Студент
1
Запомнилось, как приезжал Юра домой летом после третьего, предвыпускного курса в техникуме.
Я смотрел на него и дивился: не узнать брата.
В плечах шире стал, фигурой поплотнел, а лицом черен — сущий цыган. Целое лето на солнышке жарился... Исчезла мальчишеская угловатость — спокойнее, мягче стал в движениях. Не мальчик уже, далеко не мальчик.
— Ты ли это, Юрка?
Смеется.
Может, костюм всему виною, светлый, в искорку, костюм? — он так ладно пришелся по его фигуре. И туфли на нем новые, в тон костюму, и часы на руке популярной марки [226] — «Победа». За последние пять лет привыкли мы видеть Юру только в форменной одежде: сперва в черной гимнастерке ремесленника, потом, опять же в черной, куртке студента индустриального техникума. Всегда что-то казенное, если можно так сказать, официальное было в его облике. А тут, подите-ка, определенно штатская личность.
— Матереешь. В купца растешь. Теперь все девки твои.
Он снова смеется, и только улыбка на лице, такая просторная и щедрая, когда в движении все: губы, глаза, щеки, нос... только улыбка свидетельствует: он это, наш Юрка.
— На свои кровные приобрел, — трогает он двумя пальцами лацкан пиджака.
— Врешь небось. Ограбил кого-нибудь в темном переулке. Силищу-то девать некуда.
До сих пор за всю свою двадцатилетнюю жизнь не нашивал наш Юрка хорошей одежды, за исключением разве форменной. Наверно, это здорово — сознавать, как влито сидит на тебе новенький костюм, что право на его приобретение ты заработал собственными руками. Сколько уверенности прибавляется в человеке...
Я смотрю на него и немного завидую. В двадцать лет единственным моим костюмом были солдатская гимнастерка и штаны, а чувство уверенности в жизни, если и было оно, давала танковая броня.
Целое лето Юра проработал физруком в детдомовском лагере и вот перед началом занятий выбрался на несколько дней домой. Там, в лагере, заработал он и на костюм, и на часы, и на туфли.
А начало у лета было таким. Секретарь райкома комсомола встретил Юру в оперном театре: шла «Русалка» Даргомыжского. «Да ты заядлый театрал, Гагарин, я тебя не впервой здесь вижу. Это замечательно. Рабочая молодежь должна любить и понимать искусство, — поощрительно заговорил секретарь, крутя блестящую пуговицу на Юриной тужурке. — Только что это ты, брат, на оперы в вицмундире ходишь? Костюмчик бы...» Юра смутился, махнул рукой. Он давно мечтал купить костюм, да ведь денег стоит... «Понятно», — тоже смутился секретарь. Парнем он оказался толковым. В антракте взял быка за рога: «Хочешь одеться, Гагарин, — езжай-ка ты на лето в детдомовский лагерь. Физруком. Предупреждаю: ребята там — оторви да брось, пальца им в рот не клади. Но ты, думаю, на них управу найдешь. Дело?» — «Дело...» [227]
Так все и устроилось.
— А как ты с детьми поладил? Как на них управу нашел?
Юра опять смеется.
— У, мы быстро поладили. Я в них, честно говоря, даже влюбился немного. Великолепные такие чертенята, разбойники, а с такими всегда интересно. Это во-первых. Песнями я их заворожил — это во-вторых. Как вечер — так мы костер под самое небо разводим и песни у костра поем. Баянист у нас был слепой, Иваном Алексеевичем звали. Заиграет, бывало, — душу наизнанку вывернет. Трогательно получалось. А песни все военные, боевые — про партизан, про моряков. Или старинные, «Варяг» к примеру. Ну, ребятам любо — дерут глотки, стараются. Опять же спорт — футбол, волейбол. Я же физрук, что там ни говори... А главное, Валька, главное — так знаешь, я книги о войне специально читал, чтобы им истории позанятнее рассказывать. Очень действует в смысле дисциплины. — Он хитро посмотрел на меня: — Между прочим, помнишь ты разговор про некоего капитана Тушина?
Я пожал плечами.
— Вроде где-то слыхал. Не помню уж...
— Вспомнишь сейчас. Когда в Москву ты меня вез, дядечка усатый и безрукий сидел с нами. Не забыл?
— Ну?
— Вот и ну! Про Тушина он как раз и говорил. Я тут тебе подарок привез — «Войну и мир» Толстого.
— При чем тут Толстой? — со страхом взглянул я на огромный том.
— Почитай — узнаешь, при чем.
Положил он тогда меня на обе лопатки.
А когда я через какое-то время осилил эпопею Толстого и написал Юре в письме, что теперь-то уж наверняка знаю капитана Тушина, он ответил, что и сам прочел «Войну и мир» только в лагере.
Юра очень любил детей. Приезжая в Гжатск, он непременно привозил подарки племянницам и племянникам, подолгу возился с малышами, охотно нянчился. И не удивительно, что в летнем лагере детдома, где, по его словам, было немало и «трудных», «вредных» ребят, он быстро нашел с ними общий язык. [228]
2
На последнем курсе техникума письма от Юры приходили по два-три раза в неделю, очень пространные и очень интересные письма. Это было время стажировок, практических занятий, время поездок по различным городам. Впечатлений было так много, что Юра, не в силах все держать в себе, делился ими и с нами. Письма — по форме, по объему, по содержанию — походили скорее на страницы из дневника.
Он подробно, со множеством мельчайших деталей рассказал о поездке студентов в Москву, на завод имени Войкова.
Но особой теплоты и особых красок полны были его письма из Ленинграда. Город на Неве пленил и покорил его своей неповторимостью, своим гостеприимством, своим революционным прошлым.
Смольный — штаб пролетарской революции. Отсюда Ленин и его боевые соратники руководили вооруженным восстанием. Тот самый Смольный, о котором ему, недавнему ремесленнику, много и подробно рассказывала тетя Маша — Мария Тимофеевна Дюкова, бывшая сандружинница Красной гвардии.
Зимний дворец — последний оплот министров-капиталистов, павший под ударами рабочих, солдатских и матросских полков.
Легендарный крейсер «Аврора»...
Привелось Юре побродить и по цехам знаменитого Путиловского завода, в стенах которого много лет назад наш неугомонный дед Тимофей растерял свои силы, оставил здоровье.
Исаакий, Эрмитаж, Аничков мост... Вслух, сообща перечитывали мы его письма и въяве будто бы видели улицы и проспекты, мосты и дворцы Ленинграда. Особенно много радости доставляло это чтение маме: что там ни говори, а письма в Гжатск приходили из города ее детства.
Кончилась стажировка, истекло время практических занятий — студенты вернулись в Саратов.
Тут, на занятиях физического кружка, которым руководил преподаватель Николай Иванович Москвин, Юра выступил с докладом на тему: «Константин Эдуардович Циолковский и его учение о ракетных двигателях и межпланетных путешествиях». [229]
Физика, как и в школе, по-прежнему остается его любимым предметом.
А знакомство с трудами Циолковского, по признанию Юры, душу ему перевернуло. Он впервые задумался о том, что не только атмосфера, но и заатмосферные дали могут быть доступны человеку, что авиация, даже реактивная, пришедшая на смену винтовой, еще не предел творческой мысли. В околосолнечные пространства должны ввинтить свои тугие тела сверхмощные ракеты, и в этих ракетах, так утверждает Циолковский, найдется место человеку. Не только место, но и работа. Аэронавт будет не куклой, не манекеном — ему придется управлять космическим кораблем, подчинить его своей воле.
Если в школе, где с отдельными работами Циолковского Юру знакомил Беспалов, если в школе теории великого ученого воспринимались им как заманчивый, но малореальный вымысел, то теперь, в техникуме, Юра безоговорочно верит Циолковскому.
Он начинает увлекаться научно-технической литературой и книгами фантастов, и интерес, проявляемый к ним, на какое-то время заставляет его почти совершенно забыть о литературе художественной.
Он не пропускает ни одной статьи, ни одной даже маленькой заметки в газетах и журналах, посвященной ракетостроению, в том числе и военному.
Он хочет понять и учится понимать теорию относительности Эйнштейна.
Тайны космоса влекут его с необыкновенной силой. В науке о космосе еще так много «белых пятен»!.. И он отдает ей все свободное время. А времени мало, очень мало. Нужно готовиться к государственным экзаменам — спрашивать будут строго. Нельзя, ни в коем случае нельзя завалить дипломный проект. Сколько приходится выполнять чертежей, сколько изучать специальной литературы.
Юра работает, как говорится, на износ. Спит урывками.
Иной, быть может, и не выдержал бы этого напряжения. Юру выручает строгий распорядок дня, выручает молодость, железный, не знающий хандры и болезней организм.
Доведется ли его поколению, его ровесникам стать свидетелями полета человека в космос? — вот что волнует Юру.
Кому суждено прорвать оболочку атмосферы?
Он еще не подозревает, что уже и сам сделал решительный шаг на пути в космос. [230]
...Знойное, богатое урожаем лето пятьдесят пятого.
Письма радуют.
Сдал все экзамены. Во вкладыше в диплом против тридцати двух предметов стоит оценка «отлично», и только по психологии умудрился схватить четверку. «Для разнообразия, — шутя замечает Юра. — А то уж больно уныло смотрится диплом».
Защитил дипломный проект. А тема была сложная: «Разработка литейного цеха крупносерийного производства на девять тысяч тонн литья в год». Уйма чертежей, обоснований... Получил квалификацию техника-технолога литейного производства.
Отец вздохнул облегченно:
— Отучился, отмучился. Хватит пока. Пусть теперь копейку зарабатывает, учебу перед государством оправдывает.
— Куда пошлют-то вот? — беспокоилась мама.
— А куда б ни послали — все едино в родной стране. Думаю, однако, что в большом городе жить ему придется, — рассуждал отец. — Специальность-то не по деревне у него, навроде инженера теперь.
Тут в июне месяце и пришло это самое письмо с вложенной в конверт газетой. Развернули газету, смотрим — Саратовского обкома комсомола орган, «Заря молодежи» называется. А на полосе — снимок: Юрка наш в кабине самолета, и вид у него очень летчицкий: шлем, очки, рука над головой поднята. А рядом со снимком небольшая заметка под заголовком «День на аэродроме». В ней такие строки есть:
«В этот день программа разнообразна: одни будут отрабатывать взлеты, другие посадку, третьи пойдут в зону, где им предстоят различные фигуры пилотажа.
Сегодня учащийся индустриального техникума комсомолец Юрий Гагарин совершает первый самостоятельный полет. Юноша немного волнуется, но движения его четки и уверенны. Перед полетом он тщательно осматривает кабину, проверяет приборы и только после этого выводит свой ЯК-18 на линию исполнительного старта.
Гагарин поднимает правую руку, спрашивает разрешения на взлет.
— Взлет разрешаю, — передает по рации руководитель полетов К. М. Пучик.
В воздух одна за другой взмывают машины. Инструктор, наблюдая за полетами своих питомцев, не может удержаться от похвалы». [231]
Мы знали, что на последнем курсе техникума Юра поступил в аэроклуб. Он писал об этом. Но как-то не приняли всерьез мы его сообщения. Все это — аэроклуб, книги об авиации и разговоры о ней — было так далеко, что не волновало, не тревожило, казалось в какой-то степени неправдоподобным, чем-то вроде детской игры в строительство самолетиков, которой Юрка и его товарищи увлекались еще в школе.
Однако не поверить газете было нельзя.
Отец крякнул:
— Объехал он меня на кривой кобыле. Ох, упрям...
Бережно сложил газету, спрятал в нагрудный карман.
— Искуришь ненароком, — встревожилась мама.
— Что я, маленький? — вдруг смутился он и, отвернув лицо, договорил: — Дружкам покажу. Полетел ведь Юрка-то...
Юра по возвращении из космоса расспрашивал встречавших его корреспондентов: а нет ли среди них представителя саратовской комсомольской «Зари молодежи»?
И очень огорчился, узнав, что нет.
— Как бы ребята из саратовского аэроклуба порадовались, — сказал он. — Ведь они, может, на тех же самолетах учатся летать, на которых и я летал.
Видимо, скромная похвала в газете не прошла для Юры даром, дала ему уверенность в себе, как бы вторые крылья дала.
Не случайно же вспомнил он об этой заметке через шесть лет после ее опубликования.
3
Всегда, когда Юра приезжал домой, мы находили время выбраться на рыбалку.
Так вот и в этот раз. Но, в отличие от других дней, не везло нам сегодня.
Не клевала рыба.
Мы лежали на горячем песке, разомлев от непривычно жаркого для августа солнца, лениво следили за поплавками. А гусиные перышки и пробки поплавков едва покачивались на мягкой и несильной волне, и вода была настолько чиста [232] и прозрачна, что даже легкая тень, которую отбрасывал на нее прибрежный ивняк, не могла укрыть крючков с насаженной на них приманкой, ровного илистого дна, усыпанного ракушками.
Светлые облака невесомо плыли над Гжатью, и так же невесомо, не встречая препятствий, скользили по реке их отражения, просвеченные солнцем.
То ли перевелась в нашей Гжати рыба, то ли поумнела — не ведали мы, но на крючок идти она не желала. Уха срывалась, к великой нашей досаде, потому что, уходя из дому, хвастливо пообещали мы вернуться с добычей и на поджарку, и на уху.
— Рассказал бы ты, Юрка, что-нибудь, — предложил Борис.
— А что рассказать-то? — скучно отозвался Юра.
— Про полеты, про самолет.
Наш «средний» оживился, присел на песке, обхватив голые колени руками, но все же для начала малость поломался.
— Вам неинтересно будет. Вы же сухопутные.
— Ладно, не зазнавайся, — поддержал я Бориса. — Не задирай нос. Уж коли ты один из нас троих летать научился — рассказывай, не отнекивайся.
Он прищурил глаза, раздумывая, припоминая что-то. А поплавки все так же сонно покачивались на воде, и по-прежнему не клевали ни ерши, ни пескари, и даже разозлиться как следует на то, что нет клева, не хватало у нас ни сил, ни желания: слишком знойным выдался этот день последнего летнего месяца.
— Ладно, слушайте внимательно, а то не все поймете, — сказал Юра. — Пожалуй, расскажу я вам историйку. Только не про полеты на самолете, а про прыжки с парашютом. Про первый свой прыжок...
На аэродром они ехали в автобусе, десятка два парней и девчат, знакомых между собой по техникуму, по аэроклубу и вовсе не знакомых. Ехали по ночным улицам Саратова, в третий раз ехали: дважды до этого — вчера и позавчера — прыжки отменялись из-за ненастной погоды. И оттого, что город спит, а они никак не могут отоспаться вволю, что каждому из них сегодня на рассвете предстоит впервые в жизни прыгать с парашютом, парни сидели притихшие, задумчивые. Кто-то, правда, попытался рассказать анекдот, но у анекдота оказалась длинная «борода» — в ответ не засмеялись, [233] не поддержали любителя фольклора, и тот смущенно умолк на полуслове.
Девчата — те наоборот: шушукались друг с дружкой, посмеивались над ребятами, задирали их. Выделялась среди них одна блондинка — юбчонка на ней в обтяжку, губы накрашены сочно, прическа на голове — популярный «конский хвост». И голосок ее звучал чаще других, и шпильки в адрес парней были поострее.
— Посмотрите-ка на него, какой букой сидит, — показала она на Юру. — Наверно, сто раз уже прыгал. Можно подумать, заслуженный мастер спорта.
— Тоже в первый раз, — негромко отозвался Юра. Разговаривать не хотелось.
— Ах, в первый раз? Он, девочки, храбренького из себя строит, а у самого, поди, поджилки трясутся.
«Тоже мне, навела губы. Мазиха», — подумал Юра, обиженный насмешками блондинки. И вдруг улыбнулся. Неожиданно для себя вспомнил он это чудное словцо. Так вот, «мазихами» на родине, на Смоленщине, зовут в народе недурных собой, но любящих принарядиться, подкраситься и в общем-то легкомысленных девчат и молодых женщин. Нигде больше: ни в Москве, ни в Ленинграде, ни в Саратове — не приводилось ему слыхивать этого словца.
«Мазиха», — снова повторил он про себя, и от этого невесть какими путями пришедшего на память родного словечка вдруг потеплело на душе, угасла обида на девушку-задиру.
А та все напирала:
— Признайся, трусишь ведь, только виду не подаешь?
— Ага, трушу, только виду не подаю, — согласился он.
— А я — так вот ни капельки, ни на столько вот, — показала она розовый ноготь на мизинце.
Первым, для пристрелки, прыгал Дмитрий Павлович Мартьянов, инструктор. А когда он приземлился и красиво, четко, быстро, уверенно на глазах у восхищенной ребятни погасил парашют, прозвучала команда:
— Гагарин, к самолету!
Шел, не чувствуя под собой площадки аэродрома — только на спину и грудь тяжестью навалились вдруг ранцы основного и запасного парашютов. «Может, отказаться, не поздно еще», — мелькнула трусливая мыслишка. И вторая, ей вперебой, наплыла: «Отказаться — в своих собственных глазах опозориться, не я первый, — не я и последний, прыгали [234] до меня и после меня прыгать будут, чего ж бояться-то?»
— Ни пуха! — услышал он за спиной голос девушки-задиры и про себя послал ее к черту.
Маленький ПО-2 оторвался от взлетной дорожки, набрал высоту. До сих пор Юре не приходилось летать даже в качестве пассажира. Эх, если б не прыгать сейчас! — полюбовался б сверху городом, что белокаменно раскинулся внизу, по земле, некруто изогнутым клинком Волги, по зеркальной ленте которой скользят сейчас катера и пароходы. Если б не было нужды прыгать... А нужда великая: без прыжка с парашютом не допустят к самостоятельным полетам на самолете.
Ни белокаменного города Саратова, ни красавицы Волги Юра не видел — торчал перед глазами только обтянутый кожаным шлемом затылок летчика.
Летчик поднял руку: пора!
Цепляясь ногами за что-то неуклюжее, подвернувшееся неизвестно откуда, выбрался на крыло. Земля то стремительно летела прямо на него — выпуклая, в зеленых, синих и черных квадратах и прямоугольниках, грозила опасной встречей с собой, то, обрываясь, проваливалась под плоскость крыла.
— Смелей, — крикнул пилот. — Не робей, парень! Внизу тебя девушки с цветами ждут. Готов?
— Готов! — ответил заученно.
— Пошел!
Скользнули по центроплану подошвы. Холодный воздух туго ударил по щекам.
Ему казалось, что падает он уже целую вечность, а парашют все не раскрывается.
А земля приближалась с непостижимой быстротой.
По-настоящему испугаться не успел: сильно встряхнуло — выстрелил ранец основного парашюта за спиной. Падение замедлилось, стало плавным.
— Для первого раза недурно, на мешок с клопами не похож, — похвалил его Мартьянов, когда, наконец, Юра ощутил под ногами твердую почву.
Похвала Мартьянова стоила дорого. В недавнем прошлом военный летчик-истребитель, он, уча ребят, всегда подчеркивал, что авиация — удел мужественных, смелых людей.
— Можно еще разик, а? — сгоряча попросил Юра, переживая мысленно весь прыжок и понимая уже, что, в общем-то, [235] ничего страшного нет в этом удивительном занятии — падать с неба на землю. Ничего нет, кроме пьянящей, захватывающей власти высоты.
Мартьянов не разрешил:
— Остынь. Больно шустер. Тут, видишь ли, очередь, все в небо рвутся. Вот красавице не терпится...
Красавице — задиристой блондинке — пришлось подниматься в небо второй. Прыгнуть она так и не решилась: как поднял ее пилот в воздух, так и приземлился вместе с ней на борту.
— Милая девушка, — проникновенно сказал ей один из оказавшихся поблизости летчиков. — Милая девушка, парашют, должен вам заметить, не терпит прически «конский хвост».
Мартьянов цыкнул на летчика, а девушка вспыхнула, кусая губы. Юре — в нем еще не угасло волнение от своего недавнего прыжка — стало жаль ее. Подошел ближе.
— Ты не расстраивайся, — сказал он. — Я ведь тоже очень боялся. Ты знаешь, я на крыле про тебя вспомнил. Может, и спрыгнул потому. В следующий раз и ты прыгнешь.
— Нет уж, спасибо! Больше я сюда ни ногой...
И однако пришла. Ничего не осталось в ней от прежней «мазихи»: и прическа скромнее, и губы некрашеные. Разве только юбка, узкая и короткая, как и тогда, обтягивала ноги. От ее подруг ребята — она вдруг многим понравилась — узнали, что девушка была из не очень обеспеченной семьи, и догадались, что вся ее прежняя манера держаться вызывающе — не что иное, как наивное детское стремление быть независимой от окружающих.
Она нашла в себе смелость вновь подняться на самолете и прыгнуть с парашютом.
Между прочим, цветы на аэродроме, как и обещал Юре летчик, точно, вручили ему. И вручила она, эта самая блондинка. Но случилось это позже, в день первого самостоятельного полета Юры, того самого полета, о котором написала саратовская молодежная газета.
У Бориса рассказ брата вызвал эмоции довольно определенного толка.
— Ты влюбился в нее, да? — напрямик, с мальчишеским любопытством рубанул он.
— Нет, Борька, — Юра чуть приметно усмехнулся. — [236] Я же предупреждал: слушай внимательно, а то не все поймешь. Понимаешь, вот подумал я про нее сначала: «мазиха», то да се, а на поверку она очень хорошим человеком оказалась. Не у всех парней хватало мужества заниматься в аэроклубе, многие сбежали. Особенно из тех, кого в детстве баловали, кто трудностей не знал. Ушли они с летного поля, струсили. А она не отступилась. Я таких очень уважаю. И цветы вовсе не мне, а ей надо было подарить. Да я вот недогадливым оказался.
За разговором, увлеченные рассказом Юры, мы как-то не обратили внимания на то, что и времени прошло уже немало, — завечерело отчетливо, и резко переменилась погода. Пушинками уплыли невесомые облачка, а на смену им пришли, застлав небо черными пиратскими парусами, тяжелые дождевые тучи. Песок под нами похолодел. Борис поежился зябко, поднялся на ноги, начал натягивать на себя рубаху, брюки. Мы тоже встали.
— Домой? — спросил я. — Нет клева-то.
Борис отправился посмотреть на удочки и не расслышал, думать надо, что сказал ему Юра вдогон. А Юра сказал:
— Любит она другого. Очень хорошего парня.
Зашуршала листва в ивняке, стеганули по воде дождины. Пора сматывать удочки — вконец невезучий нынче день.
И вдруг Борис подпрыгнул дикарем, издал какой-то невыразимый протяжный вопль, схватился за воткнутое в песок удилище. Вычертив в воздухе серебристое полукружье, за его спиной, у пяток, шлепнулся крупный голавль.
Есть!
Забыв обо всем на свете: о том, что лупит дождь, о том, что мы успели промокнуть насквозь, — ринулись мы с Юрой к удочкам. И — ну, не чудо ли? — на всех без исключения сумасшедшие дергались, ныряли в воду и на краткие мгновения выскакивали из нее поплавки. Только подсекай!
— Ага, попалась!
— Гляди-ка, братцы, какая акула!
— Сила!
Невиданный азарт овладел нами. Вознагражденные с лихвой за несколько бесплодных часов ожидания, теперь мы едва успевали сажать наживку на крючки — рыба клевала как по сговору. Кукан, приготовленный нами загодя, оказался мал и тесен — нанизывали рыбех на длинный и гибкий ивовый прут, быстренько вырезанный в кустарнике.
Мы промокли до нитки, а нам было жарко. Никакая сила [237] не заставила бы нас уйти с реки, если бы вдруг, ко всеобщему отчаянию, не кончился запас приманки — червей и хлеба.
— Хватит, братцы-разбойнички, — с сожалением сказал я. — Надо и на развод что-нибудь оставить.
Юра удивлялся:
— Видать, кто-то из нас очень везучий. Погода испортилась, а клев пошел. Надо бы в журнал написать, в «Рыболов-спортсмен», спросить у них, почему это?
Потом заговорщически подморгнул мне и, неслышно ступая по песку — под проливным дождем это нетрудно, — пошел к Борису. Тот стоял на отмели, острой косой вдающейся в реку, сматывал удочку. Спиной к нам стоял. Юра, гакнув, с силой толкнул его. Борис выронил удочку, нелепо взмахнул руками, полетел в воду. Не ожидая, пока грянет возмездие, Юра, как был: в брюках, в рубахе — все одно мокрый, бросился вслед за ним, проворно, саженками поплыл к другому берегу.
Я вспомнил, что старший здесь все-таки я, крикнул:
— С ума сошли? Вылазьте немедля!
— А какая разница — в воде иль на берегу мокнуть?
Юра скорехонько вернулся на «свой» берег, а через несколько минут оба братца стояли рядом со мной. Выговаривая им за легкомыслие — август месяц ведь, олень давным-давно в воде копыта замочил, холодна она стала, и простудиться можно свободно, — я нагнулся, чтобы поднять связку рыбы. В то же мгновение ноги мои взлетели выше головы, качнулся перед глазами и встал на дыбы заросший мать-мачехой мокрый берег, и не успел я опомниться, как уже барахтался в воде.
Ребята стояли надо мной. Борька хохотал откровенно, со вкусом. Юра корчил печальную мину.
— Ты же не любишь купаться, Валентин, — сочувственно приговаривал он. — Что это тебя в воду понесло?
Я обозвал их идиотами и с трудом выбрался на песок. Дома нам досталось на орехи: мокрые, грязные завалились мы в избу.
— Ума в вас нет, — отругала мама.
Маша вступилась:
— Чего уж, ладно. День сегодня выходной, да и редко они втроем бывают.
А уха в тот вечер вышла на славу. Во всяком случае, ели ее с аппетитом. [238]
4
И снова Юра покидал родной дом — уезжал на этот раз в Оренбург, в авиационное училище.
И снова не обошлось без привычной отцовской воркотни. Батя, не задумываясь, обвинил сына в тунеядстве.
— Двенадцать лет за партой провел, — горячился он. — Все учишься, штаны протираешь, а работать — и пальцем о палец не ударил. Нахлебник на шее народа. Неужто тебе твоя специальность не по душе? От хорошего, от добра бежишь ведь...
— Специальность по душе, — отвечал Юра. — Я ее очень люблю, только самолеты — это на всю жизнь, это уже решено. Теперь меня от неба не оторвать.
Мы сидели в саду. Яблони, посаженные отцом в год переселения из Клушина в Гжатск, давно окрепли, налились матерой силой. Ветви их клонились к земле под невыносимой тяжестью плодов. Мы сидели в саду — был полдень, а поезд, который должен увезти брата, придет в Гжатск только поздним вечером. До расставания еще немало часов оставалось. Я смотрел на яблони, на листву, принарядившую ветви — она еще зелена и упруга была, только окраинки листков начинали жухнуть и блекнуть под нестерпимо горячими лучами солнца, прислушивался к воркотне отца и думал о том, что вот уже десять лет прошло с того момента, как закончилась война, и что много за это время произошло в жизни нашей семьи изменений. Сейчас Борису столько же лет, сколько было мне, когда меня и Зою угоняли в неволю эсэсовцы. А Юрка уже взрослее тех моих лет: прежний наивный и любознательный мальчишка с оттопыренными ушами вырос в сильного и уверенного в себе мужчину с крепким характером. Разве только любопытство ко всему интересному, что есть на белом свете, разве только Неуемное стремление познать непознанное живут в нем, как жили и в мальчишестве.
А отец... что ж отец. По-своему он тоже прав. Ему сейчас шестой десяток, и постарел он заметно. Тех убеждений, с которыми прожил он всю свою трудную жизнь, теперь не поломать, и с корнем их, как траву с поля, не вырвешь. Зря вот только Юра горячится, лезет на рожон, спорит с ним. Лучше, пожалуй, согласиться для видимости, а затем поступить по-своему.
Впрочем, Юра и не думал спорить. Пока отец выговаривал [239] ему, смоля сигаретку за сигареткой, он все сидел и слушал молча, а потом сразил отца внезапным и неоспоримым доводом:
— Папа, — сказал он, — меня ведь все равно в армию призывают. И направление в авиационное училище мне дает военкомат. Понимаешь, какое тут дело: на, самолетах я летал, с парашютом прыгал, здоровье у меня подходящее. Что на флот гожусь, что в авиацию — так на комиссии сказали. И порешили так: в авиацию.
Отец плечами опал, задумался. Потом согласился:
— Военкомат — оно конечно... Только так думаю: полетаешь — поймешь что к чему...
— Эх, папа!
Юра привстал со скамьи, подошел к отцу, положил руки ему на плечи:
— Хочешь, я расскажу тебе про летчика Бахчиванджи, Григория Яковлевича? Наш летчик, советский. В сорок втором, во время войны, первый в мире реактивный самолет испытывал. Послушай вот...
В эту минуту я отчетливо понял, что дороги Юркиной мечты тянутся в реактивную авиацию. До этого, в аэроклубе, он летал преимущественно на ЯК-18.
Мы сидели в саду, и так далеко еще было до позднего вечера, когда придет на Гжатский вокзал нужный поезд. Юра увлеченно рассказывал о Бахчиванджи и Кожедубе, о своих наставниках в летном деле Дмитрие Павловиче Мартьянове и Сергее Ивановиче Сафронове, Герое Советского Союза...