Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава четвертая.

Большой отряд

Наш отряд был несколько раз на краю гибели. Не то, чтобы отдельные группы, взвод, рота; нет — все погибли бы. Потому что сдаваться мы бы не стали.

И каждый раз, когда это случалось, то есть когда мы были на волосок от полного разгрома, спасало нас не чудо и не слабость противника. Нас выручали сплоченность, народная сметка, мастерство командиров, массовый героизм, сознательная дисциплина — все то, что двумя словами называется: большевистская организованность.

В первый раз, читатель уже знает, черниговские отряды находились в отчаянном положении в конце ноября 1941 года. И виной тому была не столько действительная угроза военного разгрома, сколько организационная слабость, неуверенность в своих силах. Обком соединил тогда мелкие отряды в один крупный и повел его в наступление.

Второе, куда более серьезное, испытание началось теперь и длилось три месяца: февраль, март и апрель.

Началось это второе испытание почти непосредственно после радостных дней. Мы хорошо, прямо-таки уютно устроились в селах Майбутня, Ласочки, Журавлева Буда. Мы совершали отсюда удачные набеги на соседние полицейские гарнизоны. Нам удалось связаться с Большой Землей, подвести итоги нашей деятельности и передать их Центральному Комитету партии. Нам обещали прислать самолеты с дополнительным вооружением.

Мы, безусловно, окрепли. Бойцы обстрелялись, прошли хороший практический курс партизанской войны. Важно было, что многие оторвались от своих родных сел, от насиженных мест, от семей: солдат лучше воюет, когда жена и дети от него подальше. Командиры наши накопили серьезный опыт.

Плохие командиры, назначенные до оккупации в соответствии с занимаемым до войны положением, отсеялись. А те, кто к этому времени сохранили у нас командные посты, почти все хорошо воевали. Пять месяцев не продали даром даже для Бессараба.

И вот тут-то немцы стали нас теснить. Совершили несколько бомбардировочных налетов на села, в которых мы дислоцировались. Обстреляли тяжелой артиллерией.

После трезвых размышлений штаб принял решение уйти всем отрядом из населенных пунктов в лес. Было, впрочем, немало охотников остаться в селах. Действительно, покидать теплые хаты в тридцатиградусный мороз, лезть в снежные сугробы... Нашлись товарищи, которые свое желание остаться пытались оправдать теорией, что мы, мол, не имеем права покидать без боя села, где так долго стояли. Что мы должны защищаться сами и защищать население до последнего. Уходя, мы подводим стариков, женщин и детей под удар врага.

Это, разумеется, было по меньшей мере несерьезно. При таком соотношении сил укрепляться в открытых со всех сторон населенных пунктах значило подвергнуть и себя и жителей риску полного уничтожения.

Мы погрузились в сани и двинулись за сорок с лишним километров — в Елинские леса. Выбрали участок, где до того некоторое время стоял отряд нашего нового товарища — Ворожеева. По его словам, и землянки в тех местах сохранились. Правда, наши разведчики внесли существенную поправку: не землянки, а всего лишь одна большая, плохо покрытая траншея. Но и это лучше, чем ничего. А главное, густой лес с преобладанием ели — с воздуха трудно заметить, да и на земле не легко нас оттуда будет выбить.

Коней мы пустили рысью, временами и галопом. Так, с ветерком, проехали километров двадцать. Командирам еще ничего. У них тулупы или уж, во всяком случае, хорошие кожушки и валенки. Раненых мы тоже укрыли надежно. Однако рядовые бойцы не все были тепло одеты. Кое-кто в рваных сапогах, в ботинках с обмотками. Многие соскакивали и бежали по дороге, держась за сани. Скорость пришлось поубавить. Некоторые стали просить остановиться на часок, развести костры, погреться. Но вдруг обстоятельства переменились, так что мы согрелись без костра.

На опушке леса нам перекрыли дорогу немцы. Они хорошо замаскировались, и наша разведка подкачала — не обнаружила их вовремя. Немцы воспользовались партизанской тактикой. Напали на колонну из леса и внезапно.

Тактика эта была для них, видно, непривычной или в русском лесу чувствовали они себя неважно: огонь открыли на две-три минуты раньше, чем следовало. И еще одного немцы не учли: мороз так разозлил наших ребят, что они не только не испугались, а даже обрадовались возможности подраться.

Впрочем, быть может, не только мороз нам помог, но еще и то, что пока мы стояли в селах, Рванов не терял времени даром. Каждый день он требовал от командиров рот, чтобы те занимались боевой подготовкой.

Я сам поразился молниеносности нашего ответа. Внезапность немцам не помогла. Никто у нас не растерялся. Командиры давали четкие приказания. Бойцы рассыпались в цепь. И не позднее как через две минуты мы ответили пулеметным и автоматным огнем такой плотности и прицельности, что немцы сразу бросились наутек. И тут мы обнаружили, что было их никак не меньше двух рот.

Бой длился всего десять минут. Возбужденные, веселые, гордые успехом двинулись мы дальше. Ехали еще несколько часов. Когда свернули с дороги в лес и стали путаться между деревьями в глубоком снегу, бойцы соскочили с саней: надо было помогать коням. И люди и лошади порой проваливались в рыхлый нетронутый снег по шею.

К месту новой дислокации мы добрались часам к трем. Хорошо еще, что выдалась лунная ночь. Впрочем, не очень нам помогал и свет луны. В этом месте росли старые ели. Их большие заснеженные лапы затеняли почти все пространство.

Нашли заброшенную землянку отряда Ворожеева. Отряд жил здесь больше месяца тому назад. Вход пришлось откапывать. А откопали, вошли — длинная, грязная траншея. Ни столов, ни скамей. Перед уходом они все, оказывается, сожгли. А главное, печь развалена. Хорошо, у нас были свои печники. Гриша Булаш уже через час затопил, а еще через полчаса в землянке было жарко. Но, пожалуй, не столько от огня, сколько от перенаселенности.

Землянка была рассчитана человек на пятьдесят, а у нас одних только лежачих раненых и больных насчитывалось сорок пять. Несколько бойцов обморозилось в пути. Их тоже надо было поскорее отогреть. И начальство, и медико-санитарные работники, и наиболее энергичные любители тепла набили землянку так, что пришлось кое-кого попросить удалиться.

Мороз, между прочим, партизану не союзник. Может, и удерживал он немцев от наступления, но мы от него страдали куда сильнее. А в тот раз мороз повел такое наступление на нас, что нужно было крепко держать дисциплину.

Теперь, когда вспоминаешь эти несколько дней и ночей тяжелой борьбы со снежной стихией, кажутся они почему-то очень бодрыми, почти что и веселыми. Человеческая память охотно выталкивает драматические эпизоды и, напротив, сохраняет радостные и смешные.

В самом деле, когда сейчас собираются бывшие партизаны и вспоминают, как окоченевшие, голодные, злые зарывались в снег, всегда начинается хохот.

— Помнишь, как Бессараб орал? На усах сосульки, борода заиндевела, изо рта пар столбом, а он кричит. «Я, ватого, не желаю! На кой мне это сдалось? У нас в Рейментаровке замечательные остались землянки!»

— А помнишь, как Арсентий Ковтун вырыл в снегу медвежью берлогу, уплотнил ладонями, залепил вход, лег и задал храпуна? К утру его жилье припорошило, замело. Где Ковтун, куда пропал? Только по храпу его и нашли.

— А помнишь, Капранов собрал медсестер и говорит: «Кто, дивчата, заревет, спирту не получит. Держитесь, дивчата, докажите равенство с мужчинами!»

И верно, ведь ни одна не плакала. Хотя спиртом большинство из них не интересовалось, раздавали свои порции ребятам.

Да, так вот и вспоминается всегда веселое, смешное. А положение было очень тяжелым. Лопат у нас оказалось на весь отряд лишь семь. Топоров — пять, лом — один. Земля промерзла глубже чем на метр. Раскладывали костер, часа через два сдвигали его в сторону, а отогретую землю копали. Углубившись на полметра и наткнувшись на мерзлый слой, опять разжигали костер: хорошая тренировка для развития терпения.

Строительные работы могли вести далеко не все. И на заставы надо было послать людей, и в разведку, и на хозяйственные операции. И вот в этих-то условиях за неделю с небольшим мы построили шестнадцать просторных землянок. В них соорудили полати, поставили печи, сделали скамьи и столы.

Сказать по совести, в этих землянках жилось не так-то уж хорошо. Главное — тесно и темно. Освещались каганцами, заправленными воловьим жиром, жгли лучины, а то просто собирались у печного отверстия и в часы отдыха рассказывали друг другу всякие истории. Но даже в самые лютые морозы от костров не отказывались. И хоть ночевали в землянках, вечерами большей частью гуторили у костров.

Здесь, в Елинских лесах, записанных в нашей истории как «Второй Лесоград», мы партизанили до конца марта. Зима, все это помнят, выдалась суровой. Мороз даже до двадцати градусов спадал редко! Мы радовались таким дням. Термометра у нас не было, определяли, что называется, на глазок. Был, правда, у нас один дед, но жил он с нами недолго. Его все звали градусником. Думаю, что настоящего уличного термометра он в жизни своей не видал и о градусах имел весьма приблизительное представление. Но если спрашивали, он, не задумываясь, отвечал:

— 24 градуса.

— Как же ты, старик, определяешь?

— Да по тому, за что мороз хватает. Уши у меня двадцатиградусные, нос при двадцати трех начинает мерзнуть, а когда большой палец правой ноги закрутит, значит, за тридцать перевалило.

Тянулась эта зима мучительно долго. На Черниговшине не редки затяжные, снежные зимы, но такой на моей памяти не было. Если бы только морозы и снег. Тут опять, хочешь не хочешь, сравниваешь положение партизана и солдата. Не спорю, в ту зиму бойцам и командирам Красной Армия тоже пришлось хлебнуть горя, тоже натерпелись. И мерзли, и, случалось, неважно питались, и, конечно, уставали от больших переходов.

У партизан ко всем этим лишениям прибавлялась еще унизительная бытовая бедность. Ведь куда ни сунься, за что ни возьмись — все достается с огромным трудом. Я уже рассказал, как мы строились, обходясь несколькими топорами. Но я забыл сказать, что гвоздей у нас и вовсе не было. Двери землянок продалбливали по краю и вешали на сыромятные ременные петли.

Нам не хватало ведер. Что ни день, приходилось разбирать споры о том, какому отделению принадлежит ведро. Кружка, ложка, кастрюля — все это надо где-то разыскать, помнить в горячке боя, что с немца следует снять не только автомат, сапоги и шинель, но хорошо бы прихватить спички, и нож, и ложку, и походный фонарь.

Умывались мы снегом и большей частью без мыла. Стирка белья была одной из самых мучительных операций. Стирать на морозе, сами понимаете, невозможно. Стирать в землянке, где сидят друг у друга на головах, где и так-то дышать нечем, тоже не лучше. Построили баню-прачечную. Но долго не могли найти ни котла, ни корыта, ни шаек для мытья. Шайками стали служить немецкие шлемы, корыта выдолбили из толстых бревен, котел сделали из железной бензиновой бочки. А сколько на это ушло времени и труда!

Очень туго приходилось нашим женщинам и девушкам. Надо сознаться, не все и не всегда у нас понимали и хотели понимать их особое женское положение. Возвращаются бойцы с операции. Ребята идут отдыхать, а девушки, бедняжки, принимаются за варку пищи, за стирку. Был приказ — мужчинам обстирывать самих себя. Но ведь не за всяким приказом проследишь. Да и не любили девушки, когда в прачечной вместе с ними стирали ребята. Стеснялись. А некоторые жалели мужчин. Посмотрят, как они беспомощно тыркаются возле корыт, прогонят, скажут: «сами сделаем». А ребятам только того и надо.

Здесь, в Елинских лесах, мы узнали голод. Позднее бывало и похуже. Но длительное недоедание здесь мы переживали впервые, да еще после обильной, разнообразной пищи. Кончились запасы. Из партизанских баз мы выбрали все уже, даже соль.

Пытались некоторые товарищи возобновить всем нам знакомые разговоры, что если бы, мол, не принимали людей со стороны, могли бы дотянуть до весны. Но за это им здорово влетало от командования, и теперь они делились своими размышлениями только шепотом. Однако и шепот имел весьма неприятные последствия. У нас появились первые дезертиры. Пришлось приказом предупредить, что дезертирство будет караться так же, как в армии, расстрелом.

Жители окрестных сел и тут не отказывали нам в поддержке. Так, например, крестьяне села Елино отдали нам все, что имели, — скот, и запасы картофеля, и лишнюю одежду. Героическое село! Самое единодушное из всех, какие мне пришлось наблюдать. Из Елина немцы не получили ни одного килограмма зерна. Из Елина в полицию не пошло ни одного человека. Когда немцы сожгли Елино, женщины, дети, старики — все ушли с нами. Часть из них, те, кто физически не мог воевать, впоследствии устроилась в других селах. А боеспособные мужчины и женщины партизанили до прихода Красной Армии.

В Елинском лесу наш отряд вырос за месяц до девятисот человек, главным образом за счет жителей Елино.

Крестьяне окружавших нас сел тоже поддерживали нас, как могли. Но немцы их так обобрали, что жители питались исключительно картошкой. Картошка пока была. Картошкой они с нами не прочь бы и поделиться. Но передать ее в отряд стало делом чрезвычайно трудным. Елино близко примыкало к лесу. Немцы совершали на него налеты, но в нем не было немецкого гарнизона. А в Турье, Глубоком Роге, Гуте Студенецкой и других селах, расположенных в радиусе двадцати-шестидесяти километров, они сосредоточили в общей сложности до трех дивизий.

В Ивановке стоял батальон мадьяр, в Софиевке — сильный наряд полиции. Причем полиция эта была завербована в дальних районах. Это было сделано с той целью, чтобы затруднить населению всякую связь с полицейскими.

На этот раз кольцо оккупационных войск окружило лес довольно плотно. Все опушки патрулировались. Продовольствие мы добывали только боем. Чтобы достать два мешка картошки, приходилось иногда терять трех, а то и четырех человек. Проводить большую, серьезную операцию, налет на гарнизон только с той целью, чтобы добыть продовольствие, было, по военным соображениям, нецелесообразно. Поэтому мы предпочитали отправлять засады на дороги, чтобы завладеть продовольственными обозами немцев. Но лесными дорогами немцы ездить остерегались.

Прокормить девятьсот человек непросто. Аппетит у всех — только дай. Работали много, и все на морозе. Расход энергии огромный. В таких условиях даже самый щуплый боец легко справляется с килограммом хлеба, а дай ему столько же вареной конины, он и ее съест. Все реже перепадали нам овощи. Молока и масла мы и совсем не видели. А так как лошадей тоже нечем было кормить, мы стали питаться преимущественно кониной.

В эти дни наш фармацевт, Зелик Абрамович Иосилевич, начал приготовлять настой из хвои. Я отдал приказ — пить его всем обязательно. От цынги только этим и спасались.

Настой из хвои был единственным лекарством, запасы которого никогда не истощались. Через несколько месяцев, когда сошел снег, Зелик Абрамович начал собирать травы, варить их, настаивать на спирту. А пока болеть просто не рекомендовалось.

И ведь болели действительно редко. Даже застарелые язвы желудка не давали себя знать. А такие распространенные болезни, как грипп, малярия, ангина, почти никогда не трогали партизан. Я, к примеру, до войны (и теперь — после нее) то и дело болел ангиной. А в лесу — ни одного приступа. И это характерно не только для нашего отряда. Закалка, стерильный воздух — вот что оберегало партизан от инфекционных болезней. Подобно полярникам, страдали мы чаще всего от ревматизма, цынги, пеллагры, фурункулеза и зубной боли.

Ох, уж эта зубная боль! Я не говорю лечить — вырвать зуб было нечем. Я как-то пять суток не мог заснуть ни на секунду. Началось воспаление надкостницы, вообще черт знает что. Ходили возле меня и наш фельдшер, и фармацевт, и лекари-любители из бойцов. Всякую дрянь совали мне в рот. Спас меня бывший директор судоремонтных мастерских, наш оружейный мастер Георгий Иванович Горобец. Спасибо ему — догадался пустить в ход кузнечные клещи. Вырвал подряд два зуба, после чего я почти мгновенно уснул и проснулся через сутки обновленным, свежим и бодрым.

Горобец очень много сделал для наших больных и раненых. Когда появилась угроза сыпного тифа, он сконструировал из бензиновой бочки аппарат для пропарки белья. Это дало возможность в два дня провести санобработку поголовно всех бойцов и командиров: предупредить эпидемию.

Был Горобец и плотником, и столяром, и механиком. При участии нескольких партизан разобрал и вывез из Елина просторную хату, поставил ее среди наших землянок. В этом единственном настоящем доме устроили госпиталь. Забота о раненых вообще была у нас на первом месте. Отдельные койки, постельное белье, усиленное питание. Но этого, к сожалению, было недостаточно. У нас не было в то время хирурга и даже инструментов, чтобы произвести простейшую операцию.

Вот случай, о котором можно рассказывать как о примере беспредельного мужества, железной выдержки. Боец Григорий Масалыка подорвал на дороге автобус, уничтожил тридцать немецких офицеров. Но один из них, недобитый, ранил Масалыку выстрелом из пистолета. Перебил ему кость левой руки. Масалыка почему-то не обратился вовремя в госпиталь. Продолжал ходить на подрывные работы с больной рукой. Недели через две, когда рука почернела до локтя, он пришел к фельдшеру.

Спасти его могла только ампутация. Надо было перепилить кость, но вот вопрос — чем? Горобец узнал, что в Ивановке есть кузница. Пробрался ночью в это местечко, упросил кузнеца дать ему ножовку для резки металла. Она оказалась ржавой. Ее вычистили золой, прокипятили и, конечно, без всякой анестезии отпилили парню руку. Пилили по очереди — фельдшер, механик, а когда раненому стало невтерпеж, он сам взял ножовку и в несколько взмахов закончил операцию. Я присутствовал при ней. Масалыка морщился, вздыхал, изредка стонал, но ни разу не вскрикнул. Культяпку ему зашил фельдшер. Через две недели Масалыка уже принимал участие в боях.

Случай этот можно считать примером мужества. Однако лучше было бы, чтобы такие примеры больше не повторялись. Если боец уверен, что в случае ранения его будет лечить квалифицированный врач, а у врача найдется все необходимое для операции, он и воюет смелее.

Бои, участие в диверсионных актах, огромные переходы, голод, холод, теснота, ежедневное барахтанье в глубоком снегу — все это, разумеется, закаляет человека. Но радости такая жизнь не доставляет. Немного вы найдете людей, которые назовут годы партизанской борьбы счастливыми годами своей жизни. Мы, конечно, радовались своим удачам, искренно торжествовали, когда нам удавалось как следует насолить врагу. Но все мы, или почти все, мечтали о скорейшем окончании войны, ждали со страстным нетерпением перелома, начала большого наступления Красной Армии.

* * *

Люди, окруженные в лесу, вынужденные питаться и одеваться почти исключительно за счет трофеев, рискуют не только жизнью. Их подстерегает опасность не менее страшная — опасность разложения. Относится это прежде всего к людям слабой воли, неустойчивой морали, плохого или недостаточного политического воспитания.

Настала пора, когда партизаны, заранее отобранные, оставленные партией в тылу врага, оказались в меньшинстве. Окруженцы, бежавшие пленные, крестьяне ближних сел — вот из кого в основном состояли теперь наши подразделения. И пришельцы вовсе не были инертной массой. Из них выдвинулись превосходные бойцы, разведчики, диверсанты, выдвинулись и командиры прекрасных боевых качеств. Но не о них я хочу сейчас рассказать.

Среди бежавших пленных был разный народ. Некоторые сдались немцам добровольно. А когда узнали, чего стоят все немецкие посулы, покормили вшей в лагерях, наелись вдосталь зуботычин, их обуяло раскаяние. Они бежали. Они стали партизанами. Не всегда от них удавалось узнать всю правду. И уж, конечно, редко кто признавался, что в плен к немцам пошел по доброй воле.

Такой человек и в партизаны пошел только потому, что другого выхода у него не было. Обратно к немцам он не стремился, но и против них боролся не очень-то активно.

Из окруженцев попадали к нам и «приймаки». Это были отставшие по тем или иным причинам от армии и принятые одинокими крестьянками. Попадались среди них и хорошие ребята: был ранен, его приютили, а когда поправился, партизанского отряда сразу не нашел. Но лишь только представился случай — он хозяйство побоку и воевать. Но встречались и такие: он и рад бы до конца войны отсидеться за женской юбкой, да немцы мобилизуют или на работу в Германию, или в полицию. Пораскинет мозгами такой дядя и делает для себя вывод, что выгоднее все же податься в партизаны.

Начали к нам прибывать и раскаявшиеся полицаи. Мы их и сами звали, подбрасывали им листовки. Писали, что если не оставит полицию, — убьем, как собаку. Такие, впрочем, когда попадали в отряд, долго ходили под особым наблюдением. Не агентов, конечно, к ним приставляли. Просто все товарищи внимательно приглядывались к ним.

К несчастью, и некоторые другие партизаны были подвержены разложению.

Наша беда состояла в том, что необходимость заставляла нас не только брать те трофеи, которые доставались в бою, но специально охотиться за трофеями. Одно дело — подорвать эшелон, сделать засаду на группу немецких автомашин для того, чтобы уничтожить врага, другое — произвести такую же операцию, но в целях получения добычи.

Партизан идет воевать не для того, чтобы обогатиться, и не для того, чтобы одеть себя и накормить. Он — ратник народного дела, мститель народный. Было бы просто замечательно, если бы партизаны снабжались так же, как армия. Но это исключено.

Между прочим, нелегко товарищи привыкали, к тому, что одеваться и обуваться приходилось во все немецкое и мадьярское. Позднее, когда самолеты стали подбрасывать нашу русскую одежду, с какой радостью освобождались партизаны от зеленых мундиров и штанов, с каким ожесточением втаптывали их в грязь или бросали в костры!

В то время, о котором я сейчас рассказывай, самолеты еще не прилетали. Мы жили полностью за счет немцев. Захватив продовольственный обоз, мы считали, что выиграли бой. И это верно — противнику нанесен урон, а мы получили оружие, одежду, муку и другие необходимые нам предметы. Значит, мы стали сильней.

Основная масса бойцов понимала, что это не грабеж, а война. Но попадались и такие, которых больше, чем бой, увлекал процесс изъятия ценностей. А такое увлечение особенно опасно, когда операция проводится в населенном пункте. Отобрать продовольствие, одежду в доме полицая или старосты — значит, взять трофеи. Отнять хотя бы кринку молока у честного крестьянина — это гнусный разбой. Он должен караться беспощадно и публично. И для того, чтобы другим неповадно было, и для того, чтобы население видело, что партизаны — люди честные.

Неприятно об этом вспоминать, но были случаи, когда кое-кто из наших бойцов уводил с крестьянского двора кабанчика или телка. Впервые мы встретились с таким явлением в феврале 1942 года. Но совсем плохо, когда у этих воришек нашлись адвокаты. «Что, мол, особенного, — говорили такие защитники, — ребята голодают. Если не они, так все равно немцы отберут».

В этом «все равно» главная опасность и состояла. Проповедывал такую беспринципную линию один из друзей Бессараба — Ян Полянский. Он командовал взводом. И как-то раз боец его взвода стащил у старухи поросенка. Он не сам его съел, поделился с товарищами. Я потребовал назвать виновного. Товарищи из ложной солидарности решили покрыть преступление. Вызвал я самого командира.

— Снимайте меня с должности, наказывайте, как хотите, — не окажу!

Сняли его с должности, сделали рядовым бойцом. Но в глазах взвода он «пострадал за правду».

И только недели через две, когда самого Полянского поймали на мародерстве, тогда и бойцы поняли, что вел он их по страшному пути.

Надо было его, конечно, расстрелять. И я уже подготовил приказ — судить перед строем.

Но Полянский застрелился сам.

Пришлось нам все-таки через некоторое время двух человек из его бывшего взвода расстрелять перед строем.

Попустительство к преступлениям и беспринципность всегда ведут к перерождению.

Конечно, не расстрелы и угрозы расстрелом, а только хорошо поставленная политико-воспитательная работа могла привить бойцам отвращение и к мародерству, и к мародеру, и к тому, кто покрывает мародеров.

Обком принял решение — усилить воспитательную работу в отряде, особенно среди нового пополнения. Зимой, в глубоких снегах Елинского леса, начал еженедельно выходить печатный боевой листок «Смерть немецким оккупантам!» Не реже одного раза в декаду в каждой роте выпускали стенную газету.

Уверен, что читателю сообщение о выходе стенгазеты покажется просто мелочным. Нашел, мол, чем удивить. Да где они у нас не выходят, стенгазеты? В каждом колхозе, в чайной, в детских яслях и уж, конечно, в каждой роте Советской Армии.

Но пусть читатель представит себе на минуту, что живет он в захваченном фашистами селе, что изо дня в день надругаются над ним молодчики со свастикой на рукавах, а предатель-староста и полицейские следят за каждым его шагом, за каждым словом. Что о советской власти и ее порядках ему приказывают забыть навсегда. Но вот ему удалось бежать. Он идет в лес, к партизанам. Он мерзнет, проваливается в сугробы, прячется за каждое дерево. Наконец люди с красными лентами на шапках приводят его на утоптанную сотнями ног площадку. И на площадке этой он видит раньше всего прибитый к дереву щит с большим, раскрашенным, наполненным рисунками листок бумаги. Стенгазета. Скромный, обычный кусочек советской жизни. И сразу становится ясно — он пришел домой, на советскую землю. Значит, и порядки здесь советские — изволь их придерживаться.

У нас выход первых стенгазет произвел на бойцов огромное впечатление. Да и позднее, хоть и относились к ним более спокойно, ждали выхода каждого номера с нетерпением, писали активно и очень опасались стать объектом для карикатуры.

А когда немного потеплело, у нас появилась еще и живая газета. Ее делали наши актеры, поэты и журналисты.

Это был эстрадный номер — веселый и зажигательный. Лодырям, трусам и людям, склонным поживиться на чужой счет, просто житья не стало.

* * *

Одной из главных тем наших пропагандистов и агитаторов была разница между войной империалистической, которую ведут наши враги, и войной освободительной, которую ведем мы.

Помню, в стенгазете второй роты было напечатано письмо, найденное у захваченного разведчиками немецкого офицера.

Кто-то из наших художников сделал над этим письмом жирный зеленый заголовок:

УБЕЙ ЕГО!

Заголовок относился, конечно, к фашисту вообще. Чаще всего гитлеровский солдат да в равной степени и офицер, в которого стрелял или бросал гранату партизан, был в наших глазах обезличен. «Фриц» — вот и все. Мы ненавидели каждого оккупанта. Все преступления фашизма, все ужасы, пережитые нашей Родиной и нашими близкими, и каждым из нас, мы ставили в счет тому немцу, которому посылали пулю.

Но на этот раз нам попался особый экземпляр.

Наши разведчики взяли его на шоссе Гомель — Чернигов. И хотя это был всего лишь лейтенант, да еще с интендантскими погонами, бойцы нюхом определили, что поймали птицу высокого полета.

Отличался лейтенант от обычных немецких лейтенантов и одеждой, и манерами, и еще повышенной трусостью. Мундир, брюки на нем новенькие, сшитые по заказу хорошим портным. Против правил, поверх шинели на нем была надета длиннополая меховая шуба с бобровым воротником. На полверсты несло от него духами. А под мундиром у него мы обнаружили тонкое шелковое белье с французской маркой.

Сам же он был маленького роста, жидковолосый, сорокапятилетний человек. Усики, золотые очки, застывшая улыбка. Он так хотел жить, что соглашался решительно со всем, о чем его спрашивали. То, что Гитлер мерзавец, нам обычно говорили после десяти-пятнадцати минут допроса почти все пленные немцы. А этот фрукт не заставил себя просить. Сразу объявил, что русские — молодцы. Гитлер, Геринг, Риббентроп и вся их банда давно обречены, разгром Германии неизбежен. «Поверьте мне, я знаю хорошо, я сам чувствую на себе дух растления». Он охотно отвечал на все вопросы, но так старался нам угодить, что верить ему было невозможно.

Когда же переводчик вытащил из его огромного бумажника уже запечатанное толстое письмо, адресованное в Берлин, лейтенант съежился, будто ожидая удара. Между тем, письмо его военных секретов не содержало. Лейтенант писал тестю.

Надо, между прочим, заметить, что лейтенант был взят не в бою. Он ехал в легковом автомобиле, сопровождали его какой-то штатский немец и денщик. Машина соскользнула с дороги в сугроб, забуксовала в снегу. Спутники лейтенанта и шофер вылезли, чтобы вытолкнуть машину. Тут-то их и настигли партизанские пули. Живым остался один лишь лейтенант.

По дороге к лагерю он сообщил разведчикам на довольно разборчивом русском языке, что в армии не служит. И в штабе на допросе повторил:

— Я коммерсант, представитель деловых кругов. Вам понятно? Я мирный человек. Военной должности у меня нет. Форма только для удобства передвижения по прифронтовым районам. Я представитель большой торговой фирмы. Налаживание коммерческих связей в оккупированных странах, если хотите — коммерческая разведка, — вот в чем состоит моя задача.

Напоминаю: письмо было к тестю — владельцу некой торговой фирмы. Наш пленный, видимо, тоже состоял в ней пайщиком. Он отчитывался перед шефом и главой семьи, он сообщал оккупационные новости, он делился впечатлениями, мыслями, коммерческими проектами. Но главное — был откровенен без оглядки на военную цензуру.

«После трех месяцев пребывания на Украине, — писал лейтенант, — я, наконец, понял, что в этой стране многолетний человеческий и мой профессиональный опыт не имеет никакого значения. Это признают все думающие люди. Офицеры тоже. Я говорю об офицерах наци, современных людях, понимающих, что война и личная выгода неотделимы.

Отсутствие комфорта — первое, что меня поразило. В больших городах, в частности в столице Украины — Киеве, я останавливался в первоклассных отелях. Там я нашел приличные, хорошо меблированные номера. В них есть ковры, люстры, дорогая посуда. Но комфорт делают люди. В этой стране богатый человек может придти в отчаяние. Здесь нет людей, делающих комфорт, здесь нет вышколенной прислуги. Во Франции и у нас, в Берлине, лучшие лакеи — русские белоэмигранты. Те из них, которых наша армия взяла с собой, используются не по назначению.

Здесь все абсурдно. Чтобы разобраться в происходящем, надо ходить на руках. Во Франции, в Бельгии, в Польше через два дня после того, как проходила армия, можно было найти деловых людей. Умных, рассторопных коммерсантов, понимающих, что время не терпит и капитал не должен лежать без движения. Француз, бельгиец, норвежец, поляк может быть в душе патриотом и ненавидеть меня как немца. Но если он торговец или фабрикант, или банкир, или даже просто чиновник, — с ним всегда можно найти общий язык.

Я нужен ему так же, как и он мне. Я предлагаю партию крестьянской галантереи. Я забочусь о продвижении по железной дороге. Я спрашиваю, что вы можете предложить нашей фирме. Он предлагает шерсть или масло, или, наконец, как это было с нашим коллегой в Афинах, участие в организации публичных домов для солдат.

В России мне ничего не предлагают. Я не нахожу коммерсантов, я не нахожу фабрикантов и даже чиновников, имеющих коммерческие связи. Я не могу продать нашу крестьянскую галантерею. Нет контрагентов. Это неслыханно! Я не нашел ни одного русского оптовика, ни одного человека с капиталом. За три месяца я не встретился ни с одним порядочным русским — таким, которому фирма могла бы открыть кредит. Русская или, как ее здесь считают нужным называть, украинская администрация, то есть люди, которых наши военные привлекли к участию в управлении, — о, это поголовно свиньи!

Это уголовники, это бандиты, вернувшиеся из ссылки, освобожденные из тюрем. Все или почти все они говорят, что были в прошлом богатыми людьми. Некоторые называют себя дворянами. Только самые старые из них умеют откусить кончик сигары. Остальные сразу суют ее в рот, и я всегда потешаюсь, когда они не могут прикурить. Ни один из них не в состоянии принять порядочного человека у себя в доме. У них нет домов. Это голодная братия, это алкоголики на восемьдесят процентов. От них дурно пахнет, они носят бумажное белье и нитяные носки».

Лейтенант-коммерсант писал своему тестю еще довольно много о разного рода предателях от сельского старосты до претендента на губернаторский пост. Он высмеивал их зло, со знанием предмета. Вряд ли понимая, что делает, он давал социальные, классовые оценки той обстановки, с которой встретился в оккупированных районах нашей страны. Его наблюдения давали и тестю — немецкому буржую — и руководителям его партии обильный материал для весьма печальных выводов. А мы неожиданно получили косвенное подтверждение удивительной силы сопротивления нашего строя. Силы, вытекающей из колоссальных экономических и социальных преобразований, происшедших за двадцать четыре года строительства социализма.

Лейтенант писал о потугах гебитскомиссаров наладить сельскохозяйственное производство, подготовиться к весеннему севу, организовать систематический поток продуктов в фатерланд. Он, этот лейтенант-коммерсант, встречался с десятками ландвиршафтсфюреров, крайсландвиртов и так далее. Он встречался с «помещиками» и кулаками, возвращенными немцами на землю. Выводы он делал печальные:

«Мы завели картотеки в гебитскомендатуре. Это, может быть, очень хорошо. Будет порядок. Все берется на учет: дома, коровы, полуразрушенные тракторы, мальчики и девочки, гуси и куры. Но ведь ничего нет здесь постоянного. Дома горят, старухи и дети умирают с голоду или под нашими бомбами. Вы спросите: почему в сотнях километров от фронта взрываются наши бомбы? Поверьте, что это необходимо. Эти села служат прекрасными прицельными объектами для нашей авиационной молодежи. А чем больше будет уничтожено этих рассадников сопротивления, тем лучше. Гусей, кур, поросят с каждым днем тоже становится меньше. Их едят наши офицеры и солдаты, и чиновники; я тоже ем их каждый день. Коров армия забирает на мясо. Население их режет, чтобы нам не досталось, и отдает партизанам. Вот видите — учет летит к дьяволу.

При всем уважении к порядку, у меня достаточно широкий взгляд, чтобы не очень огорчаться плохим учетом. С этим недостатком можно вести борьбу административными средствами. И через год наладилось бы воспроизводство. Но ничего не выйдет, абсолютно. Вы уже знаете, почему Розенберг отказался ввести капиталистические порядки в украинской и белорусской деревнях. Мы же сперва обещали раздать землю. Мы во всех листовках писали, что дадим землю каждому крестьянину. Этого нельзя делать. Нет крупных частных держателей хлеба, скота, птицы. Нет помещика, нет богатого фермера, по-здешнему кулака. Вообразите, какой чудовищный, громоздкий, неповоротливый заготовительный аппарат должна содержать империя, чтобы взять хлеб у миллионов мельчайших хозяев! И вот — оставлены колхозы. Изменено только название. В селе по-прежнему коллективный труд, следовательно, повседневное общение масс, партизанская агитация».

«О, эти партизаны! — писал он в другом месте. — Вы спрашиваете: неужели их до сих пор не усмирила наша доблестная армия? Я отвечаю: их становится все больше! И не потому, что мы грабим. Мы грабим везде. Мы не можем не грабить. Зачем же пошел воевать солдат? Нет, вся беда в том, что мы ни с кем из авторитетных лиц в народе не можем сговориться. Все та же песня. В других странах мы находим общий язык с собственниками, часть своих дивидентов они отдают нам. Неправда ли — просто?

Во Франции и Бельгии, в Нидерландах и Скандинавии во главе правительства и бургомистратов мы держим политиков, известных обывателю. Депутаты и бывшие министры уговаривают свой народ подчиняться нам. Но вообразите, что во Франции у власти были бы коммунисты, эти политики без собственности, разве можно было бы тогда привлечь их к управлению оккупированной территорией? Разве они пошли бы на сговор с нами?

Наши оккупационные власти не нашли ни одного популярного русского, ни одного широко известного политика, который пошел бы с нами. Депутаты и руководители партии — в подполье, в армии или во главе партизанских отрядов. Мы зовем их, мы обещаем им землю и поместья, мы обещаем им власть и богатство. Но эти люди воспитаны в презрении к собственности: их можно только уничтожать!

Я смотрю в будущее и невольно обращаюсь в прошлое. Англичанам в Индии, голландцам в Индонезии, американцам на Филиппинах — никому не приходилось встречаться с такими проблемами, какие выпадут на долю моих соотечественников после войны. Торговать с русскими, колонизировать русских? Это утопия. Есть только один путь: истреблять. Пусть несколько десятков русских останутся в заповедниках. Пусть все произойдет, как в Америке с индейцами. Это лучшее решение вопроса».

Письмо было длинным. В стенгазете поместили только выдержки из него. Семейные нежности, приветы, лирические отклонения редакция, разумеется, вычеркнула. В конце лейтенант со злорадством писал:

«Наш Отто и муж Марты погибли в страшных мучениях в снегах Подмосковья. Я сейчас под другим древним городом русских — Черниговом. Сразу же после рождества войска генерала Фишера начали операцию по безжалостному истреблению здешних партизан. Вот уже две недели, как их главные силы вместе с большевиками-руководителями окружены в лесах. За это время не было ни дня, когда мороз был бы меньше тридцати градусов. Генерал сказал мне, что костры только затягивают агонию. Он уверял меня, что у черниговских партизан не осталось и тысячи человек без отмороженных рук или ног. «Я очень рад, — сказал генерал, — что они не сдаются. Мне пришлось бы тратить на них боеприпасы, а потом зарывать их тела. Земля слишком тверда, много работы нашим солдатам. В лесу они сами хоронят своих замерзших».

«О, я много бы дал, — такими были последние строки письма лейтенанта, — чтобы посмотреть, что делают в снегах эти обреченные!!!»

И он действительно пытался «много дать». Этот представитель деловых кругов предлагал выкуп за освобождение. Он уверял, что тесть его в близких, чуть ли не в родственных отношениях с круппами.

Через полчаса после расстрела лейтенанта-коммерсанта вернулась из дальней разведочной операции группа наших бойцов. Разведку они вели по заданию Юго-Западного фронта. Теперь почти ежедневно мы передавали по радио данные о продвижении войск противника, о строительстве немецких аэродромов и многое другое.

Во главе вернувшейся группы был Семен Ефимович Газинский. Он рассказал, что на обратном пути, скрываясь от преследования, они забрались в гущу леса, но разжечь костер не могли, боялись привлечь внимание.

— На мне ботинки, — рассказал Газинский, — а мороз страшный. Просидели ночь под сосенкой. Я вскочил, стал прыгать на одном месте. Попросил ребят. «Считайте до тысячи, я, может быть, отогреюсь».

А потом опять лег. Стал засыпать. И помню, повторялся один и тот же сон. Будто я в хорошей квартире с обоями, посредине ореховый стол и жена ставит на него для меня стакан крепкого чаю. Слышу вдруг кричит меньшой сын, что я замерзаю. А это мой товарищ Нургели Есентимиров кричит: «Товарищ политрук, снимите ботинки!» Я ничего не понял. Тогда он сам снял с меня ботинки, расстегнул свою шинель, поднял рубашку и на свой голый живот положил мои ноги. Так он спас меня.

Казах Есентимиров стоял тут же и посмеивался. Это был бесстрашный воин, глубоко ненавидевший фашистов. Мы передали ему содержание письма лейтенанта, и спросили, что он об этом думает. Постояв минуту молча, он ответил:

— Наш народ помнит хромого Тимура, и Чингизхана тоже помнит наш народ. Много крови помнит наш народ и мало счастья. Аксакалы говорят: «Быстро шагаешь — штаны сломаешь». Ты спрашиваешь, начальник, что думает Нургели о фашисте? Нет души у него, а есть руки, как у бая, — давай, давай! Хочет отнять у нас фашист советский закон, хочет стать баем надо мной, так пускай жрет землю! Зачем мне бай? Правильно, начальник?

Мы с ним согласились. Потому что это было действительно правильно.

* * *

Вскоре нам сообщили из Москвы, что пришлют самолет с людьми, вооружением и рацией. Надо было строить аэродром. Условные обозначения, систему сигналов — все это нам сообщили, но не могли, конечно, преподать нам по радио, шифром, науку строительства аэродромов.

Нужна гладкая площадка — это всем ясно. Ясно также, что следует подготовить ее скрытно от врага, значит, подальше от населенных пунктов. Но кроме этих ясных сторон, были и темные. Какой величины должна быть площадка? Не мешают ли подходам деревья? Как выложить посадочный знак? Можно ли принимать на рыхлый снег? Да мало ли специальных условий, о которых мы и не могли догадаться.

Тогда вспомнили, что на попечении фельдшера Емельянова, в госпитале, есть у нас специалист. Самый заправский пилот, да еще командир корабля. Беда только в том, что он уже пять месяцев не может ходить.

История командира тяжелого бомбардировщика Володина и трех членов экипажа была удивительной. Их называли у нас людьми, упавшими с неба.

Еще до моего прихода в областной отряд, недели через две после занятия этих мест немцами, а точнее — 3 октября 1941 года, в 16 часов, партизаны Перелюбского отряда заметили, что в сторону Гомеля пролетели три больших самолета со звездами на крыльях. Дежурный, волнуясь, доложил командиру:

— Товарищ Балабай, наши летят!

Давно уже не видели партизаны советских самолетов. Они провожали их восторженными взглядами, кричали, махали шапками, хотя, конечно, понимали, что летчики их не видят.

Балабай собирался в ближнее село, там был намечен митинг. Сейчас он расскажет колхозникам последнюю новость: немцы брешут, что уничтожили советскую авиацию. Только что пролетели наши бомбардировщики!

Командир отряда уже сел на коня, когда в воздухе опять появились наши самолеты. Теперь они шли назад. Но их было только два. А минут через пять над лагерем, не выше двухсот метров, пролетел и третий наш бомбардировщик. Правое крыло его тянуло вниз. Партизаны заметили, что один из моторов не работает.

До линии фронта было никак не меньше полутораста километров.

— Дотянет или не дотянет? — задавали себе вопрос партизаны.

Самолет скрылся из виду. Партизаны разошлись по своим делам. Балабай со своим комиссаром поехали на митинг.

Но их догнали. Встревоженные вестники сообщили: километрах в пятнадцати, в стороне села Погорельцы, самолет упал.

Конечно, митинг был отменен. Балабай, а с ним человек десять верхами поскакали к Погорельцам. На окраине села, невдалеке от церкви, уткнулся в землю большой двухмоторный самолет. Оба крыла, ударившись о деревья, вырвались из тела фюзеляжа.

Фюзеляж лопнул по всей длине, и, как внутренности из вспоротого брюха, на траву вывалились белые свертки. От них то и дело отрывались и улетали квадратные листки бумаги.

Мальчишки их загребали охапками. Это были, конечно, советские листовки. Кто-то из ребят пытался открыть дверцу, но в этом не было нужды — можно было проникнуть в кабину и через щель.

Партизаны немедленно организовали охрану. Фельдшер Емельянов полез внутрь. Но летчиков там уже не было. Оказывается, крестьяне отвезли их в сельскую больницу. Оттуда вернулся связной и рассказал:

— Крови, крови! У двух головы побиты, а у старшего ноги, как плети. Один только ходит. Но вроде чумной, кричит, головой крутит, глаза мертвые, як те пуговицы... Четвертый только зубами скрежещет... Ох, страшно! Доктора немае, а сестры забегались, и все, як одна, трусятся...

В селе у больницы стояла толпа. Балабай спросил:

— Немцы далеко?

— Подъехала машина, да только им сказали, что тут партизаны, — они мигом развернулись и обратно.

Старичок-фельдшер доложил Балабаю, что положение командира корабля очень тяжелое:

— Перелом обеих ног, глубокие ссадины на голове. Уже сорок минут не приходит в сознание. Его товарищ тоже без сознания: поврежден позвоночник.

Какой-то молодой парень в крестьянской одежде, увидев Балабая, вытянулся перед ним. Балабай был в форме офицера Красной Армии, только без знаков различия.

— Позвольте обратиться, товарищ командир! — Получив разрешение, он умоляющим голосом произнес: — Увезите нас, товарищ командир, в лес. Не бросайте. Глядите — ребята пропадают.

— Кого это вас? Вы-то кто тут?

Парень опять вытянулся, приложил руку к шапке и отрапортовал:

— Стрелок-радист Максимов.

— Почему же вы, товарищ радист, не в форме?

Парень оглядел себя, захлопал глазами, секунд пять молчал, потом схватил Балабая за руку и с дрожью в голосе, торопливо заговорил:

— Вы не верите мне, да? Пойдемте. Я вам покажу избу. Идемте, идемте, ну, пожалуйста, товарищ командир! Там у меня документы, все там — и одежда, и часы с надписью. Я — Максимов. Стрелок-радист!

— Успокойтесь, товарищ Максимов, и расскажите по порядку.

Но Максимов и сам не очень хорошо понимал, что с ним произошло, как попал в село и как переоделся. Сбиваясь, путаясь, он все-таки рассказал.

Как только самолет грохнулся на землю и Максимов сообразил, что жив и может двигаться, он выбрался в трещину фюзеляжа и сломя голову побежал к ближайшей хате. Он ворвался в нее и, не отвечая на вопросы хозяев, стал раздеваться. Скинул с себя все. Остался в одном белье.

— Дайте! — крикнул он хозяевам.

Он высыпал на стол часы, бумажник с деньгами и документами и опять потребовал:

— Дайте же, дайте скорее что-нибудь! Да спасите же советского летчика, чего вы стоите?

Ему дали старые порты, шапку, разбитые сапоги, ватную телогрейку. Наскоро одевшись, он побежал обратно к самолету. Он действовал не вполне осознанно, под влиянием нервного шока.

Понемногу Максимов пришел в себя и смог уже членораздельно объяснить историю катастрофы.

— Сегодня, в 14.00, звено бомбардировщиков вылетело с аэродрома из-под Иванова. Нам был дан боевой приказ произвести бомбометание по уничтожению вражеских эшелонов на дороге Гомель — Брянск. Отбомбившись и повернув обратно, мы заметили, что правый мотор объят пламенем. Резким виражом командиру корабля удалось сбить пламя. Но мотор вышел из строя. Самолет начал терять высоту. Стало ясно, что до фронта не дотянем. Командир, товарищ Володин, предложил: «Лучше давайте разобьемся, но не попадем в лапы к немцам». Мы дали согласие, Володин повел машину в лес. Но оказалось, что это сад с редкими деревьями, и мы не разбились...

В беседу вступил штурман Рагозин. Он отделался ушибами. Но ходить еще не мог.

— Товарищ командир, — спросил тихим голосом Рагозин, — а сколько людей нас охраняют? Всего три человека. Надо усилить. Распорядитесь, пожалуйста, чтобы усилили охрану.

Максимов его перебил:

— Товарищ командир, поставьте на крышу больницы пулемет, снимите с корабля. Там у нас крупнокалиберный... Поймите, ведь мы же летчики, немцы нас растерзают. И там рация на машине, возьмите рацию и сообщите...

Могло показаться, что и стрелок и штурман ужасные трусы. Но, как выяснилось, они уже двенадцатый раз вылетали на бомбежку в глубокий тыл. Их состояние объяснялось, увы, скверной информацией. Там, в советском тылу, совершенно неверно представляли себе положение на занятой немцами территории. Воображали, что здесь все кишит немцами, что нужно ежесекундно озираться, ложиться на землю, ползти. А сейчас летчики были уверены, что, не пройдет и пяти минут, в больницу обязательно ворвутся немцы.

Через час прибыл фельдшер отряда Емельянов с двумя подводами. Балабай приказал отправить всех четырех летчиков в расположение отряда. Он приказал также снять все вооружение с самолета; рация, к сожалению, оказалась разбитой вдребезги.

Командир корабля Володин очнулся только у костра в лесу. Поняв, что находится среди советских людей, он был несказанно обрадован. Ему захотелось непременно чем-нибудь отблагодарить партизан. К нему в изголовье положили его чемодан. Превозмогая ужасную боль, Володин открыл его, Достал папиросы, шоколад и свежие московские газеты. Раздал окружающим и опять на некоторое время потерял сознание.

Двое из четырех членов экипажа через три недели выздоровели. Их переправили через линию фронта. Второй пилот Рябов уже ходил, только Володин все еще не мог подняться. Ему выделили специальные сани и лошадь. Ноги его были в гипсе уже пятый месяц.

Так, лежа, Володин выехал в феврале 1942 года на лесную поляну и руководил из своих саней всеми работами по устройству аэродрома.

А еще через два месяца Володин уже ходил, опираясь на палку. Он очень подружился с Емельяновым, называл своим спасителем. И в самом деле, наш молодой фельдшер много ночей просидел у походной койки летчика. Он спас ему жизнь, он поднял его. Но, к сожалению, не сумел правильно наложить гипс. Володин ходил несколько месяцев пятками вперед.

В ноябре 1942 года самолет отвез его в Москву. Там в госпитале искусные хирурги выправили кости ног.

В 1943 году Володин вернулся на фронт. До конца войны он совершил еще сотни боевых вылетов.

* * *

Аэродром мы построили. Вырубили десятка два деревьев, выровняли сугробы. Назначили дежурных, снабдили их флажками. Потом решили, что вряд ли самолеты появятся днем, и сделали для дежурных фонарики. Володин их забраковал и посоветовал заготовить побольше факелов.

— Это очень просто. Намотайте тряпки на палки, обмакните в мазут или керосин...

Распорядившись так, он и сам рассмеялся. Палок сколько угодно. Тряпку тоже нетрудно найти, но керосин или мазут... Все же факелы мы сделали. Несколько дней соскребывали с елей засохшую смолу, растопили ее, обмакнули палки с тряпками. Впрочем, если бы Володин сказал, что нужно достать бриллиант в двадцать пять карат или расстелить ковры по всему аэродрому, а без этого, мол, самолеты не сядут, думаю, что мы вышли бы из положения.

На определенном расстоянии друг от друга, согласно заданной нам по радио фигуре, мы расположили кучи хвороста. Разумеется, это был самый лучший, образцово-показательный хворост, и под ним лежала самая лучшая солома, готовая вспыхнуть от искры. Но кроме того, у каждой кучи хвороста стояла кружка со спиртом, и дежурным было строго приказано, чтобы они даже глотка не смели выпить. Этим спиртом они должны были облить хворост, как только зашумят моторы самолетов, и сейчас же зажигать...

Ждали долго. Несколько ночей кряду обком и штаб в полном составе выезжали на аэродром (от нашего лагеря он располагался в пяти километрах). Снег заваливал заготовленный хворост. Потом ветер разносил кучи, потом спирт оказывался пролитым или высохшим, а самолеты все не появлялись. Шумом моторов казались нам самые разнообразные звуки. Это, впрочем, преувеличение. Не такое уж большое разнообразие звуков в зимнем лесу да еще ночью. Но при напряженном ожидании и распаленном воображении за шум приближающегося самолета может сойти ветер, качающий верхушки деревьев, разговор дежурных, тикание карманных часов и даже стук собственного сердца.

Уж на что Володин должен был хорошо разбираться в этом родном для него шуме, но и он путал. Как-то раз дал команду. И спирт был вылит, и костры запылали... Только один костер не запылал, нужной фигуры не получилось. Тут-то и выяснилось, что дежурный возле этой кучи хвороста заснул. Его храп Володин и принял за рокот авиационного мотора.

По радио нам сообщали: «Прилетят завтра, ждите». — «А почему, — спрашивали мы, — не прилетели вчера?» В ответ нам снова сообщали: «Ждите, прилетят завтра». И мы понимали, что причин бывает много, не все нам надлежит знать.

В ночь на 12 февраля мы услышали ровный и очень солидный гул. И услышали его не только на самом аэродроме. В партизанском лагере подняли веселую тревогу. Раненые, даже самые тяжелые, выбрались из госпиталя, чтобы посмотреть, и все спящие, конечно, проснулись.

Мы послали самолетам навстречу несколько ракет: две зеленые, одну красную и три белые. Это означало: «Аэродром в порядке, посадка возможна». Это означало, кроме того, что если самолеты не сядут, завтра нам придется с боем доставать у немцев новые ракеты и обязательно разных цветов. Условные обозначения ведь каждый раз меняются.

Самолеты не сели. Не знаю, по какой причине. Снизились, сделали над лесом два круга, развернулись и ушли. Самолетов было три. Вернее, мы видели в небе девять ярких, быстро мигающих звездочек. Уже стал стихать шум уходящих машин, и мы уже успели разочарованно ругнуться, когда кто-то крикнул:

— Парашюты!

Ночь была морозной, безветренной. Прямо в костер довольно быстро падал какой-то человек в новых белых валенках, ватном костюме и большой меховой шапке. Он что-то кричал и махал рукой.

Потом мы увидели еще одного человека. Он подтягивался на стропах, делал отчаянные усилия, чтобы не застрять на вершине ели. Ему кричали:

— Держи правее!

Все-таки он зацепился за ветку и повис метрах в трех от земли. И этот тоже был в ватном костюме и белых валенках. Когда к нему подбежали, он сдавленным голосом спросил:

— Вы партизаны?

— Свои, друг, свои! — ответили ему.

Слышно было, как он облегченно вздохнул. Потом совсем другим тоном гаркнул:

— Ну, так снимайте ж меня, черти! Пустите к костру погреться. Самолеты не отапливаются.

Следом за людьми с неба стали спускаться ящики, свертки, мешки. Они падали с хорошей прицельностью, в радиусе двух километров. Мы подобрали этой ночью двенадцать посылок.

Оба парашютиста оказались радистами, хорошими молодыми ребятами. Впрочем, какое там хорошими! Они были ангелами в ватниках, они были чудом, и каждый норовил их похлопать по плечу или хотя бы потрогать, убедиться, что они действительно люди. Впрочем, Капралов тут же распорядился сложить парашюты, пересчитал их и, кажется, даже пронумеровал. Он огорченно качал головой, когда обнаруживал в шелке дыры. А к ящикам и мешкам запретил прикасаться без него кому бы то ни было.

Только после того, как все посылки были снесены в одно место, Капранов позволил их открывать.

Наш старый поэт Степан Шуплик той же ночью уединился на час и вернулся в самый разгар торжества со стихами. Сам он их читать не стал, а для пущего шику передал актеру Черниговской драмы Василию Хмурому. Тот забрался на самый большой ящик и, дождавшись тишины, прочитал:

Ми почули самольот
Над сосновым гаем,
Як зробив вiн поворот, —
Зрадiли безкраю.
У землянцi навiть хворi
Позабули свои болi,
Бо велика iм охота
Глянути на самольота.
Це ж бо наш, радянський,
Изнайшов дорогу,
В табiр партизанський
Привiз допомогу.
На здмлi горят огнi,
А вгорi — ракети,
Самольоту ми дали
Умовнi примети.
Долетiв до нас близенько,
Та почав кружляти,
А спустившися низенько,
Сброю став спускати.
Протитанковi рушницi,
Всi боеприпаси,
Та ще и добрый нам гостинець —
Тютюн та ковбаси.
Медикаментiв нимало —
Хворих лiкувати.
Веселiше теперь стало
З нiмцем воювати.
Два товарищi спустились.
З фронту iх послали, —
Вони в таборi лишились,
Все нам рассказали.

Мы получили много хороших подарков. Две новейшие рации с питанием для них, восемь ручных и три станковых пулемета. Несколько противотанковых ружей и десяток автоматов. Признаться, партизаны немного поворчали, узнав, что в общей массе посылок преобладали продовольственные и вещевые. Хотя это было трогательно. Мы ведь понимали, что наш народ там, в советском тылу, не очень-то хорошо питается. А нам прислали такие деликатесы, как настоящую копченую московскую колбасу и зернистую икру, и фруктовые консервы, и высшие сорта папирос. Лучше бы, конечно, побольше махорки. Тем более, что укладывалась она компактнее. Красивые коробки были нам просто ни к чему. Впрочем, нет. Потом нам и коробки пригодились. И, как это ни странно, в агитационных целях. Помню, как-то на марше мы заехали в село, и, когда собрались вокруг меня старики, я раскрыл перед ними новую коробку «Казбека». Впечатление было очень велико. Я пустил коробку по рукам, и все увидели на ней кружочек с маркой «Ява, Москва».

— Вот как, значит, вы с Москвой и вправду связь имеете?

Вещественное доказательство действует на крестьян убедительнее тысячи слов.

Самыми дорогими подарками, полученными нами тогда, были пять ящиков с толом и три пачки свежих московских газет.

Они были сегодняшними. Нет, ошибаюсь, они были за 11 февраля, а распечатали мы пачку в 5 часов утра 12 февраля. Но никто в лагере эту ночь не опал, и день для нас продолжался. Это было поистине колдовством. В лесу, за тридевять земель от Москвы, свежий номер «Правды»! В Чернигове в мирное время редко мы получали в такие сроки центральные газеты. А ведь «Правда» и «Известия» печатались с матриц в Киеве. Более полугода я не читал газет, вцепился в них, как краб. Ничего не мог делать, пока не прочитал все, до объявлений включительно.

Читали все. Партизанский лагерь превратился в огромную лесную читальню. Но был отдан строжайший приказ: ни одной газеты на закурку. Триста пятьдесят экземпляров центральных газет из четырехсот, полученных нами, на следующий же день мы отправили в районы. Четырнадцать связных ушли со специальным выпуском листовок, посвященных установлению авиационной связи с фронтом, и с сильнейшим взрывчатым материалом — нашими большевистскими газетами.

А другой взрывчатый материал — тол — дал нам возможность начать подготовку серьезных диверсионных актов на железных дорогах. Мы создали специальное подразделение — взвод диверсантов. Вскоре на дорогу Гомель — Брянск вышла первая группа наших подрывников.

* * *

Немцы продолжали подтягивать силы. Из Ново-Зыбкова, из Гомеля, Бахмача, из Чернигова в спешном порядке подбрасывали войска на поездах и машинах. Наши разведчики сообщили, что в Щорске, Новгород-Северске, Корюковке вновь прибывшие части долго не задерживают, дают сутки передохнуть и тотчас отправляют в села неподалеку от места нашей дислокации.

Нетрудно было догадаться, что готовится решительное наступление.

По предложению Рванова было решено применить такую тактику: бить противника по частям, совершать налеты преимущественно на вновь прибывшие, еще не освоившиеся с обстановкой части.

В ночь на 8 марта мы разгромили гарнизон полиции в Гуте Студенецкой — большом селе, отстоящем от нашего леса на шесть километров. В этом бою был пойман и казнен начальник полиции Корюковского района Мороз. В его документах нашли распоряжение какого-то немецкого майора. В распоряжении указывалось, что полицейские части должны действовать под руководством командира мадьярского батальона старшего лейтенанта Кемери, штаб которого будет располагаться в местечке Ивановке. Послали туда наших разведчиков. Они подтвердили: в Ивановке не менее двухсот мадьяр и столько же полицейских.

И 9 и 10 марта над нашим лагерем то и дело появлялась «рама» — разведочный самолет немцев. Жечь костры и топить печи я запретил.

11 марта к 4 часам утра три наши роты под общим командованием Попудренко выгрузились из саней за семь километров от Ивановки. Дальше двигались пешим порядком по глубокому снегу; лыж не хватало. Большинству бойцов пришось идти по грудь в снегу. Но все трудности окупились большой удачей. Мадьяр застали врасплох. Настоящее сопротивление они смогли оказать только минут через сорок.

Бой был очень напряженным. Противник имел, по крайней мере, шесть станковых пулеметов, две малокалиберные пушки, несколько минометов; автоматами они были снабжены, конечно, гораздо лучше нас. А к концу боя им удалось вызвать и самолеты и подкрепление из Щорска.

Впрочем, этому подкреплению тоже сильно досталось. И мадьяры и полицаи бежали. Ивановкой мы овладели полностью и взяли большие трофеи: четыре станковых пулемета, восемь ручных, двадцать тысяч патронов, много продовольствия и, что было весьма кстати, свыше полуторста шерстяных одеял.

На улицах и в хатах насчитали сто пятьдесят три убитых солдата и полицейских.

Мы потеряли одиннадцать человек. В этом бою погиб командир первой роты Громенко.

Он был убит, когда поднимал бойцов в атаку. Пуля пробила ему лоб. Он упал навзничь в снег.

Политрук роты товарищ Лысенко принял на себя командование и повел бойцов вперед. Свою задачу рота выполнила блестяще.

Ночью, после боя, в нашем Елинском лесу мы хоронили товарищей.

Гроб с телом Сидора Романовича Громенко — командира первой роты — был обернут парашютным шелком. Лес освещался смоляными факелами. В почетном карауле стояли поочередно все члены обкома и все командиры.

После речей, посвященных подвигам погибших товарищей, когда тела их опускали в братскую могилу, партизаны салютовали в их честь выстрелами из четырехсот винтовок.

А потом бойцы разошлись, и в партизанском лесу стало непривычно тихо. Люди легли в землянках на свои нары. Они очень устали после многочасового боя, после большого перехода. Но долго не могли уснуть. Лежали, думали, шепотом делились мыслями, рассказывали друг другу все, что помнили о погибших.

В землянках роты, которой командовал Громенко, настроение торжественной печали было особенно заметно. Женщинам было легче. Они плакали. На лицах многих бойцов как молодых, так и старых можно было прочесть недоумение и даже некоторую растерянность.

Когда гибнет любимый, справедливый и храбрый командир, трудно заставить себя до конца поверить в его смерть. Его ум, храбрость кажутся гарантией неуязвимости. Кажется, что он должен быть награжден за свои достоинства если не бессмертием, то, по крайней мере, долголетием.

Попудренко, Яременко, Дружинин, Рванов и я зашли в землянку, где жил Громенко. Формальным поводом для этого была необходимость собрать и просмотреть его документы. Но, правду сказать, хотелось еще раз взглянуть на маленький уголок, который принадлежал лично ему, и представить его себе живым в кругу своих бойцов.

В землянке на сорок человек, отделенный от общих нар проходом шириной в один шаг, стоял грубо сколоченный топчан. Угол был срезан неровно. Круглый бок серого валуна торчал из земли над изголовьем постели.

Рядом с валуном вылезал из земли зачищенный, обрезанный с концов, но все еще живой корень сосны. Он раздваивался, загибался кверху и был похож на олений рог. Попудренко вспомнил, что Громенко говорил, будто корень этот растет. За два месяца, которые мы здесь, вытянулся на пять сантиметров.

На кроне висели планшет и летняя серая кепка. Кепку Громенко носил в Чернигове, когда работал заведующим контрольно-семенной станцией.

Вместо подушки на топчане лежало несколько книг. Они были покрыты чистой, но не глаженой гимнастеркой. Кусок черного сукна заменял одеяло. На нем мы увидели забытую впопыхах перед боем пластмассовую мыльницу — табачницу. В ней, кроме двух щепоток махорки, лежали кусок напильника, обожженный, туго свернутый кусок тряпки и осколок кварца: известное приспособление для высекания огня.

Вот и все имущество агронома Громенко, ставшего в войну партизанским командиром.

В планшете мы нашли общую тетрадь, наполовину заполненную короткими карандашными записями, фотографию жены и сложенную вчетверо газету «Правда» за 4 июля 1941 года с речью товарища Сталина.

Вернувшись в штабную землянку, мы просмотрели книги и тетрадь Громенко. Книг было что-то около десяти. Случайный подбор. Все — взятые в бою, найденные в разрушенных хатах. Второй том «Войны и мира» Л. Толстого, учебник по пчеловодству, «Разгром» Фадеева, какой-то справочник... Громенко любил читать. В селах, во время операций, и сам искал и бойцов просил, если найдут, обязательно приносить ему книги.

В тетради — тезисы бесед, которые он проводил с бойцами, схемы уже проведенных операций, и короткие, видимо, сделанные наспех, личные заметки. Они мне напомнили первые дни борьбы, мои разговоры с Громенко, его колебания и переживания. Они мне напомнили, что при первой встрече я не увидел в облике Громенко ничего партизанокого и решил, что командира из него не выйдет.

Надо признаться — я ошибся.

В Громенко и действительно не было ничего партизанского в том значении, которое мы придавали этому слову в первые дни. Мы знали партизан по литературе. Только самые старшие — по личным воспоминаниям. Но каждая эпоха дает свой тип бойца.

Громенко был одним из средних командиров. Очень храбрым, решительным и толковым. Но не в этом дело, не это отличало его от партизанских командиров прошлого.

Он не был ни партизаном, ни командиром по призванию. Он был агрономом, строителем жизни. И, конечно, не война, а именно мирный творческий труд в полной мере раскрывал способности этого человека.

На место Громенко пришел педагог, бывший заведующий областным отделом народного образования. Командиром второй роты был директор школы, историк. Третьей ротой командовал председатель колхоза, четвертой — секретарь райкома. Они научились командовать, научились бить немцев, научились терпеть лишения. Всех их, так же как и Громенко, воевать заставила необходимость. Они стали хорошими партизанскими командирами потому, что необходимость была ими осознана. Но все они, конечно, предпочли бы мирный, созидательный труд.

Вот несколько записей из тетради Громенко. Я отобрал те, которые, как мне кажется, могут дать представление о его характере.

«Декабрь 14. Допрашивали немца. Говорит «камрад». Утверждает, что рабочий, да еще металлист. Показывает руки. Верно, черные мозоли. А в сердце нет к нему ни капли жалости. Он кричит: «Тельман, коммунистише, Карл Маркс». Задаю вопрос через переводчика: «Почему же ты предал Тельмана?» Он отвечает, что иначе не мог, что заставили. Спрашиваю: «Что будешь делать, если отпустим?» Отвечает, что будет готовить революцию. А у самого под носом усики на манер гитлеровских.

Декабрь 19. Вызывали в обком. Пропесочили так, что стало жарко, хотя мороз больше двадцати градусов. Первым взялся за меня Николай Никитич. Даже раскричался. Крика его ничуть не боюсь. Человек он — душа. Бояться его, по-моему, может только враг. Покричит, а потом обязательно улыбнется. Легко отходит. Его любят. И я люблю. Взял меня в оборот за то, что не хочу уходить с Рейментаровских дач: «Ты что думаешь, нянчиться с тобой станем?! Слышите — у него особое мнение, выискался присяжный заседатель... Передал тебе приказ Рванов подготовиться к выходу? Почему медлишь?» Я все ж таки стоял на своем, оказал, что не уйду. Федоров посмотрел своими глазищами и оказал: «Признавайся — почему не хочешь идти, что семья здесь недалеко? Вы, товарищ Громенко, базу под свои дела не подводите. Имейте в виду, что так можно оказаться вне рядов партии». Ну, я, конечно, лапки кверху.

В чем дело? Испугался я, что ли, Федорова? В тот момент я ведь и сам недопонимал, что именно из-за близости семьи хочу задержаться. Подводил другую базу. Только задние мысли копошились, что надо иногда пойти к своим. Прав Федоров, что поделаешь. Диагноз поставил точный. После обкома подошел ко мне один мудрец и шепотком: «Какое дело — исключат из партии. Они потеряют больше. Твой взвод — один из лучших. Ребята за тобой пойдут. Сам себе будешь хозяин...» Я его обложил крепко и не знаю, как еще не стукнул. А оргвыводы пусть делает обком.

Январь 9. Били полицаев в Погорельцах. Мы сюда нагрянули второй раз. Население встречало, как родных. В хате, где стоял командир взвода, пулями расщеплен весь потолок. Спрашиваю хозяйку: «Что это, бабушка, за люди полицаи?» Она пожевала губами и говорит: «Нехристы, фулюганы, совесть пропили, бога забыли. Мой-то Никитка смотри, что придумал...» Показала икону, пробитую пулями. Спрашиваю: «Родственник тебе этот Никитка? Мы его, бабушка, расстреляли». — «Яка жизнь, така и кончина. Внук он мне считался...» — «Выходит, отмежевываешься, так, что ли, бабуся?» Она серьезно посмотрела и ответила: «Прокляла я его. Он такесенький еще був, а уже дурные слова говорил. Из школы его, подлеца, выгнали, из комсомола — исключили, в колхозе — лодырь последний. Только в пивной в компанию зачисляли».

Я говорю: «Вы все, бабушка, бога упоминаете. Ведь и я в бога не верую. Коммунисты, вы знаете, и комсомольцы в бога не верят». — «А кто ж того не розумиет? Вы людей признаете. Вот со старухой как говорите хорошо. Уж мы вас ждали, ждали. Сидайте, опробуйте сыру, пожалуйста...»

Февраль 1. Был разговор с командиром второй роты Балабаем. Мы с ним дружим. Стоящий человек. Не погасила в нем война ничего человеческого. У него есть кинжал побольше полуметра. Я видел, как этим кинжалом Александр Петрович протыкал фашистов насквозь, бил, как свиней. Спрашиваю: «Как ты считаешь, Александр Петрович, портит тебя война, ожесточает характер? Ведь раньше ты никогда не убивал людей». Улыбается. Улыбка у него добрая. Ответил так: «Я человека и сейчас не могу убить. Ты понимаешь?» Я попросил объяснить. Он подумал и прибавил: «Предположим, я окажусь в сильной нужде. Бандитом и убийцей все равно не смогу стать. Или поссорюсь с товарищем, я ведь не кинусь на него с ножом, женщину из ревности тоже не убью, ребенка не обижу». Я продолжаю спрашивать: «В таком случае, какое влияние оказала на тебя война, переменился у тебя характер?» — «Что за вопрос, конечно...» Разговор не кончили, его вызвали. Я потом думал сам, что в нас переменилось.

Никогда не воображал, что стану партизаном. Во-первых, с радостью узнал, что нет во мне труса. Во-вторых, могу подчиняться, признать авторитет старшего командира. Даже, когда очень трудно и считаю, что он не прав, преодолеваю себя и не позволяю потом никому настраивать. Т. меня подзуживал против Федорова, заваривал склоку. Я предложил ему прекратить. А главная перемена вот в чем: мы все, даже и Федоров и комиссар, хотя они партийные работники, стали еще больше коммунистами. Проходим практический курс политграмоты.

Февраль 2. Нет, это время и любовь к Родине делают нас командирами. Хотя бы и Федорова. Откуда он командир? Он рабочий человек и, когда вчера с бойцами вместе подтесывал бревна для землянки, стал такой веселый. Рабочий и крестьянин всегда строители. А мы еще приучены видеть будущее. Война, конечно, не главное в жизни.

Февраль 8. Перечитываю «Войну и мир». Не понимаю этих людей. Совсем не думают о будущем, как будут строить жизнь после войны. О работе совсем не говорят.

Март 3. Мишка принес мне запеченную в костре курицу. Это было после боя часа через три. В бою он был молодцом, и я его хвалил перед товарищами. Это, что ли, подействовало? Курицу мне сунул тайно. «Где, — спрашиваю, — взял!» Отвечает, что бежала по улице без головы, наверное, осколком мины оторвало ей голову. Он забыл, что недели две перед этим то же самое рассказывал насчет гуся. Будто и гусю оторвало голову миной. Я беру курицу, иду к костру. Говорю ребятам, что вопрос считаю политическим. Спрашиваю, как они относятся. А все голодные. В глазах восторг перед курицей. Коцура выступает: «Это со стороны Мишки двойное преступление. Ложь и потом подхалимаж к командиру». — «А что курицу утащил, это ничего?» Коцура отвечает: «Курица до войны стоила в селе три рубля. Неужели мы в бою три рубля не заработали?» Товарищ Лысенко, политрук, тогда взял слово и долго, убедительно говорил, что народ по этим мелочам судит о нас, партизанах. Все согласились. Мишка просил прощенья. Потом я опросил ребят, что делать с курицей. Все кричат: «Ешьте, товарищ командир, какой смысл делить?» Я швырнул курицу в огонь. Мишка кинулся в середину костра, достал и побежал. За ним помчались, но не догнали. А потом узнали, что он отнес курицу в госпиталь, отдал раненым. Вот тут и разберись.

Март 4. Рассказывал молодым бойцам об опытах академика Лысенко. Потом вообще об урожаях будущего и о том, как советская власть борется за высокую производительность. Приводил слова Ленина о том, что производительность труда в конечном счете самое важное для победы коммунистического строя. Подошли к тому, что такое коммунизм. Слушали очень внимательно. Свистунов, мальчишка лет девятнадцати, спросил: «Вот я или Вася Коробко, может, и доживем. А вы, Попудренко, Федоров навряд ли можете надеяться. Пятилеток пятнадцать, пожалуй, не меньше, надо еще до коммунизма?» Не успел я ответить, ребята закричали: «Меньше, что ты, Свистун!» Вася Коробко быстро подсчитал: «Если пятнадцать по пять — семьдесят пять, значит, и ты, Свистунов, не доживешь».

Свистунов возразил: «Каждая пятилетка будет выполняться в четыре, а может, и в три года. Так что я доживу». Тогда Вася Коробко добавил: «Ученые борются за долголетие. Вы обязательно доживете до коммунизма, вот увидите, товарищ командир». Я понял — ребятам обязательно хотелось загладить бестактное замечание Свистунова, а меня утешить. Я сказал: «Спасибо, товарищи». Они тоже стали благодарить за беседу. А дожить действительно хочется!»

23 марта, перекрыв все дороги и тропы, ведущие из Елинского леса, немцы повели решительное наступление на партизанский лагерь. Семь тысяч немцев и полицейских двинулись против девятисот партизан, чтобы окружить их и уничтожить.

Командование оккупационных частей давно готовило этот удар. Готовились к нему и мы. Однако разница в подготовке была довольно существенной.

В чем заключалась подготовка немцев? За прошедшие месяцы оккупации они во всех районных центрах и крупных населенных пунктах посадили своих комендантов, организовали полицию и сплели шпионско-разведывательную сеть. В каждом селе они имели теперь старосту и его заместителя. Почти во всех селах и хуторах создали группы вспомогательной полиции.

Их попытки заслать шпионов в партизанские отряды и наладить с ними постоянную агентурную связь неизменно кончались провалом. Шпионов мы разоблачали быстро. Как это делали, расскажу в другом месте. Немцы не знали планов нашего командования, расположения штаба, аэродрома, радиостанции, наших тайных троп.

О численности отряда, системе организации и нашей вооруженности они имели весьма противоречивые данные.

Примерные границы наших владений им были, конечно, известны. Такие сведения скрыть невозможно. План их был прост: блокировать район нашей дислокации, накопить побольше сил и в определенный день стянуть кольцо окружения, прочесать лес и таким образом покончить с наиболее крупной группировкой черниговских партизан.

Наша разведка действовала много успешнее немецкой. О намерениях оккупантов и даже о сроках намеченных ими операций мы имели почти всегда точные сведения. Это признавали и врали. Вот, например, что писал в своем инструктивном письме начальник венгерского королевского генерального штаба генерал-полковник Самбатхей:

«Хорошо развита служба разведки, информации и связи партизан. Действует исключительно быстро и безотказно. О происходящем на фронте имеют сведения раньше, чем части, охраняющие оккупированную территорию, а о мельчайших продвижениях наших частей от них ничего не остается в тайне».

И в другом месте того же перехваченного нами документа:

«Нет необходимости добывать детальные и основательные сведения о партизанах потому, что пока результаты разведки дойдут до командования частей, предназначенных для очистки данной территории, и части начнут свои действия, отдельные партизанские отряды, через свою исключительную информацию, наверняка будут извещены о приближении наших частей и все равно не будут уже на том месте, где разведкой установлено их пребывание».

22 марта мы тоже знали о намерениях противника, однако не ускользнули заблаговременно, а решили принять бой.

Быть может, немцы действительно воображали, что в Елинском лесу скопилось свыше трех тысяч партизан. Мы-то не могли ошибаться. Нас было вместе с ранеными и больными девятьсот двадцать три человека. Мы были голодны, плохо одеты, нам не хватало боеприпасов.

Как же мы допустили, что немцы смогли нас окружить и начать операцию на уничтожение? Было ли это промахом командования, результатом беспечности и, что того хуже, пониманием безнадежности нашего положения?

Если бы задали эти вопросы командованию противника, то, конечно, получили бы ответ, что тактика партизан обанкротилась, жить им осталось считанные часы.

Вот этого-то нам и надо было, этого мы и добивались. Пусть немец воображает, что мы глупы и самонадеянны.

Основа партизанской тактики — движение. Но не просто передвижение с места на место, а движение, которого противник не ожидает. Партизаны всегда в меньшинстве. Без хитрости им не обойтись. Внезапным должно быть не только наступление, но и отступление.

Впрочем, отступление, в том понимании, которое придается этому слову в армии, к партизанам неприменимо. Отступать нам было некуда. Мы могли только ускользать.

Но хорошо ускользать незначительному отряду человек до ста. Отряд в тысячу бойцов с пулеметами, минометами, госпиталем, обозом, типографией, — как может он уйти незаметно?

Если еще располагается он в сплошном лесном массиве, тянущемся на сотни километров, ночью можно сделать бросок километров в тридцать-сорок. Противник не сразу разберется, в какой участок леса перешли партизаны.

Елинский лес, хоть и считается одним из больших в Черниговской области, на самом деле не так уж велик. Примерно — пятнадцать на двадцать километров. Он почти вплотную подходит к лесам Орловской (ныне Брянской) области, перелески соединяют его с Рейментаровским лесом и с урочищем Гулино, в которых мы находились до прихода сюда. Но перейти незаметно из одного лесного массива в другой такому отряду, как наш, было невозможно.

Особенно в тот период, когда во всех без исключения окружающих селах стояли подготовленные к встрече с нами карательные части. Я уже говорил, что пока эти части накапливались, мы колотили их поодиночке. Тогда еще они плохо наладили взаимосвязь и скверно ориентировались. Теперь кольцо замкнулось, лес патрулировался, самолеты противника кружились над нами от зари до зари. Пробиться можно было только с боем.

И мы бы, конечно, пробились. Могли бы перейти обратно в Рейментаровские или же в Орловские леса. Но для этого пришлось бы нам вести серьезный бой на марше. Противник сделал бы все от него зависящее, Чтобы встретиться с нами в открытой местности. Тут он мог бы пустить в ход танки, бронемашины; бомбардировщикам и штурмовикам тоже было бы несравненно легче расправляться с нами.

Оставалось еще — уходить мелкими группами. На совещании командиров нашлось несколько сторонников такого плана. Нет, это не годилось. Это значило подвергать риску существование большого отряда. Группы могли потерять друг друга. Обком партии твердо стоял на той позиции, что большой отряд нам необходимо сохранить. И, как бы в доказательство нашей правоты, мы получили радиограмму из Москвы, в которой сообщалось, что в ночь на 23 марта шесть самолетов доставят нам боеприпасы, оружие, продовольствие и людское пополнение. Нам предлагалось держать в готовности аэродром.

Ну, куда ж тут уходить?

Я категорически запретил радистам сообщать что-либо об активизации немцев. Если узнают, что мы ждем в эту ночь наступления врага, еще, чего доброго, откажутся вылетать. Нет, пусть лучше думают, что все в порядке.

Вот какой план был принят на совещании в обкоме, а потом и в штабе:

Дать возможность частям противника углубиться в лес. Создать три линии обороны. На первых двух открыть огонь, подпустив противника на расстояние не больше пятидесяти-семидесяти метров. Все дороги, тропы и просеки заминировать. Взрыв мин считать сигналом к началу боя. Только после того, как противник подойдет к третьей линии обороны, то есть к непосредственным границам лагеря, отходить. Ротам отходить поочередно, согласно приказу, и каждой не раньше, чем через пятнадцать минут после предыдущей.

Да, уходить мы все-таки решили. Рассудили так. Большинство сельских гарнизонов немцев примут участие в операции. Следовательно, на пути нашего отхода мы к концу боя не встретим активного сопротивления. Тем более, что предпримем кое-какие меры, чтобы создать у врага ложное представление о направлении нашего отхода.

Главное же — надо было устроить немцам такую встречу, чтобы отбить у них охоту к окружению нашего отряда. Нанести им мощный ответный удар, вызвать замешательство, воспользоваться этим замешательством и в полном составе перейти на место новой дислокации.

Обычно к концу марта на Черниговщине начинается весна. В этом году и признаков ее не было. Ни одной оттепели за все это время. Правда, мороз уже не сорок и не тридцать градусов, как в феврале, но ниже пятнадцати не спускается. Здесь обжились, и вот опять надо покидать свои землянки, опять на новом месте приниматься за строительство. Но кое в чем на этот раз нам мороз помог. Если бы распустило, быстрый бросок нам бы не удалось сделать. Мы ведь на санях, ни одной телеги пока не заготовили.

О предстоящем бое знали все. Каждому подразделению наметили участок обороны. Но нельзя, разумеется, заранее всех оповестить, что планируем отход. Это создавало бы плохое настроение. Приказ отдали — стоять насмерть, защищать лагерь до последнего патрона.

Кстати, о патронах, да и вообще о боеприпасах. Для трофейного оружия патронов мы захватили в последних боях солидное количество. А русских патронов и мин осталось очень немного. Самолеты не прилетали уже около месяца. И такое счастливое совпадение — как раз этой ночью должны прилететь.

В своей радиограмме мы просили: шлите больше оружия и боеприпасов. Хоть и очень подвело животы, но что поделаешь, приходится терпеть. Сообщили в Москву, что на питание не жалуемся. Просили только соли, ее много не надо.

В этом вопросе царило полное единодушие. И бойцы, и командиры, получая груз с Большой Земли, радовались вооружению куда больше, чем консервам, сахару и муке. Пожалуй, только махорочка вызывала не меньший восторг, чем пулеметные ленты.

В ночь на 23 марта никто из нас не ложился ни на минуту. Бой, собственно, начался еще двадцать второго. Часа в три группа полицаев человек в пятьдесят приблизилась к лагерю со стороны села Елина. Им навстречу направили роту Бессараба. Он ловким маневром зашел этой группе в тыл, захватил врасплох и почти всех скосил пулеметным огнем. Тринадцать полицаев сдались в плен. На допросе подтвердили: немцы не позднее завтрашнего утра пойдут в наступление. К вечеру противник занял Елино.

Состояние у всех нас было очень напряженным. Нервничали. Нашелся один чудак, который затеял предсмертное прощание с товарищами. К чести товарищей надо сказать, они взяли в такой оборот этого паникера, что он всю ночь потирал бока и охал. Нет, настроение обреченности имелось, может быть, всего у двух, трех человек. И они помалкивали. Даже склонный к панике Бессараб после дневного успеха так разошелся, что предложил не ждать, пока немцы нападут, а самим начать бой.

Нервничали больше потому, что надо было терпеливо ждать, создать у противника впечатление, что мы ничего не знаем. Под утро на аэродроме разложили костры. Зажгли их часа на два раньше назначенного часа прилета наших самолетов. Тут же на аэродроме зарезали трех лошадей, сварили конину, большими кусками в ведрах, накормили перед боем людей почти досыта. Правда, заправить было похлебку нечем. Да и посолить до нормы не удалось. Но ничего, поели. Один только парень, бедняга, совсем не переносил конину. Ни сырую, ни вареную, ни даже обжаренную на вертеле. Просто беда с ним. Он в последнее время начал пухнуть с голодухи. Хорошо, что у захваченных полицаев нашли немного хлеба. Накормили человека.

Над кострами появились немцы. Прилетели их разведчики. Бросили несколько бомб, наделали на аэродроме воронок. Но обошлось без жертв. Наверное, нас немецкие летчики сочли этой ночью круглыми идиотами. Сами освещаем цель. Но мы не могли затушить костры. В прошлый раз мы подожгли их в тот момент, когда услышали рокот наших самолетов. В эту ночь разведчики и бомбардировщики немцев все время летали, шум их моторов не прекращался ни на минуту. Мы не смогли бы услышать, когда подойдут свои.

Конечно, мы беспокоились. Как же, ведь прилетят наши! Немцы, чего доброго, их обстреляют. Мало нам своего боя, начнется еще бой в воздухе. Время шло. Приближалось утро. Напряжение усиливалось. А наших самолетов все не было. Правду сказать, мы хоть и бодрились, но понимали, что если самолеты не подбросят боеприпасов, положение очень осложнится.

Тогда мы не хотели признаваться в этом друг другу. Даже на совещании командиров и среди членов обкома не высказывали мысли, что вся надежда — на помощь из Москвы. Помощь эта не была еще регулярной. Строить расчеты на нее, обнадеживать себя и бойцов, — нет, это не годится. И все же мы надеялись. Каждый думал и прислушивался, смотрел в черное звездное небо. Куда ни пойдешь, всюду разговоры:

— Наши зовсим не так, наши спокойно, без нытья гудут.

— Фриц у-уу-уу-у. А наши весело рычат, симпатично.

Небо начало бледнеть. Теперь все уже понимали, что помощи не будет, надо держаться своими силами. Я поймал себя на мысли, что зря мы, пожалуй, не смотались заблаговременно. Все-таки, если бы ночью ударили собранным кулаком в одном направлении, пробили бы кольцо окружения и были бы сейчас уже далеко, в относительной безопасности.

Но я не сказал ничего товарищам. И они мне только через несколько дней признались, что в эту минуту думали о том же.

В начале седьмого в направлении Гуты Студенецкой загремели взрывы. Это немцы подорвались на минном поле. Николай Никитич тотчас вскочил на коня и помчался в ту сторону. И началась суматоха боя. Одиночные винтовочные выстрелы раздавались теперь то и дело в разных сторонах леса. Ухнула пушка. Первый снаряд, задевая ветви деревьев, пронесся над нашими головами. Зацокотал пулемет. По звуку мы узнали — это наш «максим». И вдруг я увидел со своего командного пункта плавно спускающийся парашют.

Никто мне еще не успел доложить, что самолеты прибыли. Как я их не заметил? Впрочем, Рванов, Балицкий, Яременко — все, кто был в этот момент на КП, тоже не заметили, как прилетели наши самолеты. Кто-то даже крикнул:

— А может это немецкий десант?

Парашюты спускались кучно, значит, грузы были сброшены с небольшой высоты. Тут подбежали сразу два связных. Один с аэродрома. Он сообщил, что немецкие разведчики, как только появились наши самолеты, немедленно смылись. Другой связной, прибежавший из первой роты, сообщил, что немцы по просеке идут в полный рост, орут, сразу видно, что пьяные. И легло их уже не меньше пятидесяти.

Прибежал еще один связной с первой линии обороны, от Балабая. Он сказал, что ребята держатся хорошо, и клялся, что наши самолеты сбросили на скопление противника несколько бомб.

— А один прошел совсем по-над землей на бреющем и дал очередь из крупнокалиберного. Трассирующими по немцам, ох и здорово!

Эту новость мгновенно подхватили и разнесли по всем нашим частям. Я по себе чувствовал, как должен был подняться дух у бойцов. Как же, прилетели самолеты и вступили вместе с нами в бой!

Мешки и ящики, падающие с неба, распаковывали с молниеносной быстротой. Пулеметы и минометы тут же на месте собирали и тащили на линию огня.

Они были густо обмазаны тавотом. Чтобы пустить их в дело, надо было, раньше чем собрать, все части обтереть тряпкой, снять тавот. Но в спешке и общем возбуждении, которое царило в лагере, тряпки искать было некогда. Бойцы окидывали с себя телогрейки или шапки, обтирали части минометов и пулеметов, собирали их наскоро, потом надевали свою запачканную одежду и снова шли в бой.

Подносчики боеприпасов брали мины и патроны прямо из ящиков, свалившихся с неба. Один пулемет в плотном брезентовом мешке повис на верхушке дерева. За ним полезли сразу трое бойцов. Хорошо дрались в этот день ребята. Каждое дерево, каждая ложбиняка стали нашими дотами. Снайперов в настоящем смысле этого слова у нас не было. Но метких стрелков — сколько угодно. Многие, как белки, влезли на сосны и ели, били оттуда немецких пулеметчиков и офицеров.

Немцы шли с четырех сторон. Часа через два вынудили нас отойти от первой оборонительной линии. Впрочем, это заставило противника прекратить артиллерийский огонь, чтобы не бить своих. К этому времени противник потерял уже не меньше двухсот человек убитыми, Не стало и у нас многих людей. Погиб Арсентий Ковтун. Погиб командир отделения Мазепа. Одна из бывших наших лучших медсестер Клава Маркова вытащила девять тяжело раненых, а когда поползла за десятым, была подкошена нулей.

Немцы упорно лезли вперед. Не считались с жертвами, гнали под огонь полицаев и мадьяр, а сами укрывались за их трупами и так продвигались. Бой шел без перерыва. У нас не было никакой возможности приготовить пищу. Бойцы и командиры дрались голодными. Продовольственные посылки, сброшенные с самолетов, никто не распаковал. Капранов с трудом нашел людей, чтобы собрать их и погрузить на сани. Больше всех страдали, конечно, раненые. Их не успевали даже как следует перевязать.

Часам к двум нам удалось найти брешь в цепи окружения и вывести обоз. Саней пятьдесят вывели из леса, дали им направление на Гулино, место самой первой стоянки областного отряда. Это нам удалось только потому, что одновременно в противоположную сторону, к Брянским лесам, направили другие двадцать саней. Внимание немцев было рассредоточено.

На этих двадцати санях сидело всего лишь шестьдесят бойцов во главе с политруком второй роты Нахабой. В каждые сани запрягли пару лучших лошадей. Они понеслись с большой скоростью. Этой группе дали особое задание. От того, как она его выполнит, зависело очень многое. Наши разведчики сообщили, что группе удалось оторваться от преследователей. Все шло, как мы рассчитывали.

Немцы продолжали наступать. К 3 часам им удалось прорвать вторую линию обороны. Однако прочесать лес они не решались. Прочесать — это ведь означает пройти по всему лесному массиву, как гребенкой по волосам, не оставить ни одного участка. Но как только воинская часть углубляется в лес, каждого солдата отделяют от соседей деревья. Каждый становится одиноким. А это очень страшно. За любым деревом может оказаться партизан.

Наступление обычно ведется перебежками. А в лесной чаще как побежишь? Глубокий снег, сваленные деревья, кучи хвороста, того и гляди — мина. Вот почему немцы наступали просеками, захватывали квадраты. Потом шли колоннами по тропам, стреляли вправо и влево. Стоит им заметить поляну — спешат собраться на ней, радуются, что видят друг друга, могут занять круговую оборону.

В начале пятого, когда стало темнеть, наступательный пыл немцев ослабел. За десять часов боя им так и не удалось подойти к нашему лагерю. Тяготение наступающих к просекам и полянам так запутало линию их позиций, что немецкое командование уже не могло разобрать, где у них фронт и где тыл. Тем более, что наши отделения перебегали по тропам в уже «прочесанные» участки.

И вот тут-то стала осуществляться заключительная часть нашего плана.

Немцы начали поспешно отводить некоторые свои роты, концентрировать их на северо-восточном направлении. Это означало, что группа политрука Нахабы выполнила задание.

Ей было приказано проскакать в направлении Брянских лесов по шести, семи селам, там паниковать, рассказывать жителям, что Федоров разбит, сам он и Попудренко утром улетели в Москву, остатки партизан бегут в Злынковские леса.

Немцы попались на приманку. Послали наперерез «бегущим партизанам» несколько рот на машинах.

Теперь можно было и отходить. Я отдал приказ: выходить повзводно из боя, с наступлением темноты покидать лес и по следу обоза направляться в Гулино.

Так как выходы из леса мы во всех направлениях заминировали, а искать мины в темноте было невозможно, каждая партизанская группа гнала впереди себя лошадь с санями. Эти несчастные лошади взрывались и тем открывали путь людям.

Километрах в двадцати пяти от Елинского леса, в глубоком, заросшем кустарником овраге, мы остановились, чтобы стянуть свои подразделения. Мы не знали еще своих потерь. Бойцы измучились до предела. Капранов со своими ребятами из хозяйственного взвода распаковал ящики с продовольствием. На этот раз не его просили, он сам ходил и раздавал махорку, консервы, куски колбасы. Но товарищи больше, чем курить и есть, хотели спать. Ложились в снег и сразу впадали в забытье.

Пришлось назначить специальных дежурных, которые должны были расталкивать спящих. Мороз стоял свыше пятнадцати градусов. А многие товарищи в пылу боя сбросили, да так и оставили в лесу свои ватники. Долго ли закоченеть? Костры разжигать нельзя, даже курить надо осторожно, тщательно пряча огонек самокрутки: немецкие самолеты продолжали кружить в темном небе.

Часа через два собрались все наши роты. Следовало, не медля ни минуты, отправляться дальше. Но силы у нас иссякли. Даже самые выносливые просили отложить выход на час, полтора.

И тут произошло чудо.

Лежавшие пластом на снегу, обессилевшие и онемевшие от усталости люди поднялись, раненые перестали стонать, а некоторые из них, преодолевая боль, слезли с саней и пошли... Я сам, помню, был так утомлен, что руку поднять или голову повернуть казалось мне тяжким трудом, а через несколько минут пустился, наравне с молодыми, в пляс.

Чудо же было вот какое. Наши радисты шарили в эфире, ловили новости. И вдруг поймали концерт по заявкам партизан. Это был первый такой концерт, пойманный нами. Конечно, немедленно привязали к ближайшему дереву репродуктор и оповестили всех.

Мы давно уже сделали по радио свои заявки. И теперь было очень интересно — упомянут нас или нет.

Диктор объявил: «По просьбе партизана Семенистого из отряда, где командиром Ковпак, передаем «Песню о Родине» Дунаевского».

Потом:

«По просьбе пулеметчика-партизана отряда Бати Петра Глушика передаем «Каховку».

Летели к нам по эфиру из Москвы звуки рояля, пел для партизан хор Пятницкого, пела народная артистка Валерия Барсова, читал стихи поэт Симонов. «По просьбе партизан отряда Сабурова; отряда Маликова; отряда имени Щорса, где командиром Марков; отряда имени Хрущева, где командиром Сычов...»

Концерт длился долго. И после каждого номера следовало наименование какого-то нового отряда. Только в самом конце диктор объявил:

«По просьбе Карпуши — командира взвода отряда имени Сталина, где командиром Федоров, передаем украинский гопак».

Что тут делалось! Ребята кричали «ура», моментально расчистили от снега площадку и прежде всего вытолкнули на нее Карпушу. А потом плясали все, толпой. Хорошо, что быстро кончился этот гопак. Уверен, что хлопцы плясали бы до утра. Я, признаюсь, тоже размял косточки и несколько раз стукнул каблуками об мерзлую землю. Откуда только силы взялись!

Если бы немцы могли видеть, как пляшут при луне партизаны, за которыми они гонятся в противоположном направлении! Их самолеты-разведчики противно рычали над нашими головами, словно нарочно пытались шумом сбить ритм танца. Но ничего у них не вышло, плясали ребята здорово.

А когда концерт кончился, возбужденные, веселые мы сели на сани и помчались дальше, к месту нашей новой стоянки. К утру мы были в урочище Гулино. Там приняли по радио сообщение из Берлина:

«На участке Центрального фронта разбита и уничтожена мощная группировка бандитов численностью три тысячи двести человек. Взято в плен двенадцать комиссаров. Главарям удалось скрыться на аэропланах...»

Нам было ясно — речь идет о нас. Оккупационные власти передали в Берлин заведомую ложь. В плен они не взяли ни одного человека. Цели не достигли — ни окружить, ни прочесать лес им не удалось. Они вели бой без малого сутки, потеряли убитыми около пятисот человек, а добились только того, что мы перешли из одного леса в другой.

Но этого не они добивались, а мы.

Наш план был полностью выполнен.

На перекличке мы узнали, что наши потери составили всего лишь двадцать два человека убитыми и пятьдесят три ранеными.

Мы оторвались от противника, замели следы и теперь могли разжечь костры, отдохнуть, подкрепиться и приняться за решение очередных задач.

* * *

Так был создан большой отряд.

Да, именно мартовский бой мы считаем решающим испытанием большого отряда. Он был очень тяжелым, этот бой. Но теперь каждый понимал: оккупанты не могут с нами справиться. Прошел тот период, когда немцы представляли себе партизан затравленными остатками армий, скрывающимися партийными и советскими работниками.

Мы стали крепкой военной организацией, действующей по плану, получающей помощь Красной Армии и советского тыла, систематически черпающей резервы из народа.

Я уже приводил выдержки из инструктивного письма генерал-полковника Самбатхея — начальника венгерского королевского генерального штаба.

Этот весьма секретный документ мы захватили в начале апреля, подорвав штабную машину на дороге Гомель — Чернигов. Когда мы его прочитали, наше партизанское самоуважение очень повысилось. Инструкцию Самбатхея обсудили на политзанятиях во всех подразделениях нашего отряда.

Вот эта инструкция в несколько сокращенном виде:

«НАЧАЛЬНИК ВЕНГЕРСКОГО КОРОЛЕВСКОГО ГЕНЕРАЛЬНОГО ШТАБА

IV ОТДЕЛ

№ 10

ОЗНАКОМЛЕНИЕ С ОПЫТОМ ТЕКУЩЕЙ ВОЙНЫ

ПАРТИЗАНСКАЯ БОРЬБА

1 глава

Общее ознакомление с партизанским движением

Борьба против Советов близко познакомила нас с особым и безжалостным средством борьбы — «партизанским» движением. Удивительным является проявленные русским народом при этой форме борьбы фанатизм, презрение к смерти и выносливость, с которыми мы столкнулись; потрясающими являются те масштабы, в которых русские применяют этот способ.

Развивающееся на все большей территории партизанское движение уже принимает форму народного движения.

Партизанское движение выступает как народное движение за линией нашего фронта, не только непосредственно, но и за несколько сот километров за линией фронта в тылу... Партизанская борьба вспыхнула с особой силой, когда русская армия с началом зимы открыла наступательные действия. Оборона против действий партизан означает для нас тяжелые дни, недели и даже месяцы». Признание в том, что оккупанты обороняются от партизан, было нам, конечно, очень приятно. Как бы спохватившись, Самбатхей дальше пишет:

«Не будем преувеличивать, но нельзя и легкомысленно преуменьшать значение партизанского движения! Познакомимся с ним основательно, чтобы избежать неприятных сюрпризов, чтобы противостоять ему там, где оно поднимает голову. Тогда это движение не будет иметь решающего успеха!»

Во второй главе, которая озаглавлена «Защита против партизанского движения», Самбатхей пишет:

«Во время красного господства население привыкло к постоянной пропаганде и к тому, что его информируют о ежедневных происшествиях. Когда этого сейчас нет, тогда народ легко верит распространяемым партизанами и их помощниками слухам. Средствами контрпропаганды служат: радио, объявления, украинские газеты, инструктивные доклады и кинофильмы. Целесообразно для этой работы строить материалы на следующих тезисах, которые могут... привлечь к нашим идеям...»

И дальше идет программа циничной игры, смысл которой — «разделяй и властвуй». А вслед за этими «тезисами», в разделе «Как вести борьбу против партизан», говорится:

«...Сведения о партизанах, как правило, достигают до властей и командования в сильно искаженном и преувеличенном виде. Обычное явление, что население всегда знает о каких-либо действиях партизан в соседних или дальних местностях и никогда не хочет и не смеет знать о происшествиях в своей деревне.

На поприще добываний сведений наше поведение по отношению ко всем должно быть недоверчивым. Мы должны всегда помнить, что надежных русских нет! Русский человек по природе не болтлив. Кто охотно и много говорит, тот подозрителен. Молодая женщина всегда подозрительна, если же она чужая, то наверняка является агентом партизан. Среди старост попадается значительное число таких, которые являются сторонниками партизан. Но и среди украинской вспомогательной полиции попадаются товарищи партизан. Поэтому их полное обезвреживание совершенно в наших интересах.

Нам должно быть ясно, что патриотически настроенные слои украинского населения не чувствуют никакой общности судеб с властями центральных держав. В конечном счете наши власти и части означают для них враждебную оккупацию и чужих господ...

Борьба с партизанами означает не только уничтожение отдельных партизанских отрядов. Надо отнять у них возможность к дальнейшей организации, снабжению и пополнению своих людских и материальных ресурсов. В противном случае, постоянно питаемое, несмотря на все старания административных властей, и связанное с постоянными потерями перебрасывание оккупационных частей возродит движение снова, и оно снова будет поднимать голову. Ввиду этого нет места пощаде в отношении кого бы то ни было. Только беспощадное и коренное истребление населения приведет к достижению цели...»

Часто спрашивают: как могло случиться, что армия, покорившая столько государств, оснащенная первоклассной военной техникой, накопившая солидный опыт оккупации других стран, не раздавила партизанское движение в самом зародыше? Почему оккупанты дали возможность разрастись этому движению, превратиться в грозовую силу?

Теперь ответить легче, чем в 1942 году. Это пробуют сделать многие партизанские командиры, выступающие в печати со своими воспоминаниями. Попробую ответить на этот вопрос и я. Но даже в те годы, о которых я сейчас пишу, мы, конечно, тоже задумывались над этими вопросами.

Думали, разумеется, не как историки. Не искали точных формулировок. Нам нужна была уверенность в непобедимости нашего дела. Эта уверенность увеличивалась в нас с каждым месяцем, с каждым днем. Увеличивалась потому, что никакие зверства, никакие кары, никакие посулы и «реформы» оккупационных властей не только не ослабляли притока новых людей в наши ряды, а, напротив, усиливали.

В одной инсценировке, сочиненной неведомым партизанским автором и поставленной нашим самодеятельным театром, встречались и разговаривали два «немецких коменданта». Написана сценка довольно неуклюже, но партизаны смотрели ее с удовольствием. А главное — мысль была в ней правильная.

Первый комендант был сторонником всяческих обманчивых ухищрений, посулов, уговоров и «реформ». Второй знал только одно слово: «расстрелять!» И вот они поспорили, кому из них удастся скорее покончить с партизанами.

Под конец сценки выяснилось, что как в районе первого коменданта, так и в районе второго партизан становится все больше. Партизанский отряд нападает на селение, в котором коменданты ведут опор. Оба хватаются за головы, кричат «Майн гот!» и убегают.

В том-то и дело, что партизанское движение возникло и развивалось не потому, что оккупанты дали возможность ему развиваться. Оккупанты ничего нам не давали. Советские люди не желали терпеть рабства в какой бы то ни было форме.

Никакие трудности и лишения не останавливали их. Число отрядов и численность их увеличивались с каждым месяцем.

Областной отряд после мартовского боя вступил в полосу новых трудностей. Противник нас вскоре обнаружил и стал преследовать. Мы приняли решение не обосновываться в урочище Гулино, не строить землянок. Через несколько дней перешли опять в Рейментаровские леса, оттуда вскоре вернулись в Елинские. На месте мы теперь стояли не дольше пяти-шести дней. Избрали тактику почти непрерывного движения.

Началась весна, разлились реки. Нам пришлось бросать сади и срочно заготавливать телеги, брички, возы. На это ушло немало времени и сил. Только к концу мая нам удалось заготовить нужное нам количество подвод. До этого времени переходы совершали пешим порядком.

Весной питание партизан не только не улучшилось, но даже ухудшилось. Крестьяне нам почти ничем не могли помочь. У них тоже кончились все запасы, припрятанные в свое время от немцев. Распутица и непрерывные дожди не давали возможности часто прилетать к нам самолетам.

И все же отряд рос. Нам даже пришлось временно ограничить прием. Не хватало боеприпасов, особенно, как всегда, патронов для автоматов и русских винтовок. А столкновения с немцами у нас происходили почти ежедневно.

Тактика частых переходов сбивала немцев с толку. Они полагали, что партизаны во всех черниговских лесах. А это областной отряд кочевал туда и обратно. Следы наши, после того, как сошел снег, обнаружить было много труднее. А к середине мая распустилась листва, и маскироваться нам стало легче.

Когда, после мартовского боя, мы услышали в лесу концерт по заявкам партизан, нам впервые стало известно, как много отрядов действует. Конечно, мы предполагали, что они существуют, не могут не существовать. Но теперь мы уже твердо знали, что в орловских и в киевских, и в белорусских лесах — всюду, где есть хоть какая-нибудь возможность группе вооруженных людей скрыться от вражеских глаз, обязательно организовывались отряды.

Оккупанты поняли после мартовского боя, что окружить и прочесать леса им не под силу. Единственно, что им оставалось, — блокировать места скопления партизан. Начиная с лета 1942 года, опытные, так сказать, кадровые оккупанты, те, что уже долго занимали должности комиссаров, разных комендантов и фюреров, сообразили, что ликвидировать партизанское движение, как того требовал Гитлер, в советских районах нельзя.

Время от времени, получая приказы центра, оккупанты предпринимали попытки наступления на леса. Но главные свои усилия они направили на то, чтобы стать хозяевами хотя бы в городах, селах и на дорогах. Они разработали сложную систему обороны железных и важнейших шоссейных дорог. В населенных пунктах, в кварталах, где размещались оккупационные части, они вырубали деревья и кустарники, ломали заборы и заменяли их изгородями из колючей проволоки.

Немцы вынуждены были теперь держать в тылу и на своих коммуникациях весьма значительные силы. Каждый пост охранялся, по крайней мере, взводом солдат. На железнодорожных узлах, даже на второстепенных, таких, как Прилуки, теперь стояло по целому полку.

Если в начале войны попасть в тыловые части считалось большой удачей, то теперь в карательные и охранные отряды посылали в наказание за проступки. Особенно боялись назначения в сельскую местность и в маленькие районные города, на которые часто совершали налеты партизаны.

Партизанские отряды стали грозной силой, вторым фронтом. В начале 1942 года в Москве был организован Центральный штаб партизанского движения. Все сколько-нибудь значительные отряды Украины, Белоруссии, Орловщины, Курской области, а впоследствии и отряды южных районов страны наладили систематическую радиосвязь с Москвой, с Главным Командованием Красной Армии, получали указания и в трудные моменты необходимую помощь.

Я не ставил себе задачу написать историю нашего отряда. В этой книге я стремился показать, как коммунисты Черниговщины, оставшиеся в подполье, преодолев трудности первого периода, организовали и возглавили народное сопротивление оккупантам. Как обком партии создал большой отряд.

В конце марта к нам присоединился отряд орловских партизан под командованием Маркова. Точнее говоря, не Марков к нам, а мы к нему пришли в Злынковские леса. Там же мы столкнулись с еще одной довольно крупной группой партизан под командованием Левченко. И эта группа стала действовать в согласии с нами. Тут впервые был создан партизанский гарнизон.

Название это было принято для того, чтобы сохранить за вновь присоединившимися отрядами автономию внутреннего управления. Оба эти отряда начали свою жизнь до нашего прихода, у них были свои традиции, свои порядки; кроме того, они — орловцы, мы — черниговцы. Большого, принципиального значения это не имело, однако сразу мы не могли решиться на слияние отрядов разных областей. Меня как командира наиболее крупного из отрядов назначили начальником гарнизона, заместителями — Яременко, Маркова и Левченко.

На совместном совещании всех командиров и Черниговского обкома партии было решено, что главной задачей является сейчас организация диверсий на дорогах, питающих фронт.

Во главе диверсионного взвода встал Алексей Садиленко — самый высокий человек во всем нашем отряде. Он попал к нам из числа окруженцев. Имел специальную подготовку. В армии тоже занимался минно-подрывным делом. Взвод этот подчинили непосредственно штабу. В него вошли добровольцы. Люди отчаянной смелости. Первыми записались: Сергей Кошель, двадцатидвухлетний сапер, комсомолец; Миша Ковалев, тоже сапер; девятнадцатилетний Вася Кузнецов, сибиряк, золотоискатель. Интересна его судьба. В отряд к нам он попал недавно, после боя в Старой Гуте. Там он женился на девушке-колхознице Марине. Тихо жил, надеялся, верно, отсидеться до прихода Красной Армии. Но молодая жена его Марина решила по-другому. Однажды велела ему собираться и повела в лес. Короче говоря, заставила молодого мужа воевать. И сама стала очень неплохим бойцом и разведчиком.

— Я ее жалел, — рассказывал потом Вася. — Думал — обидится, если заикнусь об уходе в отряд. А Марина про себя решила, что я трус. Одним словом, недоразумение.

И Вася Кузнецов действительно скоро доказал, что он не трус. С самых первых дней пошел в диверсанты. Сперва ставил мины на шоссейных дорогах, а потом взялся и за «железку», то есть стал выходить с группой на железную дорогу.

Записались во взвод диверсантов одними из первых еще директор средней школы Цимбалист, парашютист Николай Денисов, старший лейтенант инженер Всеволод Клоков, наш старый знакомый Петя Романов, студент Московского института инженеров транспорта Володя Павлов.

Наша тактика диверсионных налетов была довольно простой. В каждой операции участвовало всего двое-трое, но не больше пяти специалистов-диверсантов. Их обязанностью было ставить мины. Но ведь выходили на большие расстояния, иногда за сто с лишним километров от лагеря. Отправляться в такую экспедицию одним лишь диверсантам было бы слишком рискованно. К тому же на всех немецких эшелонах следовала охрана, человек тридцать-сорок автоматчиков и два-три пулеметчика. Почти каждая диверсия на железной дороге сопровождалась боем. Поэтому диверсантам придавалась группа бойцов — человек двадцать-двадцать пять, называвшаяся группой поддержки. Во главе ее ставился кто-нибудь из наших командиров.

С самого начала специализировался как руководитель таких диверсионных экспедиций Григорий Васильевич Балицкий. Он уходил со своей группой иногда на две-три недели. А однажды пропадал больше месяца. Человек исключительной, дерзкой храбрости, Балицкий стал душой наших диверсионных операций.

В мае и июне 1942 года наши диверсанты свалили под откос двадцать шесть эшелонов. Из них на долю группы Балицкого пришлось одиннадцать.

Теперь каждый из нас считает, что в 1942 году наши диверсионные операции были всего лишь слабыми ученическими попытками. В то время у нас не было еще настоящей системы. Другое дело в 1943 и 1944 годах. Тогда мы уже стали действовать по графику, за день сваливали под откос до десятка эшелонов. Но летом 1942 года мы еще и мечтать не могли об ударах такой мощности.

И все же сделали немало. В марте из Елинских лесов, когда еще лежал снег, выходили на полотно железной дороги за десятки километров от лагеря и в тяжелых зимних условиях сутками ждали поездов. Тогда из-за снежных заносов движение почти совсем приостановилось. Нашим диверсантам приходилось выполнять нелюбимую ими, как они ее называли «черную» работу: взрывать мосты, железнодорожное полотно и трубы водостоков.

Однако и это наносило хозяйству оккупантов ощутительный урон. В марте и начале апреля наши хлопцы подорвали пять мостов и свыше четырехсот метров железнодорожного полотна. Не в одном, конечно, месте все четыреста метров, а по небольшому куску в разных местах.

В мае, когда мы дислоцировались в Злынковских и Новозыбковских лесах, ближе к железной дороге, нам удалось сделать гораздо больше. Снег сошел, поезда ходили нормально. По линии Гомель — Брянск в сторону фронта ежесуточно проходило до шестидесяти эшелонов. А после выхода наших диверсионных групп немцы вынуждены были совершенно отменить ночное движение поездов; днем стали проходить только восемь, самое большее десять эшелонов.

После того как нам стали подбрасывать самолетами тол и аммонал, вкус к «взрывным работам» в отряде очень усилился. Теперь при каждом налете на сколько-нибудь значительный населенный пункт наши подрывники выводили из строя промышленные предприятия, силовые станции, склады, расположенные в каменных зданиях.

В районном центре Гордеевка во время операции, которая длилась лишь полчаса, пока другие роты и взводы вели бой, диверсанты взорвали спиртозавод, маслозавод, электростанцию, склад продовольствия и несколько автомашин и тракторов.

В Корюковке, тоже во время одной из операций, хлопцы из диверсионного взвода разгромили целиком железнодорожную станцию. Порвали в двадцати четырех местах рельсы, уничтожили все крестовины и стрелки, аппаратуру связи и сигнализации, взорвали и сожгли лесопильный завод, склад лесоматериалов, склад горючего и фуража.

* * *

С тех пор как начали прилетать к нам самолеты, очень дорого стала цениться чистая бумага. За лист писчей бумаги некоторые товарищи соглашались даже отдать щепотку махорки, достаточную для большой самокрутки. Товарищи писали письма. Надеялись, что сядет же когда-нибудь самолет и возьмет почту.

Писали теперь во всякое свободное время. А самолеты так и не садились. Многие накопили пачки писем, целые книги. Некоторые из этих писем с продолжением я прочитал. У Володи Павлова, одного из наших смелых диверсантов, я отобрал письмо, в котором он рассказывал о своем первом выходе с группой для подрыва эшелона.

Володе не было тогда еще и двадцати лет. До войны он учился на первом курсе Московского института инженеров транспорта. У нас, как видите, он тоже занимался транспортными вопросами. Но не строительством и не эксплуатацией железных дорог, а их разрушением.

Теперь Павлов Герой Советского Союза, перешел в этом году на пятый курс того же института. Будет скоро строить мосты.

Письмо, отрывки из которого я привожу, отобрано мною у Володи. Слишком много «технологических» подробностей он в нем сообщал. Конечно, в письме этом сейчас уже нет военных тайн.

«14 июня 1942 года.

Дорогая моя, драгоценная мамочка!

Не знаю, отправлю я тебе когда-нибудь это письмо или оно так и будет валяться по карманам... Помню, что ты всегда любила подробности, просила, чтобы я описывал обстановку. Пишу я тебе в палатке. Только это не обычная палатка, какие ты видела в военных или пионерских лагерях. Наша палатка маленькая, очень низкая. Стоять в ней нельзя, даже когда сидишь — голова упирается. Живем мы вдвоем с Володькой Клоковым. Очень хороший парень. То есть он инженер, а не парень. Старше меня на несколько лет. Но веселый, остроумный, живой, а главное храбрый. Со мной держится просто и без снисходительности. Это очень приятно. У него есть чему поучиться. Кстати, он не Владимир, а Всеволод. Но все его здесь называют Володькой, и я тоже.

Он первый мне рассказал о диверсиях, вовлек меня в эту группу. Я ему бесконечно благодарен. Работа интересная, увлекательная. Диверсанты у нас самые уважаемые люди. Не только потому, что опасно. Ты не думай, мамочка, это нисколько не опаснее другой партизанской работы. Нас потому уважают, что мы наносим серьезные удары немцам.

Ты не ворчи, мамуся, что я так разбрасываюсь. Трудно сосредоточиться. Рядом ребята сидят и дуются в карты. Только, пожалуйста, не воображай, что на деньги. Это у нас невозможно. Вообще нет у нас никаких денег. Абсолютно не нужны.

Я начал рассказывать о палатке. Она сделана так: деревянные столбики, на них натянут парашютный шелк, а поверх шелка лежит кора от пихты. Мы ее срезаем так: один другому становится на плечи и острым ножом делает глубокий продольный надрез почти до самого низа. Наверху и внизу надрез кругом дерева. Сучки все срубаем под корешок, гладенько. Потом осторожно сдираем кору вместе с кожей — знаешь, под корой такая скользкая... Когда сняли, кора получается вроде согнутого листа фанеры. В ней остаются дыры от сучков. Их мы затыкаем. Потом кладем кору поверх шелка. Такую крышу не берет никакой ливень. Палатки делаются нарочно очень низкими. Я пишу лежа...

...Теперь, мамочка, я хочу написать тебе, как первый раз ходил в далекую операцию на железную дорогу. У вас, врачей, операцией называется вмешательство при помощи хирургического ножа. Мы тоже режем железнодорожное полотно. Но не ножом, а взрывчаткой... Раньше я участвовал только в подрыве мостов и немецких автомобилей. Мне еще поручали ставить мины против живой силы немцев, иначе говоря, против пехоты. Но это просто. Ты могла бы научиться в полчаса.

На первую железнодорожную операцию я пошел не как подрывник, а просто в роли бойца. Нас провожал сам Федоров. А во главе группы, ее командиром, был Григорий Васильевич Балицкий. Это очень смелый человек. Прямо-таки безумно храбрый человек. Единственно, чего он очень боится, чтобы кто-нибудь когда-нибудь не мог заподозрить его в трусости. Кроме того, в группе было еще двадцать человек. Очень разных. Среди нас одна девушка и замечательный проводник. Пожилой колхозник Панков. Он знает здесь все леса и все дороги, тропки, звериные следы. Вроде «Кожаного чулка». Помнишь Фенимора Купера?

Когда нас провожали на операцию, девушки плакали. Почему? Да потому, мамочка, что они чувствительнее мужчин. Панков говорит: «Бабе что заплакать, что чихнуть». Когда мы отошли километра за четыре от лагеря, Балицкий предложил всем сесть на траву. Сам тоже сел, очень значительно помолчал, потом предложил внимательно слушать.

— Предупреждаю. Кто в себе не уверен, идите обратно в лагерь. Потом будет поздно. Никаких лишних разговоров, никаких жалоб на трудности быть не может. Смелость, дисциплина, безоговорочное выполнение всех моих приказаний! Ясно? За малейшее нарушение, за трусость — расстрел на месте. Я вас не пугаю, а просто Предупреждаю, что без соблюдения этих условий на диверсии идти нельзя. Пожалуйста, кто хочет, может вернуться, никаких к вам претензий не будет, и смеяться над вами никто не станет.

Ни один человек не сказал, что хочет возвратиться. Хотя Балицкий и уверял, что не будут смеяться, на самом деле трусость у нас в лагере вызывает всеобщее презрение и даже ненависть. Вернуться — это значило расписаться в собственной трусости. За это могут даже продрать с песочком в стенной газете.

Мы поднялись и пошли тропами через лес. Всего надо было пройти километров двадцать пять. Местами переходили через шоссейные и проселочные дороги. Их пересекали пятками вперед. Нас специально учили так ходить. Надо, чтобы получились нормальные шаги и проходить так быстро, не задерживаться. Ты понимаешь, зачем? Если немцы увидят следы, подумают, что мы шли в противоположном направлении.

Один раз мы ждали, пока пройдут немецкие автомашины. Их была целая колонна, не меньше роты солдат. Мы не стали ввязываться с ними в потасовку. У нас другая задача.

Толовый заряд, или, иначе, мину, каждый из нас нес по очереди. Она весит немного — двенадцать кило. Но партизаны не любят, когда руки заняты. Каждый старается весь груз распределить так, чтобы висело на спине или на поясе. Руки должны быть свободны, чтобы в любой момент можно было начать стрельбу. Автомат мы носим тоже не как красноармейцы. Он висит на левом плече, под рукой, дулом вперед.

Партизанская самодельная мина — это просто деревянный ящичек длиной сантиметров в сорок, а шириной и высотой сантиметров двадцать. В ящике этом лежит похожий по цвету на сухую горчицу, но не порошок, а просто кусок толу. Чтобы ты не боялась, скажу, что он сам взорваться не может, даже если его жечь или если в него попадет пуля. Он взрывается от детонации. В толе вырезано квадратное или круглое углубление. Туда перед самой установкой мины вставляется запал, детонаторная трубка. Устроена пружинка, боек и капсюль... Этих премудростей ты без рисунка не поймешь, да тебе и не надо. Вряд ли ты будешь когда-нибудь пользоваться такими штуками.

Километров за шесть от железной дороги мы остановились неподалеку от села Камень. Там есть у нас свои люди. Там в полицейском участке служит связной нашего отряда. Порядок такой: по пути к месту диверсии группа ни в коем случае не должна заходить в населенные пункты. Можем встретить негодяя, который побежит к немцам и скажет, в какую сторону пошли партизаны.

Но один или два разведчика обязательно должны зайти в село. В этот раз пошел Панков. Узнал у полицая, нашего связного, что на участке Злынка — Закопытье сейчас довольно спокойно, нет большого количества немцев. Он узнал также, как безопаснее всего пробраться к железной дороге.

Балицкого очень огорчило одно сообщение Панкова. Оказалось, что совсем недавно в сторону Брянска прошел эшелон с бензином. Видишь ли, мамочка, нам совсем не одно и то же, какой эшелон взорвать. Правда, если даже состав с каким-нибудь маловажным грузом наскочит на мину и полетит под откос, — участок на несколько часов выйдет из строя. Но мы экономим взрывчатку, каждый килограмм на учете. Считается большим шиком подорвать эшелон с войсками или с танками, автомашинами, самолетами, бензином. Потому Балицкий и огорчился. Он подумал, что если прошел один эшелон с бензином, другой пойдет не скоро.

Мы вполне благополучно подошли к полотну. Оно тут плохо охранялось. Лес отстоит от линии метров за двести. Мы залегли на опушке, в траве и кустах, замаскировались. Балицкий нас распределил один от другого метров на десять. Чтобы, если придется стрелять, охватить сразу весь эшелон.

Понимаешь ли, еще не все взорвать паровоз и свалить вагоны. Надо уничтожить груз. А если едут немецкие солдаты, — перебить их возможно больше. Как только паровоз окатится от взрыва и поезд остановится, все мы открываем огонь по вагонам. Самое главное по заднему вагону, особенно если состав с грузом. В хвосте поезда всегда едет охрана.

Ты, наверное, там в Москве сейчас за меня переживаешь, как я себя вел, не опозорился ли на первый раз. Если бы я был один, может, и подкрался бы к сердцу страх. Но ребята все были хорошие. Шли весело, много шутили.

Если бы ты, мамочка, взглянула на своего Вовку! Я теперь так же похож на городского студентика, как медведь на ягненка. Я имею залихватский вид. Одет по партизанской моде. Венгерская безрукавка на меху. Так называемая «мадьярка». Сапоги с загнутыми голенищами. На них свисают широкие, цвета бордо, брюки из шерстяного немецкого одеяла. Фуражка с широкой красной лентой на тулии. На поясе гранаты, на ремне автомат. Интересно бы самому взглянуть в большое зеркало, увидеть себя во весь рост.

Сейчас я расскажу тебе, между прочим, смешную штуку. Один раз, когда партизаны напали на немецкий гарнизон в селе и еще шел бой, несколько ребят застряли надолго в хате. Это была хата старосты. Был приказ — ее поджечь. Попали в хату самые заядлые партизанские пижоны. Собрались у большого зеркала и отталкивают друг друга, чтобы посмотреться. Я в той операции не участвовал. Но им, тем ребятам, Федоров дал такую распеканцию, что я им не завидую. Назвал их кокетками. Теперь их так все называют, разыгрывают каждый вечер.

Стоп. Писать больше нельзя. Тревога.

18 июня. Знаешь, мамочка, как только начинаю тебе писать, вспоминаю Москву. Какая она сейчас? К нам сбросили несколько парашютистов. Двое из них были в Москве. Рассказывают, что зимой было плохо с топливом. Бедная, намерзлась ты там! Все равно я очень скучаю по Москве. Хотел бы глянуть хоть одним глазом. И, если бы разрешили и поставили такое условие, я бы, кажется, на карачках дополз.

Прочитал начало письма и буду продолжать. Я не видел железной дороги несколько месяцев. Мы только залегли, спрятались, вдруг идет по полотну обходчик. Бородатый старикан. У него на плече винтовка, но когда к нему стали подходить ребята, он даже не пытался ее снять. Поднял руки. Я смотрю со своего места, как его обыскивают. Вдруг все побежали к нему. А приказа не было. Балицкий тоже бежит и ругается.

Через полминуты появился над всей группой густой дым, и у всех — счастливые лица. Понимаешь теперь, в чем дело? У обходчика оказался полный кисет махорки. А мы уже давно курим всякую дрянь, соскучились по табаку ужасно.

Курить пробовали и мох, и гречаную солому, и сухие дубовые листья. У этих последних даже название было «дубек». А когда удавалось разжиться махоркой, табаком или сигаретами, становились в круг и одну завертку курили вдесятером.

Появились такие выражения: «дай на губу», «оставь мне, я брошу», «губу печет, носу жарко, а бросить жалко...» У нас даже сочинили такую песенку:

Курили б мы табачок, —
Так у нас нэмае.
Мы куримо дубнячок, —
В лисе выстачае.
Дубнячок, березнячок,
Гречану солому.
Ризный пробуем листок,
Щоб избыть оскому.

Ну, от Балицкого, конечно, всем попало. Хорошо еще, что он и сам хотел курить. Обходчика связали, отняли у него винтовку. Убивать не стали. Говорит, что служит под страхом расстрела.

Потом опять залегли. Лежали часа полтора. Слышим — поезд. Еще далеко, а уже характерное стукотание. Сердце забилось ужасно, никогда раньше не ждал поезда с таким волнением. Всюду стучало сердце, даже под пальцами пульсировало — я с такой силой сжимал в руке автомат.

Мину побежал ставить Сережка Кошель. Поставил очень быстро и протянул к лесу шнур, чтобы дернуть. Ставить мину — почетная задача, но не очень-то приятная, от волнения можно зацепиться за шнур и подорваться.

Только Сережка успел спрятаться, — из-за поворота появился паровоз. Это самый напряженный момент. Получится или нет? Все натянуты, как струны. Мина может отказать, не взорваться. Причины бывают разные.

Писать об этом гораздо дольше. Все произошло в момент. Поезд шел с большой скоростью. Очень длинный состав.

Грохот получился от взрыва не слишком сильный. Из-под паровоза огонь, и паровоз повалился. А потом ужасный треск и скрежет от вагонов, которые полезли друг на друга. Тут же началась стрельба. Все стреляли по бочкам... Я забыл написать, что эшелон опять был бензиновый. Нам повезло: второй подряд. Немцы возят на фронт бензин не в цистернах, а в железных бочках, чтобы потом быстрее заряжать танки и автомашины. Бочки ставят на платформы с высокими бортами, в несколько рядов. Мы стреляли по нижним бочкам. Они взрываются, подбрасывают на несколько метров верхние бочки. И все это горит, брызжет огнем.

Вдруг, смотрю, бежит к хвосту поезда Балицкий. На фоне огня он кажется очень страшным. Он бежит и кричит: «За мной!» И когда подбегает ближе к заднему вагону, сразу же начинает стрелять. У него не автомат, а легкий французский скорострельный карабин. И он держит его не прижав к плечу, а на вытянутой руке; приклад упирается в сгиб локтя.

Немцы в заднем, классном вагоне. Стреляют из окон автоматы, пулеметы. А пламя все выше, весь состав горит и трещит. Классный вагон тоже загорелся. Пламя наверху черное. От него, как от солнца, отлетают протуберанцы: длинные языки во все стороны, метров по пятьдесят. И кверху тоже метров на пятьдесят.

Немецкая охрана раздирающе вопит и все реже стреляет. Тогда Балицкий командует отход, и все бегут.

Когда мы собрались в лесу, оказалось, что у нас только двое раненых. Их быстро перевязала наша сестра. Мы шли обратно с песнями, и такое настроение: пьяный от восторга. Тут был у меня неприятный случай. Когда бой уже кончился и стало ясно, что опасность миновала, меня почему-то вырвало. Ты, как врач, обязательно объясни, какая может быть причина.

Так вот, мамочка, настроение. Мы, когда идем обратно, невольно оборачиваемся, смотрим на пожар. Разгорается все сильнее. Даже в лагере, представь, видели дым. Обратно идем быстро, рассказываем, стараясь один другого перекричать. Почти совсем не маскируемся. Дух у всех боевой, свирепый, что угодно в азарте могли бы сделать.

Зашли в то же самое большое село Камень. Там есть мельница. Мы прямо к ней. Ничего не остерегаемся — дуем по улице. Полицаи все разбежались; не знаю, сколько их там было. Но у мельницы все-таки подстрелили двоих, которые охраняли. Сломали замки на складах зерна и муки. Зовем население. Все бегут к мельнице и запасаются. Тащат мешками, ящиками, ведрами и в подолах. Мальчишки тоже тут вертятся, сыпят себе в шапки.

Мы кричим: «Тащите, товарищи, прячьте! Немцы придут — валите все на нас, на партизан! Наша марка выдержит!»

Организовали митинг. И я говорил. Такую речугу закатил, что ты и не подозреваешь. Я, когда возбужден, честное слово, оратор. Меня поздравляли я говорили, что надо перевести в агитаторы. Это, конечно, шутки. Я теперь с диверсионной работы ни за что не уйду.

Одно лишь величавое зрелище дает такое счастье. Знаешь, что и ты к этому руку приложил. Дух захватывает. Ведь пожар всегда красив. А тут пожар и возмездие немцам! Кроме того, возбуждает риск. Нет, мамочка, если кто не видел, никогда не поймет, до чего это здорово.

Но ты не беспокойся, дорогая мамочка, вовсе это не так опасно. В Москве, на крышах, когда бросают бомбы, по-моему, куда опаснее. Там ведь полная неожиданность, правда? Там ведь невозможно ответить на огонь противника. Нет, не волнуйся, твой Вовка, честное слово, не пропадет!»

Дальше