Злая солдатчина
Однажды, в осеннюю пору, когда в Сальских степях начинает задувать пропахший пыльной горечью ветряк, станичный писарь вручил мне повестку с печатью станичного атамана. В повестке мне предлагалось явиться на военную службу в 9-й Донской казачий полк.
Калмыки Сальского круга издавна считались лихими наездниками. Они слыли бесстрашными воинами. За это царское правительство выделило их из среды других «инородцев». С начала девятнадцатого столетия по «милости царской» калмыки служили в донских казачьих сотнях.
«Царской милостью» весьма гордились калмыки-богачи. Беднякам же эта «милость» обходилась недешево. На службу нужно было притти со своим конем, с седлом, с острой казачьей саблей; с шинелью, мундиром, шароварами, фуражкой, сапогами, бельем. Денег на покупку всего этого бедняку взять было негде. И впрягался бедняк в кабалу к богатею, работал за гроши день и ночь, но денег все равно скопить не удавалось, приходилось унижаться, просить помощи у станичного атамана. Наконец, с трудом снаряжался бедняк-калмык в далекий путь. [4]
Мне пришлось заложить свой земельный пай на шесть лет, чтобы купить коня, саблю и снаряжение.
Наступил день отъезда в казачий полк. Вместе со мной из станицы уезжало восемнадцать молодых парней-калмыков. Нас провожали матери и сестры. На станичной улице отчаянно рыдала гармошка. По всей станице лилась пьяная песня. С нами прощались, будто провожали на век. Наконец, урядник скомандовал:
По коням!
Мы сели на оседланных коней. Облако пыли скрыло от нас родные лица.
На железнодорожной станции нас погрузили вместе с конями в вонючие вагоны. На красных теплушках белой краской было написано: «40 человек, 8 лошадей». Загудел паровоз. В вагоне кто-то заиграл на гармошке. Поезд тронулся.
Ехали мы долго: Донской полк стоял в маленьком городишке Янове, в Польше, в девяноста верстах от железнодорожной станции Люблин. Все дальше и дальше удалялись мы от родных Сальских степей. Мелькали станции, поля, деревни. Сначала мы пытались шутить, разговаривать, петь песни. Потом все смолкло. Каждый думал о предстоящей службе в полку.
Думы были невеселые. Слишком много рассказов наслушались мы от бывалых стариков!
Наконец, мы прибыли в Люблин, а из Люблина в Янов, в полк. Нас встретил сотенный вахмистр. Рядом с ним стояли дядьки-ефрейторы. В первый же день прикрепленный к нам дядька предупредил:
Без моего разрешения в город не ходить. Тут полно жуликов, они вас начисто оберут. Деньги сдайте мне. В город ходить со старшими.
После переклички пошли в казармы. Старые бревенчатые казармы стояли на краю грязного городишка. Шел косой мелкий дождь. Крыша протекала, на полу и на нарах стекались мутные лужи. Тут нас и расположили. Сразу [5] же пришли земляки-старослужащие. Расспросили про житье в станице, про родных, а потом скомандовали:
Ну, «зелень»! Ставь могарыч дядькам, чтобы не обижали, не драли, да учили получше.
Мы порылись в карманах, собрали деньги и передали дядьке-ефрейтору на водку.
Так началась казарменная жизнь.
Зимой все дыры в стенах казармы заткнули лесным мхом. Спать было холодно, зуб на зуб не попадал. Урядник Куличкин этакое толстомордое, обрюзгшее животное с тусклыми глазами по утрам обучал нас «словесности». Урядник ненавидел калмыков, считал их нехристями, «инородцами», называл «калмычьем косоглазым». Заложив руки в карманы, он ходил перед своими учениками и командовал:
А ну, Городовиков, расскажи мне титул государыни императрицы?
Титул царской жены был длинный и путаный. Я начинал:
Ее императорское величество госуда...
Не так! Повтори еще раз!
Ее величество государыня Александра...
Не так. А ну-ка, повтори еще раз!
Ее императорское Александра Федоровна...
Ты у меня запомнишь! тычет кулаком в лицо Куличкин. Я тебе покажу! Повторяй еще раз!
На изучение титула царицы или какой-либо из ее дочек уходило несколько занятий. Титул твердили до седьмого пота. И, как водится, чем больше заучивали, тем больше сбивались и ошибались, к великому неудовольствию Куличкина.
А урядник изощрялся, чем бы допечь ненавистных ему молодых калмыков. Он сразу отделил их от других казаков, зажиточных, кулацких сынков. За наш счет он облегчал своим землякам тяжелую службу.
В праздники мы шли вне всякой очереди в караул, несли неисчислимые наряды. Когда казаки отдыхали, мы [6] выполняли за них всю грязную работу: убирали навоз, чистили уборные, таскали мусор и так без конца. За день умаешься, как тощая лошадь на пахоте, шагнешь в казарму опять кто-нибудь кричит:
Эй, калмычье косоглазое!..
Попытаешься обороняться словом обидные прозвища полетят со всех углов казармы.
Кормили в полку скверно. Продукты обычно доставлял спекулянт-подрядчик. Весь наш дневной рацион состоял из сырого, часто пополам с половой, хлеба, полфунта мяса, кислой капусты, каши и кипятку. Чаю и сахару не полагалось. По утрам вместо чая приносили на десятерых бачок кипятку и немного черствого кислого хлеба. Вот и весь наш завтрак.
На тощем солдатском животе, на корме для коней наживали большие капиталы подрядчики, каптеры, офицеры, командиры сотен.
От скверной пищи мы часто мучились животами и страдали от изжоги. Чтобы избавиться от изжоги, мы соскабливали, а иногда просто облизывали мел со стен казармы. За это «лекарство» нам обычно крепко доставалось. Приходил урядник, выискивал виновника; если не находил, брал первого попавшегося ему на глаза, ставил под ружье или, как метко выражались казаки, «на солнце ковер сушить».
На маневрах, по указанию начальства, мы промышляли у крестьян корм для коней, а добрая половина полагающегося коням фуража оставалась командиру сотни как «экономия». Сотенный созывал взводных урядников на «инструктаж» и говорил:
Чтоб воровать ни под каким видом. Воровать, братцы, от бога грех, от людей стыд. Надо уметь по-казачьи взять так, чтобы никто не видал. Понятно?
Взводные отвечали хором:
Так точно, ваше благородие!
Командир сотни продолжал:
Лошадям нагрузка будет большая, а овсеца придется [7] уменьшить. Но, смотрите, чтобы лошади в теле не упали. Ежели что шкуру спущу... Понятно?
Так точно, ваше благородие, понятно!
Имейте в виду: у меня три дочери, стало быть, им надо по крайней мере три тысячи приданого. Понятно?
Взводные делали соответствующие выводы, и командир сотни лихо крал во время маневров «на приданое дочкам».
В мрачных казармах воздух был вечно сперт и пропитан запахом портянок. Спали мы на деревянных нарах, вповалку. Постельного белья не полагалось. Привезенный из дому мешочный матрац набивали гнилой соломой, подкладывали под голову соломенную подушку вот и вся постель. Клопы, блохи, вши были постоянными жильцами казармы.
До чего хотелось вырваться из опостылевшей казармы, уйти в степь, хоть на минуту почувствовать себя вольным! Но эти желания исчезали так же быстро, как и появлялись. В самом деле, как можно вырваться из казармы? Дезертировать? Бесполезно! Куда пойдет калмык? Домой в станицу? Там все равно найдут и будет еще хуже: дисциплинарный батальон, тюрьма. Тогда навсегда прощайся, калмык, со степью зеленой, с донскими станицами, с семьей!
Существовал, правда, один секретный и верный способ освободиться от службы. Об этом способе по ночам шептались калмыки. Служил в полку некий фельдшер, который за двадцать пять рублей снабжал желающего освободиться от службы каким-то страшным им самим сфабрикованным зельем.
Знали ребята, что дело это рискованное. И все же, доведенные до отчаяния муштрой и издевательствами, шли к фельдшеру. «Добрый человек», взяв задаток, давал калмыкам бурую жидкость и поучал, как пользоваться ею. Снадобье было сильнодействующим ядом. Через некоторое время человек начинал болеть, шел на комиссию и увольнялся. [8]
Из восемнадцати платовских калмыков, призванных вместе со мною в армию, тринадцать освободились «по чистой». Помню, с какой радостью они уезжали домой, к семье. И как мы им завидовали! Денег у нас на «лекарство» не было; жалования мы получали двадцать восемь с половиной копеек в месяц. Полкопейки вычиталось ежемесячно на свечки и лампады к «святым иконам».
В 1905 году царское правительство, напуганное революцией, восстанием на броненосце «Потемкин», несколько «улучшило» материальное обеспечение солдата. Прибавили четверть фунта мяса, стали выдавать сахар двадцать пять граммов в день и даже один грамм чаю. В котле появились свежие овощи. Выдали постельные принадлежности: две простыни, две наволочки, одеяло (белье, конечно, стирали сами). Даже жалования прибавили: стали выдавать вместо двадцати восьми с половиной пятьдесят копеек в месяц!
Но попрежнему лют был урядник Куличкин, попрежнему допекал он солдат на словесности, заставлял до седьмого пота ходить гусиным шагом по казарме.
Возведенная усилиями начальства непреодолимая стена неприязни между калмыками и остальными казаками осталась столь же крепкой. Нас, «нехристей инородцев», держали в таком состоянии, чтобы мы и подумать не могли о каком бы то ни было правовом равенстве с остальными казаками. На всех занятиях, начиная с уборки коня и кончая стрельбой, во время нудной, бессмысленной словесности калмыки подвергались постоянным насмешкам и унижениям. И как бы лихо ни рубил калмык, как бы лихо ни соскакивал он на всем карьере с коня и тут же вскакивал обратно все равно не считали его настоящим казаком. А я умел и лозу рубить, и глину, и на полном скаку с коня свеситься, платок с земли поднять и на полном скаку обернуться и мишень прострелить. Лихим стал джигитом, не хуже любого казака. [9]
Какой радостью было освобождение от злой солдатчины! Ведь за четыре с половиной года службы я ни разу был в отпуску.
Мы, отпускные, в конном строю прибыли в Люблин. Снова погрузились в теплушки и в несколько дней доехали до Новочеркасска. Родина была близка! Осталось сто пятьдесят километров.
Конь нес меня степной дорогой. Я вдыхал чудесный воздух родных степей. Проезжал знакомьте сальские станицы, ночевал у казаков и крестьян. Наконец, на третий день, поздно вечером, увидел огни родного хутора. Пока добрался до хутора, огни погасли. Я никак не мог найти своей хаты, наполовину зарывшейся в землю. Доехал до ветряка, ориентировался, три раза объехал хутор, наконец, нашел свою хату. Привязал коня, нащупал дверь, больно стукнулся головой о низкую притолоку. Родные зажгли огонь. Я был дома! После первых объятий мне рассказали о станичных делах.
Ни одного из моих сослуживцев, ушедших раньше по воле лекаря из полка, не осталось в живых. Снадобье полкового лекаря и после ухода из казармы продолжало свое губительное действие. Тринадцать «счастливцев» умерли от медленного отравления и разрушения организма.