Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Снова вторая армия

Тем временем на всех фронтах шли упорные, кровопролитные бои с переменным успехом. На востоке, перевалив через Урал, наступали армии Колчака, с юга — Деникина, с запада — Юденича. Одновременно с севера нажимали десантные войска Англии и Соединенных Штатов Америки, на юго-западе высадились войска Франции. Напряжение в стране росло с каждым днем.

Красной Армии не хватало командиров. Нам, слушателям, старались дать самое необходимое, чтобы мы могли грамотно организовать и выполнять штабную работу в полку, бригаде, дивизии.

В начале июня 1919 года я в составе большой группы командиров был направлен в распоряжение штаба Восточного фронта. В Пензе, где он размещался, нас распределили по армиям, но задержали на неопределенное время: в губернии ожидалось крупное восстание. Многочисленные агенты белых подбивали крестьян к выступлениям против Советской власти, организовывали нападения на наши учреждения, на тылы действующих частей. По лозунгам и характеру действий банд я узнавал так знакомый мне почерк эсеров.

Подстрекатели вскоре были выловлены, банды разгромлены, в губернии наступило заметное успокоение. Нас отправили в войска. Я оказался снова во 2-й армии, в Сарапуле.

Знакомый город, память о котором была связана с тяжелыми для меня воспоминаниями о неудачах в боях с белогвардейцами.

Бродя по улицам и площадям, я не переставал приятно изумляться переменам. Всюду спокойно, тихо. Ни одного военного, слоняющегося без дела. Красноармейцы маршировали в ногу, во главе с командирами. Горожане, с которыми я заговаривал, выражали удовлетворение порядками, какие принесли наши войска, дисциплиной и поведением красноармейцев.

На второй день рано утром я неожиданно наткнулся на своего земляка Павла Ивановича Евсеева, бывшего начальника штаба мензелинского батальона. В кожаной куртке, кожаной фуражке, при шашке и нагане, он стоял у подъезда штаба армии, беседуя с незнакомым мне военным. Поза, манера держаться, выражение лица — [186] все говорило о сознании своей власти, большой ответственности.

— Откуда? Какими судьбами? — выразил он шумное удивление, когда я подошел к нему.

Поздоровались, расцеловались.

Я бегло рассказал, где был после Мензелинска, что делал и как попал снова в Сарапул.

Евсеев также поведал о себе. Он все это время находился во 2-й армии, участвовал во многих боях, побывал в плену у белогвардейцев и был освобожден конной разведкой мензелинского батальона во главе с Железкиным в момент, когда его, связанного, вместе с другими пленными собирались уже расстрелять. Теперь Евсеев командовал отрядом по охране штаба армии.

— Где мензелинский отряд? — спросил я.

— Мензелинцы с октября в составе геройской двадцать восьмой дивизии Азина. Молодцы ребята, марку свою не роняют.

— Какой же у вас порядок!.. Сарапул неузнаваем! — не удержался я, чтобы не выразить восхищения.

— У Шорина, брат ты мой, не разбалуешься. Железный командарм. Эсеров этих прибрал — стали шелковые.

— Каким образом?

— Вот таким: месяца два назад шел бой в районе Ижевска. В кризисный момент Шорин приказом по телеграфу направил целую дивизию в тыл белым. Однако дивизия пошла как раз в обратном направлении. Шорин был взбешен, поскакал к начдиву, разыскал его и потребовал объяснения. Тот показал ему телеграфную ленту за подписью самого Шорина... Позже выяснилось, что телеграфистка-эсерка немедленно передала начдиву ложное направление. Ее расстреляли по приказу командарма.

Многое узнал я от Евсеева, пока он стоял у подъезда штаба армии в ожидании командарма, чтобы отдать ему утренний рапорт.

Через два дня мы со слушателем Ильенко пустились догонять 5-ю стрелковую дивизию, куда оба получили назначение, как было сказано в предписаниях, «для использования на должности начальника штаба бригады». Дивизия незадолго перед этим форсировала Каму, заняла [187] Камбарку и теперь с боями продвигалась в направлении Красноуфимска.

До Камбарки предстояло следовать на пароходе, дальше на подводах.

Движение по Каме было сильно затруднено: на пути попадались потопленные пароходы и баржи, мачты которых то тут, то там торчали из-под воды. Недалеко от Сарапула с большими предосторожностями мы проехали взорванный железнодорожный мост; две изуродованные фермы, упершись в стенки каменных устоев, могли обрушиться каждую минуту.

О Камбарке я был наслышан еще с детства. Отсюда далеко вверх и вниз по Каме развозились телеги, тарантасы, сани, колеса, дуги.

В городском совете Камбарки рабочие, довольные приходом красных, приняли нас радушно. Расспрашивали о Москве, о Ленине, просили не допускать больше возврата белогвардейцев.

К вечеру следующего дня мы добрались до штаба дивизии, остановились у председателя сельсовета. Почистились, переоделись и отправились к начдиву с рапортом.

Велико было мое удивление и удовольствие, когда я в начдиве узнал прежнего командира нашего полка бывшего полковника генштаба Карпова.

Приняв от нас рапорт, начдив усадил обоих против себя, попросил рассказать о Москве, академии, преподавателях, о том, какие предметы мы изучали.

Всех наших преподавателей он знал хорошо, с некоторыми учился. Их решение стать на сторону Советов считал делом благородным, вызванным патриотическими побуждениями.

— Где вы были после демобилизации из царской армии? — спросил меня Карпов.

Коротко я поведал о себе, а когда упомянул, что из однополчан встретил только поручика Елисеева, бывшего в 1917 году председателем нашего полкового комитета, начдив попросил рассказать о нем подробнее.

...Я встретился с Елисеевым в Москве. Случилось это в знаменательный выпускной вечер. Домой вернулся тогда очень поздно, все еще находясь под сильным впечатлением от речи Ленина, стараясь осмыслить все пережитое за это короткое время. Дверь в мою комнату оказалась [188] незапертой и даже приоткрытой. Это сильно смутило меня. Постоял в недоумении с минуту, затем уверенно переступил порог. Был поражен, увидев такую картину: лампа горит, постель разворочена, чемодан опустошен, ящик стола валяется на полу. За столом сидит человек с маузером на коленях, читает мои письма. На столе в страшном беспорядке валяются книги, тетради с записями лекций. Я постоял, кашлянул. В мгновение ока мы с гостем очутились лицом к лицу — я безоружный, он с маузером, направленным на меня. А лицо знакомое: острая темно-русая бородка, упрямый жесткий взгляд.

— Елисеев!..

Узнал и он меня. Изобразил подобие улыбки:

— Это вы, Федоров? Вот и не думал, не гадал!.. Принял вас за сбежавшего с Лубянки эсера, скрывающегося в Москве под фамилией Федорова. Прошу извинить, — кивнул он на произведенный им беспорядок, сунул маузер в кобуру.

Разговорились. Елисеев с начала 1918 года работает в ВЧК. Участвовал в подавлении эсеровского восстания в Ярославле, в аресте Каплан, стрелявшей в Ленина, и во многих других событиях.

Мой рассказ о Елисееве не удивил начдива. Выслушав, он посидел молча, что-то припоминая, проговорил:

— Он должен был стать в наши ряды. Еще в годы мировой войны, Елисеев, тогда эсер, потрясенный предательством своих вождей, возненавидел их за измену России.

Было уже поздно, и начдив предложил нам явиться за назначением завтра утром. Вызвал коменданта штаба, распорядился устроить нас на ночлег, а к утру подготовить нам подводы для следования в бригады.

На следующее утро, когда мы явились в штаб за документами, Карпов ознакомил нас с обстановкой, в какой придется работать, дал краткие наставления.

— Первой бригадой, куда вы направляетесь, командует Каргопольцев, — сказал он мне, — в прошлом капитан, на русско-германском фронте командовал батальоном. Человек мужественный, требовательный, справедливый. Дело свое знает, работать с ним будет неплохо. Начальник штаба Ляпунов — из поручиков, в старой армии был полковым адъютантом. Бывший присяжный [189] поверенный, интеллигентный, добрый, большой остряк. Словом, душа общества. В штабной работе слаб: нет четкости, аккуратности. Вашим назначением на его место будет недоволен, станет шуметь, протестовать. Вы на это не реагируйте, не обижайте человека, старайтесь не затрагивать его самолюбие. Он и так считает себя обиженным судьбой, глубоко несчастным.

— Все, товарищ начдив? — спросил я, когда Карпов замолчал.

— Нет. Вы должны хорошо знать комиссара бригады Мочалова. Он из солдат, бывший батрак, учиться пришлось мало, но комиссар умен от природы, не лишен широты взгляда. Человек мужественный, как Максимыч у Лермонтова. В решениях нетороплив, в делах обстоятелен, упорен, умеет смотреть в корень. В обращении с людьми прост, немногословен. Ему можно подражать, и это избавит вас от многих ошибок в жизни и работе.

Наставления такого рода начдив дал и Ильенко, которого назначил в третью бригаду (второй бригады в дивизии не было).

* * *

От штаба дивизии до первой бригады мы с Ильенко добирались два дня. Клячи, оставшиеся в деревнях после белых, с трудом тянули в гору скрипучую телегу.

В последний день пути нас везла молодая крестьянка на такой дохлой развалине, что мы почти все время шли пешком за телегой.

Ильенко, высокий, худощавый, большой говорун, скучать не давал. Он был из того разряда людей, которые, встретив нового человека, считают своим долгом развлекать, говорят не переставая, не прочь приукрасить жизнь и обстановку.

Так мы скоро узнали друг друга и перешли на «ты».

Как я узнал, Ильенко — сын дьячка небольшого села под Полтавой, до мировой войны учительствовал, позже кончил школу прапорщиков в Чугуеве, командовал на фронте взводом, потом полуротой. После демобилизации вступил в один из партизанских отрядов на Украине, воевал против петлюровцев.

От Камы дорога поначалу тянулась по песчаной равнине, потом начался чернозем с золотистыми нивами, а когда миновали их, колеса захрустели по щебню. Незаметно [190] вступили в лес, дорога змейкой запетляла вдоль глубокого, заросшего кустарником оврага.

— Хорошо держать здесь оборону, трудно для наступающего, — после долгого молчания заговорил Ильенко. — Батальон или полк легко может очутиться в тылу наступающего и натворить таких дел!.. Не понимаю, почему Колчак так спешит оставлять эти рубежи?!

— Не исключена возможность, что он еще выкинет штуку, совершит маневр не батальоном или полком, а целой армией, — отозвался я, вспомнив весьма энергичные действия колчаковцев в начале года.

— В этих дебрях всего можно ожидать. Тут не зевай. Иначе у себя в тылу можно попасть в лапы белогвардейцам, — с тревогой в голосе заметил Ильенко.

Мы невольно подтянулись, стали зорко вглядываться вперед и по сторонам. И не напрасно. На дороге вдруг появились двое военных, увидели нас, быстро скрылись в овраге. Выхватив наганы, мы кинулись за ними.

Скоро из-за ближайшего куста послышался несмелый голос:

— Господа-товарищи! Не стреляйте: мы свои.

— Оружие у вас есть? — спросил Ильенко.

— Нет. Мы без оружья.

— Выходите, не бойтесь.

Ломая кусты, из оврага вышли трое: один бородач, лет под сорок, и двое помоложе. В новых с погонами гимнастерках цвета хаки, добротных американских ботинках, в фуражках с кокардами, какие солдаты носили в старой русской армии.

— Кто такие? — строго спросил я.

— Русские, известно, — ответил бородач.

— Вижу, что русские. Но откуда взялись такими иностранцами?

— Откуда же еще — от Колчака. Хочем быть со своими.

— А там разве не свои?

— Эге, нашел своих! Да там хозяева одни господа да англичане, да хранцузы, мириканцы и черт те кто еще, только не наш брат... Нам бы таперя до штабу красных. Время горячее, хлеба убирать самая пора: может, отпустят до дому.

Я объяснил, как им добраться до штаба дивизии. [191]

— Дозвольте еще спросить, — с некоторым смущением обратился бородач, поглядывая то на меня, то на Ильенко. — Нам ничего там не сделают? Больно застращали нас красными. Дескать, пытают, стреляют, кто воевал против.

— Не верьте барской брехне, идите смело, ничего плохого вам не сделают, — успокаивал Ильенко.

Переговоры с нами вел только бородач. Молодые молчали, с напряженным любопытством разглядывая нас.

Мы только повернулись, чтобы следовать за проехавшей мимо нас телегой, как бородач с беспокойством почесал затылок:

— Дозвольте еще объяснить: мы здеся не одни, нас много...

— Как много? — спросил Ильенко.

— Мы целым батальоном.

— И офицеры с вами?

— Которые сами захотели, те с нами, которые не хотели, противились, мы их связали и ведем тоже с собой.

— Где ваш батальон?

— Недалече, в лесу за оврагом. Чтоб не смущать красных, оружье побросали. Если прикажете, соберем и сдадим все по форме.

— Идите к штабу всем батальоном. Там разберут. Не бойтесь, — решительно приказал Ильенко.

Колчаковцы скрылись за кусты, мы пошли догонять подводу.

— Вот тебе и ответ, почему Колчак так спешит покинуть эти рубежи, — заметил Ильенко.

...Зашло солнце. Наступили сумерки. В лощине замелькали костры, послышались фырканье и ржание коней. По нашим расчетам, тут должен быть штаб первой бригады.

Мы съехали с дороги, остановились у самого ручья.

Комбриг Каргопольцев

Здесь было шумно. Меж пылающих костров сновали люди, виднелись телеги с поднятыми оглоблями, неподалеку паслись спутанные лошади. Под развесистым деревом телефонист громко, очевидно, безуспешно взывал в трубку, неистово крутил ручку, то и дело принимался стучать чем-то твердым по аппарату. [192]

Расспросив первого попавшегося красноармейца, я направился к командиру бригады.

В палатке за маленьким походным столиком сидели двое: один довольно плотный, с мясистым лицом и шеей, держа в руке красно-синий карандаш, внимательно разглядывал разложенную перед ним карту; другой, худощавый, с узким, вытянутым лицом, сидел сбоку, обеими руками придерживая на коленях полевую сумку, и тоже всматривался в карту. Когда я стал докладывать, оба вытянулись, взяли руки по швам. Только я закончил, комбриг пожал мне руку, спросил:

— Предписание?

Я протянул документ.

Прочитав его раз, другой, комбриг поднял на меня ничего не выражающие глаза, кивнул на соседа, проговорил:

— Познакомьтесь — начальник штаба.

Тот вскочил, щелкнул каблуками и с видом человека, хорошо воспитанного, знающего службу, протянул мне руку со словами:

— Начштабриг Ляпунов Константин Аркадьевич, в прошлом поручик.

И без паузы спросил:

— Какие должности в прошлом занимали и кем были в старой армии?

Я перечислил должности, на каких работал, рассказал, как попал в бригаду.

Ляпунов, убедившись, что перед ним птица невысокого полета, решил, насколько я понял, дальше со мной церемоний не разводить.

— Не знаю, что может предоставить вам комбриг, но у меня для вас свободных вакансий нет. Все должности в штабе заняты, со своими обязанностями все отлично справляются.

— Товарищ Федоров прислан на должность начальника штаба, — вмешался тут комбриг довольно безучастно. — Вам, Константин Аркадьевич, придется познакомить его с обстановкой, сдать дела.

— Это недоразумение, — с достоинством отозвался Ляпунов.

Комбриг молча протянул ему предписание начдива.

По мере чтения предписания и без того удлиненное лицо Ляпунова вытягивалось еще больше, глаза округлялись [193] и застыли наконец с выражением возмущения и протеста.

— Как вы могли поехать на живое место? — обратился он ко мне с негодованием. — Где ваша честь офицера или хотя бы самая простая добропорядочность? Поймите, начальник штаба здесь есть, жив, здоров, со своими обязанностями справляется. Это отлично известно комбригу и самому Владимиру Федоровичу.

— Я не сам себя назначил, назначило командование. Моего согласия никто и не спрашивал. Ведь мы с вами на военной службе, — стал я спокойно оправдываться, не показывая вида, что обижаюсь на него за грубый тон, памятуя при этом наставления начдива.

Ляпунов растерянно потер ладонью лоб, обратился к комбригу:

— Настоящий казус считаю все же недоразумением. Разрешите поговорить с Владимиром Федоровичем по телефону. Сейчас же все станет на свое место.

— Поговорите. Мы подождем, — отозвался Каргопольцев.

Ляпунов вышел. Мы остались вдвоем.

Скоро с улицы послышался уверенный голос Ляпунова:

— Начдив? Это вы, Владимир Федорович? Докладывает Ляпунов. К нам в бригаду прибыл с назначением некто Федоров. Видимо, произошла ошибка, ведь я жив, здоров. Как прикажете поступить?

Наступила пауза, очевидно, говорил начдив. Через минуту снова в трубку кричал Ляпунов:

— Владимир Федорович! Мы с вами со дня формирования бригады. Вы же знаете, я отдаю все силы, с обязанностями справляюсь не хуже других...

После минутной паузы опять раздался протестующий голос Ляпунова:

— Ну что с того, что он генштабист. Кончил только первый курс. А я — универсант. Он всего лишь прапорщик — я поручик... Что? Назначен Москвой? Но в дивизии вы хозяин, в вашей власти назначения и смещения...

Наступила продолжительная пауза, после чего Ляпунов проговорил покорным тоном:

— Слушаюсь... Слушаюсь, товарищ начдив... До свидания.

Вернувшись в палатку, Ляпунов доложил комбригу: [194]

— Товарищ командир бригады! Обязанности начштабрига я готов передать.

Сдача-приемка дел произошла в палатке Ляпунова. Она свелась к ознакомлению меня с обстановкой и работниками штаба.

В это время 37-й и 38-й полки бригады с тяжелыми боями продвигались к Красноуфимску. 39-й полк двигался в резерве дивизии далеко в тылу.

— Почему штаб так отрывается от своих действующих полков? — спросил я Ляпунова, когда узнал, что части, наступающие на Красноуфимск, находятся в восьми километрах от штаба.

— Согласно приказу командарма. Связь устанавливается и поддерживается сверху вниз. Мы не можем отрываться от штаба дивизии дальше того расстояния, которое может быть обеспечено телефонным проводом.

Мне это было ново и не совсем понятно. Я полагал, что штаб должен находиться там, откуда удобнее управлять подчиненными частями, а не зависеть от удобства связи с вышестоящим начальником.

Ляпунов старался теперь быть со мной корректным, предупредительным, с готовностью доставал материалы, давал обстоятельные пояснения. Однако после рапорта комбригу о сдаче и приеме дел он вытянулся передо мной в струнку и с плохо скрываемым злорадством отчеканил:

— Товарищ начштабриг! С этого момента ответственность за работу штаба несете вы! Я только ваш подчиненный и готов к вашим услугам.

Время близилось к полночи, а сведений от полков все еще не поступало. Сильно озабоченные этим обстоятельством, мы с начальником связи Маловым, сидя в палатке, старались придумать более верные способы поддержания связи с частями. Неожиданно к нам влетел Ильенко.

— Зашел проститься. Сейчас выезжаю в свою бригаду!

— Где же ты был, что не показывался? — поинтересовался я.

— Бегал по-над речкой, рвал траву для коняги... Ну, до свидания. Мы с тобой соседи, будем встречаться.

Только к утру мы связались наконец с полками, получили от них донесения: 37-й ночью подошел к Красноуфимску, [195] вел бой за него; 38-й на пути туда же был задержан большими силами белых.

Рано утром комбриг, поговорив по телефону с начдивом, распорядился перевести штаб вперед и стал диктовать мне боевой приказ.

Это был мой первый приказ на фронте, и я старался изложить мысли командира по всем правилам.

— Долго пишете. Пишите, как писал Ляпунов: кратко и самое необходимое, вот так, — недовольно пробурчал комбриг и подсунул мне написанный Ляпуновым образец.

— Если так писать боевой приказ, как товарищ Федоров, ко времени его подписания он будет уже устаревшим, ненужным, — заметил Ляпунов, ревниво следивший за каждым моим шагом.

Я быстро пробежал глазами образец и убедился, что это был не боевой приказ, а предварительное распоряжение, которое дается войскам, когда время не терпит, а потом оформляется боевым приказом. Пришлось сказать об этом комбригу. Подумав немного, он согласился со мной.

Столкновение, кажется, незначительное, однако оно определило отношение ко мне окружающих.

Солнце стояло уже высоко, когда мы — кто верхом, кто на подводах — покинули стоянку.

Каменистая дорога шла по густому лесу, все время на подъем. Мы ехали с комбригом в одном тарантасе.

Часа через два справа от дороги на большой поляне показался не то хутор, не то лесничество. Оттуда в одиночку и парами, еле передвигая ноги, выходили на дорогу люди в шинелях, очень худые, с ввалившимися глазами, синими губами. Поравнявшись с одной такой парой, мы остановили тарантас.

— Откуда идете?

— Вон оттеля, из госпиталя.

— Куда направляетесь?

— В Рассею, домой.

— Чем болели?

— Тифом. Говорят — сыпной.

— Как же вы доберетесь, далеко идти?

— Что же поделаешь. Доктора и сестры бросили нас, ушли с Колчаком. Которые, жалеючи, хотели остаться, тех силком увезли. [196]

— Что с ними делать? Они не дойдут до штадива, — обратился я к комбригу.

— Приедем на место, позвоним начдиву. Он вышлет навстречу подводы и все, что нужно.

Отъехали от госпиталя не более версты, когда из густого кустарника выскочили человек десять безоружных колчаковцев с фуражками в руках и загородили нам дорогу. Самый пожилой из них, почтительно кланяясь, подошел к тарантасу:

— Господа-товарищи! Дозвольте обратиться: как нам до штабу добраться?

— До какого? — спросил комбриг.

— До штабу красных.

— А не боитесь?

— Стращали нас — упаси бог!.. Одначе, думаем, обойдется. Хотя и красные, а все свои.

— А много вас?

— По лесу разбрелось видимо-невидимо. А нашего батальона две роты. Они тут, близенько.

Каргопольцев объяснил, какой дорогой идти, чтобы попасть к штабу дивизии.

Солдаты расступились, стали на обочины дороги, проводили нас глазами и скоро скрылись в кустах.

До намеченного селения мы добрались после полудня. Въехали во двор нового двухэтажного дома. Мы с комбригом заняли верхний, деревянный этаж, остальные работники штаба поселились в нижнем, каменном.

Я поспешил разложить на столе карту и приступил к нанесению обстановки по данным, полученным в пути. Но не прошло и пяти минут, как над нашей крышей с противным свистом пролетел и разорвался снаряд. Я украдкой взглянул на Каргопольцева, стараясь скрыть свое смущение. Он продолжал читать донесения командиров полков с таким невозмутимым видом, словно ничего не случилось. Я тоже склонился над картой. Минут через пять просвистел второй снаряд, на этот раз выше, и разорвался дальше. Мы продолжали заниматься каждый своим делом, хотя я уже ощущал во всем теле легкую дрожь. Третий снаряд пролетел совсем низко.

Не было сомнения, что противник ведет пристрелку. Я вскочил и предложил комбригу перейти в нижний, каменный этаж, где будет спокойнее работать.

— Вы что, с ума сошли?! — с явным возмущением [197] отозвался Каргопольцеа. — Не забывайте, что вы — командир. Если артист на глазах у публики только на сцене, то командир на глазах у подчиненных всегда, даже тогда, когда остается наедине с самим собой. Ему могут простить все, кроме малодушия и трусости... Древние утверждали, что в бою скорее добьется победы стадо баранов, руководимое львом, нежели стадо львов, руководимое бараном. Командир обязан вести себя так, будто чувство страха ему незнакомо. Иначе он не командир.

Подобные мысли я слышал от преподавателей, и не раз, в военном училище и в академии, но почему-то не придавал им большого значения. Только теперь понял и ощутил их глубокий смысл.

Я продолжал работать, твердо решив лучше погибнуть, чем показать себя малодушным.

Методический обстрел продолжался целый час, но ни один снаряд в наш дом не угодил.

Уже темнело, когда пришло донесение командира 87-го полка Сазонтова, в котором говорилось: «После упорного боя овладел Красноуфимском. Противник отступил в большом беспорядке, но сжег единственный мост через реку. Саперы полка спешно наводят переправу, как только будет готова, возобновлю преследование, не дам белякам опомниться...»

Глаза комбрига засветились радостью. Пока я писал донесение в штаб дивизии, он, довольный, раза два прошелся по комнате, связался по телефону с начдивом, доложил ему о взятии Красноуфимска.

5 июля рано утром штаб, комендантская команда, рота связи были уже на колесах. Все были готовы для переезда в город. Мы с комбригом уселись в тарантас. Но тут на взмыленном коне подскакал посыльный от Сазонтова с донесением, в котором сообщалось, что «противник в составе полка сегодня чуть свет напал с тыла, проблуждал, видимо, где-то при отступлении, теперь пытается пробиться к своим. Отчаянные атаки следуют одна за другой. Бой идет на окраине города. Несу потери...»

Это тревожное известие не вывело Каргопольцева из состояния душевного равновесия.

— Поехали, — спокойно скомандовал он.

Едем мы то полями, то лесами, то рысцой, то шагом. Бездонное небо величаво, спокойно. Солнце светит все [198] ярче, греет все сильнее. Над полями трепещут жаворонки. В траве у самой дороги звенят кузнечики; деловито жужжа, носятся пчелы. Позади нас то звонкое ржание коней, то раскатистый смех, то тихая мелодия под гармошку.

Беспричинная радость, ощущение счастья переполняют сердце, распирают грудь. Не верится и не хочется думать, что мы на фронте, что совсем недалеко от нас идет жестокая борьба, льется кровь.

Один лишь комбриг сидит равнодушный, кажется, безучастный ко всему.

Я не выдержал, осторожно обратился к нему:

— Товарищ Каргопольцев, разрешите задать вам вопрос чисто личного порядка.

— Какой хотите задавайте, — последовал ответ.

— Чем объяснить ваше постоянно мрачное настроение, ваше безучастное отношение ко всему на свете?

Каргопольцев бросил на меня ничего не говорящий взгляд, но ответил с несвойственным для него оживлением:

— Я постепенно умираю... ежеминутно борюсь со смертью... Но напрасно думаете, что я безучастен ко всему. Никогда я не был безразличен к революции. Никогда. Если есть потусторонний мир, я и там буду думать о ней, радоваться ее радостями, печалиться ее горестями. Я умираю и здесь с вами на фронте только для того, чтобы отдать Родине последние силы, последний свой вздох... Если вам это понятно, не задавайте больше таких вопросов.

Проговорив все это, Каргопольцев замолчал и до конца нашего пути больше не проронил ни слова.

Он не объяснил, что с ним происходит, какая болезнь подтачивает организм. Меня ошеломил этот монолог человека, который сознавал свое положение и все же оставался на боевом посту.

Я проникся к нему глубочайшим уважением.

В Красноуфимске

В Красноуфимске было уже тихо. Мы с комбригом прошли прямо к штабу полка. Сазонтова застали за составлением донесения. Увидя нас, он вскочил, звеня шпорами, подошел к комбригу с рапортом. [199]

Есть люди, характер которых трудно узнать сразу. Чтобы понять, чем они живут, чего от них можно ожидать, — для этого, как говорится, нужно с ними пуд соли съесть. А есть люди с душой нараспашку, о которых можно составить представление с первого взгляда. К последним относился Сазонтов. Прямой, открытый, доверчивый, не знающий страха ни перед кем и ни перед чем — таким показался он мне при первой же встрече.

После рапорта Сазонтов рассказал подробности боя.

Вчера, после занятия города, полк расположился на отдых, намереваясь наутро возобновить преследование противника. Однако на рассвете случилось что-то непонятное: со стороны, где должны были находиться части нашей 28-й дивизии, неожиданно появились стрелковые цепи и пошли в стремительную атаку на город. Сазонтов едва успел выставить два батальона и открыть огонь. Завязался жаркий бой. Атаки, смелые, упорные, следовали одна за другой. Но было странным появление белых с тыла... Сазонтов со взводом конников бросился добывать «языка», наскочил на кавалерийский разъезд противника и двоих захватил в плен. От них он узнал, что на город наступают не белые, а... полк 28-й дивизии. Сазонтов тут же с ординарцем проскочил через цепи атакующих, разыскал командира полка, потребовал немедленно прекратить атаки. Комполка ответил отказом, сославшись, что имеет приказ самого начдива Ази» на захватить Красноуфимск во что бы то ни стало. «Вы не знаете начдива Азина, а я знаю: если я не исполню его приказа, получу от него нагоняй», — волновался командир. Тогда Сазонтов попросил связать его по телефону с самим Азиным, который, по словам комполка, лично наблюдал за ходом боя. Выслушав Сазонтова, Азии помолчал с минуту, потребовал передать трубку командиру полка и приказал прекратить атаки, вернуться в свое расположение.

Каргопольцев болезненно поморщился, тяжело вздохнул:

— Да, на войне всякое бывает. Прискорбно. Но все хорошо, что хорошо кончается. Азин, как умный командир, нашел в себе мужество отменить свой приказ.

Отослав в штадив очередное донесение, я отправился на Соборную площадь. Шел я по главной, довольно широкой и прямой улице. Поражало безлюдье и пустота. [200]

Несмотря на июльскую жару, окна домов были плотно закрыты, шторы опущены, на дверях магазинов и лавочек висели огромные замки. Неужели все сбежали? Вот аптека, видимо единственная в городе. Ставни закрыты, но дверь чуть приоткрыта. Странно. Что бы это значило? Поднимаясь по лесенке с улицы, захожу в аптеку. Полумрак, под ногами хрустит битое стекло, дверцы шкафов открыты. На прилавке, на полу — раскиданные склянки, пачки этикеток, рассыпанные порошки. Остро пахнет йодоформом. Никаких признаков жизни. Ощущается тягостная тишина, какая бывает там, где совсем недавно случилась беда. Постояв с минуту, я только повернулся, чтобы уйти, как до меня донесся едва слышный дрожащий голос:

— Что вам угодно?

Обернулся на голос и в конце прилавка за конторкой заметил маленького человека.

— Ничего не угодно, — отозвался я. — Зашел взглянуть, что осталось у вас после белых.

— Как видите, ничего не осталось. Казаки сгребли все и увезли.

— А вас не тронули? — спросил я, подойдя поближе.

— Если бы нашли, не пощадили бы. Спрятался надежно, — жалко улыбнулся он. — Теперь такое время, ваше благородие, господин товарищ военный, что каждому надо уметь прятаться от людей.

— У нас нет благородий и господ, все друг другу товарищи, — заметил я.

— Извините за смелость, но это лицемерие; если не обман, то самообман, во всяком случае, — решительно возразил аптекарь. — Вы военный, ваша профессия и право — причинять людям страдания, убивать их. А я фармацевт, моя профессия и мое право — спасать людей от страданий и смерти. Мы на разных полюсах и честно говоря, никак не можем быть товарищами.

Эта мысли аптекаря поразили меня, я смутился и поначалу не знал, что ему ответить.

— Рассуждаете слишком примитивно, — возразил я после некоторого раздумья. — Мы, красные военные, имеем право убивать только в бою и только тех, кто с оружием в руках отстаивает для себя право грабить и насиловать слабых, строить свою жизнь на слезах и крови других. Если вдуматься хорошенько, мы с вами делаем [201] одно дело — боремся за счастье людей, только разными средствами.

Собеседник опустил глаза, задумался. Но ненадолго.

— Теоретически оно — может быть, и так, — согласился аптекарь. — Но это только теоретически. Теории и разные философии в руках сильного — средство для осуществления своих целей. Гуманнейшее учение Христа в защиту слабых «не убий» самими попами в угоду сильным истолковывается как «убивай врагов возможно больше». А враг — понятие относительное. И грабитель свою жертву считает врагом, если та сопротивляется. Все зависит от того, чего человек добивается и кто ему в том помеха.

Аптекарь оказался любителем пофилософствовать. Но у меня не было времени. Я спешил.

— У нас раненые, больные, нам нужны медикаменты, — свел я разговор с заоблачных высот на землю.

— Кое-что для вас найдется, — живо откликнулся аптекарь. — Склад остался нетронутым. О нем казаки в спешке не вспомнили... Только разрешите быть с вами откровенным до конца: у меня семья, дети...

Тут мой собеседник посмотрел на меня умоляющим взглядом.

— Насчет этого можете не беспокоиться, — ответил я. — Мы за все расплачиваемся, и сполна. Красной Армии строжайше запрещено брать у населения что-либо бесплатно.

Аптекарь вышел из-за прилавка, не спуская с меня удивленных глаз, спросил:

— Это действительно так?

— Я, как командир Красной Армии, не имею права говорить неправду.

— О-о! Это хорошо!.. Хорошо!.. Это очень хорошо! — все более оживляясь, проговорил аптекарь, провожая меня на улицу. — Присылайте вашего человека. Присылайте, присылайте вашего человека...

Последние слова аптекарь произнес, оживленно потирая руки.

На улице у аптеки мне повстречалась девочка в форме гимназистки. Она шла в сторону собора, куда направлялся и я. Заметив, что я последовал за ней, гимназистка на мгновение остановилась, взглянула на мою фуражку с красной звездочкой, вскрикнула и в ужасе [202] кинулась бежать через улицу. Я остановился как вкопанный и смотрел ей вслед, пока она не скрылась в ближайшем переулке. Каких же страстей должна была наслушаться девочка про красных, чтобы один их вид мог вызвать такой страх.

Вот и площадь перед собором. На траве строгими рядами лежат павшие воины. Во цвете лет, с лицами, еще не тронутыми тленом, они казались спящими после большого и трудного похода...

На обратном пути мне попадались толпы народа, возвращавшиеся, как я узнал, с митинга. Все шли оживленные, довольные. Слышались шутки, звонкий смех, словно были они не на траурном митинге, а на веселой ярмарке. Я нагнал двух почтенного возраста женщин в черных салопах и платках, в каких ходили в Мензелинске старые купчихи. Одна высокая, другая пониже. Шли они вперевалочку, степенно вели разговор. Я придержал шаг, прислушался.

— И пугали нас, и стращали красными, боже ты мой! — говорила та, что поменьше ростом. — А они такие простые, такие простые, куда лучше золотопогонников.

— И не говори, кума, — отозвалась другая. — Чего-чего только не придумают люди со зла, господи: и антихристы, и ножи в зубах, и потрошат людей за веру, за иконы. Антипка, шальной, и спроси комиссара при всем народе, дескать, можно ли при красных молиться богу, ходить в церковь. А комиссар ихний в ответ: «Это, говорит, дело совести, вольная воля каждого. Молитесь, говорит, хоть лаптю, коли веруете. Есть же, говорит, такие, что ходят в лес молиться пню». Тут все как загремят хохотом, как загремят... И смех и грех, прости, мать-богородица.

В это время нас обогнали двое рабочих. Я уловил только одну фразу: «Теперь толстосуму придется умерить спесь, потесниться... Да-а».

В штабе у Каргопольцева застал комиссара бригады Мочалова, делившегося впечатлениями о только что проведенном митинге.

— Много было народу? — спросил Каргопольцев, когда мы с Мочаловым, знакомясь, пожали друг другу руку.

— Весь город. Белые агитаторы сослужили хорошую службу: они так напугали горожан, таких страстей про [203] нас наговорили, что те со страху явились на митинг поголовно, с детьми и стариками. Как мне объяснили, было решено: если суждено погибать, так уж лучше всем вместе — на людях, мол, и смерть красна. А когда увидели нас, а некоторые и потрогали руками, да послушали житейские наши разговоры, у всех отлегло от сердца, пропал всякий страх. Заодно сгинула и вера в белогвардейские бредни...

К вечеру подошел и расположился в городе 38-й полк.

Наутро 37-й и 38-й полки по наведенному за ночь плавучему мосту переправились через реку Уфа, возобновили преследование колчаковцев.

Снова потянулись леса, заросшие редколесьем и кустарником долины; изредка небольшие поля, бедные деревеньки. Дня через три один за другим освободили несколько уральских заводов; занимали мы их без особого труда. Было даже странным, что белые оставляют эти важнейшие кузницы оружия без особого сопротивления.

На заводах рабочие встречали нас с шумным ликованием, с красными флагами, с революционными песнями. Из лесов выходили партизаны, ободранные, изголодавшиеся, обросшие. Многие вливались в наши полки.

Однако не везде видели мы ликование. Однажды комендант штаба бригады Сергей Воробьев явился бледный, расстроенный, доложил, что на площадь против церкви свозят тела убитых партизан и что там от рыданий стоит стон.

— Много ли их? — спросил комбриг.

— Очень много.

Каргопольцев приказал мне немедленно отправиться на место выяснить обстоятельства и причины трагедии. [204]

На площади, покрытой мертвыми телами, в суровом безмолвии замерла большая толпа рабочих. Я подошел к ближайшему:

— Как могли попасть в руки белых эти партизаны, да еще с одного завода?

Он посмотрел на меня испытующе, помолчал, ответил спокойно: — Партизан тут человек пять — шесть, не больше. Остальные — люди случайные, и не с одного завода, а с разных. Белые часто посылали казаков прочесывать леса. Те каждого попавшегося на глаза принимали за партизана и стреляли... Сами знаете, в лесу постоянно люди: кто дрова заготовляет, кто траву косит, кто свою скотину пасет, по грибы, по ягоды ходит. Мало ли там народу бывает. Казаки без разбору стреляли всех и настреляли, как видите, сколько. Звери, а не люди эти казаки-колчаковцы.

* * *

На одном из заводов, кажется Мариинском, 11 июля 1919 года от кровоизлияния в мозг скончался Каргопольцев. Его хорошо знали и уважали не только работники штаба, но и командиры полков, батальонов и рот. Почти все они были его земляками. Похоронили Каргопольцева с воинскими почестями.

Пост командира бригады оказался свободным. Начальник и комиссар дивизии предложили нам с Мочаловым выдвинуть кандидата из числа командиров своей бригады, так как в их распоряжении не было подходящего человека.

Мочалов, не задумываясь, предложил мне стать комбригом.

Я попросил его дать мне время подумать.

Конечно, лестно было стать командиром бригады. Начдив меня знает, мою кандидатуру поддержит. Но мы на фронте, где решается судьба революции. Это — главное, и ничто личное не должно это заслонять. Командиров в бригаде много, среди них могут быть более достойные, способные дать для победы больше, чем я. И тут же вспомнил Сазонтова. Он рожден для боев и сражений. У него недостаточно знаний, нет гибкости. Он не любит раздумывать. Но для успеха в бою, насколько я мог убедиться, необходимы в первую очередь бесстрашие, решительность и сметка. У Сазонтова есть эти природные данные. [205]

Когда я высказал свои соображения комиссару, он не согласился.

— Слов нет, Сазонтов человек отчаянно храбрый, — заявил Мочалов. — Он либо победит, либо погибнет. Либо пан, либо пропал — это не про нас.

— А мы с вами для чего, — возразил я. — Все его дела будут на наших глазах. Ничего без нас он предпринять не сможет.

— Так-то так, но я-то плохо разбираюсь, что правильно, что неправильно, — продолжал Мочалов. — С Каргопольцевым было хорошо. Покойный был опытный и надежный. А этот — кто его знает, куда он вывезет.

— А я, начальник штаба, на что? Рисковать и отвечать будем вместе. Хорошо ведь иметь во главе бригады такого тигра.

— Ну, глядите. Буду полагаться на вас, товарищ Федоров, — после колебаний согласился комиссар.

Так Сазонтов стал командиром бригады.

В эти же дни мы узнали, что 2-я армия расформирована, а командарм Шорин со своим штабом и 28-й дивизией направляется на юг, наши части переданы в 5-ю армию, которой командует М. Н. Тухачевский.

Дальше