Война
Черный день
Субботним полднем невесть откуда забрели в Клушино цыгане. Длинные телеги в паркой упряжке с грохотом прокатили по улицам села, завернули на луг, остановились неподалеку от нашей избы. [44]
Я только что вернулся с сенокоса так заведено было: летом все мы, старшие школьники, работали в колхозе. Юра пришел с рыбалки, и мы с ним сидели на крылечке, поджидали мать и отца.
Зоя в избе варила уху у братишки сегодня был неплохой улов.
День выдался на редкость жаркий, солнце пекло немилосердно, нас от его палящих лучей спасала только тень козырька над крыльцом.
Цыгане толпа пестро одетых и очень крикливых людей с удивительным проворством выпрягли коней из повозок, и вскоре на лугу, как грибы после дождя, выросли три дырявых полотняных домика-шатра.
От табора отделилась группа: десятка полтора загорелых до черноты кудрявых мужчин и длинноносых женщин с детишками на руках.
К нам идут, заметил Юра.
Цыгане, точно, подошли к нашему дому. Я испугался, что сейчас начнут попрошайничать или приставать: давай-де погадаем, и раздумывал, как бы побыстрее отделаться от них, навязчивых... Но ничего такого не случилось. Седобородый старик с лицом, иссеченным морщинами, подойдя к крыльцу, вежливо приподнял над головой соломенную шляпу и гортанно поприветствовал нас:
Здравствуйте, молодые люди. Можно напиться из вашего колодца?
Бадейка на цепи, ответил я. А воды не жалко.
Юра стремительно поднялся, сбегал в избу и вынес оттуда большую алюминиевую кружку. Протянул ее седобородому:
Пейте на здоровье.
Спасибо, молодой человек.
Пили они по очереди, и очень интересно было наблюдать за ними. Сперва, неторопливо и с достоинством, осушил кружку старик, потом утолили жажду люди пожилые, затем молодые парни. А уж после всех заполучили кружку женщины.
Напившись и похвалив воду студеная, вкусная! цыгане пошли в село. Кружка осталась на срубе.
Тут как раз появился отец. Разгоряченный знойным солнцем и ходьбой, он примедлил шаг у колодезного сруба, зачерпнул воду из бадейки, поднес кружку к губам. [45]
Папа, крикнул ему Юра, из нее цыгане пили!
Всяк человек человек, почти библейской мудростью отозвался отец и, вытирая губы тыльной стороной руки, скомандовал: Ты, Юра, Зою поторопи: пусть на стол накрывает живее дел ныне невпроворот. Мать-то пришла, что ли?
Коси коса, пока роса...
Мышцы рук, особенно правой, туго стягивает непосильная усталость. Вышли мы в луга спозаранку, и вот уже солнце плывет почти в самой верхней точке неба, и тени наши на земле куцы, обрублены, и роса давно спала, а мы машем и машем косами, торопясь закончить длинный прогон. Мы, мальчишки, идем за взрослыми колхозниками, за опытными косцами, а они, кажется, не знают устали.
Пот заливает глаза, прибаливают обожженные солнцем плечи. Утром мама хотела смазать их гусиным салом. Я не послушался, а зря...
Но вот наш бригадир, высокий, жилистый и неутомимый старик, кричит:
Шабаш!
Мужики и парни валятся в траву, кисет идет по рукам. Мне очень хочется закурить, как закуривают взрослые: не торопясь свернуть цигарку, вкусно затянуться горьковатой махрой. Велико мальчишеское искушение, но... узнает отец пощады не жди. И я лежу на спине, прищурив глаза, смотрю в небо и думаю о том, что сегодня самый длинный летний день, макушка лета, и, быть может, самый жаркий. И о том еще, что в деревне, как начинается страдная пора, забывают люди о выходных. Вот сегодня, к примеру, воскресенье, а у нас самый разгар работы.
Дён пять такая погода постоит управимся с сенокосом, степенно рассуждает бригадир. Добрая будет у животинки зима, трава ноне богатая.
Пять дней ерунда, мы уже больше в лугах трудимся. Поначалу ой как трудно было, а сейчас ничего, сейчас я втянулся...
Кому близко могут домой идтить обедать, разрешает бригадир.
Мне до дому рукой подать, а перерыв у нас долгий, и я, оставив косу на лугу, иду домой. Есть, правда, не очень хочется, но молочка холодного, из погреба! испить кстати будет. [46]
Дорога моя через поляну, на которой вчера цыгане разбивали свой лагерь. Ушли они ночью, тихо ушли, незаметно, и только выжженная на месте недавнего костра земля, ненужное тряпье и бумага да выщипанная их конягами трава напоминают о том, что совсем недавно здесь стоял табор.
Ночь пройдет, а утром ранокак умею, напеваю я и чувствую, что губы у меня потрескались от жары и жажды, и размышляю о том, что ведь и в самом деле неплохо бы оно было прибиться к цыганскому табору, побродить по земле. Сколько, должно быть, видят они сел и городов, людей интересных встречают, а люди те все по-разному, всяк на свой манер живут. Побродить с цыганами лето, а осенью вернуться домой, и тогда уж не дядя Павел мне я расскажу ему занятные и диковинные истории...
Все наши, кроме отца, дома.
Юра с Бориской сидят на полу, в руках у Юры раскрытая книжка.
Повторяй за мной, приказывает он Борису, повторяй: «Климу Ворошилову письмо я написал...»
Борису учеба явно не впрок: он отчаянно вертит головой, косит глаза на окно. Там по стеклу с наружной стороны ползет оранжевая бабочка.
Да повторяй ты! сердится Юра. Смотри, а то заставлю зарядку делать...
Мама с Зоей вооружились ножницами и сантиметром: из старой маминой юбки кроят младшим штаны.
Устал, пожаловался я, садясь на скамью у порога. Зоя, острая на язык, отрезала:
Не хвастай. Мы после обеда тоже в луга идем. Сено ворошить.
Ворошить не косить...
Тут в сенях шаги послышались, я узнал походку отца и удивился: что-то очень тороплив он сегодня на ногу.
Распахнулась дверь, отец стал на пороге и, не переводя дыхания, глухо сказал:
Война!
Мы притихли. [47]
И в этой внезапной и непривычной тишине в доме, где много детворы, тишины вообще-то не бывает я вдруг услышал, что мама плачет. Она сидела на табуретке и тихо плакала, вытирая глаза концами головного платка.
Юра и Борис медленно это запомнилось отчетливо поднялись с пола, на цыпочках подошли к матери, прижались к ней с двух сторон. Она крепко обняла их, притянула к себе.
Ух! Зададим же мы теперь фашистам! Покажет им Красная Армия, где раки зимуют! сказал я с каким-то почти радостным воодушевлением, стыдясь того, что мама плачет, но голос мой прозвучал как-то одиноко, и никого не успокоили мои слова.
Очень уж тяжелые бои идут, отозвался отец. Много наших городов немцы бомбили, границу перешли. Молотов по радио выступал... Не договорив, он прошел к столу, сел на табуретку, подперев голову руками. Что-то нехорошо мне, пожаловался. Голова раскалывается и знобит...
Зоя метнулась за градусником:
Давай температуру измерим.
Отец вяло отмахнулся:
Пройдет... Посижу и пройдет... Перегрелся я на солнце...
Кому говорят, ставь градусник! прикрикнула Зоя.
Сестра умела быть настойчивой, когда ее, эту настойчивость, требовалось проявить.
Ого, за сорок...
Отец уже не слышал нас то ли дремал за столом, то ли впал в забытье.
Мама поднялась с места, подтолкнула к дверям Юру и Бориску:
Бегите на улицу, сынки. Пока не позову, домой не являйтесь. И к отцу не подходите.
Когда за младшими закрылась дверь, мама, глаза ее были сухи, и всегдашняя мягкость, плавность в движениях уступили место незнакомой мне прежде в ней решительности, сказала:
Это тиф. В двадцать втором мы вот так всей семьей перехворали. Ступай к председателю, Валентин, проси лошадь. В Гжатск повезем отца. [48]
Дорога до Гжатска мы повезли отца вдвоем с мамой была длинной и невеселой. Два горя, свалившиеся на нас одновременно, весть о войне и болезнь отца не то что надломили, а как-то прибили, измучили нас так тяжело, как не мучает ни одна самая черная работа.
Что-то будет, что-то будет? повторяла мама то и дело.
Ну что будет? пытался я успокоить ее. Все равно мы сильнее и скоро разобьем фашистов.
Э, сынок, пока солнышко взойдет, роса очи выест... Ты войны не видел, а я еще в те, в германскую да в гражданскую, хоть и ребенком была, а горюшка вдосталь хлебнула...
Отец стонал, метался, просил пить, терял сознание. Ему то жарко было, то холодно.
Но вот и больница маленькие деревянные бараки поблизости от вокзала.
Отца положили в инфекционную палату. Нас с мамой туда не пустили, но я все же подошел к окну: видно ж будет, куда его положат. Прильнул к стеклу, всмотрелся. На ближней к окну койке лежал знакомый цыган тот самый вежливый старик в соломенной шляпе, что подходил вчера к нашему дому и разговаривал с нами. Сейчас он лежал, повернув лицо к окну, глядел на меня мутными глазами и не узнавал, не видел меня.
Мне сразу вспомнились и алюминиевая кружка на колодезном срубе, и отец, черпающий воду этой кружкой из бадейки, с жадностью выпивающий ее до дна...
Беженцы
Много ли дней минуло с начала войны, а мимо нашего дома по дороге, днем и ночью, в сушь и в дожди, нескончаемые, тянутся вереницы беженцев из западных, приграничных областей.
Никогда прежде не видели мы такого потока людей: старики и старухи, женщины и дети, подростки. Больше всего женщин и детей. И у всех у взрослых, у ребятишек черны от пыли и усталости лица. У многих у взрослых и у ребятишек тощие котомки за спинами. Мы знаем: в этих котомках нехитрый и зачастую ненужный скарб то, что первым подвернулось под руку, когда под разрывами немецких [49] бомб покидали хозяева родные хаты. Останавливаясь у деревенских изб, беженцы пытаются обменять это барахло на продукты. Колхозницы негодующе машут руками: дело ли грабить обездоленных? и выносят им хлеб, молоко, яйца.
Редко-редко покажется в этом потоке повозка, запряженная непременно изголодавшейся клячей. Конь-доходяга едва волочит ноги, а на повозке, судорожно вцепившись в вожжи, сидит какой-нибудь «счастливчик» не пешком ведь идет! а за его спиной, смотришь, не меньше десятка голодных, как галчата, ребятишек.
Девушка в белой косынке и сиреневом платье крутит педали велосипеда. К багажнику бельевая корзина веревками приторочена. Но трудно вот так, на велосипеде, в толпе медленно бредущих людей и девушка спрыгивает на разбитую дорогу, ведет велосипед в руках. А он мужской, и заднее колесо под грузом на багажнике вихляет из стороны в сторону.
Старик с гривой длинных седых волос толкает перед собой тележку на высоких железных колесах. В тележке лежит набитый чем-то мешок, а на мешке сидит мальчуган в матросском костюмчике: курточка с якорями, круглая шапочка и по ленте серебряные буквы «КРАСИН». У старика глаза, утомленные недосыпанием, и плотно сжатые губы. Мальчуган вертит головой, недоверчиво смотрит по сторонам. Дед и внук, видать.
В черных одеяниях и платках, надвинутых на самые глаза, прошли две старушки-монахини.
Нестройная колонна детдомовцев стриженных наголо мальчишек и девчонок лет по десяти двенадцати проплыла вслед за ними. Во главе колонны брели немолодая женщина-воспитательница и усатый мужчина в красноармейской гимнастерке с пустым рукавом. Мужчина иногда оглядывался, сипло кричал: «Подтянись!» и детдомовские покорно убыстряли шаг, догоняли впереди идущих и снова отставали.
К нашему колодцу пробиться невозможно. Некоторые из беженцев устраиваются отдохнуть ненадолго в тени яблонь; сидят или лежат, жуют черствый хлеб; другие просто утолить жажду подходят. Колодец за день вычерпывается без остатка: на дне бадейки, когда ее вытаскивают наверх, толстый, в палец, слой грязи.
Мама, если дома, а не на ферме, бежит к колодцу с кринками молока в руках: [50]
Хоть детишек напоите, люди добрые. Откуда, из каких мест идете?
Отвечают разно:
Гродненские...
В Минске жили, милая.
Из-под Бреста. Слышали небось? На границе с Польшей.
Течет, течет по дороге людской поток. Усталые, измученные, изголодавшиеся люди... Беженцы не плачут, нет. Разве только совсем уж маленькие ребятишки, когда невмоготу становятся жара, жажда, голод. Только скорбь на лицах у взрослых, скорбь да гнев, когда начинают рассказывать о том, как падали на их города и села фашистские бомбы, как тяжелые артиллерийские снаряды разносили в щепу их жилища, как обгоняли их на дорогах и расстреливали в упор немецкие мотоциклисты.
Не люди они, милые, германцы эти самые, говорили беженки, нет, не люди. Не могут женщины на божий свет таких людей производить. От дикого зверя пошла их порода.
Днем и ночью не отдыхает дорога. В глубь России несут свою боль, свое горе, свою ненависть к врагам обездоленные, несчастные люди.
Мама заметила их в окно.
Юра, сынок, попросила она. Видишь тетю с ребятишками? Позови их в избу.
Худенькая белокурая женщина остановилась у колодца. За подол ее платья держались два паренька, примерно Юриного и Борискиного возраста, а за ее спиной в платке, концы которого были перехвачены на груди крест-накрест, спала девочка лет двух-трех. Женщина пыталась напиться из бадейки, но это не удавалось ей: мешали пареньки крепко держались за нее, мешала ноша за спиной.
В избу они вошли нерешительно. Юра вел их, держа за руку паренька постарше.
Здравствуйте, робко сказала женщина. Вот мальчик позвал нас.
Садитесь, садитесь. Развязывай платок, молодка, девчушку на кровать положи, вот сюда. А ребятишки пусть прямо к столу проходят.
Мама расхлопоталась: Зою в погреб прогнала за молоком и салом, достала из печи чугун со щами, крупными ломтями порезала хлеб. [51]
Парнишки, тоже худенькие, малопроворные, как вошли в избу, так и слова не проронили, и не отходили друг от друга ни на мгновение. Они и за стол сели рядышком, плечо к плечу, вяло взяли ложки.
Мама уговаривала:
Ешьте, ешьте, родимые. Непохоже, чтоб вы были сыты.
Замучились они, объяснила женщина. Мы ведь из Литвы идем, и все пешком, пешком. С самолетов в нас по дороге стреляли.
Ну, ешьте же, все уговаривала мама ребятишек, и ты, молодка, не стесняйся. Хлеб берите, хлеб.
Юра он стоял у печки, смотрел на ребят со стороны вдруг подошел к столу, взял ложку:
Сейчас я им помогу.
Зачерпнул щи, аппетитно надкусил ломоть хлеба и, пережевывая его, серьезно сказал:
Вот как есть надо!
Ребята посмотрели на него и тоже заработали ложками. Мама сидела на скамье у дверей, подперев щеку, печально смотрела на женщину, на ребят. Потом предложила:
Вы уж сегодня переночуйте у нас, отдохните, а завтра пойдете дальше.
Мальчики вышли из-за стола, в один голос сказали: «Спасибо!» и Юра с Бориской повели их в сад. Мы сидели в избе и слушали рассказ женщины о том, что ей с ребятами пришлось пережить.
И четырех утра не было, вспоминала беженка, как бомбы на наш городок упали. Выскочила из дому в чем была только мальчишек своих и успела вывести. И вот идем с тех пор... Люди у нас добрые, понимают в несчастье, а так... ну чем бы кормить я их стала?
Мама качала головой, сокрушалась:
Я и то смотрю: пожиток-то у тебя никаких с собой. А мужик-то твой где же?
Военный он у нас, папка наш. Женщина наклонила голову, пряча глаза: Перед самой войной в командировку он уехал, на границу. Наверно, и в живых теперь нет.
Трудно тебе придется, если... Молодой овдоветь... и трое детей на руках...
Девочка не моя, сказала женщина. Соседей наших девочка. Погибли они, а она вот осталась.
Мама всплеснула руками: [52]
Ой, горе горькое! То-то смотрю, не в тебя девочка: ты белявая, а она темненькая. Подумать только, мы еще и не ведали, что война началась, а сколько крови уже пролилось... Знаешь что, молодка, оставайся-ка ты в нашем селе, хотя бы и в нашем доме поживешь. Не обидишь...
Женщина заколебалась было, потом несогласно покачала головой:
Нет-нет, что вы. И сюда немцы придут.
Неужто придут?
Придут. У меня в Тамбове родители будем туда добираться.
Идти-то как далеко...
Прибежал с улицы Юра, пожаловался с порога: новые товарищи не хотят играть в войну.
Не надо в войну, мальчик. Придумайте что-нибудь другое.
Голос у женщины был очень печален, а мама внезапно рассердилась:
Я тебе задам войну! Тоже мне вояка!
Юра посмотрел на нее ничего не понимающими глазами; редко такое случалось, чтобы мама сердилась, выскочил в сени, крикнул оттуда:
Ладно, мы в прятки будем.
Ночью, когда наши нежданные гости крепко спали, мама с Зоей кроили и шили платьице для девочки: на ней, как выяснилось, кроме мальчишеской рубашки, ничего не было.
Утром женщина прощалась с нами: мамы уже не было ушла на ферму.
Может, когда и придется встретиться, сказала она.
Мы Зоя, Юра с Бориской и я проводили их на дорогу и долго стояли на крыльце, смотрели им вслед. Женщина несколько раз оглянулась, и мальчишки оглядывались вместе с ней, и тогда мы поднимали руки, махали им, и они махали нам в ответ.
Юра вдруг сорвался с места, нырнул в избу, а вскоре вернулся, держа в руках каравай и кусок сала.
Мы же с собой им ничего не дали! крикнул он. Я их догоню.
Пыль столбом поднялась за ним по дороге...
Валя, спросил он меня вечером, припомнив, видимо, наш недавний и увы! очень давний уже разговор: ведь он еще до войны состоялся, разговор тот, в ином времени, в другом измерении. Валя, разве ж такая война бывает? [53]
Ты же говорил, что солдаты стреляют друг в друга. Из пушек, из винтовок.
Наверно, бывает и такая, Юра.
Брат был на десять лет моложе меня. Но что мог ответить ему я, человек, по деревенским понятиям, да и в его глазах тоже, уже взрослый? Я еще и сам не очень-то хорошо понимал, какая она бывает, настоящая война. Финская кампания нашу семью да и село наше почти не задела прошла стороной, как дальняя и неяркая гроза.
Разговор с женщиной-беженкой растревожил. Если раньше мне, да и не только мне, думалось и верилось, что немцев вот-вот остановят, повернут вспять, погонят с нашей земли, то теперь в душу закралось сомнение. И страх. А ну как они и до нашего села доберутся?! А ну как и нам придется топтать дальнюю и незнакомую дорогу?!
С Юрой и это сразу бросилось в глаза тоже резкая произошла перемена. Обычного веселья и резвости в нем почти не осталось он реже улыбался, стал молчалив и задумчив, целыми днями не отходил от крыльца и от колодца. Он выносил на улицу и раздавал беженцам все, что находил в избе, в погребе, на огороде, хлеб, вареную картошку, сахар, молоко, огурцы.
Когда ж видел в толпе беженцев очень усталых, изголодавших ребятишек, зазывал домой.
Взрослеет Юрка, говорила мама и радовалась, глядя на него, что сердцем не черствый растет парень.
Сколько их, беженцев, вошло в те дни в двери наших домов!..
Гурты на дороге
Август запомнился суматошным, бестолковым.
Недели две вместе с другими ребятами из села с теми, кому, как и мне, не подошло время призыва в армию, работал я на строительстве оборонительных сооружений. Лопата и лом были нашим инструментом. Гудела от усталости спина, мозоли твердели на руках... Но вширь и вглубь росли противотанковые рвы.
Натиск фашистских войск все нарастал. Ходили слухи, что немцы взяли Минск и со дня на день войдут в Смоленск. Надобность в земляных работах отпала, и нас распустили по домам. [54]
В селе дела хватало. В первые же дни войны ушли все, кто по возрасту и состоянию здоровья нужен был фронту. Призвали председателя колхоза Кулешова, трактористов наших, комбайнеров и шоферов призвали, да и технику машины и тракторы забрал фронт. Забота о хозяйстве свалилась на плечи женщин, немощных стариков и инвалидов. На нас, пятнадцати-шестнадцатилетних, смотрели теперь как на полноценную силу.
Как нарочно, богатый созрел урожай: тучный колос клонил стебли к земле, хлеб перестаивал на корню. И все мы: и стар и млад вышли на уборку, работали, не жалея себя. Косили хлеба вручную, молотили по-дедовски цепами...
А дорога мимо нашего дома все не знала покоя. По-прежнему шли в глубь страны беженцы, теперь уже не из приграничных областей из районов, более близких к нам.
А вскоре появились на этой дороге и красноармейцы из наших отступающих частей.
Как-то вечером заглянул к нам дядя Павел.
Тимофеевна, дальше жить как предполагаешь?
А что? О чем ты? встревоженно, вопросом на вопрос ответила мама.
Видишь ли, какое дело: скот со всех колхозов собираем эвакуация. В Мордовию, слышно, погоним. Меня за старшего посылают.
Уходишь, значит?
Сверху приказ дали. Я вот и зашел потому: подумать надо, покумекать. Раз скотину отгоняем придет, видать, немчура и сюда. Наверху-то там виднее: стада перегнать труда и денег стоит. Попусту подымать не стали бы. Стратегия... Вот и хочу спросить: ты-то с ребятами как?
Мы сидели притихшие, внимательно прислушивались к разговору. Дядя Павел очень это было заметно за последнее время осунулся, побледнел, голос его звучал надтреснуто, глухо, и ничего, ровным счетом ничего не осталось в нем от того мечтателя, который способен был глубокой ночью поднять ребят с сеновала и вести за собой на мельницу. Вести за тем, чтобы вместе с нами, ребятами, любоваться далекими звездными мирами и верить, что на нездешних звездах существует жизнь, похожая на нашу, земную... Еще не война в буквальном смысле этого слова [55] только громовое эхо ее докатилось до нашего села, а люди преображались на глазах: не было прежнего благодушия, прежней неторопливости, лености даже нервы каждого были как натянутая до предела струна.
Валя, шепотом спросил Юра, а что это такое: э-ва-ку-а-ция?
Я ответил тоже шепотом:
Это чтоб немцам ничего не досталось. Скот уведут далеко-далеко.
А когда его уведут?
Скоро. Завтра, должно.
Тогда я пошел.
Куда?
С Белугой попрощаюсь и с поросятками.
Он тихо выскользнул за дверь.
Так как же ты надумала, Анна? Собираешься в дорогу, нет? Я ведь могу и гуртовщицей тебя устроить, очень просто даже, услышал я голос дяди Павла.
Мама беспомощно развела руками:
Куда ж я пойду, Павел Иванович? Отец-то наш в больнице лежит. Была я вчера у него: очень плох, туго на поправку идет. Разве ж дело оставить его одного? Да и надеюсь все: бог не без милости, может, и не дойдут сюда супостаты.
Что ж, дело хозяйское.
Дядя Павел потоптался в пороге, кашлянул смущенно:
Вы уж тут, коли остаетесь, все равно ведь вам, вы уж тут за домом моим приглядите. По родству и по соседству... А попрощаться я завтра забегу.
Он открыл дверь вечерней прохладцей повеяло из сеней, оглянулся в пороге:
Пошел я.
Кто-то с разбегу ударил его в живот.
Юра, ты что?
В дверях стоял Юра, и смотреть на него было страшно: глаза мокрые, побелел весь, губы трясутся, кулаки сжаты.
Что с тобой, сынок? Кто тебя обидел? бросилась к нему мама.
Т-там, т-там, от волнения он начал заикаться, слова застревали у него в горле, т-там Белугу... убивают... И п-поросят...
А-а, чушь, махнул рукой дядя Павел и вышел в сени. [56]
Кто убивает? вскинулась мама и, как была, простоволосая, в домашнем платье, бросилась к выходу. Мы с Юрой конечно же побежали за ней.
У ворот свинарника стояли Андрей Калугин, сторож, и пожилой красноармеец с медалью «За отвагу» на гимнастерке. Калугин, приветливый и на редкость словоохотливый старичок, сыпал из объемистого кисета махорку в плотно сжатую пятерню красноармейца.
За стеной свинарника отчаянно взвизгнул поросенок.
Мама, прогони их! закричал Юра, догоняя мать и хватая ее за подол платья.
Что тут происходит, дядя Андрей? трудно переводя дыхание, спросила мама.
Это Юрка тебя переполошил? И гвардию за собой привела? Зря. Солдатики тут поросяток наших колют.
Лицо у мамы пошло пятнами.
По какому праву? Кто позволил?
Калугин не торопясь разжег самокрутку, пыхнул горьковатым дымком.
Эх, Аннушка, пустился он в длинные рассуждения. Право по нонешним временам одно существует: война все спишет...
Красноармеец недовольно поморщился, вступился в разговор:
Вы, гражданка, не волнуйтесь. Там действительно мои товарищи свинью закололи. Так у нас на это от вашего колхоза разрешение есть.
Он порылся в нагрудном кармане, извлек оттуда клочок бумаги с лиловой печатью и размашистой подписью, протянул маме. Та повертела его в руках, прочла вслух: «Разрешается... части Красной Армии...», вернула бумажку.
Рекордистку-то нашу зачем же? тихо спросила она.
Андрей Калугин снова не упустил случая пофилософствовать:
Чисто женское у тебя понимание предмета, Анна Тимофеевна. Раскинь-ка так: на своих, к примеру, ногах Белуга от супостата не уйдет слабы у ей ноги, а мяса тяжелы. Транспорт подходящий для нее пока не изобретен. Самый для Белуги выход в солдатский котел. Не без пользы, значит, пропадет.
Он повернулся к красноармейцу, кивнул головой в сторону мамы: [57]
Заглавная и наилучшая у нас свинарка. Переживает.
Ага, понятно, отозвался красноармеец, подошел к Юре, наклонился, поднял его на руки. Юра отчаянно отбивался, барахтался, отталкивал красноармейца руками.
Уйди, уйди, ты нехороший! кричал он.
Но не тут-то было.
Славный ты парень, ласково приговаривал красноармеец, заключая брата в железные объятия. Славный парень, и душа у тебя нежная, любящая не по нынешнему времени душа. Горько тебе придется.
Юра понемногу успокоился, тронул кружочек медали на груди красноармейца.
За финскую, мимолетная улыбка тронула губы бойца. В этой не заслужил еще.
Он спустил Юру на землю, повернулся к маме:
Так что ж выходит, гражданочка: поладили мы между собой?
Вон наш дом, показала мама. Заходите, коли хотите. Сварю мясо, молока поставлю.
Спасибо.
Красноармеец горько усмехнулся:
Расколошматили нас теперь вот на переформировку идем. С продовольствием, извиняюсь, хреново, так вот по колхозам и питаемся. А кормить-то нас не за что, не за что! вдруг вскрикнул он.
Мама тронула его за локоть:
Не надо. Нам ведь тоже нелегко.
Красноармеец махнул рукой:
Согласен... Сынок, позвал он Юру, поди-ка сюда, сынок. И достал из нагрудного кармана красноармейскую звездочку, протянул братишке: Возьми на память. И запомни, сынок, мы еще предъявим счет немчуре поганой. За все сполна предъявим.
Из свинарника вышел молодой пухлогубый боец: рукава гимнастерки закатаны, ворот расстегнут.
Готово, старшой, крикнул он.
Ну и хорошо.
Пожилой красноармеец пожал маме руку, Юрку потрепал по голове и ушел в помещение.
Это и были первые увиденные нами бойцы из отступающей под натиском немцев части. До сего дня через наше село Красная Армия шла только на запад, только вперед. [58]
...Смешанное стадо вопило на все голоса: мычало, блеяло, хрюкало. Бестолковые овцы никак не хотели идти по дороге: все рвались в луга, и злые как черти, пастухи, колотя пятками по бокам ни в чем не повинных коней, носились вслед за ними, щелкали длинными бичами точно из ружей палили.
Геть, геть! кричали они.
А, чтоб тебя, в фашиста твою мать!..
Все село вышло провожать колхозное стадо. Женщины стояли у калиток палисадников, смотрели, козырьком поставив руку над глазами, на пыльную дорогу. Смотрели вслед гурту до тех пор, пока не растаяло на линии горизонта темное облако, поднятое сотнями копыт.
Вот и осиротели мы, грустно сказала мама. Куда теперь руки приложить не догадаешься.
На все хозяйство осталось несколько рабочих лошадей, не считая резвого выездного жеребца председателя, с десяток худосочных коровенок да овцы и свиньи из тех, что поплоше, для которых, заведомо ясно, долгий путь в Мордовию окажется гибельным.
На пароконной бричке с крытым верхом подкатил к нашему дому Павел Иванович. Одетый, несмотря на жару, в наглухо застегнутый серый плащ-дождевик, в полувоенной фуражке защитного цвета и скрипящих хромовых сапогах, он сошел с брички, приблизился к нам. Мы стояли у колодца.
Вот, ухожу, стало быть. Попрощаемся, что ли?
Расцеловался с матерью, со мной, с Зоей, подержал на руках Юру.
Свидимся ли еще, крестник? Ну, живи!
Не надрывай душу, Павел Иванович, иди с богом, сказала мама.
Тяжело ступая, дядя Павел побрел к бричке. Поднялся на подкрылок, обернулся:
Так я попрошу, Анна Тимофеевна: присмотрите за домом. Вот пусть хоть Валентин туда переселится. Не маленький уследит.
Застучали колеса по дороге.
Что делается, что делается... На лице у мамы и недоумение и удивление написаны. Не узнать Павла Ивановича. С ума он сошел, что ли? Сколько горя в России, а он о хате своей забыть не может. [59]
Через несколько дней мама привезла из больницы отца. Смотреть на него было грустно: голова обрита наголо, щеки втянуты, глаза ввалились. По избе ходит с трудом, тяжело опираясь на трость.
Уж думала, и не жилец на этом свете. Шутка ли, сыпняк, призналась нам с Зоей мама.
Больше всех возвращению отца радовался истосковавшийся по нему Юра.
Снова в сборе была вся наша семья.
Помня просьбу дяди Павла, я переселился в его избу и зажил там, как говорится, единоличником.
«Пал смертью храбрых...»
Он был и проще и доступней на этот раз, тот самый чернявый «товарищ уполномоченный» из района, что проводил в нашем селе первомайский митинг. В армейской гимнастерке, без знаков различия, туго перетянутый командирским ремнем кобура с пистолетом на правом бедре, вошел он в комнату сельсовета, куда собрались мы по вызову рассыльной.
Здравствуйте, товарищи комсомольцы!
Здрасьте! отозвались нестройно.
Вот какое дело, ребята...
Он подвинул к себе стул, оседлал его, положив руки на спинку, внимательным взглядом прощупал каждого из нас. Человек десять или двенадцать все сверстники, дружки по улице и школе, мы с интересом ожидали, что скажет он нам.
Вот какое дело, товарищи! Я разговариваю с вами по поручению районного комитета партии. Есть данные, что в пределах района действуют фашистские шпионы и диверсанты. Это во-первых. Во-вторых, в окрестных лесах с некоторого времени появились дезертиры, предавшие Родину в трудный для нее час...
Наверно, его самого смутили собственные же высокопарные слова, он поморщился, поправился на ходу:
В общем, всплывает всякое дерьмо, ставит палки в колеса...
Мы молчали, заинтригованные.
Так вот, товарищи, продолжал он, районная партийная организация в каждом населенном пункте создает [60] оперативные комсомольские группы по обезвреживанию шпионов и диверсантов, по выявлению дезертиров. Такая группа должна действовать и на территории вашего колхоза. Вооружиться рекомендую исходя из обстановки; охотничьи ружья, полагаю, в селе есть. Всех присутствующих здесь и будем считать членами оперативной комсомольской группы. Кто-нибудь против?
Все за! дружно закричали мы.
Славно! Теперь стоит вопрос о старшем, о командире.
Он повертел в руках бумажку список собравшихся в сельсовете, просмотрел фамилии.
Кто тут будет Гагарин?
Я поднялся со скамьи.
Это твоя мамаша работает на свиноферме?
Работала, поправил я. Свиней-то нет больше.
Помню, помню твою мамашу. Вот ты... как по имени-отчеству? Валентин Алексеевич?.. Вот ты, Валентин Алексеевич, и возглавишь группу, если, конечно, комсомольцы не возражают.
Согласны! опять закричали ребята.
Ну и добро. Инструкции... впрочем, какие тут к черту инструкции? Патрулировать вам придется по ночам, к несению боевой службы приступить следует сегодня же. Колхозные кони оперативность должна быть подлинной поступают в ваше распоряжение. Все!
Мы гурьбой вышли из сельсовета.
Низкие и тяжелые облака плыли над селом, обещая скорую осень и затяжные дожди.
Уполномоченный достал из кармана галифе коробку «Казбека», закурил, протянул папиросы нам. Коробка загуляла по кругу: все мы вдруг почувствовали себя очень взрослыми и наделенными большой ответственностью людьми.
Товарищ, нерешительно проговорил Володя Белов, можно спросить вас?
Да? повернулся к нему уполномоченный.
Вы простите, конечно, а почему вы не на фронте? Мой отец постарше вас, видать, а с первых дней воюет.
Уполномоченный поперхнулся дымом, закашлялся, вытирая заслезившиеся глаза, сказал грустно:
Рад бы в рай, да грехи не пускают... Три заявления написал в военкомат и в райком все без толку... Обещают только: мол, когда понадобишься, призовем. Он запалил новую папиросу: Я правду говорю, ребята. [61]
Нам стало неловко, словно невзначай подслушали мы запретную, не имеющую отношения к нам тайну. Володя, пытаясь сгладить общее смущение, неуклюже промямлил:
Да вы не огорчайтесь, вас еще заберут.
Уполномоченный молча кивнул головой, потом пожал мне руку:
Желаю успеха! И пошел на дорогу. Наверно, надеялся поймать какую-нибудь попутную до райцентра машину. Мы смотрели ему вслед до тех пор, пока его фигура не растворилась в толпе беженцев.
Дурень ты, Вовка! обругал я приятеля. Хорошего человека обидел...
А ты, Валька, помнишь, как он на митинге про мнимую опасность заливал? отрезал тот.
По праву командира оперативной группы оседлал я персонального жеребца председателя колхоза вот уже два месяца скучал он без хозяина.
Мы выехали за околицу. Толпа мальчишек, в том числе и неразлучная троица: наш Юра он явно гордился тем, что мне доверили командование группой, Володя Орловский и Ваня Зернов бежала вслед за нами. Женщины глазели на нас из окон, от крылечек, и во взглядах их можно было прочесть и удивление, и насмешку, и жалость. Наверно, странное представляли мы зрелище: мальчишки верхом на заезженных клячах, кто в седле, а кто и просто так охлюпкой, с безобидными дробовиками за спиной.
Сами ж себе мы казались грозной вооруженной силой, готовой без страха и сомнения, лицом к лицу, в упор встретить любую опасность.
За околицей придержали шаг, посовещались малость и пришли к единодушному мнению: окрестные леса, если будем держаться вместе, и за ночь не объедем. Разбились на группы по два-три человека, прикинули каждой участок.
Я остался в паре с Володей Беловым.
Юрка, крикнул я брату мальчишки все под ногами у коней вертелись, шпарь домой, к утру диверсанта тебе привезу!
А зачем он мне? резонно возразил брат.
Солнце еще совсем за горизонт не ушло, но в лесу, куда мы вскоре въехали на рысях, было уже и сумрачно, и прохладно. [62]
Смотри внимательней, шепотом предупредил я Володю. Может, они где-нибудь костер жгут.
Как же, станут они себя демаскировать.
Мы быстро и как-то незаметно для себя привыкли ко всяким, не знаемым прежде, военным словечкам и умели при случае щегольнуть ими.
Темнело очень быстро, и вместе с надвигающейся темнотой надвигались на нас и неясные страхи. Наши кони почти вслепую, наугад продирались в лесной чащобе, с треском ломали кустарник, и треск этот, казалось нам, слышен был на много верст окрест. А ну как, думалось, а ну как не мы обнаружим шпионов или диверсантов, а они нас? Что-то будет тогда? У них, поди, и вооружение получше, и по одному они не ходят группами.
Вдруг уже крадутся за нами, чтобы напасть со спины? А может, на мушке держат?
Не сговариваясь, по молчаливому соглашению торопливо пересекли мы лес и галопом выехали в хлебное поле, нащупали дорогу: звезды высвечивали прикатанный, прибитый большак.
Тихо, спокойно все. Где-то очень далеко, за Гжатском, аж у Вязьмы, думать надо, высверкивают в небе торопливые молниевые росчерки, погрохатывают раскаты грома.
«Пушки тяжелые бьют», догадались мы.
За хлебным полем начиналось другое картофельное. И тут-то вот почувствовали мы оба, что отчаянно проголодались, и, наверно, поэтому нас осенило: если диверсанты не разжигают костра разведем его мы. Смотришь, они и препожалуют прямо на огонек, тут мы их, голубчиков, и сцапаем.
Спешились, стреножили коней, картошки накопали, из старого омета надергали соломы, и заполыхал наш костер.
Печеная картошка оказалась очень вкусной. За день весь день проработали мы на току мы здорово приустали и потому, избавясь от голода, прижались друг к другу, плечом к плечу, и незаметно уснули.
Пробудились одновременно, как от толчка, и... оторопели. Перед нами стояли четверо: трое в штатском в телогрейках, в пальто, у одного за плечами русская трехлинейка, а четвертый в шинели, и к солдатскому его ремню прицеплена граната. Физиономии у всех заросшие, немытые, видать, давно, и все с пристальным интересом рассматривают нас. [63]
Костер наш давно потух, но и без того было светло: вон и солнце взошло, карабкается наверх.
Впрочем, нам с Володей было не до солнца.
«Прощай, мама родная! пронеслось в голове. Они. Бандюги! Сейчас пристукнут...»
Хотел подняться на ноги ноги не подчинились. Плечом почувствовал, какая крупная дрожь бьет Володьку. И ружей наших не видно. Куда к черту они подевались?
Хлопчики, вежливо поинтересовался бородач в шинели и с гранатой на поясе, вы здешние?
Угу, невнятно выдавил я.
В какой стороне Гжатск будет? Заплутали мы...
И Володя и я, как по команде, вытянули руки, показывая направление.
Ага. Так я и думал.
Бородач в шинели носком разбитого ботинка ковырнул пепелище серые останки от нашего костра. Из золы выкатилась обугленная картофелина. Он наклонился, поднял ее, разломил и с сожалением отбросил в стороны обе половинки.
Как вы сюда попали, хлопчики? Что вы делаете тут?
О-охотимся, трудно ворочая языком, ответил Володя.
Бородач улыбнулся печально:
На нас охотиться не надо. Мы свои, ополченцы мы. Точнее, все, что осталось от славной ополченческой дивизии.
Хватит тебе, угрюмо перебил его товарищ с винтовкой за спиной. Только тут я разглядел, что он в очках.
Мы встали с земли: наши ружья я уже не надеялся их увидеть лежали у нас за спинами.
Прощайте, ребята.
Через неубранную рожь пошли они в ту сторону, где лежала дорога на Гжатск.
Может, и мой отец где-нибудь сейчас скитается, мрачно сказал Володя, глядя им вслед.
Рожь, придавленная сапогами и ботинками, не хотела распрямляться: новая дорожка обозначилась в поле.
Пристыженные и злые, молча растревожили мы коней и поехали к дому. До самой околицы не обменялись ни единым словом, а солнце между тем поднималось все выше и выше. [64]
Юра встретил нас за околицей. Он был озабочен чем-то. расстроен явно. «Наверно, волновался, что нас так долго нет», подумал я.
Валя, крикнул он, подбегая, я тебе что-то сказать хочу!
Военная тайна? засмеялся я. Говори вслух.
Брат не улыбнулся.
Я придержал коня, Володя проехал вперед.
Давай-ка руки, Юрка, лезь сюда.
Он довольно ловко вскарабкался на круп коня. Над самым ухом проговорил:
Валь, дядю Ваню убили на войне.
Какого дядю Ваню? не понял я.
Белова. Ихнего вон... Он показал на Володю.
Да ты что!..
То ли слишком громким был Юркин шепот и Володя услышал нас, то ли сердце подсказало что-то товарищу, но он вдруг рванул коня в галоп.
Когда мы с Юрой, перемахнув через ограду на чьем-то огороде, подскакали к дому Беловых, там стояла плотная толпа молчаливых женщин. Я соскочил с коня, пробился вперед. Мама держала на руках впавшую в беспамятство тетю Нюшу, а Нинка Белова брызгала ей в лицо воду из кружки. Навзрыд плакал Витька самый младший из братьев.
Бледный как полотно подошел ко мне Володя и протянул листок тонкой папиросной бумаги. Руки у него дрожали.
И у меня, когда я взял листок, запрыгали в глазах отпечатанные на машинке буквы. «Иван Данилович Белов... пал смертью храбрых... при защите социалистического Отечества...» с трудом разобрал я.
Ивана Даниловича, дяди Вани Белова, отца моих товарищей, нашего доброго, приветливого всегда соседа, не стало. Может, ошибка, нелепость какая?
...Это была первая траурная весточка, нашедшая дорогу в наше село.
Весь этот день и многие последующие Юра не отходил от отца. За обеденным столом садился непременно рядом с ним, а когда отец, еще очень слабый после болезни, опираясь на трость, шел на ток или в правление, Юра непременно цеплялся за его свободную руку. Словно боялся потерять отца. [65]
Горе в одиночку не ходит.
Все чаще в той или иной избе плакали навзрыд женщины.
Погиб Григорий, двоюродный брат Ивана Даниловича.
Сразу две «похоронки» пришли в дом Аплетовых: не стало Ильи и Александра.
Пал смертью храбрых наш беспокойный предколхоза Кулешов...
И многие, многие другие.
Оперативная комсомольская группа выезжала в патруль почти ежедневно. Растерянность и страх, охватившие в первую ночь, в откровенном разговоре выяснилось, что не только мы с Володей праздновали тогда труса, уступили место привычке и ненависти к неуловимому, коварному врагу. Гибли в сражениях отцы ребята мужали.
Увы, изловить шпиона или диверсанта не так-то просто. Слышно было, что районной милиции такие операции иногда удаются. Но на то она и милиция: там и люди повзрослей, и сноровки у них, привычки к этому делу побольше. На нашу же долю, как ни старались и как ни желали мы этого, ни один паршивенький диверсант не достался.