Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Плохо закончился отпуск

27 апреля весь полк тепло встретил своего командира подполковника Борисова. Выписался он из госпиталя, не закончив лечение. Правая рука висела на повязке, пальцы едва шевелились.

— Что вы мне, калеке, такую встречу закатили? — улыбаясь, сказал Борисов после моего короткого рапорта о состоянии полка. Потом он поздоровался со всеми, а меня поздравил с присвоением звания майора и всех — с большими успехами.

Вечером, после возвращения от командира бригады, Борисов, грустный и озабоченный, детально заслушал меня, начштаба, своего заместителя по политчасти, старшего инженера, командиров и замполитов эскадрилий. Он понимал, что еще долгое время не сможет принимать непосредственное участие в боевых вылетах. Поэтому старался вникнуть во все, что могло влиять на поддержание высокого боевого и морального уровня личного состава. [294]

29 апреля на своем «старичке» И-16 с номером 33 на борту я заступил на ночное дежурство. Ночь оказалась беспокойной. Все три летчика-ночника, в том числе и Петр Кожанов, вновь приступивший к полетам после излечения от ожогов, сделали по два вылета на штурмовку немецких прожекторов, расположенных вдоль берега от Стрельны до Петергофа, освещавших наши легкие ночные бомбардировщики У-2, которые наносили «беспокоящие» удары по фашистским войскам на переднем крае.

Наблюдая за вражеским зенитным огнем и скользящими по небу лучами прожекторов, мы отдавали должное мужеству и героизму пилотов, летавших на беззащитных тихоходах. Они, как мотыльки в свете фар автомашины, медленно плыли в разные стороны. У-2 даже и не пытались уходить из луча прожектора. Знали, конечно, что сделать это при скорости 100–120 километров и на высоте 1000–1500 метров почти невозможно.

Желая спасти как можно больше У-2, мы в это время одиночными «ишачками» на высоте 700–800 метров носились над позициями врага и довольно успешно штурмовали прожекторные установки. Но были случаи, когда поврежденные зенитным огнем «мотыльки» садились к нам на аэродром. И с какой душевностью они благодарили нас за боевую выручку...

Так произошло и в эту ночь. Из севшего на вынужденную посадку самолета вылезли два летчика. Оба удивительно маленького роста. Их У-2 был изрешечен десятками пробоин, куски перкаля, которым обтянут весь самолет, болтались большими и малыми лоскутами. Услышав голоса и увидев сосредоточенные лица, наши пилоты и техники поняли, что это девушки. Совсем юные, лет двадцать — двадцать два. Они представились, и гвардейцы-истребители узнали, что по соседству базируется недавно сформированная эскадрилья ночных бомбардировщиков, полностью состоящая из женщин — инструкторов аэроклубов.

— Что-то многовато дырочек привезли, — сказал после осмотра самолета инженер Бороздин. Он был холостяком, и полушуточный разговор с симпатичными героинями неба для него был особенно приятен.

— А вы кто будете? — серьезно спросила одна из них.

— Инженер третьей эскадрильи капитан технической службы Михаил Бороздин.

Узнав должность и звание, девушка приложила руку к шлему и четко отдала рапорт:

— Старший сержант Николаева — командир экипажа, штурман — сержант Крылова, боевое задание выполнили, на [295] ваш аэродром сели вынужденно, мотор начал давать перебои. Нам нужно найти кого-нибудь из полкового начальства, — понижая голос, продолжала летчица.

Ей было жарко, щеки и лоб покрылись испариной, она сняла меховой шлем. У нее были коротко подстриженные светлые волосы, по-мальчишески взлохмаченные.

— Мы просим, чтобы о нас сообщили в часть и к утру подремонтировали мотор, а остальное выдержит, перелетим на свою полевую площадку, там все исправят.

Вокруг девушек-пилотов собиралось все больше людей. Каждый хотел посмотреть на истерзанный У-2 и, конечно, на его экипаж, спросить, как произошло, что они даже не ранены.

Бороздин указал на лучи двух посадочных прожекторов и сказал:

— Один из начальников сейчас будет здесь. Вон заходит на посадку заместитель командира полка майор Голубев. Он вылетал вас выручать — штурмовал прожектора. На это задание наши летчики летают уже несколько ночей и сегодня с наступлением темноты сделали семь боевых вылетов. Вот ему и выскажите свои просьбы. Но могу заранее сказать, что самолет требует большого ремонта. Так что Первое мая праздновать вам придется с гвардейцами Балтийского флота. — И шутя добавил: — А может, и совсем оставят вас в нашем полку. У нас не хватает одного экипажа на связной самолет.

Девушки переглянулись, быстро пошли к своему самолету и начали, подсвечивая фонариком, осматривать повреждения самолета. Они хотели сами убедиться, можно ли быстро отремонтировать их израненную машину.

Минут через тридцать после посадки на КП эскадрильи передо мной стояли девочки-пилоты, чудом не сбитые вражескими зенитками.

Они были потрясены повреждениями самолета, которые увидели при его осмотре. Теперь их лица были бледны, а пальцы рук мелко дрожали.

Я предложил им посидеть на диване, успокоиться, подождать прихода инженера полка по ремонту. Нежданные гостьи молча и внимательно прислушивались к моему телефонному докладу начальнику штаба бригады о выполнении штурмовых ударов по средствам ПВО врага в районе действия фронтовых «тихоходов». Потом их внимание переключилось на красочные, хорошо оформленные схемы. Но больше всего их заинтересовала большая схема: «Противозенитный маневр истребителей на различных высотах и скоростях полета при нанесении бомбовых и штурмовых ударов по наземным объектам противника [296] и по кораблям в море». Заметив сосредоточенность притихших летчиц, я спросил:

— Понимаете, чему учат эти настенные плакаты? Вот уже несколько раз я наблюдаю, что ваши У-2, попавшие в лучи прожекторов, совершенно не делают противозенитного маневра. Хотя У-2 самолет тихоходный, но все равно правильный противозенитный маневр в два-три раза снижает вероятность поражения. Вас этому учат в эскадрилье?

Девушки молчали.

— Ну, если не учат, то возьмите один комплект таких плакатов на память от моряков, они могут вам пригодиться.

— Спасибо, товарищ майор! Наша эскадрилья всего два месяца как воюет. Летаем с полевой площадки и живем в зимних палатках. Учебной базы пока нет. Все время меняют место базирования. Будем очень рады, если дадите схемы, — ответила сержант-штурман.

Распахнулась дверь на КП, и с веселым шумом буквально влетели Кожанов, Бороздин и здоровый детина, прозванный почему-то Нехай, майор технической службы Сергей Федорович Мельников — старший инженер полка по ремонту.

Кожанов сиял, как месяц в морозную ночь. Он, не видя окружающих, принял стойку смирно и весело, громко доложил:

— Товарищ майор! Гвардии капитан Кожанов боевое задание выполнил! Расстрелял два прожектора и два спаренных «эрликона», а остаток боезапаса наобум выпустил по траншеям на берегу залива. Одновременно докладываю: прилетевший сейчас «почтарь» привез мне самую большую радость — письмо, которое я ждал почти два года. Жена и дочь живы!

Охваченный порывом радости, Петя размахивал маленьким конвертом.

Радость Кожанова передалась и нам, знавшим, что его семья осталась на курской земле, захваченной фашистами. Даже девушки-пилоты, впервые видевшие капитана, встали с дивана и смотрели на счастливца, нежно улыбаясь, забыв о своем потрясении.

— Ну вот, Петро, и пришло твое долгожданное счастье, благодари «бога войны» — артиллерию и «царицу полей» — нашу пехоту за освобождение районов Курской области.

Я крепко обнял боевого друга.

— Кончились сегодня твои боевые вылеты, Петр Павлович. Дам в твое распоряжение двух героинь, сведешь их в столовую, накормишь, проводишь до «женской часовни» (такое наименование носил большой склеп с изящным крестом на Петровском кладбище, переоборудованный в общежитие девушек, [297] работавших в столовой и на узле связи). Они должны успокоиться, поспать, да и тебе тоже неплохо часок вздремнуть. Утром пойдешь к командиру полка, представишь рапорт с просьбой выехать на неделю на побывку к жене и дочери, — сказал я.

— Рад, Василий Федорович, составить компанию милым ночным ласточкам, — ответил Кожанов.

— Ну, а что скажут технические боги, как ветеран авиации У-2 себя чувствует? — спросил я инженеров.

Мельников покачал головой, ответил:

— В рубашках девушки родились — счастливицы. Только в передней кабине восемь пробоин да три во второй. Центроплан и оба нижние крыла буквально изуродованы. В моторе повреждены два цилиндра, маслопровод и карбюратор. Удивляюсь, как самолет не рассыпался и не сгорел в воздухе. Ремонт требуется большой — наверное, легче новый сделать, чем отремонтировать этот. Я думаю, Василий Федорович, нужно раздеть и хорошо осмотреть пилота и штурмана, они, наверное, ранены, да нам, мужчинам, не хотят признаться... — улыбаясь всем широким лицом, закончил доклад инженер.

Осмотрев летную одежду девушек, мы убедились, что они действительно родились в рубашках. Реглан командира экипажа Николаевой был порван осколками в трех местах, а штурмана Крыловой — в двух. Крылова сказала:

— Мы в эскадрилье самые маленькие ростом и тоненькие, нам даже регланы первого размера велики, поэтому осколки и пролетали мимо...

Когда с командного пункта эскадрильи, кроме дежурного, все разошлись, я подумал: «Какая радостная ночь сегодня: экипаж У-2 чудом остался жив и письмо от семьи Кожанову. Но я знаю, он отпуска просить не будет, сейчас эскадрилья в непрерывных боях — он ее не оставит. Придется мне утром, при докладе командиру, просить о его отпуске. Пусть передохнет недельку, порадуется своему счастью. Такое на войне бывает редко...»

...Вторая половина ночи 1 мая выдалась с неустойчивой погодой, похолодало, дул сильный северо-восточный ветер. Рваные слоисто-кучевые облака то и дело окутывают самолет. Его кидает то вверх, то вниз, то почему-то на правое крыло. Давно ночью не летал на ветеране авиации У-2. Хотя за моими плечами на нем более 1500 часов налета, в том числе более 450 — ночью, но чувствую себя напряженно. Все внимание сосредоточено на светящихся циферблатах немногочисленных приборов, по которым веду самолет. Нужно удержать расчетный курс, а он [298] отклоняется при каждом броске, особенно когда машину бросает на правое крыло. Но вот и первый контрольный пункт — светомаяк южнее военно-морской базы Осиновец, второй светомаяк будет севернее Кобоны, когда пролечу озеро. Знакомые до деталей места, связанные с семимесячным прикрытием Дороги жизни в 1942 году. Все в памяти свежо, особенно успешное отражение массированных ударов по Кобоно-Кореджскому порту и перевалочным базам на берегу 28 и 29 мая.

За эти два дня гвардейцы отразили три налета. Фашисты бросили более 280 самолетов с задачей потопить основные силы Ладожской военной флотилии и транспортные средства Северо-Западного пароходства. В этих трех боях мне удалось лично сбить четыре самолета — три бомбардировщика и истребитель. Из этого периода хочется вспомнить самое заветное, незабываемое: победы, друзей, весь дружный коллектив 3-й эскадрильи, в которой за успешное выполнение боевых заданий получили звание Героя Советского Союза сразу, одним Указом, три летчика: командир, комиссар и заместитель по летной части.

Сильный встречно-боковой ветер снижает путевую скорость до 80 километров в час. До Новой Ладоги, конечного пункта маршрута, лететь еще около часа. Но вот над озером болтанка уменьшилась, пилотировать самолет стало легче. Наступило утро. Все лучше просматриваются огромные льдины, разделенные темными водными полосами различной величины. Озеро в эту весну вскрылось на месяц раньше.

Пролетел второй контрольный пункт — Кобону. Через 40–45 минут приземлюсь в Новой Ладоге. А еще через такое же время, захватив с собой нераспечатанную увесистую посылку, посланную на мое имя семьей колхозника из Казахстана, и чемоданчик с десятидневным запасом сухого пайка, на автостартере или на полуторке подкачу к родному гнезду, где, не подозревая о радостной встрече, воркуют у самовара родители и Сашенька, а дочь Галочка, наверное, спит. Но почему на сердце тяжесть, преследует какое-то обидное чувство? Мысли все время возвращаются к вчерашнему дню...

...30 апреля, закончив ночную боевую работу и подытожив результаты штурмовых ударов, я доложил командиру полка. Одновременно сообщил, что Кожанов получил письмо — нашлась его семья, за судьбу ее он все время тяжело переживал.

— Я считаю целесообразным капитану Кожанову предоставить на несколько дней отпуск. В эскадрилье дела будут идти нормально. Заместитель, капитан Цыганов, человек волевой, опытный, вполне справится с обязанностями комэска, — сказал я в заключение. [299]

Подполковник Борисов посмотрел на меня, встал из-за стола, прошел по комнатке, именуемой кабинетом, до двери и обратно, вздохнул, медленно проговорил:

— Не могу сразу двоих отпускать... — Еще раз прошелся, добавил: — Полковник Кондратьев приказал с первого по десятое мая предоставить отпуск тебе. Собирайся, возьми У-2 и ночью сегодня вылетай. Самолет пусть стоит в Новой Ладоге. Если будет нужда, вызову телеграммой через Ладожскую военно-морскую базу. А Кожанова отпущу после твоего возвращения.

От слов Борисова меня бросило в жар, стало как-то не по себе. Ведь четыре часа назад я сам предложил Кожанову написать рапорт о предоставлении отпуска. У него в кармане долгожданное письмо, а в отпуск лечу я — какая нелепость...

— Нет, товарищ командир, сейчас в отпуск не полечу, — возразил я твердо. — Мы одинаково воюем с первого дня войны, моя семья живет рядом, рукой подать, я ее видел три месяца назад. Письма получаю каждую неделю. Прошу отпустить Кожанова, а как он вернется, тогда могу отдохнуть и я.

— Отдохнуть или полечиться? — глядя мне в глаза, спросил командир полка.

— Можно то и другое, — ответил я, но мысленно задал себе вопрос: «Почему он спросил «полечиться»?»

— Командир и начальник политотдела бригады сказали мне, что ты летаешь больной и об этом никому не говоришь. Это правда? Не скрывай, скажи! Я тоже за эти дни заметил, что ты здорово сдал. Вчера разговаривал с врачом полка, он мне сказал, что жалоб на здоровье от тебя не было, но и от детального обследования ты отказываешься. Я ведь тоже предлагал комбригу отпуск дать тебе немного позже. А он мне ответил: «Если не в отпуск, то положите на месяц-полтора в ленинградский морской госпиталь. Человека подлечить нужно». Так что, Василий Федорович, выписывай отпускные документы, получи продукты — кстати, привезли из Казахстана посылки личному составу полка, там есть тебе и Кожанову персональные, возьми, полакомись, казахи все время сладости присылают.

Придя в свою комнату, я долго не мог уснуть. Несколько раз поднимался с кровати, клал на стол сухарик любимцу мышонку, но и его веселая беготня не изменила мое настроение. Неужели о болезни комбригу сообщил Егор? Нет, не может быть, Егор этого не сделает. Но я же больше никому не говорил. Он сейчас в дежурном звене, надо поговорить с ним... Я быстро оделся, пошел на аэродром.

Звено находилось в самой высокой степени готовности. Летчики сидели в кабинах, техники и механики рядом. У кабины [300] самолета Костылева висел полевой телефон — прямая связь с КП полка. Увидев меня, Егор поднял руку, приветливо помахал. Я подошел к самолету, поднялся на плоскость, подал молча руку другу, крепко пожал и сказал:

— Егор, ты сообщил полковнику Кондратьеву о моей болезни? Скажи, не криви душой...

Костылев виновато улыбнулся:

— Я, Василий, говорил, не скрою... Понимаешь, как получилось: дней пять назад он встретил меня на стоянке эскадрильи, спросил, как идут дела. Я ему все доложил, поблагодарил за чуткое отношение ко мне, а в конце разговора он сказал, что хочет дать тебе на десять дней отпуск, как только вернется из госпиталя командир полка. Ты прости меня, не выдержал я и сказал, что тебе не отпуск нужен, а подлечиться в госпитале месячишко. Больной ведь ты летаешь, а я знаю, что об этом не скажешь...

— Ну, что же, дружок, спасибо за признание, но зря ты это сделал сейчас. Ты же знаешь, что у Кожанова семья нашлась. Ему бы нужно дать отпуск, а не мне...

На этом кончился наш разговор. Я молча повернулся, соскочил с крыла и пошел на КП 3-й эскадрильи, где после ночных полетов отдыхал Кожанов. Он все эти часы продолжал радоваться, спал мало. Когда я вошел в землянку, он разговаривал по телефону с капитаном Васильевым, делился своим счастьем.

Увидев меня, Кожанов положил трубку телефона и, не здороваясь, спросил:

— Что с тобой, Василий Федорович? Ты чем-то озабочен. Не отдыхал еще, что ли?

— Отдыхал столько, сколько и ты, а вот что озабочен и даже огорчен, то это верно, — ответил я другу и рассказал о решении командования бригады предоставить мне десятидневный отпуск.

— Какой же повод для огорчения? Хорошо, Василий! Слетай на праздники домой, немножко отоспись, полови на Волхове щук да судаков, подправь нервишки, а я — если дадут отпуск — поеду сразу, как вернешься, — душевно убеждал меня Кожанов.

Я смотрел в его добрые глаза и видел, что он говорит то, что думает, и радуется за себя и за меня.

— Ну, что ж, видимо, решение старших не изменишь. Все мои настоятельные просьбы дать тебе первому отпуск были отвергнуты. Пиши, Петя, письмо. Я ведь полечу до Ладоги на У-2, там и сдам его на почте. Оно через четыре-пять дней дойдет. Сообщи, что в мае обязательно приедешь повидаться и [301] немножко отдохнуть. Ну, пока, до ужина, — сказал я другу и направился в штаб полка оформлять отпуск.

Вечером в столовой Кожанов вручил мне свое послание. Письмо было массивным, увесистым. Когда я покачал его на руке, Петя, улыбаясь, сказал:

— Посылаю не письмо, а отчет за два года и три фотографии — на них я в разных званиях, а на последней с погонами. Пусть полюбуются на гвардейца...

После возвращения командира полка на ужин теперь приходили все в одно время — в восемь часов. Когда сели за стол, Борисов объявил, что за май и июнь месяцы всем командирам эскадрилий и их заместителям будут предоставлены десятидневные отпуска на родину или в летный профилакторий, созданный тылом авиации флота под Ленинградом — в Бернгардовке. Первым отпуск получает майор Голубев, затем поедут друг за другом Кожанов и Васильев. Он тут же предложил начальнику штаба, замполиту и врачу составить план таких отпусков на три месяца с одновременным отдыхом двух-трех летчиков полка.

Выслушав сообщение Борисова, капитан Васильев предложил с самым серьезным видом: «Дать всем присутствующим за счет первого отпускника еще по одной наркомовской... Ведь он все равно не пьет — сливает в неприкосновенный запас».

Командир полка удивленно посмотрел на меня, он не знал, что я не пью положенную норму. Я, не дожидаясь его вопроса, попросил официантку Таню принести мой запас и разлить всем, кроме Васильева. Капитан нахмурился было, но я разъяснил:

— Васильев сегодня ночью летает, поэтому вторую порцию принимать ему противопоказано по строевой и медицинской линиям...

Все засмеялись, и Васильев веселее других — он оценил мой «ход конем», как сказал позже.

Кожанова я проводил до домика, в одной из комнат которого он жил вместе с Васильевым. Мне очень не хотелось расставаться с боевым другом. Мы обнялись на прощание. Пожелали друг другу самых больших успехов и разошлись.

Вылет намечался на 4 часа утра, но пришлось немного задержаться, подождать возвращения Васильева с боевого задания. После посадки, не заходя на КП эскадрильи, он пришел проводить меня. В момент выруливания и взлета Михаил махал мне зажженным карманным фонариком, я ответил трехкратным включением бортовых навигационных огней...

...Я уже подлетал к Новой Ладоге. Передо мной величавый Волхов, достигавший здесь километра в ширину. Берега реки [302] заросли кустарником и лесом. Староладожский и Новоладожский каналы, идущие от Шлиссельбурга и подходящие к реке под прямым углом с запада и востока, разрезали город и большое село Иссад на правом берегу на несколько частей.

В южной части города виднелись два ряда больших двухэтажных казарм и церковь. Здесь когда-то стоял Суздальский полк, которым командовал Суворов. Рядом находился временный аэродром — в прошлом большой плац для учений суворовцев.

Сдав под охрану самолет, я без особого труда добился у дежурного по авиационно-технической службе разрешения доехать до дома родителей на дежурной полуторке.

Путь до Старой Ладоги короткий — десять километров. Поэтому я поехал не в кабине, а залез в открытый кузов. Пожилой шофер, не видя знаков отличия на кожаном реглане, удивленно предложил:

— Товарищ летчик, садись в кабину, дорога разбитая, меньше трясти будет.

— Ничего, служивый, кого-нибудь по дороге посадишь. А я полюбуюсь знакомыми местами, вспомню детство и юность. Я ведь здешний.

— На побывку отпустили... Это хорошо, увидите родных да знакомых... На войне такое счастье не каждому выпадает, — говорил как бы сам себе шофер, садясь в кабину.

Вот они, избеганные босиком в детстве места, исхоженный и излетанный в молодости родной край. Каждый лесок, луг, хлебное поле, ручеек, даже отдельные деревья знакомы мне. Слева по дороге на шестом километре пути большой луг, залитый весенним разливом маленького ручья. Здесь в 1919 году я встретился со своей судьбой — авиацией.

Проехали еще три километра. На пригорке «Олегова могила» — курган небольшой, метров пятнадцать высотой, насыпанный на самом высоком месте у изгиба реки. Я постучал по кабине. Шофер резко остановил машину.

— Покури минуток десять, а я поднимусь на курган, осмотрюсь немножко...

Сколько раз и мальчишкой, и юношей, и взрослым ходил я на «Олегову могилу», и почему-то каждый раз хотелось во весь голос кричать: «Э-гей...» — и кричал, сколько хватало духа. А сейчас усталой походкой поднялся на самый верх. Передо мной, как и прежде, открылся красивый, захватывающий дух вид на полноводный Волхов, делающий два поворота на 90 градусов. Отсюда была видна уже и Старая Ладога...

...Когда-то она играла важную роль в истории нашей Родины, занимала важное положение в политической и экономической [303] жизни северо-западной Руси. На протяжении многих столетий Ладога, находясь на берегу великого водного пути древности, была пограничной твердыней. Об этом сейчас напоминают остатки древнейшей каменной крепости и многочисленные земляные бастионы, воздвигнутые при Петре I.

Военное прошлое всех времен оставило здесь свои следы. Но наибольший и неизгладимый след оставляет Великая Отечественная война. Ладога оказалась в сфере боевых операций наших войск и сил Балтийского флота, направленных на отражение рвавшегося к Ладожскому озеру врага и на сохранение и удержание важных коммуникаций, питавших осажденный Ленинград...

...Майское раннее утро было пасмурно. Плотная слоистая облачность упорно задерживала лучи солнца, и лишь в отдельные моменты серо-желтое пятно на мгновение просвечивало немного выше горизонта. Порывистый ветер на верхушке кургана был значительно сильнее, он рвал фуражку с головы, бросал в лицо успевшую просохнуть на возвышенности прошлогоднюю листву и жухлую траву. С верхушки кургана как на ладони вижу перед собой Старую Ладогу с Никольским и Успенским монастырями, каменной крепостью с Ивановской церковью, стоящей рядом с большим двухэтажным кирпичным домом. Это староладожская десятилетка, в которой прошли мои школьные годы. За ними, внизу, деревня Позем: просматривается ее южная часть. Домика с садом, куда через несколько минут войду, не видать, но я его представляю мысленно.

Смотрю с возвышения на все кругом и вижу, что везде, где только можно хотя бы немного сохранить скрытность, — в землянках, наскоро построенных сараях, палатках, земляных капонирах для машин и танков, — живут войска. Они чего-то ожидают, куда-то готовятся, а может быть, находятся на отдыхе. В этом районе расположены тылы армий и некоторые органы Волховского фронта. Фронтовая жизнь идет своим порядком...

В этот раз у меня нет желания, как раньше, крикнуть: «Э-гей...» К горлу подступил ком... Я постоял молча. Мысли двоились. Здесь мать, отец, жена, дочь, близкие и знакомые, а там, в Кронштадте, вторая семья — боевые друзья, летчики: «старики» и молодежь, техники, механики и оружейники, которые, наверное, сейчас выполняют непростые боевые задачи. И обе семьи до глубины души, беспредельно, на всю жизнь дороги. С этими мыслями я, не торопясь, усталый от бессонной ночи, спустился к машине. И, садясь в кабину, почувствовал резкую щемящую боль в правом боку и под ложечкой. [304]

«Проклятая болезнь, тебя не возьмешь лобовой дерзкой атакой, нужно что-то делать...» — подумал я и сказал шоферу:

— Поедем, дружище, только на ухабах потише...

Через три-четыре минуты машина, свернув с дороги, остановилась у домика. Как и три месяца назад, первым с повизгиванием и ласковым лаем встретил меня обладавший прекрасной собачьей памятью Полкан. Его шумная встреча была и сигналом всем родным. Они, кроме спящей малютки Галочки, были на ногах, собирались завтракать. Саша первая поняла причину ласкового лая собаки, радостно крикнула:

— Мама, папа, это же, наверное, Вася нагрянул, сейчас посмотрю!

Она бросилась к двери, а за ней поспешила мама. Отец не поверил — мое внезапное появление казалось невероятным, и он остался за столом.

Саша выскочила на крыльцо, всплеснула руками, из больших сияющих глаз покатились слезы. Она хотела что-то сказать, броситься ко мне, но остановилась. Она понимала чувства пожилой матери, выбежавшей за ней на крыльцо, и пропустила ее вперед. Мать целовала меня и приговаривала:

— Ну вот, родной ты мой, опять Бог послал тебя обрадовать мое сердце, а я вот эти ночи вижу тебя во сне больного, окровавленного, переживала все одна, боялась об этом сказать. Не зря в народе говорят: «Не верь сну, верь сердцу своему».

Потом мама как бы опомнилась, легонько толкнула меня в сторону стоявшей на последней ступеньке крыльца супруги:

— Ну, обнимитесь, порадуйтесь нежданной встрече, деточки вы мои родные, а я в избу побегу, отца порадую, он, старый, не поверил Полкану, — сказала она и скрылась за дверью.

Не обращая внимания на проходившую мимо дома соседку тетку Марью, я целовал Сашеньку в губы, в мокрые и соленые от слез глаза и щеки:

— Ну вот, курносик родной, пошел я на тебя в лобовую атаку, — смеялся я над совсем растерявшейся супругой. — Пойдем скорее в дом, посмотрим малышку.

— Она еще спит... Ходить уже научилась, что-то по-своему лепечет, — торопливо говорила Сашенька, задерживаясь на крыльце. Ей хотелось что-то еще сказать, чем-то поделиться, но радость смешала все ее мысли.

Отец встретил нас в прихожей. Не торопясь обнял своими сильными руками, троекратно поцеловал, потом спокойно сказал:

— Здравствуй, здравствуй, сынок. На праздник только прилетел или погостишь немножко? А то ты как ясный месяц между облаков: покажешься и опять пропал. [305]

— Погощу недельку, папа, порыбачим на Волхове, наверное, забыл это ремесло? За клюквой на болото сходим, селезней на Каменских прудах постреляем. Берданка-то цела или на хлеб променял? — смеясь, спросил я отца.

— Цела, цела берданка, и патроны заряженные в коробке лежат, да ты этим сам займись, я ведь работаю у военных, сегодня дома в честь праздника. А какой мне праздник — в саду нужно поделать кое-что, заборчик подправить, покосился совсем, — поправляя рукой окладистую с проседью бороду, ответил отец и пригласил за стол, на который мать успела выставить, что сохранялось на такой случай.

Перед тем как сесть за стол, Саша повела меня посмотреть на дочь. Галочка спала крепким сном, раскинув ручонки. Я тихонько сел рядом на стул, молча полюбовался нежным детским личиком, поцеловал малютку, а потом и радостную маму, стоявшую рядом.

— Пусть поспит, утром она спит долго, а вечером засыпает почему-то плохо, плачет, видимо, животик болит, а вообще она очень подвижная, веселая, на руках сидеть не любит, — сказала Саша, крепко обняла и грустно спросила: — Скажи, родной, только не скрывай, как себя чувствуешь? Похудел ты еще больше...

Я не ответил на вопрос супруги, а взял ее за руки, и мы тихонько вышли на кухню.

После семейного завтрака, за которым мой отказ выпить за встречу удивил родителей, я лег на часик отдохнуть, а проспал беспробудным сном до пяти часов вечера. Давно я так крепко не спал.

Галочка сначала боялась моей ласки, отворачивалась, прятала личико на груди у мамы или крепко хваталась ручонками за ее шею, а когда я брал ее на руки, начинала плакать. Но это было только в первый день.

Вечером за ужином пришлось сообщить родным о своей болезни и о том, что от врачей я свой недуг скрываю. Саша с обидой сказала, что я делаю глупость, таясь от врачей, а мама — опытная собиральщица различных лечебных трав и корней — сделала свое заключение:

— Я вот позову тетку Елену — она лучший знаток лечебных снадобий. А ты, сынок, расскажи нам, где болит живот и когда боль усиливается, а когда стихает. Подберем мы травок, корешков, попьешь их месяц-другой, и боль сгинет. Мы многим военным, что живут в школе да в деревне, давали, и все потом благодарили нас, старух. Один даже принес мне большой пакет селедок и сахара — значит, ему трава да корни помогли. А что врачи видят внутри человека? Да ничего, наугад [306] лечат, а трава да корни, если не помогут, то и вреда утробе не нанесут.

— Ну, мама, придется тебя и тетку Елену призвать в армию — такие специалисты нам очень нужны, а если вы меня подлечите, то не только пришлю селедок и сахара, но и обещаю сбить с десяток фашистских самолетов, — серьезно ответил я. А в отношении возможностей медицины промолчал.

Она посмотрела внимательно на меня, поджала губы, налила не торопясь большую чашку чая, наколола щипцами сахар, потом сказала:

— А ты, сынок, зря смеешься. Я вот с утра смотрю на тебя и вижу, что нутром ты заболел, это бывает от тяжелых переживаний. На чахотку не похоже — не кашляешь. Значит, печенка или желудок с кишками болят, а от этих болезней главное — успокоительные да затягивающие внутренние болячки травы да корни, их натощак пить надо, а у меня и у Елены на чердаке с прошлого года много хранится этого снадобья. Хочешь не хочешь, а я их заварю. Ночку постоит заварка, и начинай по чашке пить перед едой. Хорошо, что водку не пьешь да курить бросил, при хворости это только вред приносит, — сделала свое твердое «медицинское» заключение мама.

Первые четыре дня погода была холодной и ветреной, иногда даже шел снег. Поэтому я больше спал и играл дома с Галочкой, которая теперь неотступно ползала или, покачиваясь, расставив ручонки, ходила за мной. Заваренное мамой лечебное снадобье действительно несколько успокоило мучившую меня боль. И от трав этих все время тянуло в сон.

Через два дня после начала домашнего лечения к нам зашла тетка Елена.

— Здравствуйте, лейб-медик! — ласково поздоровался я с шустрой, маленького роста, как и моя мама, старушкой. — Скажите, чем вы меня поите, что я сплю день и ночь как убитый? За такой сон молодая жена отпуска лишит, — смеялся я над деревенскими лекарями.

— Секрета никакого нет... Хорошо, что сон одолевает. Ну, а любящая жена ни больного, ни сонного мужа не прогонит. Лечим мы тебя с Варварой Николаевной травами да кореньями — смесь такую делаем, чтобы сразу от нескольких болезней помогала. — И тетка Елена перечислила названия трав и корней, а также сообщила пропорции. В смесь входили: зверобой, ноготки, тысячелистник, золототысячник, пустырник, ромашка, красавка, ландыш, калгановый и валериановый корень, кора крушины, черника и брусника, собранные в период цветения. Она назвала еще несколько трав, о которых я слышал впервые. [307]

— Пей месяц-полтора, сделай перерыв и еще месяц пей, даже если и боль прекратится, — продолжала свои наставления тетка Елена.

Я ее угостил восточными сладостями, которые были в посылке из Казахстана, привезенной мною. А она рассказала, на кого в деревне пришли похоронки, кто еще воюет на фронтах, кто ушел в партизаны Ленинградской области.

Краткосрочный отпуск подходил к концу. Я сумел сходить на рыбалку, за клюквой, поохотился на уток, но сердцем неотступно был в полку, с боевыми друзьями. К тому же во мне росло тягостное ощущение надвигающейся беды. Можно назвать это суеверием, но я полагал: предчувствие...

...7 мая утром к отцу зашел офицер. Узнав, что я служу в авиации Балтийского флота, он сообщил некоторые сведения о том, что 4 и 5 мая западнее Ленинграда прошли крупные воздушные бои. С обеих сторон были значительные потери. Летчики-моряки потеряли двух Героев Советского Союза. От слов капитана меня обдало жаром. Ведь западнее Ленинграда главная сила истребительного прикрытия — это наш полк на «лавочкиных» и два неполных полка на «яках», а Героев среди летчиков этих частей всего сейчас семь человек. Кого же потеряли? Я попросил капитана помочь узнать фамилии погибших Героев Советского Союза. Он сказал, что едет сегодня в штаб армии и узнает, но в Ладогу он вернется только завтра к вечеру...

Ждать я уже не мог и решил сегодня ночью вылететь в Кронштадт. Пришлось прервать отдых. С грустью я сказал об этом Сашеньке и родителям. Они поняли, промолчали. Погуляв с Галочкой на руках у берега Волхова, я распростился с родителями и женой и на попутной машине уехал в Новую Ладогу.

Сильный западный встречный ветер вновь кидал У-2, как легкое перо. Перелет до Кронштадта занял более двух часов.

Подруливая к стоянке самолетов управления полка, я увидел группу летчиков и техников. По их напряженным позам почувствовал неладное.

С докладом подошел капитан Цыганов, его лицо было бледно-серым:

— Товарищ майор! Старший группы ночных экипажей капитан Цыганов. Докладываю, что в ваше отсутствие полк понес тяжелые потери. Пятого мая с боевого задания не вернулись Герои Советского Союза Васильев, Кожанов и старший лейтенант Филатов. Летчики Соценко и Ефим Дмитриев получили ранения, находятся в кронштадтском госпитале...

Дальше капитан говорить был не в силах, он снял шлем, опустил голову. У меня в висках застучало, по спине пошел [308] озноб, глаза затуманились слезой. Я снял шлем, медленно, молча пошел на КП эскадрильи, но идти не было сил, ноги стали будто ватные. Впервые за войну известие о тягостной потере так надломило меня. Я сел на первый попавшийся ящик, закрыл лицо руками. Так просидел несколько минут, собираясь с мыслями и силами. Все молча стояли в стороне. Они понимали, что в такие минуты помочь человеку нельзя, тяжкое горе должно само как-то выплеснуться...

...Нет, нет тех, с кем прошел самые тяжелые испытания, с кем сотни раз ходил крыло в крыло в жестокие схватки. Смерть или победа... К тому или другому шли все время вместе, но когда они погибали, меня рядом не оказалось. Зачем, зачем я согласился на отпуск? Почему не настоял на своем? Ведь сердце чувствовало беду... Из оцепенения вывел голос инженера Михаила Бороздина, он потрогал меня за плечо, тихо сказал:

— Василий Федорович, пойдемте в мою землянку, отдохните немного, утром мы все подробно расскажем.

Я молча поднялся, медленно пошел в землянку, расположенную здесь же, за стоянкой самолета. Идти в свое жилье у меня желания не было, там, рядом больше месяца жили боевые друзья, которых уже нет...

В землянке до утра не заснул, лежал с открытыми глазами и думал: «Ничего теперь не вернешь, поддаваться горю и тоске нельзя. Надо сражаться с врагом. Он еще упорен и силен. Только так можно преодолеть слабость, вызванную непосильным горем...»

В пять часов утра, передав боевое дежурство дневной смене, зашел капитан Цыганов. Он рассказал о боях 5 мая. В этот день противник бросил в бой превосходящие силы своих истребителей, да к тому же сумел передать на нашей волне ложную информацию о воздушной обстановке. Это привело к ошибкам. Их совершило и командование на земле, и летчики. Силы распылили, и группа Васильева оказалась в тяжелой обстановке. В неравном бою с «фокке-вульфами» он погиб вместе с ведомым, старшим лейтенантом Филатовым.

Дальше Цыганов сообщил, что Кожанов был сбит до начала общего боя, во время разведывательного полета.

Получив эти данные, я пошел на КП полка, чтобы доложить командиру о возвращении из отпуска.

На командном пункте находились командир, замполит, начштаба и старший инженер. Борисов уже знал, что я из отпуска возвратился раньше срока, и радовался этому. Нужно было посоветоваться, кого из летчиков назначить на должности командиров эскадрилий вместо погибших. [309]

Все, конечно, видели, что я глубоко потрясен потерей лучших воздушных бойцов и верных друзей.

Доложив о возвращении, я сел на свободный стул. Мне не хотелось ни говорить, ни спрашивать. Я все время чувствовал в гибели друзей свою вину. Это, видимо, первым понял замполит Безносов. Он, после длительного молчания, заговорил:

— Не казни себя, Василий Федорович. Ты не виноват, это мы здесь ошибку допустили, приняли вражескую информацию за свою и передали Васильеву команду оказать помощь «якам», ведущим бой над островом Сескари. Он вылетел на поддержку группы Цыганова, ведущей бой над Копорским заливом. А Михаил к нашей ошибке добавил свою, он дал команду звену Соценко оказать помощь Цыганову, а сам парой пошел к Сескари. От Васильева было принято всего одно сообщение: «Веду бой с «фокке-вульфами». Видимо, и он, и Филатов попали под удар с разных высот и были сбиты почти одновременно.

Дальше