Самая сильная в мире армия
За два года второй мировой войны (1939—1941) немцы захватили 11 европейских государств. Восемь недель понадобилось им, чтобы покорить Францию — сильное европейское государство. А здесь, в пустынных придонских степях, вот уже два месяца они безуспешно пытаются прорвать нашу оборону и открыть путь на Сталинград. Все напрасно. Сегодня у молодежи такое представление, что нас на войну гнали чуть ли не плетками, а мы, как они сейчас, [102] искали предлога избежать армии. В то время чувство необходимости защитить народ от смертельной опасности было настолько сильно, что мы не только не бегали от армии, но даже те, кто был освобожден по болезни или другим причинам (детям «врагов народа» не доверяли оружия, и они вынуждены были скрывать свое происхождение), стремились попасть на фронт. Если бы не было этого чувства, то с какого лешего надо было людям идти на смерть?
Наши ряды заметно редели, но немецкие танки по-прежнему пылали у фронта нашей дивизии. Мы стали часто переходить в контратаки.
Героизм и журналистика
В одной контратаке старшине Исмаилову оторвало руку. Он в шоке остановился, поднял с земли свою руку и оторопело смотрел на нее. И только потом потерял сознание.
На следующий день мы прочли в дивизионной малотиражке вдохновенные строки журналиста: «Старшине Измайлову оторвало руку. Он поднял ее над головой, как знамя, и повел бойцов в атаку».
Мы были возмущены и, поймав журналиста, пришедшего в часть собирать материал, крепко проучили его, чтобы не сочинял «героических сказок» такого рода.
— Я хотел поднять боевой дух солдат этим героическим примером, — оправдывался он.
У нас были особые счеты к таким журналистам. Сказку о Павлике Морозове сочинили такие же борзописцы, [103] как этот. Для нас Павлик Морозов никогда не был примером для подражания. Также никому не приходило в голову подражать «подвигу» Александра Матросова. Мы понимали, что это журналистская липа. Я уважаю Александра Матросова как всякого солдата Отечественной, но знаю, что такое бой. Грудь человека дана ему не для того, чтобы закрывать ею амбразуры. Даже в состоянии фронтовой истерики подвиг такого рода — глупость. Если бы мне попался сочинитель этого «подвига», я бы с помощью кулаков кое-что ему бы объяснил. Такие журналисты нравились только начальникам, да и то самым глупым из них. Мы же на фронте не уставали повторять воевать надо, а не устраивать истерики. Героизм, жертвенность — материал совершенно другой природы. Он совершается человеком не для показа, а под действием обстоятельств. Героизм — поступок личный. Я своим офицерам говорил «Не требуй от других героизма. Если можешь, будь сам героем». И не только поучал других, но и сам поступал подобным образом.
«Этот солдат уничтожил вражеский танк, — думал я — Честь ему и хвала. Он герой. Но ведь не меньший герой тот, кто полз к танку, чтобы его уничтожить, но был убит. Сколько было таких героев! Все они остались безвестными. «Не повезло. Не попался на глаза журналисту», — говорили охотники за орденами. Да ведь не стремился он к известности и славе. Он делал то, что считал своим долгом. Когда человек, кем бы он ни был, в бою или в мирное время совершает, казалось бы, невозможное с риском для жизни, а мог бы и не делать этого, — он герой». Так думал я о героизме. [104]
В Сталинграде есть дом Павлова. Дом действительно героический. В этом доме были не только солдаты, но и мирное население. Одна женщина там родила, и солдаты ползали через занятую немцами территорию, чтобы достать для девочки молочко. Немцы долго пытались взять этот дом штурмом. Но дом не сдавался. Таких домов было много, но им не повезло — не было журналиста, который бы их увидел и прославил.
В нашей дивизии на всю страну прославились бронебойщики во главе с Болото. Его расчет героически сражался и уничтожил в одном бою 16 танков. Болото и его товарищи были награждены звездами Героев Советского Союза. Уже после войны ветераны 33-й дивизии собрались в станице Чернышевской.
Теперь ее называют Советской. Любят у нас менять названия. Теперь и Сталинград, город, вошедший в историю мира, называют Волгоградом в отместку Сталину за его преступления. Но ведь Сталинград — не Сталин, а город, за который погибли полтора миллиона хороших людей, город нашей славы. Одно слово «Сталинград» заставляет наших врагов содрогнуться. Я далеко не поклонник Сталина, но мне обидно, что на нашей земле нет города с названием Сталинград. Я думаю, что горе-политики были уверены: они совершили важный политический поступок. А свершили они преступную глупость. Чего-чего, а дураков среди наших политиков и раньше, и теперь почему-то так много, хоть отбавляй!
В станице Чернышевская я встретился с Самойловым, бывшим бронебойщиком из группы Болото.
— Что, братец, у тебя такой бледный вид? — спросил я его. [105]
— Только что вышел из тюрьмы.
— За что же тебя?
— Избил парторга. Он назвал меня самозванцем. На собрании я сказал, что был вместе с Болото, а он закричал: «Ты самозванец!» Ну я и набил ему рожу.
— Но ты ведь Герой Советского Союза.
— Не дали…
— Я читал в газете, что тебе дали Звезду.
— Да, писали, но потом не дали. Да мне она и не нужна. Я как был рядовым шахтером, так и остался.
Группа ветеранов взялась выяснить, что произошло. Оказалось, что героя получил другой Самойлов, который никогда не был в Сталинграде.
— Журналисты запутали. Сказали: фамилия, имя и отчество совпадают. Не зевай!
Много лет самозванец носил чужую звезду героя, а скромный шахтер Самойлов сидел в это время в тюрьме.
На встрече ветеранов в Волгограде я видел сталинградского героя Павлова, он произвел на меня удручающее впечатление. Самое отвратительное послевоенное явление — это профессиональные герои.
Народ говорил про героев: прошел огонь, воду и медные трубы. Самое большое испытание для человека — медные трубы. Это трубы славы. Далеко не каждый, кто успешно прошел огонь и воду, успешно преодолевает трубы славы.
Я знаю многих героев Советского Союза, которые достойно перенесли бремя славы и не стали профессиональными героями. Павлов в Волгограде «не просыхал», его лицо во все время встречи ветеранов было до безобразия опухшим, глазки заплыли от водки, и вел он [106] себя, как животное. Споили почитатели! Было обидно, противно и жалко на него смотреть.
Знал я и других «профессиональных героев» такого рода. Один из них утверждал, что трижды повторил подвиг Матросова, не понимая, что этим только себя компрометировал. А ведь в Сталинграде — я это знаю — он был настоящим героем! Только он тогда не понимал этого и был хорошим скромным парнем.
Но вернемся к боям в Большой излучине Дона.
Немцы дважды пополняли свои части свежими силами. Мы тоже ждали подкрепления.
Краснодарцы
Немцы свежими силами обрушили на дивизию огонь из орудий и минометов. Сверху на нас посыпались бомбы; одна за другой следовали танковые атаки. Силами танковой дивизии немцы атаковали наш 84-й полк. Атаки повторялись одна за другой. К вечеру линия обороны полка была прорвана, и бронированные танковые колонны образовали своеобразный коридор. В образовавшуюся брешь немцы пытались ввести свою свежую 113-ю пехотную дивизию. Она должна была захватить переправы через Дон. Связь между штабом дивизии и 84-м полком была прервана: погибли все радисты. Командир дивизии приказал любыми путями восстановить радиосвязь с отрезанным от дивизии полком. Мы с Павлом Кирмасом через танковый коридор пробрались в отрезанный полк и были свидетелями, когда на помощь полку пришло Краснодарское военное училище. Командир бригады [107] (кажется, это был Корида) воспрянул духом. Он посадил у топографической карты начальника училища и стал объяснять задачу.
— А как насчет вооружения? — спросил начальник училища.
— Какого вооружения? — не понял Корида.
— У нас совсем нет патронов, да и винтовки далеко не у всех…
Я видел, как Корида побледнел и заиграл желваками. Бросил на карту карандаш и сказал жестко:
— Патроны дам. Оружие достанете в бою!
Утром курсанты пошли в атаку. У многих не было винтовок. И тем не менее немцев погнали. Да так, что заняли населенные пункты, не указанные в плане.
— Выдохся немец! — говорили бойцы. — Нет в нем прежней стойкости!
Саперы
Пришел адъютант командира дивизии.
— Надо срочно оборудовать наблюдательный пункт. В 5. 00 сюда придет Утвенко, будет руководить боем.
— Не успеем, — сказал я, — у меня только два человека свободны, я третий. Остальные на дежурстве.
— Хорошо. Пришлем вам в помощь четырех саперов, — пообещал адъютант и быстро ушел.
Я вызвал двух свободных бойцов и вместе с ними стал рыть место для наблюдательного пункта. Время шло, а саперы не появлялись. Я беспокойно поглядывал на часы, вглядывался в темноту — не идут ли обещанные [108] саперы. Участок фронта был пуст. Смотрю — вдалеке идут четыре человека, но почему-то мимо наших окопов. «Может быть, не нашли нас?» Я бросил свою лопату и побежал им наперерез. Подбежал, спрашиваю, задыхаясь от бега:
— Ребята, вы саперы?
— Нет. Мы узбеки, — серьезно ответили мне.
А командир дивизии так к нам и не явился. Очевидно, отпала необходимость.
Отступление
Несколько дней дивизия находилась в неведении: немцев погнали на запад, но велено было отступить, и дивизия отступила. Других приказаний не поступало, и солдаты, привыкшие к непрекращающимся боям, томились неизвестностью. Между тем попытки установить связь со штабом армии оканчивались неудачами. В эфире творился какой-то бедлам. Порой удавалось услышать армейскую рацию, но сразу вслед за этим появлялась глушилка, и связь прерывалась. Наши штабисты нервничали, ругали связистов за бездарность, требовали от меня, чтобы я сам сел за ключ. Они были уверены, что я могу больше, чем мои опытные связисты. Наконец была исправлена радиостанция «Белка» — более мощная и имеющая автономное питание; она работала, если оператор вращал педали, похожие на велосипедные, и таким образом вырабатывал ток для питания станции. На станции работал Георгий Кондрашов. Ему удалось, несмотря на бедлам глушилок, расслышать и [109] записать несколько столбцов шифрограммы. Прибежал офицер СМЕРШа.
— Вы доверяете вашему радисту?
— Доверяю.
— А вы знаете, что он записал?
— Содержание радиограммы зашифровано. Спросите у шифровальщика.
— Запросите еще раз!
Запрашиваем еще раз. Сквозь вой глушилок принимаем часть шифрограммы: подтверждается приказ отступать и сосредоточиться в станице Яблочная.
— Это не может быть провокацией? — проверяет бдительный офицер СМЕРШа.
— Шифры наши…
Мы не знали того, что знало наше командование: не сумев прорвать оборону, которую держали девять воздушно-десантных дивизий, немцы нанесли удар по флангам фронта и вышли к Дону. Мы оказались в мешке.
Командир дивизии Утвенко дал приказ отступать к станице Яблочная. Трудно описать, что переживает при отступлении солдат. Сколько кровавых боев, скольких товарищей мы потеряли — все напрасно!
Мы снова уходим на восток, оставляем землю, людей, которые надеялись, что мы их защитим. В строю невеселые разговоры.
— Отступаем, отступаем… когда это кончится?
— Могли бы гнать немцев до самой границы, а приказывают отступать… Предатели!
— Брось, парень. До границы он мог бы их гнать, дурило!
— Ну, не до границы, а наступать было можно. В последние дни они выдохлись. Это же факт. [110]
— «Выдохлись»! Нам еще воевать и воевать.
— А я говорю — выдохлись! Разве такими они были месяц назад?!
— И то правда. Сколько мы их перемололи, сколько пожгли…
— А сколько наших полегло! Зачем? И какие были ребята!
— Ох, не скули. Без тебя тошно…
Мы не знали, что пока удерживали натиск немцев, пока в задонских степях пылали танки, грохотали пушки, сыпались с неба на землю бомбы и гибли, гибли, гибли люди, — все это время в сторону Сталинграда и Кавказа двигались сотни эшелонов с солдатами, техникой, боеприпасами, организовывались узлы обороны, рылись окопы и противотанковые рвы, строились долговременные укрепления, эвакуировалось за Волгу мирное население Кубани, вывозилось зерно, уводился скот. Наше командование готовилось к генеральным боям.
Потеря кавказской нефти означала бы для нашей страны неминуемое поражение. Голыми руками в такой войне много не навоюешь. Потеря Сталинграда парализовала бы доставку нефти по Волге, лишила бы нашу армию железнодорожных и других сухопутных коммуникаций, а следовательно, маневра. На это и рассчитывай Гитлер, разрабатывая операцию «Кремль». Перед страной и ее народом возникла реальная угроза гибели. Это понимало и наше командование.
Мы устало брели по дороге. Над нами высоко маячила «рама», вызывавшая в нас беспокойство. Потом она исчезла и больше не появлялась. Небо было синее и спокойное. Уже много часов мы брели так по ровной безлюдной [111] степи, пахнувшей полынью и пылью. Солнце палило нещадно. Солдаты выбились из сил
На пути попадались брошенные вещи и целые склады — первые признаки настоящего отступления. Вещи были выброшены из грузовиков прямо на дорогу, и солдаты равнодушно шагали по новеньким гимнастеркам, кучам сахара и крупы.
Сначала брошенные вещи вызывали во мне благородный гнев. «Трусы, паникеры. Судить их надо!» Но такое стало попадаться все чаще. Среди брошенных на пути вещей я нашел винтовку с оптическим прицелом и подобрал ее. «Не пропадать же добру!» Винтовка была тяжелая, значительно тяжелее моего карабина, и все-таки я не мог не подобрать ее. Солдаты хмуро шагали, изнемогая от жары и усталости. Колонна двигалась неравномерно, то замедляя, то убыстряя шаг, то почему-то останавливаясь. То же происходило с другой колонной, идущей параллельно с нами. Чужая колонна не вызывала в нас никакого интереса. Но вот рядом с нами оказались девушки. Одетые в солдатскую форму, они едва передвигали ноги. Наши мальчишки оживились, стали балагурить.
— Девчонки, давайте познакомимся! Девушкам было не до знакомства. Но мальчишки не унимались:
— Девчата, идемте с нами! С нами не пропадешь!
— Но и домой не вернешься, — мрачно пошутил кто-то. Девушкам было приятно внимание парней. Кое-кто из них улыбался. Наша колонна прибавила шаг и обогнала девушек. Входили в станицу Савенскую. На окраине станицы стояла саманная хата, около нее — колодец. [112] Измученные жаждой и долгим переходом бойцы бросились к воде. Подставляя свои котелки под ведро, поднятое из колодца, пили, блаженно улыбаясь и крякая от удовольствия. Кто-то, сбросив гимнастерку, пил на голову воду. Кто-то уже расположился в тени от хаты и размачивал сухари, собираясь подкрепиться. А у колодца еще толпились солдаты.
В эту минуту в самой гуще толпы разорвался снаряд. За ним еще и еще. Все мигом смешалось. Кто-то бросился в сторону, кто-то вытаскивал раненых. Кто-то уже лежал на земле бездыханный. Я видел, как Ваня Таран покачнулся, пробежал несколько шагов, упал и подняться уже не мог. Я возвратился к нему, поднял на руки и понес. Куда — сам не знаю. Взрывы прекратились так же внезапно, как начались. Устав, я положил раненого на землю. Он был весь в крови. Притащили еще трех раненых. Звали санитаров, но санитаров не оказалось. Прибежал наш боец Сеня Кросанов, задыхаясь от бега, сказал, указывая куда-то в сторону:
— Там подводы… Две… с имуществом…
Подняли раненых, понесли к подводам, сбросили имущество, раненых положили на подводы.
— В Яблочную. Там медсанбат!
Подводы тронулись. Мы побежали рядом. Я видел, что нас стало значительно больше, человек сорок — сорок пять. По моим расчетам Яблочная была километрах в шести. Наконец мы стали уставать и дальше бежать не могли.
— Не ждите нас. Гоните скорее в станицу. Ищите медсанбат, — сказал я.
Подводы поехали. В это время из-за бугра показались два всадника. Они скакали навстречу нам и что-то кричали. [113] Подводы остановились и повернули назад. Всадники подскакали к нам. Их лошади были без седел.
— Вертайте назад! — кричали они. — В Яблочной немцы!
— Много?
— Туча!.. В Савенской свои?
— Свои.
Они хлестнули лошадей и поскакали к Савенской. Мы остались в степи. Как могли, перевязали раненых. Один молоденький солдат уже скончался. Он был нам не знаком. Вынули из нагрудного кармана красноармейскую книжку, прочитали: «Жильцов Николай Иванович». Вырыли неглубокую могилу и присыпали Жильцова землей.
В Савенской обстановка разрядилась. Как-никак, а кругом свои и все относительно спокойно. Мы понимали, что это спокойствие временное. Нашли за станицей импровизированный медпункт. Там работали врач и две санитарки. Сдали раненых, разулись и сели здесь же, за станицей, подкрепиться. Война войной, а есть надо. И какое счастье снять сапоги с натруженных ног!
Как легко, как свободно! Даже дышать стало легче. «Хорошо, что пристроили раненых», — думал я и удивлялся.
Столько людей погибло, а мы здесь сидим и жрем. Так всегда на войне: и смерть, и жизнь, и страдания, и блаженство — все рядом.
Над нами появился немецкий самолет. Он летел на большой высоте. Задрав головы, мы следили за ним, продолжая жевать свои сухари. Сейчас он был прямо над нами и мы решили, что он нам не опасен — если самолет бросает бомбу над тобой, она взорвется далеко впереди. [114]
Павел Кирмас посмотрел на небо:
— Наши! — Вскочил на ноги и побежал.
Мы тоже вскочили на ноги и, пробежав, сколько позволяло время, упали на стерню. Бомбы взорвались далеко от нас.
— Ну и сволочь же ты, Павлушка! — сказал кто-то в сердцах.
— Я не думал, что вы такие пугливые… — оправдывался он.
— Будешь пугливым.
Балансируя, как акробаты на проволоке, мы возвращались на место.
Сперва ругали Павлушку за неуместную шутку, потом и сами стали смеяться. На войне смех вызывают самые неожиданные, а иногда и, казалось бы, неуместные шутки. К нам подбежал знакомый боец. Его гимнастерка не по уставу была заправлена в галифе.
— Ребята, появился Утвенко (А. И. Утвенко был командиром нашей дивизии). Как только стемнеет, пойдем на прорыв. Всем быть готовыми. Сигнал — красная ракета. Он велел всем десантникам заправить гимнастерки в брюки, чтобы нас отличать от остальных... Сосредоточиться под той высоткой. Все!
Сказал и побежал дальше. Мы обулись и, прежде чем пойти на высотку, зашли к своим раненым, чтобы сообщить о приказе Утвенко. Оказалось, что там уже все знают. Собирают подводы и повезут раненых за нами. Ваня Таран по виду был плох, но вел себя мужественно.
Направились под высотку, где сосредотачивались бойцы нашей дивизии. По пути проходили мимо того места, куда самолет бросил бомбу. Два дома были разрушены. [115] В пыли валялись остатки нехитрой домашней утвари. Стена одного дома еще слабо дымилась.
У развалин другого дома на земле лежали несколько трупов. Над ними стоял бледный пожилой старшина, голова его была опущена, руки тряслись. Я посмотрел на убитых. Это были те девчонки, с которыми заигрывали наши солдаты.
К гибели мужчин, которую наблюдаешь каждый день, привыкаешь и переживаешь ее не так остро. Ты сам мужчина и понимаешь, что эта участь и тебя вряд ли минует. Но гибель этих девчонок больно кольнула меня в сердце. В этом чувстве было что-то биологическое: мужчина должен защищать женщин. Но не только это. Целая буря чувств поднялась во мне. Тогда я понял ценность женщины, дающей новую жизнь, и невосполнимость этих утрат.
После этого я совершенно по-другому стал относиться к женщинам.
Время двигалось томительно медленно.
Уже было проверено оружие, магазины с патронами уложены в патронную сумку, уже пробовали балагурить и молча ожидали появление сигнала. Уже высказывались опасения, что время уходит и нам не хватит ночи, чтобы оторваться от немцев. Теперь все сидели молча и ждали.
Какой-то солдат из штаба дивизии принес мне вещмешок, наполовину заполненный письмами. Сначала я воспротивился.
— На кой они мне?
— Все на твое имя, — сказал солдат, положил на землю вещмешок и ушел.
Я открыл мешок и стал просматривать письма. [116] Они действительно были адресованы мне. Дело в том, что еще в начале боев меня отправили в Сталинград за батареями питания для радиостанций. Я должен был получить их не переправе. По дороге мы видели горожан, в основном женщин, роющих противотанковые рвы. На дороге устанавливались бетонные доты. А город выглядел вполне мирно. На переправе мне сказали, что паром, который я ожидал, придет, когда стемнеет.
Я зашел в городскую библиотеку, чтобы просмотреть газеты. В коридоре библиотеки висел репродуктор, и несколько человек стояли и слушали передачу. Передавали письма слушателей, которые разыскивали своих родителей, детей, родственников. Я зашел в читальный зал и написал письмо на радио в надежде найти свою маму. И вот на это письмо откликнулись многие люди. Письма были разные: кое-кто писал, что он слышал мое письмо по радио и желает мне удачи в бою. Кое-кто спрашивал, не попадался ли мне на фронте солдат с такой-то фамилией.
Но сигнал приготовиться к прорыву помешал дальнейшему просмотру писем. Мы спустились с высотки и построились в колонну. Несколько подвод с ранеными пристроились за колонной и стали ждать сигнала к прорыву.
Прорыв
Смеркалось. Мы напряженно ждали, а красная ракета не появлялась.
Наконец заговорила наша артиллерия. [117]
— Не густо… — сказал кто-то.
В это время в темнеющее небо взлетела красная сигнальная ракета. Все сразу поднялись, построились в колонну и пошли вперед. За нами — повозки с ранеными, Против ожиданий, нам не стоило большого труда взломать заслон немцев. Теперь, когда мы вырвались, надо было выиграть время и как можно быстрее соединиться со своими. Проходя мимо батареи наших сорокапяток (противотанковые пушки небольшого калибра), которые снимались с боевых позиций, я встретил капитана Бойко, командира противотанкового дивизиона. Мы хорошо знали друг друга еще с Ессентуков. Обнялись.
— Жив?
— Жив!
— Давай, садись к нам в «виллис», авось успеем проскочить к Дону, — предложил он.
Предложение было заманчиво: не шагать же десятки километров по этой проклятой степи. Но не хотелось оставлять своих друзей, да и других, таких же, как я, двадцатилетних парней, которые шли со мной.
— Не могу. Как-нибудь доберусь пешком, — сказал я.
— Ну, смотри сам, — сказал Бойко, сел в свой «виллис» и укатил.
Я бросился догонять своих товарищей.
Шли молча. Ночь была темная, слышалась только дробь шагов по укатанной дороге да скрип телег, везущих раненых. Волновало только то, что во время прорыва мы потеряли Павлушу Кирмаса и Лешку Моцака.
— Ничего, — сказал Жора Кондрашов, шагавший со мной рядом. — Рассветет — найдутся. [118]
Из всех своих однополчан я особо полюбил трех: Жору Кондрашова, Павлушу Кирмаса и Лешку Моцака. Все они были разные.
Жора Кондрашов до войны работал конструктором на заводе в Николаеве. Он был почти на три года старше нас всех и, пожалуй, самый серьезный из нас. Меня подкупала его обязательность и душевная доброта. Павел Кирмас оказался удивительным мастером в технических вопросах и талантливым военным. Павлуша в бою каким-то шестым чувством чуял опасность и вовремя умел встретить ее. У него был тонкий слух и редкая наблюдательность. Я полюбил его за скромность, душевную теплоту и еще за то, что он ни в каких обстоятельствах не терял юмора. Лешка Моцак нравился мне своей артистичностью. Обаятельное лицо и поставленный от природы красивый, сильный голос делали его желанным гостем в любой компании. Он был запевалой в роте, задушевно пел украинские песни. Не думаю, что мои друзья были самыми яркими личностями в нашей роте, но мы подружились еще в Ессентуках и в бою старались быть вместе.
Мы шли по темной степи. По обе стороны от нашей колонны время от времени взлетали немецкие осветительные ракеты, но за этим не следовало никаких действий: немцы следили за нами, но предпринять ничего не могли. И в этой, казалось бы, совершенно неподходящей обстановке Жора вполголоса рассказывал мне о своей первой любви. Я заметил, что при подобных обстоятельствах люди делятся своими самыми сокровенными мыслями.
Женщина, в которую Жора был влюблен, была вдовой летчика, погибшего в конце тридцатых годов на Халхин-Голе. [119] Она была очень красивая, и многие мальчишки его возраста сохли по ней. Жора был среди них. «Когда я видел ее, — рассказывал он, — сердце мое замирало. Ее печальные серые глаза переворачивали мне душу. Даже ее голос, о чем бы она ни говорила, волновал меня. У нас с ней налаживались отношения, но между нами затесался Лешка Моцак (он тоже был из Николаева), и она отдала ему предпочтение. Он обещал на ней жениться, но все тянул, откладывал свое обещание. И кончилось тем, что нас обоих призвали в армию». Говорил он об этом печально, и его настроение передалось мене.
Между тем приближалось утро. Наша колонна замедлила шаг и остановилась. Передние ее ряды смешались и превратились в толпу. По колонне прокатился слух: впереди немцы. Мы стали пробираться вперед, чтобы выяснить положение.
На повозке стоял капитан небольшого роста и хрипел сорванным голосом:
— Чего ждать? Надо пробиваться! Иначе все здесь останемся.
— Может, лучше дождаться ночи? — прозвучал голос из толпы.
— До ночи они еще сильнее укрепятся. Надо прорываться сейчас! Кто со мной, подходи!
Стали подходить разные люди. Посоветовавшись с другими, подошел и я
— Мы пойдем на прорыв с вами.
— Кто такие?
— Рота связи 33-й гвардейской дивизии.
— Сколько человек?
— Человек двадцать пять. [120]
— Не густо…
— Сколько есть. Сейчас перекусим и пойдем.
— На сборы 15 минут.
Сели в кружок, открыли три банки консервов, достали сухари. И пошли на прорыв.
Шли без команды в две цепи. Идем, а немцы молчат. Может быть, ложная паника? Может быть, немцев и нет? Это наше передовое охранение с перепугу. Конечно, с перепугу: прошли уже с километр — и все тихо. Не видать ни души. За нами двинулась и другие, а потом и обоз.
И вдруг жестокий артиллерийский налет. Рвутся снаряды прямо в толпе. Много раненых, много убитых. У нас только карабины, у них автоматы, а пушки неуязвимы, они далеко. Попытка прорыва захлебнулась в крови. Пришлось отступить, оставляя на поле трупы убитых. Раненых несли на себе.
Сосредоточились в глубокой балке (мы назвали ее балка Савенская). Она была буквально набита людьми. Стонут раненые, а помочь им некому. Наш обоз с ранеными попал под обстрел артиллерии и, вероятно, весь уничтожен. Перевязываем раненых индивидуальными пакетами, но их не хватает. Теперь нам стало понятно коварство противника: они заманили нас в ловушку, чтобы расправиться с нами при свете.
Наступило утро. Солнце поднималось все выше. Становилось все жарче. А тени почти нет, некуда укрыться. Раненых положили к теневой стороне оврага. Но чем ближе к полудню, тем меньше становилось тени и там. Раненые просят воды, а взять ее неоткуда.
Иногда вдоль оврага проходили бойцы, ища своих товарищей. Один из них подошел ко мне. [121]
— Я знаю, где есть вода, только там опасно.
Я перевязывал раненого.
— Везде опасно. Надо помочь раненым.
— Дадите своего бойца — пойду, покажу.
— Я пойду! — вызвался Жора.
Ушли. Ждем. А их нет и нет.
Я перетащил раненых в тень. Открыл вещмешок с письмами. Чтобы хоть на время отвлечься от сложившейся обстановки, снова стал просматривать их. Большинство были типичными для того времени письмами на фронт. «Дорогой боец, воюйте смело, не жалейте фашистов, а мы здесь, на трудовом фронте, отдадим все силы... « Попадались мне и совсем необычные письма. Одно из них я запомнил на всю жизнь. Письмо было написано детским почерком. Писала группа девочек из ремесленного училища. Это было обычное письмо на фронт, главным же его отличием было стихотворное вступление. Его текст никак не соответствовал обстановке, в которой мы находились, Он был написан в духе писем, которые писались в их деревне с претензией на художество.
Здравствуй, ангел мой прекрасный!Дальше текст был написан в прозе. Девочки просили отомстить немцам «Потому как мы сироты и остались без родителей. А село наше все спалили. И остался всего один старый дедушка не в своем уме».
Сперва обращение «ангел мой прекрасный» меня рассмешило. Но потом я представил себе этих осиротевших детей, и желание мстить фашистам забушевало во мне с новой силой. Но для этого надо было остаться живым в той страшной мясорубке, в которую мы попали, а шансов на это почти не было.
Произвело на меня впечатление еще одно письмо. Оно было написано грамотным почерком. Писали мать и отец, потерявшие сына. «Мы слышали ваше письмо по радио, но, когда услыхали ваше имя Григорий, так разволновались, что не разобрали вашей фамилии. Может быть, вы и есть наш сын Гриша Семенов? Умоляем, ответьте нам... « Я представил себе этих пожилых людей и степень их отчаяния, и мне их стало жалко.
Близко к полудню в балке появился Павлуша Кирмас верхом на лошади. Он искал нас в другой балке, которая шла параллельно нашей. Там, в той балке, он видел Василия Ивановича Невструева, командира нашей роты. Он был на белом коне, и с ним еще три человека наших. «Надо собрать всех наших ребят. На прорыв пойдем все вместе, — сказал Невструев. — Будем собираться в этой балке». Чтобы перейти в его балку, надо было выскочить из нашей и около километра пробежать по открытому полю. «Дождемся темноты и тогда прейдем туда. Сейчас опасно, охотятся снайперы». Так и решили.
Павлуша Кирмас не унывал никогда и ни при каких обстоятельствах. Он достал противоипритный пакет и стал его вскрывать. [123]
— Зачем?
— Здесь спирт. Выпьем перед боем.
— Лучше потом.
— Потом нельзя. Плохо будем соображать. А сейчас самое время.
Нам на случай химической войны выдавали противогазы и противоипритные пакеты, состоявшие из двух ампул по двадцать пять граммов спирта, но, чтобы у солдат не было соблазна выпить спирт до химической атаки, в спирт добавляли гашеную известь.
Изобретатели этого метода были уверены, что остроумно и просто решили проблему. Но солдаты решили эту проблему еще проще. Они вскрывали ампулы и прогоняли спирт через противогаз. Спирт очищался от извести и становился пригодным для употребления. Способ был неоднократно проверен практикой и давал желаемый результат.
Мы так и поступили.
Появились ребята, ходившие по воду, принесли один котелок и две каски мутной воды.
— Принесли бы больше, но стреляют, гады. Не дают подойти к воде. Но мы тоже не давали им подойти.
— Какая там вода — лужа!
— Какая ни есть, а вода.
Напоили раненых, в одной каске несколько глотков оставили и для нас. Спирт был вылит в эту воду.
— Братцы, — сказал Павлуша, подняв котелок, как заздравный бокал. — Если кто из нас останется жив, путь разыщет наших родителей и расскажет им о нас, что знает. А если будет возможность, то и поможет им в трудную минуту. [124]
Мы записали адреса, обнялись и назвали друг друга братьями.
Я получил каску с водой последний. В ней был толстый осадок из земли и сверху небольшой слой воды. Едва я поднес каску к губам, в нашей балке один за другим стали рваться снаряды. Они рвали людей в клочья.
Балка было полна людей, и артиллерийский налет превратил ее в кровавое месиво. Воздух наполнился дымом и гарью. Сквозь разрывы слышались крики раненых.
— Ой, мамочка, руку… руку оторвало!
— Помогите!
— Братцы, помогите, погибаю!
Володя Остапенко стоял на коленях и окровавленными руками собирал перепачканные землей и мусором собственные кишки, пытаясь возвратить их в живот, распоротый осколком.
Очередной разрыв снаряда прикончил его мучения. Меня отбросило к стенке оврага. Я почувствовал, что кто-то подхватил меня под мышки и вынес из оврага. Помню смутно, как мы бежали вниз через пологое поле в соседний овраг. Жора и Павел почти волочили меня, но не бросали. Снаряды между тем продолжали рваться за нашей спиной.
Вот, наконец, и новый овраг! Мы съехали в него на спинах по крутому откосу и, очутившись на дне, долго лежали так, пытаясь отдышаться. Нас было человек пятнадцать.
— Ты ранен? — спросил меня Павлуша.
— Не знаю… Кажется, нет, — ответил я и ладонью провел по своему лицу. На ладони осталась кровь.
Павлуша осторожно провел по моему лицу рукой. [125]
— Кровь из уха, Малость контузило. Ничего, отойдешь. Полежи еще немного, а мы пойдем искать Невструева.
Они ушли, а я остался лежать на земле один. Мне стало страшно: а вдруг я их потеряю? Я поднялся на ноги и пошел за ними. Скоро я нашел их. Они стояли и смотрели на белую лошадь. Передние ноги лошади на уровне щиколоток были перебиты осколком и висели на коже. Она же, стоя на костях, щипала траву. Это было жутко. Мы с ужасом смотрели на нее. Возле валялось несколько трупов. Невструева среди них не было.
Мы перебежали в еще один овраг, надеясь найти там Невструева. На горизонте появилась цепь противника. По оврагу к нам приближалась толпа бегущих солдат.
— Плохи дела. Это паника, — сказал Кондрашов.
— Помогите остановить их, — сказал появившийся невесть откуда капитан.
Мы стали впереди него и, держа наготове оружие, заставили толпу остановиться.
— Куда бежите?
— Там немцы!
— Немцы кругом! Нужно воевать, а не бегать!
— А кто командовать будет?
— Я.
Солдаты с недоверием смотрели на капитана. Опасались провокации.
— Кто знает этого капитана?
Никто не знал. Цепь немцев приближалась. Капитан, торопясь, достал из нагрудного кармана гимнастерки свою офицерскую книжку. Подал окружившей его толпе.
— Коммунист? [126]
— Да! — Он подал свой партийный билет.
— Командуй!
Сегодня слово «коммунист» воспринимается неоднозначно. Старшее поколение в своем большинстве явно или тайно уважает коммунистов, молодежь, тоже в своем большинстве, считает коммунистов виновниками всех своих бед. Но тогда коммунисты пользовались уважением. Коммунист не мог быть предателем. Пленных коммунистов немцы расстреливали. Я вступил в партию на фронте, когда единственной моей привилегией было первым подниматься в атаку. Я горжусь этой привилегией.
Времени терять было нельзя, и капитан это понимал.
— Ты, ты, ты, ты... Будете за главных. Берите себе солдат и располагайтесь по этой линии. Без моего приказа не стрелять! Беречь патроны!
— Вы, — обратился он к нам, — за мной.
Он отбежал метров на 50 выше по скосу. Приказал окапываться для стрельбы лежа. И сам начал окапываться.
Отсюда было видено, как бойцы готовились к обороне. За ними край балки, а дальше ровное, покрытое полынью поле и фигурки идущих в наступление немцев. Они горланили песню. До нас доносились их нестройные голоса. Они были пьяны. От этого в душе закипала злоба.
Откуда-то с тыла прибежал раненый, плюхнулся на землю около нас.
— Все!... Конец!... Там всех перебили.
— Не скули! — приказал капитан.
Мы знали: раненые обычно склонны к панике. Над нами очень низко пролетел «мессершмитт» Не стрелял, не бросил бомбу. Видимо, оценивал обстановку. [127]
Между тем цепь немцев подошла ближе. Открыли огонь из автоматов. Появились первые раненые и убитые. Наши отвечали одиночными выстрелами.
— Беречь патроны! — крикнул капитан.
Окружение страшно не только тем, что вокруг враги, а тем, что, защищаясь, армия расходует боеприпасы, продовольствие, медикаменты. А пополнить расходы нет возможности: все подходы закрыты. А без патронов, будь ты хоть какой герой, ты беззащитен. С голыми руками против автоматов и танков не пойдешь. И тогда голодным и израненным солдатам остается либо пустить себе пулю в лоб, либо сдаться в плен. Немцы на это и рассчитывали. Окружение было их главным тактическим постулатом. Они провоцировали нас на бой, чтобы мы скорее растратили свои патроны.
Подойдя ближе, немцы открыли ураганный огонь. У нас много убитых и раненных. Капитан, который все время подавал команды, умолк на полуслове. Я через трупы погибших подполз к нему. Он был безнадежен. У меня осталось мало патронов. До темноты не дотянуть.
Я понял, что отсюда нам живыми не уйти.
И вдруг почувствовал, что мне уже ничего не страшно, и душу охватил непонятный восторг. Это состояние называется упоением боем. Раньше я думал, что это выдумка литераторов.
Теперь я понял, что это не выдумка. Это особое психическое состояние. Оно близко к состоянию опьянения наркотиками. Тело ничего не весит, страх, даже неосознанный, исчез абсолютно, тебе легко и весело, и все вокруг кажется ярким и светлым, красивым. [128]
У Кондрашова заклинило винтовку. Было у нас такое новейшее оружие — самозарядная винтовка СВТ. Но стоило попасть в нее песчинке, она отказывало. Несмотря на ожесточенный бой, я поднялся в полный рост, подошел к окопчику Кондрашова, опустил свой шомпол в ствол СВТ и прикладом выбил застрявший патрон. Это было никак не геройство, напротив — это было безрассудство. Я слышал посвист пуль, но, к счастью, ни одна меня не задела.
Появились два немецких танка и открыли по нам огонь. Наши потери увеличились. Снизу по отлогому склону мимо нас пробежал, пригибаясь к земле, политрук-еврей.
— Сейчас мы им покажем! — бросил он на ходу. Какой-то солдат прицелился ему в спину. Кондрашов пригнул ствол его винтовки к земле
— Ты что, сдурел?!
— «Мы им покажем» — а сам бежит в тыл. Трус паршивый! — огрызнулся тот.
Танки приближались, ведя огонь. Сзади нас выстрелила пушка. Я обернулся назад. Метрах в пятидесяти нас политрук с открытой позиции стрелял по танкам. Один танк загорелся. Другой попятился и стал уходить из боя. Что тут было! Солдаты повскакивали на ноги и, потряхивая над головой винтовками, стали плясать на окопах. (Покажи я такое в кино — никто бы не поверил.) Но автоматный огонь и артиллерия остудили нашу радость. Вокруг нашей пушки стали рваться снаряды и она, скособочившись, умолкла. Политрук был убит. Загорелся грузовик, который притянул сюда пушку. Перестрелка возобновилась. «Только бы продержаться до [129] темноты», — думал каждый. Но, как назло, темнота приближалась нестерпимо медленно. Казалось, солнце застыло на месте, и каждая светлая минута стоила многим жизни.
Побег
И все-таки, как всегда в свое время, приближался вечер.
Противотанковая пушка, искореженная снарядами, превратилась в груду железа. Недалеко от нее догорала полуторка. Черный, как сажа, дым от горящего ската стелился над землей. Ветер относил его куда-то на юго-восток.
«Дымовая завеса!» — промелькнуло в моем мозгу.
— Кто хочет, за мной! — крикнул я и побежал вверх по склону, чтобы скрыться в дыму.
За мной устремились человек двадцать. В клубах черного дыма мы бежали туда, куда нес его ветер. Дым становился все реже, но наступающая темнота теперь скрывала нас от противника. Мы бежали. И только когда дорогу нам преградил небольшой ручеек, мы припали к нему и жадно пили свежую воду.
— Кажется, ушли! — сказал кто-то в темноте.
— Мы-то ушли, а другие остались… — грустно прозвучал в темноте другой голос.
Меня тоже мучила эта мысль. Она камнем лежала у меня на душе и мешала думать о главном. Я позвал за собой этих людей. Теперь я в ответе за их жизни. «Куда их вести?» — думал я. Те, кто, как мы, вырвется, будут [130] стремиться на восток. Немцы организуют заслоны. Опять бои, а патронов осталось мало. Я это знал. У меня в карабине осталось два патрона. Как поступить?
Между тем время шло. Я поднялся на ноги, и пошел в ночь. Все остальные — за мной. Прошли по ровному полю, перешли проселочную дорогу — она шла параллельно ручью. Стали подниматься на бугор. Вдруг в воздух взлетела осветительная ракета. Мы все повалились на землю. Послышался рокот мотора. Машина приближалась к нам. Мы лежали не двигаясь и ждали, что будет. Машина подъехала и остановилась на дороге против нас. Немцы вполголоса обменивались короткими репликами. Потом зажгли прожектор и стали шарить лучом по нашим спинам. Мы не двигались. Лежали, затаив дыхание. Немцы, видимо, прияли нас за мертвых, но достаточно было бы им усомниться и для проверки выстрелить хотя бы в одного, мы все бы погибли. Наших патронов не хватило бы и на короткий бой, а на патрульной машине — мы знали — стоял пулемет. Луч прожектора остановился на моей спине. Мне стало не по себе. Вслед за ним мог последовать выстрел. «Какая глупая смерть!» — подумал я. Но луч ушел влево, прошелся по спинам других солдат и погас. Машина двинулась дальше.
Едва затих звук мотора, мы вскочили на ноги и побежали вверх. Выскочив на бугор, мы увидели вдали два пожара. Горели станицы. А между ними была чернота.
Послышались чьи-то шаги. Мы замерли. Шаги приближались, и вскоре мимо нас прошел человек. Он всхлипывал и стонал. Нас в темноте он не видел, да и мы его не видели, но судя по голосу это был старик. Никто его не окликнул. Когда его шаги перестали быть [131] слышны, мы поднялись и пошли вперед в черное пространство между станицами, вглядываясь в темноту и прислушиваясь к каждому шороху. Шли долго, пока не услышали конский храп. Мы остановились. Послышалась немецкая речь и затихла, а конский храп время от времени повторялся. Потом послышались звуки губной гармошки. Темень такая — хоть глаз коли. Но, если напрячься и приглядеться, можно что-то различить и в такой темноте — человека, но не очертания его фигуры, а на фоне общей темноты еще более темную черноту, похожую на вертикальную, палочку. Мы видели, как две такие палочки двигались в темноте и скрылись. Лошадь видится в такой темноте, как более темное, бесформенное пятно. Стало ясно, что немцы пасут здесь своих коней, а звуки губной гармошки говорили за то, что не все они спят. Что было делать? Возвращаться назад — бессмысленно, обходить табун стороной — можно налететь на часового. Но как пройти среди пасущихся лошадей? Если мы, несмотря на темноту, различаем человека, то и они могут заметить нас.
Павел Кирмас предложил разбиться на несколько групп, стать друг другу плечом к плечу и таким образом имитировать пасущихся лошадей. Предложение было принято. Организовались, как предлагал Павлуша, и пошли. Мы шли между лошадьми, а Павел к тому же, подражая лошадям, время от времени фыркал. Меня разбирал смех. Вдруг звуки губной гармошки прекратились. Мы застыли на месте. Послышались немецкие голоса, но не тревожные. Затем снова немец заиграл на губной гармошке. Кирмас фыркнул, и мы двинулись дальше. [132]
На востоке край неба начал светлеть. Мы натолкнулись на оставленные повозки. Повозки были наши, но людей вокруг не было. Мы стали шарить по повозкам, ища патроны или съестное. Патронов мы не нашли, а из съестного — только четверть вещевого мешка пшена. Это была счастливая находка! Сухари были съедены, а пшено могло нас выручить в трудную минуту.
— Товарищ командир! — взволнованно обратился ко мне незнакомый боец. — ЧП! Балаян потерял винтовку!
В нашей армии потеря оружия действительно была чрезвычайным происшествием, а в нашем положении вызывала подозрение в желании сдаться в плен. «Этого нам еще не хватало! — подумал я. — Сбежит и заложит нас всех». С самыми недобрыми намерениями я направился к незнакомому мне Балаяну. Он оказался крепким на вид парнем с невинным детским лицом. Окружавшие его бойцы добивались ответа, где он оставил винтовку. Балаян молчал.
— Что вы пристали к человеку?! Не в себе он. Он такое видал, что не то что винтовку — голову потеряешь! — заступился за него Ашдер Мамедов.
— А ты откуда знаешь, что он видал?
— Я тоже был там.
— А винтовку, однако, не бросил.
— Да он же дитя еще! Посмотрите — он же не в себе! — не унимался Мамедов.
Не знаю почему, но я поверил Мамедову. Отсутствующий взгляд Балаяна и детское выражение его лица вызывали доверие.
— Отстаньте от него. Отойдет, — сказал я и повесил ему на плечо мешок с пшеном. [133]
— Будешь нести. Это наш неприкосновенный запас! Затем отправились дальше и скоро набрели на своих.
Они сидели в глубокой щели, вырытой на случай бомбардировки, и с удивлением смотрели на нас.
— Кто такие? — спросил меня офицер, очевидно, старший в этой группе.
Я назвался и в свою очередь спросил:
— Что вы здесь сидите?
— Ждем подхода своих.
— Каких своих? — удивился я. — Мы в окружении! Вокруг немцы!
— Как в окружении? — в свою очередь удивился он — Я вам не верю. Вы провокатор.
— Вы в окружении. Вокруг немцы! — повторил я настойчиво.
Офицер растерялся,
— Что же нам делать?
— Выбираться отсюда как можно скорее, — ответил я и добавил. — Такой массой народа вы не выберетесь. Надо разбиться на мелкие группы.
— Кто вы по званию?
— Младший лейтенант.
— А я майор! — рассердился он. — И не тебе, сопляку, меня учить!.
— Вы майор медицинской службы.
— Не медицинской...
— Неважно... Вы спросили, что вам делать, — я ответил, — сдерживая обиду, сказал я.
Жора Кондрашов взял меня за рукав. — Пойдем. — И, уходя, добавил так, чтобы слышал майор. — Индюк! Погубит себя и людей. [134]
Близился рассвет. Звезды гасли, и только на юго-востоке, близко от горизонта, сияла яркая звезда. Я почему-то подумал: «Это моя звезда! Надо довериться ей и она выведет нас к своим».
Когда не знаешь обстановки, когда твоя жизнь зависит от случая, лучше всего довериться интуиции или даже суеверию. Это лучше, чем «трезвая» неуверенность. И вовсе неважно, правильно ли твое решение. Возможно, неправильно, но ты действуешь и сам думаешь, что так надо, и солдаты думают, что ты что-то знаешь. Я повел свою группу на эту звезду. Потом, уже много позже, я узнал, что это была Венера.
Она весело сияла на юго-востоке. И я подумал: «Не случайно. Немцы будут делать заслоны на востоке, а мы пойдем на юго-восток. Меньше шансов напороться на противника».
Мы шли через пшеничное поле. Хлеба стояли высокие. Мы рвали колосья, растирали их между ладонями, освобождая зерна от плевел, и ели, запивая водой из алюминиевых фляг. Но за последнее время вода из фляг была выпита, пополнить расход было невозможно. Шли по ночам. Перед самым рассветом мы ложились на землю и, скрывшись за высокими колосьями, отдыхали.
Так было несколько суток.
На этот раз я проснулся еще перед рассветом. Было холодно, но я был весь в поту. Многие солдаты уже не спали. Я открутил крышечку фляги, поднес ее ко рту. Она оказалась пустой. Меня знобило. Недалеко от себя я услыхал всхлипыванье. Плакал солдат Гуров.
— Подлецы, подлецы!.. — повторил он несколько раз, захлебываясь слезами, и вдруг закричал во весь голос. — [135] Все! Все мы подлецы! Оставили тяжело раненых. Немцы их постреляют!
Этот вопрос мучил нас всех. Он тяжелым камнем лежал на душе, часто вызывая нестерпимую боль.
— Чем же мы могли им помочь?
— Умереть вместе с ними! — закричал он еще громче.
— Не ори! Немцы вокруг!
— И пусть! Я не хочу жить!.. — Он царапал землю руками и рыдал.
— Зачем я пошел за тобой? Я такой же подлец, как вы все!..
Это была истерика. Такие истерики бывали, иной раз, и в госпиталях. Врачи прекращали их успокаивающими уколами или при помощи элементарной пощечины. Я влепил ему пощечину. Влепил от всего сердца. Уж очень он распустился и обидел нас всех. Я весь дрожал от обиды.
— Убирайся от нас ко всем чертям и честно умирай! А мы еще должны воевать. Чего лежишь? Иди! — гнал его я.
Гуров замолк. Наступила долгая пауза. Потом Кондрашов сказал:
— Мы, Гуров, не от войны убежали. Придем к своим, снова станем в строй. И будем бить немцев. А ты рассопливился, как базарная баба.. Если бы можно было хоть как-то им помочь, каждый из нас жизни не пожалел бы.
— Товарищ командир, за нами идут! — прервал Кондрашова Гусейнов.
Я посмотрел назад и увидел, как в хлеб спустились несколько человек. [136]
— Это немцы, с которыми была ночная стычка из-за воды, — сказал Клюпко.
— Но почему они не трогают нас? — возразили ему
— Их мало. Ждут подмоги.
— Какие там немцы! — вмешался в разговор Павел Кирмас. — Это майор со своими гавриками!
Энвер Гусейнов досадливо цокнул языком.
— Хитрые... Они используют нас как передовое охранение.
— Ну и глупо, — продолжал Павел — Они и себя, и нас погубят.
Оставив за себя Павлушу, я вместе с Жорой отправился на переговоры
Знакомый майор поднялся нам навстречу.
— Вы плететесь вслед за нами. В данной ситуации это по меньшей мере неграмотно.. — начал я.
Но майор перебил меня:
— Кто вы такой, чтобы меня учить?
— Вас слишком много, чтобы остаться незамеченными. Но слишком мало, чтобы оказать немцам сопротивление, — пытался объяснить я.
— Отвечайте, кто вы такой? — настаивал майор.
— Я младший лейтенант воздушно-десантных войск. Мы проходили специальную подготовку, как следует выходить из вражеского тыла. Советую вам разбиться на мелкие группы и...
Майор недослушал.
— Советую вам не вмешиваться в мои дела!
— Это наши общие дела, — сказал Жора. — Вас много. Вас обязательно обнаружат. А мы не хотим вашей гибели... [137]
Майор презрительно улыбнулся.
— В нормальной обстановке я бы вас, старшина, и вашего тощего лейтенанта предал бы суду военного трибунала... У меня еще будет такая возможность!!!
— Как хотите, майор, но если вы и дальше будете плестись за нами, я прикажу забросать вас гранатами, — пригрозил я.
Мы повернулись и пошли прочь.
— Попробуйте! — сказал майор нам вслед.
— Ты с ума сошел! — прошептал Кондрашов. — Гранатами своих!
— Пугаю.
— Майор дурак, но не из пугливых. Он от нас не отвяжется.
Это я понимал. Вернувшись к своим, мы рассказали о содержании наших переговоров. Все сходились на том, что нам надо от них оторваться. Предложения были разные, но ни одного бесспорного.
Мы поднялись и пригнувшись, чтобы нас не заметила группа майора, пошли в сторону от ранее намеченного направления.
— Григорий, — шепнул, поравнявшись со мной Наиль Галиев, молчаливый парень из Казани, — так мы от них не уйдем, в пшенице остается след.
— Но как от них оторваться?
Я посмотрел на небо. Там среди других ярко сияла моя звезда. Она говорила мне, что пора подумать о дневке.
До нас донеся шум моторов. Приближаясь, он усиливался, потом стал удаляться. Мы поняли, что где-то близко от нас проходит дорога. [138]
— Есть возможность уйти от группы майора, — услышал я негромкий голос Павла
— Как?
— Пробежать по дороге с километр. Они потеряют след.
Добрались до дороги. Она проходила почти поперек нашего движения. Дождались, пока утих гул моторов, и, выскочив на нее, бежали, пока хватило сил. Потом снова вошли в хлеба. Разместились на дневку на небольшой высотке. Отсюда довольно близко проходила дорога. Соседство не самое лучшее, но другого места, чтобы спрятаться, мы не нашли. Мучила жажда. Нехватка воды страшнее голода. Утомленный бегом, я быстро уснул.
Мне снились какие-то водопады. Струйки воды лились и, разбиваясь о камни, звучали, как музыка. Мама набирала воду в кувшин. Она улыбалась чему-то.
Проснулся я от какого-то крика. Кричал Балаян. Увидав меня, он вцепился в мою грудь:
— Дай воды! Умру! Дай воды!
Балаян пытался сорвать с меня мою флягу. Я с силой отбросил его от себя. Он упал на землю и завыл. А я открыл свою флягу и, перевернув ее вверх дном, показал всем, что она пуста.
Единственная фляга с остатками неприкосновенного запаса воды была на Жоре Кондрашове. Она была завинчена алюминиевым колпачком, вмещающим в себя, я думаю, не больше 25 грамм воды. Я отмерил каждому по крышечке, а Балаяну налил две. Он выпил их сразу. Ребята, чтобы продлить удовольствие, пили воду через соломинку. Мне воды не хватило. Прошло несколько минут, и Балаян снова поднял крик. [139]
Издали доносился звук приближающихся автомашин. Пришлось заткнуть ему рот кляпом. В бинокль было видно, как машины остановились на дороге, с полкилометра не доезжая до нас. Мы наблюдали за ними в бинокль. Из них выскочили немецкие солдаты и побежали в хлеба, в противоположную от нас сторону.
«Не за нами», — с облегчением подумал я.
Скоро с той стороны послышались выстрелы.
— Неужели майор засыпался? — спросил Гуров.
— Не думаю, что это они, — сказал тихо Павел Кирмас— Слишком быстро они оказались в этом месте.
Майор не майор, но на наших глазах погибали наши солдаты. В бинокль мы видели, как из хлебов выводили группки красноармейцев. Некоторые из них были ранены. Их загоняли в машины, крытые брезентом.
— Пропали ребята! — сказал кто-то. Остальные грустно молчали.
— Я в плен не сдамся. Покончу с собой, — сказал Ашдер.
Скоро ветер принес к нам запах гари. Это немцы запалили хлеб, чтобы выкурить спрятавшихся в нем красноармейцев,
— Надо перейти на другое место, — сказал Катуков. И сразу несколько голосов возразили:
— Куда?! Лежи и не дергайся!
Пожар разгорался. Горячий дымный воздух, приносимый к нам ветерком, и палящее солнце делали наше положение невыносимым. Пожар приближался к нам. Огонь грозил перекинуться через дорогу. «И тогда нам каюк», — рассуждал я. Это было одно из самых тяжелых испытаний, которые нам пришлось пережить. [140]
К вечеру ветер утих, а потом переменил направление. Дышать стало легче. Огонь дошел до дороги, но через дорогу не перекинулся.
— Есть Бог, — сказал Саша Гуров. Мы были спасены.
Дождавшись ночи, мы поднялись и пошли. О том, кто были бедняги, которых расстреливали немцы, ребята молчали, но каждый нес в своем сердце груз вины. Я в мыслях уговаривал себя, что это не могли быть люди майора, но легче не становилось.
Теперь мы шли по сухим, незасеянным полям. От голода и жажды ребята ослабели. Пшено, которое я поручил нести Балаяну, он тоже потерял в ночной перестрелке. Но никто не упрекал его. Перестрелка была жаркая и суетная. В ней мы потеряли убитым Володю Дурасова, доброго парня из Чебоксар. Ранен был Саша Гуров, веселый парень из Севастополя. Балаян нес его на себе. Саша был ранен в грудь и живот. Он сильно страдал.
Набрели на одинокое грушевое дерево. Груши уже не только попадали, но и превратились в труху. Все жадно набросились на эту труху. Но Саше есть труху было нельзя. Он все время просил воды. Но воды тоже не было. Да, и нельзя давать воду раненному в живот…
— Потерпи еще немного, — просил я Сашу, понимая, что ничем не могу ему помочь.
Пока мы набивали трухой пустые желудки, Саша Гуров тихо скончался. Мы похоронили его здесь же, под грушей.
Я тяжело переживал смерть Саши и Володи. Оба они были сильные и веселые ребята. Это все, что я о них [141] знал. Они были не из моей роты… Еще вечером они были полные жизни. Сейчас их уже не было…
Перестрелка произошла по моей вине.
В ту ночь мы пытались раздобыть воду. Бесшумно подкрались к станице, но со мной что-то случилось: я упал, загремела винтовка, немецкий часовой открыл огонь. Завязалась перестрелка.
Я очнулся, когда меня волокли из боя. Я был очень слаб. Приходилось объявлять привал чуть ли не каждые пятнадцать минут. Люди все больше мрачнели, проявляли нервозность по всякому поводу, в том числе и по поводу частых привалов. Я мучительно преодолевал усталость, но быстрее идти не мог. В смерти Володи и Саши винил только себя. С каждым шагом мне становилось хуже. Все чаще в голову мне приходила мысль, что я для всех стал обузой, что люди погибнут из-за меня. Я стал подумывать о самоубийстве. «Приставить ко лбу пистолет и разом покончить со своими мучениями. Надо только, чтобы мне не помешали», — думал я
— Павел, — обратился я к Кирмасу, — видишь, я совсем сдал... Теперь поведешь группу ты.
Павел внимательно посмотрел на меня, хотел возразить, но промолчал.
Варвары
Нашли несколько кустов на бровке глубокого оврага. И там остановились на дневку. Овраг был очень глубокий и широкий. На противоположной от нас стороне, метрах в ста, параллельно ему, проходила дорога Кусты [142] не очень надежно скрывали нас, но на поиск более надежного места не было времени. Я лежал и ждал, когда ребята уснут, чтобы никто не помешал мне уйти из жизни. Но усталость и болезнь взяли свое, и я уснул
Проснулся я рано утром. Сразу вспомнил о своем намерении. Посмотрел на своих товарищей — они уже тоже не спали.
«Упустил время! — с огорчением подумал я. — Теперь придется ждать до следующей ночи. Теперь я уже не позволю себе уснуть».
Посмотрел на небо. Там весело и ярко сияла моя звезда. Глядя на нее, я не подумал, а почувствовал, что с жизнью мне расставаться рано, что, пока дышу, буду бороться. И устыдился своей вчерашней слабости.
Булат Нурдинов притащил из ближайшего села ком бумаги.
— Немцы уходят из станицы, — весело сообщил он.
— А это зачем? — спросил Кирмас, указав на бумагу.
— Это хорошая бумага. Сладкая! Кирмас попробовал.
— Действительно, сладкая. Нурлиев торжествовал:
— Смотрю — бочка из-под меда. Полез, а она обложена бумагой. Попробовал на вкус — сладкая. Ну, думаю, пойдет!
Разрезали бумагу на количество едоков и съели. Кое-кто даже повеселел.
— Бумажка что надо!
— Это ты сейчас говоришь. Посмотрим, что будет потом…
Но и потом бумага не вызвала нежелательных последствий. [143]
Часов около двенадцати мы услышали пулеметную стрельбу. Она приближалась. На дороге по ту сторону оврага появились две полуторки. Они мчались на большой скорости. На брезенте одной из них полоскались от ветра красные кресты. Вслед за ними появились несколько немецких мотоциклов. Они мчались за машинами. Недалеко от нас машины затормозили, из них выскочили несколько человек и побежали в сторону оврага. Мотоциклисты открыли огонь по бегущим и ни один из них не добежал до оврага. Затем, окружив машины, немцы стали выгонять из них раненых. Вслед за ними вытащили сестер. Потом немцы подожгли обе полуторки. Из горящих машин слышались крики. Тех, кто вышел из машин, под дулами автоматов подвели к оврагу и открыли по ним огонь. Оставшихся в живых сбрасывали в овраг. Самый, казалось, спокойный из нас, Георгий Кондрашов не выдержал.
— Варвары! Гады! — закричал он, схватил винтовку и хотел стрелять.
Что он мог сделать на таком расстоянии против автоматчиков — непонятно. Пришлось связать Жору и воспользоваться кляпом. Он только погубил бы нас: наших патронов хватило бы на один-два выстрела. Нервы начинали сдавать. Многие ребята плакали. А немцы не мстили — они просто выполняли привычную работу. Расправившись с ранеными, они посадили в коляски женщин и укатили на своих мотоциклах.
Описать это нет ни возможности, ни сил. Вспоминая это, я и сейчас весь дрожу. Самое невыносимое было в том, что, наблюдая все это, мы ничем не могли помочь несчастным, даже помешать расправе над ранеными. [144]
Я умышленно перечислил только факты, никак не комментируя их. Пусть читатель, обладающий способностью к состраданию, сам представит, что тогда пережил каждый из нас.
После отъезда мотоциклистов мы решили спуститься на дно оврага и пройти к месту расправы. Мы надеялись найти там кого-нибудь из живых. Нашли только одного сержанта, раненного в грудь. При дыхании из его раны, шипя, вырывался воздух. Остальные были мертвы. Раненого сержанта принесли в наше расположение. Булат Нурдинов вспомнил, что видел в станице оставленный госпиталь, и пошел туда в надежде найти медикаменты. Возвратился он с несколькими бинтами и рассказал, что одна женщина согласилась принять раненного сержанта.
Я плохо помню, что было в станице. Знаю, что раненого спрятали в подвале. Мне дали две вареных картофелины, величиной с орех. Помню, что Кирмас расспрашивал женщину, как нам добраться до Дона. Я слышал, но не понимал ее ответов.
— Оставьте меня здесь, — попросил я.
— Не выдумывай! — возразил Кирмас.
— Я все равно не дойду.
— Поможем. Дойдешь.
Три ночи мы добирались до станицы Пятиизбянки, где, по сведениям Фроси, не было немцев. Мне было трудно идти, я снова падал, но Павел и Жора взяли на себя мою амуницию и помогали мне. Я был не один ослабевший: еще двух вели под руки, подбадривали словом. Когда у нас сил идти дальше не хватало, все останавливались и ждали, пока мы не сможем встать на ноги. [145] Мне никогда не забыть, как в темноте я почувствовал, что кто-то вкладывает мне в рот что-то твердое и сладкое. Я понял: сахар! Небольшой кусочек сахара. Но как он был мне тогда дорог! Не думаю, что он помог мне, но тогда я заплакал.
Мы уже входили в Пятиизбянку, когда услыхали гул многих моторов и вынуждены были залечь. В станицу входили немцы. В полной темноте проехало несколько штабных машин. Мы уже были готовы выйти к Дону, но появились крытые грузовики с пехотой. Мы снова залегли. Через закрытые картоном фары грузовиков пробивались узкие полоски света, едва освещая дорогу. Где-то «пропели» катюши, и довольно близко от нас, у машин с пехотой, стали рваться снаряды. Осколки долетали и до нас. Было бы обидно, пройдя больше двухсот километров по вражеской территории, погибнуть здесь от своих снарядов, но мы почему-то надеялись, что наши нас не заденут. Когда, наконец, обстрел кончился и все успокоилось, мы поднялись и быстро, насколько хватало сил, побежали туда, где, по описаниям Фроси, можно было выйти к Дону.
Светало. Вот он — широкий овраг с пологими краями. По его днищу меня почти потащили вперед, По пути попадались огороды. Кое-кто стал искать на них съестное, но Кирмас торопил: «Скорей! Скорей!» И вдруг скомандовал: «Стой!» В этой команде не было необходимости, все и так залегли.
На нашем пути оказался мост, перекинутый через овраг. По мосту не торопясь ходил немец. Даже я видел его силуэт на фоне неба. Павел прижал мою голову к земле. [146]
Кто-то пополз снимать часового (потом я узнал, что это были Семен Кошарный и Балаян). Все напряженно ждали. Наконец Павел сказал:
— Молодцы ребята! — И, ухватив меня за рукав, потащил к реке.
— Не плескать! Входить в воду тихо! — распоряжался он вполголоса и, торопясь, надевал на меня какой-то пояс.
— Что это? — прошептал я.
— Пустые фляги. Тебе без них не доплыть, — сказал Павел. — Теперь можешь входить.
— Балаян! А ты чего стоишь? — спросил кто-то.
— Я не умею плавать...
— Как?
— Боюсь...
— Не бойся. Поможем!
Кто-то схватил Балаяна за руки и хотел втащить его в воду. Балаян отбивался. Никакими силами не удалось заставить его идти в воду. Нельзя было терять ни минуты. Кто-то сказал:
— Жди здесь, в тростнике. Ночью пришлем за тобой лодку.
Пустые алюминиевые фляги держали меня на воде, как плавательные пузыри. Я слышал, что рядом плывут ребята. Между тем небо быстро светлело, и я уже видел плывущих. Когда мы были на середине реки, с высокого берега Пятиизбянки заработал пулемет. Вокруг нас стали вспыхивать фонтанчики пуль. Кто-то вскрикнул от боли. Потом еще и еще... Люди тонули. Количество плывущих уменьшалось. Я из последних сил стал загребать руками, но сил было мало. [147]
— Жив? — спросил меня Кирмас.
— Жив... — ответил я, задыхаясь.
— Не старайся бороться с течением, — услыхал я Кирмаса и перестал работать руками.
Меня относило течением на юг.
Вдруг Кирмас выругался и замолк. Я с тревогой прислушивался: плывет или нет?
— Павлушка! Павел! — позвал я. В ответ тишина.
Во мне все оборвалось. Силы оставили меня. Вероятно, я пошел бы на дно, но фляги держали меня на воде, а течение куда-то несло. Пулеметные очереди прекратились так же внезапно, как начались. Я уже смутно различал пологий левый берег и сорванный мостик, от которого осталось только несколько свай. Сделав усилие, я доплыл до ближайшей сваи и обхватил ее. До берега оставалось несколько метров, но сил преодолеть эти несколько метров уже не было. Так я держался за сваю довольно долго и только потом с трудом добрался до берега. Меня обдало холодным ветром. Мне стало жутко — на пустом берегу я был один. Дрожа от холода, на всякий случай я проквакал лягушкой. Это был условный знак (мы умели это делать довольно искусно). И, к своему удивлению, услышал далекий ответ. Повторил кваканье — снова ответ. Я с надеждой стал вглядываться в туман, надеясь увидеть доплывшего человека. Скоро человек появился. Он сильно хромал. Я побежал навстречу ему, но, сделав несколько шагов, обессилив, упал на холодный песок.. Между тем человек, хромая, подходил все ближе и ближе. Я смотрел и не мог поверить своим глазам: Это был Павел Кирмас! [148]
— Павлушка! А я считал, что ты утонул! — прошептал я, когда он подошел ко мне.
— Опустился на дно, чтобы снять сапоги и оружие. Иначе не выплыл бы. Пуля задела ногу.
— Опасно?
— Не знаю.
— Павлушка! Как я рад, что ты жив!
— Нам надо раздеться, иначе простудимся.
Мы разделись догола и помогли друг другу выкрутить одежду.
— Что теперь будем делать? — спросил я.
— Спрячемся вон в тех кустиках и будем наблюдать, кто здесь: наши или немцы. А дальше будем действовать по обстановке... У меня граната...
— А у меня в пистолете два патрона.
— Нет у тебя двух патронов. Мы с Жоркой, когда ты спал, вытащили твою обойму.
— Зачем?
— На всякий случай. Боялись за тебя. Мне стало стыдно.
— Ну, вот еще... Я вовсе не собирался… — начал я оправдываться.
— Ладно. Не ври! — перебил меня Павел.
Держа в руках мокрую одежду, мы, совершенно голые, направились к кустам. Подошли, а там окоп, а в окопе наш солдат.
Мы были так измучены, что на радость не хватило сил.
— Кто такие?
— Десантники из окружения.
— Это по вам стреляли?
— Да. [149]
На нас набросили шинели (мы дрожали от холода) и по ходу сообщения повели к начальству. На голое тело под шинелями набросились комары. Казалось, их были сотни, и жалили они нас, как осы. Но это уже было неважно: комары были свои. Павлуше обработали и перевязали рану. Кто-то принес тушенку и хлеб.
Увидев это, военврач закричал:
— Уберите это сейчас же! Принесите им по дольке арбуза!
Я помню, как запустил в арбузную дольку зубы, и потерял сознание...
Часть, в которую мы попали, была укрепленным районом. По всему участку обороны были расставлены фуги — снаряды, начиненные взрывчаткой и зажигательной смесью. При появлении танков или пехоты противника, фуги взрывались, разбрызгивая вокруг зажигательную смесь. Пройти через этот участок было невозможно.
Здесь уже знали о нас, дали нам несколько дней, чтобы мы пришли в норму, а затем велели явиться на сборный пункт дивизии в Прудбой. Начальство укрепленного района не торопило нас, но нам скорее хотелось явиться в Прудбой, чтобы узнать, кому из наших удалось переплыть Дон. Распростившись с нашими хозяевами, мы с Кирмасом вышли на дорогу. Мы рассчитывали на то, что одна из машин нас подвезет к Прудбою. Но машины на большой скорости проезжали мимо, не обращая внимания на наши поднятые руки и на то, что нога у Павла была перевязана бинтами, а сам он опирался на палку. Это было обидно. Потом какой-то водитель согласился нас подвезти. От него слегка попахивало водкой, и мы решили, что этим объясняется его доброта. Мы влезли [150]в кузов грузовика, уселись на какие-то ящики и покатили с ветерком.
С машиной происходило что-то странное. Сначала она ехала по дороге, едва успевая уворачиваться от столкновения с встречными машинами. Потом свернула с дороги в поле и поехала по кочкам. Ящики под нами подпрыгивали. Машина едва не переворачивалась. Мы поняли, что водитель пьян и что чем дальше мы едем, тем больше его развозит.
— Прогулка с ветерком! — посмеивался Павел. — Знаешь, на каких ящиках мы сидим?.
— Какая разница. Лишь бы машина не перевернулась, — ответил я.
— Мы сидим на взрывателях от снарядов!
Только теперь я обратил внимание на надписи на ящиках. Да, это были взрыватели. И, хотя я знал, что взрыватели защищены от случайного взрыва, но они не рассчитаны на столь опасную транспортировку, подумал я. Теперь стало понятно, почему проезжающие мимо нас машины не останавливались: они везли опасный груз. Каждый раз, когда машина подскакивала на кочке и ящики под нами подпрыгивали, мы взлетали в воздух и почему-то смеялись. На фронте и оценки и юмор другой, чем в мирных условиях. Кончилось тем, что машина въехал в копну сена и заглохла. Мы слезли на землю и заглянули в кабину. Водитель спал, положив голову на руль. Мы вытащили его из кабины, отнесли на почтительное расстояние от машины и оставили там.
До Прудбоя оставалось несколько километров. Решили добираться своим ходом. Шли молча по обочине дороги. Вдруг Павлуша ни с того ни с сего сказал: [151]
— А Кондрашов жив!
— Хорошо бы, — сказал я, — но с чего ты взял это?
— А он жив! Поспорим?
— Об этом я не хочу спорить. Не люблю мистику.
— А Жора все-таки жив! — настаивал Павел— Посмотри на землю. Видишь?
Я посмотрел на землю, но ничего не увидел, кроме многочисленных следов солдатских сапог на песке.
— Хватит темнить! — рассердился я. — Мне сейчас не до шуток.
Павел присел на корточки и указал на один из следов
— Это его след!
— С чего ты взял?
— Когда в Пятиизбянке по немцам била «катюша», я лежал за Жоркой и видел, как по его каблуку прочертил след осколок.
— Я был бы рад поверить, но не могу.
— Как хочешь, а я не шучу.
По дороге зашли в какую-то часть. Нас интересовала не часть, а кухня. Щедрый повар отвалил нам целый противень жареной картошки, порций двадцать. Мы съели все, да еще набили карманы сухарями. Повар был удивлен. Много месяцев после мы набивали карманы сухарями и прятали сухари под подушку. Так поступали не только мы, но все, кто с нами перенес голод. «Голодный синдром», — говорил военфельдшер.
В Прудбое собралось немного тех, кто остался жив. Генерал Утвенко слегка пожурил нас за потерю оружия. Многие выплыли без оружия. В других условиях это было бы подсудное дело, но сейчас мы отделались выговором. В Прудбой Утвенко привез грузовик винтовок и автоматов. [152] Нас было чуть больше восьмидесяти человек. Командование выделило нам участок обороны в шесть километров. Немцы в это время не очень давили на нас. А мы симулировали, что нас много, перебегая с позиции на позицию и открывая оттуда огонь. Были потери и у нас и у них, но это не шло ни в какое сравнение с той мясорубкой, которую пришлось испытать в Большой излучине Дона.