест против оккупации. И мы горды, что именно благодаря нашим товарищам, советский народ не оказался безмолвным, когда распинали Чехословакию. Конечно, не было того протеста, который был бы способен остановить интервенцию, но я горд, что протест все же был. И не только в нашей среде. Первый секретарь МК Гришин, выступая на сентябрьском партийном активе Москвы, сказал, что весь народ одобрил «братскую помощь» Чехословакии. На всю Москву нашлось только 13 человек, которые выступили на собраниях трудящихся против ввода советских войск в ЧССР.
Гришин говорит: «только 13». А я, услышав об этом, готов был «УРА» закричать. Ведь это же 13 одиночек. А люди, способные в наших условиях выступить в одиночку против действий правительства, да еще таких действий, как интервенция, многих тысяч стоят. Народ, имеющий таких одиночек, не погибнет — оживет и проявит себя. Выходит, сражение шло не только там, где были мы. И здесь, на Серебренической набережной, в здании Пролетарского суда шло оно не только, а, пожалуй, даже не столько в судебном зале, сколько около здания суда.
Когда мы пришли утром, в нескольких шагах от входа в суд уже толпились те, кто хотел попасть на процесс. Все они не были мне знакомы. Но я чувствовал, что это, во всяком случае, люди нам не враждебные. Многие из них, добиваясь входа в зал, козыряли родством с кем-нибудь из подсудимых. Верный признак, что это стихийные протестанты. Перед ними — милицейская цепь. На все просьбы ответ один — «в зале свободных мест нет». А между тем до начала суда еще час. Когда, каким путем и кем заполнен зал — поди узнай.
Люди, знакомые мне, опытные, так сказать, «диссиденты» к милиции не подходят, стоят отдельной группой. Они по опыту прежних судов знают, что «мест в зале нет» и не тревожат ни себя, ни милицию. Отдельно стоит довольно внушительная группа, около 50 человек, молодых людей. Этих я уже привык узнавать, это так называемые «дружинники». «Родственников», стремившихся в зал, милиция постепенно оттесняет, и они примыкают частично к нам «протестантам», а частично, по неопытности, к «дружинникам». Постепенно подходят и подходят наши. Нас уже больше, чем дружинников. Стоим, разговариваем. Ко мне кто-то подходит из наших, отзывает в сторону: «Пойдемте, посмотрите, что делается в соседних дворах». Иду с ним. Действительно, есть над чем задуматься. Во дворах автомашины в строю. В них сидят, как на параде — карабин между ног, обе руки на стволе — рядовые милиционеры. Проходим больше десятка дворов — одна и та же картина.
Подхожу к своим. Отзываю их всех в скверик, расположенный против суда, на противоположной стороне. «Дружинники» подходят тоже, нагло втискиваются между нашими людьми. Не обращаю на это внимания. Говорю: «Сегодня можно ждать провокаций. В соседних дворах полно машин с вооруженной милицией, видимо, подразделения мотополка резерва. Прошу ни на какие провокации не поддаваться, быть сдержанными, со скандалистами не связываться. В случае хулиганских действий обращаться к милиции».
Не успели мы поговорить, как из калитки небольшого завода (тоже напротив суда, рядом со сквером) вышло несколько пьяных рабочих, среди них одна женщина. Начинают приставать к нашим. Особенно нагличает женщина. Подхожу к милицейской цепи, обращаюсь к старшему (майору): Вы видите, что делается? — показываю на пьяных. Неохотно делает им замечание. Те ненадолго затихают. В это время появляется еще группа рабочих в комбинезонах, запачканных краской. Они не пьяные, поэтому я к ним особенно не приглядываюсь. Вдруг Зинаида (у нее прямо-таки нюх на КГБ) восклицает: «Что ж это ты комбинезон натянул рабочий, а туфельки лаковые оставил». Я вглядываюсь внимательнее в этих «рабочих» и вижу: действительно, туфли у всех лаковые, да и комбинезоны совершенно чистые, только краска пятнами на них набросана, как набрасывают ее на маскировочные костюмы. «Рабочие» сначала опешили на замечание Зинаиды, но быстро опомнились, и один с невероятной злобой прошипел: «Ах ты, жидовка (жена моя русская)! За ноги бы тебя, да головой об дерево, чтоб мозги выскочили». Им было на что злиться. Все наши поняли, что это за люди, и при их движении расступались и, гдядя на их туфли, говорили: «Дорогу рабочему классу». В результате им пришлось удалиться на завод, снять там свои маскировочные костюмы и появиться снова перед судом уже в гражданском.
Три дня, в течение которых шел суд, нас непрерывно провоцировали. Особенно напряженная обстановка создалась на второй день. Нам явно хотели устроить мордобой. Как близко было до этого, можно судить по такому факту. Мы составляем очередное коллективное письмо. Я читал его вслух. Подошел «дружинник» и, нагло глядя мне в глаза, протянул быстро руку и рванул письмо из рук. Бросился бежать, но наши его перехватили. «Дружинники» пришли ему на помощь. Наши преградили им дорогу. Вдруг кто-то крикнул — Петр Григорьевич, посмотрите! — Я быстро подошел. Кто-то из наших парней, крепко держа правую руку «дружинника», показывал одетый на нее кастет. «Давайте за мной, к милиции», — сказал я. Наши, окружив «дружинника», повели его. Когда подошли к цепи милиции, ребята расступились и «дружинник», воспользовавшись этим, вырвал свою руку и проскочил за цепь милиции. «У него кастет на правой руке», — сказал я майору. — Не вижу, — возразил он, глядя, как «дружинник» поблескивая кастетом, скрывается в подъезде суда. Было ясно, готовят драку с использованием кастетов, но кастеты потом припишут нам. Надо было принимать меры.
Пошли на ближайший телеграф — высотный дом на Котельнической набережной и дали телеграмму Щелокову о том, что под прикрытием милиции готовится вооруженное нападение хулиганствующих элементов на людей, собравшихся у суда. Пока мы ходили на телеграф, «дружинники» все же спровоцировали какой-то беспорядок, и милиция забрала несколько человек наших «за хулиганство». Мы всей массой пошли в 10-е отделение милиции, куда увезли наших товарищей. «Дружинники» увязались за нами. Но так как нас было больше, нападать они не рискнули. Внушительная наша масса подействовала и на милицию. Наши задержанные были освобождены. Часа через два, видимо, подействовала и телеграмма, посланная Щелокову. Милиция убрала пьяных рабочих, в том числе и особо скандальную женщину. Дружинникам были даны какие-то указания, и они начали вести себя корректнее. Я думал, что все обошлось благополучно, но оказалось несколько человек, в том числе Сергей Петрович Писарев были избиты. По-видимому, когда мы были на телеграфе.
12-го октября, в последний день процесса и милиция, и «дружинники» вели себя корректно. Мы приписывали это вчерашней нашей телеграмме. Но вот я замечаю, появился известный мне «большой чин» из КГБ. Он о чем-то поговорил со своими, а те потом пошли к милиции и «дружинникам». «Чин» этот уехал, но потом появился снова. Создавалось впечатление, что он что-то готовит. Вскоре выяснилось: у нас из закрытой автомашины выкрали цветы, приготовленные для адвокатов, которые у нас были главными героями. До нас уже дошло содержание их речей. Говорили о них, особенно о выступлениях Калистратовой и Каминской, с восхищением. Кто-то пустил шутку: «Если бы не эти две бабы, то пришлось бы сказать, что в Московской адвокатуре нет настоящих мужчин». Но шутнику возразили сразу в несколько голосов: «Мужчины тоже вели себя достойно».
Меж тем конец суда приближался. И все больше чувствовалась какая-то напряженность, подготовка чего-то со стороны КГБ. «Большой чин», прибыв в 3 часа, уже больше не отлучался. От него бегали посланные им, явно к телефону. К нему приносили записочки. Якир, Красин, я и еще кое-кто собрались и решили сказать всем нашим: «держаться компактно и ни на какие провокации не поддаваться».
В 5 часов вечера суд закончился. С большим трудом нам удалось вручить цветы адвокатам и прокричать слова привета увозимым осужденным. В это время подошла машина, заполненная молодыми ребятами. «Большой чин» громко спросил: «А остальные?» С машины ответили: «Сейчас подъедут».
— Надо немедленно уходить и сразу же рассеиваться! — сказал я своим. Начали быстро уходить. Мы с женой уходили последними. С нами шли еще человек 5-6. У первого уличного перехода мы только шагнули на мостовую, как сзади скрипнули тормоза авто. Мы отпрянули на тротуар и тут же услышали: «Что ты тормозишь! Дави их, дави!» Это сказал своему шоферу «большой чин». Это его машина скрипнула тормозами. Сказал так, чтоб слышали мы. Жена ему ответила словом, которое он заслужил. И тоже так, чтоб он услышал.
После мы узнали от «дружинников», что на 6 часов вечера было назначено нападение на нас каких-то ребят с заводов. Среди дружинников — заводских комсомольцев — общавшихся с нами все три дня, появились такие, что начали нам сочувствовать. «Публика» в зале, послушав процесс тоже без большого энтузиазма восприняла приговор. Я сам разговаривал с работницей, членом партии, которая после суда пришла к нам на квартиру и рассказала, как их готовили к процессу, — говорили, что будут судить антисоветчиков, шпионов. Привозили их в суд в 8 часов, а в 9 заводили в зал, и они сидели, занимая места не им положенные, места друзей и родственников.
Считая, по-видимому, меня виновником срыва «операции» у здания суда, в КГБ решили «проучить» меня в тот же день. После суда я, как и в предыдущие дни, поехал к Костерину. Он, хотя и был бодр духом, от февральского инфаркта физически так и не оправился. Поэтому я старался бывать у него почаще, а в дни суда — ежевечерне. И днем звонил, информируя о ходе событий. Возвращались от Костерина часов около 9 вечера. Ездивший вместе со мной, прибывший на процесс из Харькова Генрих Алтунян обратил внимание, что следующая за нами оперативная машина КГБ наполнена до предела — пятеро с шофером. Я махнул рукой на его замечание. Сказал: надо же им что-то делать. Пусть хоть в машине ездят. Лишь бы без дела не сидели.
Дома у нас был Рой Медведев. Поговорив, пошли провожать его до метро. Генрих несколько отстал от нас. А когда я, простившись с Роем, возвращался, то увидел, что на Генриха явно напал один из моих постоянных «топтунов». Я бросился Генриху на помощь. И тут к нам подлетела, прямо на тротуар, та самая автомашина, о которой мы говорили. Только было в ней теперь четверо. Пятый стоял около нас. Трое высыпали из машины и бросились к нам. Я употребил в дело свою палку и заставил их отступить. Одновременно они засвистели в пять милицейских свистков. И тут же, почти немедленно, появилась дежурная машина милиции. Нас посадили в нее и повезли.
В 7-ом отделении, куда нас доставили, все было готово к нашему приему. Несмотря на то, что было уже более 11 часов вечера, в отделении находился заместитель начальника, капитан милиции, который сразу же предложил нам с Генрихом писать объяснения. Но я потребовал сначала экспертизы на алкоголь. Я прекрасно видел, что все мои «топтуны» пьяны, а это был козырь против них. Я так и сказал: «Разве Вы не видите, что они пьяны? Не думаете ли Вы, что мы, трезвые, вдвоем напали на эту банду. Напали они. Им и объяснение писать. А пока давайте экспертизу». Начались обычные в таких случаях проволочки и отговорки. Меж тем старшего их моих «топтунов» в тепле развезло и он уснул. Тут появилась Зинаида Михайловна, а вскоре начали прибывать и наши друзья. Зинаиде от метро позвонили, что нас с Генрихом забрала милиция и она, предварительно позвонив друзьям, побежала к нам на выручку. Пьяная компания теперь могла быть разоблачена и без экспертизы — свидетелями. Я потребовал фамилии и адреса нападавших. Капитан изворачивался, как «уж под вилами» и, наконец сказал: «Завтра утром у начальника отделения.»
Больше ждать здесь было нечего. И мы разошлись по домам. Провокация была, таким образом, сорвана, но мне хотелось, кроме того, проучить «топтунов», чтоб они больше не нахальничали. Поэтому на следующее утро пошел к начальнику отделения. Он ничего мне не сказал, отговорился тем, что еще не разобрался с этим делом. Я пришел на следующее утро. Он, очевидно, увидев меня в окно, выбежал навстречу и на ходу сказал, что его срочно вызвало начальство. Сел в машину и уехал. И на следующее...
Он уклонялся от встреч, изворачивался, придумывал отговорки, но в конце концов не выдержал: «Ну, зачем Вам их фамилии? Ведь Вы же прекрасно знаете, кто они. Да и что Вы с ихними фамилиями сделаете? Их уже все равно наказали «за срыв операции». Ведь мы с их помощью должны были оформить Вам 15 суток, а Вашему приятелю дело «за хулиганство», а они, идиоты, нализались и все сорвали».
Так фамилий я и не узнал.
А жизнь меж тем шла своим чередом и приходилось считаться с ее неумолимыми законами. Вот остановилось и горячее сердце Алексея Евграфовича. Еще вчера вечером, 9 ноября 1968 года, мы с ним сидели за одним столом, разговаривали, пили крепкий чай. Он смеялся своим заразительным мальчишеским смехом, а сегодня в половине десятого утра телефонный звонок и голос Веры Ивановны: «Алеши не стало».
Нельзя поверить! Нельзя понять! Ну как же я без него? Жизнь потеряла краски и смысл. Впоследствии, рассказывая о похоронах, которые состоялись в московском крематории 14 ноября 1968 года, я писал, что похороны Костерина Алексея Евграфовича перевернули еще одну страницу повествования о времени страшном, о делах людей, утративших суть человеческую.
Кто из нас не возмущался до глубины души, читая, как католическая церковь подвергла гонениям мертвого Паганини?! Но нечто подобное произошло и на наших глазах. И не где-то в медвежьем углу, на краю света, а в столице «первого в мире социалистического государства». И не в среде каких-то мракобесов, а в «культурном обществе», среди людей, именующих себя «инженерами душ человеческих». И не в лоне средневековой католической церкви или какой-то мракобесной секты, а по инициативе людей, называющих себя коммунистами и носящих в своих непротивосердечных карманах красные книжечки с образом Ильича.
Алексей Костерин умер 10 ноября в 9 часов 20 минут. Никто, разумеется, не думал, что он будет жить вечно. Но в нем было столько оптимизма и юношеского задора, глаза его сверкали так молодо, а смех был столь заразителен, что никто из нас не думал о худшем. Состояние его ухудшилось еще перед праздником. Накануне (9 ноября) ему стало еще хуже и врач сказал его жене — Вере Ивановне — «Приготовьте себя в самому худшему». И все же думать о самом худшем не хотелось. Да и Алексей не позволял нам обращаться к таким мыслям. Он по-прежнему шутил, заразительно смеялся, обсуждал с друзьями перспективы демократизации нашей жизни. Поэтому, когда произошло страшное, бессмысленное, мы все были поражены, потрясены, оказались в столь шоковом состоянии, что в первый день не смогли ничего предпринять — ни оповестить друзей и родных, ни сообщить в организацию писателей, членом которой он состоял со дня ее создания.
Каково же было наше удивление, когда на следующий день (11 ноября) наши представители — племянница Ирма Михайловна и один из его друзей Петр Якир, — прибывшие около 12 часов в Союз писателей, узнали, что там все известно. Больше того, они уже назначили время кремации — 16 часов 12 ноября, т.е. оставалось в нашем распоряжении всего около суток. Наши представители, разумеется, запротестовали. Петр Якир сказал: «Этого времени, конечно, хватит на то, чтобы сжечь мертвое тело. Но нам надо еще и проститься с покойным». И вот тут впервые были произнесены слова, которые затем сопровождали нас вплоть до печки крематория: «Вам что, демонстрация нужна? Этого мы вам не позволим!»
Наши представители обратились к Ильину, сослались на положение, по которому для усопших ветеранов ССП предусмотрено — давать объявление в печати о смерти, месте и времени прощания с покойным, и похорон, публиковать некролог, предоставлять для прощания с покойным и для гражданской панихиды место в доме литераторов, хоронить за счет средств литфонда на Ново-Девичьем кладбище, — и попросили все это для Костерина — члена ССП со дня его основания. Но во всем этом было отказано. И опять под девизом — «Мы вам не позволим устраивать демонстрации». Под конец все же «смилостивились» и взяли на средства литфонда оплату за катафалк и за кремацию. Однако нам пришлось заявить, что мы откажемся и от этой милости, т.к. литфонд так спланировал подачу катафалка и доставку гроба, что мы могли видеть покойного только в течение тех нескольких минут, когда он будет находиться на постаменте в крематории. Тогда литфонд пошел на уступки: согласился, чтобы гроб с покойником был выставлен на один час в похоронном зале морга, оплатил в крематории за два срока, т.е. предоставил нам постамент и трибуну на полчаса и зафрахтовал, помимо катафалка, еще и два автобуса (впоследствии литфонд отказался оплатить счет за автобусы). Уже без литфонда мы сняли столовую для поминок.
Таким образом, все устраивалось более или менее прилично. Но в день похорон вдруг пошли сюрпризы. Началось с того, что автобусы с людьми и венками к моргу не подпустили — остановили метров за 800. Кто остановил? Городская служба регулирования. По «странному» стечению обстоятельств, она выставила ровно за час до нашего приезда регулировочный пост у въезда на территорию Боткинской больницы. Правда, пост там не задержался надолго; он был снят сразу, как только мы убыли из морга. За время своего существования он проделал огромную работу — задержал два наших автобуса и... больше ничего.
Вторым сюрпризом, правда, не совсем неожиданным, оказалась усиленная забота о нашей «безопасности» со стороны милиции и сотрудников КГБ. И тех и других собралось вокруг морга немало. Парочка людей с голубыми книжечками прошла и в отделение, где тела усопших подготовляются к выдаче. После этого началось подлинное чудо. Покойника нам не выдали ни в 17 часов, как было условлено, ни в 17.10, ни в 17.20.
Мы заволновались. Несколько раз вызывавшийся нами зав.моргом бормотал что-то невразумительное и смотрел на нас умоляющими глазами. Офицер милиции, дежуривший у входа в морг, был буквально осажден моими друзьями, выражавшими свое возмущение самым энергичным образом. Но он и не пытался с ними спорить или оправдывать происходящее. Он просто заявил: «Ну, что вы хотите от меня? Я вас понимаю и сочувствую вам. Но вы же видели, кто туда зашел? Против них я бессилен».
В это время новый сюрприз. Подошли товарищи, готовившие поминки, и сообщили: «Столовую нам отказали. Все было уже приготовлено, но приехали двое в гражданском на серой «Волге», зашли к директору. Затем туда был вызван зав. производством и шеф-повар. После этого нашим товарищам возвратили ранее полученный аванс, по существу ничем не мотивировав отказ от прежде достигнутой договоренности.
Стало ясно, что похороны хотят сорвать. Враги прогрессивного писателя и выдающегося общественного деятеля пытались на мертвом выместить ту злобу, которая накопилась против него живого. Мы подошли посоветоваться к Вере Ивановне и она решила: «Если тело покойного не выдадут немедленно, она не повезет его в крематорий, а доставит домой. Завтра или послезавтра организуем похороны без участия литфонда. Траурный митинг проведем во дворе». Разговор наш слушал человек, с ходу названный нашими острословами — «некто таинственный в шляпе». Именно он, по нашим наблюдениям, являлся руководителем кагебистских проводов Костерина. Его такой оборот событий, видимо, не устраивал, и покойный был выдан нам немедленно.
В 17 часов 35 минут мы установили, наконец, гроб на постамент и начали траурный митинг. Прошел он без эксцессов. Друзья покойного создали вокруг гроба столь плотную и монолитную массу, что никто не осмелился нарушить порядок и оскорбить нашу печаль. Из морга я уходил пос-ледним, убедившись, что никто не задержан, все унесено и все разместились в автобусах и катафалке.
Зав. моргом, прослушавший некролог и речи друзей покойного, шел за мной с совершенно растерянным и виноватым видом. Когда я уже был на выходе, он умоляюще посмотрел на меня и сказал: «Поймите, что это зависело не от меня». Но я не мог выразить ему сочувствия. Я считал и считаю, что человек только сам себя может сделать человеком. Во всяком случае, я не позволил бы никому вмешаться в дела, ответственность за которые возложена на меня. У нас многие (к сожалению, очень многие), как только услышат магическое слово «КГБ», могут совершать по повелению лица, представляющего эту организацию, самые позорные поступки. Но ведь от этого надо когда-нибудь и отвыкать. Надо же, наконец, вспомнить, что есть такие хорошие слова, как человеческое достоинство.
Движение из морга в крематорий прошло без приключений, если не считать, что водитель одного из автобусов вдруг «забыл», как от Красной Пресни проехать на Крымский мост, и повернул совсем в другую сторону. Но наши товарищи были достаточно бдительны и быстро «разъяснили» водителю, какого пути следует придерживаться. В крематории тревога наша усилилась. Подъехав, мы увидели, что двор буквально наводнен милицией и людьми в гражданском, которыми и здесь руководил «таинственный в шляпе». Только шляпы на нем уже не было. Видимо, ему стало «холодно» и во время переезда он сменил ее на шапку. Прямо как в плохом детективе!
Однако тревога наша оказалась преждевременной. У зала крематория собралось 300-400 друзей писателя. Плотной массой они вошли в зал сразу же вслед за гробом. При этом держались столь уверенно и сплоченно, что «люди в штатском» не осмелились вклиниться в эту массу и остались у входа в зал и на некотором удалении внутри зала. Здесь тоже была предпринята попытка затянуть начало похорон. Но наши люди, как только наступило время (19.00), подняли гроб и понесли на постамент. Служители, видимо, непосвященные в тонкости «высокой политики», включили свет и началась вторая часть траурного митинга. В середине моей речи через микрофон послышалось: «Заканчивайте!». Через несколько минут окрик этот повторился. После этого, как я узнал впоследствии, «таинственный в шляпе» крикнул коменданту крематория: «Опускайте гроб!» Но стоящие рядом наши товарищи твердо заявили: — Попробуйте только! Еще не истекло и половины нашего времени. — Сказано это было таким тоном, что комендант не стал торопиться выполнять распоряжение, а «таинственный» не осмелился его повторить.
Похороны закончились, как и было запланировано. Ушло на это ровно 18 минут, вместо положенных 30-ти. И в этот раз победителем вышел Алексей Костерин, а не его гонители. Первый свободный митинг после десятилетий удушающего молчания состоялся. Мой друг может гордиться. Даже смертью своею он дал новый импульс демократическому движению в нашей стране. Может гордиться и демократическая общественность. Враги прогресса и демократии, душители всего свободного и передового привлекли для операции «похороны» большое количество специалистов, натасканных на таких делах и сделавших их своей единственной профессией. Всех этих «спецов» специально готовили — производили проигрыш предстоящих действий, намечали различные варианты, обсуждали их. А мы не готовились совсем. Мы даже не знали, кто придет на похороны.
Родственники и ближайшие друзья покойного сами занялись организацией похорон. К нам непрерывно прибывали добровольные помощники. Мы даже не составляли списка выступающих на митинге. Просто давали слово всем, кто просил. И несмотря на это мы победили. Победили потому, что на нашей стороне была справедливость, была уверенность в том, что мы делаем правое дело. На нашей стороне были и порожденные этой уверенностью смелость и инициатива. Никто никому не поручал нести гроб на постамент. Пока мы, самочинные руководители, пререкались с комендантом крематория, доказывая ему, что время наступило, гроб был поднят и поплыл на постамент. Вслед за этим загорелся свет и мне оставалось только отправиться на трибуну.
Начинал я свою речь с четверостишия рылеевской оды «Гражданское мужество»:
Подвиг воина гигантский
И стыд сраженных им врагов
В суде ума, в суде веков —
Ничто пред доблестью гражданской.
Да, далеко не каждый, продолжил я, наделен таким качеством, как гражданское мужество. Алексею Евграфовичу, тело которого мы провожаем сегодня в последний земной путь, это качество было присуще органически.
На моих глазах совершались героические воинские подвиги. Совершали их многие. На смерть во имя победы над врагом на поле боя шли массы. Но даже многие из тех, кто были настоящими героями в бою, отступают, когда надо проявить мужество гражданское. Чтобы совершить подвиг гражданственности, надо очень любить людей, ненавидеть зло и беззаконие и верить, верить беззаветно в победу правого дела. Алексею все это было присуще. И тем тяжелее нам сегодня.
Затем я рассказал о жизненном пути Костерина, сделав основной упор на его борьбе за демократию, за национальные права малых народов, особенно крымских татар, о 17 годах колымских лагерей и ссылки, о теперешней его правозащитной борьбе. Заканчивалась речь следующими словами:
Прощаясь с покойником, обычно говорят: «Спи спокойно, дорогой товарищ!» Я этого не скажу. Во-первых, потому что он меня не послушает. Он все равно будет воевать. Во-вторых, мне без тебя, Алеша, никак нельзя. Ты во мне сидишь. И оставайся там. Без тебя и мне не жить. Поэтому не спи, Алешка! Воюй, Алешка Костерин, костери всякую мерзопакость, которая хочет вечно крутить ту проклятую машину, с которой ты боролся всю жизнь! Мы, твои друзья, не отстанем от тебя.
Свобода будет! Демократия будет! Твой прах в Крыму будет!»
И вот речь эту пытались прервать. Но замысел не удался. Она была произнесена от первой до последней буквы. Никто никого не уполномачивал следить за действиями «таинственного в шляпе» и все же наши люди оказались рядом с ним и сорвали его зловещий замысел — опустить гроб посреди моей речи.
Никто никого не уполномочивал и на то мероприятие, которое оказалось, в конечном итоге, самым важным в объединении и сплочении массы людей, прибывших на похороны. Я имею в виду инициативу наших женщин по изготовлению траурных бантов и повязок. Пользуясь каким-то им одним ведомым чутьем, они выдавали эти банты и повязки только тем, кто пришел почтить память писателя. Из людей «в штатском» траурная повязка была только на «таинственном в шляпе». Именно по этой повязке его и отличали все наши друзья. Наличие траурных бантов и повязок дало возможность отличать своих от пришлых, превратило массу малознакомых и незнакомых людей в единый монолит. Этот пример как нельзя лучше свидетельствует, что правое дело восторжествует, как бы ни боролись против него противники этого дела. Нужна только вера.
Как бы ни судили об этом митинге теперь, но тогда у всех была уверенность, что одержана крупная победа. В связи с этим и настроение у всех было торжественно-приподнятое. Расходиться не хотелось и все собрались вокруг автобуса. Но искушать судьбу дальше не стоило. Провокаторы могли начать действовать, могли попробовать отыграться на нас за свое поражение в борьбе с усопшим Костериным. И я, рассказав присутствующим, как, отказав нам в столовой, попытались сорвать поминки, предложил ехать ко мне на квартиру и устроить поминки там. После этого основная масса «опекунов» «отвалила» от нас. «Таинственный в шляпе», видимо, не сообразил, что даже 45 кв. метров жилой площади могут вместить очень много людей, желающих дружить между собой не из корысти, а по высоким убеждениям. Во всяком случае, в мою квартиру вошли все, кто прибыл в двух битком набитых автобусах. Люди заполнили все комнаты, кухню, ванную комнату, коридор и лестничную площадку перед квартирой. И всем нашлась рюмка водки, бутерброд и чашка чаю. Кстати, и это все было организовано без участия хозяев квартиры, даже неизвестно кем. Нашлось всем и теплое дружеское слово. Траурный митинг продолжался и здесь. Только поздней ночью оставили мой дом — жена покойного и его ближайшие друзья.
Думаю, что все присутствующие на похоронах унесли с собой светлую память о большом человеке и чувство удовлетворенности тем, что каждый из них с достоинством и честью выполнил свой гражданский долг.
Я тогда тоже испытывал чувства удовлетворения исполненным долгом. И если бы мне предстояло заново организовать этот митинг и я знал, что за этим последует снова психушка, я поступил бы так же. То, что я приобрел, значительно больше потерь. Именно благодаря исполненному долгу, память Алексея осталась в нашем доме нетленной, а обе его дочери, особенно старшая, Лена, стали нам родными. А за мамой приник к нам и внук Алексея Евграфовича — Алеша и его жена Любочка и их сын Сережа. За такое приобретение любую цену заплатить можно. И власти пришли за платой. На пятый день после похорон пришли. Долго ждать не заставили. Затратили ровно столько, сколько потребовалось, чтобы дать распоряжение в Ташкент и чтоб оттуда прислали следователя.
19 ноября в 7 часов утра звонок в дверь. Подхожу: «Кто?»
Отвечают: — Из Ташкента! — Предполагая, что кто-то из крымских татар, спокойно снимаю защелку. Рывок и, отбрасывая меня с пути, 11 человек проносятся по коридору в комнату. Захожу туда же, вслед за ворвавшимися: «В чем дело?» — Вот постановление на обыск. Прочтите. — Читаю: «Следователь по особо важным делам прокуратуры Узбекской ССР, советник юстиции Березовский установил в ходе следствия по делу Бариева (крымский татарин) и др., что на квартире Григоренко П.Г. могут находиться документы, содержащие клеветнические измышления на советский общественный и государственный строй. Постановил произвести обыск». Постановление утвердил прокурор Москвы Мальков. Все по форме — подписи, печати. Требую, чтоб мне представили всех. Представляется Березовский, показывает документ, говорит: «Остальные со мной, помогают мне».
— Нет уж, будем действовать по закону. Пусть представляются все. — На попытку Березовского возражать, показываю соответствующую статью УПК. Приходится Березовскому примириться. И оказывается, что семеро, работники Московского КГБ, трое «понятые». Так потом и пошло. Березовский, как оказалось, совершенно не знает УПК, и мы в течение всего обыска тыкали его носом в этот кодекс. Ко всему он оказался еще крайне не умным и амбиционым, поэтому обыск вышел очень веселым. Словив его на очередном незнании мы хохотали, а он ворчал: «Грамотные, все знают, а занимаются антисоветчиной».
Первая серьезная стычка у меня с Березовским произошла из-за понятых. Они привезли их по документам, из другого района Москвы. Я запротестовал. В лицо их я не знаю. А понятых мне должно знать. Иначе могут дать вместо бескорыстных понятых своих работников. Так впоследствии и оказалось. Когда мне были найдены настоящие понятые, эти, привезенные, приняли участие в обыске. Но пока это еще неясно и мы в тупике: я не хочу этих, а других нет. Но господин случай всегда наготове. Звонок в дверь. Стоящий у двери КГБист открывает и впускает Леню Петровского, внука известного большевика Григория Петровского.
— Ваши документы? — Леня работал в институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС и он предъявляет свой пропуск. Название учреждения в нем записано так, что в глаза бросается ЦК КПСС, а прочее мало заметно. И КГБист кричит из коридора: «Вот здесь товарищ из ЦК партии, может он согласится остаться понятым?» Леня соглашается. Спрашивает моего согласия. Я «неохотно» соглашаюсь. Лучшего трудно придумать. Леня наш человек. Спрашивают: «Второго, может, возьмем из тех, что привезли мы?» «Нет!» — твердо стою я на том, чтоб второго взяли со двора. В конце концов идут во двор и приводят малознакомого мне пенсионера из соседнего дома. Этот инцидент улажен. Начинается обыск. Все роются. Я с помощью Лени развлекаюсь тем, что ловлю Березовского на незнании УПК. Помогает и Мустафа Джемилев, хотя он моя боль. Ведь надо же так случиться. Мустафа уже несколько месяцев скрывается от ареста и ни разу ко мне не заходил. А вчера вечером пришел. И хотя у него имелся надежный ночлег, мы предложили ему остаться у нас. Он согласился. А утром этот обыск. Сработал щелевой закон. Мустафа в руках КГБ.
Опять звонок в дверь, входит Володя Лапин. Проверяют документы, обыскивают. Он «чист». Значит знал, что идет на обыск. Подсаживаюсь к нему. Выясняю, он из Верховного Суда. Сегодня рассмотрение в Верховном Суде кассационной жалобы пяти осужденных за демонстрацию на Красной Площади. Все наши там. Ждут решения. Я тоже должен быть там.
Володя говорит: «Мы все забеспокоились — почему Вас нет. Петя (Якир — П.Г.) попросил меня пойти позвонить по телефону. Звоню, никто не отвечает. Прихожу, сообщаю. Петя говорит — этого не может быть. Зинаида же Михайловна «разводящая» («разводящими» в шутку называли тех, кто во время процессов и других важных мероприятий оставался на всем известном телефоне, куда мог позвонить любой из наших и проинформироваться). Она не могла уйти от телефона. Значит, у них обыск. — Петя, продолжал Володя, предложил мне очистить карманы. Мы взяли такси и поехали. Подъехали за два дома к Вам и Петя сказал: — Иди к ним в квартиру. Если через пять минут не вернешься, я еду обратно и сообщу «корам» (так мы называли иностранных корреспондентов), что у Григоренко обыск», — закончил Володя.
Часа через два в квартиру потоком пошли наши друзья. Когда появилась первая их группа, старший над КГБистами Врагов Алексей Дмитриевич ехидно сказал: «А ну, выворачивайте ваши карманы, выкладывайте свой «самиздат». На что Виктор Красин ему с издевочкой ответил: «Кто же несет с собой самиздат в квартиру, где идет обыск».
— А откуда Вы знаете, что здесь обыск?
— Что мы! Весь мир это знает. Уже и «Би-Би-Си», и «Голос Америки», и «Немецкая волна» сообщили об этом.
Для КГБистов это было чудом. Они так и не поняли, каким образом Англия, Америка и Германия знают о том, что происходит на Комсомольском проспекте в квартире, из которой никто не выходил. А наши, глядя на растерянные лица КГБистов, хохотали. Они все присутствовали и слышали, как Якир еще в 11 утра, приехав от нас, сообщил «корам» у здания Верховного Суда об обыске у Григоренко. И «коры» тут же передали это сообщение в свои бюро. А дальше дорога в эфир открыта.
А люди меж тем все подходили и подходили. Набралась полная квартира. Это уже был не обыск, а толкучка. Наши закусывали, пили чай. Потом появилась и вареная картошка. Все говорили. Шум стоял невероятный. На обыскивающих никто не обращал внимания. Они с трудом протискивались между нашими друзьями. Их правило «на обыске всех впускать и никого не выпускать» работало против них. Если бы надо было действительно искать улики, то в такой обстановке невозможно было бы ничего найти. Вся квартира переполнена людьми. На площади 45 м2 не менее 50 человек. Но обыскивающие ничего не искали. Да им и искать не надо было. Они брали все написанное мною на машинке и от руки, брали все изданное вне СССР, даже произведения Горького, Короленко, Шевченко. Забирали даже вырезки из советской прессы.
Когда я спросил у Березовского, зачем они берут эти вырезки, он ответил: «Вы же их держите. Значит Вам они нужны. А раз нужны, мы должны их у Вас изъять». Я в это время еще пытался продолжать занятия кибернетикой. И все мои записки и вырезки, относящиеся к этой области, были изъяты. Никто их в КГБ никогда, конечно, не читал, но подшили в мое уголовное дело и, доказывая психическую невменяемость, козыряли тем, что в моем деле 21 том антисоветских материалов. Фактически же все это с точки зрения моего дела — макулатура. Для меня же все это огромные потери. Таким образом ушли от меня материалы моей научной работы, личная переписка, черновики различных документов, как получивших распространение, так и не выбравшихся из моего письменного стола.
Я сразу понял, что они ничего целеустремленно не ищут. Их задача проще — показать, что я противник существующим порядкам. Поняв это, я только презрительно наблюдал за их возней, за тем, как они отрабатывали хлеб свой, изображая важную деятельность своей мышиной возней. Когда они начали отбирать антисталинские материалы, я обозвал их сталинскими последышами и ушел пить чай.
Второй большой конфликт возник у меня из-за машинописного экземпляра книги воспоминаний моего друга Василия Новобранца «Записки разведчика», с его дарственной надписью. Когда я потребовал объяснить, почему эта книга изымается, мне показали в авторском предисловии следующую фразу: «Сталин умер, но посеянные им ядовитые семена продолжают давать ростки». После этого я отказался участвовать в обыске, т.к. изымаются документы, изъятие которых не предусмотрено постановлением об обыске... Я попросил жену дать мне подушку и ушел спать в дальнюю комнату. Но спать мне не пришлось.
Началась какая-то тревога и по отдельным доносившимся до меня возгласам я понял, что бежал Мустафа. Жена моя, воспользовавшись толчеей, дала Мустафе одеть на себя две пары теплого белья и теплую верхнюю одежду. Наши ребята заблокировали подход КГБистам к кухне, из окна спустили бельевую веревку, а по ней спустился Мустафа. К сожалению, приземлился неудачно. При приземлении раздробил пяточную кость на левой ноге. Из-за сильной боли присел на левую ногу. Поза получилась, как для стрельбы с колена. КГБист, наблюдавший за нашей квартирой со двора, увидел в этой позе опасность для себя и бросился удирать. Воспользовавшись этим, Мустафа с поврежденной ногой пересек Комсомольский проспект, квартал домов на противоположной стороне, выбежал на Фрунзенскую набережную и взял такси. Но уехать не успел. Подбежала погоня. Мустафа еще успел объяснить сбежавшейся публике, кто он такой, но дальше боль лишила его силы.
По нашему настоянию Мустафу отправили в институт Склифосовского. Там ему была оказана помощь, был наложен гипс, и дежурный врач приказал везти его в палату. И вот снова срабатывает щелевой закон.
Доставивший Мустафу сотрудник КГБ говорит врачу: «В подвал, в тюремную палату!»
— А основания? — спрашивает врач.
Вместо ответа КГБист показывает свое служебное удостоверение.
— Для меня это не основание, — говорит врач.
— Но это опасный преступник.
— А что за преступление он совершил?
— Никакой я не преступник, — вклинился Мустафа. — Я просто крымский татарин и борюсь за право возвратиться в Крым.
Врач, еврей по национальности, видимо, что-то слышал по этому поводу, т.к. решительно распорядился: «В обычную палату!» И Мустафу увезли. КГБист попытался получить разрешение установить надзор за Мустафой в палате. Врач не разрешил. Благодаря этому, Зинаиде Михайловне на следующий день удалось выписать Мустафу и увезти к нам домой. И вот гримасы нашей жизни. Почти два месяца прожил он у нас, пока не сняли ему гипс. Потом уехал. И еще почти четыре месяца был на воле. Когда меня арестовывали, 7 мая, он присутствовал при этом, но его и тогда не взяли. Был он арестован только через месяц после меня.
Закончился обыск тоже скандально. Фактическому руководителю обыска работнику КГБ Врагову Алексею Дмитриевичу надоело возиться, и часов в 8 вечера он что-то пошептал Березовскому. После этого кучу отобранного, но не записанного еще в протокол, а также все находившееся в ящиках моего письменного стола, сгребли в мешок и опечатали сургучной печатью «КГБ — 14». Опечатав, Березовский положил печать к себе в карман и сказал мне: «Завтра мы пригласим Вас в прокуратуру, чтобы вскрыть мешок и переписать что в нем».
— Я не приду, — спокойно сказал я. — Можете вскрывать сами.
— Как же так? — удивился Березовский.
— А так. Я не могу отвечать за содержимое мешка, который находится у Вас, вместе с печатью, которой он опечатан. Чтобы я участвовал во вскрытии, Вы должны оставить у меня или мешок или печать. — Но Березовский был так глуп, что не понял моего требования, и увез с собой и то и другое. Когда на следующий день он позвонил мне, я ему снова сказал, что мое присутствие там не нужно: «Вы за ночь могли в мешок подложить все, что угодно».
После этого до Березовского, очевидно, дошло, в какое положение он себя поставил, и он приехал лично просить меня, но я был тверд. Кстати, я знал, что у меня в столе лежало письмо Поремского. И хотя никаких связей у меня с НТС не было, но это письмо могло быть использовано для обвинения меня в таких связях. Поэтому я твердо решил использовать их ошибку для того, чтоб назвать указанное письмо КГБистской фальшивкой. Они, видимо, это поняли, и письмо НТС в протокол обыска не попало.
По поводу обыска я написал Руденко. При этом предъявил требования:
1. Немедленно возвратить мне все изъятые у меня документы и обе пишущие машинки;
2. Прекратить все неправомерные в отношении меня и моей семьи действия — филерскую слежку, стационарное наблюдение за моей квартирой с помощью специальной аппаратуры и визуально, прослушивание квартиры и подслушивание телефонных разговоров, перлюстрацию и изъятие корреспонденции.
Но писалось письмо не из-за этих требований. Я хорошо знал, что ответа не будет. Это уже непоколебимая система. Но этот обыск — очень удобный повод рассказать о Чирчикских событиях (в связи с упоминанием дела Бариева) и показать истинную роль советской прокуратуры, как вспомогательного органа КГБ, учреждения, которое якобы призвано следить за единообразным применением законов, за соблюдение законности, а фактически является аппаратом, подбирающим законы, оправдывающие беззаконные действия, неприкрытый произвол КГБ. Таким это письмо и получилось.
Я понимал, конечно, что обыск, это уже «звонок первый» к посадке. Поэтому писал письмо Руденко, не ограничивая себя выражениями, единственно, что соблюдал — такт. Грубости и бестактности не допускал, но не из-за боязни чего-то, а чтобы не унижать свое достоинство и не терять уважение друзей. Их круг в это время был уже довольно обширным. Я знал, по сути, всех известных тогда правозащитников. Правда, с такими фигурами, как Александр Солженицын, и недавно появившийся на правозащитном горизонте Андрей Сахаров личного знакомства у меня тогдa еще не было.
Как-то, уже зимой, зашел к нам Юра Штейн. Мы знали и любили не только его, но и всю семью: Жену Веронику и девочек — Лену и Лилю. Особенно восхищались мы девочками, их поведением во время оккупации советскими войсками Чехословакии. Семья Штейнов была в это время в гостях у своих родственников в ЧССР. Когда в эту страну вторглись советские войска, девочки очень ловко и смело воспользовались своей нацией и возрастом (10 и 12 лет), для того, чтоб служить связными для чехословацкого сопротивления. Увлеченно они рассказывали, как болтая или напевая по-русски, они на своих велосипедах без задержек пересекали заставы оккупантов и доставляли по назначению чехословацкие листовки, донесения и распоряжения. В семье Штейнов мы познакомились и с замечательным российским бардом Александром Аркадьевичем Галичем. Здесь же слушали его чудесные песни. А вот теперь Юра явился вестником еще одного выдающегося события.
— Петр Григорьевич, хотите встретиться с Александром Исаевичем?
— Юра, я же тебе говорил уже, очень хочу, но отрывать его от дела ради того, чтоб удовлетворить свое любопытство считаю недопустимым.
— Но он сам хочет видеть Вас.
— Это другое дело. В таком случае я готов хоть сегодня.
— Нет, это же надо подготовить. Александр Исаевич просил спросить у Вас, где бы Вы хотели встретиться с ним. Есть у Вас подходящее место или Вы ему доверите подобрать таковое.
— Доверяю ему вполне.
Несколькими днями позже Юра сообщил название деревни в нескольких десятках километров от Рязани, где меня в условленное время будет ожидать Александр Исаевич. Подробно рассказал, как найти деревню и нужный дом в ней, не спрашивая ни у кого.
В назначенный день я вышел из дома рано утром, хотя встреча была назначена на поздний вечер, а езды туда в общей сложности не более пяти часов. Но я поторопился выйти, чтобы иметь достаточно времени на избавление от «хвостов». Но «топтуны» в этот день, как взбесились. Пока дошел до магазина в полуквартале от дома, обнаружил троих. Что это? Что-то почувствовали? Или я, может, внимательнее наблюдаю сегодня. Попробую «рубить». А не удастся — не поеду. Незачем вести «хвост» туда, где работает Исаич.
«Хвосты» действительно сегодня были особенно настырными. Только около 5 часов вечера удалось мне оторваться от них. Пошел на последнюю проверку. Нет. И я отправился на Казанский вокзал. Билет до Рязани был уже у меня в кармане. Друзья, из тех, кто пока что ходят без «хвостов», еще с утра взяли мне билет и доставили на квартиру. Сел не в рязанский поезд. Сошел с него на первой же остановке. Дождался Рязанского. Вошел в него. Пока, как будто, без «хвоста». По дороге читаю и одновременно приглядываюсь к обстановке и людям. Ничего подозрительного. Но... «Чем черт не шутит». Иду еще на одну проверку. Схожу на глухом полустанке, не доехав двух-трех пролетов до Рязани. Никто не сошел здесь не только из моего вагона, но и со всего поезда. И это спасло нашу встречу. Я был так насторожен, что если бы хоть один человек сошел здесь, я вернулся бы в Москву. Но никто не сошел. И следующим поездом я прибыл в Рязань.
Теперь скорее мчаться к автобусу. Мне сказали, что последний уходит в 12 ночи, а я прибыл без пяти двенадцать. Но у меня не было уверенности, не притащил ли я все-таки с собой умного филера. Ведь мой выход на полустанке, думал я теперь, «на дурачков». Умный филер на эту удочку не поймается. Он поедет до Рязани и там дождется меня. Поэтому я пошел в сторону, противоположную той, что нужна мне. Сделав несколько вольтов в пристанционном районе и убедившись, что никого нет, пошел к автобусу. Последний давно ушел, но люди что-то ждут. Выясняю. Оказывается бывает такси и «леваки» — шоферы, работающие на грузовиках. Решаю ждать. Прошло несколько такси. Даже не остановились. Наконец одно останавливается. Подбегаю. Говорю куда. Нет, не поеду: далеко, дорога заметена. И хочет трогаться. Достаю тридцатку. Единственную в моем кармане. Протягиваю: «Пойми, дорогой, что мне позарез туда надо, а завтра мне на работу». С неохотой соглашается, предупреждает: «Но только до первого заноса. По заносам не поеду. Застрянем, а у меня и лопаты нет». Однако мне повезло. Первые заносы появились уже в виду моей деревни. Я с радостью простился с таксистом и от души поблагодарил его. Он не только доставил меня, но под конец проявил великодушие. Вернул мне десятку из заплаченной мною тридцатки. Я помчался в деревню. Дом нашел сразу. Только окном ошибся. Постучал хозяйке, но раньше нее подбежал к окну Александр Исаевич. Видимо, упреждая меня, не давая возможности назваться, он проговорил сквозь стекло: «Федор Петрович? А я Петр Иванович, Сейчас открою Вам. Идите к сеням». И он указал от себя вправо. За ним виднелся силуэт старухи. Александр Исаевич что-то ей говорил. Я понял только фразу — это ко мне.
Двери открылись, я шагнул в сени и попал в крепкие объятия. Быстро прошли через хозяйкину половину, и вот мы в большой избе с огромной деревенской печью и маленьким закутком за нею. Закуток играет роль своеобразной кухни и столовой. В избе — простой, грубой работы деревенский стол, деревянная же скамейка — в Украине такую зовут — «ослон» — и пара тяжелых грубой работы стульев. В комнате довольно прохладно, но я раздеваюсь. Александр Исаевич сразу же обратил внимание на мои легкие ботиночки и предложил их сменить на валенки. Я попытался отнекиваться: «Вы сами как?»
— Я привык к этому, — показал он на огромные зэковские бахилы.
Пришлось согласиться.
— Голодны? — спросил он. — Сейчас будем ужинать. — Я взглянул на часы. Было половина второго.
— Поздновато, — сказал я, — хотя, честно говоря, есть я очень хочу. По существу еще не ел сегодня. Весь день «хвосты» рубил. — И я начал рассказывать об этом.
Александр Исаевич подошел в это время к столу, вынул из кармана фуфайки и положил на стол стопку бумаги размером в четвертушки писчего листа. Рядом лег остро отточенный карандаш. После этого направился в свою своеобразную кухню и начал готовить ужин.
— Спиртного употребите? — спросил он оттуда.
— Я не очень охочий до этого, но разве, по русскому обычаю, для встречи.
— Я совсем не употребляю, но ради встречи тоже согрешу.
Тем временем я продолжал осматривать комнату, и мой взгляд нет-нет, да и тянулся к стопке бумаги на столе. Солженицын заметил это: «Что мои орудия производства интересуют?»
— Да! Честно говоря, никак не пойму, зачем Вам бумага таких размеров?
— Сейчас объясню, — сказал он и вышел из комнаты. Почти тут же вернулся и показал стопку такой же бумаги, только плотно исписанной мелким, бисерным почерком. Написано так убористо, что с четвертушки наверняка получится страница машинописи, через полтора интервала. — Это итог дневной моей работы. Перед тем, как ложиться спать, я его должен убрать из дома, и уж больше никогда с ним не встречусь. То, что накапливается в процессе дневной работы, я никогда не оставлю там, где работаю. Если мне нужно выйти, я кладу в карман и написанное и чистые листочки. Где бы я ни жил, у меня в разных местах подготовлено несколько тайников. Если появляется кто-то чужой и, тем более подозрительный, все написанное и чистая бумага идет в тайник. Я подчеркиваю, и чистая бумага и карандаш. Вокруг меня всегда должно быть не только чисто, но и без намека на то, что я работаю. Вот Вы постучали, я — все в карман. Если бы Вас не узнал, переправил бы все из кармана в тайник.
Тем временем готов и ужин — по кусочку свиного сала, черный хлеб, луковица, перловая каша-концентрат. Появляется и флакон из-под духов. В нем на 1/3 спирт. Налили по несколько капель, разбавили водой и чокнулись. Воспоминание об этой «выпивке» всегда вызывает у меня, и наверноe, всегда вызывать будет, ощущение разведенного спирта во рту и тепла на сердце.
Не торопясь ели и лилась беседа. О чем? Теперь трудно все вспомнить, да может, и не надо, поскольку два собеседника по прошествии нескольких лет одну и ту же беседу вспоминают по-разному. Беседу же с Великим человеком всегда «запоминают» в выгодном для себя свете. Я сказал «с ВЕЛИКИМ» и не собираюсь спорить с теми, кто с этим не согласится. Я пишу не научный трактат. Я вспоминаю прошлое. И память того времени отложила у меня в душе чувство соприкосновения с Великим. Нет, я не культ Солженицына проповедую. Жизнь выработала во мне устойчивый иммунитет против всякого культа. Да в то время я еще и не так много знал о Солженицыне.
«Один день Ивана Денисовича» мне не понравился. Я его просто не понял. Принял за книгу, прославляющую покорность. Только потом, когда немного улегся шум от выставления этой книги на Ленинскую премию, с помощью жены дошел до понимания истинной ценности этого произведения. «Раковый корпус» произвел большое впечатление, но тоже шедевром мне не показался. Из «В круге первом» мне удалось прочесть лишь несколько глав. А об «Архипелаге ГУЛАГ» я только во время этой встречи услышал от самого Солженицына. Так что чувство сопричастности с ВЕЛИКИМ шло от самой этой встречи. Но, повторяю, это не было чувство преклонения, культового почитания. Говорили мы, как равные и оба заинтересованные. Незаметно я рассказал о себе, он о себе. Он больше всего интересовался событиями моей военной службы, я, как ни странно, его довоенной жизнью.
Закончился ужин, а беседа шла. Но, наконец, Александр Исаевич сказал: «Надо спать, а то завтра будем, как сонные мухи». Мне, как почетному гостю, он предложил печку, на которой сам любил спать. Моя слабенькая попытка оставить это место за ним, разбилась о его твердую решимость. Он лег на раскладушке. Некоторое время полежали молча. Потом кто-то из нас что-то спросил у другого, и беседа потекла вновь. Разговаривали лежа. Потом мне стало неудобно, я присел на край печки. Через некоторое время сел на кровати и Александр Исаевич. Долго так говорили. У Солженицына, по-видимому, замерзли ноги, и он поднялся, одел бахилы. Начало рассветать. Александр Исаевич, разговаривая, вышел в задние сени, вернулся с ведерком картофеля. Подошел к кухонному закутку, взял котелок, налил в него воды, начал чистить картошку. Я сполз с печки, подсел помогать. Начистили картошки, помыли, поставили на электроплитку и решили идти на прогулку в лес, который начинался прямо от огорода нашей хозяйки. Солнце едва окрасило багрянцем край неба. Лес стоял в снегу тихий, неподвижный. Такого чудесного утра, чисто русской природы невозможно забыть. Гуляли, видимо, около часу. И так увлеклись разговором, что чуть не забыли о картошке. Кто-то (кажется я — люблю, грешник, поесть) вспомнил. Пришли, котелок бурлит, картофель готов. К картофелю снова по кусочку сала, луковица, соль, растительное масло. Снова накапали в рюмки спирта. После завтрака снова ушли в лес. Оба чувствовали себя бодро, здорово. Что не спали, о том даже не вспомнили. Пришли проголодавшиеся, усталые, но веселые, удовлетворенные. Быстро сварили суп гороховый и какую-то кашу (то и другое из концентрата), поели и пошли к автобусу.
И еще раз возвращаюсь я к вопросу: о чем же говорили? И снова я не берусь ответить на этот вопрос. Одно могу сказать твердо, что новую революцию в России не планировали и не обсуждали, как отстранить от власти Брежнева и его клику. И еще одно твердо знаю. Ни разу не испытал того неприятного чувства, когда вдруг становится не о чем говорить и надо мучительно искать тему дальнейшей беседы. Мы тем не искали. Они сами бежали, перегоняя друг друга. Так и разошлись мы, не вычерпав их. Я помню почти все, что мы говорили, но помню, как я уже говорил, по-своему, и потому рассказывать не буду. Напишу только об одной из этих тем. Напишу потому, что есть тут моя вина, мой долг; и кажется теперь уже неоплатный.
Александр Исаевич уже к концу нашей второй лесной прогулки сказал: «Петр Григорьевич, Ваш долг перед людьми и Богом написать историю последней войны». Кстати, главной темой наших бесед того дня была именно эта война. Александр Исаевич, по-видимому, что-то выяснял для себя, и я, кажется, удовлетворял его потребность. Но тут я честно сознался, что эта работа мне не по плечу. Я сказал и причину. «Этой работе, — сказал я, — надо отдать себя всего. А я не могу. Вы видите, как власти давят. Мой отход от движения может быть неправильно понят, может деморализовать моих молодых друзей. Да и не смогу я сидеть в «башне из слоновой кости», когда друзья мои идут в тюрьму, на плаху.»
— Надо, Петр Григорьевич, — настаивал Солженицын,— надо дегероизировать войну, показать истинную сущность ее. — Подчеркивая произносимое голосом и как бы диктуя, он говорил: — Я не вижу другого человека, который мог бы сделать это. Преступно допускать, чтоб такой человек бегал по судам и писал воззвания в защиту арестованных, воззвания, на которые власти не обращают внимания.
Поддаваясь его напору, пообещал, что постараюсь оторваться от текущих правозащитных дел, но, честно говоря, ничего не сделал, чтобы уйти от них в науку. Менее чем через полгода после нашей встречи я был арестован, затем более 5 лет в психушке. При аресте все военно-исторические записи изъяты. В психушке по военной истории ничего читать не дозволяли. Очевидно и КГБ понимал то, что Солженицын. Жене так и сказали: «Этим (военной историей — П.Г.) ему как раз и не надо заниматься». Но не буду оправдываться. Наверно можно было решительнее оторваться от текучки и кое-что написать о войне.
Разговор о моем долге, в ту встречу, шел до самого автобуса. Исаевич проводил меня до остановки у сельского клуба. И всю дорогу вдалбливал свой совет — писать. Этот клуб — старое здание, видимо, помещичий дом с колоннами. Подошел автобус. Мы обнялись, троекратно облобызались и я вскочил в машину. Тут же она отошла. Было 5 часов вечера. Прошло 15,5 часов с того момента, как мы увиделись. Я смотрел в заднее окно и видел человека, который за 15 часов непрерывной беседы стал близким и родным. Он неподвижно стоял и смотрел вслед автобусу. Так и остался он в моей памяти — в зэковской фуфайке, бахилах и ушанке на фоне белых колонн старого дома.
Возвращался я из Рязани, переполненный чувствами. Подстать настроению и обстановка сложилась. Автобус прибыл как раз к отходу поезда «люкс», оборудованного мягкими креслами самолетного типа. Весь сверкающий огнями поезд выглядел празднично и создавал праздничное настроение у пассажиров. Билеты, правда, здесь вдвое дороже, чем на пригородных, но зато скорость, тепло, свет. А деньги у меня, спасибо таксисту, были. Когда я вернулся домой, жена сказала: «Ну и наделал же ты шороху. «Топтуны» сбились с ног, тебя разыскивая. Телефон «оборвали». Да вот они звонят. Наверно тебя видели и хотят убедиться, что ты пришел. Не бери трубку, я сама». Она подошла к телефону, взяла трубку. На просьбу: «Петра Григорьевича!» ответила — Пришел, пришел! И за что вам только деньги платят. Столько вас молодых лоботрясов и за одним стариком не уследили. — Тот на другом конце покорно все выслушал, так обрадовались моему возвращению. На следующий день я увидел, что слежка стала плотнее. Чем это было обусловлено — моим позавчерашним исчезновением, или приближающимися выборами, или подготовкой моего ареста. Не обращая внимания на сгущающиеся тучи, на участившиеся обыски и вызовы правозащитников в КГБ, мы продолжали развивать и совершенствовать наше главное оружие — гласность. Ко дню выборов — 16 марта 1969 года — я написал письмо в избирательную комиссию и в газеты «Известия» и «Московская правда», а следовательно в «самиздат» и через него за границу. В письме говорилось:
«Не желая доставлять излишние хлопоты агитаторам, сообщаю вам, что не приду к избирательной урне.
П р и ч и н ы:
1) У нас нет выборов. Есть голосование за того единственного кандидата, которого выставили те, кто стоит у власти сегодня. Придут ли люди или не придут, этот единственный кандидат будет «избран». Следовательно, выборы — это пустая комедия, нужная тем, кто стоит у власти для того, чтобы продемонстрировать перед заграницей, что весь народ поддерживает их. Я не желаю участвовать ни в каких комедиях. Поэтому пойду на голосование только тогда, когда мой голос будет что-нибудь значить.
2) Наши депутаты не обладают никакой реальной властью и даже правом голоса. Им позволяют высказываться только для того, чтобы одобрять политику и практическую деятельность хорошо спевшейся группы высших правителей. За все время действия нынешней конституции не было случая, чтобы кто-нибудь из депутатов любого ранга выступил против произвола властей. А ведь были времена, когда истреблялись десятки миллионов ни в чем не повинных людей, в том числе подавляющее большинство «избранных» народом депутатов.
Теперь судите сами, могу ли я участвовать в избирательной комедии, имеющей целью выразить доверие правительству, пытающемуся увековечить свою власть методами произвола?!»
Продолжая действовать с прежней активностью, я чувствовал, что тучи надо мною сгущались. Где-то в начале апреля мы с женой шли по Комсомольскому проспекту. Сзади послышались нагоняющие шаги, затем раздался приглушенный голос: «Не оборачивайтесь. Слушайте внимательно: против Вас готовится провокация. Будьте осторожны с новыми знакомствами». Шаги удалились в сторону, видимо, в ближайший проходной двор. Когда через некоторое время мы оглянулись, сзади уже никого не было. Но мы не сомневались: весть подал кто-то из наших друзей. Можно было не сомневаться в правдивости услышанного. Мы уже не раз получали дружеские предупреждения из тех же КГБистских сфер. Только иными способами. Например, запиской, составленной из вырезанных из газеты слов и букв, которые наклеивались на бумагу. Были, выходит, и там сочувствующие нам. И в данном случае они избрали весьма рискованный способ предупреждения. Видимо, дело срочное. И, действительно, дня через два раздался телефонный звонок. — Петр Григорьевич? Мне надо увидеть Вас.
Не знаю, как бы я среагировал на этот звонок, если бы не было предупреждения. Но в данном случае безусловно незнакомый голос прозвучал для меня враждебно. Стараясь не показать своей настороженности, я, как можно спокойнее, сказал: «Ну что ж, заходите, если надо».
— Ну что Вы? К Вам я не могу.
— Почему?
— Ну Вы же знаете, как за Вашим домом наблюдают.
— Ну, если Вы это знаете, то должны знать, что и телефон у меня подслушивается. Но мне ни то, ни другое не страшно. Я из своих знакомств и разговоров секретов не делаю.
— А мне это не подходит. Я прошу назначить мне встречу вне дома.
— Где?
— А вот комиссионный магазин на Комсомольском проспекте, где принимают на комиссию и продают заграничные вещи знаете?
— Знаю, конечно, это рядом с моим домом.
— Ну так вот, в этом магазине, у прилавка, где продают радиоприемники.
— Нет, в магазин я не пойду. Могу подойти к магазину, встретиться с Вами и пойти погулять по улицам.
— Н... ну хорошо, — колеблясь согласился он, — встретимся у магазина.
— Через сколько времени Вы можете туда подойти? Мне лично надо 20 минут.
— Нет, нет! Не сейчас. Сегодня я хотел лишь договориться о времени встречи.
— Когда же Вы хотите?
— Я прошу в субботу 19 апреля в 11 часов, если Вам это удобно.
— Хорошо. А как я Вас узнаю. Скажите какие-нибудь приметы Ваши.
— Не надо. Я знаю Вас.
— На этом разговор закончился. Было это за 3-4 дня до субботы 12-го. В эту субботу он снова позвонил: «Вы не забыли о следующей субботе?»
— Я никогда не забываю о своих обещаниях. Мы с женой обсудили это весьма странное с точки зрения наших нравов событие. За сотню миль отдавало КГБистским представлением о нас, как о конспиративной организации. Я встречался с сотнями людей и никогда эти встречи не обставлялись такими согласованиями. Мы пытались представить, какой смысл имеет эта встреча. Безусловно не разговорный. Меня хотят захватить на «месте преступления» — при «передаче» мне литературы, денег, директив от НТС. Для этого и не надо было передачу производить. Достаточно схватить нас вместе, увести обоих на обыск и обнаружить на нем такой пояс, как на Брокс-Соколове. Далее — просто. Он заявляет, что все в поясе — это для меня. И попробуй вывернись. Изобличенный агент НТС кается и разоблачает меня. Мы с женой задумались — что делать? Можно не пойти на встречу. Субботняя провокация сорвется. Они поймут, что мы заподозрили неладное, и постараются организовать по-другому. Решили идти на встречу и разоблачать провокацию. План такой. Мы с Зинаидой идем на встречу вдвоем — под руку. Вместе подходим и к агенту. Вблизи от нас держится группа подготовленных наших друзей. Как только агент обозначит себя (подойдет, отзовется, поздоровается), наши друзья по сигналу Зинаиды Михайловны бросаются на «агента НТС», схватывают его и сдают милиции. Именно милиции, а не КГБ, чтобы задержание было зафиксировано протоколом и чтоб при нас был произведен и запротоколирован личный обыск задержанного.
19-го в 9 утра «агент» снова позвонил: «Петр Григорьевич, я хочу еще раз напомнить и спросить, не изменилось ли у Вас что-либо?»
— Не слишком ли много напоминаний? Я вам уже говорил, что мне напоминать не надо.
— Да, да, это я знаю, но позвонил, чтоб попросить Вас чем-то обозначить себя. Взять, например, что-нибудь в руку, чтоб я не сбился.
— Вы бы лучше назвали свои приметы и я бы не ошибся.
— Да нет, нет, я то Вас знаю. Это только так, для гарантии.
— Ну, хорошо. Я буду иметь в правой руке сегодняшнюю «Правду».
Чтобы наш с Зинаидой план не разблаговестился, мы рассказали о нем друзьям, собравшимся нас сопровождать, тoлько в 10 утра. Кто был тогда, я уверенно перечислить не могу. Твердо знаю что были: Мустафа Джемилев, Петр Якир, Виктор Красин и Генрих Алтунян, только накануне приехавший из Харькова. Кроме того, кажется, были Анатолий Якобсон и Юлиус Телесин. Кто еще, не припоминаю. Без десяти одиннадцать мы двинулись.
У комиссионки напряженность в воздухе носится. Приткнулись к тротуару в полной готовности три оперативные машины КГБ, много КГБистов шныряет по толпе перед входом в магазин. «Своего» агента я узнал сразу: серое демисезонное, явно заграничное пальто, серый же костюм под ним, галстук в тон и прекрасные туфли. Голова непокрыта. Пышная черная шевелюра с густой проседью, лицо худощавое, южного, похоже итальянского типа. Стройная, подтянутая фигура. Стоял он там, где предлагал встретиться при первом разговоре — у прилавка, где продают радиоприемники. Место для предназначавшихся ему целей великолепное. Прекрасный обзор с улицы. Можно заснять все происходящее: мой вход в магазин, подход к прилавку, встречу с «агентом». А затем он, очевидно, потянул бы меня в какой-то закрытый уголок... В общем, чудесный бы получился детективчик. А теперь что ж, крутить в обратном направлении? Его отход от прилавка, выход из магазина, подход ко мне. Не типично. Мне очевидно, агент меня узнал, но чего-то ждет. Ему нужен чей-то сигнал. Ждем 10-15 минут. Подъезжает еще одна машина КГБ. А — ба! Старый знакомый! Тот же «большой чин», который устраивал провокацию у здания Пролетарского суда во время процесса пятерки — героев 25 августа. Что же, значит, в КГБ есть специальный отдел провокаций. Во всяком случае, между судом и сегодняшним «агентом» общее лишь то, что и в том, и в другом случае готовится провокация. «Большой чин» осмотрелся. К нему подошел один из сотрудников КГБ и доложил что-то. Он внимательно слушал, затем дал короткое распоряжение и пошел к своей машине. Я сказал ребятам: «Пошли! Операция отменяется!» Действительно, оперативные машины начали уходить одна за другой. Дорогой мы говорили: «Догадались о нашем намерении». У меня было чувство, что не догадались, а узнали. Но говорить я об этом не стал.
Тем временем я, чувствуя приближение ареста, начал ускоренно работать по разоблачению антинародной сущности КГБ. Я написал открытое письмо Андропову Ю.В. В самиздат оно ушло 29 апреля. В нем на примерах, известного мне лично, показано, чем занимается КГБ: слежка за демократически настроенными людьми, перлюстрация корреспонденции, тайные и открытые обыски у людей, критикующих беззаконные действия властей, подслушивание телефонных разговоров, распространение клеветы на честных людей через печать и систему партийной пропаганды, устройство всевозможных провокаций и создание фальсифицированных дел на людей, находящихся в оппозиции к властям. Все это проиллюстрировано примерами. На моем же примере показано и что это стоит. Проанализировав и просуммировав все свои наблюдения, я показал, что в слежении за мною, семьей и квартирой принимает участие не менее 20 человек. Фактически я насчитал 26. Но чтобы подчеркнуть свою объективность, отбросил 6 человек, а взял круглую цифру 20. Оклады взял в среднем по 200 рублей на человека в месяц, хотя тоже знаю, что оклады, особенно с учетом стоимости обмундирования, выше. Исходя из изложенного, письмо дает такой итог:
Итак, 20 х 200 — 4,000 рублей — вот стоимость месячного негласного наблюдения за мной. В год 48.000 рублей. Наблюдение ведется без малого четыре года. Получается 200 тысяч. Куда, зачем, для чего выброшены эти деньги?! Только для одного, чтобы помешать всего одному человеку участвовать в политической жизни страны! Может, хоть это заставит людей задуматься над тем, какую пользу приносит нашей стране внутренний политический сыск. Думаю, это поможет многим уразуметь, почему КПЧ в своей «Программе действий» намечала убрать эту статью расходов из государственного бюджета, предполагая оставить за своим КГБ только борьбу с вражеской агентурой, засылаемой извне.
Актуальность этой задачи очевидна из приведенного выше подсчета. А ведь я учел далеко не все. Не учтены расходы на технические средства наблюдения, находящиеся в двух квартирах, содержание самих этих квартир, на перлюстрацию писем, обслуживание аппаратуры телефонного подслушивания, амортизация оперативных автомашин. Не учтено также то, что 20 здоровых мужчин и женщин не только потребляют не ими произведенное, но и ничего не производят сами, нанося тем самым во много раз больший материальный и ни с чем не сравнимый моральный ущерб нашему обществу.
Тремя днями позже я выпустил в «Самиздат» листовку «Конец иллюзий». В ней рассказывалось о провокации КГБ в отношении латыша польско-русского происхождения Ивана Антоновича Яхимовича. Человек предельной чистоты и честности, свято веривший в светлые идеалы коммунизма, вкладывавший душу и сердце в его строительство, высказался против антидемократических действий властей, за это подвергся административным и партийным гонениям, затем против него создано провокационное, целиком сфальсифицированное дело, которое закончилось бессудным направлением в психиатричку. Последнее, правда, произошло позже, когда я уже сам был в тюрьме. Сейчас же, когда я писал «Конец иллюзий», Иван сидел в следственной тюрьме, и я доказывал безосновательность и беззаконность его ареста.
Я любил этого человека. Он был так чист и так наивно верил в «святые идеалы коммунизма», что о преступности этого человека невозможно было даже подумать. Но его осудят. Это для меня было очевидно. Как же этому противодействовать. Мысль пришла неожиданно. Мысль простая и всем доступная, но в условиях напластований над нею страха, созданного непрерывным жестоким террором, появление ее казалось просто невероятным. Мысль эта — собрать бесстрашных для организованного противодействия беззаконным арестам. Я начал потихоньку «вентилировать» эту мысль среди друзей. Я не хотел пугать людей ни громкими названиями, ни широкими целями.
Я говорил: «Все время идут аресты людей, не совершивших преступлений. Сейчас арестован Иван Яхимович. Он известен своими полезными делами и в отношении него легко доказать безосновательность ареста. Поэтому создадим «Комитет защиты Яхимовича», имея при этом в виду, что при новых арестах этот комитет будет расширять свою деятельность на вновь арестованных». Отношение к этому предложению было разное. Безоговорочно, сразу поддержали его Володя Гершуни и Анатолий Якобсон. Столь же твердо высказался против Виктор Красин, и т.к. он был близок с Петром Якиром, а я к последнему относился с величайшим уважением и любовью, то мне надо было считаться с мнением Виктора, тем более, что Петр колебался. Втроем мы много говорили на эту тему. Сторонники комитета говорили: комитет — это организация, а организация самим своим существованием производит воздействие. Противники утверждали, что комитет только ухудшит наше положение. К нам, одиночкам, власти уже привыкли, а на комитет набросятся, как волки, и всех арестуют. Говорили много. Но так и не договорились. Тогда я предложил провести по этому поводу свободную дискуссию в широком кругу. «А то мы толчемся в небольшой группе, а хотим решить для всех». Вспомнили наиболее активных «диссидентов» того времени. Набиралось человек 20-30. Решили проводить у меня в квартире. Наметили день. Виктор Красин взял на себя оповещение. Я поставил условием — никакой предварительной подготовки не вести, даже не говорить, какой вопрос будет обсуждаться. Пусть каждый принесет на совет только свое собственное мнение.
Но по мере того, как люди собирались, у меня все нарастало возмущение. Многие из тех, о ком говорили тогда, у Якира, как о возможных участниках совещания, не явились. Зато прибыло много совсем малознакомых людей. И к тому же все знали, о чем будет идти речь и даже суть разногласий. Когда же появилась Майя Улановская, возмущение мое дошло до предела. Майя в правозащите в то время не участвовала, но, видимо, в страхе за отца своего ребенка (Анатолия Якобсона) время от времени вмешивалась, как противник решительных действий. Мне было понятно, что и в данном случае она привлечена как «ударная сила» противника комитета. Взгляд мой, по-видимому, настолько ясно отразил мои чувства, что Толя Якобсон нашел необходимым подойти ко мне и заявить: «Петр Григорьевич, я Маю не приглашал и даже не говорил ей о совещании».
Начавшееся совещание убедительно продемонстрировало одностороннюю его подготовку. К нам с Якобсоном и Гершуни присоединились только Саша Лавут, Сережа Ковалев, Юлиус Телесин и еще один или два человека, которых я не запомнил. В защиту комитета наиболее активно выступал Толя Якобсон. Он несколько раз говорил. Но гвоздем вечера оказалась действительно Майя. Ее выступление... собственно это не было выступлением. Это была истерика... истерика человека, находящегося в полубессознательном состоянии. Я из всего только и запомнил: «Вы не были там... Вы не были еще в камере смертников... Это ужас... Это невероятно... Это непрерывный ужас изо дня в день... С ними говорить нельзя... Не надо лезть к ним в пасть». И снова: «Это ужас... ужас... ужас». После такого выступления говорить было уже невозможно. Да и совещаться тоже. Поэтому я закрыл совет и предложил разойтись. Ко мне подошел Толя Якобсон. Он видел то же, что и я. Он присутствовал при том, когда мы договаривались провести совещание о комитете. И он, подойдя, сказал: «Ну, Петр Григорьевич, после сегодняшнего совещания кому-нибудь из нас или даже обоим садиться в тюрьму. КГБ явно не хочет комитета».
Сейчас в свободном мире и я, и Майя Улановская, и Виктор Красин, и год тому с небольшим был и мой дорогой друг Толя Якобсон. К несчастью безжалостная смерть унесла его от нас. Но нам живым, надо кое-что выяснить. Майя Улановская пишет воспоминания. Часть уже написала. И издала. Недавно она просила у меня разрешения использовать мои письма. Я не разрешил и не разрешу, пока не буду уверен в том, что они будут использованы только в интересах истины. И прежде всего я считаю, что Майя обязана рассказать правду об этом злополучном совещании. Кто ее пригласил на это совещание, какие и кто вел с ней разговоры перед совещанием, что eе так возбудило, привело в то состояние, в каком она выступала. Много странных вещей произошло в то время. И все они как-то соприкасаются с четверкой — Якир, Красин, Ким, Габай.
В честности Петра Якира в те дни я усомниться не могу. Слишком близко и хорошо я его знаю, чтобы подозревать в чем-нибудь темном. У него было два недостатка, из-за которых я советовал ему отойти от движения, не ожидая ареста. Первый из этих недостатков — излишняя, просто невероятная доверчивость. Стоит совершенно незнакомому человеку придти к нему и рассказать о действительных или мнимых бедах, перенесенных им от властей, и он уже для нeго свой человек. Любой бывший зэк — друг и брат. Он последнюю рубашку снимет с себя для него и поделится последней рюмкой.
Его невероятную доверчивость я могу продемонстрировать на примере. Он считал, например, одним из своих ближайших друзей некоего Абрама Гинзбурга (прошу не путать с Александром Гинзбургом. Они не родственники и даже не знакомы. — П.Г.) только потому, что их лагерные пути где-то, на какое-то время скрещивались.
Люди, знавшие Абрама Гинзбурга по лагерям, утверждали, что он служил лагерному «куму» т.е. попросту был «стукачем» — доносил на своих товарищей по заключению, может даже и на самого Петра. Но Петр этому не верил. И не хотел считаться с реальностями жизни. А между тем Гинзбург — многолетний зэк в прошлом и к тому же еврей, получил должность, о которой даже «чистому» коммунисту можно лишь мечтать. Его назначили в Азербайджанское постпредство. Что он там делал, трудно сказать. Хотя... не менее трудно определить, что делает само постоянное представительство. У меня такое впечатление, что эти «представительства» «союзных республик» оживают только на время, когда надо встречать в Москве кого-нибудь из высоких сановников своей «республики». В общем, чем конкретно был занят Гинзбург в своем учреждении, сказать трудно, но по должности он был чем-то вроде заместителя постпреда. Сидел в отдельном кабинете и даже имел своего секретаря-машинистку, которая тоже, впрочем, никогда ничего не делала, как и ее начальник.
Письменный стол Гинзбурга всегда был девственно чист. Зато в сейфе постоянно имелся редкостный «Самиздат». Хорошо помню, что Орвела («1984») и Хаксли я брал для прочтения именно у него. Он любил приглашать Петиных приятелей, особенно новых, к себе на службу, а время от времени и на квартиру. На квартире, как правило, угощал дорогими винами и деликатесными закусками. Говорил Гинзбург очень «смело», хвалился тем, что может достать любую книгу и соглашался нам помогать. Нет... не соглашался, а навязывал «помощь» в определенных случаях.
Мне он, например, сообщив, что едет в служебную командировку в Азербайджан, предложил свезти письмо мeсхам, которые как и крымские татары, борются за возвращение на родину в приграничные с Турцией районы Грузии, и в связи с этим бывали у Костерина и бывают у меня и у других правозащитников. Я сказал, что у меня нет связи с ними. Но он продолжал настаивать, повторяя: «Но ведь они же бывают у Вас. Вы что же мне не доверяете. Я вам гарантирую доставку». Я все же твердо отказался от его помощи, заявив, что хотя месхи иногда и приходит ко мне, но это чисто эпизодические посещения и никаких адресов у меня нет. Несмотря на мой решительный отказ, он все же поехал к месхам и привез мне приветы от них. Месхи тоже сообщили мне, что приезжал мой «друг». Я им посоветовал впредь подальше держаться от таких «моих друзей».
И этот человек пользовался у Петра абсолютным доверием.
Второй недостаток Якира, о котором КГБ знало также точно, как и о первом, это его надломленность. 14-летним мальчиком он был взят из очень благополучной и пользующейся почетом семьи героя гражданской войны, военного теоретика, командарма Ионы Якира и брошен в бездну лагерного мрака. Вместо любящей родительской ласки — мат и побои надзирателей, издевательства уголовников. 17 лагерных лет и ссылки навсегда поселили в его душе ужас перед лагерной бездной. Люди не понимают всей глубины этой трагедии. Они видят обычно лишь ее следствие — пьет. Я же видел саму суть и поражался, как смог он преодолеть этот ужас и стать одной из самых заметных фигур правозащиты. К нему люди тянулись, группировались вокруг него. Конечно, его недостатки способствовали тому, что в его окружении свивали себе гнездо стукачи и развивалось богемство. Но нельзя не видеть, что его энергия, ум, инициатива, любовь и уважение к людям, общительность, терпимость и имя сыграли огромную роль в развитии правозащиты, привлекли массу не только москвичей к борьбе с беззаконием и произволом. Имя его было известно по всему Союзу и везде оно звало к отстаиванию человеческого достоинства. То, что сделал Петр Якир, никакими «раскаяниями» из истории советской правозащиты не вычеркнешь.
Но падение Петра Якира, его гибель в «раскаянии» для меня загадка и сегодня. И главное, что мне хотелось бы знать — роль в этом деле зятя Петра — Юлия Кима и особенно Виктора Красина. Последнему я интуитивно не доверял с первой встречи. Но интуиция не высший судия и потому я держал свое недоверие при себе. После того, как Виктор «покаялся» в том, что брал деньги у КГБ, у меня невольно возник вопрос, а не пытаются ли раскаянием скрыть грех более страшный. П. Якир был столь крупной фигурой правозащиты, что КГБ вряд ли ограничился бы приставлением к нему одного лишь такого эпизодического наблюдателя, как Абрам Гинзбург. Кто-то более близкий и постоянно с ним общающийся должен был наблюдать за ним.
Это не мог быть Габай. Его, наоборот, убрали от Якира. Искусственно созданное для него дело искусственно же соединили с делом Мустафы Джемилева и судили в Ташкенте, совершенно не связывая с Якиром. А между тем Габай в течение ряда лет был основным исполнителем документов, которые шли от имени одного Якира или подписывались им совместно с Габаем, Кимом и другими. Похоже, что, отдавая Габая под суд ранее П. Якира и отдельно от него, хотели лишить его проверенного помощника в правозащитной борьбе и не дать надежного подельника, способного подкрепить дух своего соратника в следствии и суде.
П. Якира свели в следствии и суде с Виктором Красиным, хотя они менее всего были связаны «общим делом». B. Красин никогда ничего не писал ни для Якира, ни даже или самого себя. Это был типичный персонаж из «Бесов» Достоевского. Он все время где-то бегал, что-то устраивал. С ним постоянно происходили загадочные истории, то его забирали прямо от друзей на улице и увозили к следователю, откуда он благополучно возвращался, то где-то в подворотне ему присаживали фонарь под глазом («безусловно, КГБ»), то еще что-нибудь необычное. И вот именно его, от кого меньше всего можно было ждать стойкости и принципиальности, сводят в одном деле с П. Якиром.
Даже у Кима было больше оснований быть в одном деле со своим тестем, чем у В. Красина. Но Ким, непонятным образом, тихонько уходит из правозащиты, не понеся никаких потерь в связи со своей довольно кипучей деятельностью. Кима обязали только подписывать тексты своих песен другой фамилией.
После того, подготовленного Виктором Красиным совещания, у меня сильно укрепились подозрения в отношении него. Действовать надо, следовательно, минуя его. И я, как завет, говорил друзьям: «надо, надо создавать комитет!». И написал это же, рассчитывая на широкий круг самиздатских читателей, в открытом письме Андропову и в листовке в защиту Ивана Яхимовича. И были эти призывы, по-видимому, своевременными. Прошло чуть больше двух недель после пресловутого совещания и мои друзья, уже без меня, создали «Инициативную группу по защите прав человека», которая взяла под защиту не только Яхимовича, но и меня, и арестованного после меня Володю Гершуни, а также тех крымских татар, коих я должен был защищать, и всех других, кого арестовывали после меня.
Из крымских татар были арестованы в разное время в связи с Чирчикскими событиями 21 апреля 1968 г. и предавались суду: Байрамов Решат, Бариев Айдер, Аметова Светлана, Халилова Мунире, Умеров Риза, Эминов Руслан, Кадыев Ролан, Гафаров Ридван, Языджиев Исмаил; был предан суду, но аресту не подвергнут (оставлен под подписку о невыезде) Хаиров Изет. Дело было настолько «липовое», настолько надуманное и вымышленное, что вызвало возмущение даже у видавших виды крымских татар. Возникла мысль дать настоящий бой этому суду. Среди татар начался сбор подписей под ходатайством о допуске меня в качестве общественного защитника. Копию ходатайства с 3200 подписей прислали мне; подлинное было послано в суд. КГБ сразу же среагировало. Вызвали Хаирова Изета на допрос, и в ходе беседы подвели разговор к этому ходатайству. Было сказано: «Передайте ему (Григоренко), что если он появится в Ташкенте, мы его арестуем». Подобные же предупреждения были получены и еще несколькими крымскими татарами. Позвонил Мустафа Джемилев: «Петр Григорьевич, я думаю, что это не шутка и не пустая угроза. По всему чувствуется, это серьезно».
— Зачем ты мне это говоришь, Мустафа? Сам-то ты как бы поступил?
— Что Вы сравниваете?
— Я не сравниваю? Я только говорю, что не меньше тебя уважаю свое человеческое достоинство.
Переговорив с Мустафой, я позвонил Пете Якиру, Толе Якобсону, Юлиусу Телесину, Сереже Ковалеву, Саше Лавуту — попросил зайти. Это не было совещанием. Заходил кто когда мог. Всем я рассказывал о предупреждении КГБ и у всех спрашивал совета, как быть с поездкой. Никто не посоветовал ехать. Наиболее убедительно возражал Якобсон. Он сказал так: «Если бы у нас было чем пригрозить таким, что могло бы остановить арест, тогда можно было рискнуть поехать. А так как припугнуть нечем, то они могут проявить амбицию и арестовать даже вопреки воле центра. А уж когда арестуют, то не выпустят. Остановить арест еще можно, если своевременно и умело заняться этим, освободить арестованного невозможно».
В ответ на это я выдвигал только одно соображение: Если принять их незаконный ультиматум в отношении Ташкента, то они также начнут запрещать поездки и в другие города. Потом скажут, что арестуют, если выедешь из Москвы. Потом скажут, не ходи никуда, кроме как на работу, а потом запретят выходить из квартиры. Соглашаться на незаконные требования нельзя.
На этом мы и расстались. Я всех выслушал, но решать надо было мне самому. Пока я раздумывал, 30 апреля пришла телеграмма из Ташкента «Вам необходимо явиться городской суд переговоров выступления суде». Подписи никакой, но я решил ехать. На всякий случай, факт моего отъезда решил скрыть.
2-го мая мы отмечаем день рождения нашего сына Олега. Вообще-то он родился 2-го июня, но т.к. на начало июня приходятся обычно выезды на дачу, то дня рождения часто не получается. Из-за занятости мамы и особенно из-за того, что разъезжаются его друзья. В связи с этим мы справляли этот праздник месяцем раньше. Вот я и решил улететь во время праздника. Народу обычно бывает в этот день много. И когда все уже достаточно развеселятся, я и уйду незаметно. Никто, кроме жены, не будет об этом знать, и мой отлет, думаю, пройдет незамеченным. Билет на самолет был взят для меня заранее.