Война
Прошло два года. Так и не оправившись от побоев, скончалась после недолгой болезни Мария Имениновна. Отец, спасаясь от преследования властей, уехал с переселенцами в Сибирь. Он рассчитывал получить там надел земли, обзавестись хозяйством и потом перевезти туда и нас. А пока что наша семья, в которой было пятеро малолетних детей, осталась почти без средств к существованию. Да и как было прокормиться такой ораве, если работать могли только мать да я, двенадцатилетний мальчишка. Голод пришел в нашу хату.
Издавна известно бедняки живут дружнее богачей. Добрые люди не бросили семью моего отца в беде. Они сложились и собрали нам на покупку коровы деньги.
Это, конечно, сильно облегчило положение. Но для коровы у нас не было корма. Всей семьей выходили мы за село, разгребали снег и руками рвали квелую, прошлогоднюю траву. Кое-как, с помощью соседей, дотянули до весны, до подножного корма, надеясь летом запастись сеном.
Отец мой имел в Тростянке крохотный земельный надел на «четверть души». Вот что это означало. После выкупа барскую землю поделили между крестьянами по «душам», то есть по числу взрослых мужчин. Получил такой надел и мой дед Когтярь. Четверо его сыновей в то время были еще малолетними. Исчислялся этот надел в двух десятинах пахотной земли и в полудесятине луга. После смерти Когтяря землю разделили его сыновья. Так вот моему отцу и достался надел в «четверть души». Но когда в сенокосную пору мы пришли на наше «угодье», то со страхом увидели, что трава на нем уже скошена. Ее «по ошибке» прихватил богатейший в селе [16] кулак Сморчков. Мать в слезах пошла к Сморчкову просить, чтобы он вернул скошенное. Но тот не пустил ее даже на порог, пригрозив спустить цепного пса.
Так мы и лишились сена. Волей-неволей пришлось расстаться и с коровой. Горько плакала мать, когда уводили со двора нашу Буренку. Вместе с ней плакали и мы, голодные дети.
И тогда я дал зарок отомстить кулаку Сморчкову, из-за которого попали мы в такую беду. Я решил: как только свезет Сморчков свой хлеб на гумно сжечь его. Долго ломал голову, как пустить «красного петуха», чтобы самому уйти незамеченным. Когда же решил эту задачу, то сначала испробовал свое «изобретение» на огороде, в картошке.
И вот в один из жарких осенних дней, когда Сморчков свез урожай на свое гумно, я пробрался туда и заложил в середину снопов самодельную примитивную «адскую машину». Сам же не долго думая отправился на Хопер ловить раков, собрав по дороге своих друзей-приятелей.
Раздеваясь, я сообразил, что рубашку и штаны, на всякий случай, пожалуй, лучше переправить на противоположный берег реки. Собрав свои пожитки, я переплыл с ними Хопер и припрятал там в кустах.
Прошло немного времени, и над селом поднялся густой столб черного дыма, донесся набат, извещавший о пожаре.
Огонь полыхал более трех часов. Сгорел не только хлеб Сморчкова, но и прилегающие гумна других кулаков. Тушить пожар было нельзя: пламя бушевало так сильно, что и подойти близко было опасно{1}.
Быть может, все и сошло бы для меня благополучно. Да на беду моя бабушка не удержалась и вскрикнула: «Не иначе как Кирюлька поджег, то-то он все с огнем на огороде возился!»
Не раздумывая, толпа, как стадо, ринулась к нашей избе. Мать, не подозревая о бабкином промахе, сказала, что я ушел с ребятами на Хопер ловить раков. [17]
С бугра, где стояло некогда имение Туркиных, я увидел, как бегут к Хопру, сжимая кто вилы, кто грабли, богатейшие тростянские мужики. Раздумывать было некогда. Я сразу сообразил, что тайна моя раскрыта, и, подхватив штаны и рубаху, пустился наутек в лес.
Только на третий день, когда совсем уже подвело живот на ягодах и орехах долго не просидишь, я поздно ночью прокрался домой. Не успел я расположиться спать на чердаке, как чья-то сильная рука грубо схватила меня за шиворот урядник давным-давно поджидал моего возвращения. Не отпуская моего ворота, он так и препроводил меня в волостное правление.
Там, не говоря ни слова, он дал мне затрещину, втолкнул в пропахшую клопами и онучами камеру, набросил засов и замкнул его большим висячим замком.
Утром я проснулся от громыхания двери. Через порог ввалился полупьяный урядник, с ним Сморчков и другие погорельцы. Били долго, чем попало и куда попало. Поднимали, бросали об пол, ударяли о стену, так что все волостное правление ходило ходуном. Думал забьют до смерти. А с улицы доносился плач и стенания матери. На следующий день урядник пришел трезвый, начал выпытывать, как это я учинил поджог, кто помогал. Если бы он спросил об этом сразу, без битья, то я из гордости наверняка сказал бы, что поджег один, самостоятельно, и никто мне не помогал. Но теперь я решил твердо, что правды не скажу ни за что. И уперся: знать ничего не знаю, ловил, мол, в это время раков, побежал от толпы не потому, что чуял вину, а с испугу.
Поколотив меня еще изрядно, но не найдя улик, наконец отпустили домой. И снова, как после памятного ильина дня, пришлось мне два месяца отлеживаться в постели.
Отец вернулся из Сибири ни с чем. Для бедняка-незаможника на всей необъятной Руси не было обетованной земли.
Зимой он гнул дуги, чинил сани, мастерил телеги, а как только начинало пригревать весеннее солнышко, словно птица, покидал дом и уходил батрачить к богатым казакам в Хоперском округе, с которым граничил наш Балашовский уезд. [18]
С грехом пополам мне удалось закончить сельскую школу, после чего родители пристроили учеником в столярную мастерскую нашего дальнего родственника, преподавателя Балашовского ремесленного училища. Работал я у него не за деньги за кусок хлеба, стакан чаю без сахару, но работал на совесть. На второй год родич определил меня в ремесленное училище.
Окончив училище, я в том же, 1910 году поступил на курсы надсмотрщиков телефонно-телеграфных станций. В 1913 году стал работать линейным надсмотрщиком по обслуживанию линий в Балашовском уезде.
Весной 1914 года в окружную станицу Хоперского округа Урюпинскую переехал мой знакомый телефонно-телеграфный механик Пересада. Он реконструировал местную станцию и переводил телефонные линии на двухпроводную систему. Пересада предложил мне перейти к нему надсмотрщиком. Заработок был хороший, и я согласился.
Работа на новом месте позволила мне хорошо узнать весь Хоперский округ. Я, конечно, тогда и не предполагал, как пригодится это мне через несколько лет, во время гражданской войны.
Мировая бойня застала меня в Урюпинской. В казачьей области война не казалась столь страшным бедствием, как рядом, в Балашовском уезде: казачье сословие с малолетства приучалось царским правительством к воинской службе.
В начале 1915 года, когда я вернулся в Балашов, меня по мобилизации почтово-телеграфных работников призвали в армию и направили в 4-й запасный саперно-инженерный полк в Самару.
Из воинского присутствия я возвращался опечаленный. Идти на войну не боялся, но сама служба в царской армии ничего хорошего не сулила. Для озлобления было у меня и другое основание. Случайно мне довелось узнать, что я иду в армию не в свой черед, а за механика балашовской телефонной станции. Призываться должен был он, но его тесть служил начальником уездной почтово-телеграфной конторы и дружил с воинским начальником. Они и порешили дело о моем внеочередном призыве.
Через некоторое время началась моя военная служба, которой суждено было продлиться без малого сорок лет.
В штабе 4-го запасного полка меня зачислили в роту [19] связи. Там я должен был пройти трехмесячный курс обучения, а затем отправиться в действующую армию.
Но командир роты связи решил иначе. Узнав, что я закончил ремесленное училище и хорошо знаю плотничье и столярное дело, он отослал меня в учебную команду в мостовой подрывной класс. Это мне понравилось: строить мосты мне приходилось еще в детстве, ну а подрывать их, думал я, вряд ли труднее, чем наводить.
К отправке на фронт нас готовили с лихорадочной поспешностью. День и ночь саперы работали в поле, рыли окопы, строили блиндажи, производили взрывы.
Особое внимание уделялось обучению так называемой «сапной войне». Нынешняя военная молодежь знает о ней лишь понаслышке или по старым книгам, но в мое время в саперных войсках ей отводилась исключительная роль. Сапа это длинная, узкая подземная галерея, подводимая под какой-либо важный объект обороны противника. Когда сапа прорывалась до намеченного места, в ее тупике закладывался мощный фугас и производился взрыв.
Подведение сапы, хотя бы и учебной, было тяжелым, трудным, опасным делом. И, что обиднее всего, совершенно бессмысленным, так как ко времени первой мировой войны войска уже располагали достаточно совершенными техническими средствами, позволяющими вовремя обнаружить подкоп и предотвратить взрыв. Но, как известно, изменения в войсковом обучении в царской армии совершались невероятно медленно. Поэтому во всех запасных саперных полках русской армии солдаты продолжали тратить время и силы на овладение военно-инженерным приемом времен Севастопольской обороны.
К концу обучения в полку прошел слух, что нас готовят к отправке во Францию в составе русского экспедиционного корпуса. Господам офицерам мысль о возможности такой «прогулки в Европу» была весьма приятна. Нас же, нижних чинов, перспектива стать в чужой стране пушечным мясом никак не привлекала. Солдаты прямо говорили, что лучше дезертировать и оказаться в штрафных ротах, чем покинуть родину.
Перед окончанием учебной подготовки в полку стало известно, что к нам в ближайшие дни пожалует командующий войсками Приволжского военного округа его превосходительство генерал Сандецкий. [20]
Весть эта повергла престарелого командира полка, семидесятилетнего полковника Григорьева, в смертельный страх, да и весь командный состав привела в смятение.
К тому были немалые основания. Командующего считали зверем. Не проходило ни одного смотра, ни одного учения с его присутствием, чтобы кто-нибудь не лишился звездочки на погоне или не попал под суд.
Когда Сандецкий ехал по Самаре, то военнослужащие всех чинов и званий старались скрыться подальше от его грозного ока. Не то что солдаты, но даже прапорщики и поручики не стеснялись, спасаясь от генерала, перемахнуть через забор. И вот это пугало собиралось теперь почтить своим присутствием аккордное занятие саперов 4-го запасного полка.
Весь личный состав, участвовавший в смотре, был выведен в поле за Трубочным заводом за несколько суток до учений. Заранее подготовили траншеи, ходы сообщения, сапы.
Вторая рота, обозначающая противника, оборонялась в окопах на расстоянии двухсот метров от наступающих войск, имея перед собой проволочные заграждения в шесть рядов, через которые пропускался «электрический ток». Условно обороняющиеся вели интенсивный «артиллерийский и пулеметный огонь». Наступающим войскам трем ротам саперов и роте подрывников предстояло взломать оборонительную полосу противника.
Кульминационным моментом «боя» должен был стать мощный подземный взрыв одного из участков вражеской траншеи.
Как нарочно, в назначенный день с самого начала все пошло из рук вон плохо. Генеральская пролетка, эскортируемая взводом казаков, прибыла к месту «сражения» ровно в три часа пополудни. Придерживая шашку, навстречу командующему устремился полковник Григорьев. Куда только девалась его старость! Но, когда его отделял от Сандецкого какой-нибудь десяток шагов, полковник охнул должно быть отказало сердце, споткнулся и упал перед всем строем! Большего конфуза придумать было трудно. Побагровевший Сандецкий с ненавистью взирал на тяжело подымающегося с земли несчастного полковника. Не дослушав сбивчивого рапорта, не [21] протянув руки, командующий коротко бросил: «Приступайте!» Всем было ясно: теперь маневры уже ничто не спасет.
Даже после осмотра образцово, на совесть сделанных сооружений генерал не нашел для полка ни одного доброго слова. А когда наступил момент взрыва, приключилась настоящая беда. Генерал и командование полка ушли за укрытие. Унтер-офицер из подрывной команды по условному знаку повернул рукоять индуктора. Заряд огромной силы взорвался. Сама земля как будто всколыхнулась и качнулась из стороны в сторону. Но наружу землю не выбросило. Из-за какой-то ошибки взрыв, как говорили саперы, ушел в сторону и, вместо того чтобы уничтожить «неприятельский» опорный пункт, завалил нашу траншею, похоронив в ней пять саперов и командира минно-подрывной роты любимца всех солдат полка капитана Журишкина-Шумского.
Так трагично закончился этот день. Не знаю, из-за этого ли случая или по другим соображениям, но маршевый батальон 4-го запасного полка был направлен не во Францию, а в 25-й армейский корпус Юго-Западного фронта, где в это время полным ходом шла подготовка к знаменитому брусиловскому наступлению.
Как водится, на фронт везли в «телячьих» вагонах с надписью «40 человек или 8 лошадей». Последних, правда, у нас не было, но людей набивали в каждый вагон значительно более сорока. Нам запретили петь и играть в пути, двери разрешали открывать только на станциях, и то по команде.
Солдаты долго не могли понять, куда их везут на фронт или в Сибирь. Только когда мы переправились по мосту через Волгу, окончательно убедились на фронт.
Неведомыми нам путями в вагонах появились большевистские листовки. В них разъяснялось положение в тылу и на фронте, говорилось о предательской политике преступной царской клики. Саперы на чем свет кляли виновников войны.
В нашей роте служил вольноопределяющийся бывший студент Казанского политехнического института Капустин. Как-то в одной из бесед он сказал:
Врагом внутренним, согласно Уставу внутренней службы, являются студенты, революционеры, лица требующие [22] изменения политического строя, свержения царя, не повинующиеся законам и уставу. Я тоже студент, а потому, согласно уставу, есть внутренний враг. Но на фронт погнали как миленького и меня.
Все засмеялись, засмеялся и я, а потом и призадумались:
«Зачем, ради чего нам проливать свою кровь?..»
С таких вот, казалось бы, незначительных разговоров для многих из нас начиналось пробуждение сознания.
Чем ближе продвигался к фронту наш эшелон, тем чаще встречались составы с ранеными. В газетах мне приходилось читать и видеть фотографии «царских» поездов милосердия, в которых великие княгини и княжны служили рядовыми сестрами и где все так и блестело чистотой. Мы же то и дело с ужасом смотрели на открытые ветрам и непогоде грузовые платформы, заваленные, словно дровами, нашими ранеными с почерневшими от грязи, окровавленными повязками. И ведь каждого из нас могла ожидать такая участь!
Трудно даже передать, какое революционизирующее действие оказало на нас потрясающее зрелище искалеченных, еле живых «российских героев», как называли их продажные буржуазные газеты.
На станции Новоград-Волынский эшелон стал. Горнист проиграл сигнал: «Выходи строиться!»
Затем нас погрузили в крохотные вагончики, которых мне раньше никогда не приходилось видеть. Такой же игрушечный паровозик тоненьким голоском подал заливистый свисток, и состав тронулся. Через две версты неожиданно встали: оказалось, паровозик сошел с рельсов. Весело перешучиваясь, солдаты легко водрузили локомотив узкоколейки на место, и мы двинулись дальше.
Фронт, по-видимому, был близок, так как до нас доносились глухие отзвуки артиллерийской канонады. Стоял ясный, безоблачный день, лишь кое-где белели редкие облака. Внезапно наше внимание привлек новый, ни на что не похожий звук, отдаленно напоминавший стрекотанье швейной машинки. Откуда-то сверху прямо на наш игрушечный составчик налетел немецкий аэроплан «Таубе».
Немедленно был подан сигнал тревоги. Начальник эшелона приказал рассыпаться в редкую цепь. Машинист закрыл топку и отбежал в сторону. Аэроплан-действовал [23] совершенно безнаказанно и безбоязненно. Снизившись до высоты в несколько десятков метров, он начал бросать на нас бомбы. Некоторые солдаты, никогда ранее не видавшие самолетов, впали в панику и пустились бежать. Я лежал на спине. На свою ответственность, без разрешения командира, вложил обойму в драгунскую винтовку, упер в плечо приклад. Самолет был почти надо мной. Я прицелился с учетом на движение самолета и выстрелил, а потом послал вдогонку еще две пули.
Эта пальба, к моему собственному изумлению, увенчалась успехом: мотор «Таубе» стал работать с перебоями, и самолет, описав круг, пошел на снижение. Затем он неожиданно перевернулся и камнем рухнул на землю. К месту падения уже бежали офицеры и солдаты. Я же старался держаться в стороне, опасаясь, что мне попадет от нашего придурковатого поручика за самовольную стрельбу. Насмотревшись на «Таубе», саперы по указанию машиниста сбросили под откос разбитые вагоны и сцепили оставшиеся. Теперь наш сильно укоротившийся эшелон был готов продолжать движение.
В это время меня и вызвал к себе в головной вагон командир поручик Васильев. Как я и ожидал, его благородие обрушился на меня с выговором.
Офицерская ругань и рукоприкладство были не в диковинку. В Самаре, например, помощник командира по строевой части подполковник Иванченко, раздавая оплеухи направо и налево, приговаривал так: «Солдату морду надо бить три раза в день: вечером для спанья, утром для бодрости и в обед для аппетита».
Когда мы прибыли в нашу часть 25-й инженерный полк, поручик Васильев доложил командиру полка полковнику Кирпичеву о моей самовольной стрельбе. К удивлению поручика, полковник вызвал меня:
Ах вот ты какой, стреляешь без разрешения и сбиваешь немецкие самолеты!
Потом рассмеялся, положил руку мне на плечо и сказал:
Герой, а боишься. Иди, я представлю тебя к «Георгию» четвертой степени.
Через несколько дней перед строем полка мне была вручена первая в жизни воинская награда маленький серебряный крестик на муаровой ленточке с черными и оранжевыми полосками. [24]
Одновременно меня произвели в младшие унтер-офицеры.
Так началась моя служба в действующей армии.
Мы наводили переправы, строили оборонительные сооружения, ремонтировали дороги, производили взрывные работы, часто бывали под огнем врага. Но дни войны у нас тянулись не так мучительно долго, как у пехотинцев в окопах.
За время брусиловского прорыва за наводку переправ через Стоход и другие реки меня удостоили еще трех георгиевских крестов, назначили фельдфебелем понтонной роты.
В конце 1916 года при подрыве одного из мостов меня контузило. После выздоровления я снова попал в Самару, в знакомый 4-й запасный полк. [25]