Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава двадцать шестая.

Лариса

1

Ее-то, наверное, я так до конца и не понял. А мне очень хотелось понять ее, непременно хотелось, хотя бы мельком глянуть на окружающий нас сегодняшний мир ее глазами, а еще больше хотелось увидеть войну глазами Ларисы (желание, я, конечно, понимаю, дерзновенное).

А все потому, что уж больно она необычный человек, уж очень много разговоров среди наших однополчан о ее смелости. Но происходило странное явление — чем больше я узнавал о ней, тем сильнее растушевывались контуры ее характера, тем дальше она от меня отодвигалась. [315]

Когда мне рассказывали о ней те, кто знал ее близко на фронте, с кем вместе она лазила за «языком», кто, как говорят, пуд соли съел с ней из одного солдатского котелка, то по их рассказам я представлял ее этакой бой-девкой. Такой — ухарски боевой, грубоватой — представлялась по этим рассказам. И все равно мне хотелось написать о такой лихой разведчице.

Я начал уже складывать в воображении образ своей будущей литературной героини. Складывался он хорошо и просто. И главное — понятно. Казалось, чего там не понять: храбрость — дело простое — не бояться ничего, вот и все. И еще: меньше думать об опасности, меньше анализировать всякие опасные ситуации...

Такие мысли бродили у меня до тех пор, пока неожиданно у меня не оказалась ее маленькая (старого паспортного формата) фотокарточка — мне ее на время дала Нина Николаевна, секретарь совета ветеранов нашей дивизии. Она просила, чтобы ни в коем случае не узнала об этом Лариса — ох, говорит, и даст разгон!.. На фото девятнадцатилетняя очень миловидная девушка: доверчивые мягкие глаза, улыбчивые губы, чуть великоватая пилотка на голове, три треугольника «старшего сержанта» в петлицах, видна аккуратная белая полоска подворотничка — ничего грубоватого, ничего, что бы напоминало бой-девку...

Но ведь ничего нет в лице и из того, что бы говорило о неимоверной смелости ее — обыкновенная девушка тех далеких военных лет, моя сверстница.

«А разве на лице Ивана Исаева лежит печать его необыкновенной храбрости?» — спрашивал я себя.

В совете ветеранов дивизии мне рассказывали, что на первой встрече однополчан Ларису узнал кто-то из бывших разведчиков, которого она спасла под Сталинградом раненого, привел ее к себе домой как самого дорогого гостя (встреча проходила на Брянщине, где живет этот бывший разведчик). Привел ее и говорит своим сыновьям и дочери:

— Дети мои, вы должны встать на колени перед этой женщиной. Если бы не она — не было бы вас на свете. И меня бы, конечно...

И его взрослые сыновья, сами уже женатые, имеющие собственные семьи, опустились перед Ларисой на колени, целовали ей руки в благодарность за отца. Сцена, конечно, была потрясающая — все ревом наревелись: и семья, и Лариса, да и сам бывший разведчик!

Все это, несомненно, подогревало мое любопытство. [316]

2

И вот, наконец, встреча однополчан нашей дивизии во Владимире-Волынском. Встреча, волнующая сама по себе, а я волновался вдвойне — меня должны познакомить с Ларисой Зотиковной Перевозчиковой.

Высокая, очень худая женщина, не поднимая глаз, сдержанно протянула мне руку, тихо сказала: «Лариса», повернулась и не очень любезно отошла. Я стоял в недоумении.

— Нина Николаевна, — наконец обратился я к секретарю нашего совета ветеранов, — вы сказали ей, что я хочу о ней написать?

— Да. Конечно.

— Тогда я не понимаю ее поведения.

— Она сказала, что не хочет, чтобы о ней писали.

— Вот это — здорово живешь! Одиннадцать с половиной часов меня болтало в самолете только затем, чтобы получить такой ответ?

В первый же день она явно избегала меня. Стоило только мне приблизиться к группе однополчан, в которой находилась Лариса, она тут же отделялась от нее и уходила.

Я призвал на помощь Нину Николаевну. Не знаю, о чем они говорили, только вижу потом, вроде помягчел взгляд у Ларисы. Не стала она шарахаться от меня.

На третий день мы с ней уже ходили по базарчику, даже, по-моему, в магазины заходили, она уже начала шутить, улыбаться. Ну, думаю, слава богу, глядишь — дело-то у нас и наладится, глядишь, и разговорится знаменитая-то Лариса.

Устроители встречи повезли нас на место бывшего фашистского концлагеря в пригороде Владимира-Волынского. Я украдкой наблюдал за Ларисой. Она ходила в основном отдельно от всех, думая о своем, только иногда вскидывала глаза на экскурсовода, — значит, слушала то, о чем он говорил. Потом мы были у пограничников. Пограничники показывали место, откуда началась Великая Отечественная война — пепелище от их бывшей заставы, принявшей первые удары германской армии 22-го июня 1941 года. Лариса молчала и ходила за всеми отдельно. Думала какую-то свою думу. Наверняка она вспоминала бои, проходившие на этой земле тридцать с [317] лишним лет назад, в которых участвовала и она, освобождая эту землю. Конечно, для таких дум напарника, что называется, не надо. Лучше думать в одиночку.

Я посматривал на нее и втайне готовился к длительному разговору с ней, готовился записать на магнитофон ее воспоминания — сейчас-то она конечно уж разговорится! Я в этом был уверен.

Но вечером она отрезала:

— Не уговаривайте. Ничего я вам рассказывать не буду, ничего писать не надо...

Я был в самом неловком положении.

Но там, где нет терпения и выдержки, там кончается разведчик — вспомнил старую нашу истину. А ну посмотрим, думаю, кто из нас первый не выдержит.

Я перестал заговаривать с ней о войне, о разведке, просто по утрам садился с ней за один столик в кафе и говорил о пустяках — подтрунивать над ней было опасно, она за словом в карман не полезет... После завтрака до самого ухода к коллективам предприятий города тоже не отлучался от нее — старался приучить ее к собственной персоне. Она настороженно посматривала на меня, но уже столь явно не избегала моего общества — потом догадался: ей было жаль меня...

Однажды мы переходили с ней улицу и на нас из-за угла вывернул автобус. Лариса ойкнула, машинально схватила меня за руку и кинулась бегом (я обратил внимание: не одна кинулась, а потащила и меня — в этом машинальном жесте весь человек).

Я придержал ее, засмеялся:

— А еще говорят все, что ты смелая! А ты трусиха, оказывается.

— А какая смелость — под автобус без толку попасть! — ответила она.

Значит, фотоснимок правильно меня насторожил — не разухабистая бесшабашность руководила на войне этой женщиной, а что-то другое в ее характере было главным.

Особенно мне нравилось в ней во Владимире-Волынском, что она изо всех сил старалась не выделяться среди остальных женщин, наоборот, старалась держаться в тени.

3

Я вижу ее в больничном халате с книгами — книг много на тумбочке, на подоконнике, [318] на стульях (знаю, она очень любит читать), но на этот раз не читает их запоем, как всегда, когда лежит в больнице, На этот раз у нее на первом месте чистые школьные тетради. Она сидит над раскрытой тетрадью с авторучкой в руке и думает. Час сидит недвижно, второй, третий — вспоминает. Многое вспоминается — и то, что надо, и главным образом то, чего не надо бы вспоминать. Но ведь все не напишешь в эту чистую гладкую тетрадь — не все ведь поймут те, кому она попадет в руки, а если что-то и поймут, то, само собой разумеется, обязательно не так, как надо бы...

За свою долгую жизнь газетчика я написал много очерков о людях. И мне всегда казалось, что я всякий раз осчастливливаю этих людей, был уверен, что это очень приятно читать о себе. И вот однажды написали очерк обо мне — написал мой хороший товарищ, очень добросовестный. И все равно — о ужас! — это очерк был не обо мне, он был о хорошо знакомом мне человеке, но не обо мне. Там все было знакомо, как в отцовском доме, только чужая рука переставила всю обстановку и выкрасила стены в непривычный цвет. Там все было. Кроме меня. Поэтому-то — как я потом узнал — и Лариса не хотела, чтоб я писал о ней. Говорит, в войну корреспондент какой-то, капитан, написал о ней в газету — сама себя не узнала. Поэтому сейчас и сидит, думает — в основном сама для себя вспоминает. А в тетрадь записывает то, без чего нельзя ее послать.

Ну, как ты запишешь, например, давно уже забытые чувства восемнадцатилетней девушки, любимой папиной дочки, выросшей в холе и неге, но теперь решившей во что бы то ни стало попасть на фронт? Что она знала о фронте? Сейчас Лариса, конечно, не помнит это. Помнит одно: чуть ли не со слезами на глазах упрашивала «дяденьку» из военкомата взять ее на фронт. Смешно? А ходила она с подружкой на полном серьезе. И сердилась взаправду, когда их бесцеремонно выпроваживали за дверь.

Но на фронт хотелось во что бы то ни стало! Она бросила техникум землеустройства и мелиорации, в котором училась на втором курсе, и поступила на краткосрочные курсы медсестер. Теперь она была уверена, что справка с курсов — это козырь, против которого едва ли устоят черствые души в райвоенкомате. Но «черствые» души не признавали ничего, кроме паспорта, — а по паспорту еу не хватало лет. Лариса с подружкой (а подружке было [319] еще меньше лет) пыталась поступить на курсы шоферов — хоть шофером, только бы на фронт! Но и из этого ничего не вышло.

Неожиданно помогла Ларисе ее школьная подруга, поступившая на работу в военкомат. Она-то и шепнула, что начинает формироваться какая-то войсковая часть и для нее будут набирать медиков. И посоветовала, к кому надо бы обратиться. «Так по знакомству я была добровольно призвана в Красную Армию 7 мая 1942 года», — записала Лариса в тетрадь для меня.

Потом они, десять вчерашних школьниц, «осчастливленные» дядями из военкомата, шагали в воинский лагерь под Костромой с первой в своей жизни военной бумажкой — предписанием. Было холодно. Шел дождь со снегом. Ветер. А девчата к переходам совсем не были подготовлены. Но все равно было весело — будто они отправлялись не на войну, а на танцы. Смеялись буквально над всем — и над холодом, и над тем, что Маша Лебедева шла в босоножках на высоких каблуках и что каблук оторвался — все смешило. Юность — она беззаботна.

Но время от времени они останавливались, грудились в кучу и клялись. Клялись: ни при каких обстоятельствах, ни за что на свете, до самого конца войны... не дружить с ребятами! Не за тем, мол, идем в армию.

Потом их «приучал» к армейскому порядку их «враг № 1» сержант Шеховцев. По утрам он заходил к ним в комнату с часами в руках и командовал:

— Подъем!

И засекал время. Но, к его удивлению, никто никак не реагировал на его команду. Он еще властнее:

— Под-дъе-ем!!

И опять никто не шевелился. Только из-под одеял выглядывали озорные девичьи глаза. Лариса не выдерживала первой (недаром потом ей всегда говорили: «Чего ты суешься вперед всех?!»), она кричала этому сержанту:

— Ну, чего уставился? Выйди отсюда, мы оденемся!..

Это было уже не по уставу. И сержант не знал, как поступать в такой ситуации...

В другой раз он повел их, десятерых, через весь город в баню строем. Это их оскорбило — мог бы и без строя. Назло ему мылись не «по-военному» — долго-долго. А потом он построил их и скомандовал:

— Запевай!

Они перемигнулись — не запели. Два часа гонял от бани [320] до медсанбата сержант непокорных солдат с юбках. Лариса в разведроту попала с помощью маленькой хитрости. Когда комплектовали боевые подразделения дивизии, приглашали на беседу в кабинет командира медсанбата девчат по одной. И, наверное, каждую спрашивали, согласна ли она пойти санинструктором к разведчикам. Конечно, каждая была согласна, и, наверное, каждую спрашивали о выносливости, сможет ли она пройти пешком пятьдесят-шестьдесят километров? А кто до войны из них ходил по стольку? Конечно, все отвечали, что ходить так много не доводилось. А Лариса схитрила. Говорит:

— У нас в области есть город Судиславль — от Костромы шестьдесят два километра. Я шла от него пешком.

Комбат тут же достал карту, сверил.

— Правильно, — говорит, — есть такой город и приблизительно в шестидесяти километрах.

— Не примерно, а точно шестьдесят два.

И он поверил. Он, конечно, не знал, что на эту девушку дома дышать боялись, не то чтоб позволить ей пройти пешком такое расстояние! А этот путь прошел ее старший брат в тридцать седьмом году. Поэтому она и знает и город и точное расстояние до него.

Так Лариса Синякова, которую еще совсем недавно не принимали даже рядовой санитаркой в медсанбат, стала разведчицей — о чем больше можно было мечтать!

Жили разведчики в многоэтажном недостроенном доме. Отдельная комнатка была приготовлена для санинструктора. Уютная комнатка. На всю жизнь она запомнилась Ларисе потому, что потом до конца войны у нее никогда не было не только такой комнатки, а «приличного отдельного окопа» — как она поделилась со мной.

Вывели ее перед ротой. Глянула: а народу-то, мамочки! И все на одно лицо. Не отличишь. Как только командиры их не путают — какой из какого взвода! Командиров тоже можно сразу не различить. Их шесть: командир роты, помкомроты, политрук роты и еще три командира взводов — все лейтенанты и старшие лейтенанты, а ротный даже капитан, «шпала» в петлицах. И все смотрят на нее. Наверное, за всю ее девичью жизнь не смотрело на нее столько парней, сколько сейчас смотрит одновременно. Вот такого всеобщего внимания она больше всего и боялась, собираясь на войну. С первой же ночи стала старательно закрываться в своей комнатке, чуть ли не баррикадировать дверь. [321]

Не успела оглядеться, ознакомиться — поступил приказ грузиться в эшелоны и отправляться на фронт.

— Ты с каким взводом поедешь? — спросил ее командир роты.

— А мне они все одинаковы.

— Поедешь с третьим.

В красном, испокон веку почему-то называемом в народе «телячьем» вагоне в два яруса нары. «Где же я тут буду спать?» Это первое, о чем Лариса подумала, войдя в вагон.

Шумно, суетно на погрузочной площадке железнодорожной станции — народ все молодой, беззаботный. Только Ларису мучит забота. Она со страхом ждет ночи.

Вечером эшелон тронулся. Все начали размещаться по нарам. Одна она не размещается — сидит в дверях на полу, свесив ноги наружу, смотрит на убегающее назад Подмосковье. Прощается с детством. А детство было у нее хоть и не в роскоши, но по-своему счастливым. Отец баловал ее как мог и чем мог. Три старших брата с самого ее младенчества воспринимали как должное все ее капризы.

По праздникам всей семьей ходили на центральную площадь Костромы смотреть на портрет отца. Сколько помнит себя Лариса, столько к Октябрьским праздникам и к Первомайским портрет отца вместе с другими портретами стахановцев города вывешивался на центральной площади. Отец работал старшим кочегаром на ТЭЦ. И когда случалось, что приезжал в Кострому нарком легкой промышленности (в ведении этого наркомата была ТЭЦ), а приезжал он много раз, то наряду с другими цехами и фабриками всегда заходил в кочегарку, здоровался обязательно за руку с Зотиком Андреевичем Синяковым и не забывал расспросить о здоровье, семье, детях. Отец гордился этим знакомством с наркомом... И вот теперь все это оставалось там, в ее детстве. Собственно, там оставались только отец с матерью, а все три брата были на фронте (из которых вернется потом только один). На фронт теперь ехала и она, вернется ли? Вот уж об этом она не думала — конечно, вернется. Победит немцев и вернется.

— Ты почему не ложишься? — послышался голос старшего лейтенанта.

— Не хочу, — ответила она. И вздохнула, все-таки грустно расставаться с детством.

Стучат колеса. За дверями вагона темень — Москва и [322] Подмосковье еще соблюдали светомаскировку. Когда она уезжала из Костромы, там тоже окна на ночь завешивали... Вот он, этот взводный, говорит, чтобы ложилась. А — где? Не лезть же в середку к парням? Вот ужас! Как же дальше-то жить?.. Дальше?.. Тик-тук — дальше... тик-тук — дальше...

— Ты не вывались там из вагона, — сквозь «тик-тук» донесся голос старшего лейтенанта. — А ну иди, ложись!

Поднялась — конечно, можно уснуть под стук колес и вывалиться из вагона — куда идти-то? Старший лейтенант постелил ей в углу (рядом с собой) ее же шинель, бросил сод голову вещмешок.

— Ложись.

И прикрыл ее своей шинелью. Затаилась Лариса. Ждет, что дальше будет.

Вагон трясет на стыках. Вроде бы дремать начала Чувствует, шинель сползает — от тряски или кто тянет? Кругом все глухо становится... и безразлично все. И вдруг мягко дотронулась рука старшего лейтенанта. Вздрогнула Лариса — сон, как ветром, сдуло. Дышать даже перестала — пусть только полезет... Но он поправил шинель, а сам опять отвернулся. И так в ночь-то несколько раз он заботливо поправлял шинель.

Утром посмотреть ему в глаза не могла — стыдно было за свои мысли.

Ехали до станции Иловля (под Сталинградом). Целыми днями пели песни, парни боролись. И, конечно, никто из них и не подозревал, что всего лишь несколько дней отделяет их от смерти. Всех! Всех, кроме Ларисы и Андрея Вороны. Никто из всей роты не думал об этом. А первым погибнет политрук. Пролетит над необъятной степью немецкий корректировщик «рама», сбросит две или три бомбы так, мимоходом. И первая из них упадет возле Ларисиного окопа. А первый осколок угодит прямо в голову политруку... А последним из разведроты погибнет ее будущий командир роты (один из нынешних взводных) Кармышев. Ему суждено будет прошагать от Сталинграда до Берлина, десяток раз быть на тонком волоске от смерти и суждено ему погибнуть уже после 9-го мая сорок пятого года — он успеет порадоваться нашей общей Победе, а пожить после нее ему не удастся...

Ах, если бы человек знал, что его ожидает на войне... [323]

4

Смерть политрука поразила Ларису больше всего на свете. Несколько минут назад он подходил к ее окопу, шутил с ней, поздравлял «с новосельем». А теперь лежит равнодушный и недоступный.

Вот она, оказывается, какая война! Всю ночь не сомкнула глаз — мертвый политрук был перед ней.

Начало светать. Не успело еще солнце выкатиться из-за горизонта, как над Котлубанью появились вражеские бомбардировщики. И посыпались на землю бомбы. Столько их было много, что, казалось, они падают буквально на каждый квадратный метр. И в конце концов с минуты на минуту какая-то из них непременно залетит и в Ларисин окоп.

Но когда она уже спиной, всей кожей начинала чувствовать, что вот-вот, в следующую секунду бомба упадет к ней в окоп, самолеты разворачивались и уходили обратно на запад, за новыми бомбами. И казалось ей, что всякий раз не хватает именно одной бомбы, для ее окопа. И что в следующий-то прилет они непременно угодят в нее. Но или прилетали каждый раз новые летчики или те, старые, теряли ориентиры — и все начиналось сначала.

До ее окопа очередь так и не дошла в первый день.

Лариса лежит на дне окопа (даже во время перерыва) и дрожит. Появился какой-то разведчик — она фамилии-то их еще не знала, они пока еще все для нее были по-прежнему на одно лицо — сел на край окопа. Закурил. Болтает ногами. А она лежит и думает: какой храбрый парень!.. Сама трясется. Он говорит:

— Ты чего там трясешься? Это наша артиллерия стреляет.

— А я откуда знаю — наша или не наша.

— Вылезай сюда, я тебя учить буду.

Лариса вылезла, огляделась: кругом голая земля, вся изрыта — как будто весной вытаяли помойки на огромном пустыре, пар идет ото всего, и такой же беспорядок. Только среди этого огромного изрытого пустыря люди из земли выглядывают. А неба кругом много — не то что из окопа видна лишь полоска — небо чистое, ни единого облачка, и высокое. И солнце яркое по-летнему припекает (хотя сентябрь кругом). Лучи впиваются в тело, как раскаленные иголочки.

— Вот слышишь, это бьет наша арти... — бабахнул снаряд [324] невдалеке, второй. — Нет, это не наша, это его артиллерия бьет. Давай ложись обратно в окоп... — и сам побежал, согнувшись, в свой.

Через некоторое время слышит Лариса, кто-то кричит — спрашивает, нет ли тут поблизости сестры. Кто-то из разведчиков ответил, что есть санинструктор. Кое-как сообразила, что это о ней речь-то идет.

— Пусть меня перевяжет.

Выскочила Лариса из окопа — вот он, ее долг! Перед ней стоял солдат, раненный в грудь. Не разведчик. Из полка солдат, причем из чужой дивизии. Трясущимися руками она разорвала индивидуальный пакет и начала перевязывать. А сама посматривает по сторонам, как бы не начался обстрел — его же не бросишь.

— Ты что, на передовой недавно, руки-то трясутся?

— Первый ты у меня раненый.

— А-а... ну не волнуйся, сестрица, как перевяжешь, так и ладно. Не переживай, у тебя все впереди.

Когда перевязала, он пошел сам, без посторонней помощи, только опираясь на винтовку, первый ее раненый.

Действительно, все у нее было впереди. Сколько она их поперевязывала, сколько поперетаскала на своей спине, не только разведчиков и главным образом не столько разведчиков. Поэтому ее потом и знали во всех полках дивизии, поэтому помнят и сейчас старые ветераны.

А потом своя дивизия пошла в наступление — появились, что называется, свои, «кровные», «родненькие» раненые. Повалили без перерыва и не в одиночку. Перевязывала наравне с другими, даже порой больше других медсестер потому, что считала: война — дело общее. Даже в мыслях не было такого, чтобы спрятаться в окоп от раненых и пропустить их мимо неперевязанными. А ведь все время летят снаряды, рвутся тут же, рядом, самолеты пикируют с включенными сиренами — душу разрывают этим воем... День проходит, второй, третий. В свободную минуту стала думать: ведь все боятся смерти, все! А виду не показывают. А почему же она должна быть хуже других, почему ее страх видно?

«Я так боялась, — рассказывала Лариса мне во Владимире-Волынском, — что не могла показать, что боюсь. Но, наверное, все это видели. Мне иной раз скажут: «Чего ты маешься? Иди, скажи, что ты боишься, и тебя переведут обратно в медсанбат».

А как же я пойду и скажу? Другие тоже боятся. [325]

Сейчас гляжу иногда на нашу молодежь и думаю: оттого, что мы начали свою жизнь с войны, мы немножко другие, у нас больше ответственности. Мы взрослее были...»

И вот настал тот вечер, когда по приказу комдива разведрота пошла на высоту 134,4. Кто знал, что это последняя боевая вылазка роты, что никто уже не вернется?.. Видимо, командир роты знал. Поэтому, когда подошли к высоте, он сказал Ларисе:

— Сиди тут до рассвета.

Не взял ее с собой. Он, видимо, понимал, что раненых не будет. Будут только одни убитые. А убитым Лариса не поможет. Живых тоже не будет. Он и это, конечно, знал... Поэтому и поберег ее.

5

Как ушла рота на высоту 134,4 под Котлубанью, так до конца войны она больше и не восстала в полном составе — никогда больше уже не было в ней столько людей, как в самом начале, хотя пополняли ее несчетное количество раз.

Первое пополнение пришло вскоре. Дивизия была в обороне, поэтому разведчики лазили каждую ночь на нейтральную полосу. Каждую ночь лазила и Лариса. Трястись от страха было уже некогда — группы менялись, а она ходила бессменно, с каждой группой. Не то что привыкла — к страху все-таки нельзя привыкнуть — просто, видимо, научилась хоть немножко владеть собой. И разведчики теперь уже не стали для нее все на одно лицо, как было в первом, основном составе разведроты. Стала отличать друг от друга. Появились симпатии и антипатии. Ей, например, стало интереснее ходить со взводом младшего лейтенанта Яблочкина. Как-то с ним было спокойно и уверенно.

Младший лейтенант Яблочкин — один из тех, кто формировал Ларису как разведчицу. Он был для нее авторитетом, она его всегда слушалась, может, потому, что он был значительно старше ее, был человеком обстоятельным. До войны он работал председателем колхоза, поэтому и сюда, в разведку, принес осмотрительность, серьезность. Правда, он любил поворчать, особенно на Ларису. Но ворчание его было необидное, отцовское.

Он, например, первым заметил, как неудобно девчонке ползать в юбке по-пластунски, и посоветовал: [326]

— Ты надень под низ шаровары от маскхалата — вроде будет и по-женски, в юбке, и в то же время удобно.

И Лариса потом до конца войны вспоминала его добрым словом — ох как облегчил он ее девичью судьбу там, год огнем, за передним краем (она и там, около немецких траншей, думала о том, как бы у нее не задралась юбка выше колена...). А зимой она стала приходить почти после каждой вылазки к вражеским траншеям без рукавиц. Перевяжет одного-двух раненых — и забыла про рукавицы. Яблочкин достал где-то тесемку, привязал на нее рукавицы и повесил их Ларисе на шею, как это делают детям.

— Вот теперь они всегда будут при тебе...

Однажды группа, которую возглавлял младший лейтенант Яблочкин, пошла за «языком». Как обычно, пошла и Лариса, хотя только что утром вернулась с «нейтралки» в составе предыдущей группы.

Пришли на передний край, где перед этим несколько дней наблюдали за противником разведчики младшего лейтенанта Яблочкина, покурили последний раз и поползли в сторону немецких траншей. Лариса — следом. Замыкающей, как всегда. Разведчики молча, уже привычно рассредоточились по группам — кто в захватывающую во главе с Васей Топольским, тот пополз вперед, левая и правая прикрывающие — по своим местам, вправо и влево.

Не успела Лариса выбрать себе местечко поукромнее — торопиться было некуда, обычно, пока группа захвата доберется со всеми предосторожностями до немецких траншей и пока начнет действовать, можно успеть даже окопаться. А тут вдруг раздался автоматный шквал, и мимо нее в полный рост пробежала обратно группа захвата с пленным немцем в руках — она узнала высокого плечистого Васю Топольского. Группы прикрытия открыли огонь и тоже начали отходить. Двинулась было с ними и Лариса. И вдруг услышала вскрик. Она метнулась обратно к неприятельским траншеям.

При свете ракет и отблесках трассирующих пуль увидела раненого. Это был разведчик Анфиногенов.

— Куда ранен?

— В грудь, — не то выдохнул он с хрипом, не то по одному лишь хрипу догадалась Лариса.

Пулевое ранение, как правило, не делает больших ран (если, конечно, пуля не разрывная). В данном случае может быть внутреннее кровоизлияние, внутри грудной полости. Санинструктор предотвратить его, конечно, не может. [327] Поэтому Лариса, не мешкая, взвалила Анфиногенова на плащ-палатку, связала палатку обмоткой и начала тащить. Она уже знала (к тому времени имела опыт), что даже раненый в обе ноги в состоянии хоть немножко помогать ей тащить себя. А раненый в грудь не может уже ничего делать.

Она отползала на два-три шага и подтаскивала за обмотку лежащего на плащ-палатке. Трудно это было — и упереться не во что, и силенок не хватает. Все-таки разведчики, как правило, парни здоровые.

И тут случилось такое, чего больше всего Лариса боялась — ее с раненым заметили гитлеровцы. Повесили «фонарь» (ракету на парашюте) и с двух флангов открыли огонь. На ее счастье она оказалась с Анфиногеновым, хоть и в мизерной, но в ложбинке — пули не брали их, но и пошевелиться не давали.

Ракета погасла. Смолкли пулеметы. И только хотела Лариса тащить раненого дальше, снова вспыхнула ракета, и снова очередь за очередью стали строчить пулеметы... Этак ведь можно пролежать и до утра — раненый изойдет кровью.

И вдруг Лариса слышит голос Васи Топольского — на чем свет стоит костерит солдат из батальона, на участке которого действовали разведчики:

— Вы что-о, не видите — девчонке не выползти?! А ну открывай огонь по немецким пулеметам, прикрывай ее!

А сам тут же, под прикрытием беспорядочной стрельбы, подбежал к Ларисе, схватил плащ-палатку за узел и — при его-то силище — мгновенно продернул Анфиногенова в траншею.

По два, по три и больше раненых вытаскивала Лариса почти каждую ночь. Тяжелый труд, не говоря уже о том, что смертельно опасный. И так из ночи в ночь на протяжении всей войны. И не то чтобы не уставала, но как-то получалось так, что она всегда была готова идти на задание. А там, на задании, всегда норовит проявить какую-нибудь инициативу.

Как-то (это было еще под Сталинградом) пришла группа Яблочкина глубокой ночью на передний край. Перед началом операции, как обычно, сели покурить в траншее. А только что недалеко от этого места была стычка с противником. Лариса сидит вместе со всеми, а самой почему-то не сидится. Говорит младшему лейтенанту:

— Пойду посмотрю, нет ли раненых. [328]

— Сходи посмотри. Только недолго. Скоро пойдем.

И она поползла. Долго пришлось лазить среди убитых — не могла же она, коль уж доползла, не обшарить каждого. Поэтому и получилось все-таки долго вопреки наказу младшего лейтенанта. А стычка была около четырех подбитых танков. Лазила, лазила и обнаружила среди убитых одного еще живым (как потом выяснилось, солдата по фамилии Чугрей). Начала его перевязывать, а он уж и не реагирует. Пока переворачивала его, пока кружилась вокруг него, сама в конце концов закружилась в этих четырех танках. Потеряла ориентир. Но заметила это не сразу. Потащила раненого — волокла, волокла его прямо на его же шинели и вдруг услышала сзади себя совсем рядом (она же сама-то ползет задом — пятится), словно вот у ее ног, немецкий шепот — оказывается, ползла она в сторону к гитлеровцам. Выбирать нечего и раздумывать некогда — одну за другой швырнула туда две гранаты и потащила Чугрея обратно, под танки.

У гитлеровцев начался такой переполох, что это и спасло Ларису с ее раненым. Фрицы сообразили, что гранату за сто метров не бросишь — значит, русские где-то совсем рядом, всего лишь в нескольких метрах. Развесили «фонари», открыли огонь шквальный.

Пришлось Ларисе переждать под танком, а потом уж ложбинками вытаскивать раненого. Раненого спасла — хорошо. А операцию разведчикам своим сорвала — за это уж, как пить дать, ей попало.

Утром, когда пришли в расположение штаба дивизии, она не стала дожидаться и завтрака, упала и замертво уснула — так она умыкалась, вытаскивая под огнем раненого. Но сквозь сон успела услышать слова Яблочкина:

— Ларису не будите. Ей сегодня досталось...

А что дальше сказал — не расслышала: то ли досталась взбучка от командования, то ли досталось тяжело тащить раненого — в конце его фразы она уже спала.

А было и такое — коль речь зашла об ее инициативе. Взвод младшего лейтенанта Яблочкина получил задание на преследование отступающего противника. Гитлеровцы, которых надо было преследовать, сели на машины и поехали до новых своих рубежей, а рота топала следом за противником пешком. И вот подошли к какой-то возвышенности — к небольшой горке, из-за которой ничего не видать впереди. Кто-то возьми и скажи:

— На дерево бы залезть да посмотреть... [329]

— Сейчас залезу, посмотрю, — напросилась Лариса. Глазом не успели моргнуть — она была уже на дереве.

Спустилась, доложила: горизонт чист.

И тут младший лейтенант Яблочкин произнес воспитательный монолог на тему: «Что ты высовываешься, куда тебя не просят — подстрелят, как птичку...»

В другой раз также во время преследования отступающего противника подошли к какой-то деревушке. Темнотища — хоть глаз коли. И неизвестно, ушли немцы из этой деревни или просто притаились и ждут. Командир роты капитан Кармышев стоит и этак про себя вслух рассуждает:

— Надо бы сходить в село, посмотреть...

Никто не шелохнулся — ждут приказа. А Лариса не ждет. Опять:

— Разрешите, я схожу.

— Ну иди, только поосторожней.

И ведь пошла. В темень. Одна. Лишь с двумя гранатами да пистолетом на поясе (гранаты эти она носила еще со Сталинграда — тогда, еще поначалу, как устрашение для особо нахальных поклонников, а потом — просто по привычке не расставалась с ними никогда). Прошла по середине улицы всю деревню от начала до конца и вернулась обратно...

Был и такой случай. Однажды (это было еще под Сталинградом) рота ушла на задание, а командир роты капитан Кармышев оставил около себя на переднем крае своего связного Андрея Ворону, двух разведчиков и Ларису.

Рота ушла и — пропала. Не погибла, а долго нет. Нет и нет.

— Кому-то надо сходить поискать, — говорит ротный. И никого конкретно не посылает. Немного погодя — опять:

— Сходить кому-то бы надо, поискать...

Лариса и вызвалась — сказала с поддевкой под ребро:

— Давайте я схожу, раз некому...

— Ну иди.

И ушла. За передний край ушла одна. По направлению к немцам. Искала, искала — а как искала? — поползала, поползала по «нейтралке», кричать не будешь — немцы же рядом. А разведчиков нет — наверное, где-то в другом месте были. Повернула обратно. И когда уже отползла от вражеских траншей довольно далеко, когда уже встала в полный рост, шла и щелкала валявшиеся уже который [330] день семечки, которые наскребывала в глубоком, как деревенский колодец, шинельном кармане, вдруг:

— Стой! Кто идет?

— А тебе какое дело?

— Давай поднимай руки вверх!

— Фиг тебе, а не руки вверх, — полезла «в бутылку» Лариса.

— Не поднимешь руки — застрелю.

— Больно бдительный...

— Застрелю!

— Не застрелишь...

Чем бы это кончилось — кто знает. Часовой-то был прав — ведь шла-то она все-таки со стороны противника, к тому же ночью — мог и застрелить. Но их препирательства услышал командир разведроты.

— В чем дело? — кричит он из окопа.

— Меня, товарищ капитан, задержали. Тут вот один вояка девки испугался...

Это все — в промежутках между основной работой А основная работа — таскать раненых с нейтральной полосы. Каждый день. И не по одному и даже не по два. И все это под пулями. Но не это главное — война без пуль не бывает — главное, что тяжело это было.

Вот как она сама рассказывает о своем повседневном труде:

«Я таскала раненых всяко: на плащ-палатке, на шинели. Это — волоком. На спине таскала — на собственной спине. Больше всего таскала с нейтральной, потому как в основном-то там ранило наших-то, разведчиков... У нас был такой приказ: мертвых забирают сами разведчики. Не оставляли их. Раненых вытаскиваю я. Управлялась. Помогали мне.

Был у нас сержант или старший сержант Иванов (он прибыл к нам в пополнении, мы его мало знали). Как-то мы с ним не дружили — он был какой-то заносчивый. Так вот пошли мы на задание. Вдруг слышу, Иванов зовет меня. Я поползла. Подползаю. Он у окопа лежит. Спрашиваю: куда ранен? Показывает — в обе ноги. Кое-как перетянула поверх брюк жгутом, говорю: «Наваливайся на меня, на спину. Потащу». Он не хочет, стесняется, что ли. Я на него закричала, правда, шепотом, но сердито. Все равно не хочет. Тогда я ему говорю: «Брошу...» Надо же как-то выбираться оттуда. А наши там, впереди, действуют — скоро начнется стрельба, тогда совсем плохо будет. [331] Хоть и ночь, а «фонари» поразвешают, как днем будет видно... В общем, взвалила его на спину — а в нем килограммов девяносто! Попробуй потащи его. «Как, говорит, потащишь меня?» А у него обе ноги перебиты — какой он мне помощник! Говорю: «Ты знаешь, я буду ползти, а ты считать. Пять раз насчитаешь — отдыхать будем». — «Хорошо, говорит, буду считать». А тут есть одна особенность: раненые при потере крови медленно на все реагируют. И также считает он медленно.

До наших траншей дотащила, а там уж у меня его подхватили. Перевязку-то в основном в полковой санчасти делали. Я, как правило, почти не перевязывала — на «нейтралке»-то зачастую просто невозможно, тем более зимой. Но бывают обстоятельства, что нельзя не перевязать — помрет, пока дотащишь, от потери крови помрет — тогда уж в любое время года, при любых условиях перевязывала...»

А командир роты почему-то все это считал делом обычным. Лариса, правда, тоже считала это обычным своим делом — для этого и просилась на фронт. Но после одного из случаев ротный вдруг сразу по-другому посмотрел на работу санинструктора.

На завершающем этапе Сталинградской битвы, когда все полки дивизии были сведены в один 971-й, разведрота тоже была придана нашему полку и подчинялась непосредственно майору Мещерякову. Преследование противника продолжалось несколько дней без перерыва. И вот где-то за валом Анны Иоанновны Мещеряков разрешил дивизионной разведке отдохнуть ночь — выспаться и обсушиться до утра. Лариса чувствовала себя очень плохо — который день в мокрой обуви и одежде на сильном ветру! Смерила температуру — тридцать девять! Сказала командиру роты об этом. Попросила:

— Вы завтра оставьте меня здесь, я отлежусь, а потом догоню вас.

У нее уже был опыт отлеживаться. От двух контузий отлежалась в окопе. После первой, еще осенью сорок второго под Котлубанью, также вот ротный сказал: «Куда ты пойдешь одна, до медсанбата не дойдешь — немец по одиночным целям бомбы сбрасывает». Несколько дней ее рвало и вообще крутилась по окопу со страшной головной болью и судорогами во всем теле. Но отлежалась — молодой организм победил. Теперь тоже вот он же, ротный, не отпускает от роты. [332]

— Как ты тут одна останешься? Какой-нибудь заблудящий фриц зайдет и прирежет тебя ножом. Нет уж, ты давай потихоньку за нами завтра иди.

И она пошла. Не пошла, а побрела, еле волоча ноги — сил совсем не было. Конечно, командиру роты, пожалуй, следовало бы дать хотя бы одного разведчика для охраны ее в блиндаже или для сопровождения в медсанбат. Но ни он, ни Лариса об этом ни тогда (ни даже тридцать с лишним лет спустя) не подумали — видимо, Лариса до сих пор считает это недозволенной роскошью потому, что во всей роте в те дни вместе с Ларисой, с поваром, писарем и старшиной насчитывалось лишь семнадцать человек!.. И она побрела следом за своей родной ротой — помирать, так уж вместе со всеми...

И вдруг позади нее разорвалась мина — ну, разорвалась и разорвалась, мало ли мин рвется на передовой линии. Немного погодя вторая мина разорвалась уже впереди. Хоть и больная, хоть и еле ноги передвигала, а обратила внимание — стреляют персонально по ней, берут ее в «вилку». Значит, следующая мина — ее. Раздумывать некогда — из последних сил бросилась догонять ребят. И вовремя — третья мина упала точно на то место, где она только что стояла.

А рота вела бой с арьергардом отступающих гитлеровцев. Лариса ползком привычно подобралась к разведчикам.

— Ты все-таки пришла? — спросил командир роты. — Ну и хорошо, что пришла.

— Что хорошего? Там, сзади, видите, как мины швыряет.

Наступление разведчиков сорвалось. Фашисты, хотя у них группа тоже была маленькая, стояли твердо — по всей видимости, они были пьяными, да и отступать, наверное, уже некуда было. Поэтому огонь они вели неимоверной плотности. Разведчики стали отходить в укрытие. Отходили перебежками в одиночку. Гитлеровцы стреляли не очень метко — жертв не было. Командир роты отходил предпоследним, а за ним, замешкавшись, бежала Лариса — бежала изо всех своих оставшихся еще сил. И вдруг ротный упал — упал как-то неловко, не как падают при перебежке. Лариса — к нему.

— Куда ранены?

У него оказалось касательное, но довольно глубокое пулевое ранение в грудь. [333]

Сзади — никого. Кроме гитлеровцев. Причем был день, все видно, как на ладони. В таких условиях Лариса не привыкла таскать раненых. И все-таки тащить надо. Попробовала тянуть за фуфайку — не дается, кричит, что больно, охает. А в метре-полутора от ее ног фонтанчики снежные от автоматной очереди. Стоит тому, наверняка пьяному, фашисту чуть-чуть приподнять ствол автомата и — все.

Тут уж она не вытерпела, закричала ребятам, что командир роты ранен. Подбежал Андрей Ворона и еще кто-то, выхватили капитана из-под обстрела, стащили в балочку.

Вскоре подошел 971-й полк. Командира роты погрузили на сани, с ним села Лариса и повезла его в медсанбат — приказал начальник разведки дивизии майор Безрученко сопровождать ротного.

И вот после того как командир роты на себе убедился, насколько тяжела работа санинструктора, он, вернувшись после лечения, приказал «быть при Ларисе» одному из разведчиков-новичков Мише Рыжову. Ему вменялось в обязанность во время вылазки быть неотлучно около Ларисы и помогать ей выносить раненых.

Миша Рыжов был маленького роста, но увертливый, ловкий и главное удачливый. Ему же при назначении на эту «должность» ротный поручил ходить на кухню (Лариса изо всей роты одна жила в селе на квартире все время, пока дивизия формировалась под Тулой) за обедом для Ларисы — дескать, не пристало ей через все село носить котелки. Эту последнюю обязанность Лариса сняла со своего «ординарца».

Но привилегиями Лариса пользовалась недолго — пока дивизия была на формировании. А вышла дивизия на фронт, все пошло по-старому. Даже больше.

На Брянщине получила рота приказ: перейти линию фронта, углубиться, не обнаруживая себя, до двадцати пяти километров на занятую противником территорию к хутору Московскому, в котором размещался штаб вражеской части, разгромить этот штаб и захватить документы. Капитан Кармышев выстроил роту, объяснил задачу и потом спросил:

— Кто трусит? Выйти два шага вперед.

Конечно, никто не вышел. Лариса только подала голос (она не боялась, что ее обвинят в трусости):

— Мне можно остаться? Я плохо себя чувствую. [334]

— У тебя что, температура?

— Нет, температуры нету.

— Тогда в чем же дело? Сталинград прошла — не боялась, а тут испугалась.

Не могла же она перед всей ротой (да и ему даже одному) сказать, что бывает у женщины время, когда оно болеет без температуры... Обиделась она на ротного, но ничего не возразила, молча пошла вместе со всеми.

И случилось для нее самое худшее, что можно было предполагать — рота задачу не выполнила, была случайно обнаружена, обстреляна из минометов и вынуждена залезть в болото и отсиживаться там — Лариса просидела двое суток (вместе с другими) в вонючем болоте. И вот теперь третье десятилетие ежегодно по нескольку недель лежит в больницах — лечит последствия и этого сиденья в гнилом болоте, и мало ли каких других последствий войны. Но об этом — о том, где она оставила свое здоровье и что принесла после войны домой — потом, чуть позже. А этот раздел главы о Ларисе Синяковой-Перевозчиковой мне хочется закончить словами ее боевого друга Андрея Вороны:

«Мы уважали Ларису и любили ее не только потому, что она в случае ранения обязательно вытащит тебя из-под огня на свою землю, не только потому, что она в храбрости не уступала самым смелым нашим разведчикам, но еще и потому мы ее любили, что она была нашей сестрой, «кровной» нашей сестрой — она добровольно дала раненым разведчикам шесть с половиной литров крови!

Она была нашей совестью».

6

По ночам Лариса тихо плачет в больничную подушку. Просит у дежурной сестры снотворного. Но снотворное не помогает. Днем она ходит по палате, по коридору и мысленно ругает меня (об этом она откровенно пишет мне в письмах), ругает за то, что вынуждена ворошить старое, почти забытое. А нервы этого не выдерживают.

Она уже написала мне (если считать в порядке хронологическом) от Сталинградской битвы до Курской дуги и освобождения Белоруссии, а если считать в порядке становления души, формирования ее как разведчицы, то фактически не написала ничего. [335]

Да разве все напишешь! Она в каждом письме так восклицает.

И в то же время ей очень не хочется, чтобы были какие-нибудь пробелы в ее повествовании. Вот, например, как объяснить: почему она перестала бояться бомбежек и всяческой стрельбы и стала ползать по нейтральной полосе со спокойно стучащим сердцем? Лариса сама себе не могла объяснить, мне — тем более.

Вот о ком она не может умолчать, так это о друзьях. Друзей у Ларисы много. На фронте друзья были не только в разведроте, но и в штабе дивизии и главным образом в полках. Вот они-то, пожалуй, и сделали ее Ларисой-разведчицей, известной всей дивизии. Без них, конечно, она была бы никто.

И, пожалуй, первой, кто стал для Ларисы до конца войны примером самоотверженного выполнения медицинского долга, была военфельдшер отдельного противотанкового дивизиона, приданного нашей дивизии, Катя Зеленцова. Она перевязывала раненых (всех полков и всех дивизий без разбора) и днем и ночью — раненые шли беспрерывно.

И когда появилась Лариса, она попросила ее:

— Поперевязывай, пожалуйста, а я полежу — сил уж больше нет. — И залезла в окопчик, прилегла.

Потом только Лариса узнала, что Катя беременна.

— А он где? — взъерошилась было Лариса. — В смысле отец ребенка...

— Здесь. Здесь он...

— Так что же он...

— Вон его могилка на бугорке... Я хожу к нему.

Лариса обняла ее, заплакала.

— Дура ты, дура, — что ты делаешь?.. Иди и скажи своему начальству обо всем. И уезжай в тыл.

— Да я уж тоже думаю. А опять-таки — кого же я тут оставлю — видишь, сколько раненых? Вот бои закончатся, тогда уж...

— Да бои до самого Берлина не закончатся...

Но до берлинских боев она не дожила. Повезла утром раненых из балки Котлубань в медсанбат — налетел «мессершмитт» и расстрелял машину из крупнокалиберного пулемета. И ее — наповал. Не ойкнула...

Подружек у Ларисы было мало и те далеко, в медсанбате. А тут, в роте, Лариса была одна. Так всю войну одна среди парней. Как сказала одна моя знакомая о ней: [336]

— Она была незащищенная и в то же время неприступная...

Но она не была незащищенной. Ее защищали сами разведчики. И первым среди них был старшина разведроты Сербаев. Лариса сейчас затрудняется сказать, что было бы с ней, куда повернула бы ее жизнь фронтовая с самого начала, если бы не этот человек. Своими умными азиатскими глазами он замечал все. Он сразу понял, чего больше всего по своей девичьей наивности боится Лариса. И стал ее негласным и неприметным (даже для нее) стражем до тех пор, пока она не поверит в свои собственные силы. Догадалась об этом она уже гораздо позже, когда, как она пишет, «сама стала взрослым человеком».

Устроили для штабных подразделений баню. Лариса стала собираться мыться.

— Ты куда? — спросил старшина.

— Мыться.

— Ну и я с тобой.

— Мыться, что ль?

— Не-ет. Я уже помылся. В ту же сторону...

Пока Лариса мылась — а мылись тогда из касок, как из пригоршни — он сидел на пороге землянки-бани и курил.

В другой раз — вызвали Ларису в политотдел на беседу (она вступала в партию). Время было к вечеру.

— Ты куда?.. А-а. Ну и я с тобой. Мне тоже туда надо.

И опять сидел, курил, дожидаясь Ларису, пока она освободится.

Однажды Лариса по своей девичьей беззаботности положила валенки близко к топящейся печке-буржуйке и уснула (а спать она тогда могла сутки не просыпаясь! Куда сейчас эта способность делась — мается бессонницей). А когда проснулась — в землянке дышать нечем от дыма. У валенок прогорели пятки — дыры величиной с кулак. За это старшина, конечно, похвалить не мог. Как говорят, любимое дитя не только ласкают, но и наказывают. Покачал головой, сказал:

— Валенок больше не дам. Ходи босиком.

На теперешнюю бы Ларису эти «страсти» — ответила бы:

— Не дашь — не надо. Буду в землянке лежать. Напугал чем.

А тогда полдня белугой ревела. «Сжалился», принес новые. Только ласково сказал: [337]

— Дурочка...

А когда командование представило ей за боевые заслуги отпуск домой, она кинулась ехать в чем была и в чем была.

— Погоди, нехорошо ехать домой как попало.

— А чего надо-то? Домой ведь!

— Нехорошо. Защитница Сталинграда и — как попало. Во-первых, обмундировку надо всю новую получить — чтоб видно было, что не халам-балам, а из Сталинграда. А во-вторых, гостинец надо.

— Какой еще гостинец?..

Считала: она приедет — это и будет самый большой гостинец дома. Но старшина сделал как надо — проводил ее с полным вещмешком продуктов, в новом отглаженном обмундировании. А вернулась она из дома опять со слезами — финку забрали в Москве в комендатуре, говорят, с оружием нельзя... Ничего не сказал старшина, только, сдерживая улыбку, спросил:

— Как там у вас — дрова градом не побило?..

Расплылись напухшие от слез губы. Это такая окающая присказка у них на родине: «У нас в КОстрОме на тОй стОрОне дрОва градОм пОбилО...» Засмеялась.

— Дровами не топят — нету их. Углем топят.

— И то хорошо. — Помолчал, наверное, позавидовал Ларисе, что съездила домой. — А у нас в Сибири, должно, дровами топят, у нас дров много. Самая большая в мире тайга наша. За две войны не вырубишь.

Иногда командир роты (когда бывал в подпитии) любил строжиться над «тыловиками» — над поваром, писарем и старшиной. Указывал пальцем на Ларису и говорил:

— Вон девчонка наравне с нами ходит на задания. А вы отсиживаетесь в тылу...

Ларисе всегда было обидно в такие минуты за старшину Сербаева. Она-то, ответственная за санитарное и гигиеническое состояние роты, за качество приготовления пищи, лучше, чем кто-либо, знала, сколько много сделал этот человек, чтобы рота была боеспособной в любую минуту. Поставь на его место любого из роты, столько бы не сделал. Поэтому старшина всякий раз на упрек ротного говорил с достоинством человека, знающего себе цену, спокойным, ровным голосом:

— Если надо будет, то пойду не хуже любого. А кто будет роту снабжать? [338]

И когда понадобилось (а случилось это уже в Германки), он пошел. И погиб в рукопашном бою...

Не доходя Германии, где-то на польской земле, погиб младший лейтенант Яблочкин, опекун Ларисы и ее добрый ворчун. В Мелекесском районе Ульяновской области, где он работал председателем колхоза, у него осталась семья. Может, кто-то жив. (В скобках замечу, что после четвертого издания этой книги Ларису разыскала жена Яблочкина. Они давно теперь уж переписываются, шлют друг другу посылки с подарками, как родственники. Лариса писала мне, что собирается к ней съездить в гости, как к матери — хорошая, говорит, женщина, добрая, как и ее муж младший лейтенант Яблочкин.)

Среди фронтовых друзей Ларисы, пожалуй, самым близким был Коля Васильев, военфельдшер саперного батальона. Наверное, у них очень подходили друг к другу характеры, поэтому они понимали все с полуслова.

В землянке у Коли Васильева частенько собирались любители литературы, много спорили о книгах, читали стихи.

И когда у Ларисы выдавался «выходной», когда не было задания и не надо было идти на передовую, она отпрашивалась у ротного.

— Отпустите, в гости схожу.

— Куда хоть в гости-то?

— К Коле.

— Во непутевая, — качал головой ротный. — Хоть бы просилась к девчатам в медсанбат, а она идет «в гости» на передовую. Ну и ну...

И она шла привычными стежками в сторону беспрестанно татакающих пулеметов, просиживала у Коли до утра и уносила обратно от него и его друзей ворох мыслей и ощущений...

Встретились они после войны через двадцать семь лет. Коля Васильев был уже очень больным. Его жена говорила, что все эти годы он постоянно вспоминал и рассказывал о Ларисе Синяковой, лихой разведчице. Сам Николай Васильев к тому времени мало что помнил, и общих воспоминаний у них с Ларисой не получилось.

Умирал Николай Васильев мучительно и долго.

Была у Ларисы этакая детская забава на фронте — никак иначе ее не назовешь. Она собирала трофейные носовые платки. Чистые носовые платки, непользованные.

Над этой ее слабостью постоянно подтрунивал младший [339] лейтенант из 967-го полка Девятилов. Это был очень храбрый человек. Он дослужился в этом полку до майора и потом командовал этим же полком.

Вот как Лариса описывает их встречу на празднование тридцатилетия Сталинградской битвы.

«Он опоздал на сутки. Идем мы с Ниной Николаевной из столовой, он стоит. Я говорю Нине:

— Вон стоит Девятилов.

Она его не знала. Говорит:

— Покажи который.

Я показала и отошла в. сторонку. Нина подошла к нему, представилась и спрашивает:

— Вы знаете эту женщину?

Он посмотрел в мою сторону.

— Нет, — говорит.

— Посмотрите внимательнее.

— Нет, не знаю.

— Ну, посмотрите, может, вы ее знали молодой?

Он еще раз уже пристальнее посмотрел.

— Нет, не помню. И молодой я ее не знал.

Его зовут Ефим Ефимович, а мы его звали — теперь уж не помню почему — Федей. Я подхожу к нему и спрашиваю:

— Федя, а ты не привез мне на память носовой платочек?

И не рада, что сказала. Такая у него была реакция! Он как закричит не своим голосом: «Лари-иса!» Ему чуть дурно не сделалось. Он обхватил меня и только мог повторять: «Лариса... Лариса...» Причем таким голосом, что стоявшие вокруг нас люди не могли сдержать слез. Не говоря уже о нас с ним.

А потом мы просидели всю ночь, до пяти часов утра — вот уж мы с ним повспоминали!..»

Я спросил как-то Ларису: кто тот разведчик, который заставил своих сыновей стать перед ней на колени.

— А-а, — засмеялась Лариса. — Это Филька Троян, сдурел на старости лет, поставил меня в такое неловкое положение... Ну и наревелись мы тогда... Его жена Таня служила в медсанбате. Я его тогда перевязала и вынесла с «нейтралки», а она его выходила там и замуж вышла за него. Сейчас они живут в пригороде Брянска. Филипп работает на железной дороге, а Татьяна по-прежнему санитаркой в больнице.

Был в дивизии один человек, который завидовал всем [340] Ларисиным друзьям потому, что те виделись и общались с ней каждый день, у него же такого счастья не было, а он хотел бы его иметь, ибо он боготворил эту девушку. Человек этот — дивизионный бог войны, начальник артиллерии соединения. Одно его слово — и сотни стволов поворачивались в ту сторону, куда он показывал, один кивок его головы — и все они изрыгали смерть. Это — там, на боевых позициях. Но когда приходила к нему Лариса (приходила она всегда только с подругой), он начинал краснеть, бледнеть.

— Николай Васильевич, а мы к вам в гости, — говорила Лариса.

И полковник, казавшийся ей тогда старым (ему было тридцать восемь-тридцать девять лет — почти старик!..), начинал разжигать печурку, грел чайник, выставлял на стол все свои запасы сладостей, которые прикапливал специально для ее прихода. Потом за время всего чаепития этот благороднейший человек не поднимал глаз на нее — боялся намекнуть о своей любви.

А она любила шофера из административно-хозяйственной части штаба дивизии. И до сих пор хранит его письма...

Полковник сейчас в отставке, на пенсии — вот теперь ему действительно много лет (это и мне даже кажется). И все-таки когда они встретились, то у этого человека чистейшей души снова загорелись глаза — он так обрадовался. Он из тех, кого ужасы войны не высушили, не очерствили, не надломили духовно.

7

Если сейчас повстречаешься с ней на улице, в магазине, где-то в очереди, на нее не обратишь особого внимания. Это — обыкновенная уставшая женщина, обремененная заботами. Разве что заметишь — она не из тех профессионалок по очередям, которые тараторят без умолку по любому поводу. Она из других — она из женщин, которые в очереди стоят молча, и думают свою думу, и смотрят на окружающий мир глазами человека, умудренного жизнью, причем нелегкой жизнью. Часто можно встретить в очередях таких женщин. Это — или врач, думающая (пока стоит в очереди) о тяжелом больном, которого оставила она в палате и для которого даже здесь мысленно перебирает все известные ей [341] средства лечения; или это судья, а может, следователь, в сотый раз перебирает все «за» и все «против», стараясь быть как можно объективнее в определении человеческой судьбы. А может, это Лариса или такая же фронтовичка, как Лариса, перед которой столько этих человеческих судеб закончили свой путь в земле!

Как-то она мне сказала:

— Если человек шел рядом с тобой и упал молча — значит, пуля попала в голову, если же человек успел сказать только «ой» — значит, пуля попала в сердце...

Это сколько же раз надо промахнуться в Ларису и попасть в рядом идущего знакомого, близкого, может, самого близкого, чтобы она могла сделать такое заключение — куда попала пуля! Боже мой, сколько людей погибло рядом с ней!

После всего этого разве удивительным будет, что она, видевшая все это и прошедшая через все это, не может сейчас спать без снотворного, что она четвертую часть своей жизни сейчас проводит на больничной койке!

(Усугублялось все это еще и моральной стороной жизни — Лариса не была в свое время признана инвалидом Отечественной войны потому, что несвоевременно — на несколько месяцев позже установленного срока после окончания войны — обратилась в медицинские органы со своей болезнью. Поэтому и не признали ее заболевание связанным с пребыванием на фронте. После выхода «Книги о разведчиках» с этой главой в 1979 году я послал книгу бывшему тогда Председателем Совмина СССР А. Н. Косыгину — это он до войны был наркомом, заходившим к Ларисиному отцу в кочегарку. Я попросил Алексея Николаевича помочь Ларисе Перевозчиковой хотя бы в порядке исключения установить военную инвалидность, это и в моральном и материальном смысле облегчило бы ее жизнь.

Месяца два не было ответа — Косыгин тогда уже, видимо, часто болел. Потом получаю телеграмму: «Вопрос решился положительно. Спасибо. Подробности письмом. Лариса». А еще немного спустя Министерство социального обеспечения РСФСР сообщило мне официально, что оно «сочло возможным в порядке исключения связать причину инвалидности Л. З. Перевозчиковой с пребыванием на фронте. 15. 07. 79 г. указанный вопрос решен Костромской ВТЭК положительно».)

Вот такова Лариса и такова ее судьба. [342]

Прийти смелым на фронт, уже подготовленным к войне, как пришел Иван Исаев — хорошо. Но стать смелой, стать очень смелой на фронте — это не каждому удавалось. Поэтому Лариса не просто смелая. Она мужественная женщина.

Я видел, с каким удивлением и благоговением смотрели на нее девочки-школьницы в музее города Торчина — она ведь для них ровесница Зои Космодемьянской, пришедшая к ним с книжных страниц истории.

Вот такова Лариса — полулегендарная, упрямая и сговорчивая, с мягкими заботливыми руками и колючая со всех сторон, разведчица из нашей 273-й стрелковой Бежицкой Краснознаменной ордена Богдана Хмельницкого дивизии... Такой я ее вижу после недельного с ней общения, такой я ее представляю теперь по рассказам ее боевых соратников и по ее воспоминаниям о себе и о своих фронтовых друзьях (она все-таки написала и прислала мне свои воспоминания — полторы сотни рукописных страниц! А если точно — сто сорок две! Не считая фотографий и документов).

В этой главе, конечно, не вся Лариса. Только фронтовая. Лариса Синякова. А есть еще Лариса Перевозчикова, послевоенная. Они кровно связаны, эти две Ларисы — и в послевоенное тридцатилетие она не покидала переднего края общественной жизни. Жизни, за которую воевала на фронте. Она работала и на Костромской ТЭЦ, которой всю свою жизнь отдал ее отец, была на хозяйственной работе, профсоюзной и партийной. Работает и сейчас — теперь уже в сфере обслуживания.

Осенью семьдесят девятого года по пути в Бобруйск я побывал в Костроме в гостях у Ларисы. Мы ходили по старинному красивому городу, сидели в моем гостиничном номере, и она целыми днями рассказывала о своей послевоенной жизни. Рассказывала задушевно, по-товарищески открывала душу. Я слушал, и, пожалуй, мне трудно было определить, где больше она проявила мужества, стойкости и решительности — на фронте или после, будучи уже инвалидом. И я понял, что о Ларисе послевоенной надо писать заново. Может, придет время — напишу.

На следующий год мы встретились с Ларисой в Вертячьем — наши однополчане открывали там мемориал и зажигали Вечный огонь.

Сорок лет назад мне не довелось встретиться с Ларисой и участвовать в одной операции по захвату «языка». [343]

Но шутки ради очень хочется добавить: последнего «языка» в Сталинграде мы взяли все-таки с Ларисой. Взяли одиннадцатого мая... восьмидесятого года — правда, он был говяжий. В буфете гостиницы...

По этому поводу однополчане острили всю дорогу да Москвы в поезде...

Дальше