Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава третья.

Обком в лесу

Примерно в середине декабря политрук одного из взводов обратился к комиссару отряда товарищу Яременко с вопросом:

— Что такое партизан?

Яременко взглянул на него с недоумением.

— Поздновато спрашиваешь, — сказал он. — Но если коротко ответить, — мститель народный.

— Это я, товарищ комиссар, понимаю... Но, видите ли, товарищ комиссар... Тут такое дело получилось. Проводил я с бойцами беседу о задачах, какие стоят сегодня, о том, к чему нам стремиться... Вы говорите — мститель народный. Я в таком смысле и разъяснил. Но имеется недопонимание. Отдельные бойцы рассуждают так, что положение у партизан особое. Один так выразился, что у партизана нет будущего и положение у него, если сравнить с бойцами Красной Армии, просто никудышное. Мало того, что партизану отступать некуда, ему и наступать некуда.

— Ну, положим, мы ведь проводим наступательные операции. Погорельцы...

— Говорил. Возражают. То, говорят, не наступление, а наскок. Наскочим — и спрячемся в лесу. Дальше, спрашивают, что? Лес-то ведь окружен. И опять спрашивают — Красная Армия ведет сейчас наступление под Москвой, развивает его с каждым днем. Там бойцу весело...

— Выходит, что дела Красной Армии партизан не касаются? Надо было объяснить, товарищ политрук, что хоть и нет у нас сейчас связи с фронтом, мы и армия все равно вместе Наступление Красной Армии — это и есть наше наступление.

— Это людям понятно, товарищ комиссар. Но вот, к примеру, есть боец Никифор Каллистратов. Слесарь МТС. Он всегда на беседе вопросами глубоко забирает. Он говорит, что до войны каждый знал свой план. И его старался выполнить. И что вот теперь ему тоже хочется не только на Красную Армию надеяться, а самому, как он выражается, «свою мечту иметь, план партизанского развития, спущенный до низов».

Товарищ Яременко передал содержание этого разговора мне и другим членам подпольного обкома. Тут было о чем подумать. В самом деле, без плана, без ясной перспективы наш советский человек жить не может. План стал его потребностью, привычкой, второй натурой. В этом одно из основных отличий его от людей капиталистического общества. В зависимости от развития потребность эта ярче или бледнее выражена. И слесарь Никифор Каллистратов, сливая в одно мечту и план, в сущности был прав. Советский человек уже привык к тому, что и мечта реальна. Привык к тому, что она должна выражаться в цифрах и сроках. Во всяком случае, он хочет точно знать, куда его ведут.

Надо было показать бойцам пути нашего партизанского наступления.

В армии каждому бойцу понятно: когда мы идем вперед и гоним врага, — это наступление. Когда сдаем наши позиции и враг занимает села и города, — это отступление.

В армии каждому бойцу понятно: если его часть укомплектована полностью и хорошо технически оснащена, — она сильна. Чем крупнее часть, тем больший урон она может нанести противнику.

Каждому понятно — ехать лучше, чем идти. Если часть моторизована и все передвигаются на машинах, это хорошо. Да и в санях, конечно, лучше ехать, чем мерять километры шагами.

Даже такие, казалось бы, простейшие истины в лесных, партизанских условиях приходилось пересматривать.

В самом деле, что считать наступлением — движение отряда на запад, в глубь тыла, или на восток, к фронту? Считать ли наступлением захват населенного пункта? Ведь немцы нас оттуда могут вышибить. А жителей такого населенного пункта немцы жестоко карают.

Величина отряда не всегда определяет его силу. Небольшая группа смелых людей может легко прятаться и наносить временами очень чувствительные удары. Особенно сильные при помощи диверсий.

А отсюда и третий вопрос: нужно ли обзаводиться лошадьми и обозом? Ездить, конечно, приятнее, чем ходить. Но, может быть, не надо никуда ездить? Не лучше ли действовать в своем районе маленькой сплоченной группой? Район прекрасно известен. Все лесные тропки изучены...

Теперь не только бывшие партизаны, но и все, кто читал книги о партизанском движении Отечественной войны, знают, что отряды были местными или рейдирующими. Первые крепко держались своего района, вторые проводили несколько операций и уходили. Потом возвращались и так, кольцами, совершали переходы в сотни, а то и в тысячи километров.

В 1941 году даже командирам отрядов неизвестно было такое деление. Спросил бы кто-нибудь в то время у меня, у Попудренко, у Яременко: стремитесь ли вы сделать свой отряд рейдирующим? Мы бы не сумели ответить.

Нам никто не приказывал стать таким отрядом.

Тактику постоянного движения, иначе говоря — рейда, выдвинула сама жизнь.

Иногда говорят, что партизаны такие-то долго отсиживались в лесу. Действительно, бывало, что небольшой отряд месяцами не показывается ни в населенных пунктах, ни на дорогах, ограничивается обороной. Но я не знаю ни одного отряда советских партизан, который все годы оккупации просидел бы спокойно, просто перепрятываясь и ничего не делая.

Если про какой-либо партизанский отряд рассказывают, что он всю войну просидел в лесу и ничего не сделал, — это либо желание очернить партизан, либо то был не отряд, а сброд уголовных преступников.

Не так уж приятно жить в лесу. Спросят: а как же, мол, охотники, лесники и другие специалисты по лесу? Живут же они годами в тайге, забираются в глушь. В том-то и дело, что они не живут в лесу, а работают. Да вообще сравнение это неудачное. В одном случае время мирное, в другом — военное.

В мирных условиях, когда есть возможность как следует отстроиться, прочно укрыться от непогоды, организовать свой быт, и то жизнь в лесу далеко не каждому по душе. Попробуйте загнать в лес крестьянина-земледельца, рабочего от станка, инженера. Нет, долго ему там не захочется жить. А лютой зимой, в землянке, стены которой покрыты инеем, теснота, грязь и каждый день одни и те же лица! Да еще знать, что кругом враги. Не сегодня-завтра они могут нагрянуть и безжалостно уничтожить и тебя и товарищей. Какая это жизнь? Отвратительное прозябание. Способны на нее только оголтелые трусы или скрывающиеся преступники. Советские же люди в подавляющем большинстве органически не переваривают длительного безделья.

Конечно, не все отряды были одинаково активны. Не все одинаково хорошо воевали. Разные причины лежали в основе неудач: неумелое руководство, тактическая безграмотность, политическая близорукость. Играли роль и географические факторы. Борьба в лесных и горных условиях дает несомненные преимущества партизанам. Однако мы знаем случаи, когда в районах с идеальными географическими условиями для развертывания партизанских действий противник легко и быстро подавлял все очаги сопротивления.

Главным условием успеха является, конечно, политическая сознательность народных масс. А в наших условиях главным, решающим была степень организованности коммунистов. Там, где коммунисты сумели сохранить за собой ведущее положение, где они не утеряли связи с народными массами, звали их за собой, поднимали на борьбу, в таких районах оккупанты получили наиболее чувствительные удары. В таких районах партизанские отряды были серьезной военной и политической силой.

И уж, конечно, отряды, в которых коммунисты были организованны и сплоченны, подолгу никогда не отсиживались, то есть не бездействовали. Касаюсь этой темы еще и потому, что некоторые историки партизанского движения на Украине замечают только мощные удары партизан второй половины войны. Они склонны считать весь первый, организационный период периодом отсиживания и робких действий. Они объясняют появление крупных отрядов и вообще широкое народное сопротивление оккупантам, развившееся к концу 1942 года, немецким террором и жаждой места. Тем самым эти горе-теоретики сбрасывают со счетов агитационно-массовую работу партии по вовлечению в партизанскую борьбу советских людей, оставшихся в тылу врага.

Рост народного сопротивления был прямо пропорционален усилению коммунистического влияния в массах, расширению подпольной агитационной работы и ударам партизанских отрядов. А эти удары были не чем иным, как военной работой партии в тылу врага.

Не сразу мы приспособились к условиям подполья, не сразу нашли новые организационные формы. В первый период, когда многие рассчитывали на короткие сроки борьбы, имелись охотники спрятаться, переждать, отсидеться. Эти настроения стали проходить после первых же наступательных боев, когда укрепилась уверенность в своих силах.

Для нас таким переломным моментом была Погорельская операция.

К середине декабря в объединенном отряде насчитывалось свыше пятисот бойцов. И с каждым днем прибывали к нам новые бойцы. Наши агитаторы повсеместно призывали к сопротивлению врагу. Первая листовка, которую обком выпустил в своей типографии тиражом в несколько тысяч экземпляров, была озаглавлена: «Кто такие партизаны и с кем они воюют». В ней мы говорили народу: «Бейте фашистов, идите в партизанские отряды». И люди шли к нам.

Однако наступил кризисный момент. Наступило такое время, когда мы уже не могли без риска лишиться маневренности и боеспособности принимать добровольцев.

Большинство из них приносило с собой оружие, и все же мы не могли всех вооружить. Нам тащили гранаты, пистолеты — то, что легко спрятать под полой, но автоматического оружия и даже винтовок нам не хватало. У нас был острый недостаток патронов, кончался запас тола. Люди приходили неподготовленные, необстрелянные. С ними надо было очень много работать.

Крепчали морозы. Далеко не все новички были тепло одеты. Все чаще люди обмораживались. Строительство землянок занимало у нас не меньше энергии, чем бои и диверсия.

Рация была закопана на базе Репкинского отряда. Радисты погибли. Никто, кроме них, не знал примет того места, где зарыта была рация. Но мы продолжали поиски. Лучшие наши следопыты обшарили весь тот участок леса, где находилась база, вырыли что-то около двадцати ям, — и все безуспешно.

Посылать людей через линию фронта было нецелесообразно. Слишком далеко. Ни одна из групп, посланных раньше на связь с фронтом, не вернулась. Но все мы, от командиров до самого отсталого бойца, понимали, что в современной войне без радиосвязи партизанский отряд, если и не погибнет, то будет влачить жалкое существование.

Нам нужны были руководящие указания Центрального Комитета партии и Главного Командования; нам нужна была моральная поддержка Большой Земли; мы хотели постоянно чувствовать, что действия наши согласованы с действиями Красной Армии, что мы воюем плечо к плечу со всем советским народом. И если бы была такая связь и руководство, насколько бы это облегчило нашу задачу. А главное — нам нужны боеприпасы, современное оружие, тол, мины. Немцы восстанавливают железные дороги, первые немецкие поезда идут уже мимо нас на фронт. Да, связь, связь во что бы то ни стало!

Введение в бой необученных резервов увеличило число ранений. А медицинская помощь была у нас самым слабым местом. Надо признать: в Чернигове при организации областного отряда мы как-то выпустили из виду этот важнейший участок. Взяли очень мало медикаментов и перевязочного материала. И только в лесу обнаружили, что нет у нас врача. Есть фармацевт — Зелик Абрамович Иосилевич, есть несколько медицинских сестер, а врача-то, хотя бы какого-нибудь молоденького, и нет.

Перелюбский отряд имел фельдшера — Анатолия Емельянова. Его мы и назначили начальником медико-санитарной службы объединенного отряда. Очень старательный, исполнительный, чрезвычайно внимательный, но что делать — он был не врачом, а только фельдшером и к тому же молодым. За каждым раненым и больным он ухаживал самоотверженно. Ночи не спал, бедняга. Но раненые, хотя и ценили его душевные качества, прежде всего ждали от него не доброты, а помощи.

В первое время мы крали в Корюковке врача из районной больницы. Да, именно так. Приезжали ночью к главврачу Безродному, закутывали его и везли в отряд. Безродный ставил диагноз, прописывал лекарство или делал небольшую операцию. Потом его привозили домой. И все это под носом у немцев. Безродный был уже человеком немолодым и болезненным. Жизнь в лесу ему вряд ли удалось бы выдержать. Но если бы он физически был крепче я моложе, мы бы уж как-нибудь уговорили его остаться у нас.

Однажды сделали попытку воспользоваться услугами немецкого врача. Он попал к нам в плен. Его попросили удалить минные осколки из тела раненого бойца. Он потребовал хирургический инструмент. Ему предложили кортики, ножи, бритвы. Он их почему-то отверг. Такая педантичность не понравилась товарищам. Они рассчитались с немецким эскулапом, не доведя его до штаба.

Крупный отряд не спрячешь. Он может дислоцироваться в одном районе лишь при условии очень хорошего вооружения.

Я требовал от командиров отрядов-взводов, чтобы на каждые пять бойцов они раздобыли лошадь и хорошие сани. Требование это диктовалось необходимостью подвижности — снялись в любое время и ушли из-под носа немцев.

В первые дни этот приказ выполнялся плохо. Не столько потому, что достать в наших условиях лошадей и сани дело довольно трудное, нет, многие не понимали, зачем это нужно, не понимали, что приказ этот — часть большого плана, что в этом плане наше наступление.

Только решив эти важнейшие задачи, то есть обеспечив маневренность, наладив связь с Большой Землей и значительно улучшив медицинское обслуживание, мы могли допустрггь дальнейший численный рост отряда.

Я говорю — допустить. А ведь мы же хотели создать партизанскую дивизию. В своих выступлениях перед бойцами, в беседах с ними члены обкома и командиры, рисуя наше будущее, нередко говорили:

— Вот когда нас будет несколько тысяч!

Но пока нас только сотни, а некоторые командиры уже побаивались дальнейшего роста. Немцев здесь, в ближайшем окружении, действительно, были тысячи. После разгрома под Москвой оккупационные власти получили приказ поскорее кончать с партизанами. Фронт требовал пополнения. Поэтому против нас стянули артиллерию, танки, самолеты. Расчет на то, что мы сами распадемся, не оправдался, так же как и расчет на изоляцию партизан от населения.

Уже привезли для солдат сотни пар лыж; мадьяры учились, при помощи полицаев, ездить на санях. Уже падали в расположении нашего лагеря пристрелочные снаряды немецких пушек. Перевес оккупационных частей над нами был настолько велик, что немцы не считали нужным скрывать от нас подготовку наступления. В листовках-пропусках, которые они нам подбрасывали, предлагалось «прекратить безнадежное сопротивление, выходить из лесу и сдаваться».

Ни один наш товарищ этих угроз не испугался. Листовки использовали как курительную бумагу и еще для кое-каких надобностей.

Но мы понимали, что здесь оставаться мы не можем. С каждым днем наше пребывание в этом месте становилось опаснее.

В те дни подпольный обком партии провел одно из важнейших своих заседаний, определил пути нашего развития.

* * *

Что представлял собой в то время подпольный обком партии?

Посмотреть со стороны — маленькая группа людей из числа нескольких сот партизан. Ничем особенным не отличались они, эти люди, от массы. Не все занимали высокие посты. А по одежде, по манере держаться, по строю жизни — такие же партизаны, как и другие.

Но когда эта группа уединялась, все кругом знали, что собрался обком: значит, решаются важные вопросы жизни всего отряда, а может, и не только отряда. Не обязательно секретные, но уж непременно важные, очень серьезные вопросы.

Когда вызывает обком, любой партизан, будь он партийный или беспартийный, подтягивается, собирается с мыслями, просматривает свои блокнотные заметки, если они у него имеются. Ну, а если чувствует за собой какой-нибудь проступок, может и сильно струхнуть...

Не только рядовые партизаны, но и командиры и лихие вояки, когда узнают, что их вызывают на заседание обкома, бросают дела и — все равно: день или ночь, далеко ли, близко ли — немедленно отправляются в путь.

Даже из других, не подчиненных нашему командованию отрядов, из сел, где и нет никакого отряда, из Нежина, да что там из Нежина — из самого Чернигова, может вызвать обком человека. И если вызванный человек враг немцам, если он хочет активно бороться, — обязательно пойдет. Оставит жену, детей и с риском для жизни будет пробираться в тот лес, где находится сейчас обком.

Кто же эти люди, члены обкома? Откуда у них такая власть над человеческими душами?

То, что члены подпольного обкома были в свое время избраны в легальный Черниговский обком, а большинство из них позднее утверждены Центральным Комитетом в качестве руководителей народной борьбы в тылу врага, имело, конечно, немаловажное значение. Но это не полностью объясняет, откуда у этих нескольких человек такой авторитет и влияние в массах.

Истинное объяснение в том, что рабочие, крестьяне, интеллигенция в подавляющем большинстве понимали, что на оккупированной земле есть только одна сила, одна организация, способная поднять миллионы советских людей на героическую борьбу против оккупантов, — Коммунистическая партия.

В тысячах больших и малых партизанских отрядов и групп сопротивления командирами были коммунисты. Отряды, где во главе стояли беспартийные, можно по пальцам перечесть. И лишь только представлялась возможность, командиры этих отрядов вступали в партию.

Даже в отрядах, не организованных заблаговременно, в группах окруженцев или бежавших пленных, среди крестьян, возмущенных зверствами немцев и ушедших в леса, если были коммунисты, способные руководить, — они становились командирами.

В условиях оккупации особенно ярко проступают в человеке черты подлинного большевика, проверяется его убежденность, преданность коммунистической идее.

Народ это понимает отлично. Народ любит в большевике прямоту, смелость, последовательное проведение намеченной программы.

В отряд приходили из окруженцев и бежавших пленных люди, о которых мы ничего не знали.

Часовым на заставах не вменялось в обязанность опрашивать пришельцев. Часовой должен был доставить их дежурному коменданту или вызвать командира. Но часовые просто из человеческого интереса забрасывали всякого новичка вопросами. И одним из первых вопросов, который ему задавали, был:

— Член партии? Комсомолец?

И партизаны, даже беспартийные, всегда радовались утвердительному ответу. Радовались и потому, что получают сильного преданного товарища, и потому, что в ответе этом смелость и благородство. Ведь так легко скрыть принадлежность к партии. Надо только отрицать. А признание это налагало очень большие обязанности и трудности. Все знали, что коммунист получает всегда самые опасные поручения командования. В случае же провала — ему первая немецкая пуля.

Никаких дополнительных прав или преимуществ в сравнении с беспартийными коммунисты-партизаны не имели. Не было у нас даже такого формального признака членства, как партийный билет. По решению обкома, все, кто пришел в отряд с партийными или комсомольскими билетами, сдавали их комиссару. В одной из баз был спрятан сейф. Все партдокументы мы сложили в него и закопали{9}. У секретаря отрядной парторганизации товарища Курочки был список членов и кандидатов ВКП(б), секретарь низовой организации ЛКСМУ Маруся Скрипка составила такой же список комсомольцев.

Включение в списки являлось признанием того, что вновь прибывший действительно коммунист или комсомолец. У нас каждый коммунист и комсомолец очень ревностно следил, чтобы как-нибудь не выпасть из списка.

За все время партизанской борьбы было только два случая, когда вступавшие в отряд скрыли свою принадлежность к партии. Обычно же члены партии и комсомольцы, как только их зачисляли в отряд, шли к секретарю низовой организации и просили принять их на учет.

Процедура для этого была установлена довольно сложная. Как правило, пришедшие не имели партийных и комсомольских билетов. Это не ставилось им в вину. Но для того чтобы доказать свою партийность, товарищ должен был найти трех свидетелей — членов партии, которые могли бы подтвердить, что он действительно состоял а такой-то организации.

Ко мне однажды обратились с удивительной жалобой четыре бойца из первого взвода. Подошли все вместе, и один из них так и сказал:

— Мы до вас, товарищ Федоров, с жалобой на Курочку Ивана Мартьяновича...

— Так ведь Курочка не ваш командир. Чем он вам насолил?

— Мы до вас как до секретаря обкому...

Все четверо беспартийные. Ждал, что заговорят они о неполадках в лагере, личных притеснениях, грубости. Нет, они явились по сугубо партийному, даже внутрипартийному делу.

— Власенко вам, Алексей Федорович, известен?

— Знаю такого. Пулеметчик?

— Он самый, точно, Петро Власенко из Карповви.

— Мы с ним односельчане, — вступил в разговор второй боец. — Прибыл он в отряд — скоро месяц. К нам в отделение записан и живет в той землянке, где и мы. Замечаем — сильно удрученный ходит Власенко. День, другой в таком состоянии. Даже в бою не тот. Мы, как земляка и друга, пытаем: «Какая причина? Может, выпить надо серьезнее, порции не хватает? Может, Маруся-куховарка в мечтах снится?» Отмахивается, умоляет не приставать. Все же мы добились. «Помните, — говорит, — хлопцы, меня ведь еще в тридцать девятом приняли в партию, известно вам это?» Ну, а как же, естественно, помним. «А теперь не признают. Курочка отказывается взять на учет. Я свой билет закопал при выходе из окружения. Пошел бы на то место, да ведь триста километров, не меньше».

Третий боец с жаром подхватил:

— Со стороны Курочки проявлена форменная волокита.

— Он, товарищ Федоров, должен учесть, что обидно человеку. Мы подтверждаем: действительно, состоял. В селе проявил себя активно: на собраниях агитировал; в огородной бригаде разъяснял газеты; внимательно относился. Я, к примеру, сам видел, что до войны Петро «Краткий курс» изучал. Мы секретарю парторганизации Курочке все высказали как свидетели. А вышло хуже.

— Не признал?

— Нет. Вы, говорит, не имеете прав. Если бы, говорит, Петро Власенко был действительно в партии, он бы к вам, беспартийным, по такому делу не обратился.

Я перебил жалобщиков:

— Но ведь вы же не знаете обстоятельств дела. Власенко был в армии. Возможно, что там провинился и его исключили.

Четвертый боец, который все время молчал, счел нужным вмешаться:

— Я с ним вместе из окружения выходил. Мы с Власенко из одного взвода. Не слыхал я об его исключении. Это вы неверно, товарищ Федоров, предполагаете. Выговора Власенко тоже не было.

Я заинтересовался, почему товарищи так ревностно отнеслись к делу. Власенко.

— Во-первых, человек волнуется. Мы сочувствуем.

— Ну, а во-вторых?

— А, во-вторых, — главное. Нет у нас в отделении ни одного члена партии. Как вы думаете, имеет это для нас значение, а, товарищ Федоров? В-третьих, — справедливость.

Я рассказал жалобщикам, какой установлен порядок для включения в списки.

— К сожалению, товарищи, и я ничего не могу сделать. Нарушить установленый обкомом порядок мне права не дано.

Кажется, я их не убедил. Ушли они определенно недовольные. Тот из товарищей, который вместе с Власенко выходил из окружения, минут пять спустя вернулся ко мне:

— А скажите, Алексей Федорович, если я в партию войду, тогда можно мне будет за Петра вступаться?

— Только для того и в партию хочешь вступить?

Он посмотрел на меня удивленно и ответил со всей серьезностью:

— Я предполагаю, что вы шутите, товарищ Федоров. Надо быть глупым, чтобы подавать в партию по одному этому делу. Заявление я написал еще в полку, но подать не успел. Рекомендации у меня сохранились.

— Ты где в окружении был?

— Под Киевом. Мы с Петром больше трех месяцев добирались, пока партизан нашли.

— И ты все время носил с собой рекомендации?

— Носил.

— Власенко, значит, закопал свой партбилет, а ты рекомендации при себе держал?

— Точно.

Сообразив, что это в невыгодном свете показывает его товарища, он спохватился и добавил:

— Так все ж таки разница, Алексей Федорович. У Петра членский билет, а у меня заявление только в кандидаты.

— Дай-ка сюда, покажи.

Он снял шинель, отпорол на спине подкладку и вынул аккуратно сложенные, обвернутые компрессной бумагой три рекомендации, заверенные печатями парторганизаций, и свое заявление.

— Измял, Алексей Федорович, — сказал он виноватым голосом. — Это вот писана ныне убитым лейтенантом Воронько. Эту сам полковник, товарищ Гоцеридзе, мне дал, а третья как раз от Власенки. Он был у нас первым номером на пулемете, а я вторым. Он меня в партию и сагитировал.

Я просмотрел бумаги. Потом внимательно взглянул в глаза бойцу. Нет, невозможно было предположить, что все это заранее придумано. Тем более, что вместе с заявлением и рекомендациями у него были завернуты фотографии жены, детей и грамота райисполкома за отличную работу в колхозе.

— Ну, чудаки ж вы, ведь вот доказательство, — я показал бойцу рекомендацию Власенко. — Тут даже номер членского билета и с какого года член партии — все сказано. Зови своего дружка и скажи, чтобы тебя благодарил.

Надо было видеть, с какой радостью он меня слушал.

— Верно, верно, чудаки мы. Ведь отчего мы болели, Алексей Федорович. Человек больно хороший, а так несправедливо из партии выбыл.

Отойдя от меня, он шел сперва медленно, потом ускорил шаг и побежал. Я слышал, как он кричал:

— Петро! Давай сюда, Петро!

* * *

В заседаниях обкома принимали участие, кроме членов его: Попудренко, Новикова, Капранова, Дружинина, Яременко, Днепровского и меня, начальник штаба Рванов, помощник секретаря Балицкий, иногда и командиры взводов-отрядов и секретари райкомов.

Собирался обком в свободное от боев время в самых неожиданных местах. Зимой чаще всего в землянке, но когда отряд был в движении, и у моих саней и у костра.

Часто приходилось тому или иному товарищу по тем или иным причинам покидать совещание: нужно отдать распоряжения, разрешить неотложные дела. То и дело прибегал кто-нибудь из бойцов, чтобы рассказать о каком-либо происшествии.

Заседание, о котором я намерен рассказать, проводилось с многочасовыми перерывами, во время которых мы участвовали в боях.

Не стану утомлять читателя подробностями обстановки. Трудно сейчас вспомнить и отдельные выступления товарищей. Вопросы разбирались очень серьезные. Решения были приняты единодушно, хотя поспорили перед этим немало.

Опыт нам уже показал, что, объединившись, отряды выиграли в боеспособности. Удачно проведенная Погорельская операция многих вдохновила и обрадовала. Но когда всем стало ясно, что укрепление отряда влечет за собой движение, когда стало очевидным, что мы не можем без риска полного разгрома оставаться на прежнем месте, многие возроптали.

Бессараб кричал:

— Родные места, ватого-етаго, базы свои бросаем!

Неожиданно присоединился к нему Громенко:

— Никуда я отсюда не пойду! Здесь все кругом известно, все разведано. Бросайте меня: я и один со своими ребятами...

Дело дошло до таких пышных выражений: «Только через мой труп! Лучше я погибну в неравном бою!» и т. д. Но когда ему сказали, что анархические действия повлекут за собой вопрос о возможности его дальнейшего пребывания в партии, Громенко задумался. Потом пришел и сказал:

— Я, товарищи, подчиняюсь партийной дисциплине.

Но сдерживать людей только силой приказа или решения обкома, приказа и решения, смысл которых остается для них непонятным, то есть рассчитывать исключительно на дисциплину, внушенную авторитетом руководящей верхушки, в условиях подполья долго нельзя.

Мы хотели создать крупный отряд. Когда я говорю «мы», то под словом этим имею в виду обком партии. Но это, быть может, каприз руководителя, желание его подчинить себе, вопреки здравому смыслу, наибольшую массу людей? Да, нашлись товарищи, которые так и говорили:

— Федорову вскружил голову масштаб его довоенной работы. Тщеславный человек, он не может примириться с тем, что под его командованием остается всего лишь небольшая группа людей — областной отряд.

Им возражали:

— Почему Федоров? Решение принял обком партии.

— Знаем, — отвечали противники создания крупного соединения. — Все члены обкома подчинены Федорову, как командиру отряда. В обкоме он же тоже занимает первое положение. Кто же решится идти против его мнения?

Так могли рассуждать только люди, в пылу спора потерявшие головы, люди, не понимающие принципов партийного руководства.

Нет, логика борьбы заставила Черниговский подпольный обком твердо держаться линии на укрупнение отряда. Принимая такое решение, обком имел в виду прежде всего выполнение организационной задачи, поставленной перед ним Центральным Комитетом партии: задачи вовлечения в борьбу с оккупантами возможно большего числа советских людей.

Ленинизм учит, что необходимо: «...нахождение в каждый данный момент того особого звена в цепи процессов, ухватившись за которое можно будет удержать всю цепь и подготовить условия для достижения стратегического успеха.

Дело идет о том, чтобы выделить из ряда задач, стоящих перед партией, ту именно очередную задачу, разрешение которой является центральным пунктом и проведение которой обеспечивает успешное разрешение остальных очередных задач» (И. Сталин, Об основах ленинизма. Сочинения, т. 6, стр. 163–164).

Для нас в тот момент таким особым звеном в цепи процессов, поднимающих советских людей на борьбу с оккупантами, было создание мощного партизанского соединения. Такого соединения, о существовании и действиях которого знали бы тысячи и десятки тысяч людей, оставшихся в порабощенных районах. Соединения, способного впитать в себя возможно большее число советских людей, идущих в партизаны по зову партии.

Было бы глупо слить воедино все отряды Украины или даже все отряды области. Но хотя бы одно партизанское соединение в области должно было иметь достаточно сил, чтобы:

1) наносить врагу серьезные удары;

2) держать постоянную радиосвязь с фронтом и нашим советским тылом;

3) иметь аэродром для посадки самолетов, посылаемых к нам из нашего советского тыла;

4) группировать у себя кадры агитаторов, способных разобраться в сложной политической обстановке того времени, разъяснять советским людям задачи, стоящие перед ними, широко информировать население о подлинном положении на фронтах;

5) иметь типографию, печатать и распространять листовки и газеты;

6) служить базой для руководящего политического центра, направляющего всю подпольную и партизанскую борьбу в области;

7) служить примером стойкости и дисциплины для всех местных отрядов и групп сопротивления окружающих районов.

Ясно, что маленькие отряды, имеющие одно лишь преимущество перед большими: возможность легко спрятаться, не могли взять на себя решение перечисленных задач.

Отдельные товарищи, выражая мнение отсталых в политическом отношении партизанских слоев, возражали против намерения обкома взять в свои руки руководство всем партизанским движением в области. Они говорили, что мы сковываем тем самым инициативу народных масс. «Создавая крупный отряд, — говорили они, — вы привлекаете к себе внимание немецкого командования, заставляете его концентрировать в районе действий отряда карательные я военные силы, тем самым Подвергая население еще большим тяготам и страданиям. Партизанское движение, — говорили они, — тем и ценно, что это стихийно возникающее, народное движение, вспыхивающее внезапно под влиянием возмущения, вызванного зверствами оккупантов. Зная, как люто ненавидят коммунистов оккупационные власти, крестьяне побоятся оказывать содействие партизанским отрядам, явно руководимым партией».

Пришлось напомнить сторонникам стихийности, что:

«Теория преклонения перед стихийностью выступает решительно против того, чтобы придать стихийному движению сознательный, планомерный характер, она против того, чтобы партия шла впереди рабочего класса, чтобы партия подымала массы до уровня сознательности, чтобы партия вела за собой движение, — она за то, чтобы сознательные элементы движения не мешали движению идти своим путем, она за то, чтобы партия лишь прислушивалась к стихийному движению и тащилась в хвосте за ним. Теория стихийности есть теория преуменьшения роли сознательного элемента в движении, идеология «хвостизма», логическая основа всякого оппортунизма» (И. Сталин, Об основах ленинизма. Сочинения, т. 6, стр. 91)

Обком осудил «хвостистские» настроения отдельных коммунистов. Мне же было предложено как командиру держаться линии на дальнейший рост отряда и принимать все меры для придания ему маневренности.

* * *

В ночь на 22 декабря все партизаны нашего отряда уселись в сани, командиры вскочили на коней, и колонна двинулась. Часа полтора петляли мы по глубокому снегу, а когда отъехали километров за пятнадцать от старого лагеря, проводники вывели голову колонны на дорогу, и сытые кони помчались что есть духу.

Встречные шарахались с дороги. Думали, верно, мадьяры едут. Шутка сказать — больше ста двадцати саней, и в санях люди с винтовками, автоматами, пулеметами. Кроме того, верховых человек семьдесят. В то время ни врагам, ни друзьям в голову не приходило, что партизаны могут передвигаться такими мощными колоннами.

Мы отошли со старых позиций, с насиженных мест. Отступили под давлением превосходящих сил противника. Но отход этот был в то же время и нашей победой.

К утру мы были уже километров за тридцать. Сделали остановку и услышали далекие раскаты пушечной стрельбы. Я позвал Громенко и Бессараба:

— Сколько пушек бьет?

Они согласились, что пушек много. А потом пять бомбардировщиков пошли в сторону леса, и мы услышали, как задрожала земля. Самолеты прошли над нами. Но уж, конечно, никак не могли немцы там, наверху, подумать, что колонна в полкилометра длиной — партизанский отряд. Не было раньше таких отрядов.

Тут-то я и попросил Рванова сообщить Громенко и Бессарабу данные разведки. Больше двух тысяч немцев пошло в наступление на лагерь. Пусть-ка теперь ловят воздух!..

— Понимаете, что и отступление бывает победой?

— Сказали бы раньше! Мы бы, ватого, поняли.

— А вы понимаете, что командир отряда не председатель артели — отчетом вам не обязан?

Мы устроили небольшой привал в перелеске. Поели, не разводя костров. У штабных саней собралась компания. Молча слушали, как нарастает грохот артиллерийской подготовки. Когда стало тихо, Попудренко спросил:

— У кого зрение хорошее? Кто видит, что там делается?

Оказалось, что зрение лучше всех у Дружинина. Он, правда, прижал к глазам бинокль. Но не знали мы раньше, что на тридцать километров можно видеть в бинокль.

— Рассыпались в цепь, — с самым серьезным видом докладывал Владимир Николаевич. — Прячутся за деревья. Окапываются. Пошли опять, перебежками, ползком. Теперь залегли. Видно, удивляются, что никто не отвечает на их выстрелы. Какой-то офицеришка подзывает к себе. Ползут к нему трое. Это, наверное, самые смелые: он им вперед показывает...

Очень приятно и смешно рисовать в воображении все поступки одураченного противника.

— Вот, наконец, они в самом лагере... — продолжал Дружинин. — Привязанные к деревьям стоят и смотрят на них рыбьими глазами полуодетые трупы соотечественников. В бешенстве кидают немцы гранаты в пустые землянки. Разъяренный, вопит офицер, зовет и лупит по щекам своих разведчиков. А потом посылает их во все стороны. Ну, а когда захотят похоронить своих собратьев, тех, кто пялит на них мертвые очи, начнут отвязывать их от деревьев, — полетят, разорванные минами, два, три, а может, и побольше...

Да, это была наша победа. Немцы повели утром 22 декабря на пустой лагерь целый полк. Артиллерия, танки, самолеты — все было пущено в ход. И уж заранее послали в Берлин телеграммы о разгроме большого отряда «бандитов».

А мы к полудню были уже в пятидесяти с лишним километрах. С ходу ворвались в Майбутню, Ласочки и Журавлеву Буду. Население попряталось и разбежалось по полям и огородам. Вышли нам навстречу старосты. Заговорили по-немецки с украинским акцептом:

— Хутен абен!

Выстроились в шеренгу полицаи, вытянули их начальники руки с повязками на рукавах, и все за ними гаркнули:

— Хайль Хитлер!

Они, конечно, удивились. Не думали, что встречают партизан.

Когда народ разобрался, узнал, что прибыли партизаны, все вернулись в хаты. Высыпала ребятня на улицы. Девушки повытаскивали из заветных мест лучшие свои наряды. А наша братва достала гармошки. И в хатах и на улице — везде плясали.

Мы и не ждали такого приема. Праздник! Настоящий праздник был и у нас и у крестьян. Давно мы не ели такого вкусного борща и вареников с сыром и сметаной. Давно не веселились так искренно. И хоть каждой хозяйке было ясно — придут, непременно явятся вслед за партизанами немцы, но не показывали они перед нами страха за будущее.

Впрочем, пировали мы недолго. На следующий же день крестьяне увидели, что партизаны — народ серьезный. Мы укрепились, выставили заставы, начали строевую и политическую учебу. Стояли мы в этих селах около двух недель. Отсюда, с этой новой нашей базы, провели несколько наступательных операций против гарнизонов соседних сел.

Отсюда же, из Журавлевой Буды, 3 января мы послали первые свои радиограммы. Связались с Юго-Западным фронтом и лично с товарищем Хрущевым.

* * *

То, о чем я сейчас пишу в двух-трех словах, в действительности было результатом большого коллективного труда.

Где взяли сани, лошадей? Как раздобыли в конце концов рацию?

Еще в первой книге я писал, что в своем обращении к населению подпольный обком и областной штаб партизанского движения советовали колхозам раздать обобществленный скот крестьянам. А лучших из сохранившихся лошадей передать партизанам. Во многих колхозах так и поступили. Зная, что немцы отбирают лучший скот, председатели артелей передавали партизанам самых резвых, откормленных, выносливых коней.

Но, к сожалению, оккупанты зачастую были расторопнее нас. Пока в отрядах шли споры — быть им рейдовыми или местными, заводить кавалерию и обоз или ограничиться конной разведкой, — немцы и мадьяры уже конфисковали сотни колхозных коней.

Из тех двухсот с лишним лошадей, которых мы собрали к концу декабря, примерно половина была трофейной, т. е. отобранной в боях. Были среди них не только наши крестьянские лошади, но и венгерские и немецкие куцехвостые, жирнозадые кони. Они были привередливы, изнежены, капризны. В партизанских лесных условиях они гибли, как обезьяны в северном климате. Партизаны их терпеть не могли. Особенно потому, что понукать их надо было по-немецки и по-венгерски. Упитанных «иностранок» партизаны охотно меняли на ординарных крестьянских лошаденок.

Так вот половина нашего конного парка была трофейной, а другую половину мы получили от колхозов. Наши «заготовители» выезжали в окрестные села — туда, где немцы еще не обосновались. Большей частью наши люди встречали сочувственное отношение и возвращались в отряд не только с лошадьми, по и с санями. В Елине и Софиевке крестьяне по нашей просьбе организовали производство саней для партизан.

Однако были и такие случаи, когда наши люди встречали неожиданное сопротивление. Каждый знает, как трудно крестьянину расстаться с лошадью! А тут еще приходилось расставаться с лучшими конями. Большинство понимало, что это военная необходимость, что у партизан кони послужат народному делу. А все-таки...

В селе Перелюб колхозной конюшней ведал Назар Сухобок — мужик злой и своенравный. Знал я его и до войны. Да не только мне, почти всем областным работникам, которым приходилось посещать по долгу службы эти места, Назар был известен как бузотер и склочник. Многие даже считали его подкулачником.

В самом деле, какое бы мероприятие ни проводили представители области или района в селе Перелюб, Назар Сухобок обязательно выступал на собрании с речью ехидной, звал, хоть не очень явно, к саботажу. Так, по крайней мере, тогда казалось. Интересно, что, несмотря на это, был у него какой-то авторитет: работал он хорошо, но главное — люди побаивались попасть на его злой язык. Было ему уже около пятидесяти лет. Потому и в армию не взяли.

Первый раз в колхозе партизаны отряда Балабая пытались получить коней еще в ноябре. С председателем колхоза уговорились и послали на конюшню двух хлопцев. Назар встретил их матом. Когда же партизаны все-таки начали отвязывать коней, Назар распетушился не на шутку, замахнулся на ребят оглоблей:

— Яки-таки еще партизаны?! Пособирались там, в лесе, дезертиры да бездельники. В армию не пошли, а теперь на шею крестьянскую садиться будете! А ну, геть отсюда!

Так и отступились тогда от Назара.

В другой раз пришли к нему в конце декабря. Уже известно было колхозникам, да и Назару, что партизаны всерьез бьются с немцами и что немцы забирают у крестьянства все самое ценное. Но опять Назар уперся. Хотя приехал к нему сам Балабай с пятью весьма решительными ребятами. А кони у Назара были хорошие: штук десять прекрасных, упитанных, лоснящихся.

— Вот что, Сухобок, — оказал ему Балабай, — распоряжение председателя есть, и ты, брат, не крути. Знаю я тебя давно. Всегда ты был любителем воду поварить... Да и ты меня знаешь. Отойди-ка в сторону, пока цел! Берите, товарищи, коней!

Назар попытался было снова взять силой. Опять схватился за оглоблю. Но, увидев, что никого не испугал, умерил пыл и пробурчал:

— Что ж я буду здесь в пустой конюшне робить?! Берете коней — забирайте и меня с ними. Обещаю...

Так он и не досказал, что обещает.

Балабай потом рассказывал, что согласился взять Назара в отряд вопреки собственному своему мнению о нем. Уж очень показалось ему искренним и взволнованным бурчание Назара. Тут же Сухобок поспешно распрощался с семьей, — а семья у него была восемь человек, — впряг коней в сани и во главе колонны двинулся с партизанами в лес.

Окажу к слову, что за конями в отряде он ухаживал так же ревностно, как и в колхозе. Бойцом он был находчивым и смелым. Через месяц Назар погиб. Погиб довольно глупо. Пошел в Перелюб навестить семью, и ночью в хате его немцы взяли. Одному он успел проломить голову табуреткой, еще двоим нанес тяжелые увечья ногами: сопротивлялся всеми силами. Той же ночью его расстреляли.

И как это нередко бывает, лишь после гибели Назара поняли мы характер и настоящую сущность его души. Задним числом односельчане его вспоминали, что никогда Назар не обманул никого. Взявшись за дело, выполнял его к сроку. Вспомнили также, что в прошлую войну молодым солдатом он слыл храбрецом. Богат Назар никогда не был. Долго батрачил, но и в батраках был очень исполнительным и аккуратным. Потому-то и пристала к нему слава кулацкого агитатора. Он затаил обиду и начал повсюду говорить, что лошади лучше людей. С лошадьми был ласков, а с людьми нарочно резок и груб.

Память о Назаре Сухобоке из Перелюба у партизан осталась хорошая.

Надо сказать — не только любой человек в партизанском отряде, но и почти любой предмет имел свою, часто весьма замысловатую историю. Все добывалось с превеликими трудностями.

Расскажу историю нашей первой рации. Найдутся люди, которые скажут: «случайность, удача, счастливое совпадение». Думаю, что «случайность», как и зверь, на ловца бежит.

Когда мы расположились в селе Ласочки, разведчики наши сообщили, что на той стороне реки Сновь, в Орловской области, стоит небольшой партизанский отряд под командованием Ворожеева. Мы и раньше знали о его существовании. И как только мы прибыли в село, сам командир вместе со своим штабом пожаловал к нам в гости. Позднее таких гостей-партизан мы встречали часто. Ворожеев был первым. Прекрасный собеседник, он пространно рассказывал, как бы на нашем месте действовал Александр Васильевич.

— Александр Васильевич, так и знайте, не стал бы пустяками заниматься. Он бы, так и знайте, взял бы в штыки самую что ни на есть главную немецкую комендатуру этих мест. Смелым, гордым приступом пошел бы Александр Васильевич!..

Только минут через пятнадцать выяснилось, что Александр Васильевич, о котором так часто вспоминал Ворожеев и с именем которого так панибратски обращался, не кто иной, как сам великий полководец Суворов.

Что же касается непосредственных дел своего отряда, гость говорил о них преимущественно общими местами. И вдруг Ворожеев рассказал, что есть километрах в тридцати пяти отсюда село Крапивное, а в селе этом прячется на чердаке, вот уже третью неделю, разведчик Юго-Западного фронта, какой-то капитан с группой бойцов, радиопередатчиком и радисткой. Осведомленность Ворожеева простиралась до того, что он и дом указал. Он знал, что капитана этого ищут немцы. Кажется, уже и на след напали.

— Пытались вы с ним связаться? — скрывая волнение, спросил я.

Волнение мое понятно: вот, наконец, возможность установить связь с фронтом, а может, и с Центральным Комитетом партии...

— Да, так и знайте, мы никогда не теряемся. Посылал ребят, и уже выяснили, что передатчик у капитана бездействует. Нет питания.

Тема эта Ворожееву быстро наскучила. Он перешел к новым полуисторическим анекдотам о Суворове. Я извинился и вышел из хаты. Короче говоря, утром наши хлопцы доставили к нам в Ласочки и капитана Григоренко, и двух сопровождавших его бойцов, и радистку, и радиопередатчик.

Капитан Григоренко оказался человеком несговорчивым. Не очень-то он верил, что мы хорошие люди. Главный довод против нас был у него такой:

— Ничего командование фронта о существовании отрядов в этих местах мне не сообщало. Верить вам не обязан.

— Выходит, что если нет о нас сведений у разведки фронта, значит, мы не партизанский отряд, а мираж? Так, что ли?

— Может, и похуже, чем мираж...

Тем временем наши ребята отправились по новому заданию — раздобыть во что бы то ни стало питание для передатчика. Два дня мы уламывали капитана Григоренко сообщить командованию о нашем существовании. Доказывали ему, как необходимо нам связаться с Большой Землей, рассказывали историю нашего отряда.

— Я и рад бы, — сказал, наконец, Григоренко, — но сами видите — нет питания...

Он был поражен, когда мы тут же приволокли ему штук тридцать аккумуляторов от взорванных немецких автомашин. Хлопцы обыскали район в радиусе двадцати километров, нагрузили аккумуляторами полные сани.

Тогда капитан потребовал, чтобы ему выделили специальное помещение и чтобы никто не подходил к передатчику во время работы ближе чем на тридцать метров. И это его требование мы выполнили. Освободили для него целую хату.

Ворожеев высказал мне горький упрек.

— Вы, — сказал он, — воспользовались моими данными, вырвали из-под носа. Я, так и знайте, считаю это нахальством. Суворов подобным образом никогда не поступал.

9 января 1942 года Григоренко удалось получить ответ Юго-Западного фронта. Радиограмму, посланную мне, подписали Никита Сергеевич Хрущев и Маршал Тимошенко.

* * *

Впечатление, которое произвела радиограмма, полученная нами с Большой Земли, было одним из самых сильных за все время нашей партизанской жизни.

Радость была искренней и горячей. Она коснулась всех без исключения. Может быть, кому-либо из читателей чувства наши покажутся преувеличенными. Зато меня хорошо поймут моряки и зимовщики дальних северных островов. Недаром ведь партизаны переняли у них выражение «Большая Земля».

Если до этого дня мы были одиноки и во всем предоставлены самим себе, то теперь, связавшись с Красной Армией, с Центральным Комитетом партии, мы включились не только морально, но и организационно в общий фронт борьбы против немцев.

Текст моей радиограммы был таким:

«Н. С. Хрущеву.

Черниговский обком действует на своей территории. При обкоме отряд четыреста пятьдесят человек. О результатах борьбы передадим дополнительно.

ФЕДОРОВ».

Ответ был коротким:

«Федорову.

Передайте привет бойцам и командирам. Сообщите, в чем испытываете нужду. Ждем подробностей.

ХРУЩЕВ, ТИМОШЕНКО».

Эти несколько слов вызвали бурное ликование во всех наших подразделениях. Радиограмму получили поздно вечером. Но к штабу сбежались сотни людей. Тут были не только партизаны. Жители села, старики и старухи, женщины, девчата, мальчишки. Я уверен, что не все и поняли сразу, что произошло. Просто поддались общему настроению.

Между прочим, кто-то распространил слух, что Федоров говорил с Хрущевым по радиотелефону полчаса. Нашлись даже «свидетели» разговора. Они со всеми подробностями передавали содержание никогда не происходившей беседы. И что слышимость была плохая, и что Федоров так кричал, что сорвал голос.

Забавный документ удалось перехватить нашим разведчикам через несколько дней. Они поймали посыльного из села Елино, когда тот ехал в районный центр. В его сумке ребята нашли и принесли мне докладную записку старосты Ивана Клюва районному бургомистру:

«Имею сообщить, что в ночь на 10 января в селах, где сейчас стоит Федоров, а именно Журавлева Буда, Ласочки, Майбутня, был сильный шум и крики. Жгли много костров, танцевали танцы, много пели, кидали вверх шапки, а также целовались. Я принял меры выяснения причин. Верные люди дают такие сведения, что со стороны фронта будет Федорову сильная помощь оружием и также людьми. Ожидаются самолеты с пехотой и пушками. В ознаменование чего партизаны празднуют. Другой верный человек дал сведение, что есть теперь у Федорова постоянный радиопровод со Сталиным и Хрущевым, которые все это и обещали. Этот человек сказал, что были уже самолеты и кое-что привезли. С другой стороны, никто пока самолетов не видел.

Поэтому требуется принятие мер по срочному окружению и уничтожению этих бандитов, иначе как бы не было поздно».

Сперва нас эта докладная записка очень обеспокоила. Новиков решил, что есть в нашей среде предатель, имеющий доступ в штаб.

Нет, конечно, никаких секретных сведений из штаба староста не получил. Партизанские мечты, то, что говорилось на митингах, в беседах между собой и с крестьянами, общий подъем настроения — вот что разведал староста. А такие «сведения» скрыть невозможно, да и не к чему их скрывать.

Был еще один очень важный результат радиограммы. Когда мы, еще не уверенные в том, что Григоренко удастся связаться с фронтом, составляли текст своей первой шифровки, нам важно было просто дать знать Никите Сергеевичу, что мы существуем. И все-таки мы долго сочиняли первое свое послание. Принесли Григоренко целую страницу. А он довольно бесцеремонно, тут же на наших глазах, сократил все вступление и оставил только самые последние строки.

Получив ответную радиограмму, я подчеркнул в ней слова «Ждем подробностей». И в своей радиограмме подчеркнул слова «О результатах борьбы передадим дополнительно». Эти две фразы стали предметом серьезного обсуждения сперва в штабе, а потом на специальном заседании обкома.

Мы и раньше вели кое-какие подсчеты. Но, честно говоря, от случая к случаю. Во время погорельского боя поручили двум бойцам сосчитать убитых немцев. Однако много было боев, во время которых никто ничего не считал. Не вели учет трофеев, даже не могли сразу сказать, сколько боевых операций провел отряд. А то, что было сделано до слияния отрядов каждым в отдельности, так сказать, в «доисторический» период, уже и вспомнить трудно. Нам такой учет и не казался особенно важным.

Короче говоря, серьезного учета мы еще не завели. Кое-кому за это попало. На обкоме и мне досталось от товарищей. Они были правы, когда говорили, что это дело штаба. Я стал кивать на Рванова. Но Дмитрий Иванович, как оказалось, давно уже пытался наладить учет, однако не получил поддержки командиров, а в их числе и Федорова.

Ошибки признали, покаялись. И решили впредь вести самый дотошный учет битых фрицев и трофеев. А чтобы установить результаты уже сделанного, вызвали всех командиров. Предложили им немедленно дать задание всем бойцам — мобилизовать свою память. Собрали у партизан дневники.

К вечеру 11 января подвели итоги.

Подошли мы к этому делу осторожно. Тем из командиров рот, кто был на подозрении по части хвастовства, скинули от двадцати до пятидесяти процентов с чисел, которые они сообщали. Сведения мы, к сожалению, могли собрать только от тех отрядов, что соединились с нами. И все-таки мы были поражены. Урезали все, что считали хоть сколько-нибудь преувеличенным, но результат получился очень значительный.

12 января в адрес Юго-Западного фронта на имя товарищей Хрущева и Тимошенко мы передали следующие итоги боевой деятельности областного отряда и тех отрядов, которые влились в него:

«За четыре месяца силами партизан было убито 368 немцев, уничтожено 105 полицейских, старост и прочих изменников родины. Захвачены богатые трофеи. Уничтожено 29 автомашин, из них 2 штабные с документами; 18 мотоциклов; 5 складов с боеприпасами; захвачено 100 лошадей, 120 седел; взорвано 3 железнодорожных моста. Обкомом напечатано и распространено 31 название листовок общим тиражом в 40 тысяч экземпляров».

Мы просили товарищей Хрущева и Тимошенко подбросить нам вооружение. Постарались быть скромными, послали такую заявку: двадцать минометов, пятнадцать тяжелых и легких пулеметов, тысячу противотанковых гранат, взрывчатку, автоматы и как можно больше патронов для них.

В ответ мы получили от товарища Хрущева большую поздравительную радиограмму, в которой он обещал, что все наши просьбы будут удовлетворены.

* * *

Много труднее было подытожить деятельность подпольных групп, коммунистов и комсомольцев одиночек, разбросанных по всей Черниговской области. Измерить, учесть все, сделанное ими, даже и теперь невозможно. Не потому, что мы не получали и не могли получать оперативных сводок, отчетов, ежемесячных докладов. Нет, дело не только в этом.

Мы знали районные комитеты, мы знали те городские и сельские группы, которые были организованы еще до оккупации.

Судьбы их сложились по-разному.

Часто наш связной находил на месте явочной квартиры пепел и обожженные кирпичи. Приходил в село, чтобы передать подпольной ячейке директиву обкома, но не только ячейки — села уже не было на том месте. Одни лишь одичавшие кошки прятались в развалинах домов. Наш связной шел искать подпольный райком и узнавал, что организация провалилась, что секретари — и первый, и второй — пропали без вести, а члены райкома такие-то давно пойманы и казнены гестапо.

— Вот, — говорили нашему связному люди, которым он мог доверять, — прочитайте сообщение немецкой комендатуры, — и показывали плакат или же листовку, где были поименованы руководящие районные коммунисты. И было точно сказано, что такого-то числа они повешены на городской площади.

— Мы сами видели трупы с табличками на груди.

— А лица их были закрыты мешками?

— Лиц мы не видели, — признавались свидетели.

И мы не удивлялись, когда через месяц «повешенные» секретари райкома давали нам знать, что живут и действуют в таком-то селе. Обстоятельства заставляли иногда весь состав райкома покинуть свой район, уйти в лес за десятки, а то и сотни километров. И там товарищи начинали работу наново.

За это их нельзя было осудить. Если предатель выдавал полиции базы, явки, списки организации, было нелепо оставаться на месте и ждать, пока тебя схватят и действительно поведут на виселицу.

А немецким сообщениям о том, что они уничтожили такой-то партизанский отряд, поймали и повесили таких-то коммунистических агитаторов, верить было нельзя. Сколько раз немецкое радио объявляло окруженным и уничтоженным наш отряд! Сколько раз был «расстрелян полностью» подпольный обком партии!

Случалось же, районные подпольщики, чтобы замести свои следы, сами о себе распространяли слух, что организация распалась, члены ее разбрелись, прекратили всякую деятельность.

Обком узнавал, что в селе Буда или в местечке Мена регулярно появляются на стенах домов листовки, что там взлетел на воздух немецкий склад боеприпасов. А по нашим сведениям, не должно быть там никого из людей, посланных нами. Выходит, значит, что организовалась новая группа и нашего полку прибыло. Идет туда связной, возвращается и докладывает: там, оказывается, наши старые знакомые — они перешли из соседнего района. Взяли с собой пишущую машинку, запас бумаги и перекочевали.

Но появлялись, конечно, и новые группы сопротивления.

Надо, кстати, объяснить, откуда взялось это название. До войны мы знали заводские и сельские ячейки партии и комсомола, иначе говоря, низовые организации; мы знали райком, обком, Центральный Комитет. Эта же система организации, определенная уставами партии и комсомола, была сохранена в подполье. Но вот, представьте, в селе нашли себе приют несколько окруженцев и бежавших пленных. Среди них есть деятельные люди. Среди них есть и коммунисты и комсомольцы. Они хотят бороться, они встречаются, разговаривают и вербуют в селе сторонников, вооружаются. Вот такие боевые патриотические содружества мы и называли группами сопротивления.

И, разумеется, не чуждались таких групп. А старались им помогать словом и делом. От коммунистов и комсомольцев требовали, чтобы они шли впереди, личным примером вдохновляли других членов группы.

Обкомы партии, оставив в подполье тысячи коммунистов, разбросали их по огромной территории, занятой противником. Не могли в условиях оккупации обкомы, а иногда и райкомы знать адрес каждого подпольщика. Адреса эти то и дело менялись. Тем не менее организация существовала.

Были разбросаны зерна, и они давали всходы.

В лучших условиях по сравнению с другими находились подпольщики тех районов, где сохранились и действовали партизанские отряды. Центральный Комитет заранее предвидел это, а потому и предложил еще до оккупации организовать одновременно как подпольные ячейки и райкомы, так и партизанские отряды. Они помогали друг другу, дополняли друг друга. Подпольщики собирали оружие и передавали партизанам. Подпольщики вели разведку в интересах партизанских отрядов. Когда же им грозили разоблачение и арест, они всегда могли уйти в лес к партизанам.

В начале 1942 года в лесах Холменского района, опираясь на областной отряд, действовали три подпольных райкома: Корюковский, Холменский и Семеновский. Их секретари Коротков, Курочка и Тихоновский, а также и члены райкома несли в отряде военные обязанности. Но одновременно они руководили и подпольными группами своих районов.

Деятельность подпольщиков этих районов была смелой, живой и разнообразной.

Подпольщику Мацко удалось поступить поваром в ресторан Корюковки. Он и действительно был прекрасным кулинаром. И бургомистр Барановский, и начальник районной полиции Мороз, и немецкие коменданты пили и обжирались чуть ли не ежедневно. Варить, жарить и печь они звали Мацко. Напившись, местные властители болтали без умолку. Манко мотал на ус все, что слышал. Он регулярно передавал подпольщикам, а через них и нам в отряд административные и карательные планы изменников и оккупантов.

Ни одна карательная экспедиция корюковской полиции не была для партизан неожиданностью. Кончилось тем, что и сам начальник полиции Мороз был убит партизанами.

Корюковские подпольщики выкрали в районной типографии шрифты и передали их партизанам. Первая наша типография обязана своим существованием им.

Кроме разведочной, агитационной работы, сбора оружия, корюковцы сумели организовать широкую продовольственную помощь женам солдат и офицеров Красной Армии, бывшим рабочим и служащим сахарного завода.

Делали они это так. Несколько наших ребят, одевшись крестьянами, привозили на воскресный базар мешков двадцать муки.

В те дни на базарах торговлю вытеснил натуральный обмен. Горожане предлагали простыни, лампы, столы и стулья, крестьяне давали им за это мясо, муку, картофель. В семьях рабочих и служащих сохранились кое-какие деньги. Мужья, уходя в армию, получили расчет с выходным пособием и оставили деньги семье. Рабочие и работницы, когда сахарный завод закрылся, получили зарплату вперед за три месяца.

Так вот на базаре неожиданно появлялось два, три воза с мукой. Выстраивалась мгновенно очередь. Но «дядьки-хозяева» объявляли, что никаких вещей им не надо. Они муку не меняют, а продают и только за советские деньги. Люди сломя голову бежали за деньгами. А так как поселок сахарного завода располагался поблизости от базара, то и возвращались с деньгами прежде других рабочие, работницы и служащие — сахаринки.

Подпольщики давали каждому не больше чем по десяти килограммов. И придерживались государственных довоенных цен. Замечательно, что каждый раз, когда подпольщики продавали муку, и крестьяне, приехавшие с мукой, тоже начинали брать деньги. Тотчас распространялась кругом догадка: «Если советские деньги в цене — значит немцам скоро каюк».

Откуда же брали подпольщики муку? Сперва из партизанских баз. А потом привозили с дальних мельниц. Мельницы эти, разумеется, предварительно очищались партизанами от немецкой охраны.

За сентябрь, октябрь и ноябрь 1941 года подпольщики и партизаны Корюковского района передали семьям военнослужащих больше трех тысяч пудов хлеба, сто пудов мяса и другие продукты.

Такие «снабженческие» операции с наступлением зимы, к сожалению, пришлось прекратить. Наши базы опустели, партизан становилось все больше, и захваченного у немцев продовольствия даже и нам не стало хватать.

* * *

В Холмах с каждым днем расширяла свою деятельность комсомольская организация «Так начиналась жизнь». Еще в первой книге я упоминал о ее возникновении. Теперь комсомольцы-подпольщики то и дело приходили к нам в лес за пропагандистскими материалами.

Заходили они посоветоваться и в обком партии, но чаще встречались с руководителями подпольных райкомов партии и комсомола — Иваном Мартьяновичем Курочкой и Петром Шутько.

Первый секретарь Холменского райкома ЛКСМУ Шутько был одним из самых «старых» партизан. Он вместе с Иваном Курочкой организовал еще до оккупации истребительный батальон.

Позднее этот батальон почти полностью влился в партизанский отряд. Шутько тогда тоже ушел в лес, стал разведчиком. Но связи с Холмами не терял. Общее руководство комсомольским подпольем района лежало на нем.

Шутько хорошо знал сельскую молодежь. Вместе со вторым секретарем Денисенко он заблаговременно отобрал руководителей сельских подпольных групп, наметил ряд явочных квартир. В Холмах, Погорельцах, хуторе Бобрик, Ченчиках, Козиловке комсомольцы и молодежь действовали активно весь период оккупации. Ценно, что в Холменском районе руководители сельских групп, несмотря на строжайшую конспирацию, были связаны между собой и регулярно приходили к нам в лес. Они работали по общему плану обкома.

Самой крупной и деятельной была группа «Так начиналась жизнь». Комитет этой организации состоял из девяти человек: Коли Еременко, Шуры Омельяненко, Фени Внуковой, Феди Резниченко, Кати Дьяченко, Леонида Ткаченко, Фени Шевцовой, Нади Гальницкой и Насти Резниченко. Это был штаб. Десятки комсомольцев и в самом районном центре и в ближайших селах подчинялись штабу.

Уже на первом собрании, в сентябре 1941 года, через несколько дней после занятия немцами Холмов, была намечена программа действий. В протоколе этого первого собрания были записаны основные задачи организации «Так начиналась жизнь»:

«А) Вести агитационно-массовую работу среди населения;

Б) Мобилизовать народ на борьбу с врагом, организовать срыв мероприятий, проводимых немцами;

В) Организовывать резервы для партизанских отрядов;

Г) Собирать у населения и доставать оружие и боеприпасы для партизанских отрядов».

На этом же довольно широком собрании открытым демократическим путем был избран названный мною комитет организации. Этого, по условиям конспирации, делать, конечно, не следовало.

Все же организация действовала свыше полугода и сделала очень много.

По поручению райкома партии комсомольцы раздобыли для партизанского отряда два радиоприемника с комплектами питания. Кроме того, они достали приемник и для себя. Саша Омельяненко нашел ломаную пишущую машинку, а студент Киевского индустриального института Федя Резниченко ее отремонтировал.

Листовки со сводками Совинформбюро и последними новостями из жизни района холменцы печатали регулярно, как газету, и аккуратно доставляли по определенным адресам. Там их размножали от руки и передавали дальше. За несколько месяцев было напечатано, переписано и распространено свыше пятнадцати тысяч таких листовок-газет.

К XXIV годовщине Октября ребята собрали в подарок партизанам шестьдесят восемь ручных гранат, восемь винтовок, пять тысяч патронов и четыре револьвера.

Утром 7 ноября 1941 года жители Холмов увидели на всех высоких зданиях и на вышке полуразрушенной каланчи красные флаги. Они висели несколько дней. Октябрьские дна прошли в приподнятом, праздничном настроении.

Узнав об этом, в райцентр нагрянул отряд гестапо. Но в то время немцы еще не организовали власть и не создали агентурной сети. Найти виновников октябрьской демонстрации гестаповцы не смогли.

Шестнадцатилетний Леня Ткаченко, ученик девятого класса, возглавил группу разведчиков. Ему удалось наладить с партизанами оперативную эстафетную связь. В каждом селе на пути к отряду у Лени были свои ребята, которые, получив зашифрованное сообщение, тотчас же отправлялись дальше и передавали его в следующем селе связному. Пока мы дислоцировались вблизи Холменского района, молодые подпольщики всегда знали, где мы находимся.

В последнее время холменские комсомольцы получили через нас задание Юго-Западного фронта: разведать коммуникации врага. С этой работой они тоже блестяще справились, хотя среди них не было ни одного военного.

В начале января к нам в отряд пришли Катя Дьяченко и Феня Шевцова. Они принесли скверные известия: кое-кого из подпольной группы выследили агенты гестапо. Было принято решение временно уйти в лес. Полицейские перехватили ребят по пути. Катя и Феня убежали. Остальные члены комитета были арестованы.

Однако через несколько дней связные доложили, что ребятам удалось спастись. Их задержала районная и сельская полиция. Комсомольцев отпустили, но потребовали, чтобы они возвратились к месту постоянного жительства. И вот тут они совершили серьезную ошибку: вернулись и, даже не переждав недели, опять начали прежнюю работу.

Между тем карательные отряды и крупные войсковые соединения заняли все села и хутора вокруг партизанского лагеря. Ни от нас, ни к нам проникнуть стало почти невозможно. Во всяком случае попытки наших разведчиков были долго безуспешными.

Вскоре мы вынуждены были сняться с насиженных мест и перейти в Елинскне леса. Только в середине марта связным обкома партии удалось побывать в Холмах. Они принесли ужасную весть: организация «Так начиналась жизнь» прекратила существование. Весь комитет арестован. 4 марта пять человек из семи расстреляны. А еще несколько дней спустя поймана и тоже расстреляна Надя Гальницкая; седьмой член комитета — Анастасия Резниченко проявила на допросе малодушие. Гестаповцы ее отпустили. А нам было хорошо известно, что из гестапо никого так просто не выпускают... Анастасия и две ее подружки, в прошлом рядовые члены организации, — Мария Внукова и Александра Кострома, — появлялись теперь на улицах села только в сопровождении полицаев или немцев. А некоторое время спустя все трое «добровольно» уехали на работу в Германию.

Нашим разведчикам удалось установить, что и М. Внукова и А. Кострома были не местными, холменскими девушками, их знали недостаточно хорошо, руководители организации поступили до безрассудности неосторожно, допустив к работе в подполье чужих, малознакомых людей. Кострома не состояла даже в комсомоле.

В руки наших разведчиков попал подлинный дневник Анастасии Резниченко. Она вела его с 29 ноября 1941 года. Вести дневник в этих условиях было по меньшей мере неразумно. Правда, Анастасия не писала ничего о делах подпольной группы. Но упоминала много имен, всех, с кем встречалась. Она не называла фамилий, но записывала так, что догадаться, о ком идет речь, нетрудно. «Пришли Броня М., Оля Н., Коля Е., Саша О.» Начальные буквы фамилии она ставила действительные.

Из дневника видно, что А. Резниченко попала под влияние Костромы. Та заразила ее религиозными настроениями и, наконец, познакомила с полицаями.

Тут, между прочим, следует заметить, что в селах, местечках, да и в маленьких городах молодые люди, как правило, знают всех своих сверстников. Отношения простые: вместе учились, работали на колхозных полях, вечерами вместе гуляли, встречались в кино. Полицаев немцы вербовали тоже из таких «знакомых». И нужны бдительность и партийная принципиальность, чтобы резко отмежеваться от старых знакомств. К тому же нередко случалось, что сельские полицаи ходили по улицам без формы и даже без нарукавников.

В условиях царской России рабочие и крестьяне с детских лет знали, что фабриканты, лавочники, помещики, чиновники, кулаки, старосты, полиция и жандармерия — это все враги. Настороженное, бдительное отношение к этим классово-чуждым людям и даже к их детям рабочий и крестьянин-бедняк всасывал с молоком матери. Рабочий говорил сыну: «Ты барчукам не доверяй». Крестьянин всегда советовал своим ребятам держаться подальше от кулацких сынков, а тем более от детей помещика, урядника, попа.

В нашем, бесклассовом обществе детвора растет в обстановке равенства. В школе, дома, на улице — всюду отношения непринужденные, естественные, душевные. Взаимная подозрительность не только исключается, но и осуждается. И это правильно. Моральные качества советского человека с каждым годом становятся выше.

Но война, а тем более оккупация резко изменили обстановку. Бдительность стала одним из законов повседневного поведения. Без дисциплины и бдительности во время войны нельзя делать ни шагу.

Необходимость военной дисциплины в партизанских отрядах мы поняли довольно скоро. Среди подпольщиков нужна такая же, если не более строгая, дисциплина. Вот этого холменцы, к сожалению, не знали. А если и знали, то не придавали этому большого значения. Не было опыта. Даже руководители недостаточно глубоко изучили историю партии. Правда, в дореволюционной России условия подполья были иными. Однако же история нашей большевистской партии учит не только необходимости дисциплины в подполье, но и тому, как ее добиться.

Коля Еременко, юноша двадцати одного года, был до войны инструктором политпросветработы. Веселый, деятельный, энергичный хлопец. Он много читал, был спортсменом: лыжник, конькобежец, первоклассный пловец и член футбольной команды спиртового завода. Его имя было одним из самых любимых и популярных среди молодежи села. Когда возникла угроза оккупации, Коля попросился в партизанский отряд. Ему предложили остаться в подполье, руководить организацией. Он согласился с восторгом. И сразу же взялся с присущей ему энергией за практические дела. Немцев он никогда в жизни не видел. Подлые приемы провокации и шпионажа были ему, конечно, неизвестны. Доверчивость — вот главный его недостаток. Но мы уже видели, что гораздо более опытный, искушенный в классовой борьбе, пожилой человек и старый член партии — Егор Евтухович Бодько из Лисовых Сорочинц тоже стал жертвой своей доверчивости.

В селе Ченчики, расположенном невдалеке от Холмов, жила беспартийная старушка — Мария Васильевна Маланшенкова, родная тетка Николая Еременко. Текстильщица из г. Подольска, она переехала сюда из-под Москвы уже после того, как ушла на пенсию. Еще до революции Мария Васильевна принимала участие в революционном и забастовочном движении. С первого же дня немецкой оккупации она связалась с партизанами и подпольщиками. Ее хатка стала конспиративной, явочной квартирой. Там довольно часто прятались наши разведчики. Старуха переправляла людей в отряд, пекла хлеб для партизан. Словом — свой человек.

Вот что рассказала Мария Васильевна о последних часах героев-комсомольцев:

— С того самого проклятущего утра первого марта, когда узнала я, что Колюшку с товарищами опять забрали в гестапо, ушла из дому и стала ночевать по людям в Холмах. Хожу я по Холмам, узнаю, что девок тех двух: Кострому Шурку и Маньку Внукову — тоже в гестапо взяли, но им будто позволены передачи и даже обещали, что выпустят.

Говорила я, говорила и Колюшке, и Шуре Омельяненко, когда они раньше до меня в Ченчики приходили, что недостаточно они понимают конспирацию. «Беречься, говорила им, надо и Костромы, и Маньки Внуковой. И не по тому одному, что они пришлые, а главное, что несерьезные это девушки, вертихвостки. Им бы только в карты поиграть, с парнями пофасонничать». А Коля мне отвечал, что чем больше молодежи, тем, значит, и лучше. Хорошо бы его правда вышла, да вот получилось по плохой моей правде.

Тюрьмы в Холмах настоящей нет. Когда мучили деточек, крики их из хаты, что заняло гестапо, далеко были слышны. Один полицай, тоже из молодых, не выдержал, убежал. Только от вида тех пыток заболел и два дня дрожал. Через него, верно, и люди узнали, как палачи из гестапо загоняли нашим деточкам иголки под ногти, били шомполами. А на шомполах натянуты резинки, чтобы тело сильнее рвать. Федю Резниченко, народ говорил, по груди молотком деревянным били. Но все равно ничего ни один не сказал. А как я знаю? Да вот ведь сижу перед вами — жива, здорова. И другие есть, с которыми была связь. Они тоже не арестованы. Только тех и взяли, кто был известен девкам этим. Значит, все через них.

Четвертого марта вывели наших деточек на мороз и вьюгу. Был сперва приказ вешать. Но виселицы не успели, что ли, построить, повели за реку. Ведут здоровые, краснорожие фрицы, а комсомольцы наши такие кажутся маленькие, худенькие. Все, как один, босые. Только Фене Внуковой оставили изверги туфельки и платочек, но лицо тоже раскровавлено. Шура Омельяненко без глаза — выбили. Он и сам еле ноги волочит, а держит все-таки под локоток Феничку и шепчет ей что-то.

Народ по сторонам улицы стоит, как окаменел. Немцы расталкивают. А народ не расходится. Мария Федоровна, мать Шуры Омельяненко, прорвала немецкую цепь, грохнулась на землю, схватилась за ножки сына своего. «И меня, — кричит, — и меня возьмите! Убивайте, не надо мне жизни!» Шура нагнулся к ней, чтобы поднять с земли. Тут немцы подскочили, отбросили Марию Федоровну. Шура крикнул ей: «Мама, не всех убьют, будет наша правда! Будет советская власть!»

Колюшку, племянника, я и не узнала сразу. Седой. Ну, просто, как старик, белый. Он меня увидел и отвернулся. Я тут конспирацию не выдержала, как крикну: «Прощай, Колюшка!» А потом, слышу, в народе многие кричат, прощаются. И многие плачут. Федя Резниченко, и Шура Омельяненко, и Леня Ткаченко, хоть он и самый маленький, народу отвечают, лозунги кричат и кулаками Трясут, зовут, значит, сопротивляться немцам. Один Коля молчит, даром, что он у них главный.

У поворота улица круто берет вверх. Вот, когда поднялись на гребень, — туда немцы нас уже и не подпустили, — с самого крутого места Коля повернулся к народу и громко, как нарочно голос берег, крикнул: «Умираем, по не сдаемся! Да здравствует наша Родина!» Немцы накинулись, сшибли его. И еще до речки не дошли, терпение у них кончилось, начали стрелять прямо в селе, на дороге. И не целились...

На следующий день родным позволили взять для похорон тела. Так у каждого ран по двадцать-тридцать... Всех родные взяли хоронить, только один маленький Леня Ткаченко в реке остался. Не было у него ни отца, ни матери, ни сестер. Я на вторую ночь подговорила добрых людей взять его из реки, там место мелкое. Приходим, а его уж и нет. Потом узнала, другие сочувствующие нашлись раньше меня. Отдали последний долг...

Иду как-то, встречаю Кострому Шурку. Значит, отпустили ее. Значит, правда была моя, что она и подружка ее, Манька Внукова, наших людей выдали. Парень какой-то с ней, может, полицай. Отозвала я ее в сторонку. Она не опасается, видит, старушка, подходит ко мне. «Что, — спрашиваю ее тихонько, — девушка, верно люди говорят, что ты верующая и церковь посещаешь?» Отвечает: «Верно, бабушка!» — и бесстыжими глазами на меня смотрит. — «А верно, люди говорят, что ты, девушка, род свой берешь от Иуды?» Она и не знает, что отвечать. Только глазами моргает. А я повернулась да пошла...

Дня три, наверное, только и прошло после казни наших комсомольцев, как вдруг снова в народе стало известно, что листовки советские по всем углам расклеены. И опять, как раньше, свежие сводки московского радио и, кроме того, последние слова Колюшки: «Умираем, но не сдаемся!» Вот когда поверил народ в бессмертие нашего дела. Вы хоть люди и свои, но и вам не скажу, кто эти листовки печатал. Врать не стану — сама не знаю.

* * *

Нам сообщили, что в Алексеевке, Корюковского района, у старушки, на краю села, умирает еврей. Спасся он каким-то чудом от немцев. Умирает от сыпного тифа. А когда бредит, часто упоминает в бреду Федорова, Батюка, Попко, Попудренко...

Может быть, это Зуссерман?

Уже давно, сразу по прибытии в областной отряд, я справился о Якове. Никто ничего не знал. За это время я уже примирился с мыслью, что Яков в пути от Ичнянского к областному отряду попал в руки немцев и погиб. Как ни тяжела мне была эта мысль, но ведь война, мало ли смертей.

Освободившись немного от своих отрядных дел, я как-то вечером пригласил с собой командира первой роты Громенко, взял группу бойцов и поехал в Алексеевку, за тридцать километров от нашего лагеря.

Посланные вперед разведчики сообщили, что в селе немцев нет, а полицаи там скромные, то есть попросту трусливые. Мы прямо пошли к указанной мне хате. Тускло горел огонек в окне. Я приказал сопровождающим бойцам расположиться вокруг, а мы с Громенко постучались в хату.

Нам открыла девочка лет двенадцати. Она вышла на крыльцо в одном платье и прикрыла спиной дверь.

— Больна Сидоровна, — сказала девочка. — Трясет ее, никого просит не пускать, а вы кто такие? Полиция?

— Родственники мы, — сказал Громенко.

Девочка метнула на него подозрительный взгляд:

— Неправда ваша. У Сидоровны родных зовсим немае, одна я с мамой... Вы лучше не входите, у нас тиф. Мама моя меня приставила к бабе Сидоровне, я ее кормлю. Кашу ей варю.

Но мы все-таки вошли. Девочка внимательно следила за нами своими быстрыми, диковатыми глазками. В хате свету было больше от луны, чем от каганца. Стены закопченные, печь тоже давно не белена. Холодно, неуютно. В темном углу заворочалась старушка и хриплым голосом спросила:

— Ты, что ли, Настя?

— Люди до вас пришли, Сидоровна. Кажуть, родные.

— Гони. Быть не может.

Не договорив, она со вздохом повернулась, зашуршала соломой подстилки и, кажется, опять уснула или впала в забытье.

— Бачите? — промолвила девочка.

— А кто у вас тут еще есть? — И, не дожидаясь ее ответа, я сказал нарочно громко: — Я Федоров, Алексей Федорович, а это мой товарищ, тоже партизан.

И сразу же с печи спустились тонкие голые ноги.

— Ой, что вы! — услыхал я слабый голос. — Алексей Федорович!!!

Да, это был Яков Зуссерман, мой давнишний товарищ по скитаниям{10}. Трудно слезал он с печи и, держась за нее слабыми, длинными руками, дополз кое-как до скамьи. Он сел к свету. Я увидел изможденного, длиннобородого старика.

А ведь Якову было всего двадцать шесть лет. Долго он хватал воздух, видно, путешествие от печи до скамьи очень его утомило. Глядя на меня, он улыбался. Улыбка была дрожащая, нескладная. Только огромные глаза смотрели с радостью.

— Алексей Федорович, — повторил Яков. — Значит, живы. Я уже слыхал, но не верил. Здесь говорили, что Федоров недалеко, но я был очень болен, когда приходили люди и рассказывали о вас, и я думал потом, что это мой бред, и не верил.

Мы с Громенко, верно, смотрели на Якова, как смотрят на людей обреченных, — против воли жалостливо.

— Вы не думайте, — сказал Яков, — что я умираю. Я уже умирал два раза и погибал раз пять, но теперь, по-моему, поправляюсь. Тиф. А люди какие добрые, — продолжал он, торопясь единым духом сказать возможно больше. — Старушка и вот девочка. Я не знаю...

— Как же у тебя все-таки получилось? — спросил я.

Яков взглянул на Громенко.

— Это наш партизан, говори, не стесняясь.

Громенко протянул Якову руку. Но тот не дал ему свою.

— Грязный я, — сказал он. — Не трогайте. У них сил нет меня мыть, но они и так совершенно, как святые. Вы садитесь, если есть время. Я не прошу, чтобы вы меня взяли с собой. Я должен этим людям потому, что виноват перед ними и очень благодарен.

Сделав несколько глубоких вздохов, вытерев рукавом пот с лица, он продолжал:

— Письмо Батюка{11} я скушал. Иначе было невозможно. Я очень извиняюсь, что так получилось, виноватых бьют, но только, наверное, не таких слабых. Да, вы знаете, Алексей Федорович, вы просто невозможно мудро говорили, чтобы я вас не покидал... А где Симоненко?

— Тоже ушел.

— Он маму повидал?

— Мы у нее гостили несколько дней.

— Он был очень хороший человек. Любил, вроде меня, маму и семью. Как вы думаете, он погиб? А может быть, нет. Он, может быть, уже воюет, бьет немцев, как вы думаете, Алексей Федорович?

Мы принесли с собой немного муки, кусок сала, большой кусок сахару; у Капранова в его кладовых осталось еще с полмешка.

Яков разложил все эти богатства на скамье, пошевелил руками и с неожиданной жадностью в голосе проговорил:

— Можно я сейчас немного покушаю? Знаете, послетифозники так много едят...

Он вцепился зубами в сало, а сахар, обвернув бумажкой, протянул девочке:

— Настенька, тебе... — С натугой жуя, он говорил: — Наверное, нельзя сразу. Доктора, я слышал, советуют терпеть. Ты, Настя, не отказывайся, я знаю, что все дети любят сладкое. Она уже не дитя, Алексей Федорович, она может, будто бабушка, рассказывать детям о войне. Я так соскучился по разговору, что вы, наверное, считаете мои слова продолжением бреда. Есть у вас время слушать?

Я попросил Якова, если только хватит сил, рассказать по порядку все, что с ним произошло. Он сразу же начал. Иногда переводил дыхание, жевал сало, откладывал его и говорил, говорил. Громенко сказал, что подождет меня на улице. В хате воздух был удушливо-сладкий, как в плохих больницах. Мне тоже было немного не по себе. Я предложил Якову тут же поехать со мной в лагерь. Он покачал головой.

— Вероятно, я не имею права. Теперь я должен быть кормильцем и санитаром, эта хозяйка такая была ко мне внимательная. Вы не думайте, что не хочется Якову в партизаны. Я стремлюсь жить, чтобы отомстить за все муки населения и за своих. Я уж не верю, что жена и сынок живы, нет, не уговаривайте. А к вам обязательно приду, когда старушка поправится. Заметьте, что пока у меня не хватит сил поднять от земли винтовку, а Не то, чтобы стрелять. Так вот, слушайте и, если можно, не уходите, это будет рассказ о таких мучениях!

Я сел на хромоногий стул. Надо было выслушать Якова. Раздражала его многословность, но я понимал, что она — следствие тифа и долгого одиночества.

— А что, — спросил Яков, — разве нету опасности Или вы с охраной? Зачем еще жертвы? Если вы станете жертвой из-за меня, то это будет самое ужасное в моей жизни. Но я, конечно, не желаю, чтобы вы уходили. Дело было так: когда я ушел из Ичнянского отряда, зачем-то вспомнил, что в Корюковке живет Израиль Файнштейн, дядя моей жены. Он работал шорником сахарного завода. В отпуск он ездил в Нежин, и там мы с ним выпивали немало водки. Тогда мы были веселые. Он очень здоровый и с железной выдержкой. Пожилой человек, принимал участие в Октябрьской революции и лично видел потом Щорса, даже помогал ему сведениями. Мне пришла в голову сумасшедшая мысль, что, может быть, жена поехала из Нежина к нему, а вовсе не захвачена карателями в Нежине. И я свернул в Корюковку. Мне сообщило крестьянство, что там нет немцев, а партизаны вовсю распоряжаются и как будто бы даже организовали советскую власть. Это меня ужасно обрадовало. Но все оказалось наоборот. В действительности партизаны уже были вынуждены уйти под натиском превосходящих сил. Немцев, между прочим, почему-то не было. Или они боялись войти сразу. Несколько часов они еще не появлялись. На улицах ни души, как перед сильной грозой, когда уже блеснула молния.

Я шел в аптеку. Думал так: «Если Израиль еще в городе, в аптеке обязательно знают». Там провизор его товарищ. Но провизора не оказалось. Сторожиха сказала: «Быстренько тикайте, все евреи прячутся по домам и боятся расправы». — «А Израиль? — спросил я. — Вы, может быть, знаете о нем?» Сторожиха ответила, что Израиль с женой и детьми уже отправился в Нежин. То есть все наоборот. И только я так подумал, а по улице уже мчатся мотоциклисты. Вы знаете, я в то время еще не был обросший и выглядел ближе к украинскому типу: отрастил усы. Я помнил по Нежину, что мотоциклисты проносятся для сильного шума и страха, но не останавливаются из-за пустяков. Есть момент безопасности. И смело вернулся на улицу. Думаю, куда пойти. Пошел в тот дом, где жил Израиль. Этот дом рядом с больницей. Вы меня слушаете, Алексей Федорович, или уже задремали?

— Ты устанешь, Яков, — сказал я. — Поешь, не торопись.

Он опять вытер лоб. Потом с минуту жевал. В углу охала Сидоровна. Девочка положила в печь маленькие полешки, попросила у меня огня. Я дал ей зажигалку. Она раздула огонь, протянула к нему руки и долго стояла так, не оглядываясь.

— Весь ужас в том, — сказал Зуссерман, что хозяйка заразилась от меня. Добро обошлось ей дорого. Ей больше пятидесяти, а какие теперь сердца! Для тифа нет ничего хуже, чем плохое сердце. Она может помереть. Вот какая жертва с ее стороны. Заметьте, Алексей Федорович, что я ее предупреждал. Но старушка заявила, что в этом вопросе может разобраться один только бог. Если он хочет взять ее душу, то все равно не избежать. Я бы ушел сам, но уже не мог двигаться от жара и болезни.

Яков говорил никак не меньше часа. Не упустил ни одной подробности. Не стану приводить его рассказ целиком. Продолжение таково:

Уже на следующий день немцы вывесили приказ: евреям явиться на сборный пункт, взять с собой все самое ценное. Немцев понаехало много. Выход из местечка был очень затруднен. Сестра аптечной сторожихи работала няней в больнице. Сговорившись с врачом Безродным, она положила Зуссермана, тогда еще совершенно здорового, на койку.

Но случилось так, что ночью немцы решили осмотреть больницу, чтобы приспособить ее под госпиталь. Оттолкнув сторожа, они прямо пошли по палатам. Зуссерман слышал, как в соседней палате они опрашивали больных:

— Откуда? Национальность?

Бежать было невозможно. Окошко выходило на улицу, дверь в коридор, а в коридоре немцы. Вот тут он и съел письмо Батюка.

— Я уже совершенно распростился с жизнью, потому что мне известно, что значит явиться на регистрацию. Я быстренько пробежал глазами письмо Батюка, чтобы запомнить, что он пишет вам, а потом поспешил его разжевать и проглотить. Поперхнулся, но немцы не услышали. В это время входит та самая родственница сторожихи из аптеки и с ней еще няня. Они с носилками. И говорят мне шепотом: «Ложись, больной, ты теперь мертвец». Я лег. Они накрыли меня простыней и понесли мимо немцев и полицейских. Я слышал голос: «Что такое?» Женщина отвечает спокойно, как дома: «Скончался от тифа». Полицейский поднял простыню. Я, наверное, по бледности напоминал труп, потому что он равнодушно сказал: «А...», и меня пронесли во двор. Но там тоже были солдаты, и женщины потащили меня в мертвецкую, сбросили на полати. Там лежало три трупа. Ибо действительно некоторые уже умирали от тифа, особенно из бежавших пленных. Я лежал, притаившись, среди мертвецов, но мне было хуже, чем им. Я так пролежал больше часа. И с тех пор в течение девяти суток, как только, немцы приближались к больнице, мчался в мертвецкую и ложился в эту ужасную компанию. А ночью мне удавалось иногда ходить в город и агитировать евреев не регистрироваться, а бежать. На улице Шевченко, в доме номер, кажется, девятнадцать, я нашел хороших людей. Они имели связь с Марусей Чухно, вашей партизанкой. Она мне сказала, что надо вооружиться терпением, а пока я помогал ей писать листовки. И однажды, после сна, когда я пришел из мертвецкой в этот дом, там уже был только пепел. Люди передали, что Марусю Чухно утром немцы провели по улице вместе с евреями. Триста евреев и русская Маруся Чухно были расстреляны. А у меня в тот же вечер была температура тридцать девять градусов. И я решил, что теперь мне уже все равно. Появилась отчаянная смелость. Утром я пошел в город открыто и держал палец на курке пистолета, а в другом кармане — гранату.

Верховые полицаи встретились мне вдвоем у самой окраины. Я их подпустил, как учили в армии, на близкое расстояние и выстрелил сперва в одного. Другой выстрелил в меня. Он промазал, а я отбежал и кинул в него гранату. Лошадь, во всяком случае, ускакала одна. Может быть, патруль спрыгнул от страха. Я тоже побежал в поле. За мной не гнались.

Больной тифом, еле передвигая ноги, брел Зуссерман по дорогам и по лесу, сам не зная куда. За несколько дней и ночей у него была масса приключений. Наконец, он свалился у канавы, потерял сознание. Проезжие крестьяне уложили его на подводу и повезли в свое село. Очнулся он уже в хате Сидоровны.

— Она меня поила молоком, хотя не имеет коровы. Она жарила для меня картошку. И вот теперь заразилась. Ах, Алексей Федорович, я понимаю, что кругов виноват. И когда поправлюсь и приду в отряд, вы сделаете мне внушение или накажете еще сильнее.

Он передал мне содержание письма Батюка.

— Яша, то есть товарищ Батюк, диктовал это при мне. Писала его сестра Женя. Она мне сказала, что лучше, если бы я мог наизусть, как актер. Но тогда не было времени. А в пути я действительно пробовал, и кое-что вышло, но не все. До болезни я начало помнил, как таблицу умножения. Подождите, Алексей Федорович, может, выйдет...

Зуссерман закрыл глаза и долго молчал. Я тоже молчал. Девочка по-прежнему стояла спиной к нам, грела руки у маленького костра, разложенного ею на припечке. Слышно было, как дышит старуха, как потрескивают полешки и как сосет сахар Настя. Казалось, ей, этой изголодавшейся деревенской девочке, нет ни до чего дела.

Зуссерман все молчал. Я уж подумал, не уснул ли он. Вдруг Настя повернулась от печки, торопливо проглотила сахар и спокойным, деловитым тоном сказала:

— Начинается так: «Товарищ секретарь обкома, наша организация в зачаточном состоянии...»

Зуссерман вскочил со скамьи и с нескрываемым страхом уперся взглядом в Настю.

— Что? — воскликнул он. — Откуда ты знаешь?

Настя сразу поняла причину его испуга.

— Дядя Яша, — торопливо заговорила она, — вы позабыли. Когда вы сильно болели и еще думали, что можете помереть, ведь вы тогда сами просили меня запомнить. Говорили громко, чтобы я или бабушка запомнили, а потом постарались передать в отряд этому дяде, — она показала на меня.

Яков снова сел и слабо улыбнулся. Настя, облегченно вздохнув, села рядом с ним.

— Замученная девочка, — сказал Зуссерман. — Вы представляете — два больных подряд. Бабка — та хоть тихая. А я буйствовал.

— Ну, совсем будто пьяный, — подтвердила Настя. — Вы хотели убежать, а я вас укладывала.

— И я вслух произносил письмо?

— Да. А в другой раз бредили, будто дядя Федоров тут в хате, и опять читали наизусть. Я хотела записать, но вы не позволили, кричали, что я дура. Но ведь на больных не обижаются.

— Ну, спасибо, Настя, ну, спасибо... Действительно начиналось так:

«Товарищ секретарь обкома! (Фамилию вашу, Алексей Федорович, Батюк сперва продиктовал, но потом велел начать снова, сказал, что упоминать опасно.) Наша организация в зачаточном состоянии. Комсомольцев и молодежи в группе пока двенадцать человек. Но есть не только молодежь. Все горят желанием работать. К сожалению, мы потеряли связь с райкомом партии. Мы принимаем и распространяем сводки Совинформбюро, печатаем листовки, ведем агитацию пока среди знакомых. Чувствуем, что этого недостаточно, и надеемся, что скоро сумеем делать больше. Очень просим во всем, что только нужно обкому партии, полностью рассчитывать на нас. Только смерть может нас остановить...»

Зуссерман помолчал. Потом признался:

— Дальше я, Алексей Федорович, наизусть не могу.

— Содержание помнишь?

— Яков просил еще передать на словах, чтобы вы обязательно учли его физическое состояние, то есть слепоту... Нет, он не просит облегчения в работе. Наоборот. Он говорил, что имеет преимущество в конспирации. Его, как слепого, считают беспомощным калекой. «И пусть меня, — просил Яша, — обком пошлет с любым заданием, я молод, силен, вынослив...»

— Но что же было еще в письме? Неужели то, что ты прочитал, и больше ничего?

— Ой, нет, Алексей Федорович, что вы. Там были серьезные вопросы. Мне их трудно передать, но я постараюсь. Вот, например, я уже точно вспоминаю. Первый вопрос такой. Немцы позволили открыть кустарное производство: разные артели — пищевые, деревообделочные и тому подобное. Интендантство и комендатура обещают заказы. Так вот Яша задает вопрос, можно ли опираться на такие производственные точки, и он сам даже хочет организовать артель, чтобы под этой вывеской стянуть своих людей. Правильно ли это будет?

— Иначе говоря, следует ли использовать легальные формы организации для объединения наших сторонников? Так я понял?

— Точно! Потом такой вопрос. Нужно ли организовать кружки среди рабочих и кустарей?

— Какие кружки?

— По изучению истории партии и углублению марксистско-ленинских знаний. Как это было до революции, когда старые большевики руководили такими кружками на заводах... Еще такой, кажется, последний вопрос. Они, то есть группа Батюка, могли бы провести в жизнь террористические акты. Против коменданта, бургомистра и других немецких ставленников. Но Яков в своем письме говорит, что у них нашлись товарищи, которые возражают. Они доказывают, что марксисты-ленинцы против личного террора...

— Индивидуального?

— Да, правильно, там было такое слово. А под конец Яша снова пишет, что ждет ваших указаний, и группа сделает все, что им прикажет партия.

Старуха-хозяйка зашевелилась в своем углу.

— Воды, Настенька, — прошептала она.

Настя вскочила, подала ей кружку. Сделав несколько шумных глотков, старуха довольно громко пробурчала:

— Третий раз сон перебиваете. Хиба ж так можно. Дайте ж вы мени хоть помереть спокойно...

— Простите, бабуся, — сказал я. — Сейчас мы поедем. Может, все-таки и ты с нами, а, Яков? — еще раз предложил я Зуссерману. — Там у нас неплохо. Стоим в селе. У нашего фельдшера целая хата. Выздоровеешь — немцев будем вместе бить. А то ведь как знать, поднимемся, уйдем, ищи ветра в поле.

— Ах, мне хочется, серьезно, то есть это моя мечта, но вы понимаете... — он показал головой в сторону угла, где лежала старуха.

Она не могла видеть его движения, но догадалась, о чем он ведет речь.

— Ехай, ехай, Абрамыч. Полежал, хватит. Погуляй-ка ты с партизанами. Берите его, начальник, нам и самим исты нема чего, — и после этих, казалось бы, грубых слов старуха, не меняя тона, продолжала: — Треба только завернуть его. Шинель больно тонка, продует Абрамыча на морозе.

Я сказал, что в санях у маня есть тулуп.

— Ну, так с богом. Дай ты ему, Настя, пушку его. В тряпку завернута, за образом Черниговской богоматери лежит.

Девочка принесла из темного угла пистолет, протянула его Зуссерману. Помогла надеть шинель. Дрожащими руками Яков натянул пилотку. Потом сделал несколько шагов к старушке:

— Не ходи, не надо, — предупредила она.

— Прасковья Сидоровна! — воскликнул Яков. — Вы мне, как мать! Я не забуду...

— Ладно уж, Абрамыч, — ответила старуха. — Ни я тоби не мать, ни ты мени не сын. Что можно, зробила. Так и то не для тебя, а для батькивщины{12} нашей. Будь здоров, не болей, а нимца, колы будешь быты, за меня, да вот за Настю, не пожалей, стрельни по разу.

Девочка вышла с нами на улицу. Хотела помочь усадить Зуссермана. Но подошли мои люди, и она, завернувшись в платок, молча встала у крыльца.

— Прощай, милосердная сестра, — сказал я.

— Прощай, Настенька, еще раз спасибо, и если встретимся, пожалуйста, что угодно, все мое — твое! — с чувством произнес Зуссерман.

Настя церемонно протянула руку Якову, мне и всем моим спутникам. Потом тихо сказала:

— Дядя Федоров...

— Говори, говори, — подбодрил ее Зуссерман.

— Вы там в лисе... Если только можно... Пришлите бабе нашей дровишек вязаночку. Хоть бы, говорит, перед смертью раз до тепла протопить... Я бы сама, да оставлять ее одну не годится.

Я обещал, конечно, прислать завтра же. Но вышло так, что следующим утром немцы навязали нам большой бой. Воевали мы с ними до самой ночи. И следующий день был очень напряженным. Послать бойцов с дровами для Сидоровны я смог только через два дня. Кроме дров, Капранов собрал ей полмешка муки, сухарей и мяса.

Вернувшись, бойцы сказали, что старуха померла, хата заколочена.

Я ведь ее так и не видел. Только слышал хриплый старческий голос. Было ужасно совестно, что не исполнили мы ее просьбы вовремя.

* * *

Письмо Батюка дошло ко мне через два месяца после того, как было написано. И то не само письмо, а только его изложение. Что за это время произошло в Нежине? Действует ли группа, организованная этим храбрым и умным слепцом? Нужен ли Батюку и теперь ответ? Думает ли он по-прежнему над вопросами, которые поставил секретарю обкома партии? И, наконец, жив ли он сам?

Ни я, ни другие члены обкома этого не знали.

И если мы ответим Батюку сегодня, дадим ясную директиву, когда-то он получит ответ? У нас ведь только одна возможность — послать к нему человека. Ни телефона, ни радио, ни почты. Даже поехать наш связной к нему не может. Ни на поезде, ни на автомобиле, ни верхом на лошади. Он должен идти пешком. И не идти, конечно, а пробираться, рискуя жизнью на каждом шагу.

Руководить оперативно, то есть быстро откликаться на события, происходящие в отдаленных от нас районах, вовремя помочь советом, людьми, вооружением обком мог отнюдь не всегда. Мы ведь и сами вместе с областным отрядом вынуждены были то и дело менять место своего расположения. Посланцы райкомов шли в Рейментаровку, а некоторые даже в Гулино. Находили там только наши следы, — пустые землянки, гильзы от патронов и немецкие трупы. Некоторые связные райкомов, потеряв надежду нас разыскать, возвращались. Более настойчивые расспрашивали у крестьян, где партизаны Орленко. А крестьяне, по известным причинам, как читатель уже знает, не очень охотно дают такие сведения.

Только к началу января, через три месяца после того, как был послан, возвратился из Яблуновского района Кузьма Кулько. Он сообщил, что подпольщик, ставленник обкома, товарищ Бойко возглавил небольшую группу коммунистов и комсомольцев. Они печатали на гектографе и распространяли листовки, вели устную агитацию среди крестьян. Они систематически обрывали на большом расстоянии телефонные и телеграфные провода между Яблуновкой и Пирятином. Группа казнила двух старост-предателей. И вот, совсем недавно, по чьему-то доносу полиция арестовала товарища Бойко. Ему удалось бежать, но в лесу его настигли и расстреляли на месте.

Теперь во главе Яблуновской низовой организации кандидат партии Зленко. Группа невелика, положение у нее тяжелое. Сейчас ограничивается слушанием радио и выпуском листовок со сводками Совинформбюро. Трудно не только потому, что преследуют немцы и полиция. Часть товарищей этой группы — люди пришлые.

— Задают вопрос, — сказал в своем докладе обкому Кулько: — як добывать средства для жизни? Партизан может боем у нимцев отнять. А подпольщик, коли у него своего хозяйства нема, куда вин сунется? Надо идти работать. Ну, а яка сейчас работа? Коли бы в совхоз чи на фабрику — там для агитации, а также для разъяснения среди масс настоящего положения, для саботажа и прочего предоставляется возможность. Одна беда — нема в Яблуновке действующих фабрик и заводов. И совхозы нимцы позакрывали. Из колхозов сделали общины-десятидворки, принимают только местных жителей. Ну, як тут быть?

— А что вы посоветовали?

— Остается одна возможность — помощь народных масс. Вроде того, як питаешься в пути: то ли побираешься, то ли пользуешься от щедрот крестьянства его гостеприимством. Только учтите, что одно дело человек прохожий, а другое — коли уже устроился на месте.

К слову скажу, что Кулько за это время переменился. Похудел, огрубел, очень много курил. Отказывать ему, как человеку пришлому, можно сказать гостю, было неудобно. И он выкурил, пока докладывал, мою двухдневную норму. Когда мы ему рассказали, что в Холмах его жена, что мы с ней связаны и что даже даем ей небольшие поручения, он, против ожидания, не был удивлен.

— Я, Олексий Федорович, ничому бильше не удивляюсь. Но так скажу: не давайте вы мени отпуска. Что самое трудное у подпольщика против партизана и солдата? Да то, Олексий Федорович, что подпольщик видит семью свою, что страданья детей своих видит. Отсюда и слабость. И разный человек по-разному эту слабость может преодолевать. Не пойду, и теперь ни за что не пойду!

— Да мы тебя и не уговариваем, Кузьма Иванович.

Но Кулько ужасно разволновался, руки у него дрожали, насыпая табак в огромную козью ножку, рассыпал, наверно, не меньше, как половину закрутки.

Так он и ушел опять на новое задание, не повидавшись с женой и ребятами.

Одновременно с Кулько ушел на связь с Батюком Зуссерман. Он, как только немного окреп, сам вызвался пойти в Нежин. Сказал, что лучше него дорогу никто не знает. Я сперва колебался. Но Яков убедил меня. Действительно, никто из наших людей не знал Нежин лучше Зуссермана. Ему, конечно, и легче, нежели другим, разыскивать группу Батюка.

С тяжелым чувством отпустил я Зуссермана. Но он был весел, казался здоровым и шел на задание с большой охотой.

В начале января после долгих скитаний набрел на заставу областного отряда член Остерского подпольного райкома Савва Грищенко. Он был измучен, оборван, голоден. Но когда узнал, что при отряде находится и обком, очень обрадовался. Принесли ему поесть в штаб. Он ел и докладывал одновременно.

Он рассказывал, в каком тяжелом положении оказался Остерский подпольный райком. Заранее организованный партизанский отряд, помогая частям Красной Армии выйти из окружения, не смог потом пробиться назад на оккупированную территорию. Большинство товарищей ушло вместе с нашими войсками. И только небольшая группа во главе с секретарем райкома товарищем Глушко перешла линию фронта и вернулась в Остерские леса.

Но тут выяснилось, что продовольственные базы и тайный склад оружия выданы полиции шофером-предателем. Создать вновь партизанский отряд по этой причине было почти невозможно. Райком бросил силы на организацию сельских подпольных групп. Их было создано шесть. В каждой группе от четырех до восьми человек. Помимо того, что они распространяли переписанные от руки сводки Совинформбюро, группы эти стали ячейками будущего партизанского отряда. Они собирали в лесах и на полянах оружие. И уже собрали на общую лесную базу двадцать ящиков гранат, больше сотни винтовок, два ручных пулемета, свыше десяти тысяч патронов.

— Ах, товарищи, — сказал Грищенко, — если бы мы знали точно, что обком по-прежнему существует, насколько легче бы нам стало работать!

— Почему? — спросил Попудренко. — Чем мы вам могли помочь?

— Да разве в одной помощи дело. Вот вы сообщили мне сейчас, что от товарища Хрущева есть весточка. А помощи-то ведь пока вы тоже не получили, верно? Так вот, и нам, коммунистам в районах, сознание того, что действуем мы не маленькой своей группкой, что в области маленьких таких групп рассеяно множество и что есть областной комитет... Да что вы сами не понимаете, Николай Никитич?

— Неужели таки ничего и не слыхали о нашем отряде?

— Об отряде слышали. И даже о двух больших отрядах — Орленко и Федорова{13}. — Но что касается обкома, — последнюю директиву получили еще в ноябре.

— А пригодилась директива, ответила на ваши насущные вопросы?

— Теперь много нового возникло. Вот, к примеру, есть в районе еще не организованные коммунисты и комсомольцы. Некоторые из них зарегистрировались в полиции. Кое-кто добровольно, у этих позиция ясна — предатели, а в лучшем случае — трусы. Но есть и такие, которым не зарегистрироваться было невозможно.

— Ну, положим, я бы ни за что, никакие обстоятельства меня бы зарегистрироваться не заставили! — воскликнул с возмущением Дружинин.

— Вы, да и я тоже — дело другое, — возразил Грищенко. — Послушайте, вот я вам расскажу. Помните слесаря колхоза «Червоноармеец»? Да вы его должны помнить — Горбач Никанор Степанович. Он большой мастер. Еще в прошлом году с обращением выступал в «Большевике» насчет досрочного ремонта сельхозинвентаря к севу. Портрет его был на первой странице. Усы, трубка и большая бородавка возле носа. Ну, вот, он самый. Кандидат партии. Но, главное, известен кругом, как хороший мастер. Специалист своего дела. И не только слесарь. Он и кузнец, и токарь, и механик-самоучка. Трактор знает превосходно, любой мотор, любую машину. Природный талант. Его сколько раз в МТС звали — не шел. Привержен к своему селу, улейки у него там стоят. Но, главное, колхоз свой любил, гордился им. Казалось бы, настоящий советский человек, а вот, представьте, зарегистрировался.

— Значит, в душе был другим. Вы, районные коммунисты, проглядели его кулацкую душонку.

— Другое, совсем не то, Алексей Федорович. Он даже усы сбрил. Бородавку хотел срезать в целях конспирации. Но ему же ничего не поможет, как, скажем, вам или тому же Николаю Никитичу. Если народ человека знает, — все! Как ни переодевайся, примета найдется. Я, допустим, запомнил у Николая Никитича, извините, его нос. А вы — уши. Не один, так другой узнает. Старого же кузнеца, кроме того, всегда можно по рукам определить. Верно?

Дальше происходит следующее: Никанор Степанович эвакуироваться не пожелал. Заявил, что предпочитает партизанить. Но из лесу, как я уже говорил, пришлось вернуться. С ним условились, поскольку он человек заметный, перебросить его в дальнее глухое село. Не стал спорить, забрал свою старуху и пошел к родственникам в Зеленую Буду. Там его, конечно, приняли. В колхозе или, как теперь, общине просто обрадовались. Что это означает? Его и там, конечно, узнали. Отвели ему хату. Хаты многие пустуют, хозяева их эвакуировались. Тогда он объясняет, что работать ему нельзя. Руку нарочно перевязал. «Ничего, поправишься — будем думать». Он извещает нас. Передает через человека, что, пожалуйста, мол, посылайте мне листовки, есть тут хороший народ. А если, мол, надо, у меня подвал большой, можно наладить печатание. При встрече с одним из наших даже предлагал, чтобы из леса перетащили к нему по частям типографский станок. Он, мол, сообразит, как приспособить. Печатная машина, между прочим, уцелела. Когда базы полиция растащила, машину они только слегка покарежили. Камнями, верно, били.

Короче говоря, станок мы к нему не повезли, потому что узнали, что он зарегистрировался. Пошел в полицию и заявил, что, действительно, кандидат партии и дает подписку прекратить всякое сопротивление и, как там установлено, обязуется доносить обо всем, что ему станет известно.

Когда мы об этом узнали, очень испортилось настроение. Кому верить, если уж такой человек, можно сказать, сознательнейший колхозник и член правления. Выходит, ему теперь надо мстить, убивать его надо. Ведь этому Никанору Степановичу известны адреса явок. Ему не только члены райкома, родственники всех членов райкома известны. Что, если вздумает, как написал в немецком документе, выполнить?

Но убивать его никто не желает. Сомневаются, что он предатель. Разумеется, так и вышло. Он сам нас нашел, сам все объяснил. Но мы его из партии исключили. Отказались признавать своим.

Как же все-таки вышло? Приезжают к нему ландвиршафтсфюрер и один бывший работник райземотдела, а теперь что-то вроде изменника — устроился при хозяйственной комендатуре. Обращаются к Никанору Степановичу: «Вы такой-то?» Он пытался отрицать, но этот бывший-то наш работник, оказывается, знает его в лицо. «Ты, — говорит, — усы сбрил». — «Что делать, — отвечает, — действительно». Сажают его в бричку, везут за тридцать километров на ток. Приказывают отремонтировать срочно локомобиль. Они затеяли молотьбу хлеба. Копается возле локомобиля какой-то немецкий солдат, тоже механик. И, видно, не знает он конструкцию нашей машины. Сделать ничего не может. Пиканор Степанович показывает на руку: мол, не могу работать. Они соглашаются, чтобы он сам не делал ничего, а только объяснял словами. И вот, представьте, старик увлекся. «Сам, — говорит, — не понимаю, как получилось. Ведь я себе, черту лысому, в уме твержу: ничего не делай. Они и так, и эдак крутятся у машины, ничего у них не выходит. Взялись они меня разыгрывать: как это получается, что такой знаменитый механик и тоже пасует. Не выдержал я, поддался розыгрышу, или, может быть, перед немцами хотел показать свое превосходство. Руки, можно сказать, сами потянулись, опомниться не успел — пошла машина. Как хотите, судите, но ведь я, — говорит, — подпольщиком никогда в жизни не был, а с металлом вожусь больше тридцати лет». После этого случая с локомобилем ему говорят, что властям немецким известно, что он коммунист, но это, мол, ничего не значит, надо только зарегистрироваться. И ведут в полицию. Там он и подписывает известную бумагу. А через несколько дней является к нам и просит считать все это уловкой, доказывает, что ненавидит немцев и жизнь готов отдать за наше дело. Вот как иногда получается, товарищи.

— Но ведь это исключительный случай, — возразили мы Грищенко.

— Каждый случай по-своему исключителен. Среди коммунистов, которые зарегистрировались, далеко не все безнадежные люди. Один товарищ, тоже из недавно вступивших в партию, учитель, нашел нас и говорит: «Пусть я виноват, пусть недостоин носить звание члена партии, но не лишайте меня звания человека. Дайте задание, испробуйте. Сознаюсь, подавила меня на первых порах вся картина отступления, потерял голову. А когда собрался с мыслями, когда увидел силу духа народного, понял, что лучше смерть, чем такая жизнь».

Мы ему поручили разведать обстановку на железной дороге. Сказали, что в диверсионных целях. Хотя у нас никаких средств для этой деятельности нет. И послали его к станции. Там строжайшая охрана. Представьте, пролез ночью под колючую проволоку, начертил нам потом точнейший план: где часовые, где склад снарядов... Жаль даже было человека, что зря ползал. Нет, нельзя все ж таки подходить с такой меркой, что все оробевшие люди — подлецы. А пройдет время, еще больше к нам придет таких, как этот учитель.

— А как же с механиком? — спросил, заинтересовавшись, Дружинин. — Так, значит, исключен из партии и вы его от себя оттолкнули?

— Запил старик. Просто ужас как пьет. Смастерил самогонный аппарат и такой первач гонит, просто сказать — ректификат. И сивуху научился отбивать. Когда немного разбавить водой, прямо особая московская двойной очистки.

— Пробовали, значит? — смеясь, сказал Попудренко. — А говоришь — оттолкнули старика. Выходит, кое в чем он вам и сейчас полезен?

Но шутки шутками, а вопросы, поднятые Грищенко, а перед тем письмом Батюка и докладом Кулько, были, несомненно, серьезны и требовали разрешения. Они носили общий, интересующий всех подпольщиков характер.

В самом деле, надо уяснить, кто такие рядовые подпольщики Отечественной войны. Чем они должны заниматься, кого могут принимать в свои группы, следует ли им профессионализироваться, то есть посвятить себя исключительно подпольной деятельности? Какие материальные возможности у них для этого есть?

Подпольные группы городов состояли из рабочих и служащих, студентов, школьников. В сельских были колхозники, рабочие МТС и совхозов, врачи, учителя и тоже школьники. Их возглавляли товарищи, посланные обкомом и райкомами. Но не всегда партийные работники профессиональны.

Опыта подпольной работы ни у кого не было. Разве только у пожилых людей — членов партии с дореволюционным стажем и ветеранов гражданской войны. Но, во-первых, таких единицы, а во-вторых, условия нынешнего подполья имели мало сходства с условиями, в которых они работали в те далекие времена.

Думаю, что вопросы Батюка, следует ли готовить террористические акты и следует ли организовывать кружки по углублению марксистско-ленинских знаний, были навеяны ему кем-нибудь из старших членов партии.

В самом деле. Мы не боролись за свержение существующего строя. Ибо немцы не ввели и не могли ввести на оккупированной ими Украине буржуазного строя, хотя, конечно, и стремились к этому. Пока же они только заняли территорию. Война продолжалась. Немцы вели ее не только против Красной Армии, но и против всего советского народа. Мы, как партизаны, так и подпольщики, были солдатами. Мы воевали. Уничтожение комендантов, ландвиршафтс-, группен — и всяких других фюреров было нашей солдатской обязанностью, а не террористическими актами. Уничтожение предателей народа — старост, бургомистров, полицейских — тоже не террор. Это — человеческие подонки, не представители некой новой власти, а просто шпионы, изменники и перебежчики. Они преступники, мы их не убиваем, а казним в соответствии с законами Родины.

Подпольщики Отечественной войны — это те же партизаны. И разделение на партизан и подпольщиков имеет лишь тот смысл, что первые живут и действуют значительными военизированными группами, а вторые вынуждены жить порознь и действовать более конспиративно.

Советский народ на оккупированной территории отлично разбирался в том, кто его враг. Даже самые Отсталые крестьяне вскоре поняли истинные цели и намерения оккупантов. Сопротивление народа захватчикам неуклонно росло.

Но если бы миллионы наших людей, оставшихся на оккупированной территории, знали всю правду о немцах, если бы они знали хотя бы то, что на Украине, где хозяйничает враг, уже в первый год войны мертвых немцев было больше, чем живых,  — сопротивление возросло бы во много раз.

Вот почему главной задачей подпольщиков, то есть коммунистов и комсомольцев, не ушедших в лес, а оставленных в городах и селах, была пропаганда правды.

Рассказывая народу о действительном положении на фронтах, систематически распространяя сводки Совинформбюро, разоблачая тактические маневры немцев: их земельные законы, игру в «друзей вильной Украины», их националистическую пропаганду и прочие уловки, подпольщики поднимали дух народа и содействовали созданию партизанских резервов.

Подпольщики в городах и селах должны были всеми мерами препятствовать проведению в жизнь немецких законов, постановлений, распоряжений; организовывать саботаж на предприятиях и в сельскохозяйственных общинах; разоблачать предателей, собирать и передавать партизанским отрядам оружие и боеприпасы, вести разведывательную работу для наших партизанских штабов и для Красной Армии.

Впрочем, вряд ли я сумею перечислить здесь все обязанности подпольщика-воина. Другое дело, его права и материальные возможности, — они были гораздо ограниченнее. На вопрос подпольщиков Яблуновки, где доставать средства для существования, мы могли ответить только одно: ищите, товарищи, не чурайтесь никакой работы. Живите так, как живет народ, будьте всюду с народом. Идите, если надо, в батраки к новоиспеченным кулакам и помещикам, идите в артели, на железную дорогу, в административные и хозяйственные учреждения немцев. Нам везде нужны свои люди, чтобы взрывать немецкую оккупационную машину изнутри. Но помните — идти в такие места можно только по направлению организации.

Что же касается коммунистов и комсомольцев, под влиянием страха или каких-то «личных обстоятельств» пришедших на регистрацию и поступивших на службу к немцам, им оправдания нет. Как ни симпатичен слесарь Никанор Горбач, остерская организация права, отказавшись считать его коммунистом. И учи гель, о котором рассказывал Грищенко, тоже должен быть немедленно исключен из партии.

Для того чтобы искупить свою вину перед народом, у них, в условиях оккупации, есть только один путь — в партизанский отряд. Здесь, если их примут, они могут под пристальным наблюдением товарищей пойти в бой.

Но почему так строго? — спросит читатель. Ведь Никанор Горбач и тот учитель, что сам сознался в своем малодушии, пришли в райком партии с повинной, они только дрогнули на мгновение, изменниками их считать нельзя.

Если бы они были изменниками, их бы расстреляли. Не могло быть тогда и речи, чтобы позволить им сражаться в рядах партизан. Нет, мы не только подтвердили исключение их из партии, но просили товарищей рассказать народу о том, что они исключены. Коммунист не может совершать сделок со своей совестью. Коммунист не имеет права забывать ни на минуту, что народ видит в нем представителя руководящей партии. Когда коммунист или комсомолец совершает малодушный поступок, он наносит большой ущерб нашему делу, гораздо больший, чем беспартийный, совершивший такой же поступок.

Регистрацию коммунистов немцы обставляли торжественно. Они вывешивали большие плакаты-указатели: «Регистрация членов партии и комсомольцев производится здесь». Да и сама регистрация ими была придумана не для того, чтобы учесть и обезопасить коммунистов. Добровольно приходили на регистрацию единицы. И немцы, конечно, заранее знали, что придут только предатели и люди малодушные, стало быть, для них, немцев, и без того безопасные. Нет, они придавали этой регистрации другое значение. Они хотели нанести удар авторитету Коммунистической партии в народе.

Слесарь Никанор Горбач впоследствии действительно доказал, что он не только не предатель, но даже храбрый человек. Он пришел в отряд и, несмотря на преклонный возраст, хорошо воевал. Его тогда, как он выразился, гордость заела, не захотел уступить немецкому мастеру. Стало быть, профессиональная гордость механика была в нем сильнее гордости патриота и коммуниста.

А народ особенно высоко в это время ценил непреклонную гражданскую гордость советского человека. Как могли мы прощать коммунистам даже маленький поклон в сторону немцев, когда сотни и тысячи безымянных героев, беспартийных рабочих и крестьян шли часто на смерть только для того, чтобы показать свое презрение оккупантам.

Рассказы об этих подвигах можно было слышать и в хате колхозницы, и где-нибудь на пепелище сожженного села, и у партизанского костра. Народ очень любил рассказы о беззаветной храбрости, о людях, погибших с удалью, о том, что еще Максим Горький назвал безумством храбрых. Такие истории повторяли, дополняли, передавали из уст в уста.

Вот, например, рассказ о старике Мефодьевиче из Орловки. Я сам слышал его не меньше десяти раз. В основе его лежит действительный случай, происшедший в начале 1942 года. Но фамилию Мефодьевича я так и не смог узнать.

Группа наших комсомольцев-разведчиков — Мотя Зозуля, Клава Маркова и Андрей Важецев — отправилась по селам, чтобы собрать нужные командованию сведения, а попутно разбросать и передать нашим людям для распространения листовки; сотен пять листовок, направленных против немцев, засунули за пазуху разведчики.

В Орловке — большом селе — они шли посредине улицы — обыкновенные крестьянские девушки, молодой парнишка с ними. Навстречу им попадались старухи, старики и такие же, как они сами, девушки и парни. Разведчики здоровались, спрашивали, как пройти к мельнице, и совали, между прочим, в руки прохожих маленькие квадратные листки бумаги.

На вопрос о том, далеко ли немцы, разведчикам отвечали, что все, мол, в порядке, давно их тут, извергов, не было.

В этот момент со скоростью пожарной команды в село ворвалась на нескольких грузовиках группа немецких солдат. Нашей тройке нельзя было бежать: они бы обратили на себя всеобщее внимание, и уж тогда, наверное, немцы бы погнались за ними. Медленно продолжали разведчики идти по дороге, надеясь, что немцы сочтут их за здешних.

Солдат прибыло в село человек пятнадцать. Вели они себя странно: соскочили с машин и разбежались в разные стороны. Они хватали всех, кто попадал под руку, — стариков, старух, подростков, — гнали к машинам и, поощряя ударами прикладов, заставляли лезть в кузовы. Не обыскивали, ни о чем не спрашивали, ничего не объясняли, набили машины и полным ходом двинулись в сторону районного центра — местечка Холмы.

Наши разведчики попали на последний грузовик. Людей в кузов набили человек двадцать пять. Стояли, держась друг за друга, все перепуганные, с бегающими глазами, бледные. Сперва только переглядывались, но минут через пять стали перешептываться: «Что бы это могло значить? Куда нас везут? Почему брали первых встречных?»

Людей в машинах качало, толкало, они падали, садились на дно кузова, уплотнялись. Девушки повизгивали, старухи покряхтывали; уже стали осваиваться со своим новым положением.

— Надька, чего с размаху плюхаешься? — кричала какая-то женщина. — Знаешь ведь, черт, что у меня коленка ушибленная!

— Ничего, тетки, привыкайте, — раздался из гущи тел чей-то надтреснутый старческий голос. — Скажите спасибо, гроши за провоз не берут. Раньше до Холмов ехали — считай тридцатка из кармана долой, а немцы-благодетели за свой счет в петлю везут...

— Ну, пошел брехать наш артист, — откликнулся женский голос. — Помолчал бы ты, Мефодьевич, без тебя тошно.

Но старичок за словом в карман не лез. Он ответил какой-то шуткой. Несколько человек с готовностью рассмеялось. Вероятно, был этот Мефодьевич из комиков-старичков, которые ни в какой обстановке не теряются.

Наши разведчики не прислушивались, им было не до разговоров. Они стояли все трое у борта, шепотом обсуждали, как быть. За пазухой у каждого осталось по сотне с лишним листовок. Не надо и обыскивать. Достаточно потрясти за ворот — и посыпятся.

Машины шли со скоростью никак не меньше, чем сорок километров в час. По населенным пунктам мчались, оглушающе сигналя, ну, совсем, как пожарные. Солдат в кузове не было. Однако на подножках стояли автоматчики. Они хоть и смотрели большей частью вперед и переговаривались с теми, кто ехал в кабине, спрыгнуть на ходу незаметно, конечно бы, не дали.

Мотя Зозуля, наиболее опытная разведчица из нашей тройки, оглядев окружающих и подмигнув своим, осторожно вытащила из-за пазухи пачку листовок. Она опустила руку с листовками за борт и с силой бросила их на землю. Неожиданно ветер подхватил бумажные квадратики, закрутил, и они взвились за машиной, поднялись облаком.

Мотя покраснела и съежилась, будто ожидая удара. Все в машине молчали. Листовок уже не было видно, а в машине продолжали стоять напряженные, притихшие, смотрели испытующе друг на друга.

И опять раздался надтреснутый голосок:

— Фрицы-то не только, значит, народ хватают. Заодно и агитацию разводят. Вроде, как комбинат на колесах!

Шумел мотор, скрипела, покачиваясь на рытвинах, машина, но ребятам нашим показалось, что они услышали общий вздох облегчения.

Кто знает, поверили арестованные, что листовки действительно разбрасывают сами немцы или просто обрадовались хорошему объяснению. Во всяком случае, старичок разрядил обстановку. Снова начались разговоры.

Мефодьевич выбрался из гущи тел и устроился рядом с разведчиками. Он оказался маленьким, сухоньким. Седая растрепанная бороденка трепыхалась на ветру, нос от холода покраснел. Но шапка сидела у него набекрень, один ус воинственно задрался кверху, в глазах горел лукавый огонек. Снова он пустился в громкие рассуждения. Говорил, видно, не задумываясь, лишь бы не молчать.

— А что, паны, — воскликнул он, закручивая ус, — едем мы теперь в одной машине с иностранцами! Думал ли, мечтал ли я когда о таком новом порядочке...

Пока ему кто-то отвечал, он прижался плечом к Моте и быстро стал шептать:

— Ты, дивчина, зря по степу не кидай. Предназначено для народа, верно понял?.. Значит, среди народа и сей... Вот будемо ехать селом, тогда и бросайте...

Когда поровнялись с каким-то селом, Мефодьевич стал с азартом толкать под бока наших ребят:

— Кидайте, чего же вы! Да не бойтесь, я отвечаю!

Что говорить, был в нем талант озорника, и других он умел зажечь. Ребята выбросили в селе часть листовок. В машине теперь все уже, конечно, понимали, что кидают не фрицы, но, как будто сговорившись, делали вид, что ничего не замечают.

За машиной бежали мальчишки, ловили в воздухе листовки. Арестованные хохотали. Все — и старые и малые — увлеклись этой игрой. Когда немцы подозрительно зашевелились на подножках, женщина с длинным и скорбным лицом крикнула:

— Ховайтесь!

Над бортом появилась голова солдата. Он ничего не понял. С недоумением смотрели глаза немца на этих странных русских: «Чего они смеются?» Зло сплюнув и выругавшись, он отвернулся. Но уже нельзя было, конечно, бросать листовки. Немцы повысили внимание.

Мефодьевич разошелся. Он был в ударе. У разведчиков осталось еще сотни три листовок. Старик стал упрашивать:

— Отдайте мне... Да вы не бойтесь, я выкручусь, давайте, да ну, скорее. У нас в селе почитают. Не пропадать же...

Он сунул оставшиеся листовки за ворот рубахи, запахнул свой кожушок и самодовольно улыбнулся, да так лукаво прищурился, что всем стало ясно: сейчас он что-нибудь отчебучит, отколет номер.

И верно, Мефодьевич полез чуть ли не по головам к кабине.

— Расступись! — кричал он. — Да пропустите же, люди добрые, пропадаю!

Еще не понимая, что он собирается делать, ему давали дорогу. Он пробрался вперед и бешено заколотил по крыше кабины. Все притихли. Машина резко затормозила.

По обе стороны дороги лежало поле. За кюветом торчало несколько обтрепанных, заснеженных кустов. Солдаты соскочили с подножек. Вылезли и те, что были в кабине. Заорали гортанными голосами. Смысл их вопросов был понятен:

— В чем дело, кто стучал?

Мефодьевич кивнул головой в сторону кустов, согнулся пополам, схватился за живот и при этом скривил такую жалкую, страдальческую гримасу, что даже немцы не удержались, прыснули со смеху.

— Почекайте трохи, подождите, битте, битте, я зараз, сейчас, — пробормотал он и торопливо слез на землю.

Немцы продолжали смеяться. Они и в самом деле подождали, пока Мефодьевич спрятал за кустами листовки, посидел там еще с минуту и вернулся с лицом счастливым и глупо самодовольным.

Один из немцев даже потрепал его по плечу:

— Гут, гут, корош колхоз, правильни!

В Холмах всех выгрузили на площади. Оказалось, что туда, по приказу гебитскомиссара, свезли первых попавшихся крестьян из десятков сел. Свезли лишь для того, чтобы они выслушали речь этого самого комиссара. Как только разведчики наши узнали, что они свободны, сейчас же постарались ускользнуть от своих спутников. Лучше подальше от свидетелей. Одно дело в машине, другое в райцентре.

Они и совсем бы ушли. Но оказалось, что площадь оцеплена. До конца митинга никого не выпускали. Наши стали в сторонке, выбрали место, с которого быстрее всего можно было убраться. Минут через десять после их прибытия на деревянную трибуну влезло несколько немцев. Один из них начал речь.

Он ругался, плевался, угрожал минут десять. И хоть ораторствовал он по-немецки, люди стояли притихшие, подавленные, понимая, что гебитскомиссар хорошего не скажет. Потом говорил переводчик, тоже немец.

— Вас имели позвать сюда в целях вашей трансляции родственникам и знакомым, что мы, немцы, шуток абсолютно не любим...

Кто-то в толпе неестественно громко чихнул.

— Мы шуток не любим, — повторил переводчик. — Наши агенты, наезжая на села, не имеют среди крестьян радушной встречи. Что это есть? Это есть признак агитации лесных бандитов, которые не советуют давать немцам продовольственных продуктов, свиней и хлеба. Это считается нами, как саботаж. Это считается нами, как проявление подчинения уничтоженной большевистской власти. За указанное проявление мы больше миловать не пожелаем и поторопимся безжалостно уничтожать гнезда. Расстреливать. Казнить...

Совершенно в тон ему, как бы продолжая речь переводчика, кто-то в толпе сказал:

— Резать и засаливать...

— Что там произнесено? — строго спросил переводчик.

Все молчали.

— Я имею решительную просьбу повторить. Я недостаточно слышал. Кто произнес слова?

Поднялась рука, и наши ребята увидели Мефодьевича. Старик, видно, вошел в роль, не мог остановиться, успех в машине его вдохновил.

— Это я произнес слова, господин переводчик.

— Какой смысл вы хотели изложить?

— Я хотел поддержать ваше начинание. Вы сказали «расстреливать и казнить». А я считаю, что этого мало, как имеются люди, которые подчиняются неправильно, трохи путают, гнут в противоположную и так и далее. Вредят крестьянству и новой власти, которая... В общем я поддерживаю от всей души ваше мероприятие...

Вряд ли переводчик разобрал все, что говорил Мефодьевич. Но решил, видно, что старик этот — голос народа и этот голос его поддерживает.

Переводчик продолжал свою речь, а Мефодьевич время от времени выкрикивал:

— Правильно! Хап буде так! Дуже гут, дуже битте!

При этом он сохранял поразительно спокойное выражение лица.

Переводчик, окончив речь, пошептался с гебитскомиссаром, с бургомистром Холмов, с каким-то полицейским. Потом поманил к себе пальцем Мефодьевича. Старичок поднялся на трибуну. Он стоял перед гебитскомиссаром, как царский солдат: выкатил грудь колесом, ел глазами начальство. Переводчик пошептал ему что-то на ухо. Мефодьевич выразил на своем лице понимание и готовность. Потом повернулся к народу, начал говорить.

Сперва и крестьяне сочли, верно, что старик этот немецкий холуй, слушали его хмуро.

— Граждане! — воскликнул Мефодьевич, как заправский оратор, но тут же повернулся к переводчику и сказал: — Извините, выскочило по старой привычке. Паны! — воскликнул он снова. — Уважаемое крестьянство! Нам что сказано? Нам сказано, что Германия хочет народу добра, чтобы швидко окончить войну и разбить остатки Червоной Армии. Правильно сказал пан нимецький комиссар, что для цього потрибно усим взяться сообща за наше крестьянское дело и наплевать на политику. А что мы бачим? Мы бачим, что народ помогает лесным бандитам, разным там нашим братьям и сестрам и деточкам. Разве это новый порядок? Я предлагаю поддержать инициативу пана комиссара и с сегодняшнего дня, коли придет из лесу чи твой чоловик, чи мий сын, чи брат, хватать его за шкирку и тащить в полицию. А буде сопротивляться, — уничтожать его на месте, як бандита, который мешает нашим благодетелям нимцям.

Говорил все это Мефодьевич удивительно серьезно, то и дело оглядываясь на немцев. Он, конечно, подметил, что переводчик знает русский язык плохо. Народ тоже раскусил трюк Мефодьевича. Лица оживились. Кое-кто улыбался. А некоторые, наиболее благоразумные, делали ему знаки: морщили брови, кивали головами в сторону, мол, потрепался и хватит. Мефодьевич не внял рассудку.

— Я считаю, — продолжал он, — что мы хоть и стали теперь панами, все-таки недопонимаем, что нимцы нам принесли освобождение. Пора нам прекратить ненавидеть, а вместо этого дать победоносному германцу все, что вин пожелает. Коли ко мне пришли нимцы забирать корову, кабанчика, гусей та курей, вы думаете я дрался? Ни, я усе отдал с радостью. А вчора пришли, просят теплу одежду, чтобы не мерзнул нимецький солдат пид Москвой. Так я с пониманием и радостью отдал штаны, а надо будет нимцам, и пидсподники отдам. Бо я горжусь, что нимець буде бить Червону Армию и партизан с моей куркой в животе и в моих штанах.

В толпе уже многие улыбались, а кое-кто еле сдерживал смех. Гебитскомиосар с недоумением поглядывал то на оратора, то на переводчика. Мефодьевич обернулся к немцам и сказал:

— Я прошу вас, пан переводчик, сказать начальству, что украинцы не пожалеют для победы нимецькой армии ни штанив, ни курей, ни жинок, ни дитей...

Он подождал, пока переводчик выполнил его просьбу. Комиссар, видимо, успокоился, улыбнулся и похлопал в ладоши. Мефодьевич тоже улыбнулся и продолжал, возвысив голос:

— Как честна стара людина, я должен сказать в порядке самокритики, что сам еще не полностью проявил любовь к нимцям. Коли б я був помоложе, ну як той хлопец, чи як та дивчина, — он показал на кого-то в толпе, — то пошел бы в лис и стал бы уничтожать эту сволочь, что рушит наше счастливе життя!..

Теперь в толпе уже никто не улыбался. Слушали внимательно и очень серьезно. Переводчик испытующе взглянул на оратора. Но опять успокоился. Мефодьевич оказал:

— Записался бы добровольно в полицию, получил бы винтовку, пулемет и доказал бы тем бильшовикам, что попрятались в лисе, что не одни воны могут пользоваться оружием. Будь бы я помоложе, так не сидел бы с бабой в хате, да не глушил бы горилку, як то роблят некоторые полицаи. Я б показал нимцям, что мы, украинцы, умеем ценить свободу, что есть еще у нас смелые люди!

Бургомистр, украинец из какой-то западной области, хотя и не очень хорошо понимал смешанный русско-украинский язык старика, сообразил, что в речи его таится подвох. Он наклонился к переводчику и стал ему что-то шептать. Но переводчик в ответ презрительно улыбнулся. Он был убежден, что и сам прекрасно владеет языком. А Мефодьевич все больше входил в роль и забыл осторожность. Зря он затронул полицию. Тут присутствовало несколько этих предателей с повязками на рукавах. Они ведь и в самом деле не столько боролись с партизанами, сколько пьянствовали и грабили население. Один из них, что стоял неподалеку от трибуны, крикнул:

— Эй, старик, ты что это агитировать вздумал?! Ты эту самокритику забудь!

Но Мефодьевич не растерялся. Обернувшись к переводчику, он с возмущением сказал:

— Пан офицер, чи я не правильно говорю? Треба усилить борьбу за нашу перемогу, верно?

— Очень прекрасно, — ответил переводчик, — гут, но заворачивайтесь, — и он подал Мефодьевичу знак, чтобы тот сошел с трибуны, но старик сделал вид, что не понял.

Он крикнул полицаю:

— Что, съел? Правильно я говорю, что зря вам, сволочам, дали оружие. На партизан-то вы боитесь идти... Ну, чего кулаком грозишься? Что, неправда скажешь? Почему те штаны, что у меня забрали, не отправлены пид Москву на поля сражения, а попали на задницу начальника полиции? Ах, не знаешь?.. Для чего у старухи Филиппенко пуховый платок забрали? Для нимецькой армии, что ли? Нет, брешешь, меня не проведешь!

Переводчик, раздражаясь, сказал:

— Прекратите. Жалобы в сторону действий полиции надо относить комендатуре от часу дня до двух по вторникам.

— А вы ему скажите, пан переводчик, чего вин причепился. Я дело говорил, а вин лезет... Я вам прямо окажу при всем народе: в полиции одни воры и сволочи. Коли бы воны были честны люди, то не боялись бы самокритики и не затыкали бы рот.

Несколько полицейских собрались в кучу и стали подниматься по лестнице трибуны, чтобы схватить старика. Но комиссар сделал им знак отойти.

— Извиняйте, я разволновался, — заискивающе протараторил Мефодьевич. — Разрешите продолжать?

— Найн, найн, идите.

С торжествующей, самодовольной улыбкой Мефодьевич прошел мимо полицейских. Толпа расступалась перед ним и тут же смыкалась. Маленький, сухонький, он сразу же потерялся среди людей.

— Митинг имеет быть конченным! — крикнул переводчик.

Народ стал торопливо расходиться. Наши ребята тоже, конечно, не теряли времени. Они уже отошли метров на двести, когда на площади сзади них раздался выстрел. Они обернулись и увидели несколько полицаев, бегущих за маленькой человеческой фигуркой. Было ясно, они гнались за Мефодьевичем. Старик удирал от них зигзагами, как лисица.

Полицаи что-то орали и стреляли ему вслед.

Старик подбежал к высокому плетню, попытался через него перелезть, но упал, подсеченный пулей. Ему удалось разогнуться.

— Каты, нимицьки прихвостни, подлюги прокляты!!! — успел еще крикнуть он.

Полицейские уже были возле него. Раздалось еще несколько выстрелов. Старик больше не кричал.

На обратном пути наши ребята взяли под кустом спрятанные Мефодьевичем листовки.

Ни одна из них не пропала даром.

* * *

И каждый раз после того, как у партизанского костра кто-нибудь рассказывал эту историю, начинались споры.

Одни говорили, что зря старик так разбушевался, не стоило лезть на рожон. Он ведь и о листовках забыл. Не было в его поведении разумного, твердого расчета.

— Зато красиво, — восхищались другие. — Посадил в галошу и немцев и полицаев!

Помню, крепко попало от Попудренко Санину — отделенному командиру, а в прошлом работнику милиции.

— Я бы, — заявил Санин внушительно, — на месте руководства приказом вытравил такие разлагающие рассказы. Прекратить надо, товарищи. Полное отсутствие сознательности и дисциплины в действии...

— Давай, давай! — крикнул ему Попудренко. — Продолжай, обосновывай!

Санин не понял, что в словах Николая Никитича был вызов. Напротив, решил верно, что тот его поддерживает. И с еще большей важностью произнес:

— Этот старик просто, как это выразиться...

Попудренко не сдержался:

— Ты мысли выкладывай, а не выражайся. Выражаться каждый из нас умеет. Ты что скажешь? Что старик неорганизованный, политически неграмотный, что надо бы ему действовать втихомолку и он бы тогда прожил до ста лет. А что ж ему делать, когда он лекции читать не умеет! Понимаешь ли ты, что плевок в фашистскую морду при большом стечении народа тоже воспитательная работа?

Санин поднялся, взмахнул рукой, но сдержал себя и медленно пошел от костра.

— Нет, — крикнул ему Попудренко, — вернись! Ты со мной спорь, имей мужество продолжать.

— Я с вами спорить на людях не имею права, — хмуро сказал Санин. — Я человек политически грамотный и дисциплинированный.

— А я тебе разрешаю, я тебе приказываю спорить! — воскликнул Попудренко. — А не можешь спорить, так слушай. И заруби себе на носу, что презрение к смерти, что гибель за правду на глазах у народа очень многого стоит. И ум для этого тоже необходим. А что старик Мефодьевич был умен, что жизнь свою отдал прекрасно, это факт. Он, может, всю жизнь шуткой промышлял среди народа. А погиб героем. И то, что рассказываем мы о нем, это значит, что вписал он себя в историю.

У костра было много народу. От других костров бежали сюда бойцы, чтобы послушать. Попудренко не умел говорить тихо и пресно. Он любил вызвать спор. И я видел, что Дружинину не терпится, Яременко тоже вот-вот вступит в разговор.

Но в этот момент мы услышали крик дежурного:

— Воздух!

Гул вражеских самолетов приближался к селу. Мы раскидали костры.

Дальше