Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава двадцать седьмая.

Начальник разведки

1

Прошедшая война убивает бывших разведчиков и сейчас.

«Скончался Павел Антонович Качарава. Похороны 31-го мая». Телеграмму эту я получил 30 мая из совета ветеранов нашей дивизии.

О Качараве еще при его жизни я слышал многое как об очень храбром и очень умном человеке. Слышал в основном от ребят-разведчиков. Рассказывал мне о нем Федор Мезин, воевавший вместе с ним долго. Рассказывал Андрей Ворона, встречавшийся с ним много раз на передовой нашего полка. Помнит его до сих пор лихой комбат Саша Фресин. Но с особым воодушевлением, с нескрываемой любовью говорил о нем Иван Исаев, О чем бы мы, вспоминая войну, ни завели речь, он не забудет непременно вставить замечание о том, как в подобном случае поступил бы Качарава. Иван боготворил его.

И, конечно, мне хотелось познакомиться с этим человеком.

Еще до знакомства с ним, слушая рассказы о нем, я обратил внимание на то, что впервые вижу начальника разведки за его работой — анализом разведданных. «Язык» для него не был самоцелью. Не было такого: добыть «языка» и — все, а там хоть трава не расти. А что он скажет, этот «язык» — разведчика не касалось. Так было у нас всегда. Как правило, мы не знали, о чем говорили наши пленные. При Качараве все изменилось — разведчики уже не были безразличны к сведениям, которые сообщают приведенные ими пленные.

Об одном из таких эпизодов, когда сообщения пленного послужили летом сорок четвертого поводом для вылазки в [344] тыл, мне рассказывали дважды. Первый раз — Иван Исаев, второй раз — сам Павел Антонович Качарава.

Случилось это так. Кто-то из разведчиков (кажется, Федор Мезин) привел вражеского сапера — случайно попался где-то в районе Владимира-Волынского. Ребята шли в головном дозоре почти по пятам за отходившим без боя противником и неожиданно наткнулись на трех саперов, минировавших за собой дорогу. Двое убежали. Третьего, менее проворного, поймали. При беглом допросе выяснилось, что в каких-нибудь двух-трех километрах впереди движется штаб триста четвертой дивизии СС. Дивизия была в заслоне — сдерживала отступление частей одного из гитлеровских сателлитов. Получилось так, что эсэсовские войска остались лицом к лицу с Советской Армией. Так во всяком случае объяснял пленный сапер.

— Иван, пойдем проверим, — воспламенился начальник разведки. — Глядишь, и знамя дивизии эсэс добудем...

Насчет знамени сказал так, полушутя, полусерьезно. Пройти в тыл к врагу на марше никакого труда не составляло — стоило только сойти с дороги и лесом можно было пройти хоть к ним в тыл, хоть на сотню километров. Качарава с Иваном на сотню не соблазнились, а на пяток километров углубились. Во всяком случае штабную колонну в сопровождении усиленной охраны из отборных эсэсовских подразделений обогнали.

С толпой жителей одной из деревень, через которую пролегал путь на Польшу, они с Иваном вышли в гуцульской одежде буквально на обочину шоссе, «поглазеть» на колонну гитлеровских войск. В десятке метров от разведчиков проходили танки, артиллерия, автомашины, тягачи, шагали солдаты в зеленых и черных (эсэсовских) мундирах с засученными рукавами, с автоматами, с винтовками, с ручными пулеметами на плече. У всех за спиной рюкзаки с рыжими телячьими крышками. Никогда так близко Иван Исаев не видел столько много вооруженных немцев, да еще эсэсовцев. И все это уходило. Из рук уходило невредимым. Заметались мысли у Ивана — расшвыривал он в голове всякие, ведомые ему, варианты, способные разогнать, перекалечить всю эту технику и эту самую... как пишут в наградных листах, «живую силу противника». Но так вот вдруг, так вот сразу ничего не находилось. И тут он услышал над ухом спокойный шепот начальника разведки:

— Не суетись. [345]

— Я стою, не шевелюсь..

— Все равно... Слушай и смотри внимательно: вон за селом... по ту сторону села дорога входит в горы. Видишь?.. Не крути головой... Эта колонна там будет часа через три-четыре. Объяснишь командиру полка: местные жители говорят, что есть брод, минуя село. Минут сорок — час ходу до того ущелья через брод. Нужны пушки, пара минометов, ну, и конечно, пулеметы. Я буду там ждать. Сам приведешь... Растворяемся...

И они «растворились», исчезли с обочины так же незаметно, как и появились на ней.

А спустя некоторое время при входе в ущелье и при выходе из него устанавливались на прямую наводку противотанковые пушки, распределялись сектора обстрела для станкачей, как муравьи, расползались по склонам автоматчики и разведчики.

Что было потом в ущелье, легко представить. Но меня в этом эпизоде больше всего удивило то, что разведчики добровольно отдали кому-то другому славу эффектного погрома целой вражеской колонны! Я бы, например, не стал поднимать полковую артиллерию, а обошелся бы силами одних разведчиков — хватило бы и гранат (только швыряй их сверху под гусеницы), и дисков автоматных хватило бы, чтобы крест-накрест исполосовать длинными очередями зажатую в узком месте колонну.

Так я думал тогда, так поступил бы тогда, будь я на месте Качаравы. Но сейчас, с годами, вижу, сколь мудро поступил Качарава.

Конечно, разведчики разогнали бы колонну, шуму понаделали бы много, и даже, может быть, знамя тоже захватили бы. И, конечно, долго бы потом ходили в героях. А фашисты отремонтировали бы перебитые гусеницы, сцепившиеся машины растащили бы, кое-как отремонтировали бы их, минометные расчеты собрали бы, немецкое командование усилило бы дозоры, и колонна, хотя значительно поредевшая, но к утру двинулась бы дальше.

После же того, что с этой колонной сделали артиллеристы и минометчики, она просто-напросто перестала существовать вообще. Видимо, только одиночки потом выходили из кустов на склонах ущелья. Все до одного танка, все пушки и минометы остались на месте, изуродованные прямыми попаданиями снарядов.

Во всей этой операции чувствовалась масштабность человека, возглавлявшего ее. [346]

2

В своей фронтовой жизни я знал двух начальников разведки — капитана Сидорова под Сталинградом в 273-ей дивизии (которого потом и сменил Качарава) и капитана Калыгина на Первом Украинском. Поэтому сравнивать Качараву могу только с ними.

Все эти три начальника разведки абсолютно ни в чем не были похожи друг на друга. Капитан Сидоров — по теперешнему моему убеждению — в разведку попал случайно и так в ней и не прижился.

Второй мой начальник разведки капитан Калыгин был прирожденным разведчиком. Сейчас, когда за минувшие годы многое осмысленно, я все-таки не представляю себе разведку без таких разведчиков, как Иван Исаев, и таких командиров, как капитан Калыгин.

Я не был свидетелем подвига, за который присвоили бы звание Героя Советского Союза. Я не знаю, до какой степени надо быть храбрым, чтобы быть удостоенным такого звания. Но я уверен в одном: если Иван Исаев и капитан Калыгин за свою храбрость не получили этого высокого отличия, то, на мой взгляд, они его заслуживали.

Капитан Калыгин любил сам ходить на трудные операции. С каким азартом он готовился к ним! И этими операциями он не просто руководил с нашей передней линии, нет. Он ходил в неприятельские окопы, сам брал «языка». Он любил это делать своими руками! Был рад каждой такой удачной операции.

Лихой он был разведчик. Настоящий. Правда, немножко нетерпеливый для начальника разведки. Но все равно бы Иван Исаев сказал о нем: натура-альный разведчик...

Но я не помню случая, чтобы он когда-нибудь высказался о действиях всего полка — дескать, вот здесь бы обойти потому, что по разведданным здесь есть такая возможность, а вот сюда бы ударить, а вот эту батарею, например, подавить нашей артиллерией не до наступления, а лишь в самый разгар, когда фрицы уже не успеют подкрепить ее, и вот тогда, мол, с этих позиций полку откроется то-то и то-то... Не помню я такого за ним. Он остался храбрым, лихим разведчиком, за что мы его и любили. Больше чем любили — мы его боготворили...

Качарава тоже рожден был не для разведки — во всяком случае он так утверждал. Он рожден был строителем, архитектором. А может, даже художником — я видел у него [347] дома вполне профессиональные пейзажи, писанные маслом. Перед этими пейзажами можно подолгу стоять и смотреть на них. Просто, как смотрят на бегущую воду с берега. При этом ты чувствуешь, будто ты на самом деле стоишь на поляне, заросшей цветами, и тебе в лицо дует от омута свежим ветром, а с дальних полей — запахами чабреца и мяты. И вдруг ты вздрагиваешь: неужели в этого человека, который способен видеть такие красоты в обыденном и привычном и умеющего перенести все это на холст, тридцать с лишним лет назад стреляли прямой наводкой из танка? В него стреляли, а он шел спокойно, не оглядываясь, пули цокали рядом, была пробита планшетка, а он и после этого шел, не прибавляя шага... И не у него — у меня сейчас, через три десятилетия, при мысли об этом по спине пробегают мурашки... А он в это время доказывает мне, что рожден был, дескать, не для разведки, что попал в нее случайно, а если, мол, откровенно — по «блату», по-свойски, используя родственные связи...

Ну, то, что по-свойски, «по блату» он попал в разведку — в этом у меня сомнения не было. Но то, что он говорит: «Попал в разведку случайно» — вот тут уж я ему не поверил.

Кто знает, как бы сложилась судьба у этого человека, если бы не стечение некоторых обстоятельств!

И я нисколько не удивился, когда узнал, что еще в студенчестве у Павла Качаравы «прорезались», так сказать, молочные зубки разведчика...

А случилось это так.

3

В ту историческую ночь с 21-го на 22-е июня 1941 года Павел не спал — он заканчивал последние чертежи к дипломному проекту, который должен был защищать в понедельник, 23 июня. (Кстати, дипломной работой у него был проект кинотеатра с трапециевидным залом, которые принято строить сейчас, много лет спустя после войны.) К утру эти последние чертежи были выполнены. Павел разогнулся, оторвавшись от стола, вздохнул, посмотрел в окно на залитую ярким солнцем Москву. И тут в дверь комнаты постучал комендант студенческого общежития.

— Война началась, — сказал он как-то растерянно. Потоптался у порога. И глядя куда-то в пространство, пробормотал: [348] — Вот таким образом... — Развел руками и ушел из комнаты, забыв прикрыть за собой дверь.

Все общежитие высыпало в коридоры. К радиорепродукторам. Жадно смотрели в их черные картонные диски. Но оттуда гремели марши. Марши, которые потом неслись в эти первые дни войны на всю страну. В эти первые часы войны все ждали ответа на множество вопросов, ибо у каждого жизнь поворачивалась совсем по-другому, чем планировалось еще вчера. А как? Как по-другому? И не только о своей личной судьбе беспокоился каждый в это первое военное утро. Хотелось знать, сколько немецких дивизий уже разгромила Красная Армия за первые часы войны? Будут ли государственные экзамены или сразу всем идти на фронт? Личная судьба уже переставала быть личной. Все сугубо личное было забыто — отрезано, как будто оно сразу стало чужим, ненужным. И вот тут, из этих первых военных минут Павлу на всю жизнь запомнилась очередь... в кассу — был день получения стипендии. «Война ведь! Война, — думал он, потрясенный, — над родиной нависла смертельная... а может, не смертельная? Может, как на Халхин-Голе! Может, врежут им — больше они не сунутся... И все равно: такой день и — деньги!.. Кощунство!» Так думал он, шагая в военкомат. Он и не подозревал, что самому ему суждено еще много-много раз расписываться в ведомости на получение зарплаты — без нее ведь, без зарплаты, и месяца не проживешь в любое время. Он не собирался и одного дня быть вне армии. За этим и шагал в военкомат. Да разве он один — пол-института шагали туда. Но в военкомате с ними и разговаривать не стали.

— Вот получите дипломы, тогда приходите. Даже можете не приходить, сами позовем. Диплом давайте.

А тут было не до диплома. Каждый день приносил все большую неразбериху — ничего нельзя было понять в их институте. Ежедневно кто-нибудь из преподавателей появлялся в военной форме. Появлялся и... исчезал. До конца войны. А кто и совсем навсегда. Студентами, выпускниками заниматься было некому да и некогда. Началась мобилизация людей на рытье окопов и противотанковых рвов под Москвой.

Уже была осень, когда трем молодым инженерам, одним из которых был Павел Качарава, было поручено строительство укрепленного участка на оборонительной линии в районе Клина.

Участок был уже сооружен, когда вдруг дошел слух, [349] что немцы обошли его и их танки уже в тылу у работающих. Пятьсот женщин было на попечении трех вчерашних студентов. К счастью, кто-то явился из начальства, были выданы кое-какие продукты питания и указан приблизительный маршрут к Москве, минуя шоссейные дороги, по которым уже двигались вражеские войска.

Нужно что-то было делать. Снять с себя ответственность за беспомощных женщин он, конечно, не мог — у него и мысли, похожей на эту, не появилось. Он вырос в семье смелых и честных родителей. Его отец, старый коммунист, член партии с 1903 года, был соратником выдающихся революционеров Кавказа. Поэтому Павел с детства считал себя ответственным за все, что делается вокруг него. И вот тут-то и проявился в нем талант врожденного разведчика. Без карты, без компаса провести полтысячи неорганизованных женщин и не запутаться в лабиринте множества дорог и ни разу не наткнуться на гитлеровцев — нужен незаурядный талант.

Прежде всего на марше Павел установил военную дисциплину. Он сохранил бригады, которые существовали на строительстве укреплений. Это намного облегчило ему управление такой массой людей. И главное, что спасло их, — он наладил четкую разведку. Правда, «языков» они не брали, но на несколько километров в радиусе движения женской колонны Павел знал все, что там творится.

Несколько дней вел он по проселкам без карты и без компаса голодных и измученных женщин. И привел их в Москву. Счастливые, со слезами радости на глазах окружили они его и стали благодарить — целовать его, юного, не целованного еще парня, самого еще не верившего в то, что он вывел столько людей. Девчата — его целовать, а он от них бежать... в столовую. Никогда еще в жизни он не был так голоден, как в тот день. Съел обед. Вышел из столовой — будто и не ел. Еще больше есть хотелось. Пошел снова, встал в очередь. Съел второй обед из трех блюд. Вроде что-то почувствовал, но до насыщения было еще далеко. Покурил на крыльце столовой и опять вернулся в обеденный зал. На него обратила внимание одна из работниц столовой. Подошла к нему.

— Что с вами, молодой человек?

И когда он объяснил ей, что не ел несколько дней, выходя из окружения, женщина заохала, запричитала:

— Ой, что вы делаете! Да разве можно столько сразу есть! Ни в коем случае нельзя. Вы же погибнете. [350]

И он бы погиб — если б не эта женщина. Случайная, незнакомая, но по-русски сердобольная.

Целый год его таскала война... нет, не по фронтам. По тылам, на восстановительных работах. А он рвался на фронт. Появились первые освобожденные города, разрушенные чуть ли не до основания. Их надо было восстанавливать. Вот его, молодого энергичного строителя, туда и посылали. Закончилась сталинградская эпопея... без его участия. Этого он вынести не мог. Великие битвы проходят, а он высчитывает кубатуру, подсчитывает расход цемента, кирпича...

У Павла Антоновича Качаравы в жилах текла кровь кавказца и донского казака. Его дед вернулся с русско-японской войны полным георгиевским кавалером. А что он своим детям и внукам скажет? При нем шла Великая Отечественная война, а он в ней не участвовал. Как он будущему внуку в глаза станет смотреть?.. Оно, конечно, мосты нужны, по ним пойдут боеприпасы, снаряжение и живая сила на фронт для общей победы. Сознанием он это понимал, а душа отвергала. А теперь еще — в Сталинград... Конечно, город исторический. Конечно, восстанавливать его — великая честь. Но он же в глубоком тылу теперь!.. И прежде чем ехать к месту нового назначения, он кинулся искать только прибывшего из-под Сталинграда дядю своей жены подполковника Мещерякова.

— Вот, посмотрите, Михаил Михайлович, — протянул он ему предписание явиться в одну из инженерных частей в Сталинграде. — А я хочу воевать. Как все воюют.

Мещеряков улыбнулся в свои рыжеватые усы. Сказал:

— Ладно. Попробуем.

Куда-то позвонил по телефону, к кому-то съездил на прием. Потом вручил Павлу записку: «Прошу направить в мое распоряжение воентехника второго ранга...» А воентехник да еще второго ранга по штатному расписанию в полку вообще не положен.

Так в 971-м полку появился новый... начальник разведки. Старый начальник разведки капитан Сидоров был переведен в батальон. (Меня в это время уже не было в полку — я находился в госпитале в Ессентуках.)

В один из этих первых дней пребывания на фронте Павел Качарава получил своеобразное боевое крещение. Немногих фронтовиков так «крестят».

По какой-то надобности (Качарава так и не вспомнил — зачем) пошел он в дивизионный медсанбат, который размещался [351] по соседству с нашим полком в палатках, раскинутых в лесу. И вдруг из самой большой палатки — видимо, из операционной — выскочила девушка с ведром. Глянул — и в глазах у него все перевернулось — в ведре были ампутированные руки и ноги... Полное ведро. А девушка стрельнула глазами в красивого стройного офицера и пробежала мимо. Вывалила в яму содержимое ведра и, жуя на ходу кусок хлеба, пробежала обратно в палатку, теперь уже удивленно глянув на остолбеневшего старшего лейтенанта. «А она еще жует...» — проплыло у него в голове.

Насколько мне помнится из рассказа самого Павла Антоновича, он даже забыл, зачем пришел в санбат — так был оглоушен. К тому же вскоре неожиданно начался артобстрел. Люди стали метаться между палатками и вырытыми щелями — кто бежал, спасаясь, в щели, кто обратно в палатки, к раненым. Некоторых раненых выводили в окопы, вырытые почти у каждой палатки. А с тяжелыми оставались сестры сидеть около носилок, успокаивая их и своим примером показывая, что обстрел пустяковый, что никакой опасности, мол, нет... Постреляют и перестанут. Не первый раз...

И вдруг недалеко от Павла разорвался тяжелый снаряд (Павел стоял между палатками, не решаясь без приглашения спрыгнуть в окоп, — может, именно он предназначен для раненых...), мимо пробегала та девушка, которая только что выносила ведро.

— Чего ждешь стоишь, старший лейтенант? — крикнула она ему. — Прыгай в окоп. — И стянула его за собой в щель.

Отдышавшись, пустила озорной лучик сквозь мохнатые ресницы.

— Не был еще в такой мясорубке, когда руки-ноги отлетают в разные стороны, а, воентехник? — сделала она ударение на последнем слове, скользнув взглядом по скрещенным топорикам на его петлицах.

Хотел сказать, что он давно не воентехник, не «топорник», а начальник разведки полка уже... вторую неделю.

Но это ведь мальчишество — хвастать. И у него ни с того ни с сего вспыхнула злость на эту бесстрашную девушку — тоже, мол, храбрец. И он неторопливо вылез из окопа и, не оглядываясь по сторонам, пошел сквозь разрывы из медсанбата.

— Товарищ старший лейтенант! — закричала медсестра с нескрываемой тревогой в голосе, — Куда вы?.. Вот [352] сумасшедший, — пробормотала она не без восхищения. — Вы хоть бегом выходите из-под обстрела!.. Расшагался.

4

Может показаться странным — уже больше половины главы, а все еще нет ни одного поиска разведчиков, нет ни одного захваченного «языка».

А их и не будет в этой главе. Потому, что речь идет о начальнике разведки, для которого главное — это осмысление разведданных.

В один из дней раннего лета сорок четвертого года в 971-м полку сложилась такая обстановка, когда противник готовился к наступлению на позиции нашего полка. Об этом сообщил только что захваченный разведчиками «язык». Главной силой, которая, видимо, должна была прорвать оборону полка, был танковый батальон. Противопоставить этому батальону Мещеряков мог только одну противотанковую батарею, состоящую из нескольких 45-миллиметровых пушек.

— Где намечено делать прорыв? — спросил через переводчика командир полка полковник Мещеряков. — В каком прорывают оборону Федорова и... пожалте бриться.

И пленный показал (с НП полка видно было всю оборону) в сторону нашего левого фланга.

— Танки пойдут со стороны леса, — пояснил он.

Командир полка прикинул, глядя на густой сосновый лесок, подходивший очень близко к позициям батальона Федорова.

— Да, место очень удобное, — вполголоса сказал он своему начальнику разведки, словно самому себе. — Танки могут накапливаться в лесочке. Их оттуда нашей артиллерией не выкуришь. А потом они стремительным броском прорывают оборону Федорова и... пожалте бриться. Их тогда уж не удержишь.

— Это — точно, — согласился Качарава. — Если пойдут от батальона к батальону вдоль траншей — хана всему полку...

— Стало быть...

— Стало быть, всю противотанковую артиллерию надо сосредоточить в боевых порядках... именно в боевых порядках!.. Федорова.

Полковник сказал связисту, сидящему тут же, на НП, у аппарата: [353]

— Долинского...

Через полминуты на том конце провода был начальник штаба полка.

— Александр Павлович, распорядись, чтобы вся противотанковая артиллерия была сосредоточена у Федорова. Сейчас к тебе пленного приведут, ты допроси его хорошенько, и тебе все будет ясно.

— Слушаюсь, товарищ полковник.

А полковник все время смотрел на пленного и что-то думал свое. Не отрывая глаз от него, задумчиво проговорил:

— Распылять противотанковые пушки нельзя. — И вдруг решительно хлопнул себя по колену. — Вот что, Павел, давай контрольного. Дело очень серьезное. Не будем полагаться на показания одного пленного. Мне кажется... Впрочем — ладно. Надо проверить.

Качарава взял с собой полвзвода — чтобы наверняка захватить контрольного пленного. Сам пошел в группу захвата с Иваном Исаевым — ни с кем больше он не ходил в захватывающей группе, кроме Ивана.

— Ребята, — сказал он, — костьми лечь, а «языка» надо взять. Судьба полка от этого зависит.

Но костьми ложиться не пришлось, «языка» взяли легко, без потерь — он, этот «язык», ходил по полю (за неприятельской передней линией) и снимал таблички с надписью «Ахтунг! Минен!».

Это было уже утром, на рассвете — ночь-то ранним летом с гулькин нос. Велели ему повтыкать таблички на прежнее место.

Привели. На вопрос командира полка, собираются ли немцы наступать, он утвердительно закивал.

— Я, я...

И тут выясняется, что возглавлять наступление будут действительно танки, но не от лесочка, а на правый фланг русских — от оврагов.

— Быть не может! — воскликнул Мещеряков.

Пленный испугался, что ему не верят, а стало быть, за это его могут расстрелять или что-то еще с ним сделать, стал усердно доказывать, что говорит он правду. В доказательство сообщил, что не далее как вчера целый день на их участке ходили и что-то рассчитывали танковые офицеры. А в завершение всего приказано было вчера снять мины на поле, которое прилегает к оврагам. [354]

Полковник внимательно глянул на начальника разведки. Тот кивнул в подтверждение правильности слов пленного.

— Да, действительно. Но я приказал таблички поставить на место.

Мещеряков думал. Он молчал долго и тяжело. Потом поднялся и стал шагать по небольшому пятачку своего наблюдательного пункта. И вдруг повернулся к Качараве.

— Как ты думаешь, кто из них врет?

— Вполне возможно, что оба говорят правду, — проговорил он. И не сдержался, вспыхнул, словно поднесли к нему спичку: — А вообще-то посмотрите, Михал Михалыч, скопить все танки в таком лесочке рядом с передовой линией противника — риск большой. А ну как налетит авиация! Она же там одни железки оставит... для металлолома. А с правого фланга, смотрите — местность мелкохолмистая.

— Да, место удобнее для массированного наступления, — вполголоса согласился командир полка. — Танки в наступление могут идти волнами от ложбинки до ложбинки.

— Вот именно, — кивнул Качарава. — В каждой очередной ложбинке они могут накапливаться. Там их не возьмешь пушками. И главное, Михал Михалыч, с фланга они защищены оврагами.

Полковник молчал, будто ждал что-то еще от своего начальника разведки. Тот продолжал:

— И в то же время они должны опасаться оврагов. Ну, допустим, пушку туда не спрячешь. А пэтээровцев посадить там можно — они будут там в сравнительной безопасности. Танк к оврагу не подойдет, а свой борт под пэтээр, хочешь не хочешь, а подставит. С пэтээром танку тоже шутки плохи — так врежет по борту, что ойе-е...

— Так ты что, считаешь, пушки надо сюда тащить? В батальон Фресина?

Качарава повел плечом:

— Наверное... А вообще — надо подумать еще.

Командир полка заволновался:

— Нет, голубчик, ты — начальник разведки, ты мне скажи: где противник и что он собирается делать. Ты обязан это знать в любое время суток.

— Вы что, считаете — надо еще одного контрольного взять? [355]

Полковник молчал.

Через полчаса батарее противотанковых пушек было приказано: не прекращая окапываться в батальоне Федорова, начать спешно рыть артиллерийские позиции на правом фланге полка, в батальоне Фресина.

Были снова допрошены оба пленных. И тот и другой стояли на своем — видимо, тот и другой был прав, наверное, немецкое командование колебалось, выбирало лучшую позицию из этих двух.

— Товарищ полковник, — поднялся Качарава, — прикажете взять еще одного контрольного?

Мещеряков помедлил.

— Думаешь, этот третий знает, где будут наступать танки? Если уж брать, так только... самого командира танкового батальона... — невесело пошутил командир полка. И пошел с НП.

Качарава еще раз окинул взглядом через стереотрубу вражеские позиции — ему почему-то казалось, что-то должно случиться, что-то он должен увидеть, что решит сразу все загадки, — но ничего нового не увидел и пошел следом.

На командном пункте полка Качарава зашел к связистам, попросил рацию, чтобы послушать сводку Совинформбюро — он часто пользовался услугами полковых связистов. Перекинул через плечо лямку сундука с аппаратурой, отошел подальше, чтоб не мешал шум штабистов, выкинул антенну и начал «лазить по эфиру». И вдруг совсем близко (словно из-за бруствера) донесся голос:

— Женька! Смотри, вон к лесочку колонна танков пылит. У тебя не осталось гостинца, а?

— Не-ет. Пустой иду...

И голоса постепенно исчезли, словно отдалились за горизонт. А над головой в это время пронеслись с немецкой стороны наши штурмовики чуть ли не на бреющем полете. Качарава бросил рацию и — бегом на КП.

— Товарищ полковник! Товарищ полковник... Михал Михалыч, танки идут к лесочку!

— Погоди, погоди. Ты откуда это взял? Еще, что ли, «языка» привели? Им теперь верить нельзя.

— Нет, не «языка».

И Качарава рассказал, как случайно поймал в радиоприемник разговор летчиков. Полковник заинтересованно смотрел на своего начальника разведки. [356]

— А ты уверен, что речь шла именно об этих танках?

— Как я могу быть уверенным? Мне просто кажется, что именно о них — самолеты-то пролетали над нашим расположением. А когда пролетели — голоса пропали. Радиус-то действия у самолетных раций небольшой... Михаил Михалыч, может, запросить, ну...

— Кого запросить?

— Ну, какие-нибудь авиачасти, которые поблизости от гас.

— А может, пролетали те, которые подальше от нас. Пока разыщешь, их сведения уж не нужны будут. Ну-ка повтори их разговор.

— Один так обрадованно говорит: «Женька, видишь, танки пылят в сторону лесочка?.. Нет. Колонна танков. У тебя, говорит, гостинца нету для них?» А тот ему отвечает, который Женька: «Не-е, говорит, пустой я иду». Вот и все.

Командир полка колебался. Он не любил принимать поспешные решения.

— Ну, хорошо, — проговорил он наконец. — Давай будем рассуждать так: если немцы намерены наступать здесь, на правом нашем фланге, то что мешает им?

— Мины сняты для прохода танков, — загнул палец Качарава, — Время самое подходящее в том смысле, что после исчезновения солдат прошло так еще мало времени, что мы ничего не могли сделать.

— А они не наступают, — в тон ему продолжал Мещеряков. — Я приказал прекратить стрельбу в батальоне Фресина, чтобы было слышно шум моторов. Фресин докладывает: у немцев тишина.

— Значит, танков здесь нет, — оживленно вставил Качарава. — Вообще мы очень рисковали, оголив батальон Фресина.

— Да, это счастье, что фрицы тут не наступали до сих пор.

Командир полка явно нервничал — жизни стольких людей зависели в эту минуту от правильности принятого им решения! Судьба всего полка!

— Михал Михалыч, давайте решаться — все-таки на левый фланг будут они наступать, на Федорова. Давайте вернем батарею назад. Пока она еще далеко не отошла.

Мещеряков тяжело вздохнул: [357]

— Ох, Павка! Как мы с тобой будем жить дальше, если, не дай бог, проморгаем сейчас?..

— Михал Михалыч, дорогой! Вот чует мое сердце: туда танки подались, в лесочек. Давайте вернем батарею. Ну, нету у меня других доказательств, кроме этого разговора летчиков, нету! А танки все-таки ушли туда!

Мещеряков молчал долго — решалась судьба полка. Потом махнул рукой.

— Давай! Возвращай батарею.

А через час (всего лишь через час!) вырвавшиеся из лесочка на большой скорости гитлеровские танки устремились на окопы первого батальона. Но были встречены таким ошеломляющим огнем, что половина из них — целых полдюжины — задымила черными клубами. А остальные спешно начали отходить, пятясь и прикрываясь от снарядов толстой лобовой броней.

Гитлеровская атака захлебнулась. Наступление сорвалось.

Мещеряков, всегда сдержанный в проявлении личных симпатий или антипатий, тут обнял начальника разведки при всем штабе. С любовью хлопнул его по плечу.

— Везучий ты, Павел.

— Ага, — откровенно признался Качарава. — Везучий. Везучий во всем. Только вот семерки боюсь...

— Какой семерки?

— Седьмого числа. У меня все беды, а точнее — все повороты в жизни от седьмого числа происходят.

— Ну-у... Мне бы твои заботы и страхи. Наплюй...

5

С Павлом Антоновичем Качаравой я был знаком лично лишь два часа. Да, всего два часа... Мы познакомились у него на квартире в Москве на бульваре Генерала Карбышева.

Меня привел к нему Иван Исаев. Я очень волновался, переступая порог квартиры бывшего начальника разведки нашего полка. Знал, что Качараву только что выписали из больницы после инсульта, и ожидал увидеть лежащего в постели человека на десяток лет старше меня — почти что старика.

Но увидел совсем другую картину. Нас встретил красивый, седой, по-спортивному подтянутый мужчина, которому [358] с большой натяжкой можно было дать полсотни лет. И потом, на протяжении всех двух часов я ни разу не вспомнил, что этот человек больной и что он уже пенсионер по возрасту — столько было в нем энергии, жизнелюбия и, я бы сказал, серьезного ребячества. Он сидел в синем спортивном костюме на кушетке, забравшись на нее с логами, — даже не сидел, а в течение всего разговора беспрестанно вертелся на ней — настолько он эмоционален!

Рассказывал он в основном не о себе, а больше о своих наблюдениях за другими на фронте, о психологии поведения солдата на войне.

Он сразу же — едва я затеял разговор о боевых делах разведчиков полка — взял инициативу в свои руки. И я тут же почувствовал, что он не катится по привычной дорожке пенсионера-фронтовика — не впал в ту неудержимую страсть воспоминаний, как это нередко бывает при встречах старых вояк. Нет. Он был в принципе против голых военных эпизодов — эпизодов без морали, без психологической оснастки.

— Рассказывать о боевых эпизодах можно и день, и два, и... неделю, — заговорил он напористо и безапелляционно, будто давно готовился к нашей встрече и все заранее тщательно обдумал. — Их уже рассказано миллионы, этих боевых эпизодов, — ведь каждый из фронтовиков может непременно вспомнить хоть один или два боевых эпизода. А иной — и десять и пятнадцать, а кто — и того больше. Я, например, иногда рассказываю такой эпизод: ответь я однажды на два вопроса, заданные мне начальником артиллерийской разведки, а не на один, меня бы не было сейчас в живых. На один я ответил, а на второй некогда было — я бежал за взводом пэтээр, чтобы по приказанию Мещерякова перевести его на правый фланг, где появились вражеские танки — а когда оглянулся, то там, где я только что стоял, взметнулся столб земли от снаряда и начальник артиллерийской разведки уже кувыркался в воздухе. Задержись я секунд на пятнадцать — кувыркались бы оба. Этот эпизод почти всегда производит сильное впечатление на слушателей. А смысла в нем нет, роли человеческой здесь не видно, нет ее — одна стихия, случайность... Хотя нервы щекочет...

— Или вот взять такой случай, — продолжал он. — На фронте я боялся семерки. Седьмое число для меня было роковым. Понимаю, конечно, что это ерунда. Но тогда где-то вот защелкнуло что-то в мозгах и — все... Так вот, [359] был такой случай. Бежим мы от танка, от неприятельского танка. Он по нам бьет. Слышу: дзинь — одна пуля. Дзинь — вторая... дзинь — третья... Чувствую, бьет, паскуда, персонально на выбор. Поштучно. Причем не спешит. Четвертая... пятая... Некоторая пауза, наверное, прицеливается — шестая... Когда шестая ударила совсем рядом, я начал глазами шарить — куда бы упасть. Вижу, колода из-под меда. Как пружиной меня швырнуло за нее. И в это мгновенье — седьмая пуля. Но я уже успел нырнуть за колоду. В планшетку попала — планшетка не успела за мной, на лету ее пробило... После этого я тут же поднялся и пошел дальше уже шагом. Я иду, а он по мне стреляет. Раза четыре или пять выстрелил и — не попал, все мимо. Сейчас трудно понять смысл этой моей выходки. Я сам не объясню. А факт такой был. Вон Иван — свидетель.

Я, конечно, поверил и без свидетелей — почему бы не могло такое случиться! На фронте всякие курьезы бывали. А он продолжал. Продолжал уже не разведчик лихой, а начальник разведки, вдумчивый и наблюдательный:

— Так вот, не об этих и не о таких эпизодах надо рассказывать нынешней молодежи. Мне кажется, не о таких душещипательных приключениях надо писать сейчас, через тридцать с лишним лет после войны, а о психология поступка — вот о чем, по-моему, надо говорить с современной молодежью. О рядовых поступках на войне надо больше писать, о буднях — о солдате, который не совершал ошеломляющих подвигов. Я не против подвига, нет. Я за подвиг. Но нельзя же фильмы снимать и книжки писать только об одних подвигах. Подвиги совершает не каждый солдат, далеко не каждый. Поэтому все-таки основная-то сила — это средний рядовой солдат, не совершивший подвига. Что он сделает, чего он достигнет, каких рубежей, на том история и подведет черту...

Спорить с Павлом Антоновичем бесполезно — свою точку зрения готов отстаивать любыми средствами. И при этом — никаких компромиссов! Или — только так, как он считает, или — никак, другого разговора быть не может! Да я и не собирался с ним спорить. В мыслях было не то. Я тогда думал: тяжело, наверное, было с ним ребятам на фронте — наверное, никаких объяснений не принимал, признавал только себя правым. [360]

Но вот я сижу и слушаю, и чем дольше слушаю, тем больше он кажется мне человеком вдумчивым, внимательным к людям, особенно к товарищам. Все-все замечающим.

Мы говорили о качествах разведчика вообще, так сказать, философствовали на эту тему. И когда я высказал мысль о том, что разведчики — особая каста, вроде армейской элиты со множеством своих традиций, обычаев и даже суеверий, — Качарава аж подскочил на кушетке — так он обрадовался, обнаружив во мне единомышленника, так же влюбленного в разведчиков, как и он.

— Меня всегда привлекала на фронте психология солдата. Тем более разведчика. — Качарава что-то вспомнил, помолчал, словно подыскивая, с чего бы начать. — Разведку всегда было трудно формировать, — неторопливо заговорил Павел Антонович. — Я даже вывел такую закономерность: если на вопрос командира полка Мещерякова: «Кто хочет в разведку — два шага вперед!» — из строя вновь прибывших вышло много желающих, значит, в строю одни новички, не обстрелянные, значит, много любителей романтики. А если вышел один-два — значит, в пополнение пришли «старички», которые уже знают, почем фунт этой романтики.

— Комплектовать разведку было трудно даже не только потому, что порой мало объявлялось желающих, — продолжал Павел Антонович, быстро воспламеняясь и снова крутясь на кушетке от нетерпения. — Трудность была еще и в том, что из тех желающих, которые вышли из строя на два шага, далеко не все становятся потом разведчиками. Вот такой пример. Парнишка числится очень драчливым и смелым. Дерется со всеми на улице. Вроде бы смелый. Но на кладбище ночью один не пойдет. А вместе с тем есть парень — тихий, не дерется, но на кладбище ночью один пойдет. Этот парень годится в разведку. А тот — нет. Я в этом убедился на большом опыте. Разведчики — это люди особой психологии.

Павел Антонович прервал свою энергичную, напористую скороговорку. И я почувствовал: он не может на чем-то сосредоточиться, остановиться на главном — столько у него накопилось мыслей, наблюдений, будто чувствовал, что больше ему уже не ворошить то старое, уже начавшее прессоваться в глубинах души. Это был его последний экскурс в войну. Я не торопил его, не перебивал и вообще почти не задавал вопросов — только искоса [361] поглядывал на колеблющийся индикатор магнитофона.

Казалось, о многом ли можно поговорить за два часа? И вроде бы совсем ни о чем, а в то же время мы поговорили очень о многом.

Мы не забыли нашу старую неписаную традицию — после боев, на отдыхе, вспоминать и рассказывать новичкам о погибших разведчиках. В квартире на бульваре Генерала Карбышева новичков не было — рассказывали друг другу. Мы вспомнили всех, всех погибших поименно. Мы с Иваном вспомнили тех, кто погиб до прихода Качаравы в полк. Павел Антонович с Иваном вспоминали тех разведчиков, кто погиб уже после моего ранения на Курской дуге. Много, ой как много набралось их, кто не вернулся с нейтральной полосы и кого мы принесли на плащ-палатке! Сидя за столом у своего начальника разведки, мы с Иваном Исаевым выпили за память о них. И помолчали. (Кто из нас тогда знал, что нашему начальнику разведки осталось жить только семнадцать дней...) Помолчали — будто снова простились с каждым уже через три с лишним десятилетия. И в который раз удивились: неужели прошло три десятилетия! А ведь вот они, эти ребята — словно вчера были еще живыми. Я вижу, как улыбается Казнодий, сверкая ослепительно белыми зубами; вижу, как разбрасывает коленями при ходьбе Рассказов в своих трофейных с высокими голяшками сапогах; вижу, как с глубокомысленным видом сидит над шахматной доской Гошка Звягин; хорошо помню нашего взводного (последнего моего взводного в этой дивизии) лейтенанта Малявина — скуластого, с во-от такими плечами, не обхватишь.

Павел Антонович перебил меня:

— А вы знаете, как он погиб?

Я вообще не знал, что его нет в живых.

— Он единственный погиб, когда мы в ущелье громили немецкую колонну и брали знамя триста четвертой эсэсовской дивизии. — Павел Антонович замолк, опустил седую кудлатую голову. — Дико погиб. Под пулеметную очередь попал — грудь наискось пересекли. Помню, медали аж почернели...

* * *

И вот теперь, после этой телеграммы о кончине Павла Антоновича Качаравы я иногда включаю магнитофон [362] и слушаю напористую, эмоциональную скороговорку бывшего начальника разведки нашего полка. Слушаю и каждый раз вновь и вновь зажигаюсь его неукротимой, буквально пламенной энергией. И всякий раз при этом у меня появляется одно и то же странное чувство: ведь нет уже человека, а я слышу его живой голос, помню лицо, глаза... И вообще мне почему-то всегда казалось, что все, что было когда-то в моей жизни, не ушло бесследно в небытие, не исчезло, не растворилось, что его можно вернуть, то прошлое — можно вернуть и просмотреть, пережить еще раз, как кино. И не только «можно», а оно непременно, непременно вернется, и те люди, умершие люди, ушедшие из мира, тоже вернутся...

Когда я бываю на театральных представлениях, то меня почти каждый раз до слез радует одно обстоятельство: погибшие на сценических подмостках воины после закрытия занавеса встают, улыбаются, как ни в чем не бывало, хотя только что умирали столь правдоподобно и по-настоящему, что не поверить в их смерть просто нельзя. Их, этих, только что убитых на глазах у всех, можно после представления встретить за кулисами немного усталыми от «умирания» и отчужденными, словно не совсем еще ожившими.

Так иной раз — кажется мне — должно произойти и с теми нашими ребятами, которые на наших глазах убиты.

Но проходят годы, а они не встают. И у тебя начинает щемить сердце: это — жизнь, а не театральное представление, после которого за кулисами можно встретить всех действующих лиц. Там, на фронте, все было серьезно и все было «взаправду». Поэтому-то сейчас, на встречах ветеранов войны многих нет — почитай, никого из тех, кто постоянно находился под огнем.

Но разведчики (как и все фронтовики) погибали не только на войне. Они гибли каждый год в течение всех трех с лишним десятилетий! Умер и Федор Мезин. Минувшим летом скоропостижно. Ровно через год после нашей встречи. Поэтому-то нас становится все меньше и меньше. Война и сегодня косит старых фронтовиков. Только не пулеметами...

Почти у каждого из нас с годами появляются свои странности. Павел Антонович Качарава остерегался семерки. А умер он... двадцать девятого мая. [363]

Я был знаком с ним лишь два часа, а помнить, наверное, буду этого человека всю жизнь — столько в нем необычного, загадочного и неиссякаемо живучего.

Через три дня после его смерти у него родился внук — тоже Павел и тоже Качарава.

Жизнь продолжается...

1965–1978 гг.
Содержание