Плен
Было время несколько чрезмерного увлечения художественной и исторической литературы показом наших первоначальных поражений в первые дни войны, героизма в плену. Потом трагические испытания давних лет стали чуть ли не запретной темой. Ко мне однажды обратились из уважаемой военной газеты с просьбой (рассказать о боевых делах. «Только о плене ни слова! — предупредил корреспондент. — Лучше что-нибудь такое, героическое...» Ну что тут скажешь?
Человек, который хоть раз честно задумался о своей жизни, должен был бы ответить на нелегкие вопросы: что приводит к величию и к падению? Из каких поступков складывается его судьба? Эти вопросы рождены не отвлеченными нравственными исканиями — они вытекают из тех ситуаций, в которых может оказаться и оказывается человек на войне.
Плен... Страшное слово! Помню, еще в детстве наш сосед, дядя Алексей, часто и подолгу рассказывал по вечерам в кругу сверстников о пройденных им тяжелых, унизительных для человека дорогах плена. К немцам он попал вскоре после начала первой мировой войны, а вернулся в родную Сахаровку только в 1919 году. И мы, подростки, жадно запоминали детали той страшной повести.
На фронте среди нас, военных летчиков, разговоры о плене почти не возникали. Все существо восставало не только против мысли о пленении, но и против самого слова «плен». И сейчас, спустя десятилетия, когда в тяжелых снах доносятся до нас прощальные голоса тех, кто ходил в яростные атаки, кто падал с высот, объятый пламенем, кто всхлипывал во сне в землянке, вспоминая родной дом, мать, невесту, я слышу голоса тех, кто шел [76] рядом не всегда славными, многотрудными дорогами войны...
Не будем стыдиться слез и горя!
По грандиозности, самоотверженности, жертвенности, героизму нашего народа в годы Великой Отечественной не найти что-либо равное. Так что незачем нам приукрашивать да принаряжать историю. Ведь это значит попирать истину.
Итак, 30 сентября 1943 года. Мой третий, роковой вылет...
Избитый, раненный, обессиленный, я у врага. Минуту назад, когда фашистский сапог гулял по моему телу, все было как во сне, но теперь, теряя временами сознание, я отчетливо понимал, что это конец — плен.
Меня приволокли в небольшую землянку и бросили на пол перед столом, за которым сидел дородный, увешанный крестами, уже немолодой офицер. Бросившие меня дюжие солдаты, вытянувшись и вскинув руки, дружно гаркнули: «Хайль Гитлер!» Офицер что-то приказал им. Солдаты подняли меня и, посадив на длинную скамейку у противоположной стены землянки, вышли.
Немец приблизился ко мне почти вплотную, долго в упор рассматривал с головы до ног.
— Ви плох... Дохтор, дохтор, — по-русски выговорил он и, круто повернувшись, направился из землянки.
Оставшись один, я достал из кармана гимнастерки кандидатскую карточку ВКП(б) и опустил ее в левый сапог. Офицер вернулся с двумя сопровождающими, один из которых держал санитарную сумку. Я понял, что это доктор.
И вдруг этот доктор в немецкой форме на чистом русском языке сочувственно произнес:
— О, сталинский сокол! Как же тебя, соотечественника моего, разделали. Мой долг врача — помочь...
Пока я соображал, кто же передо мной — русский или немец, доктор достал из сумки бинты и принялся перевязывать мою правую ногу, непрерывно бормоча:
— Вот так всех вас перебьют... Продали Россию жидам да большевикам...
Я не выдержал: здоровой левой ногой со всей оставшейся силой двинул предателя, который отлетел, ударившись о стенку. Ошеломленный, он поднялся и с невообразимым диким ревом кинулся на меня. [77]
— Вэк! — показав на дверь, крикнул на него немецкий офицер.
— Сволочь! Счастье твое... Видать, ты им еще нужен... — прошипел предатель.
— Иди, иди... Подлюга! — не находя слов, бросил я вдогонку.
Оставшиеся немцы разразились громким смехом, показывая: вот, мол, встретились соотечественники...
Зазвонил телефон. Увешанный крестами оборвал смех и,: подняв трубку, долго говорил, непрерывно восклицая: «Яволь, яволь!» Окончив разговор, он что-то сказал рядом стоявшему, а тот, обращаясь ко мне, на ломаном русском языке произнес:
— Ви будет ехайт тепер говорит наш офицер гестапо.
И через несколько минут меня в сопровождении двух автоматчиков и плохо говорившего по-русски офицера на открытом джипе повезли в гестапо.
...За столом, развалившись, сидели трое. В центре — жирный, с отвисшим подбородком, в белой расстегнутой рубашке, сильно подпивший гестаповец, по-видимому старший по званию. Стол был заставлен закусками, бутылками, под ним сидела огромная овчарка. Все трое, разомлевшие, с удовольствием раскуривали сигареты. Окна в комнате настежь, и там, под окнами, толпились неожиданно быстро собравшиеся сельчане, в основном женщины и дети. Женщины, причитая, плакали. Слышались отдельные разговоры собравшихся:
— Дывись, який молоденький!
— Побили ж его як, божечки мий, гадюки.
— Видкиля ж вин? Мабуть, нашинский?..
— Хоть сказав бы, чи скоро наши придуть...
— Скоро освободят, очень скоро!—не глядя на окна, как бы сам себе сказал я громко.
Стоявший сзади автоматчик крикнул:
— Вэк! — и направил автомат в сторону окон.
— Пет вэк! — привстав и опершись о стол руками, произнес гестаповец в белой рубашке и, указывая на толпившихся у окон людей, продолжал: — Пусть смотряйт на свой худой большевик. Нет ест, нет одежда, нет оружий!
— Все есть, не верьте! — сказал я.
— Молчайт! Ты будешь немножко пить за наша победа. [78]
Сидевший крайним гестаповец налил рюмку водки и, подойдя ко мне, приказал:
— Пей за наша победа!
Я отрицательно покачал головой.
Тогда гестаповец выхватил кольт и, направив его мне в висок, зло прошипел:
— Пи-ей...
Кивнув на рюмку, я сказал:
— Мало!
Гестаповцы недоуменно переглянулись. Тогда второй из сидевших гитлеровцев налил полный стакан водки и молча подал мне.
— За победу! — громко произнес я и, посмотрев на стоявших под окнами, выпил эту водку в три приема до дна.
— О, карошо! Карошо! Надо кушайт! — кинул мне кусок курицы гестаповец в белой рубашке.
— Русские после первой не закусывают, — ответил я.
— О! Надо второй? Карошо... — С этими словами тот же самый фашист налил мне еще водки.
Я выпил и второй стакан до дна, хотя было уже тяжело — подташнивало. Когда же я увидел, как наливают третий стакан, то с ужасом подумал: «Вот ведь какой смертью придется умереть!» Но и на этот раз отказался от предложенной еды:
— Русские и после второй не закусывают.
Не ожидая подобного, гестаповцы на мгновение притихли, а потом жирными руками тыча мне в лицо, наперебой закричали:
— Карош рус большевик! Карош!
— За победа много пить надо, много!
— За победа умирайт много, мы любим патриот!
— Пей! Пей! Русски свиния...
Теперь уже самый старший по званию гестаповец подал мне полный стакан, и я с превеликим трудом выпил его. Тут мне стало по-настоящему худо, но на стол я не смотрю — там много вкусной еды. Гестаповец сует помидор и малосольный, с приятным запахом огурец:
— На, Иван. Перед смертью кушайт!..
Пришлось выдержать и это испытание.
— Мы и перед смертью не закусываем, — не очень громко, уже хмелея, произнес я.
Вдруг в комнату вошла старушка. Я ее хорошо запомнил: худенькая, с выбившимися из-под старенького, [79] завязанного под подбородком черного платка седыми волосами. Она держала в руках блюдце, на котором лежало несколько огурцов и помидоров. Женщина направилась в мою сторону, приговаривая:
— Ироды! Издеватели! Найдется же на вас всевышний! Накажет... А ты, сынок, закуси, закуси, бедненький. Оно если что — и умереть будет легче, закуси...
Скорее слышу, чем вижу, глухой удар начищенным тяжелым сапогом в грудь старушки. Со звоном разбилось блюдце, помидоры и огурцы покатились по полу... За окнами раздались вопли, крики — и автоматная очередь прямо туда, в толпу...
— Гады! — кинулся я на ближайшего гестаповца, но от удара сапога потерял сознание.
Сразу же после войны я начал было писать воспоминания о былом. Не вспоминал — помнил... Вот и сейчас смотрю на выцветшую, с обтрепавшейся обложкой тетрадку военных лет — в ней всего-то десяток листков, написанных разными чернилами. Некоторые страницы так затерлись, что их уже трудно прочесть. Мудрено ли? Не только бумага, но и мы, боевые истребители, постарели, поизносились... И все же дороги мне эти листки, где я пытался писать, подражая известному автору, свою будущую книгу. Ни умения, ни терпения, ни времени тогда не хватило, но в этих тетрадочных листках запечатлен первый день моей борьбы в стане врага...
Друзья-однополчане, узнав об описанном выше испытании, шутили, когда приходилось поднимать тост:
— Горачему закусь не давать! Проверим до трех стаканов...
Потом дороги фронтовиков разошлись. Стали забываться старые раны, горькие судьбы. Вдруг о страшных днях плена — словно ножом по сердцу — напомнил рассказ Михаила Шолохова «Судьба человека». Это же наша судьба... Много было нас, Соколовых, испытавших горечь и позор плена, перенесших нечеловеческие пытки врага. «Гриша, это же ты — Соколов! Здорово Шолохов все описал...» — упоминали в письмах друзья, знакомые. «Ты как же с Шолоховым повстречался?» — задавали вопросы.
С годами автор этих строк стал позаметнее — генералом, народным депутатом. Надо сказать, возрос интерес [80] к моему прошлому. Приведу отрывок из письма болгарского писателя С. Попова.
«Уважаемый Григорий Устинович!Вас беспокоит болгарский писатель-шолоховед. Вот уже много лет я изучаю творчество Михаила Шолохова. Мною издано несколько книг на болгарском языке. Печатаюсь и в советских журналах. В связи с этим я много езжу по вашей стране. В одной из таких поездок, в вагоне поезда, следовавшего из Москвы на юг, я услышал, как трое ехавших в купе обсуждали кинофильм «Судьба человека». Один из них заявил, что он лично знает, кто является прототипом Андрея Соколова, что это летчик, теперь уже генерал, и рассказал вашу судьбу. Я представился и попросил ваш адрес.
Григорий Устинович! Мне удалось найти около десяти участников Великой Отечественной войны, чья судьба схожа с судьбой шолоховского Андрея Соколова. Расхождения незначительны. Учитывая вашу занятость, я все же осмелюсь просить вас ответить на следующие вопросы:
Как и где вы познакомились с Шолоховым?
Как удалось вам бежать из плена?
И наконец; мог ли в действительности Андрей Соколов, выпив три стакана, не закусывая, будучи полуголодным и отощавшим, вернуться в барак, не опьянев до беспамятства?
Я очень хотел бы с вами встретиться, но вы далеко — в Закавказье, а я пока нахожусь в Москве. Извините.
С глубоким уважением Стас Попов».
Я ответил, что, к большому сожалению, с Михаилом Александровичем Шолоховым лично не знаком. Кто является прообразом Андрея Соколова — мне неизвестно, скорее всего это образ собирательный. Что же касается сомнений в правдивости интересующего эпизода с Соколовым, то могу подтвердить — ни Соколов, ни я в ту минуту не опьянели: мы пили под дулом автомата...
— Думал ли я тогда о смерти? Конечно, думал. Пока жив, я готов был драться с врагом, лишь бы уцелеть, выжить, вернуться к своим, чтобы вновь бороться за то, за что боролся до этого. Я не имел права умереть, не сделав еще чего-то для Родины. Я верил: советские люди победят, они будут дышать полной грудью, работать, радоваться, любить, творить. Но не зависела ли в какой-то мере их судьба от того, как приму смерть я, двадцатилетний [81] летчик-истребитель, младший лейтенант Дольников? Последний мой взнос оказался не столь весомым, как мне хотелось бы. Я сбил три «мессера», пошел на таран. А большего не смог.
Да, сколько уже лет прошло после воздушного боя над рекой Молочной, а в памяти до мелочей жива трагедия тех дней.
...Я очнулся в машине. Меня куда-то везли. Был твердо убежден — на расстрел. И в голове шумело, подступала тошнота. В дремотном полузабытьи куда-то проваливался.
Поздней ночью въехали в большое село. Темно, ни огонька. Остановились возле длинного низкого здания, похожего на конюшню. Да и по запаху почувствовал, что угадал.
Стащив с машины, меня поволокли и втолкнули в конюшню. Упал на свежую солому вперемешку с сеном, прислушался. Кругом стоны, тревожный храп. Значит, тут люди. Но кто они?.. Пополз вперед и на кого-то наткнулся.
— Не ползай! Бери вправо, к стене. Там свободно... — послышался голос из глубины.
— Вы кто? — спросил.
Ответил тот же голос:
— Завтра увидишь. Такие, как ты...
Продвинувшись вправо, я уперся в стену, подгреб соломы под голову и прилег. Тело сильно болело, выпитая водка, все пережитое не давали покоя. А рядом кто-то просил пить, кто-то шел в атаку, кто-то звал мать... Сколько здесь людей? И все пленные?
Услышал, кто-то подполз и ощупью придвинулся вплотную. Почувствовал мягкую теплую руку. Хотел крикнуть, но рука закрыла рот.
— Тихо, родной, тихо, — прямо над ухом прошептал кто-то. — Я — Наташа, разведчица, а ты — летчик. Я все поняла, когда они, изверги, приволокли тебя сюда. Молчи, все расскажу.
— Уйди, подлюга! Кто подослал тебя? — злобно, но тихо сказал я, убежденный, что женщина эта действует по заданию гестаповцев.
— Дурачок, не шуми. Мне от тебя ничего не надо. Меня завтра расстреляют, я знаю. Хочу, чтобы ты передал [82] нашим, что задание я выполнила полностью, но вот попалась. Теперь конец... А ты уйдешь, быть может.
— Все равно отстань. Ничего не скажу, сам смерти жду, — уже более спокойно ответил я.
— Ты ранен, — проговорила Наташа, — посветлеет — перевяжу. Днем я многим сделала перевязки, но некоторые и до утра не доживут. Их пригнали еще засветло, а то я одна была здесь — меня утром взяли. Завтра их дальше повезут, а тебя отдельно будут держать. Они ведь летчиков в специальных лагерях держат. Вот бы тебе поменяться одеждой с кем-нибудь из умирающих, а?
— Нет, своей смертью умру, — твердо решил я. — А ты уйди! Как ты могла перевязывать наших, если говоришь, что разведчица?
— Так ведь до войны в медицинском институте училась, на третьем курсе. Потом курсы разведчиков окончила, немецкий знаю... А перевязывала раненых их же бельем, да и свою нижнюю рубашку изорвала.
— А что это за сарай? Где мы? Может, есть возможность уйти? — с надеждой спросил я Наташу.
— Даже здоровый был, ты бы отсюда не ушел, — отвечала она, — двери одни, охрана круговая. Попробуем лучше подменить тебя мертвым... если успеем...
Но мы не успели. Мы ничего не успели из того, что детально продумали с Наташей в ту ночь.
На рассвете ее увели первой. Уже у двери на фоне голубеющего утреннего неба, когда Наташа обернулась и крикнула всем: «Прощайте!», я разглядел стройную смуглую девушку, в гимнастерке офицерского покроя, в брюках-бриджах, в ладных армейских сапожках.
Наташей она была или носила другое имя, но эта девушка, я твердо уверен, если погибла, то смертью героя. А может, жива?
Потом пришли за мной. На этот раз ехали в черном закрытом лимузине — я, сопровождающий офицер и двое автоматчиков. Долго, без остановок пробирались в западном направлении, встречая многочисленные колонны фашистских войск. Между ними было заметное различие: те, что шли в сторону фронта, выглядели свежее, наглее, с фронта же тянулись соединения с уныло опущенными головами, поблекшие, обшарпанные — видимо, едва уцелевшие.
Временами слышался гул самолетов, и по звуку мотора я определял: вот фашистские, а вот наши — родной [83] рокот «илов», «яков». Как же хотелось, чтобы кто-нибудь из наших братьев пилотов полоснул из пушек по этим колоннам, а заодно и по черному лимузину...
Когда солнце было уже в зените, мы подъехали к переправе через Днепр. Взору представилось огромное скопление фашистских войск. Наша машина долго стояла, ожидая своей очереди. И здесь я увидел картину «братского взаимодействия» гитлеровцев, румын и власовцев.
Немецкие войска переправлялись беспрепятственно, в первую очередь. Румынам отдавали предпочтение перед власовской сворой, которую и за союзников-то не принимали. И если кто-нибудь из власовцев пытался без очереди переправиться на западный берег, боясь попасть в руки наступавших советских войск, получал здоровенную оплеуху, а то и автоматную очередь. Последнее я видел сам: презренные предатели, они вызывали отвращение, чувство гадливости даже тогда, когда погибали от рук своих хозяев.
Переправляться со мной через реку немцы почему-то не стали. Круто развернувшись, черный лимузин покатил в обратном направлении, и вскоре мы приехали в Каховку.
Наша родная Каховка, изуродованная, испоганенная фашистами, жила страшной, подневольной жизнью. Всюду грязь, развалины, на столбах и зданиях зловещая свастика.
Меня подвезли к городской тюрьме и временно передали местным полицейским властям. В камере, куда я был помещен, находились еще трое. Одним из них оказался летчик 104-го полка нашей дивизии старший лейтенант Крещук. Раненный в ногу, он лежал на нарах. Двое других были в тяжелом состоянии, раненные в ногу, спину и голову.
Я уже больше суток не ел и, когда увидел возле тяжело дышавших, лежавших на голых нарах раненых товарищей кусок заплесневелого хлеба, не выдержал — схватил его и жадно стал есть.
— Ешь, не спеши. Должно, еще кинут. Тут среди них, сволочей, есть один, похоже, наш, завтра дежурить будет, — сказал Крещук, который находился здесь уже третьи сутки.
Выяснилось, что тюрьму охраняли полицаи-предатели. [84] Под вечер двое из них вошли в камеру с грязным ведром и какими-то брошюрами и газетами в руках:
— Это ведро, господа большевики, вам горшком ночным будет. Приказано за вами следить, особенно вот за этим худым и подбитым, — показывая на меня, сказал один из полицаев.
— Видать, большой гусь, потому как завтра повезут самолетом в штаб, — как бы разъясняя, проговорил другой. — А это вот вам, комиссарики, немецкие умные книги и газеты. Может, образумитесь и поймете, куда вас Сталин с большевиками завели...
Первым не выдержал один из стонавших на нарах. Громко выругавшись и швырнув в полицаев лежавшими рядом такими же книжонками нацистских вождей, он яростно крикнул:
— Уйдите, скоты, отсюда! Жаль сил нет — задавил бы гадов!
— Выродки, ублюдки, гады ползучие... — не отставали в выражениях и мы с Крещуком.
— Кровью большевистской умываться будете, соколы сталинские! — гаркнул полицай, очень похожий на большую обезьяну, и прошелся плетью по каждому из нас.
— С голоду подохнете! — уходя, шипели предатели.
Страшной была та каховская ночь. В тяжелых мучениях к утру умер один из тяжелораненых, так и не сказав, кто он, откуда. В камере было темно и сыро, бегали крысы. На наши постоянные громкие просьбы и требования дать свет и воду никто не отзывался.
Утром нас, как дрова, бросили в грузовик и привезли па небольшой аэродром. Там стоял один-единственный самолет Ю-52, основной гитлеровский военно-транспортный самолет. Наши летчики-истребители, летая на «свободную охоту», всегда мечтали встретить где-нибудь на маршруте в глубоком фашистском тылу такую машину. А теперь вот он, Ю-52. Через несколько минут я полечу в нем как пленный, под конвоем, куда-то в штаб. Ведь немцы приняли меня за значительную личность, за «большого гуся», как выразился полицай-тюремщик;
Летели мы недолго. Первым вынесли на носилках и увезли тяжелораненого Леонида — так назвал себя один из раненых. Вторым забрали Крещука. Сильно прихрамывая на правую ногу, я вышел из самолета самостоятельно, отказавшись от услуг сопровождающих. [85]
Передо мной был большой аэродром, множество самолетов на стоянках безо всякой маскировки: здесь и «мессеры», и «фоккеры», и «юнкерсы»... «Вот бы поработать на этом летном поле звеньям Бабака, Глинки или Николая Лавицкого — фейерверк бы вспыхнул на загляденье!» — сразу подумал я, но тут же отметил, что подойти к аэродрому совсем непросто — его усиленно прикрывали зенитные пушки «эрликон», расставленные вокруг но периметру, а в воздухе постоянно дежурила пара «мессеров».
На машине меня подвезли к небольшому зданию на краю аэродрома — по-видимому, это был штаб одной из частей, базировавшейся здесь. У здания толпилась группа немецких летчиков, которые с откровенным любопытством принялись рассматривать меня, бурно обмениваясь впечатлениями. В центре стоял среднего роста пилот со множеством фашистских наград на груди, У него была забинтована голова, раненая рука висела на черной повязке. И меня подвели к нему почти вплотную.
Когда этому асу сказали, что перед ним именно тот русский летчик, который его сбил в воздушном бою, я заметил, как лицо немца исказилось, а глаза выдали крайнее удивление и разочарование. Еще бы! Этот самоуверенный пилотяга рассчитывал увидеть перед собой, очевидно, если не самого Покрышкина, то хотя бы равного по званию, по наградам. А перед ним стоял совсем молодой, безо всяких знаков отличия, измученный русский летчик. Понятно, наша встреча, состоявшаяся по настоянию этого летчика, не принесла ему удовлетворения: он просто-напросто терял авторитет среди своих. Но отступать уже было поздно.
Я ожидал самого худшего: оскорблений, издевательств, как моральных, так и физических. Но на этот раз обошлось. Фашистский летчик, протянув в мою сторону здоровую руку, произнес:
— Поздравляю и немножко завидую вам. Война для вас закончена...
— Мы еще встретимся в небе над Германией, — парировал я.
Немец иронически усмехнулся:
— А как вы оцениваете наши последние «штукасы»?
— Хорошо горят, — ответил не задумываясь.
— Когда вы идете в атаку, мы вас далеко видим. Вы не умеете хитрить. [86]
— Возможно. Я передам это нашим летчикам. Надеюсь, они учтут ваши замечания...
Мне хотелось сказать еще стоявшим вокруг фашистским воякам, что, несмотря на все их ухищрения, численное превосходство, мы умеем подавлять их морально. Сколько раз видел, как, не долетев до цели, немцы сбрасывали смертоносный груз на свои же войска! А мы... Иногда мы действительно поступали слишком рискованно, даже не совсем разумно. Но это было не от ухарства. Мы любили свою Родину, свой народ. И в голову никому не приходила мысль о том, что следует бережно расходовать свою жизнь. Мы готовы были отдать во имя победы все, чем располагали, отдать не задумываясь и не сожалея...
— Я приглашаю вас пообедать, — рыцарски предложил сбитый мною ас.
Но тут гестаповцы далеко не почтительно втолкнули меня в машину и повезли дальше.
Какую же цель преследовали гитлеровцы, делая мне очную ставку с фашистским летчиком? Если это только прихоть сбитого аса, то конечно же он был разочарован. Задача, скорее всего, ставилась более важная.
После потери господства в небе над Курской дугой и над Кубанью фашистские летчики все чаще уклонялись от боя, особенно пилоты бомбардировочной авиации. Рассчитывая поднять моральный дух люфтваффе, гитлеровское командование и устраивало подобные встречи. Думаю, что такого рода затеями достигались обратные результаты.
Еще при выезде с аэродрома по придорожным указателям я понял, что меня везут в Кривой Рог. Как и Каховка, Кривой Рог оказался унылым, грязным, сильно разрушенным городом, забитым фашистскими войсками.
Машина остановилась перед большими черными воротами, которые долго не открывались. Вправо и влево от ворот тянулись заграждения из колючей проволоки в три ряда, а подальше, за заграждениями, виднелись какие-то склады. Наконец ворота открылись, мы въехали и остановились у одного из складов. Снова втолкнули в помещение — грубо, с окриками, как бездомного пса. Я упал на цементный пол.
Темновато, но вдали по углам и вдоль стен можно [87] было различить силуэты людей. Вдруг среди полной тишины начали раздаваться с разных мест возгласы:
— Ну что, стерва большевистская, попался!
— На кого работаешь, сталинский сокол?
— Небось продался, сука?..
Сначала я никак не мог понять, куда и зачем меня привезли. Но потом чувство страха начало подсказывать, что живым отсюда не выйти — бросили, видимо, к предателям. Молча стоял в нерешительности: что делать? И вдруг в этой тягостной, напряженной обстановке раздались совсем другие голоса:
— Ну ладно, браток. Ты кто, с какого фронта?
— Сколько дней, как взяли? Какие новости? Далеко ли наши?
И тут же подошли несколько человек, здороваясь, провели в центр помещения. Извинились за встречу. Объяснили, что это проверка, испытание перед такими же военнопленными, как я. Увидев Крещука, я окончательно убедился, что здесь свои, и кратко рассказал о себе, о том, как попал к немцам.
Фамилию свою я решил скрыть, назвался Соколовым Григорием, как говорил везде и всем с первого дня плена. Услышав это, Крещук тут же тихо спросил:
— Ты что же, и перед своими фамилию скрываешь?
— Видишь ли, Ивановых и Соколовых на Руси много, моя же фамилия редкая. У немцев я прохожу как Соколов, так пусть и среди своих пока буду Соколовым.
— Да, но я о тебе уже рассказал, не мог не рассказать. Ведь нас вместе везли, — внес ясность Крещук.
Тут к нам подошел уже немолодой человек высокого роста, стройный, со шрамом на лице.
— Что вы тут шепчетесь, однополчане? — спросил и представился: — Я Степан Иванович Иванов, капитан. Будем знакомы.
— А мы вот встретились... — хотел было замять тему разговора Крещук.
— Видим, что встретились. Только конспираторы из вас плохие. Уж если врать, то в одну ноздрю, а то не поймешь, кто же среди нас — Соколов или Дольников? — спокойно резюмировал Иванов.
— Кому надо — разберутся, — запальчиво отвечал я.
— А ты молодой, да строптивый больно. Они-то уж разберутся, а наша задача, чтобы как раз и не разобрались. [88] Для фашистов рты должны быть на крепком замке, — поучительным тоном подчеркнул Иванов.
В это время все вокруг засуетились. Оказалось, принесли обед. Он состоял из двух блюд: на первое — суп, на второе — чай. Нет слов, чтобы выразить, как сильно мне хотелось есть. Но даже при этом меня едва не стошнило, когда в железную миску налили какой-то темной жижи, в которой плавали несколько белых червей.
— Что же это делается, братцы? — возмутился я громко.
— Э, да ты, новичок, видать, не совсем еще голодный! Выкинь эту тварь из миски и хлебай супчик, — спокойно посоветовал мне сидевший рядом и уже успевший съесть свою порцию похлебки здоровенный пилот с пышной черной шевелюрой — младший лейтенант Николай Мусиенко.
И все же, как ни хотелось есть, в тот день суп я не съел. На второе в эту же миску налили черпак чая, или, как его чаще называли, кофе — какую-то непонятную жидкость. Вместо хлеба нам подали жмых. Все это делилось поровну.
После такого вот обеда Николай Мусиенко пригласил меня на свободное место, рядом с ним. На цементном полу вдоль стен была набросана солома, на которой и устраивали свои постели военнопленные. К вечеру я уже многое знал о рядом лежавших людях, которые рассказали мне все, что знали сами, о нашем лагере.
Лагерь этот немцы создали совсем недавно специально для советских летчиков. Режим здесь был строгий. Помещение, где мы располагались, по-видимому, до войны служило складом: широкие массивные двери, цементный пол, маленькие под самой крышей окна. Небольшая территория лагеря была ограждена колючей проволокой в три ряда. Рассказывали, что до нас здесь было несколько попыток бегства ночью под проволоку, но оказалось, что через нее пропущен электрический ток, и все попытки бежать окончились гибелью пленных.
Распорядок дня был однообразным. Три раза в день под усиленной охраной эсэсовцев выводили небольшими группами в туалет. Утром и вечером давали по черпаку чая, днем еще и суп. При такой пище постепенно терялись физические силы. Просили выводить на работу, как других военнопленных, рассчитывая, что тогда будет проще организовать побег. Но ответ получали один и тот же:
— Летчик есть интеллигент и работать не должен. На [89] работе русский летчик будет драп-драп и его надо много охранять!
Действительно, всего несколько дней назад из нашего лагеря поездом отправили в Германию группу пилотов, которые, по слухам, разбежались в пути. Поэтому всех остальных якобы решили отправлять в Германию пешком под конвоем, что и подтвердилось в дальнейшем.
Несмотря на жесткие, изнурительные условия, жизнь в лагере постепенно стала организовываться. Сначала среди отдельных товарищей, затем среди небольших групп и, наконец, между всеми военнопленными установилось полное доверие. Как-то само собой получилось, что руководителем нашим оказался Степан Иванов, и внешний вид, и воинское звание, и рассуждения которого внушали уважение. Конечно же каждого в отдельности и всех вместе волновал вопрос, как вырваться из плена, причем как можно быстрее, пока еще есть силы и пока мы на родной земле. Всем было ясно, что впоследствии сделать это будет гораздо сложнее.
Через несколько дней состоялось общее собрание нашей группы военнопленных, на котором было решено избрать для организации побега оргкомитет. В него вошли семь человек: Степан Иванов, Николай Мусиенко, Василий Скробов, Павел Кулик, Николай Васильев, Петр Крючков и я.
Кандидатуру каждого тщательно изучали, заслушивали его подробную автобиографию, после чего избираемый заверял общее собрание в честном и добросовестном выполнении поручений собрания и оргкомитета. Затем происходило открытое голосование.
На отдельном совещании оргкомитет избрал председателя. Им стал Степан Иванов, опытный летчик-истребитель, храбро воевавший еще в небе Испании, за что был награжден двумя орденами Красного Знамени, рассудительный, смелый, требовательный к себе и к другим.
Николай Мусиенко, молодой летчик-штурмовик, был командиром знаменитого Ил-2. Крепко сложенный, находчивый, веселый, Николай сразу полюбился нам всем. Василий Скробов и Павел Кулик — оба морские летчики. Николай Васильев, ничем не приметный с виду, представился капитаном, летчиком-истребителем. Молчаливый Петр Крючков не помню уж на каких самолетах летал, но всегда и во всем соглашался с большинством. Меня товарищи по несчастью характеризовали как молодого, постоянно [90] конфликтующего с охраной, но надежного и преданного человека. Такой вот получился оргкомитет по побегу из плена.
Ежедневно мы собирались и решали различные вопросы повседневной нашей жизни: очередность разлива и получения чая и похлебки, очередность выходящих в туалет, очередность ухода за ранеными (таких у нас было несколько), распределение мест отдыха... Главной же проблемой, ежедневно обсуждаемой, оставался вопрос о побеге.
Предлагались и прорабатывались множество вариантов, но, когда дело доходило до осуществления задуманного, всегда что-то мешало: или чего-то не хватало, или вариант оказывался нереальным. Было и так, что в ответ на наши приготовления немецкая охрана предпринимала контрмеры. Создавалось впечатление, что о наших планах гитлеровцы каким-то образом узнавали.
Все наиболее важные решения оргкомитета подлежало утверждать на общем собрании. Но из состава комитета была создана партийная группа из трех коммунистов, и решения этой тройки были обязательны не только для всей семерки комитетчиков, но и для общего собрания. В целях конспирации о составе тройки никто не знал — решения ее до всех доводил Степан Иванов.
Помню одно из таких решений — обязательное ежедневное пение советских патриотических песен. Цель этого мероприятия — показать, что мы живем и боремся, любим свою Родину и ненавидим врага. К таким песням, как «Катюша», «Синий платочек», «Темная ночь», немецкая охрана относилась спокойно. Но стоило пропеть «Закаляйся, как сталь» или что-нибудь другое, созвучное имени «Сталин», как гитлеровская охрана врывалась в помещение и с дикой руганью, с автоматными очередями в потолок требовала прекратить всякое пение. В случае неповиновения нас били прикладами или резиновыми плетями...
Вскоре все мы обовшивели. Говорят, где горе, там и вши. Но мы крепились, старались не отчаиваться. Случайно в группе оказалось две или три колоды карт: играли в «дурака», в «девятку», научились в преферанс. Игры эти проходили азартно, в громких спорах, что вызывало повышенный интерес со стороны охраны. И немцы по двое, по трое заходили к нам и, подсев к играющим, наблюдали за ними. Было решено отучить их от ненужных визитов. [91]
И вот в очередной раз, когда два рыжих, особенно ненавистных охранника пристроились к играющим, штурман Виктор, стоя сзади них, в считанные секунды набросал каждому за шиворот не менее десятка вшей.
Вначале немцы остервенело почесывались. Но затем догадались, в чем дело.
— Партизан! Шайзе!
— Русиш швайн! — дико кричали охранники, хватаясь за автоматы.
«Дружеские» визиты к нам прекратились.
А в середине октября к нам прибыло пополнение. Пленный назвался лейтенантом Чулковым, рассказал, что он летчик-бомбардировщик, сбит зениткой неделю назад в Крыму. Экипаж погиб, а он чудом уцелел, не получив даже царапины. Рыжий веселый лейтенант как-то быстро завоевал наше доверие, смело предъявлял он претензии к охране, нередко получая при этом оплеухи, чем укрепил общие симпатии к себе. На допросы его возили почему-то чаще других, откуда он возвращался и докладывал Степану Иванову, что незаметно для немцев говорил с русскими девушками, работавшими уборщицами при штабе, что они имеют якобы связь с подпольем и обещали помочь нам организовать побег.
Чулкова приглашали на закрытые совещания оргкомитета, где он активно поддерживал или сам предлагал варианты побега. Один из них заключался в следующем. Глубокой ночью, ближе к рассвету, вылезти через единственное не закрытое железной решеткой окошко, расположенное у самой крыши, затем перерезать колючую проволоку, пользуясь резиновыми перчатками и специальными ножницами, которые обещал достать Чулков, и таким образом выбраться из лагеря. Потом местное подполье должно было встретить нас и помочь скрыться.
План прост и, казалось, легко осуществим. Готовились мы с большой надеждой на успех. Назначили уже день и час побега — о нем знали только члены оргкомитета. И вдруг накануне побега на наше заветное окошко немцы поставили с наружной стороны мощную железную решетку, укрепили они решетки и на других окнах. Мы были поражены, недоумевали: так скрытно готовились, и вот...
Во второй половине октября в бараке набралось уже более 50 человек. Последние прибывшие товарищи рассказывали о мощном наступлении советских войск на всех фронтах, в частности на криворожском направлении. До [92] нас все чаще доносилась отдаленная артиллерийская канонада. Изменилось и поведение охранников — они стали злее. А усилившееся движение отступавшей немецкой армии по дорогам, близким к лагерю, мы слышали сами и каждую минуту ждали отправки в Германию, втайне надеясь на чудо. Надеялись, что город быстро захватят наши войска или высадится большой десант, что партизаны перейдут в наступление и освободят нас. Но чуда не произошло...
В ночь на 23 октября мы не спали. Артиллерийская канонада и даже пулеметные очереди, не говоря уже о рокоте авиационных моторов, казались нам необычайно близкими. Сквозь зарешеченные окна у самой крыши мы наблюдали яркие вспышки разноцветных пулеметных трасс. По небу блуждали лучи прожекторов. Все невольно столпились у дверей, считая, что наши совсем рядом, и ожидая мощного русского «ура». От волнения перехватывало горло, мы обнимались. Кто-то предложил расшатать и сломать дверь, так как охрана, судя по всему, уже разбежалась.
Но о нас не забыли. Еще до рассвета куда-то внезапно увели Чулкова. Утром мы услышали за дверями шум машин и характерную немецкую речь. Двери открылись, и нам было приказано подобрать себе одежду в куче сваленного тряпья, привезенного на машинах. Там была поношенная французская, румынская, итальянская военная форма. Я отыскал среди этого тряпья добротные шерстяные штаны темного цвета и еще довольно крепкую шелковую зеленую рубашку румынского производства. Прихватил и синюю французскую шинель.
Нас торопили. Охрана бегала по лагерю, суетилась, бестолково натыкаясь друг на друга. Но вот ворота открылись, въехала черная закрытая машина, из нее вышли несколько щеголевато одетых фашистских офицеров, среди которых мы с превеликим удивлением узнали Чулкова. Он надменно стоял в наполеоновской позе, держа одну руку на раскрытой кобуре. В другой дымилась сигарета. Кто-то из наших кинулся было в сторону Чулкова, но охранники тут же загородили предателя.
— До встречи в великой Германии, господа советские летчики! — пятясь к машине, с ехидством крикнул он и скрылся в ней вместе с приехавшими офицерами.
Теперь нам стало ясно, почему провалились все наши [93] планы побега. Оказывается, фашисты охраняли не только с помощью колючей проволоки и решеток на окнах...
Построив и окружив со всех сторон усиленной охраной, нас повели на запад. Дороги были забиты отступавшими войсками, техникой. Позади совсем близко слышалась трескотня пулеметов и автоматов. Над нами прошли несколько групп самолетов на запад — наши... Невольная горечь охватывала сердце.
Мы шли вместе со смешанными колоннами отступавших фашистов — дорога разбита, липкая грязь, идти трудно. Как только оказались за пределами города, все движение остановилось, в том числе и наша колонна. Впереди крики, невообразимый шум. Несколько наших товарищей, немного знавших немецкий язык, поняли, что где-то в авангарде прямо посередине дороги с буксируемого прицепа сполз бронетранспортер. Старший колонны потребовал от старшего по сопровождению и охране, чтобы мы, военнопленные летчики, помогли поставить бронетранспортер на прицеп. После долгих препирательств нас повели в обход колонн к сползшему бронетранспортеру и поставили вокруг него плотно, одного к другому. По команде мы должны были толкать наполовину съехавшую с платформы бронемашину на прежнее место.
Гитлеровец что-то отчаянно командовал, мы в свою очередь отчаянно толкали бронетранспортер — только не вперед, а назад. Фашисты заметили нашу махинацию, и каждому достался удар прикладом автомата. Но после этого, поняв, что толку от пленных не будет, злобно крича и свирепо работая кулаками, немцы отогнали нас в сторону, пересчитали и повели по обочине дороги дальше на запад. Шли мы уже несколько часов подряд. Голодные, обессиленные, передвигались молча. Раненный в руки Щербаков и обгоревший Вернигора постоянно отставали. Немцы предупредили, что, если дальше они идти не смогут, их пристрелят. По очереди мы помогали нашим товарищам. А идти с каждым шагом становилось все труднее.
И вот в эти тягостные минуты кто-то запел:
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,
Преодолеть пространство и простор...
Это был популярный марш летчиков. Все сразу как-то приободрились, подтянулись и дружно подхватили:
Все выше, и выше, и выше... [94]
Немцы-охранники, а их, как мы подсчитали, было 28 человек, ошалело смотрели на нас, не зная, что предпринять.
Солнце близилось к закату. Похолодало. Впереди показались крыши домов. В небольшом украинском селе Александровка, несмотря на глубокую осень, еще повсюду на огородах виднелись неубранные овощи, кукуруза. В центре села наша колонна остановилась. Отобрав около десятка наших товарищей покрепче, гитлеровцы направили их в сопровождении шести конвоиров на заготовку соломы для ночлега. Остальным было приказано убирать и готовить для отдыха запущенное помещение школы.
Быстро осмотрев здание, члены оргкомитета, на ходу посовещавшись, решили, что более удобного случая для побега ждать нечего. Большинство окон в школе было выбито и заколочено крест-накрест досками, особенно со стороны двора, причем одно окно оказалось почти незаметным, как будто нарочно замаскированным. Вот через это окно и решили уйти глухой ночью в сторону огородов и двигаться в направлении фронта, только не целой группой, а разделившись на пары и четверки.
Решение оргкомитета было передано всем так же, как и специально установленный сигнал к побегу. Узнав о намеченном, наши сразу повеселели, приободрились и с особым старанием готовили себе постели на ночь, что, конечно, не осталось незамеченным.
— Что это вы такие смирные сегодня? — обращаясь к Иванову, спросил старший группы охраны.
— Устали люди, да к тому же голодные — вот и хотят скорее во сне забыться, — не задумываясь, отвечал Степан.
И как только стемнело, мы тотчас легли спать на свежей соломе, разостланной по всему полу самого большого класса. Сон, конечно, не шел. Все ждали сигнала, до которого было еще далеко.
Вдруг послышалась стрельба: сначала одиночные выстрелы, затем автоматные очереди где-то совсем рядом со школой и, кажется, даже во дворе. Залаяли овчарки. Несколько охранников во главе со старшим, подсвечивая фонариками, тщательно и громко пересчитали нас. Шум, резкие выкрики, какие-то команды. Что происходило — мы не могли понять. Кто-то предположил:
— Братцы, а не партизаны ли?
Но тут нас всех подняли, построили по двое, опять [95] пересчитали, каждому подсвечивая фонариком лицо. Стало ясно, что кого-то среди нас нет. Попытались выяснить — вроде бы все на месте, и только с левого фланга передали: нет Васи Иванова.
Стрельба поутихла, но шум и крики вокруг школы и где-то вдалеке еще продолжались. Так мы простояли в строю до утра — ни сесть, ни отдохнуть немцы не разрешили. А на рассвете нас вывели на улицу и построили перед школой. Все вокруг заволокло густым туманом. Мы находились в плотном кольце охранников, которые держали автоматы в боевом положении и в любой момент готовы были открыть огонь.
Еще ночью гитлеровцы неоднократно объявляли нам, что русского летчика поймали и скоро приведут сюда. Затем распространился слух, что бежавший летчик ранен...
Но вот прямо к строю подъехали три гестаповца, которых мы раньше не видели, и сидевший в центре на чистом русском языке сказал:
— Сегодня ночью один из ваших пытался бежать и тут же был убит нашей охраной. Кто его друзья — два шага вперед: надо рыть яму и закопать...
Молодой летчик-истребитель Василий Иванов был сбит 10 октября и попал в наш криворожский лагерь где-то в середине месяца. Он воевал в нашей, дзусовской, дивизии, в соседнем 104-м истребительном авиаполку, но до плена я знал его мало. В лагере же Иванов был незаметным, скромным парнем, правда, любые начинания и предложения, касающиеся побега, поддерживал, проявляя при этом немалую инициативу. Почему он рискнул бежать в одиночку — для всех нас осталось тогда загадкой.
С Василием Ивановым нам суждено было, однако, встретиться более тридцати лет спустя. Тяжелым и трудным был жизненный путь Василия после побега... Сейчас он инвалид войны, но продолжает работать. Свой побег в одиночку объясняет тем, что не знал решения оргкомитета.
А тогда, после приказа немцев рыть убитому летчику яму, я первым сделал шаг вперед. За мной шагнул Крещук, однополчанин Иванова. Затем из строя вышли Степан Иванов, Скробов, Кулик — всего десять человек. Мы ждали, что нас сразу же отправят к месту захоронения. Но самые дюжие охранники с автоматами, направленными в нашу сторону, отвели нас подальше от строя, и все [96] тот же гестаповец громче обычного, очень медленно проговорил:
— Наш комендант приказал: за один побег — десять человек расстрелять! Вот этих, добровольных...
Мы не верили своим ушам. Значит, Иванов жив, а мы просто-напросто заложники. Нас повернули направо и под усиленным конвоем повели на расстрел.
— Прощайте, братцы. Держитесь стойко! — крикнул Николай Мусиенко и тут же получил удар плетью.
— Простите и прощайте... — раздалось несколько ответных возгласов.
Поверх строя затрещала длинная автоматная очередь — стало тихо-тихо.
Мы шли в густом тумане. Степан Иванов скомандовал шепотом:
— Как только выведут за село — всем врассыпную. Правые вправо, левые влево, передние вперед, двое задних назад. Кто-то да уцелеет.
Мы все взялись за руки, прощаясь в последнем товарищеском рукопожатии. Каждый из нас с первого дня, с первой минуты плена был готов к смерти, поэтому страха перед предстоящим не было, зато появилась надежда, что охранники в суматохе промахнутся и кто-то останется жив.
У самой окраины села приказали остановиться. Подъехала машина, и гестаповец, говоривший по-русски, угрожающе произнес:
— Русский летчик убит. Так будут убиты все, кто попытается бежать. Да, будем расстреливать — по десять за каждого беглого. Вам на первый раз наш комендант прощает...
Только что нервы были напряжены до предела — и вот опасность, кажется, миновала. Еще не верили сказанному, и головы подняли выше: русского солдата не запугать!
Чем дальше мы шли на запад, тем больше жителей сел и хуторов встречали нашу колонну. Весть о пленных летчиках, конвоируемых в Германию, опережала наше продвижение, и на пути люди отдавали нам все, что еще смогли сохранить из продуктов питания. Впервые за последние дни мы наелись досыта.
Следующие ночевки в селах проходили под усиленной охраной с неоднократной поверкой. Мы понимали, что в [97] таких условиях побег невозможен, и разрабатывали очередной вариант.
Между тем идти становилось все труднее. За четвертый день пути мы прошли немногим более двадцати километров и остановились у переправы через Южный Буг на окраине небольшого городка Вознесенска. Нас долго не пропускали на правый берег через мост, который охраняли румынские солдаты. Дело в том, что за Южным Бугом уже начиналась территория, отданная немцами румынам. Даже именовалась она теперь по-новому — Транснистрия.
Оккупанты, оказывается, успели поделить нашу Украину!
Видимо, не дождавшись решения румынского начальства, немецкая охрана, сопровождавшая нас, бесцеремонно, пригрозив румынам автоматами, переправила колонну через реку, и мы расположились в школе, посреди большого села Ястребиново..
Сама школа, несколько подсобных помещений и дом, где жили учителя, были обнесены высоким прочным глиняным забором. Войти или въехать на территорию этого своеобразного «замка» можно было только через калитку и ворота, закрывавшиеся на прочные задвижки и замки.
Уже к вечеру вокруг школы собрались местные жители, большинство из которых принесли нам продукты питания. Теперь мы уже не голодали, да и установившаяся за нами жесткая охрана как-то поослабла. Нам даже разрешили недолгие прогулки по двору школы. Пользуясь этим разрешением, мы установили связь с жившими в школе учительницами: Верой Робего, Марией Руссовой, Александрой Шевченко. Общались посредством записок, которые писали на листках из ученических тетрадей и прятали в условленном месте во дворе школы: разговаривать с глазу на глаз охрана никому не разрешала. Учительницы информировали нас о положении в селе, об охране, о полиции. Разрабатывая очередной вариант побега, мы просили их связать нас с подпольщиками или партизанами, помочь в организации нашего освобождения.
И через неделю план побега был готов. Вера, Мария и Александра способствовали ему как могли: приготовили веревки, нож, передали схему расстановки часовых у школы, патрулей в селе и на объектах железной дороги, проходившей совсем рядом. В их записках о подполье ничего не сообщалось, но мы догадывались, что оно есть [98] и что девчата связаны с ним. Кроме того, нам дали понять, что надо быть осторожней, так как немецкую охрану кто-то регулярно информирует. Но не верилось, что после инцидента с подосланным «летчиком Чулковым» среди нас найдется еще предатель.
А новый план побега был сравнительно прост: предстояло из здания школы выбраться прямо на крышу, оттуда с тыльной стороны, где часовой не стоял, спуститься на веревках и огородами пробраться в условленное место.
Казалось, все предусмотрели до мелочей. И вдруг накануне побега в заметной спешке нас построили и повели дальше на запад. Вначале мы посчитали это случайным совпадением, не хотелось думать, что немцам стало известно о готовящемся побеге. Но когда нас разместили в соседнем селе Контакузинка, всего в четырех километрах от школы, мы поверили в предостережение учительниц и, усилив конспирацию, решили искать предателя.
В новом селе нам отвели колхозный амбар. Он стоял на крутом берегу Буга, совсем рядом с мостом, через который нас только что привели из Вознесенска. Судя по тому, как неторопливо располагалась охрана, как готовилось прочное ограждение, надо было рассчитывать, что наше пребывание здесь будет долгим. И мы наладили связь с местным подпольем через тех же учительниц.
Переписка велась теперь усовершенствованным методом. Почтальонами служили сами немцы-охранники, о чем они, конечно, не подозревали. Записки передавались в дне плетеных корзин, в которых население поставляло нам продукты, или в каравае ржаного хлеба, специально недоброкачественно испеченного из плохой муки. Гитлеровцам и в голову не приходило взять себе такой незавидный хлеб.
Через три дня мы имели полное представление о нашем местонахождении, об охране близлежащих объектов. План побега скрытно разрабатывался в оргкомитете, исключая постороннее участие. На этот раз он был посложнее в организационной подготовке, по, как казалось нам, проще в исполнении. Суть его состояла в следующем.
К одной из стен нашего амбара была пристроена квартира, в которой жила одинокая женщина. Двери квартиры выходили к крутому обрыву. Нам предстояло прорезать в стене дыру в комнату хозяйки, а затем уже через двери, спустившись с обрыва, уйти в установленное место. [99]
Дыру в стене мы прорезали долго — около недели. Чтобы гитлеровцы не услышали при этом стука и скрипа, пели песни, громко разговаривали, шумели. Из рабочих инструментов у нас было всего два тупых столовых ножа, поэтому работали по очереди.
В ночь на 5 ноября спланировали побег. Казалось, что на этот раз наш план удастся, поэтому весь день были в приподнятом настроении, но старались ничем себя не выдавать. Вечером, поужинав всеми имевшимися запасами, пораньше легли спать. Внезапно открылись двери амбара и с шумом, криком, шагая через лежавших, несколько охранников направились прямо к стене с дырой. Собаки разгребли солому — и обнажилась огромная черная вышка.
— Рус-сиш швайн, никс драп-драп! — Град немецких ругательств, на улице — автоматные очереди.
За попытку к побегу всем нам было назначено одно наказание: пять суток голодовки.
Первые и вторые сутки голод особенно тяжело переносится. На третьи сутки становится легче, но вставать и двигаться не хочется. Первые два дня мы много и дружно пели, потом начали беречь силы. Так отметили праздник Октября.
На четвертые сутки нам дали по кружке грязной воды. Несколько человек спали на соломе и, подняв верхний ее слой, обнаружили там кучу мякины. Так как в ней изредка попадались зерна ячменя, решили приготовить суп: в свою порцию воды насыпали мякины и, жадно давясь, стали есть. Степан Иванов запретил эту трапезу. Те, кто не выдержал, вскоре начали корчиться от боли.
Ох и трудная же это была ночь да и следующий день для них! Страшные боли, рвота, понос... Немцы видели наши страдания, но мер не принимали и только ехидно, издевательски посмеивались:
— Обожрались, свиньи русские! Мучайтесь, но умереть не дадим!
Весть о нашей голодовке разнеслась далеко по близлежащим селам. На шестой день с самого рассвета с разных сторон к нам потянулись жители. Несли и везли на подводах все, что могли дать. Немцы передали каждому только по кружке молока — продукты не принимали.
В середине ноября удалось наладить связь с подпольем. Нам сообщили, что скоро наш отъезд в Германию, [100] предлагали планы побега, но все они строились в расчете на наши собственные силы.
И вот мы начали готовиться к очередному побегу, может быть самому рискованному. Многие, правда, после стольких неудач приуныли, потеряли веру в возможность освобождения в этих условиях и предлагали бежать в более удобное время. Но мы прекрасно понимали, что только сейчас, пока мы еще на родной земле, самое время бежать — в дальнейшем будет сложнее, может случиться, что коллективный побег вообще будет исключен.
Неожиданно у меня начала воспаляться, казалось бы, совсем зажившая небольшая осколочная рана на правой ноге. Через четыре дня я уже не мог вставать. На пятые сутки началась гангрена, почерневшая, распухшая конечность не умещалась в штанине брюк. Появились опухоли лимфатических желез в пахе правой ноги, поднялась температура. Я не мог переворачиваться даже с боку па бок и чувствовал, что дни мои сочтены...
Утром 20 ноября наш лагерь посетила делегация, состоявшая из трех предателей-власовцев. Когда они вошли и назвали себя представителями русской армии освобождения России, приехавшими с целью проверить, как содержатся их пленные соотечественники, в них полетело со всех сторон все, что попало под руку: тарелки, ложки, снятые грязные сапоги или ботинки. Поток крепких, нелитературных выражений сопровождался не только словесными угрозами о возмездии. Несколько наших товарищей, окружив предателей, готовы были расправиться с ними на месте. Узрев подобный оборот дела, немецкие охранники под громкое улюлюканье и свист избавили нас от них.
Связано ли это событие с последующим решением гитлеровцев — трудно сказать, однако через несколько часов меня уложили на колесную подводу и повезли в Вознесенск.
Как положили, как везли по грязной неровной дороге, я не помню — почти все время был в забытьи. С началом операции потерял сознание, а очнулся — нога уже забинтована.
К вечеру меня доставили в наш лагерь, и товарищи долго считали, что я мертвый — признаков жизни я не подавал, Однако уже ночью мне стало значительно легче, на следующий день спала опухоль, захотелось есть. Через неделю я уже мог передвигаться самостоятельно. [101]
В это время наш комитет принял решение предпринять еще один побег, так называемый «силовой». Ночью необходимо было упросить часового выпустить одного из нас на двор якобы из-за расстроенного желудка. Вышедшему при возвращении в амбар предстояло накинуться на часового и, обезвредив его, открыть для побега двери. Этот план знал только оргкомитет.
Снять часового поручили Николаю Мусиенко как самому сильному. Я должен был ему помогать. И начались тренировки: Коля (реже я) вдруг сзади набрасывался на кого-нибудь из своих и принимался его душить. Атакуемый, естественно, сопротивлялся изо всех сил, и дело кончалось тем, что у каждого появлялись солидные синяки. Однако цель оправдывала средства, и мы быстро мирились.
Побег был назначен на ночь 2 декабря. Вечером Степан Иванов сообщил всем решение оргкомитета. К нашему удивлению, план побега общее собрание отклонило как рискованный и трудновыполнимый. Тогда, посовещавшись, члены комитета решили осуществить план только своими силами. Ждать другого случая было равносильно гибели.
Спать легли, как обычно, чтобы не вызвать подозрений у охраны. Около часа ночи Николай Мусиенко и я незаметно перебрались поближе к двери, и вот через несколько минут Николай начал просить часового:
— Комрад, баух капут. Битте туалет, комрад, баух капут, битте туалет.
Так он повторял бесконечно. И когда, казалось, все надежды на то, что часовой выпустит Мусиенко на улицу были потеряны, мы услышали, как охранник подошел к двери и начал открывать замок.
Нервы напряжены до предела. Мелькают тревожные мысли: «Часовой один или позвал дополнительный караул?.. Тогда Николаю не справиться. Значит, действовать будем только в том случае, если часовой без подкрепления».
Наконец дверь открылась. Николай, горбясь, со стоном спешно выходит на улицу. Дверь снова закрывается па замок. Время тянется бесконечно... Мы ждем решения Николая: он должен три раза громко кашлянуть, если решит действовать. Слышно, как громко, шлепая по грязи, к двери идут двое. Покашливания нет. Неужели что-то не предусмотрели? [102] А может, Николай не рискует?.. Нет! Он не из трусливых. К двери подползают остальные члены комитета. Проснулись многие товарищи, ничего не знавшие о нашем плане, но и они, видимо, догадались о происходящем. Началось перешептывание. Иванов приказывает всем молчать.
Тем временем шаги у двери затихли и слышно, как часовой отпирает замок. Раздался резкий кашель, и сразу же началась возня за дверью, которая по-прежнему закрыта. Лежа, я толкаю ее ногой, и дверь легко растворяется... Часовой и Мусиенко борются на земле не на жизнь, а на смерть!
Как и условлено, бросаюсь на помощь товарищу, но не могу определить в темноте, где Николай, где немец... Слышу дикий приглушенный крик задыхающегося — это рука Мусиенко соскользнула с горла немца, который, падая, оказался сверху Николая и в судорогах уцепился за него. Помог Николаю высвободиться. Где же автомат немца? Его мы планировали захватить. Вижу, как один за другим выскакивают из открытых дверей наши товарищи и исчезают в темноте. Значит, все идет по плану.
В это время часовые, стоявшие с других сторон здания, открыли беспорядочный огонь. А я все еще вожусь с охранником, который мертвой хваткой уцепился за полы моей французской шинели. Снимаю ее и бегу через улицу, надеясь попасть в калитку ограды. Каждый день изучали и запоминали маршрут предстоящего побега, но в калитку попасть я не смог. Перелезаю через колючую проволоку — рвется одежда, колючки впиваются в тело. Над головой трассируют автоматные очереди. Моросит мокрый снег. Дверь амбара охранники, по-видимому, закрыли — оттуда никто уже не появляется.
...Бегу огородами. Чем дальше ухожу, тем слабее по силе автоматные очереди. Ветер сильный, встречный, чуть справа. Так и бегу, не меняя направления, ориентируясь по ветру. Невообразимая тьма. Без конца спотыкаясь, падаю, встаю — и снова бегом. Наконец слышу впереди топот. Догоняю и узнаю Иванова, Мусиенко, Смертина.
Остановились, обнялись — мы на свободе!.. Слышим звуки шагов слева. Осторожно сближаемся, определяем: свои. Здесь Скробов, Бачин, Шаханин. Нас уже семеро. Где же остальные члены оргкомитета? Кулик, Васильев, Крючков, видимо, выскочить не успели. Бачин, Смертин и Шаханин бежали по своей инициативе. Молодцы!.. [103]
Короткое совещание. Степан Иванов руководить пока не в состоянии — у него сильное нервное потрясение, говорить не может. Николай Мусиенко держится за правый глаз: он у него совсем затек — часовой успел ударить Николая массивным замком, когда тот схватил его сзади за горло. Смертин надрывно кашляет, и, кажется, так громко, что мы просим его закрыть рот шапкой.
Погони пока не слышно. Но стрельба у нашего амбара продолжается. Отзвуки, правда, совсем слабые. Видимо, пробежали уже километра три-четыре. В том же направлении идет стрельба разноцветными ракетами.
Идти и тем более бежать по вязкому декабрьскому полю очень трудно. Но к утру мы должны быть как можно дальше от места побега. Приблизились к какому-то лесу, определили, что это лесозащитная посадка вдоль железной дороги. Здесь решили перейти через посадку на другую сторону железнодорожного полотна по одному — на расстоянии не менее двухсот метров друг от друга, потом вновь собраться и двигаться дальше.
Но больше мы уже не собрались. Как я ни пытался спешно перейти лесопосадку, запутался в темноте и перестал понимать, с какой стороны железной дороги нахожусь. Вокруг тишина, беспроглядная ночь... Попытался себя обозначить свистом — никто не отозвался.
Одиночество пугает. Надо что-то предпринимать. И я решаю до рассвета никуда не двигаться, так как уже окончательно потерял ориентировку.
Пока бежал, было жарко, но постепенно начинаю чувствовать холод, дрожь по всему телу. Так стало холодно, что уже стучат зубы. У меня кисет с махоркой и спички, а курить нельзя — в темную ночь даже огонек от папиросы далеко виден.
Я дождался рассвета, осмотрелся: не такая уж и густая эта лесопосадка, как казалось ночью. Закурил, перешел с одной стороны лесопосадки на другую в расчете увидеть своих, но вокруг тихо, пустынно. Услышал отдаленный лай собак и понял, что с раннего утра немцы организовали погоню и идут по следам.
Что делать? Если бежать, то собаки догонят и растерзают. Я залез в густой ельник, предварительно рассыпав всю имевшуюся махорку но собственным следам и вокруг себя.
Лай собак все ближе, ближе.... Вот уже отчетливо видны их злые, рвущиеся вперед морды. Я притаился, не [104] дышу. Только бы не закашляться!.. Вдруг собаки встали как вкопанные в десяти метрах от меня и закрутились на месте, потом, виляя хвостами, вернулись назад, но двинулись уже вдоль посадки и, тявкая, скрылись вдалеке. Кажется, пронесло...
Выбравшись из укрытия, прямо лесопосадкой я пошел в сторону Ястребиново — там нас должны были ждать подпольщики. Шел долго, а зимний день короток: появилась неуверенность, что двигаюсь в нужном направлении.
Вдали от дороги увидел дом и решил зайти. Злая собака, привязанная на цепи, отчаянно залаяла, и на крыльцо вышла средних лет женщина.
— Кто есть в доме? — спросил я настороженно.
— Никого нема. Батько да Галю... — испуганно ответила женщина.
— Позвольте зайти водички попить, только собаку уберите, — попросил я хозяйку и зашел в дом.
Навстречу поднялся полуседой, еще крепкий дед. На лавке сидела совсем молодая девушка.
— Далеко ли до Ястребиново? — спрашиваю у старика.
— Ни, тутычки, рядом, — скороговоркой ответил он.
Я поставил условия: из дома никому не выходить, а мне дать поесть и, если можно, переодеться. Хозяева услужливо согласились. Из печи женщина достала чугунок с картошкой, поставила на стол. Я ел жадно, давясь, кашляя, — сухая картошка горло драла. Старик, держась за живот, попросился по надобности на двор.
— Приперло не вовремя! — ответил я деду. — Иди, да только смотри не вздумай звать на помощь... — И, проследив за ним в окно, продолжал глотать картошку.
Вдруг услышал во дворе:
— Держите его, люди добрые! На помощь! — Это кричал старик, убегая в направлении рядом расположенного села.
Я пулей выскочил в открытое окно хаты, рванул к лесопосадке и через час был уже далеко от «гостеприимного» дома.
На третий день к вечеру наконец добрался до Ястребиново. Последние километры шел в открытую — по шпалам и увидел, как навстречу, громко разговаривая, идут две девушки... Спрятался в кусты, прислушался. Девушки обсуждали сельские новости и конечно же упомянули о сбежавших [105] летчиках, которые раньше находились в ястребиновской школе.
Я вышел из кустов. Увидев меня, девчата остановились, замерли, со страхом ожидая моего приближения.
— Девушки, скажите-ка, это село Ястребиново?—спросил, но ответа не получил.
Видно, очень испугались они, не в силах были пошевелиться. Наконец младшая нерешительно проговорила:
— Да, дядя, там Ястребиново!
— А вы не убежавший летчик? — осмелев, спросила старшая.
— Мне нужно в школу. Она с какой стороны села? — не вдаваясь в подробности, уточнял я.
— Мы лучше побежим, дядя, а то уже темнеет, нас папа ждет. А школа ближе к той стороне, только там немцы, — убегая и осторожно осматриваясь, ответила младшая и уже издали громко крикнула: — А мы туточки живем, на полустанке. Мы Чернобаи!
К школе я подошел, когда совсем стемнело. Гитлеровцев вокруг не было видно, поэтому, смело открыв калитку, я постучал в окно домика учителей. Распахнулась занавеска — на меня глянули большие, удивленные глаза женщины. Занавеску сразу же задернули. Кто-то вышел из дома, пригляделся — та же женщина.
— Вы из бежавших? Я Вера. Что же вы делаете! Здесь же немцы, как вас часовой не видел!..
— Какой часовой, какие немцы? — воскликнул я и тут же вспомнил о предупреждении девушек-подростков.
Уже более недели, как в школе разместилась немецкая воинская часть. Обстановка складывалась настолько сложной, что, если бы не находчивость смелых учительниц, я снова мог оказаться там, откуда с таким трудом бежал.
Наш разговор услышал часовой, несший службу во дворе школы. Направляясь к нам, он громко по-немецки спросил, кто и почему здесь находится.
— Идите быстро за мной! — Взяв меня за руку, Вера пошла в сарай. Здесь находилась одна из немногих еще уцелевших в селе коров. —Ложитесь в кормушку и молчите! — скомандовала учительница.
В ту же минуту в сарае появилась Мария. И сразу, громко ворча на корову, они втолкнули меня в кормушку и сверху присыпали свежим сеном.
В сарай зашел часовой. Подсвечивая фонариком по всему помещению, выгнал оттуда учительниц, видно, заподозрив [106] недоброе. А я лежал не дыша и, когда часовой фонариком провел мельком по кормушке, которую на мое счастье, корова закрыла собой, понял, что спасен.
Из сена я вылез только после ухода немца. В нерешительности притаившись возле двери, услышал, как кто-то подошел к сараю и тихо проговорил:
— Товарищ, сюда!
— Я тут, рядом.
— Ну тогда беритесь за руку — и за мной!
Тихо, незаметно мы вышли через калитку и направились вдоль села.
— Наше счастье, что часовой ушел с поста. Мы ему дали яиц и водки — это они любят, — сообщила Вера.
— Но куда мы идем? — спросил я.
— Теперь вы в безопасности. Скоро будем в надежном месте... Ведь все время ждали вас. Знали, что должны к нам явиться, и хотели предупредить, что в школе немцы. А сегодня вот прозевали, — пояснила Шура и вместе с Верой убежала куда-то во двор рядом стоявшего дома.
Через несколько минут мы вошли туда. Встретил нас уже немолодой, седеющий одноногий мужчина.
— Иван Александрович Грений, — представился он и предупредил: — Времени у нас мало, а сделать до прихода немца квартиранта надо много. Поэтому вы, девчата, по домам, вас могут хватиться. Здесь пока не нужны — только лишний шум...
Я успел спросить у учительниц, пришел ли кто из наших, бежавших, и мне рассказали, что появился только один — Михаилом зовут, что находится он в надежном месте, куда и меня должны перевести. А сколько всего бежало — толком не знают. Немцы распространили слух, что всех пытавшихся вырваться из плена расстреляли, будто они уже и похоронены: девушки сами видели шесть могил на берегу Буга...
Да, невеселые были вести. В том, что удалось вырваться семерке наших, я не сомневался. Но черная мысль мелькнула: «Неужели шестерых схватили и они уже в могилах?..»
Когда девушки ушли, хозяин дома, Иван Александрович, поглядев на меня внимательно, сказал:
— Будешь моим старшим братом. А приехал из далекого села в гости... Давай-ка сбрасывай все, что на тебе есть, да полезай в печь, вымойся, приведи в порядок лохматую [107] бороду, волосы. Похоже, что ты не такой уж и старый, как кажешься.
Вскоре я вымылся, побрился, оделся в приготовленную, несколько великоватую по размеру одежду, и тут жена Ивана Александровича с усмешкой сказала:
— Ты, Иван, хочешь ему быть братом, а подывись — он в сыновья тебе годится.
Вглядевшись в меня и подумав, хозяин переменил решение:
— Да, братом не подходишь. Совсем молодой. Ну, племянником сойдешь, и тоже в гостях.
Я согласился на племянника и обещал помогать в сапожном деле. Иван Александрович оказался по профессии сапожником и был не местным жителем, а поселившимся здесь в начале войны беженцем. В гражданскую войну он партизанил. Не рассчитывая на снисхождение фашистов, с началом оккупации Украины сменил местожительство.
За ужином Иван Александрович поспешно объяснил мне обстановку в селе после нашего побега, сказал, что спать я буду на полу, рядом с кроватью немецкого фельдфебеля-квартиранта, который где-то постоянно дежурил и ночевать приходил поздно. Такая перспектива не вызвала во мне особого восторга. Спать рядом с немцем! И я на всякий случай прикинул, как выскочу при необходимости в окно.
Мы договорились, что завтра же я обязательно посмотрю на могилы, которые фашисты сделали у Буга, а может быть, увижу и своих товарищей, которые остались в застенках. По словам Ивана Александровича, на следующий день после нашего побега для наказания всех их завели в реку Буг, местами уже покрытую тонкой коркой льда, и держали в воде целых полчаса. Жестокое, бесчеловечное истязание. Многие пленные, простудившиеся в реке, умерли потом по дороге в Германию...
А по поводу якобы расстрелянных летчиков местные жители говорили разное и не верили в реальность могил. Дело в том, что наряды немецких патрулей и полицаев рыскали по всем селам, в развешанных объявлениях обещалась большая сумма денег за поимку летчика-беглеца, а тем, кто его укроет, грозил расстрел на месте.
Мы засиделись за ужином. Уже пришел квартирант. Пока Иван Александрович открывал калитку, я вроде бы улегся спать, ожидая, что же будет дальше. [108]
В комнату вошел здоровенный фельдфебель с автоматом за плечом и пистолетом на ремне — по коже пробежали предательские мурашки. Сжавшись, как пружина, я беспрестанно строил в голове самые невероятные планы на случай возможного отступления. Но немец был в хорошем настроении, поужинал и лег спать, предусмотрительно положив пистолет под подушку, а автомат беспечно повесив на спинку кровати (кровать его стояла в метре от меня). Несколько успокоившись, давно желанным сном уснул и я.
Утром пришли учительницы и сообщили, что сегодня же вечером мне нужно уходить — предполагается повальный обыск: кто-то видел, как в село приходили бежавшие летчики. Вечером, прежде чем идти в предназначенное место, я все же уговорил девчат осмотреть могилы — они были в трех километрах от Ястребиново.
Трудно передать состояние, когда видишь собственный похоронный холмик, пусть и поддельный... Сделан он был по-настоящему, с немецкой аккуратностью. Рядом же, на бугре, томились в застенках мои товарищи, которых вдобавок к зверскому наказанию в ледяной воде неделю морили голодом. Уходя, я мысленно поклялся предпринять все возможное, чтобы освободить пленных друзей, рассчитывая на помощь подполья, но через несколько дней их увезли в Германию...
Мы выбрались за село и долго шли вдоль железнодорожных путей. Уже далеко позади остались Контакузинка и Ястребиново.
— Куда же мы все-таки идем? — не выдержав, спросил я у Веры и Шуры.
— Да уж совсем рядом. Временно вы будете скрываться у обходчика путей Степана Чернобая, который живет с семьей в придорожном доме.
Фамилию Чернобай я где-то недавно слышал, по уже все события переплелись...
И вот около дома нас встретил, придерживая злую собаку, сам хозяин. Степан Петрович Чернобай, человек высокого роста, крепкого телосложения, средних лет, держался, как и вся его семья, несколько настороженно. Мы хорошо понимали, какую опасность для них таило паше присутствие в доме и какую ответственность брал на себя хозяин. Скрывать бежавших летчиков, да не только скрывать, но и кормить!.. Я увидел двух девочек-подростков. [109]
Старшую звали Нилой, младшую — Милой, и было им тогда соответственно 13 и 12 лет.
Пожилая, с проседью, их мать стояла возле печи, при моем появлении она несколько раз перекрестилась.
Не успели мы познакомиться, как из печи вылез весь в поту Миша Смертин. На радостях мы с ним обнялись, как самые близкие люди, как родные братья...
Залаяла собака. Вскоре в дом вбежала не известная нам женщина. Задыхаясь, смятенным, почти паническим голосом она скороговоркой бросила:
— Что-то надо делать, куда-то всем прятаться, убегать, идет большой патруль!..
Я заметил, что Степан Петрович хоть и не трусливого десятка, но решения принять не может. Присутствующие словно оцепенели от неожиданного сообщения вбежавшей женщины, которая по делам была в Ястребинове, где и узнала тревожную весть. В подтверждение ее слов во дворе дома раздался яростный лай рвущейся с цепи собаки.
— Миша, быстро лезем в печь! — оперативно, по-командирски распорядился я. — А вы все садитесь за стол и, если есть бутылка спиртного, распивайте, изображайте чьи-нибудь именины. Неплохо будет, если запоете.
Уже минуты через три, лежа в жаркой печи, мы услышали, как девочки запели украинскую песню, а Степан Петрович, хватив стакан самогонки, кинулся открывать калитку и привел с собой четырех румын, несших охрану железнодорожных путей. С ними был полицай.
Находчивые учительницы тоже налили им по стакану самогонки.
— А мы вот тут с обыском к тебе, Петрович, — заявил полицай Чернобаю. —Если летаки-беглецы и прийдуть, так, мабуть, к тебе — живешь в одиночестве.
— Я ж не дурак. В петлю не хочу. Ай мини мои дитяти не дороги, сам подумай. А приказано искать, так ищи! — успокоившись и наливая самогонки еще, ответил Степан Петрович.
Выпив по второй и для порядка заглянув на печь, под кровать, даже в сундук с тряпьем, солдаты с полицаем удалились с чувством исполненного долга.
Мы вылезли из печи. Все женщины горько разрыдались. Оправившись от пережитого, порешили на том, что на несколько дней, как ни опасно, все же придется нам здесь остаться — пока не появится возможность переправиться к подпольщикам. Другого выхода не было. [110]
На следующий день с рассветом мы с Михаилом начали готовить себе надежное укрытие, так как прятаться в печи подолгу было неудобно, да и рискованно для всех. Во дворе дома стоял небольшой сарай. В одной его половине содержалась овца, в другой лежали дрова, разная деревенская утварь, необходимая в хозяйстве. В овечьем закуте мы вырыли большую яму, вроде погреба, тщательно замаскировали вход туда и закрыли его крышкой, на которой укрепили сено с соломой, чтобы не отличить от пола в сарае.
Всю эту работу мы закончили уже втроем, так как к вечеру учительницы привели еще одного бежавшего — Василия Скробова. Рыть погреб нам помогала и семья Чернобая — дело нелегкое. Все нужно было делать скрытно, незаметно. Землю ведрами уносили далеко от дома.
Когда Мария Руссова пришла к Чернобаю, ей указали приблизительное место нашего тайника — во дворе дома. Найти его она не смогла. Когда же увидела, как в полу сарая поднялась крышка, и заглянула в погреб, восхищению Марии не было предела. Отлегло и на сердце хозяйки дома.
Белее двух месяцев скрывались мы в этом убежище. И весь этот крайне тяжелый период бесчинств румынских и немецких оккупантов, строжайшей слежки полиции и жандармерии самоотверженная семья Чернобаев, рискуя жизнью, не только укрывала нас, но и помогала нам выполнять поручения подполья.
Невестка Катя с хозяйкой дома готовили нам пищу, стирали белье. Славные, не по годам смелые Нила и Мила были нашими разведчицами и помощницами. А руководил всем Степан Петрович. От него мы постоянно получали подробные сведения о действиях в окрестности немецких и румынских войск.
Много было пережито напряженных, незабываемых дней и ночей в том погребе. Были моменты, когда, казалось, уже ничто не могло спасти нас, но решительность и находчивость Веры Робего, Александры Шевченко, Марии Руссовой и семьи Чернобай всякий раз отводили беду. Мы горячо привязались к нашим преданным друзьям и во всем доверяли им. Несказанную благодарность к этим людям я сохранил на всю жизнь.
Спустя много лет, уже генералом, я заехал в село Ястребиново. Прошел к дому Степана Петровича. Волнение [111] мое было необычайным при виде памятных мест, где столько пережито, от предчувствия встречи с дорогим человеком.
Вышел Степан Петрович, заметно постаревший, словно бы осунувшийся.
— Здравствуйте, люди добрые. Заходите в дом — гостями будете, — пригласил радушно.
Я хотел было обнять этого доброго и ставшего мне родным человека, но на время подавил свое желание, так как был твердо уверен, что Чернобай не узнал меня.
— Пойдемте-ка, Степан Петрович, в ваш сарай. Покажите нам тот погреб, где в годы войны вы скрывали пленных летчиков, — попросил я, внимательно всматриваясь в его лицо, которое, как и раньше, было спокойным, уверенным.
Степан Петрович ответил не спеша:
— Не было здесь летчиков, и никто не скрывался, а потому нет и никакого погреба. Пожалуйста, смотрите.
В этом ответе был весь характер Петровича: его железная выдержка, природная скромность, смелость человека, умеющего рисковать. Но я уверенно вошел в сарай и не без усилий открыл крышку нашего тайника, который уже был наполовину засыпан. Тут Степану Петровичу пришлось признаться:
— Да, было дело... Отчаянные были хлопцы — ничего не боялись... — В голосе его чувствовалась затаенная печаль.
— Наведывался ли кто-нибудь из них после войны? — не удержался я от вопроса.
— Нет, не приезжали. Говорят, в Ястребиново летун Степан Иванов показывался. А моих не было.
— Так, может, их в живых нет?
— Упаси их бог, живы! — возразил Чернобай. — Еще в войну и после войны Гриша Дольников писал и деньги присылал. Спасибо ему, большая помощь была в то нелегкое время. Василь Скробов Ивану Грений помогал. Только вот о Михаиле до сих пор ничего не ведаем. Где он?
Тогда и я еще не знал, жив ли кто из моих товарищей по плену, и был бесконечно рад тому, что подали о себе весть Вася Скробов, Степан Иванов. Значит, скоро свидимся...
Когда вошли в дом, я спросил хозяина, подавив волнение: [112]
— А может, кто-то из нас вам знаком? Посмотрите хорошенько, Степан Петрович. — Со мной был один из местных активистов.
— Кажись, Гриша!.. — радостно воскликнул он. — А я-то думаю, что-то знакомый голос... Да и яму, где скрывались, сразу точно указал! Ой! Дорогие гости наши... — Он не сумел договорить — я крепко обнял Степана Петровича, и у него, как и у меня, навернулись на глаза слезы.
До рассвета просидели мы со Степаном Петровичем и его женой, вспоминая не столь еще тогда далекие тяжелые времена. Утром хозяин пошел меня провожать.
— А помнишь, Устиныч, как встречали мы новый, 1944 год? — уже расставаясь, у самого Ястребиново грустно спросил Чернобай.
Как можно забыть ту ночь! С волнением и подъемом готовились мы встретить Новый год, ждали его в полной уверенности, что это будет год полного разгрома фашизма, окончательного освобождения нашей Родины от немцев.
Еще часа за три до новогодней полночи, помню, услышали со стороны Буга частую перестрелку, сопровождаемую разноцветным фейерверком ракет, и решили, что это прорвались наши части. Послав в разведку девчат, сами вышли из убежища и, оценивая обстановку, начали решать, куда идти, чтобы скорее встретиться с наступающими частями. Тем временем стрельба из оружия всех калибров со стороны Ястребиново, Контакузинка усиливалась. И вдруг мы услышали песню — пели вроде бы наши девчата, возвращавшиеся из разведки. «Раз поют, — подумали все, — значит, наши совсем близко, надо торопиться». Но настораживали неожиданные выкрики Нилы и Милы: «Ховайтесь! Ховайтесь!» Это совсем не вязалось с текстом песни. Когда же девчушки вбежали во двор дома, крикнув: «За нами гонятся!», мы пулей рванули в сарай, в свой погреб.
Те роковые полчаса, пока на этот раз немцы, а не румыны делали обыск в доме и во дворе, нам показались вечностью. Особенно жутко было, когда они вошли в сарай и овчарки, яростно лая, бросались из стороны в сторону. Автоматная очередь прошлась по стенам сарая, несколько пуль, прошив крышку нашего тайника, ушли глубоко в землю...
Немцы наконец ушли. Тогда насмерть перепуганные Нила и Мила наперебой принялись рассказывать нам, что же все-таки произошло. Оказалось, что никакие войска в районе Буга и соседних деревень не появлялись. Беспорядочная [113] стрельба возникла среди перепившихся немецких солдат, недавно прибывших с фронта. Как и почему за нашими девчатами увязался немецкий патруль, кого он искал в доме Степана Петровича — так и осталось невыясненным.
В конце февраля учительницы-связные передали нам, чтобы мы были готовы переправиться к партизанам. Ранним утром следующего дня, распрощавшись с семьей Степана Чернобая, в сопровождении незнакомого подпольщика, мы поехали куда-то на колесной подводе, запряженной хорошей лошадью. К вечеру того же дня добрались до местечка Веселиново. Здесь размещался партизанский отряд «За Родину», здесь нам предстояло жить и работать в подполье около месяца, пока отряд не соединился с наступавшими войсками Красной Армии.
Веселиновская подпольная группа, насколько мне было известно, не имела связи с Большой землей. Но боевая работа партизан в фашистском тылу причиняла немцам немало забот.
Жили мы глубоко под землей, в вырытой и построенной под неприметным домом землянке. Как рассказывали, эту землянку рыли несколько месяцев, притом только ночью, вынося землю в мешках далеко в поле. Размеры ее были довольно внушительные. Достаточно сказать, что около двух лет размещалось там и вело работу веселиновское подполье. В последние несколько недель — вплоть до освобождения — в этом подземелье собрали всех активистов и даже просто подозреваемых полицией и немецкой комендатурой местных жителей, чтобы сохранить им жизнь и подготовить вооруженное восстание к моменту подхода частей Красной Армии. В общей сложности там скрывалось более пятидесяти человек.
Помню, как нас троих привели в дом и, открыв замаскированный в подпечье лаз, предложили спускаться вниз. В этот лаз, обложенный мешками с мукой, по специальной лестнице предстояло спуститься на глубину до трех метров, затем, как по траншее, ползти около двух метров по прямой, а дальше опять вниз. А там уже и вход в землянку, где были устроены двухэтажные нары для отдыха. Посередине помещения располагались ружейные пирамиды с разнокалиберным оружием различных марок, большой стол с пишущей машинкой, на которой печатались листовки, [114] распоряжения, поддельные справки. Запасный выход шел под домом и выводил на поверхность во дворе, за сараем.
Помню, 29 марта 1944 года на рассвете, мы все, размещавшиеся в землянке, и другие действовавшие в районе подпольщики завязали в Веселиново бой с отступавшими немецкими и румынскими частями. Перед этим руководство подпольем послало навстречу нашим частям разведчиков с просьбой побыстрее, хотя бы передовыми отрядами, оказать помощь восставшим. Советские войска мы встретили уже будучи хозяевами Веселинова.
Трудно передать радость этой встречи. Первые дни я никак не верил, что могу свободно ходить, говорить — жить...
Когда руководители вновь созданного райкома партии и райисполкома вместе с командованием частей, освободивших райцентр, осмотрели землянку, где работали подпольщики, даже видавшие виды были поражены. Тогда предлагалось сохранить ее для потомства как память о героической борьбе нашего народа с фашизмом. К сожалению, не удалось...
К слову сказать, и о боевых действиях подпольщиков Веселинова теперешние его жители мало что знают. А подвиг веселиновских патриотов не должен быть забыт. Узнав приблизительное место базирования наших полков, получив удостоверения, характеристики о работе в подполье, мы трое, Василий Скробов, Михаил Смертин и я, по-братски распрощались и направились в разные стороны на поиски своих.
По пути я зашел к Степану Чернобаю, где переночевал — уже по-человечески, не в погребе, как бывало. Утром тепло простившись с хозяевами, двинулся дальше — в направлении Николаева, где состоялась моя встреча — если ее можно так назвать — с друзьями-летчиками.
Проходя по улицам, часто останавливаясь и читая расклеенные газеты и журналы, я вдруг увидел портреты Героев Советского Союза. Среди них узнал летчиков нашей дивизии: Покрышкин, братья Глинка, Бабак, Лавицкий, Шаренко, Речкалов... «Родные мои!.. Герои!..» — радостные, светлые мысли теснились у меня в голове, а на глазах навернулись слезы. Видно, задержался я у журнальных фотографий. Уже прохожие останавливались, подозрительно и недоверчиво приглядываясь ко мне. Помню, один [115] из них, с пустым правым рукавом и медалями на груди, резко бросил мне:
— Что тут слезу пускаешь? Сам мог бы таким стать! На фронт идти надо, а не отираться по тылам...
Мог ли он знать, что творилось на душе у этого «отирающегося по тылам». Только 20 апреля 1944 года мне удалось добраться до родного полка. [116]