Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Рожденный летать

Третья военная весна с теплыми ночами и частыми затяжными дождями быстро слизнула наваливший за зиму снег. Вспухли покрытые трухлявым потемневшим льдом многочисленные озера, реки и ручейки освобожденной ленинградской земли. Коренные ленинградцы возвращались к сожженным, израненным очагам. Они залечивали тяжелые раны, нанесенные городу фашистами за 900 дней и ночей невиданной в истории блокады. Восстановительные работы велись всюду. Они велись и в уютном ленинградском пригороде — Бернгардовке, [431] где вот уже два года размещался профилакторий авиации Балтийского флота.

Глухие уханья бомб замедленного действия и разрывов артиллерийских снарядов весной 1944 года сменились музыкой и песнями, льющимися из репродукторов, еще недавно возвещавших о воздушных тревогах, людским неторопливым гомоном, щебетом прилетевших птиц. Особенно шумная, радостная суета царила на первом этаже большого особняка. Здесь отдыхали прибывшие во главе с неугомонным, по-прежнему юным Героем Советского Союза гвардии капитаном Цыгановым летчики 3-й эскадрильи 4-го гвардейского полка.

Еще несколько дней назад, стиснув до боли зубы, напрягая каждый мускул и нерв, забыв все на свете, летели они навстречу трассирующим пулеметным очередям и снарядам, ловили в прицел паучью свастику «юнкерсов», крутились в смертельной карусели с «фокке-вульфами». И вот — десятидневный безмятежный отдых. Такое поощрение боевая эскадрилья завоевала поистине небывалым боевым успехом — 183 из 365 сбитых вражеских самолетов было на ее счету. Шесть из двенадцати Героев Советского Союза полка служили в 3-й АЭ.

Мне эта эскадрилья особенно дорога. Я вырос в ней как летчик. Наверное, это и учел полковник Корешков, когда выписывал мне отпускное удостоверение и ходатайство о предоставлении отдыха в профилактории вместе с супругой.

Не обошло весеннее счастье и отчий дом. Среди дня над маленьким домиком у Старой Ладоги появился ветеран авиации, всем известный биплан У-2. Родители и Сашенька сразу поняли, кто махал рукой из кабины, улетая в сторону тылового аэродрома, где теперь базировался 1-й учебный полк. А часом позже на старенькой «эмке» командира полка я подкатил к заветному крыльцу в деревне Позем.

Как всегда, слезы радости и печали, домашний стол, суета, расспросы о живых и погибших. Вместе с родителями, Сашей и Галочкой, которая в свои полтора годика была ужасной говоруньей и не слезала с моих рук, я радовался короткому семейному счастью. А к вечеру следующего дня увез супругу в Бернгардовку.

В большой и светлой комнате, где мы поселились, шума и веселья было не меньше, чем в номерах летчиков. Песни, шутки перемежались рассказами о взлетах, посадках, боях и штурмовках. Сашенька с удивлением смотрела на дружную семью летчиков, которых знала заочно по моим рассказам, то и дело всплескивала руками: «Господи, взрослые дети — говорят про смерть, а сами смеются, как будто это не война, а [432] игры». Потом вдруг вспоминала Кожанова, Васильева, Байсултанова и многих других наших друзей и, всплакнув, уходила на веранду.

Но о самом тяжелом человеческом горе она узнала на третий день пребывания в профилактории. Вечером нас навестили бывавшие у моих родителей в Старой Ладоге начальник политотдела авиации флота полковник Сербин и начальник штаба дивизии подполковник Ройтберг. Они сообщили, что завтра из Алма-Аты поездом приезжает майор Леонид Георгиевич Белоусов. Ройтберг показал бланк срочной телеграммы: «Иван, Петро. Черти, встречайте поезд № 6, еду воевать. Леонид».

— Понимаешь, Василий, с каким намерением этот геркулес без обеих ног едет? — сказал Иван Иванович Сербин. — Во всех его письмах за последние два месяца сплошные намеки: летать хочет.

— Ума не приложу, как можно летать без ног, — мрачно вздохнул Петр Львович Ройтберг. — Встретим его, неугомонного, привезем сюда, отдохнет пару недель, а потом подберем в городе квартирку на первом этаже, и пусть выписывает жену с дочерью. Ему одному и жить-то нельзя, а он пишет — «еду воевать».

Вечером я рассказал Саше о Белоусове, с которым впервые встретился в Кронштадте в 1941 году, когда шестеркой на И-16 мы улетали на полуостров Ханко прикрывать войска и флот в глубоком тылу врага. Леонид с тяжело больными ногами летел тогда с полуострова в ленинградский госпиталь. Уже на Ханко я узнал подробности его трагической судьбы — сам он ни словом о себе не обмолвился из боязни вызвать сочувствие.

Это началось в туманном и вьюжном феврале 1938 года на одном из балтийских аэродромов. Нес дежурство заместитель командира эскадрильи 13-го авиаполка старший лейтенант Белоусов. По сигналу тревоги его истребитель взмыл в воздух и сразу окунулся в густую снежную мглу. Выйдя по приборам за плотный слой облаков, он обнаружил иностранный самолет и преградил ему путь в сторону наших объектов. Выполнив задание, Белоусов повернул на свою базу, но метель еще больше сгустилась, стерев границу между воздухом и такой же белой землей. Тогда еще не было приборов, помогающих летчику найти эту границу. Леонид сделал три захода на посадку, но земли не увидел, а бросать машину и прыгать с парашютом не захотел. Наконец, планируя, зацепил лыжами о землю, шасси отлетело, винт ударил лопастями о мерзлый грунт, лопнул бензобак, высоко взметнулось облако дыма и огня. [433]

Подоспевшие товарищи с трудом вытащили Белоусова из-под горящих обломков. Санчасть, госпиталь...

Мучительно, долгие дни и ночи, лежал Леонид Георгиевич на госпитальной койке, весь в бинтах, с плотной повязкой на глазах, ни разу не застонав, только скрипел зубами, такой нестерпимой была боль от ожогов, но еще нестерпимей была мысль, не дававшая покоя ни ночью ни днем: «Целы ли глаза? Вижу или ослеп?»

Он знал о категорическом запрете врачей, но ему хотелось сорвать ненавистную повязку. От этого зависела жизнь. И однажды Леонид Георгиевич не выдержал, приподнял украдкой бинт, и лежащие рядом впервые услышали его крик:

— Вижу! Вижу, я вижу! Друзья, я буду летать!

На крик прибежали врачи и сестры. Они решительно потребовали опустить повязку. Он молча повиновался. Теперь душа была спокойна. Никто из больных и сестер не понимал, как может радоваться этот прикованный к постели обезображенный человек, испытывающий мучительную боль. Они не знали, что мысленно он уже был там, на аэродроме, в синеве неба вместе с друзьями.

Не скоро удалось ему покинуть больничные «хоромы». Из госпиталя передали знаменитым ленинградским хирургам. Тридцать две пластические операции сделали они летчику, пересаживая кожу на лицо, наращивали нос, веки, губы. Леонид Георгиевич молча терпел, сжимал зубы и обожженные кулаки. Он готов был вынести все, лишь бы вновь окунуться в родную стихию. И он добился своего — вступил в строй, так и не долечившись до конца.

В полку не успел осмотреться, как началась война с белофиннами, и никакие силы не могли удержать его на земле. С марлевыми повязками и защитной маской на еще не зажившем лице он по два-три раза в день поднимает в ледяной воздух свой истребитель: ведет друзей на разведку, штурмовку. Воевал он искусно и смело — прирожденный воздушный боец. Высоко была оценена боевая деятельность летчиков 13-го ИАП. Командиру полка И. Г. Романенко, его заместителю П. В. Кондратьеву и командиру звена В. М. Савченко было присвоено звание Героя Советского Союза, а большая группа летчиков, в том числе и Белоусов, была награждена орденами Красного Знамени. Он получил свою первую награду в Петергофе из рук наркомвоенмора. Присутствовавший здесь секретарь ЦК А. А. Жданов с особым вниманием посмотрел на Белоусова, тепло поздравил балтийского истребителя и, немного помолчав, сказал как можно мягче: [434]

— А сейчас вам надо временно прекратить полеты. Возьмите путевку, поезжайте на юг, долечитесь до конца. Поберегите себя для нашей авиации. Предстоит еще много боев...

Как благодарен был потом Белоусов Андрею Александровичу Жданову за внимание и заботу. Вовремя попал он снова в руки опытных врачей: ожоги давали о себе знать. И снова госпиталь, операции, мучительная боль... В первый день войны с фашистской Германией эскадрилья капитана Белоусова поднялась в воздух, готовая отразить внезапные удары по объектам и кораблям полуострова Ханко. Каждые новые сутки войны усиливали напряженность боев, белоусовские летчики почти не вылезали из кабин своих «чаек».

Трудно приходилось летчикам Ханко. Неравные, тяжелые бои, удары по войскам и кораблям врага, взлеты и посадки под непрерывным артиллерийским обстрелом, земляные и железобетонные работы по укрытию самолетов, техники, горючего и жилья изматывали вконец. Но люди равнялись на командира. Росло его мастерство, увеличивался боевой счет. Здесь, на Ханко, вместе с Леонидом Георгиевичем сражались прилетевшие на усиление из Таллина замечательные летчики Антоненко и Бринько, ставшие в июле сорок первого Героями Советского Союза. Белоусов был награжден вторым орденом Красного Знамени. У него открылись старые раны, стала побаливать нога. Он боялся сказать об этом врачу: как бы не отстранил от полетов. Но боль стала невыносимой. Как-то после боя техник и механик помогли Белоусову вылезти из кабины, позвали врача... Заключение было кратким: «Нога опухает, пульса нет, необходима срочная госпитализация». На этот раз ни уговоры, ни телеграммы с просьбой лечиться на месте не помогли. Белоусов сел на самолет, требующий капремонта, и перелетел в Кронштадт. Здесь-то мы и познакомились. А в декабре 1941 года, вернувшись с полуострова Ханко, я узнал, что капитан Белоусов все-таки сумел уговорить врачей не класть его в госпиталь в столь тяжелое время и продолжал летать, прикрывая водную магистраль, а затем ледовую Дорогу жизни через Ладогу. С ногой становилось все хуже. После одного из таких полетов его вытащили из кабины на руках. Долго с поникшей головой сидел он на патронном ящике, потом, хромая, добрался до санчасти и попросил медсестру снять унты — сам уже не мог.

Доктор, осмотрев правую ногу, побледнел.

— Вот что, дорогой капитан, — сказал он, — боюсь говорить, но и молчать было бы преступлением — необходимы срочные меры. В Москву, в тыл, куда угодно, только быстрее. У вас спонтанная гангрена. [435]

И тут же полетела телеграмма командиру бригады полковнику Романенко. Вскоре под Кобоной сел самолет Ли-2 и забрал Белоусова.

Леонид Георгиевич, перед тем как подняться по трапу, слабо помахал провожавшим его друзьям, но голос его звучал глухо и твердо:

— Я вернусь! Я скоро вернусь! И вот он возвращался.

Пассажирский поезд Москва — Ленинград пришел по расписанию, паровоз медленно протащил длинный состав вдоль перрона. Сербин и Ройтберг, встречавшие боевого друга, увидели в запыленном окне вагона плечистую фигуру в кожаном реглане, новой морской фуражке и в темных очках. Они поспешили за вагоном, махая руками. Но Белоусов не разглядел встречавших, с чемоданчиком, опираясь на увесистую палку, встал у дверей, примеряясь, как бы поудобнее шагнуть на перрон. Для него это было непростым делом. Друзья подхватили его, поставили наземь и сразу вдвоем крепко обняли и расцеловали горемыку.

Смахнув под очками слезу, Леонид сказал хрипловатым от волнения голосом:

— Черти вы мои полосатые! Не ждали? А я вернулся и буду летать!

Друзья, занимавшие теперь большие руководящие должности, по-прежнему смотрели на него как бы снизу вверх и, обходя больные места, наперебой расспрашивали, интересовались семьей, товарищами, находившимися в тылу на излечении, изредка советуя водителю «виллиса» ехать помедленнее, не трясти. За все сорок минут пути до Бернгардовки никто из них словом не обмолвился о полетах. Время, мол, покажет, пусть друг спокойно отдохнет, а там будет видно. Майор — звание это Белоусову было присвоено в госпитале — молча слушал Сербина и Ройтберга и, только когда подъехали к зданию профилактория и вышли из машины, упрямо, с надеждой заглянул им в глаза. Друзья уклончиво покашляли. Он поджал губы и шагнул к подъезду. Услышав шум подъехавшего «виллиса», я выскочил на веранду. Белоусов, поддерживаемый Ройтбергом, не спеша, уверенно поднялся по ступенькам.

Встреча была такой радостной, как будто мы, знавшие друг друга всего лишь несколько часов, летали все эти годы вместе.

— Ну что, значит, летать собираешься? — бухнул я первое, что пришло на язык.

Он пожал плечами.

— А иначе жить незачем. У меня должок нарос, пока отдыхал, а вы тут дрались за меня. Вот так! [436]

Я сбивчиво ответил, что рад за него, все впереди, а сейчас все в мою обитель, обед стынет, семейный.

За столом было сказано два тоста: первый — за возвращение Леонида, второй — за боевые успехи гвардейцев «четвертого непобедимого», как сказал Иван Иванович Сербин. Потом долго еще беседовали, пили крепкий чай с вишневым вареньем, привезенным Сашенькой из ладожского дома. Леонид Георгиевич помалкивал, слушал, взвешивал слова друзей, искал в них себе поддержку.

После обеда Сербин и Ройтберг, посоветовавшись со мной относительно Леонида, собрались в штаб авиации — доложить командующему о возвращении майора Белоусова и его желании продолжать службу только летчиком. Прощаясь с другом, Иван Иванович Сербин сказал:

— Леня, подумай хорошенько, в авиации много должностей, в том числе и штабных. Можно пойти начальником штаба в родной полк и вместе с Федорычем громить врага до победы.

— Нет, — покачал головой Белоусов, — только летать. Всю жизнь меня готовили в летчики. Сам себя эти страшные два года готовил. Буду их, гадов, бить собственными руками.

— Ты, Леня, не обижайся, пойми нас правильно, вопрос сложный, можно сказать, политический. Сейчас мы наступаем, бои в основном над территорией противника... Вдруг что случится?.. Фашистские пропагандисты скажут, что у русских тотальная мобилизация, безногие летают...

Последние слова Сербину дались нелегко, на Леонида было жалко смотреть. Слушая боевого друга — теперь начальника политотдела авиации флота, — он сидел, закрыв лицо руками...

— Иван Иванович! — вмешался я в разговор. — А может, зря мы насчет политических выводов. Если подобьют над вражеской территорией, то с протезами из кабины все равно не выбраться. — И в упор посмотрел на Леонида: хотел откровенности, не обессудь, получай без всяких деликатностей. — А там, на земле, трудно определить, какие были ноги — свои, искусственные.

— Твое мнение?!

— Надо просить командующего послать Леонида Георгиевича в Новую Ладогу в учебный полк. И сразу будет видно, где и как его использовать.

Белоусов поднял обожженное лицо и улыбнулся.

— Ладно, — кивнул Сербин, — заметано.

Через два дня вновь приехал Петр Львович Ройтберг. Посидели, поговорили о разных мелочах, сходили вместе на обед, [437] поболтались по двору. Леонид Георгиевич ходил с одной палкой, поскрипывая протезами. Он опять помалкивал, поглядывая на Ройтберга, ждал вестей от командующего.

После прогулки сидели на веранде. Петр Львович прошелся взад-вперед, шумно вздохнул, остановившись против Белоусова.

— Слушай, Ленька, черт полосатый, ну-ка, вдарь-ка меня в живот.

Белоусов не понял, с удивлением посмотрел на друга.

— Сам ты полосатый, чего еще придумал?

— Ну что тебе, жалко? Вдарь, только посильнее. Хочу знать, какова сила в ногах, потом отвечу командованию, а то там сомневаются...

Белоусов поочередно ударил протезами, Ройтберг покачнулся, засмеялся:

— Ничего. Тебе бы форвардом в самый раз. — И Ройтберг рассказал нам о разговоре с командующим авиацией Балтики. Тот прямо не возразил против посылки Белоусова в учебный полк. Необходимо согласие командующих флотом и морской авиацией.

В тот же день я поехал с Ройтбергом в штаб авиации. Мы зашли к полковнику Сербину, еще раз обменялись мнениями и втроем отправились к генерал-полковнику авиации М. И. Самохину. Он внимательно выслушал каждого из нас. Задал мне как командиру полка два вопроса: сможет ли Белоусов освоить истребитель Ла-5 и на какую должность в полку можно его назначить?

Я уверенно ответил:

— Если он научился ходить на двух протезах с одной палкой, то «лавочкина» освоит! Тем более что управление тормозами на этом самолете вынесено к ручке пилота, от действия ног мало что зависит. А назначить его можно в наш полк заместителем по летной части.

— Ну хорошо, пишите ходатайство, дам указание командиру учебного полка насчет учебных тренировок, а там посмотрим.

Я понял: генерал хочет, чтобы ветеран войны и авиации вернулся в строй.

Возвратившись из штаба авиации, я передал Леониду Георгиевичу нашу беседу с М. И. Самохиным. Он быстро встал со стула, взял палку, прошел по комнате, вновь сел, набрал полную грудь воздуха и помолодевшим голосом впервые назвал меня по имени:

— Вася! Спасибо вам всем, что живете моей жизнью, моим горем. Я верю в себя, любой самолет освою, не сомневайся. [438]

Утром, когда мы шли в столовую, Леонид Георгиевич, взяв мою супругу под руку, весело спросил:

— Как, Сашенька, вам отдыхалось? Наверное, не слышали за стенкой моего ворочанья. Сегодня первую ночь мертвецки спал. А раненько успел письмо написать — Ниночке и дочери. Ведь уехал-то против их воли и желания. Не поверили, что буду летать, а я буду!

И прошелся вокруг нас, приплясывая на скрипучих протезах...

И вот наступил последний день непривычного отдыха. Капитан Цыганов попросил заведующего столовой собрать ужин на один длинный стол. И Леонид Георгиевич впервые за эти дни с удовольствием и вниманием слушал рассказы летчиков об удачных и неудачных боях, сбитых «юнкерсах» и «фокке-вульфах». Теперь он уже не опускал глаз, не закрывал руками обожженное лицо, а смотрел на каждого рассказчика, мысленно переживая мельчайшую подробность.

Вечером, посмотрев кино, Леонид Георгиевич пригласил меня на веранду.

— Давай, Василий, посидим пару часиков, только вдвоем, без Сашеньки. Я тебе первому расскажу все мои мытарства.

Весь остаток вечера и добрую половину ночи с полным сердечным сочувствием слушал я рассказ человека, сумевшего второй раз родиться, чтобы летать.

Трудно описать все, что пережил Леонид Георгиевич. Об этом можно написать целую повесть, вкратце это выглядит так...

Двое суток летел транспортник по глубокому тылу. Через каждые четыре-пять часов садился на заправку, тут же его догружали тяжело раненными фронтовиками. Наконец город Алма-Ата. И снова белые стены палаты, больничная койка, страшная, не прекращавшаяся ни на минуту боль, которую, казалось, не в состоянии вынести живой организм. Но Белоусов вынес. Во всей больнице не было пациента более терпеливого и покладистого. Он безропотно сносил все тяжкие процедуры, число которых все возрастало. Медицинское светило — профессор Сызганов ежедневно смотрел его, покачивал головой, мрачнел. Гангрена обострялась. Язвы на правой ноге поднимались все выше. Наконец профессор решительно сказал:

— Леонид Георгиевич, больше ждать нельзя. Надо резать.

— Ни под каким видом! Не дам...

Но через два часа разговор возобновился. Леонид доказывал медику, что ему надо летать: Ленинград в блокаде, фашисты маршем идут по стране, а из него калеку хотят сделать?! [439]

Но Сызганов был тверд в своем решении, он знал, что иначе нельзя.

— Еще раз повторяю, Леонид Георгиевич, необходима срочная ампутация. В противном случае — смерть.

— Я смерти не боюсь, десятки раз смотрел ей в зрачки...

— Так что же вы — и смерти не боитесь, и жизни не любите?

Леонид будто замер в тяжелом раздумье. Нет, он любит жизнь и очень хочет жить. Но для него это значит — летать, защищать то, что любит. А как летать с одной ногой?..

Сызганову хотелось посмотреть в глаза этому сильному человеку. Опытный хирург по бесчисленным рубцам на лице летчика видел, что ему пришлось пережить, а вот ведь не сломлен. Камень человек. Наконец профессор услышал то, чего ждал.

— Согласен... Только не сообщайте семье. Делайте быстрее, завтра же...

На следующий день ему отняли правую ногу выше средней части бедра. Придя в сознание, лежал, думал: как летать без ноги? Думал неотступно, без конца, забыв обо всем. Вначале он решил вопрос принципиально: с одной ногой летать можно. Потом стал продумывать детали: как управлять рулями поворота, тормозами с помощью левой ноги и протеза в различных условиях, на всех этапах полета. Самое трудное, конечно, взлет и посадка.

Профессор понимал состояние больного и решил подбодрить его. Он срочно вызвал Нину Архиповну Белоусову, договорился с городскими властями о комнате для нее и дочери, надеялся подключить их к медикам, старавшимся быстрее поставить «на ноги» настоящего человека — летчика.

Профессор был рад — его пациент с каждым днем веселел, а когда в палату, подготовленные Сызгановым, внешне спокойные, вошли жена и дочь, Леонид так же спокойно, весь просияв, принял их, и с этого дня дело и вовсе пошло на поправку. Прошел месяц. Белоусов, расхаживая на костылях, мысленно совершал боевые развороты, петли, выходил в атаку. Он написал несколько писем в полк: «Скоро, скоро домой, к вам, боевые друзья, на родную Балтику».

Но злая судьба оказалась слепой и беспощадной к этому человеку. На исходе третьего месяца, когда Леонид освоился с протезом, он снова почувствовал знакомую щемящую боль. Через две недели заболела левая нога, исчез пульс, и, наконец, неотвратимый признак — появилась язва. На этот раз профессору не пришлось часами уговаривать больного.

Белоусов сказал сам: [440]

— Доктор, давайте резать, пока не поздно.

На второй день спящего летчика вернули в палату. Товарищи с болью смотрели на простыню, плоско покрывавшую то место, где должны быть ноги. Придя в себя, в этот день и потом Белоусов ни с кем не говорил, не делился своими мыслями, боялся, что возражения и сомнения могут поколебать его собственную решимость. А для себя он решил твердо: буду летать, с Балтикой не расстанусь.

Замкнутость молча лежавшего в постели лучше всех понимала жена. Она подолгу находилась в палате, заменив сестер и нянечек. Нина хорошо знала Леонида. Если он что-то задумал — добьется. Так он пришел в авиацию. Был хорошим пехотным командиром, но вдруг потянуло в небо. Сказал, что нашел себя, и добился-таки своего — приняли в летное училище. Стал не просто летчиком, а морским летчиком-истребителем, где служба не романтика, а постоянный риск и подвиг.

Правда, сейчас она сомневалась: неужто и впрямь не бросил мысли вернуться в небо? На всякий случай помалкивала, готовая ко всему. Просила только: побольше двигайся, учись ходить.

И, словно чувствуя ее молчаливое участие, Белоусов однажды сказал жене:

— Ниночка, если удалось мне продумать, как управлять самолетом без ноги, значит, можно и без обеих...

И замолк испытующе. Нина лишь кивнула в ответ, утерев слезы. В душе не верила и уж ни за что бы не отпустила его, черта одержимого.

А ему стало вроде бы даже полегче, пока заживала нога. И снова часами, днями, неделями перебирал в памяти все, что узнал о самолетах и пилотаже за свою долгую летную службу. Без конца продумывал, как приспособить к педалям уже не один, а два протеза. Прикидывал, подсчитывал, уточнял, разрабатывая свою, единственную в авиации систему. Левая, отрезанная лишь до колена, работающая в коленном суставе, была ведущей, ее и надо усиленно развивать.

Даже теоретическая отработка движений, нужных в самолете, — большая победа. Теперь дело за практикой, нужно доказать, что он прав, добиться разрешения сесть в самолет.

Пришло время встать на две «ноги». Протез был хорош — «последний крик техники», как пошутил Леонид, застегивая ремни. Обнял за шею жену и дочь, тихонько передвинулся по палате. С радостью ощущал «послушную» — левую, она тверже держала его грузную фигуру. Заметил это и наблюдательный профессор и решил внести кое-какие поправки в устаревший правый протез. [441]

Через две недели Белоусову все было сделано, костыли отброшены, в сильных руках только палки. Настал новый, предпоследний этап борьбы за место в жизни. И он начал этот свой бой, едва покинув стены госпитальной палаты, где провел два тяжких года, но откуда унес на протезах свою немеркнущую мечту.

Разгром фашистских войск под Ленинградом, о котором Белоусовы узнали по радио, принес дружной семье новые испытания. Леонид Георгиевич твердо сказал:

— Нужно двигаться в Ленинград, на Балтику...

Нина Архиповна хорошо понимала, в чем дело, прямо возражать не хотела, не могла. И стала искать удобный повод отдалить срок отъезда. Убеждала:

— Леня, как же ты будешь жить без нас. Ведь кто-то из близких должен быть рядом. Нельзя же Надю срывать с учебы посреди года. Давай, родной, отложим отъезд до июля. И ты получше станешь ходить.

Он понимал: Нина права, сколько пережила рядом с ним, в свои 34 года — седая. Да и Надюшку жаль, хорошо учится. Что же делать?

Взвешивал «за» и «против». Так длилось больше месяца. Однажды, прослушав сводку боев на Ленинградском фронте, решил окончательно: Нину не тревожить, ехать одному, когда решатся его дела, месяца через два-три забрать семью в Ленинград. С тем и уехал.

Закончив свой рассказ, Белоусов сердечно пожал мне руку.

— Спасибо, Василий, за все. И особенно за полк — молодцы ребята, скорей бы мне к вам...

Я подумал, что благодарить надо его. За удивительное мужество и волю, что живут как традиция в нашем полку. Ведь это по его примеру дерутся такие, как Столярский. И я рассказал о молодом летчике, который трижды падал, обгорел и ничего — воюет.

— Твоя хватка, Леня... Но послушай на прощание мой совет. Сейчас у тебя финишная прямая — как в спорте. Последний рывок, самый тяжелый. Ла-5 — машина строгая, сложнее других. Поэтому не торопись на нее садиться. Полетай побольше на учебных, потом на боевом Як-7, а уж тогда пересаживайся. Главное сейчас — восстановить технику пилотирования по приборам, в закрытой кабине. Как почувствуешь, что можешь уверенно летать при плохой погоде и в облаках, бери в Новой Ладоге из резерва Ла-5 и прямо к нам. Встретим тебя без музыки, но всем составом. Идет?

Он молча кивнул, все понял.

Транспортный самолет монотонно гудел двумя изрядно изношенными моторами. Он летел на высоте 25–30 метров [442] вдоль южного побережья Финского залива. Необычные пассажиры, прислонясь головами к бортовым квадратикам плексигласа, притихшие и сосредоточенные, следили за плывшей внизу землей. Каждому до мелочей знакомы эти места, штурмовки, воздушные схватки, разведка, патрулирование в ожидании врага — все это осталось позади, как уходили за крыло Красная Горка, мыс Серая Лошадь, Копорский залив, Лужская губа и Курголовский полуостров. Через десять минут самолет сделает короткую пробежку по просохшей полосе острова Лавенсари и отдохнувших пилотов обнимут боевые друзья, наскоро поделятся новостями. Прилетевшие узнают главное: за время их отсутствия никаких потерь, все живы-здоровы.

Для меня эти места под крылом родные, отзываются щемящей болью прошлого и радостью сегодняшнего дня. Уже не топчут их сапоги фашистских полчищ. Сейчас здесь копятся силы для нового, окончательного удара по врагу. И счастлив Леня Белоусов, если ему повезет. В эти минуты в кабине маленького У-2 летит он в Новую Ладогу, чтобы доказать в авиации невероятное.

Небольшой толчок, и Ли-2 с шорохом помчался по накатанной полосе. Кончился короткий счастливый отдых. Теперь там, в Бернгардовке, нас сменит изрядно поработавшая в небе старая карпунинская эскадрилья. А нам придется работать каждому за двоих — по закону дружбы. И вдруг подумалось с какой-то грустью, с тайным сожалением: «Может, зря я тогда, в феврале, воспротивился переводу в Лавенсари Тани — Рыжика и юной Бианочки... Пусть бы они работали, воевали и любили открыто своих боевых друзей. Это жизнь, и от нее не уйдешь ни в мирное, ни в военное время».

Дальше