Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

История моей петербургской службы

Письмо 91

Любезный приятель!

Описав в предследующих письмах и в последних частях собрания оных всю историю моей военной службы и достопамятного моего пребывания в Пруссии и жительства в Кенигсберге, приступлю теперь к сообщению вам истории моей петербургской службы, которая не может почтена быть военною, а была особливая, и хотя кратковременная, но по многим отношениям не менее достопамятна, как и военная.

Продолжалась она во все время царствования императора Петра III — время, которое в истории всех земель, а особливо нашего отечества, останется на века достопамятным.

И как мне, почти всему происходившему тогда у нас в Петербурге, (мучилось быть самовидцем, и многие происшествия и обстоятельства у меня еще в свежей памяти, то, может быть, известия и описания оным или, по крайней мере, всего того, что случилось мне тогда самому видеть и узнать, будет для вас и для тех из потомков моих, коим случится читать сии письма, не менее интересны и любопытны, как и все прежние, к чему теперь и приступлю.

В последнем моем письме остановился я на том, что приехал из Кенигсберга в Петербург, а теперь, продолжая повествование мое, прежде всего замечу, что случилось сие накануне самого Благовещснья и что въезжал я в сей город с чувствами особливыми и такими, которые никак изобразить не могу — вам известно уже, но какому случаю и зачем я тогда ехал в сию столицу.

Я поспешал к прежнему своему начальнику, генераланшефу Корфу{1}, отправлявшему тогда должность генералаполицеймейстера в Петербурге, и ехал для служения при нем флигельадъютантом, в которую должность угодно было ему меня избрать и от военной коллегии истребовать, ибо в тогдашние времена имели все генералы право в штаты свои выбирать кого они сами похотят, и военная коллегия обязана была беспрекословно давать им оных и выписывать их откуда бы то ни было, а таким точно образом истребован и выписан был и я.

Вы знаете также, что произошло сие без всякого моего о том домогательства и желания. Я, живучи в мире и в тишине в Кенигсберге и занимаясь своими учеными упражнениями, всего меньше о том думал и помышлял, и совсем не знал о сем требовании и определении до самого получения о том из военной коллегии указа, так как и поныне не знаю, как сие собственно произошло, и сам ли генерал сие вздумал и затеял, или побужден был к тому бывшим при нем адъютантом, приятелем моим, господином Балабиным. Но как бы то ни было, но я был определен без всякого отобрания наперед на то моего согласия, которое едва ль бы воспоследовало, если б вздумалось им наперед спросить меня о том, хочу ли я или нет быть в сей должности и отправлять оную; ибо бешеный и самый строптивый нрав и странный характер сего вельможи был мне так коротко известен и так для меня устрашителен, что я никак не похотел бы добровольно подвергнуть себя всем суровостям и жестокостям его, если б меня спросили, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда все мысли мои заняты уже были помышлениями об отставке и воображениями всех приятиостей деревенской уединенной жизни. А потому и тогда ехал я в Петербург сколько с хотением, столько ж и не с хотением; ибо сколько с одной стороны ласкала меня та мысль, что буду служить при знаменитом вельможе, который находился тогда в особливой милости у государя, и служить в такой должности и чине, который доставлять мне будет случай видеть весь двор и все до того мною невиданное и неизвестное, и чрез самое то многие удовольствия, столько, с другой стороны, устрашали меня предусматриваемые необъятные труды и, по дурноте характера генеральского, самые неприятности и досады, с сею должностью сопряженные.

При таких обстоятельствах не успел я, приблизившись к Пстербургу» усмотреть впервые золотые спицы высоких его башень и колоколен, также видимый издалека и превозвышающий все кровли верхний этаж, установленный множеством статуй, нового дворца зимнего, который тогда только что отделывался, и коего я никогда еще не видывал; как вид всего того так для меня был поразителен, что вострепетало сердце мое, взволновалась вся во мне кровь и в голове моей, возобновясь, помышления обо всем вышеупомянутом в такое движение привели всю душу мою, что я, вздохнув сам в себе, мысленно возопил: «О град! град пышный и великолепный!... Паки вижу я тебя! паки наслаждаюсь зрением на красоты твои! Каковто будешь ты для меня в нынешний раз? До сего бывал ты мне всегда приятен! Ты видел меня в недрах своих младенцем, видел отроком, видел в юношеском цветущем возрасте и всякий раз не видал я в тебе ничего, кроме добра! Но чтото будет ныне? Счастием ли каким ты меня наградишь, или в несчастие ввергнешь? И то и другое легко быть может! Я въезжаю в тебя в неизвестности сущей о себе! Почем знать, может быть ожидают уже в тебе многие и такие неприятности меня, которые заставят меня проклинать ту минуту, в которую пришла генералу первая мысль взять меня к себе; а может быть будет и противное тому, и я минуту сию благословлять стану».

Сими и подобными собеседованиями с самим собою занимался я во все время въезжания моего в Петербург. Но наконец одна духовная ода славного и любимого моего немецкого пиита Куноса, ода, которую во всю дорогу я твердил наизусть и которая, начинаясь сими словами: «Есть Бог, пекущийся обо мне, а я, я смущаюсь и горюю и хочу сам пещися о себе», неведомо как много ободряла и подкрепляла меня при смутных обстоятельствах тогдашних, — прогнала и рассеяла и в сей раз, как вихрем прах, все смутные помышления мои и произвела то, что я въехал в город сей с спокойным и радостным духом.

Мое первое попечение было о том, чтоб приискать себе на первый случай какуюнибудь квартирку, ибо прямо к генералу на двор в кибитке своей приехать мне не хотелось. Я хотя и не сомневался в том, что должен буду жить в его доме, однако всетаки хотелось мне, на первый случай, обострожиться гденибудь поблизости его на особой квартирке и явиться к нему не рохлею дорожным, а убравшись и снарядившись.

И потому, по приближении к дому его, бывшему на берегу реки Мойки, велел я квартирки себе поискать, а по счастию и нашли мне ее тотчас, хотя наипростейшую, по довольно уже изрядную и такую, что как после оказалось, что я в мыслях своих обманулся и мне в генеральском доме поместиться было негде, и я должен был стоять на своей квартире, то я на ней и остался, и стоял до самого моего выезда из Петербурга, будучи в особливости доволен тем, что она была близка от дома генеральского и притом не дорогая.

На другой день, и как теперь помню, в день самого Благовещенья, вставши поранее и желая застать генерала еще дома, и убравшись получше и надев свой новый кавалерийский мундир, пошел я к генералу явиться и пришед в дом, старался прежде всего распроведать, где б мне можно было найтить господина Балабина.

Меня провели к нему в другие маленькие хоромны, бывшие на дворе, и он не успел меня завидеть, как бежал ко мне с распростертыми руками. Говоря: «Ах! друг ты мой сердечный, Андрей Тимофеевич! как я рад, что ты наконец к нам приехал; мы тебя уже заждались и не знали, что о тебе и думать, — боялись, что не сделалось ли уже чего с тобою при теперечней половоди! — Ну, скажи же ты мне, мой друг!., продолжал он, меня обнимая и много раз целуя; все ли ты здорово и благополучно ехал? все ли живы и здоровы наши Кёнигсбергские друзья и знакомцы? как они поживают? и помнят ли меня?» — Все, все, хорошо и слава Богу! отвечал я, и Кенигсбергcкие наши все живы и здоровы, все вас попрежнему еще любят и все велели вам кланяться. — «Ну, пойдем же, мой друг, пойдем к генералу, подхватил он. Он будет очень рад, тебя увидев, и у нас не было дня, в который бы мы с ним о тебе не говорили». — Хорошо, сказал я и пошел за ним, туда меня поведшим.

Мы нашли генерала в его кабинете, чешущего волосы и убирающегося, с стоящим пред ним секретарем полицейским и держащим под мышкою превеликий пук бумаг.

Не успел генерал увидеть вошедшего меня в комнату свою, как, обрадовавшись, возопил он: «Ах! вот и ты, Болотов! слава, слава Богу, что и ты приехал! мы взгоревались было уже о тебе, мой друг! Как это ты но такой распутице ехал? Поди, поди мой друг и поцелуемся...»

Я подбежал к нему и, будучи крайне доволен толь ласковым его приемом, благодарил его за оказанную им мне милость. — «Не за что! не за что! подхватил он: а я сделал то, чем тебе был должен. Ты заслужил то, чтоб тебя нам помнить, и я очень рад, что мог тебе сделать сие маленькое, на первый случай, благодеяние. Поживем, мои друг, еще вместе, и я не сомневаюсь, что ты, по прежней дружбе и

до любви своей ко мне, постараешься и ныне поступками и поведением своим оправдать хорошее мое о тебе мнение». Я кланялся ему и уверял, что употреблю все силы и возможности к тому, чтоб заслужить дальнейшее его к себе благоволение, и милость. «Хорошо, мой друг! подхватил он: я не сомневаюсь в том; но скажи же ты мне теперь, как поживали вы без меня в нашем любезном Кенигсберге? Довольны ли вы были Васильем Ивановичем? и что поделывали там хорошенького?»

Сие подало нам тогда повод к предлинному разговору. Он расспрашивал меня обо всем, а я рассказывал ему что знал, и о чем ему более знать хотелось. Наконец спросил он меня, где же я остановился? «На квартире», сказал я. — «Но для чего же не ко мне прямо на двор въехал, мы нашли бы, может быть, местечко, где б тебя поместить, хотя и тесненько, правду сказать, у меня в доме». Я обрадовался, сие услышав, ибо надобно сказать, что мне самому не весьма хотелось жить у него в доме и быть всегда связанным и по рукам, и по ногам, а на квартире надеялся я иметь скольконибудь более свободы, а потому и отвечал я, что я могу стоять и на квартире. — «Очень, очень хорошо! подхватил он: но скажи, по крайней мере, не далеко ли она? и не будет ли тебе затруднения всякий день ко мне оттуда ездить?» — «Очень близко, отвечал я: и чрез несколько только дворов от вашего дома». — «Всего лучше, подхватил он: но хороша ли и покойна ли она». — «Хороша, ваше высокопревосходительство!» — «Ну, так поживи же ты, мой друг, покуда на оной, а там мы уже посмотрим, а между тем о содержании своем ни мало не заботься. Кушать ты здесь у меня кушай, а лошадейто... небось, ты ведь на своих приехал?». — «На своих», сказал я. — «Лошадейто можешь ты всех распродать: на что тебе они здесь? а оставь только одну, на которой тебе со мною ездить, да и той велика ты брать корм с моей конюшни, а не покупай и не убычься».

Я благодарил его за сию милость, а генерал, начав осматривать между тем меня с ног до головы и увидев, что на мне не было шпор, сказал: «Жаль, что нет на тебе теперь шпор, а то хотел было я поручить тебе теперь же маленькую комиссию, и чтоб ты съездил на минуту во дворец». Я извинялся в том, сказывая, что я пришел пешком, и того не знал, и что нет теперь со мною лошади. «Лошадь безделица! — сказал он. — Ею бы мы тебя уже снабдили... но, постой, продолжал он, шпорыто есть и у меня излишние. Подайко, малый, мои маленькие серебряные господину Болотову!.. А ты, мой друг! обратясь к одному полицейскому офицеру, продолжал он: ссудика нас,

пожалуй, на несколько минут своею лошадкою, ей ничего не сделается, а послатьто мне очень нужно!» — «С! превеликою радостию! отвечал офицер, — лошадь готова!» и пошел приказывать подавать ее, а слуга, между тем, отыскав шпоры, надевал их на мои ноги. Я стоял и, простирая ему свои ноги, мысленно заботился о том, как бы мне получше исполнить первое возлагаемое на меня дело. Упомянутый генералом дворец возмутил во мне весь дух мой: как не бывал я еще от роду никогда во дворце, то был он мне тогда так страшен, как медведь, и я не знал, как к нему приступиться, и подъехать.

Но смущение мое еще более увеличилось, как между тем, как надевали на меня шпоры, генерал далее сказал: «Вот какое дело, зачем хотелось бы мне, чтоб ты, мой друг, во дворец съездил. Мне хочется, чтоб ты распроведал и узнал, что государь теперь делает и чем занимается?..» Слова сии поразили и смутили меня еще более. «Вот тебе на! говорил я сам в себе, и первый блин уже комом! и не напасть ли сущая? ну как это мне там и у кого распроведывать? — никогото я там не знаю и ни к кому приступиться, верно, не посмею! Ах! какое горе!»

Говоря сим и подобным сему образом сам в себе, готовился было я прямо сказать генералу, что комиссию, поручаемую им мне, я, по новости своей, вряд ли могу еще исполнить, но, но счастию, он сам, взглянув на меня, смущение мое приметил, и власно{2} как опомнившись мне сказал: «Да, ведь вот еще! Ты, надеюсь, не бывал еще во дворце, и ни положения его и ничего не знаешь?» — «Точно так! ваше высокопревосходительство! подхватил я: — и когда ж мне еще и бывать? Я приехал вчера в вечеру и нигде еще не был».

«Хорошо ж, сказал он: так я дам когонибудь тебя проводить и указать то заднее крылечко, к которому надобно тебе подъехать, а и там, как поступить, дам тебе наставление». — «Очень хорошо!» — сказал я. — «А вот каким образом, продолжал он: — как взойдешь ты на сие крылечко и маленькие тут сенцы, то войди в двери на лево и в маленький покоец. Тут найдешь ты стоящего часового, и ты постой тут и подожди, покуда войдет какойнибудь из придворных лакеев: и тогда попроси ты, чтоб вызвали к тебе искусненько Карла Ивановича Шпрингера, и велитаки сказать ему, что ты прислан от меня к нему. И как он к тебе выйдет, то поклонись ему от меня, но смотри ж говори с ним понемецки, а не порусски, и скажи, что я велел просить распроведать о том, что теперь государь делает, и чем занимается, и весел ли он? и чтоб он дал чрез тебя мне знать о том, и буде он тебе прикажет подождать, то подожди». — «Хорошо!» сказал я и, взяв в проводники ординарца, поехал.

Не могу изобразить вам, с какими чувствиями и подобострастием приближался я в первый сей раз к сему обиталищу наших монархов; мне казалось, что самые стены его имели в себе нечто величественное и священное, и если 6 не было со мною проводника, ведущего меня смело к крыльцу тому, то я не только бы не нашел оного, но и не посмел бы подъехать к нему; но тогда шел я как по писанному, и нашед назначенный маленький покоец и в нем часового, попросил его, чтоб он показал, если войдет туда какой придворный лакей. И как мне не долго было дожидаться его, то по просьбе моей и вызван был ко мне Карл Иванович. Он был какойто из придворных и, по всему видимому, такой, который мог свободно входить во внутренние царские чертоги, и не успел услышать от меня, чего генералу моему хочется, как сказал мне: «Подождите, батюшка, немножко здесь, я тотчас схожу и проведаю».

И действительно, он, не более как минут через пять, опять ко мне вышел и велел Корфу сказать, что государь занимался тогда разговорами с господином Волковым, тогдашним штатссекретарем и министром, и как думать надобно, о делах важных, и что в сей день вряд ли он будет свободным, и притом был он во се утро не гораздо весел. Я привез известие сие моему генералу и он был исправлением порученной мне комиссии очень доволен, и как в самое то время докладывали ему, что был стол готов, то сказал он мне: «пойдем же, мой друг, теперь и пообедаем, а там поди себе отдыхать с дороги, а ко мне приезжай уже завтра поутру».

Я нашел у него стол, накрытый человек на двадцать, и множество людей в зале его дожидающихся. Мы тотчас сели за стол, и господин Балабин, севши подле меня, рассказал мне обо всех тут бывших. Были тут все мои новые сотоварищи, или разные штат его составляющие чиновники; были некоторые полицейские офицеры, из коих попеременно всегда бывал один при генерале и езжал всюду и всюду ординарцем и служил для рассылок по полицейской части; были некоторые кирасирские полку его офицеры; были иностранцы, коих содержал генерал на своем почти коште, были и посторонние; и я узнал, что генерал жил тогда в Петербурге, хотя далеко не так пышно и весело, как в Кенигсберге, но стол был у него всегда открытый и хороший, и всегда накрывался приборов на двадцать и более, несмотря хотя когда генерал не обедал дома, а гденибудь в гостях, или во дворце у государя.

По окончании стола, как скоро генерал ушел в свою спальню для отдохновения, а мы все остались еще в зале, то обступили меня все, штат генеральский составляющие, и г. Балабин, как наш генеральсадъютант, рассказывал мне обо всех, кто они таковы, и рекомендовал меня из них каждому. Был тут наш оберквартермистр Ланг, был обераудитор Ушаков, был генеральский приватный секретарь Шульц, и наконец сотоварищ мой, другой флигельадъютант князь Урусов — все они были люди совсем еще мне незнакомые, но все люди добрые, ласковые, все ласкалися ко мне всячески, и все старались со мною познакомиться. Я соответствовал им тем же и рекомендовал себя всякому в дружбу.

Но ни с кем я так скоро не познакомился и не сдружился, как с помянутым генеральским секретарем, господином Шульцом. Был он человек молодой, хорошего поведения, и притом студировавший в университетах и довольно ученый.

Он не успел узнать, что я говорю понемецки и охотник к наукам, как тотчас прилепился ко мне, вступил со мною в разные разговоры, новел меня в свои комнаты, в которых он жил в доме генеральском, показывал мне маленькую свою библиотечку, и увидев меня крайне любопытным, и все книги его, которых такибыло довольно, с великою жадностию пересматривающего, предлагал мне ее к услугам и уверял, что он за удовольствие почтет, если я всегда, когда мне будет досужно, посещать его стану в сих комнатах, и праздное время препровождать с ним вместе: чем я и доволен был в особливости, и впоследствии времени подружившись с ним короче, и действительно всегда, когда мне только было можно, ухаживал к нему, и там с лучшим удовольствием провождал время, нежели в передней генеральской, где мы обыкновенно сиживали, дожидаясь ежеминутно повелений от генерала, и нередко в праздности, не без скуки и зеваючи, время по несколько часов иногда провождали.

Из всех наших штатских, сей секретарь жил только один в генеральском доме, а прочие все также, как и я, стояли на своих квартирах; для него же отведены были два покойна на другом конце дома, который и весь был не слишком велик, поземный деревянный, и стоял на берегу реки Мойки, в недальнем расстоянии от тогдашнего дворца. Что касается до сего императорского дома, то был тогда также деревянный и не весьма хотя высокий, но довольно просторный и обширный, со многими и разными флигелями. Но дворец сей был не настоящий и построенный на берегу Мойки, подле самого полицейского моста, на самом том месте, где воздвигнут ныне огромный и

великолепный дом для дворянского собрания или клуба. Он был временный и построен тут для пребывания императорской фамилии на то только время, покуда строился тогда большой Зимний Дворец, подле адмиралтейства, на берегу Невы реки, который, существуя и по ныне, был обиталищем великой Екатерины, и который тогда только что отстроивался, и говорили, что государь намерен был вскоре переходить в оный.

В семто деревянном дворце препроводила последние годы жизни своей и скончалась покойная императрица Елисавета Петровна.

О кончине ее носились тогда разные слухи, и были люди, которые сомневались и не верили тому, что сделавшаяся у ней и столь жестокая рвота с кровью была натуральная, но приписывали ее некоему сокровенному злодейству, и подозревали в том както короля прусского, доведенного последними годами войны до такой крайности и изнеможения, что он не был более в состоянии продолжать войну и полугодичное время, если 6 мы попрежнему имели в ней соучастие. Письмо друга его, маркиза д'Аржанса{3}, писанное к нему в то время, когда находился он в руках наших, и то таинственное изречение в оном, что голландскому посланнику, случившемуся тогда быть в Берлине, удалось сделать ему королю такую услугу, за которую ни он, ни все потомки его не в состоянии будут ему довольно возблагодарить, и уведомление о которой не может он вверить бумаге, — было для многих неразрешимою загадкою и подавало повод к разным подозрениям. Но единому Богу известно, справедливы ли были все сии подозрения, или совсем были неосновательны.

Но как бы то ни было, но мы лишились монархини сей не при старых еще ее летах, и прежде нежели все мы думали и ожидали. И как она была государыня кроткая, милостивая и человеколюбивая и всех подданных своих как мать любила, а сверх того и во все почти двадцатилетнее время благополучного ее царствования, Россия наслаждалась вожделеннейшим миром и благоденствием, то и сама любима была искренно всеми ее подданными и не было никого из них, кто б не жалел о ее рановременной кончине. Самые иностранные почитали ее и писатели их приписывали ей многие похвалы и описывали характер ее следующими чертами:

«Роста была она, говорили они, нарочито высокого и стан имела пропорциональный, вид благородный и величественный; лицо имела она круглое, с приятною и милостивою улыбкою, цвет лица белый и живой, прекрасные голубые глаза, маленький рот, алые губы, пропорциональную шею, но несколько толстоватые длани, а руки прекрасные. Когда случалось ей одеваться в мужское платье, что обыкновенно делывала она в день учреждения своей гвардии, то представляла собою очень красивого и статного мужчину, имеющего героическую походку, сидящего прекрасно на лошади и танцующего с приятностию. Внутренние ее душевные дарования были не менее благородны и изящны. Она имела живой и проницательный ум и столь хороший рассудок, что обо всем могла говорить с основательностию и охотно разговаривала. Кроме природного своего языка, говорила она и разными иностранными, в особливости же могла хорошо изъясняться на немецком и французском языке, а разумела и италианский. О благоразумном и осторожном поведении ее свидетельствуют поступки ее тогда, когда была она, но кончине императора Петра II, исключена от наследства. Благоразумие ее подкреплялось мужественным постоянством и героическою смелостию. Она знала, как по правилам правосудия наказывать виновных, так по правилам благоразумия прощать оных, а невинных избавлять от наказания. Религия производила в ней глубокие впечатления собою. Она была набожна без лицемерства и уважала много публичное богослужение. Одежда ее и убранства, также ее пиршества, изъявляли хороший ее вкус. Она любила науки и художества, а особливо музыку и живописное искусство, и потому собрала множество наипрекраснейших картин. Великодушие се сердца и признательность к верным ее служителям не мог никто довольно выхвалить. Коротко, она была образцовая монархиня, в которой соединены были все свойства великой государыни и правительницы, хвалы достойной».

Вот какими чертами изображали иностранные характер сей монархини. Из россиян же некоторые приписывали ей уже более слабости и мягкости в правлении, нежели сколько иметь бы надлежало и утверждали, что от самого того во время правления се вкралось в государство множество всякого рода злоупотреблений, и что некоторые из них пустили столь глубокие коренья, что и помочь тому и истребить их было уже трудно, что отчасти некоторым образом было и справедливо, а особливо относительно до последних годов ее правления.

Но как бы то ни было, но сожаление о кончине ее было всеобщее, и тем паче, что все както не великую надежду возлагали на ее наследника, и ожидали от него не столько добра, сколько неприятного, что, к истинному сожалению, и действительно оказалось.

Впрочем, но кончине и спустя дней двадцать и погребена была со всею подобающею и приличною такой великой монархине пышною церемонией), в Петропавловском соборе, где покоился прах великого ее родителя; однако я всего того уже не застал и все сие было уже кончено прежде, нежели я доехал до Петербурга.

Теперь следовало бы мне сказать вам чтонибудь и о тогдашнем новом нашем государе и ее наследнике и прежде продолжения моей истории изобразить хотя вскользь характер и сего монарха, а потом хотя вкратце пересказать вам то, что происходило в Петербурге со времени начала вступления на престол его до моего приезда; но как .материи сей наберется на целое письмо, а сие достигло уже до обыкновенной своей величины, то отложил я то до письма будущего, а теперешнее окончу, сказав вам, что я есмь, и прочая.

Письмо 92

Любезный приятель!

В последнем моем письме остановился я на том, что хотел вам пересказать все то, что известно было мне о характере нового тогдашнего нашего императора, и о происшествиях, бывших до приезда моего в Петербург. И как все сие некоторым образом нужно для объяснения последующего описания моей истории, то я приступлю теперь к сему описанию.

Всем известно, что был сей государь хотя и внук Петра Великого, но не природный россиянин, но рожденный от дочери его Анны Петровны, бывшей в замужестве за голштинским герцогом КарломФридрихом, в Голштинии, и воспитанный в лютеранском законе, следовательно был природою немец, и назывался сперва КарломПетром Ульрихом.

Сей голштинский принц был еще в 1742 году, и когда было ему только 11 лет от рождения, признаваем наследником шведского и российского престола, и получал уже от Швеции титул королевского высочества. Но как императрица Елисавета, будучи незамужнею, не имела никакого наследника, а сей принц был родной ее племянник, то избрав и назначив его по себе наследником, выписала его еще вскоре но вступлении своем на престол из Голштинии, и он был еще тогда привезен к нам в Россию. Тут, по принятии греческого закона, назван он Петром Федоровичем, и вскоре потом, а именно в 1744 году, совокуплен браком на выписанной также из Германии, немецкой ангальтцербской принцессе Софии Аугусте, названной потом Екатериною Алексеевною, от которого супружества имела она уже в живых одного только, рожденного в 1759 году, сына Павла.

По особливому несчастию случилось так, что помянутый принц, будучи от природы не слишком хорошего характера, был и воспитан еще в Голштинии не слишком хорошо, а по привезении к нам в дальнейшем воспитании и обучении его сделано было приставами к нему великое упущение; и потому с самого малолетства заразился уже он многими дурными свойствами и привычками и возрос с нарочито уже испорченным нравом. Между сими дурными его свойствами было по несчастию его наиглавнейшим то, что он както не любил россиян и приехал уже к ним власно, как со врожденною к ним ненавистью и презрением; и как был он так неосторожен, что не мог того и сокрыть от окружающих его, то самое сие и сделало его с самого приезда уже неприятным для всех наших знатнейших вельмож и он вперил в них к себе не столько любви, сколько страха и боязни. Все сие и неосторожное его поведение и произвело еще при жизни императрицы Елисаветы многих ему тайных недругов и недоброхотов, и в числе их находились и такие, которые старались уже отторгнуть его от самого назначенного ему наследства. Чтоб надежнее успеть им в своем намерении, то употребляли они к тому разные пути и средства. Некоторые старались умышленно, не только поддерживать его в невоздержностях разного рода, но заводить даже в новые, дабы тем удобнее не допускать его заниматься государственными делами и увеличивали ненависть его к россиянам до того, что он даже не в состоянии был и скрывать оную пред людьми. К вящему несчастию не имел он с малолетства никакой почти склонности к наукам и не любил заниматься ничем полезным, а что и того было хуже, не имел и к супруге своей такой любви, какая бы быть долженствовала, но жил с нею не весьма согласно. Ко всему тому совокупилось еще и то, что какимто образом случилось ему сдружиться по заочности с славившимся тогда в свете королем прусским и заразиться к нему непомерною уже любовью и не только почтением, но даже подобострастием самым. Многие говорили тогда, что помогло к тому много и вошедшее в тогдашние времена у нас в сильное употребление масонство. Он введен был както льстецами и сообщниками в невоздержностях своих в сей орден, а как король прусский был тогда, как известно, грандметром сего ордена, то от самого того и произошла та отменная связь и дружба его с королем прусским, поспешествовавшая потом так много его несчастию и самой

Что молва сия была не совсем несправедлива, в том случилось мне самому удостовериться. Будучи еще в Кенигсберге и зашед однажды пред отъездом своим в дом к лучшему тамошнему переплетчику, застал я нечаянно тут целую шайку тамошних масонов и видел собственными глазами поздравительное к нему письмо, писанное тог(а ими именем всей тамошней масонской ложи; а что с королем прусским имел тогда он тайное сношение н переписку, производимую чрез нашего генерала Корфа и любовницу его графиню Кейзерлингшу'», и что от самого того отчасти происходили и в войне нашей худые успехи, о том нам всем было по слухам довольно известно; а наконец подтверждало сие некоторым образом и то, что повсеместная молва, что наследник был масоном, побеждала тогда весьма многих из наших вступать в сей орден н у пас никогда так много масонов не было, как в тогдашнее время,

Но как бы то ни было, но всем было известно, что он отменно .побил и почитал короля прусского. А сия любовь, соединясь с расстройкою его нрава и вкоренившеюся глубоко в сердце его ненавистию к россиянам, произвела то, что он при всяких случаях хулил и порочил то, что ни делала и не предпринимала императрица и ее министры. И как государыня сия с самого уже начала прусской войны сделалась както нездорова и подвержена была частым болезненным припадкам и столь сильным, что пи одни раз начинали опасаться о ее жизни, то неусумнился он изъявлять даже публично истинное свое расположение мыслей и даже до того позабывался, что при всех таких случаях, когда случалось нашей армии или союзникам нашим претерпевать какойнибудь урон или потерю, изъявлял он первый мнимое сожаление свое министрам крайне насмехательным образом. Легко можно заключить, что таковые насмешки его и шпынянья неприятны были как министрам нашим, так н всем россиянам, до которых доходил слух об оном, н что такое поведение наследника престола производило в них боязнь и опасение, чтоб не произошли от того в то время печальные следствия, когда вступит он в правление и получит власть беспредельную.

Опасение сие тем более обеспокоивало наших министров, что они предусматривали, что некоторые из них за недоброходство свое к нему будут жестоко от него тогда наказаны, а сие н побудило некоторых нз них известить императрицу обо всем беспорядочном житье и поведении ее племянника, о малом его старании учиться науке правления и о ненависти его к российскому пароду, н довели императрицу до того, что велено было отлучить его от всех государственных дел и не допускать более в конференцию, или тогдашний государственный совет. И как чрез то не оставалось ему ничего другого делать, как заниматься своими веселостьми, то и делался он к правлению от часу неспособнейшим. Итак, при сих обстоятельствах было ему совсем и невозможно узнать самые фундаментальные правила государственного правления и недоброходство министров нему было так велико, что они переменили даже весь штат при две ре его и отлучили всех прилепившихся к нему слишком; так, что любимцы его подвергались тогда великой опасности, а все дозволенное ему состояло в том, что он выписал несколько своих голштинских войск и в подаренном ему от императрицы Ораниенбаумском замке занимался экзерцированием оных и каждую весну и лето препровождал в сообществе молодых и распутных офицеров.

Совсем тем, как министры наши ни старались внушить императрице недоверие к ее племяннику, и как ни представляли, что от него совершенного опровержения всей российской монархии должно было ожидать и опасаться, но она не хотела никак согласиться на то, чтоб исключить его от наследства, но наказывала еще старающихся его от наследства отторгнуть и предпринимающих чтонибудь против его, без ее ведома и соизволения. Достопамятное и всю Россию крайним изумлением поразившее падение бывшего тогда великим канцлером и первым государственным министром графа Бестужева, министра всеми хвалимого и всею Европою высоко почитаемого и даже всеми иностранными дворами уважаемого, было тому примером и доказательством. Он пал при начале войны прусской, лишен был всех чинов и достоинств и сослан в ссылку в Сибирь (?){4} как величайший государственный преступник. В тогдашнее время никто не знал истинной нссчастия его причины, и не могли все тому довольно надивиться; но после узнали вскорости, что сей министр, предусматривая малую способность наследника к правлению государственному и приметив крайнее отвращение его от нашей российской религии и все прочие его дурные качества и свойства, затевал, составив подложную духовную, исключить от престола законного наследника и доставить корону императорскую малолетному еще тогда его сыну, с тем, чтоб до совершенного возраста его управляла государством его мать, с некоторыми из вельмож знаменитейших и сенаторов, которые были к тому именно и назначены. И как все сие какимто случаем было императрицею узнано и открыто, то и излила она за то гнев свой на Бестужева, и как выше упомянуто, наказала его за дерзость лишением всех чинов и ссылкою.

Таким образом и осталось все на прежнем основании до самой кончины императрицыной, и она, как ни ласкалась надеждою, что наследник ее со временем исправится и сделается лучшим, но он продолжал беспрерывно жить и вести себя попрежнему и провождать время свое в сообществе окружавших его льстецов и распутных людей, в невоздержностях всякого рода, и вступил наконец на престол с непомерною приверженностию к королю прусскому, с обожанием всех его обыкновений и обрядов, а особливо военных, с крайним отвращением к греческому исповеданию веры, с ненавистью и презрением ко всем россиянам и с дурным, извращенным сердцем.

Совсем тем по некоторым делам, произведенным им в первые месяцы его правления, о которых упомянется ниже, можно было судить, что он от натуры не таков был дурен, но имел сердце наклонное к добру и такое, что мог бы он быть добродетельным, если б не окружен был злыми и негодными людьми, развратившими его совсем, и когда б но несчастию не предался он уже слишком всем порокам и не последовал внушаемым в него злым советам, более, нежели, сколько надобно было.

Сии негодные люди довели его наконец до того, что он стал подозревать в верности к себе свою супругу. Они уверили его, что она имела соучастие в Бестужевском умысле, а потому с самого того времени и возненавидя он свою супругу, стал обходиться с нею с величайшею холодностию и слюбился напротив того с дочерью графа Воронцова и племянницею тогдашнего великого канцлера, Елисаветою Романовною, прилепясь к ней так, что не скрывал даже ни пред кем непомерной к ней любви своей, которая даже до того его ослепила, что он не восхотел от всех скрыть ненависть свою к супруге и к сыну своему, и при самом еще вступлении своем на престол сделал ту непростительную погрешность и с благоразумием совсем несогласную неосторожность, что в изданном первом от себя манифесте, не только не назначил сына своего по себе наследником, но не упомянул об нем ни единым словом.

Не могу изобразить, как удивил и поразил тогда еще сей первый его шаг всех россиян, и сколь ко многим негодованиям и разным догадкам и суждениям подал он повод. Но всеобщие негодования сии Увеличились еще более, когда тотчас потом стали рассеиваться повсюду слухи и достигать до самого подлого народа, что государь не Успел вступить на престол, как предался публично всем своим невоздержностям и совсем неприличным такому великому монарху делам и поступили, и что ом не только с помянутою Воронцовою, как с публичною своею любовницею, препровождал почти все свое время; но сверх того, в самое еще то время, когда скончавшаяся императрица лежала во дворне еще во гробе и не погребена была, целые ночи провождал с любимцами, льстецами и прежними друзьями своими. в пиршествах м питье, приглашая иногда к тому таких людей, которые нимало недостойны были сообщества и дружеского собеседования с императором, как например: итальянских театральных некий и актрис, вкупе с их толмачами, из которых многие, приобретя себе великое богатство, вытащили потом с собою из государства в свое отечество; а что всего хуже, разговаривая на пиршествах таковых въявь обо всем н обо всем, и даже о самых величайших таинствах н делах государственных.

Все сие и предпринимаемое к самое тоже время скорое и дружное перековеркивание всех дел и прежних распорядков, а особливо преобразование всего поиска и переделывание всего, до воинской службы относящегося, на прусский манер, и явно оказуемая к тогдашнему нашему неприятелю, королю прусскому, приверженность и беспредельное почтение и ко всему прусскому уважение, приводило всех в неописанное изумление и негодование; и я не знаю, что воспоследовало б уже н тогда, если б не поддержал он себя несколько оказанными в первые дни своего правления некоторыми важными милостыни и благотворительствами.

Первейшею н наиглавнейшею милостию изо всех было прежде уже упомянутое освобождение всего российского дворянства из прежде бывшей неволи и дарование оному навсегда совершенной вольности, с дозволением ездить всякому, по произволению своему, в чужие земли и куда кому угодно. Великодушное сие деяние толико тронуло все дворянство, что все неописанно тому обрадовались, и весь сенат, преисполнясь радостию, приходил именем всего дворянства благодарить за то государя, и удовольствие было всеобщее и самое искреннее. Другое и не менее важное благотворительство состояло в том, что он уничтожил прежнюю нашу и толь великий страх на всех наводившую и так называемую тайную канцелярию, и запретил всем кричать попрежнему «слово и дело», и подвергать чрез то бесчисленное множество невинных людей в несчастия и напасти. Превеликое удовольствие учинено было и сим всем россиянам, и все они благословляли его за сие дело.

Далее восхотел было он, для пресечения всех злоупотреблений, господствующих у нас в судах и расправах, по причине уже умножившихся слишком указов и перепутавшихся законов, велеть сочинить и издать новое уложение по образцу прусского, и сенат велел было уже и переводить так называемое «Фридрихово уложение», но как дело сие препоручено было людям неискусным и неопытным, то и не возымело оно тогда успеха.

Кроме сего, приказал он освободить из неволи бывшего в Сибири, в ссылке, славного Миниха, бывшего некогда у нас фельдмаршалом и победителем турок и татар и привезти его с сыном в Петербург. Сей великий воин и министр, препроводив целые двадцать лет в отдаленных сибирских пределах в бедности, нужде и неволе, был в сие время уже очень стар, и как мне история его была известна и он привезен был в Петербург уже при мне, то смотрел я на сего почтенного старца с превеликим любопытством, и не мог довольно насмотреться.

Сими и некоторыми другими благотворительностями начал было сей государь вперять о себе лучшие мысли в своих подданных, и все начали было ласкаться надеждою нажить в нем со временем государя доброго; но последовавшие за сим другие и нимало с сими несообразные деяния, скоро в них сию надежду паки разрушив, увеличили в них ропот и негодование к нему еще более.

К числу сих принадлежало наиглавнейше то, с крайнею неосторожностию и неблагоразумием сопряженное дело, что он вознамерился было переменить совсем религию нашу, к которой оказывал особливое презрение. Начало и первый приступ к тому учинил он изданием указа, об отобрании в казну у всех духовных и монастырей все их многочисленных волостей и деревень, которыми они до сего времени владели, и об определении архиереям и прочему знатному духовенству жалованья, также о непострижении никого вновь в монахи ниже тридцатилетнего возраста. Легко можно всякому себе вообразить, каково было сие для духовенства и какой ропот и негодование произвело во всем их корпусе; все почти въявь изъявляли крайнюю свою за сие на него досаду, а вскоре после сего изъявил он и все мысли свои в пространстве, чрез призвание к себе первенствующего у нас тогда архиерея Димитрия Сечинова и приказание ему, чтоб из всех образов, находящихся в церквах, оставлены были в них одни изображающие Христа и Богородицу, а прочих бы не было; также, чтоб всем попам предписано было бороды свои обрить и, вместо длинных своих ряс, носить такое платье, какое носят иностранные пасторы. Нельзя изобразить, в какое изумление повергло сие приказание архиепископа Димитрия. Сей благоразумный старец не знал, как и приступить к исполнению такового всего меньше ожидаемого повеления и усматривал ясно, что государь и синод ни что имел тогда в намерении своем, как переменение религии во всем государстве и введение лютеранского закона. Он принужден был объявить волю государеву знаменитейшему духовенству, и хотя сие притом только одном до времени осталось, но произвело уже во всех духовных великое на него неудовольствие, поспешествовавшее потом очень много к бывшему перевороту.

Таковое ж негодование во многих произвел и число недовольных собою увеличил он и тем, что с самого того часа, как скончалась императрица, не стал уже он более скрывать той непомерной приверженности и любви, какую имел всегда к королю прусскому. Он носил портрет его на себе в перстне беспрерывно, а другой, большой, повешен был у него подле кровати. Он приказал тотчас сделать себе мундир таким покроем, как у пруссаков, и не только стал сам всегда носить оный, но восхотел и всю гвардию свою одеть таким же образом; а сверх того носил всегда на себе и орден прусского короля, давая ему преимущество пред всеми российскими.

А всем тем не удовольствуясь, восхотел переменить и мундиры во всех полках, и вместо прежних одноцветных зеленых, поделал разноцветные узкие, и таким покроем, каким шьются у пруссаков оные.

Наконец и самым полкам не велел более называться попрежнему, но именам городов, а именоваться уже по фамилиям своих полковников и шефов; а сверх того, введя уже во всем наистрожайшую военную дисциплину, принуждал их ежедневно экзерцироваться, несмотря, какая бы погода ни была, и всем тем не только отяготил до чрезвычайности все войска, но и огорчив всех, навлек на себя, а особливо от гвардии, превеликое неудовольствие.

Но ничем он так много всех россиян не огорчил, как отступлением от всех прежних наших союзников, и скорым всего меньше ожидаемым перемирием, заключенным с королем прусским. Сие перемирие заключено было уже вскоре после отъезда моего из Кенигсберга, в померанском местечке Старгарде{5}, и подписано марта 16го дня, с прусской стороны стетинским губернатором принцом Бевернским, а с нашей, по повелению его, генералом князем Михаилом Никитичем Волконским, и заключено с такою скоростию, что самые начальники армии ничего о том не знали, покуда все было уже кончено.

Нельзя изобразить, какой чувствительный удар сделан был тем всем нашим союзникам, и как разрушены и расстроены были тем все их планы и намерения, а крайне недовольны были тем и все россияне. Они скрежетали зубами от досады, предвидя по сему преддверию мира, что мы лишимся всех плодов, какие могли 6 пожать чрез столь долговременную, тяжкую, многокоштную и кровопролитную войну, и лишимся всей приобретенной оружием своим славы. Вся Пруссия была тогда завоеванною и присягнула уже покойной императрице в подданство.

Кольберг и многие другие места были в руках наших и вся почти Померания занята была нашими войсками; а тогда предусматривали все, что мы все сие отдадим обратно, и за все свои труды, кошты и уроны в людях и во всем, кроме единого стыда и бесславия, не получим ни малейшей награды. А как в помянутом перемирии и заключенном трактате, между прочим, упомянуто было, что находившийся при цесарской армии наш корпус, под командою графа Чернышова, немедленно долженствовал от цесарцев отойтить прочь и возвратиться чрез прусские земли к нашей армии, то все опасались, чтоб не поступлено было далее, и из уважения к королю прусскому, не только сему корпусу, но и всей нашей армии не повелено б было соединиться с прусскою.

Все сие смущало и огорчало всех истинных патриотов и во всех россиянах производило явный почти ропот и неудовольствие; а как не радовало их и все прочее ими видимое и до их слуха доходящее, а особливо слухи о вышеупомянутом беспорядочном и постыдном поведении государевом, то сие еще более умножало внутреннее негодование народа, сказуемое к всем делам и поступкам государя.

Вот в каком положении были дела и все прочее в Петербурге, в то время, как я в него приехал. Я нашел весь город, вместо прежней тишины, мира и спокойствия, власно как в некаком треволнении, шуме и беспокойствии. Ежедневное муштрование и марширование по всем улицам войск, скачка карет и верхами разного рода людей, и бегание самого народа, придавало ему такую живость, в какой его никогда не только я, но и никто до того не видывал.

И в Петербурге во всем и во всем произошло столько перемен, и все обстоятельства так изменились, что истинно казалось, что мы тогда дышали и воздухом совсем иным, новым и нам необыкновенным, и в самом даже существе нашем чувствовали власно как нечто новое и от прежнего отменное.

Но я заговорился уже обо всех сих обстоятельствах и происшествиях, так, что удалился совсем от своей истории; почему, предоставя продолжение оной письму последующему, теперешнее кончу, сказав вам, что я есмь... и прочее.

Письмо 93

Любезный приятель!

Возвращаясь теперь к истории моей, скажу вам, что на другой день после приезда моего, приехал я к генералу своему, уже совсем готовым к отправлению моей должности, то есть одетым, причесанным по тогдашнему манеру, распудренным, и уже в шпорах и на лошади, с завороченными полами.

Генерала нашел я уже опять одевающимся и слушающего дела, читаемые перед ним секретарем полицейским. Не успел я войтить к нему, как осмотрев меня с ног до головы, сказал он: «Ну, вот, хорошо! одевайся всегда такто и как можно чище и опрятнее; у нас ныне любят отменно чистоту и опрятность, и чтоб было на человеке все тесно, узко и обтянуто плотно. Но о мундирцето надобно тебе постараться, чтоб у тебя был и другой и новый. Хорош и этот, но этот годится только запросто носить и ездить в нем со мною в будни, а для торжественных дней и праздников надобен другой. Видел ли ты наши новые мундиры?» — Нет еще! отвечал я. — «Так посмотри их», подхватил генерал. «Они уже совсем не такие, а белые, с нашивками и аксельбандом. Иван Тимофеевич тебе их покажет, поговори с ним. Он тебе скажет, где тебе все нужное достать, и где заказать его сделать; только надобно, чтоб к наступающей Святой неделе был он у тебя готов и со всем прибором. Сходи к нему, и теперь же посмотри, а там приходи опять сюда, и будь готов в зале, не вздумается ли мне тебя куда послать. И приезжай ты ко мне всегда, как можно поранее!» — Хорошо, сказал я, и хотел было выйтить. «Но лошадьто есть ли у тебя? спросил еще генерал, и хороша ли?» — Есть! отвечал я, и, кажется, изрядная. — У меня и подлинно была одна лошаденка довольно изрядная. «Ну! хорошо ж, мой друг! поди же к Балабину. Он тебе расскажет и о том, в чем состоять должна и Должность твоя».

Господии Балабин встретил меня с обыкновенною своею ласкою и благоприятством.

Ну, был ли ты у генерала? спросил он: — и являлся ли кнему? Надобно, брат, привыкать тебе вставать и приезжать сюда, как можно ранее. Генерал сам встает у нас рано, и не редко рассылает вашу братию, адъютантов и ординарцев своих, едва только проснувшись; так и надобно, чтоб вы были уже готовы, и он любит это.

Хорошо, сказал я: у генерала я уже был, и он послал меня к вам, чтоб вы мне рассказали, в чем — должна состоять моя должность, и показали мне мундиры новые, и показали, где мне для себя заказать его сделать.

— Изволь, изволь, мой друг! отвечал он мне, усмехнувшись, но сядько и напьемся наперед чаю...

Между тем, как его подавали, продолжал он так:

— Что касается до должности, то она не мудреная: все дело в том только состоит, чтоб быть тебе всегда готовым для рассылок и ездить туда, куда генерал посылать станет; а когда он со двора, так и ты должен ездить всюду с ним подле кареты его верхом, и быть всегда при <неразборчиво> — вот и все... А мундирцыто, посмотрика, брат у нас какие! — и велел слуге своему подать свой и показать мне оный. Я ужаснулся, увидев его, и с удивлением возопил:

— Да что это за чертовщина, сколько это серебра на нем, да, небось, он и Бог знает, сколько стоит?

— Да! таки стоит копейки, другой, третей, — сказал он: — и сотняга рублей надобна.

— Что вы говорите? подхватил я, удивившись, и позадумался очень.

— Что? или он тебе слишком дорог кажется? продолжал он: — но это еще слава Богу. Генерал наш поступил еще с милостью, выдумывая оный, а посмотрел бы ты у других шефов какие еще и более 6аляндрясовто всяких нагорожено! Ныне у нас всякий молодец на свой образец. Это, сударь, было бы тебе известно и ведомо, мундир Корфова кирасирского полку, и как генерал наш шефом в оном,то должны и мы все иметь мундир такой же, и эти мундиры вскружили нам всем головы все. Дороговизна такая всему, что приступу нет; ты не поверишь, чего эти бездельные нашивочки и этот проклятый аксельбанд стоит! За все лупят с нас мастеровые в тридорога, и все от поспешности только.

— Но где ж мне все это достать, и кому велеть сделать? — спросил я.

— Об этом ты не заботься! сказал он: — эту комиссию поручи уже ты мне, мастера и мастерицы мне все уже знакомы; но вот вопрос, есть ли у тебя деньгито, и достаточно ли их будет?

— Тото и бедато! отвечал я: — деньгито будут, их пришлют ко мне из Москвы, я писал уже об них, но теперьто маловато, и врядли столько наберется.

— Ну что ж! сказал он: — иноето возьмем в долг, иноето господа мастеровые на пас подождут, а за иное, где надобно, заплатим деньги, и буде мало, так пожалуй я тебя ссужу ими. Бери, братец, их у меня сколько тебе их надобно.

Я благодарил господина Балабина за дружеское его к себе расположение, и просил уже постараться и заказать мне мундир сделать, как можно скорей, и получив от него обещание, пошел к генералу ожидать его дальнейших повелений в зале.

Тут нашел я съехавшихся, между тем, и других сотоварищей своих. Был то помянутый другой флигельадъютант князь Урусов, и полицейский дежурный офицер, исправляющий должность ординарца. Не успел я с ними поздоровкаться и молвить слова два, три, об одевающемся еще генерале, как сделавшийся на улице под окнами шум привлекает нас всех к окнам, и какая же сцена представилась тогда глазам моим. Шел тут строем деташамент{6} гвардии, разряженный, распудренный, и одетый в новые тогдашние мундиры и маршировал церемонией).

Как зрелище сие было для меня совсем еще новое, и я не узнавал совсем гвардии, то смотрел на шествие сие с особливым любопытством и любовался всем виденным; но ничто меня так не поразило, как идущий пред первым взводом, низенький и толстенький старичок с своим эспантоном» и в мундире, унизанном золотыми нашивками со звездою на груди и голубою лентою под кафтаном и едва приметною!.. — Это что за человек? — спросил я у стоявшего подле меня князя Урусова... надобно быть какомунибудь генералу?.. — «Как! отвечал мне князь: разве вы не узнали! Зто князь Никита Юрьевич!» — Князь Никита Юрьевич, удивясь, подхватил я: какой это? Неужели Трубецкой?

— «Точно так!» — отвечал мне князь. — Что вы говорите!., воскликнул я, еще более удивившись. Господи помилуй! да как же это? Князь Никита Юрьевич был у нас до сего генералпрокурором и первейшим человеком в государстве! да разве он ныне уже не тем?

— «Никак, отвечал князь: — он и ныне не только тем же и таким же генералпрокурором как был, но сверх того недавно пожалован еще от государя фельдмаршалом».

— Но умилосердитесь, государь мой! — продолжал я далее, час от часу более удивляясь, спрашивать: Как же это? я считал его дряхлыми так болезнью своих ног отягощенным стариком, что как говорили тогда, он затем и во дворец и в Сенат но нескольку недель не ездил, да и дома до него не было почти никому доступа? — «О! отвечал мне князь усмехаясь. Это было во время оно; а ныне, рече Господь, времена переменились, ныне у нас и больные, и небольные, и старички самые поднимают ножки, и на ряду с молодыми маршируют, и также хорошонько топчут и месят грязь как и солдаты. Вот видели вы сами. Ныне говорят: что когда носишь на себе звание подполковника гвардии, так неси и службу, и отправляй и должность подполковничью во всем!»

— Ну! нечего более говорить!, сказал я, изумившись, и не мог тому надивиться...

«Но вы еще и не то увидите! сказал князь: — поживитека снами и посмотрите па все и все у нас, в Петербурге!»

Выбежавший от генерала камердинер его перервал тогда наш разговор. Он сказал нам, что генерал уже совсем готов и приказал подавать карету, а вскоре потом вышел и сам он, и сказав мне:

— «Ну, поедемка, мой друг!» — пошел садиться в карету. Не успел он усесться в карете, как высунувшись в окно, приказал мне ехать, как тогда, так и ездить завсегда впредь по левую сторону его кареты, и так, чтоб одна только голова лошади равнялась с дверцами кареты, и подтвердил, чтоб я всячески старался ни вперед далее не выдаваться, ни позади не отставать. Князь Урусов должен был ехать таким же образом по правую сторону, а полицейский ординарец с обоими своими, всегда ездившими за нами полицейскими драгунами, уже позади кареты.

По распоряжении нас сим образом, и полетел наш генерал по гладким петербургским мостовым, так что оглушал, ажио треск и стук от колес.

Цуг{7} у него был ямской, и самый добрый, и поелику был он генералполицеймейстер, то и езжал отменно скоро, и временем даже вскачь самую, так что мы с лошаденками своими едва успевали последовать за ним. Мы заехали тогда на часок в полицию, а потом объездили множество улиц и заезжали с генералом во многие дома знаменитейших тогда вельмож, и пробывали в оных по небольшому только количеству минут.

Во всех их генерал ухаживал обыкновенно для свидания с хозяевами во внутренние комнаты, а мы все оставались в передних и галанивали тут до обратного выхода генеральского, в которое время рассказывал мне князь Урусов о хозяевах тех домов и о том, какие были они люди, все что об них было ему известно.

Наконец, около двенадцатого часа поскакали мы все во дворец, и подъехали уже не к тому крыльцу, которое мне было известно, а к парадному, и это было в первый раз, что я был порядочным образом во дворце. Генерал прошел прямо к государю, во внутренние его чертоги, а мы остались в передних антикамерах и там, где обыкновенно нашей братии было сборище, и далее которых нас часовые уже не пускали.

Как тут надлежало нам пробыть во все то время, без всякого дела, покуда не выйдет опять генерал, то восхотел товарищ мой князь Урусов сим временем воспользоваться и оказать мне услугу.

— Не хотите ли? — сказал он мне, — походить и посмотреть дворца и полюбопытствовать. Вы в нем никогда еще не бывали, так бы я вас проводил всюду, куда только входить можно?

— Очень хорошо! — сказал я: вы 6 меня тем очень одолжили. А он сказав о том нашему товарищу, полицейскому офицеру и попросив его нас кликнуть, в случае, ежели генерал выйдет, взяв меня за руку и повел показывать все достопамятное в сем временном обиталище наших монархов.

Нельзя изобразить, с каким любопытством и удовольствием рассматривал я сии царские чертоги и все встречающееся в них с моим зрением. Мебели, люстры, обои, а особливо картины, приводили меня в приятное удивление и не редко в самые восторги.

Но нигде я так не восхищался зрением, как в большой тронной зале, занимающей целый и особый приделанный с боку ко дворцу флигель. Преогромная была то и такая комната, какой я до того нигде и никогда еще не видывал. И хотя была она тогда и не в приборе, а загромощена вся превеликим множеством больших и малых картин, расстановленных на полу, кругом стен оной, по случаю, что собирались их переносить в новопостроенный каменный Зимний дворец, но самое сие и послужило еще более к моему удовольствию, ибо чрез то имел я случай все их тут видеть, и мог на досуге, сколько хотел, пересматривать и любоваться оными. А князь, товарищ мой, рассказывал мне о всех, о которых ему чтонибудь особливое было известно.

Будучи охотником до живописи, смотрел я на все их с крайним любопытством, и не могу изобразить, сколь великое удовольствие они мне собою производили и как приятно препроводил я более часа времени в сем перебирании и пересматривании оных. Но ни что так меня не занимало, как последние портреты скончавшейся императрицы. Многие из них были еще неоконченные, другие только в половину измалеванные, а иные только что начатые, и одно только лицо на них изображенное. Видно, что не угодны они были покойнице, или не совсем на ее походили, и по той причине оставлены так. Князь показал мне тот, который всех прочих почитался сходнейшим, и я смотрел на оный с особливым любопытством.

Наконец, должны мы были их оставить с покоем и возвратиться к своему месту, куда вскоре потом вышел к нам и генерал, и сказал, что он останется тут обедать с государем, приказал, нам ехать домой, и чтоб отобедав там, приезжал бы к нему уже один, в три часа по полудни.

По приезде в дом генеральский, нашел я уже стол набранный, и опять такое же многолюдство, как было и в первый день. Все, питающиеся столом генеральским, были уже в собрании и дожидались только нашего приезда. Мы тотчас сели за стол, и как первенствующую роль играл тут тогда господин Балабин, как генеральсадъютант и домоправитель генеральский, то была нам своя воля. Он у нас хозяйствовал, а мы были как гости, и обед сей был для меня еще приятный первого.

Сей случай познакомил меня еще более со всеми тут бывшими, и как все они были умные и такие люди, с которыми было о чем говорить, то было мне и не скучно. Наконец, дождавшись назначенного времени, поехал я опять во дворец, и не успел войтить в прежнюю комнату, как вышел и генерал, и отведя меня к стороне, сказал: «Съезди, мой друг, к Михаиле Ларионовичу Воронцову, поклонись ему от меня, и скажи, что я с государем о известном деле говорил, и ему то вручил, о чем он уже знает, и что государь принял то с отменным благоволением и очень милостиво, и был тем очень доволен». — Хорошо! ваше высокопревосходительство, сказал я и хотел было иттить. — «Но знаешь ли ты где он живет? спросил меня генерал, остановивши: и найдешь ли дом его?» — Найду, отвечал я, мне указывали оный. — «Ну! хорошо же, продолжал генерал, поезжай же, мой друг, а оттуда приезжай уже прямо домой и дождавшись меня, скажи, что он тебе на сие скажет». Сей Воронцов, к которому я тогда был послан, играл в сие время великую ролю. Он был нашим канцлером и первым государственным министром и родной дядя фаворитки и любовницы государевой, и по всему тому, в отменной у него милости.

К нашему же генералу был он отменно благосклонен и более потому, что они были женаты на родных сестрах{8} и свояки между со6ою, и хотя наш генерал и давно уже жены своей лишился, но дружба между ими продолжалась беспрерывно, и как огромный дом сего вельможи, вмещающий в себе ныне думу Мальтийского ордена, был мне уже действительно известен, то и поскакал я прямо в оный. Меня провели тотчас, как скоро услышали, что я от Корфа, к той комнате, где он тогда находился, и без всякого обо мне доклада впустили в оную.

Но тут как же я поразился и в какое неописанное пришел изумление, когда увидел комнату превеликую и в ней многих людей, и старых, и молодых, сидящих в разных местах подле стен и ничего между собою не говорящих. Я стал тогда в пень и сделался сущим дураком и болваном, не зная, кто из них был хозяин, и к кому мне адресоваться; ибо надобно знать, что я господина Воронцова никогда еще до того не видывал и знал только, что он не молод. Но как тут было много таких, и все одинаково одеты, то и узнать хозяина было не почему и трудно. Истинно минуты две стоял я власно как истуканом, не зная даже кому поклониться, и простоял бы, может быть, и доле, если б сам хозяин, приметив мое недоумение, не помог уже мне выйтить из оного. — «От кого ты, мой друг, прислан?» — От Николая Андреевича Корфа, сказал я. — Не успел он сего услышать, как возопил: — «А! это конечно ко мне; пожалуй, мой друг, сюда поближе и скажи что такое?»

Я обрадовался сему и тем паче, что я никак не почитал его хозяином, и смелее уже к нему чрез всю горницу перебежав, почти тихомолкою то ему сказал, что мне было приказано.

— «Ну! слава Богу! обрадуясь, сказал он, меня выслушав. Я очень, очень доволен! поблагодари мой друг, от меня, Николая Андреевича, и скажи, что я не очень здоров, и не можно ли ему завтра поутру со мною повидаться?» — Очень хорошо, ваше сиятельство! сказал я и хотел было иттить, но он остановил меня, говоря, чтоб я немного погодил, что подают горячее, и чтоб я выпил у него чашку оного.

А между тем, как чай подавали, расспрашивал он меня, кто я таков, и давно ли нахожусь при Корфе? И как я ему все то сказал, то спросил он меня, не родня ли мне был Тимофей Петрович; а услышав, что он был мне отец, сказал, что он его знал довольно коротко и что был он очень добрый человек! Слова сии произвели в душе моей превеликое удовольствие, и я возблагодарил ему за них низким поклоном.

Исправив сию комиссию и приехав в дом генеральский, не нашел я в нем никого, кроме одного Шульца, секретаря его; и как мне велено было тут генерала дожидаться, то употребил я сей случай к сведению с секретарем сим ближайшего знакомства, и пошел к нему в комнату ждать генерала. Он был мне очень рад, и у нас вошли с ним тотчас ученые разговоры. Я пересматривал опять все его книги, и как многие из них были тут такие, каких я не читывал, и которые мне прочесть хотелось, то с превеликою охотою ссудил он меня ими. Генерал не прежде приехал, как уже ввечеру, и был очень доволен мною и привезенным к нему ответом. Потом приказав, чтоб я наутрие приехал к нему пора нее, не стал долго меня держать, но отпустил на квартиру па отдохновение.

Сего уже давно вожделела вся душа моя. По сделанной отвычке от верховой езды и от многого в сей день скаканья, так я устал, что насилу стоял на ногах своих, почему, пришед на квартиру, ринулся прямо на кровать и спал в ту ночь как убитый.

На утрие, встав ранехонько и одевшись, поехал я к генералу, и думал, что в сей день езды нам будет меньше вчерашнего; но во мнении своем ужасно обманулся. Генерал не успел меня завидеть, как и стал уже поручать мне опять комиссии, и приказывать съездить туда, съездить в другое, а там в третье место, и насчитал мне целых пять домов, где хотелось ему, чтоб я побывал, и иного бы поздравил со днем его рождения, другому отвез бы цидулку, у третьего истребовал то, что он обещал ему, а у других спросил бы только, все ль они в добром здоровьи? и всех бы их успел объездить прежде, нежели он оденется и со двора съедет.

Я слушал, слушал, да и стал; но как он последнее сказал, то ответствовал я ему: — Хорошо! ваше высокопревосходительство, я поеду и повеления ваши постараюсь выполнить, но не знаю, успею ли я так скоро их всех объездить и к назначенному времени возвратиться. По новости, я не знаю о оных, где они и живут еще. — «О! подхватил генерал: — тебе надобно распроведать о том. Спроси ты полицейского офицера, он всех их знает и тебе расскажет; а чтоб не позабыть и их и домы их, и что я тебе приказывал, то запиши все то. Есть ли у тебя записная книжка?» — Книжкато есть, ваше высокопревосходительство! — «Ну так поди же, мой друг, расспроси и запиши вес нужное и постарайся как можно, чтоб тебе скорей назад приехать».

Что было тогда делать? хоть не рад, да готов, и принужден был иттить расспрашивать, записывать, и потом ехать и отыскивать не только дома, но и самые еще улицы, ибо и они были мне еще незнакомы.

С превеликим трудом и насилу, насилу отыскал я их и измучился в прах, скакавши из одной улицы в другую. И как было тогда но улицам очень скользко, то чуть было не сломил головы себе в одном месте. Догадала меня нелегкая: объезжая одну карету на Невской проспективой, поскакать по гладкому тротуару, для ходьбы пеших сделанному по осторонь дороги. Но не успел я несколько шагов отскакать, как лошадь моя оскользнувшись спотыкнулась, и я чуть было не полетел стремглав с оной и об мостовую не расшибся. Но как бы то ни было, но я успел и сии комиссии все выполнить и, возвратившись назад, застал генерала еще дома.

Он очень доволен был моею исправностию и похвалив, благодарил меня за то; но я сам в себе на уме не то думал, а говорил: «Спросил бы, ваше высокопревосходительство, каково мне от езды и скаканья сего? и если так то всякий день будет, то волен Бог и с тобою и со всеми ласками, похвалами и благодарениями твоими!...»

Между тем, как я сим образом сам с собою говорил в уме, генерал собирался ехать со двора. Я не ииако думал, что он меня в сей раз оставит и поедет с одним другим адъютантом; но не тутто было, я и в том обманулся. Генералу хотелось, чтоб неотменно и я ехал с ним, и я принужден был опять садиться на измученного коня своего и опять скакать с ним подле колеса по улицам петербургским. К превеликой досаде моей, объездили мы еще несравненно более домов, нежели в прошедший день, и искрестили всю почти адмиралитейскую сторону с одного конца до другого. «Господи!», думал я и говори.! сам в себе, «долго ли этому длиться и будет ли этому конец?» — Напоследок насилу, насилу приехали мы во дворец, и я рад был, что мог тут хоть немножко отдохнуть от беспрерывного скакания; но к превеликой досаде моей и тутошнее отдохновение было недолго. Генералу вознадобилось еще съездить в одно место и более нежели за версту расстоянием, и мы опять должны были с ним скакать и оттуда опять поспешать домой к обеду, вместе с генералом. «Ну!» думал я: «слава Богу, насилу, насилу всех объездили и обскакали, по крайней мере уже после обеда отдохнем»; ибо я не сомневался, что генерал уже никуда не поедет. Но не тутто было! и сей счет делан был без хозяина! Генералу чтото вознадобилось и после обеда побывать еще в нескольких домах, и сей день, власно как нарочно, избран был для испытания и изнурения сил господина нового адъютанта. Он принужден был опять садиться на лошадку свою и опять скакать подле колеса генеральской кареты. «Господи! думал я тогда: «ну, если все так то, так это будет сущая каторга?» — Но, что я ни думал, ни помышлял, но генерал только и знал, что из дома в дом, и где посидит час, где полчаса, где еще меньше того, а я в промежутки сии изволь галанить в передних и провождать минуты сии в расслаблении и в скуке превеликой... Рад, рад, бывало, где найдешь хоть стульцо, чтобы посидеть и отдохнуть немного, но и в иных домах и того не было и принуждено было ходить, или прислонившись к стенке стоять.

Всю половину дня проездили мы сим образом и не прежде домой возвратились, как уже при свечах. Тут нашли мы встречающего нас генеральсадъютанта, и как он у меня стал спрашивать, где и где мы побывали и какова мне петербургская жизнь кажется? — то, сделав ему нренизкий поклон, сказал я: «Ну, брат! спасибо! Ежели так то все у вас, то прах бы вас побрал и с жизнью вашею! да это и черт знает что! Я так измучился, что не чувствую почти ни рук, ни ног, а спину разогнуть истинно не могу. Я от роду не езжал никогда так много и так измучился, что и не знаю, буду ли в состоянии и встать завтра». «Ну, что ж? сказал мне на сие г. Балабин, завтра хоть и отдохни и сюда хотя и не езди». — «Да генералто как же, не осердился б?» спросил я. — «Вот тебе на! отвечал он: ведь тебе не измучиться же стать, до крайности. Изволь, сударь, изволь оставаться себе смело во весь день дома и отдыхай себе, а я уже возьму на себя сказать о том генералу и извинить тебя».

Рад я неведомо как был сему данному мне совету и дозволению, и положил действительно его исполнить, но если б и не хотел, но принужден бы был исполнить то и по неволе; ибо оба сии дни так меня отделали, а особливо последний так меня доконал, что я в самом деле не мог никак встать по утру от расслабления во всех членах и от превеликой боли в спине и в пояснице. Так хорошо отделало меня скаканье. Словом, я пролежал до половины дня в постели, чего со мною никогда не бывало.

Но чего молодость и здоровое сложение тела вытерпеть и неренесть не может, и к чему не можно привыкнуть? Не успел тот день пройтить, как почувствовал я себя опять здоровым и так оправившимся, как бы ничего не бывало. Тогда совестно уже было мне оставаться на квартире долее, и я явился опять к генералу, который, увидев меня, не преминул пошутить надо мною и говорил, что произошло сие от непривычки моей к верховой езде, и что некогда с самим им тому подобное было, почему и уверял, что это ничего не значит, и что я впредь подобного тому ощущать не буду: что и действительно была правда. Ибо с того времени, хотя нередко езжали мы также всякий день и не только неменьше прежнего, но иногда еще и больше, но я не чувствовал уже никогда более такого расслабления и боли в спине и пояснице, но ниже и дальней усталости, и сам тому не мог довольно надивиться; одни только ноги спарил было я, по непривычке ходить всегда в толстых и плотных сапогах из аглинской кожи, но и в том нашел средство скоро себе пособить.

Оправившись помянутым образом и собравшись опять с силами, начал я, попрежнему, всякий день ездить с генералом по разным домам знаменитейших тогда господ, а иногда и один, будучи от него за чем к ним посылаем. Между тем начинал у нас приближаться праздник святыя Пасхи, случившийся в сей год апреля <Неразборчиво>го числа. Во всем Петербурге кипело тогда и волновалось, и все готовились к сему торжеству и тем паче, что государь намерен был взять оный уже в новом зимнем дворце и перейтить в оный накануне. Ему хотелось, чтоб все шефы находившихся тогда в Петербурге полков изготовили уже к сему времени новые в полках своих мундиры, дабы все в сей праздник могли быть уже в оных, а всходствие того и мне генерал мой не один уже раз напоминал о мундире, но о котором и сам я уже заботился и к удовольствию своему и получил его от портного за несколько дней до праздника. Он был белый, с зеленым воротником с палевым камзолом и нижним платьём. Пуговицы же, нашивки и аксельбанд, которым он был украшен, были серебряные, а потому и стоил он не малых денег и со всем прибором, действительно, более ста рублей. Однако я, продав излишних лошадей деньгами на то коекак и почти без займов поисправил, а вскоре потом имел удовольствие получить и из Москвы себе их Целых триста рублей, от чего и сделался я ими тогда столь богатым, каковым никогда не бывал, и очень доволен был своими родственниками, постаравшимися о том и переведшими их ко мне чрез одного купца петербургского, который не преминул тотчас велеть меня отыскать и дать мне знать, чтоб я приходил и брал от него деньги.

Сим окончу я сие письмо, а как праздновали мы праздник и что У нас происходило далее в Петербурге, о том узнаете вы из письма Последующего, а теперь остаюсь навсегда ваш и прочая

Письмо 94

Любезный приятель!

Наконец наступил праздник святыя Пасхи. Я уже упоминал вам в прежнем письме своем, что к торжеству сему деланы были во всем Петербурге приуготовления превеликие. Но нигде так сие не приметно было, как во дворце. Государю хотелось неотменно нерейтить к оному в большой новопостроенный дом свой; но как оный был еще не совсем во внутренности отделан, то спешили денно и ночно его окончить и все оставшее доделать. Во все последние дни перед праздником, кипели в оном целые тысячи народа; и как оставался наконец один луг пред дворцом неочищенным, и так загромощенным, что не могло быть ко дворцу и приезду, то не знали, что с ним делать и как успеть очистить его в столь короткое, оставшееся уже до праздника время.

Луг сей был превеликий и обширный, лежавший пред дворцом и адмиралитетством и простиравшийся поперек почти до самой Мойки, а вдоль от Миллионной до Исаакиевской церкви. Все сие обширное место не заграждено еще было тогда, как ныне, великим множеством сплошных пышных и великолепных зданий, а загромощено было сплошь премножеством хибарок, избушек, шалашей и сарайчиков, в которых жили все те мастеровые, которые строили Зимний дворец, и где заготовляемы и обрабатываемы были и материалы. Кроме сего, во многих местах лежали целые горы и бугры щеп, мусора, половинок кирпича, щебня, камня и прочего всякого вздора.

Как к очищению всего такого дрязга потребно было очень много и времени и кошта, а особливо, если производить оное, по обыкновению, наемными людьми, и успеть тем никак было не можно, то доложено было о том государю. Сей и сам не знал сначала, что делать; но как ему неотменно хотелось, чтоб сей дрязг к празднику был очищен, то самый генерал мой надоумил его и доложил; не пожертвовать ли всем сим дрязгом всем петербургским жителям, и не угодно ли будет ему повелеть чрез полицию свою публиковать, чтоб всякий, кто только хочет, шел и брал себе безданно, беспошлинно, все что тут есть: доски, обрубки, щепы, каменья, кирпичья и все прочее. Государю полюбилось крайне сие предложение, и он приказал тотчас сие исполнить. Вмиг тогда рассеваются полицейские по всему Петербургу, бегают по всем дворам и повещают, чтоб шли на площадь перед дворцом, очищали бы оную и брали б себе что хотели.

И что ж произошло тогда от сей публикации?

Весь Петербург власно как взбеленился в один миг от того. Со всех сторон и изо всех улиц бежали и ехали целые тысячи народа. Всякий спешил, и желая захватить чтонибудь получше, бежал без ума, без памяти, и добежав, кромсал, рвал и тащил что ни попадалось ему прежде всего в руки, и спешил относить или отвозить в дом свой и опять возвращаться скорее. Шум, крик, вопль, всеобщая радость и восклицания наполняли тогда весь воздух, и все сие представляло в сей день редкое, необыкновенное и такое зрелище, которым довольно налюбоваться и навеселиться было не можно. Сам государь не мог довольно нахохотаться, смотря на оное: ибо было сие пред обоими дворцами — старым и новым, и все в превеликой радости, волокли, везли и тащили добычи свои мимо оных. И что ж? Не успело истинно пройтить нескольких часов, как от всего несметного множества хижин, лачужек, хибарок и шалашей не осталось ни одного бревешка, ни одного отрубочка, и пи единой дощечки, а к вечеру, как не бывало и всех щеп, мусора и другого дрязга, и не осталось ни единого камушка и половинки кирпичной. Все было свезено и счищено, и па все то нашлись охотники. Но нельзя и не так! И одно рвение друг пред другом побуждало всякого спешить на площадь и довольствоваться уже тем, что от других оставалось. Коротко, самые мои люди воспринимали в том такое ж участие, и я удивился увидев ввечеру, по возвращении своем на квартиру, превеликую стопу, накладенную из бревешек, досток, обрубков и тому подобного, и не верил почти, чтоб можно было успеть им навозить такое великое множество. Словом, дрязгу сего было так много, что нам во все пребывание паше в Петербурге не только не было нужды покупать дров, но мы при отъезде столько еще продали оставшегося, что могли тем заплатить за весь постой хозяину.

Не успели помянутую площадь очистить, как государь и переехал в Зимний дворец, и переселение сие произведено в великую субботу, при котором случае не было однако никакой особливой церемонии. А и самое духовное торжество праздника не было так производимо во дворце, как в прежние времена, при бывшей императрице, ибо как государь не хранил вовсе поста и вышеупомянутое имел отвращение от нашей религии, то и не присутствовал даже, по прежнему обыкновению, при завтрени, а предоставил все сие одним только духовным и императрице, своей супруге. И все торжество состояло только в сборище к нему во дворец всех знаменитейших особ для поздравления его как с праздником, так и новосельем.

мне самому не удалось в сей год чувствовать всю обыкновенную приятность, с сим праздником сопряженную. Я встал хотя и очень рано, но принужден был помышлять не о завтрени и богомолье, а о том, как бы скорее и лучше причесаться и, убравшись в свой новый мундир, ехать к генералу и с ним, с светом, вдруг скакать в разные дома знаменитейших господ для поздравления, и я так всем тем был занят, что насилу урвал несколько, минут досужных для забежания в полицейскую церковь и отслушания в ней кончика обедни.

Генерал, как по должности своей, так и для политических причин, ездил в сие утро но разным местам отменно и так много, что мы с ним не прежде во дворец приехали, как уже — в одиннадцать часов, и когда уже был он весь наполнен народом, и вся площадь установлена была бесчисленным множеством карет и экипажей. Для меня зрелище сие было новое, но любопытнейшее дожидалось меня во внутренности дворца самого, в котором я до того времени еще не бывал. И самая уже огромность и пышность здания сего приводила меня в некоторое приятное изумление, а когда вошел я с генералом внутрь сих новых императорских чертогов и увидел впервые еще от роду всю пышность и великолепие дворца нашего, то пришел в такое приятное восхищение, что сам себя почти не вспомнил от удовольствия.

Все комнаты, чрез которые мы проходили, набиты были несметным множеством народа и людей разных чинов и достоинств. Все одеты и разряжены были в прах, и все в наилучшем своем платье и убранствах. Но ни в которой комнате не поражен я был таким приятным удивлением, как в последней и той, которая была перед тою, в которой находился сам государь, окруженный великим множеством генералов, и как своих, так и иностранных министров. Поелику и сия, далее которой нам входить не дозволялось, набита была несметным множеством как военных, так и штатских чиновников, а особливо штабофицеров, а в числе оных было и тут множество еще генералов, и все они были в новых своих мундирах, то истинно засмотрелся я на разноцветность и разнообразность оных! Каких это разных колеров тут не было! и какими разными и новыми прикрасами не различены они были друг от друга! Привыкнув до сего видеть везде одни только зеленые и синие единообразные мундиры, и увидев тогда вдруг такую разнообразицу, не могли мы довольно начудиться и насмотреться, и только и знали, что любопытствовали и спрашивали, каких полков из них которые, а наиболее те, которые нам более прочих нравились. Не меньше же любопытство производили во мне и иностранные министры, выходившие в нашу комнату из внутренней государевой, разновидными и разнообразными орденами и кавалериями своими. И товарищ мой, князь Урусов, которому все они были уже известны, должен был мне о каждом из них сказывать.

На все сие я так засмотрелся и всеми сими невиданными до сего зрелищами так залюбовался, что позабыл и о всей усталости своей и не горевал о том, что во всей той комнате не было нигде ни единого стульца, где бы можно было хоть на несколько минут присесть для отдохновения.

Но все мое любопытство было еще до того времени удовольствовано несовершенно, а оставалось еще важнейшее, а именно: чтоб видеть государя и государыню. Так случилось, что сколько раз ни бывал я до того во дворце, но никогда еще до того времени не удавалось мне видеть оных в самой близости, а видал их только в портретах, а потому давно уже и неведомо как добивался и желал видеть как их, так и самую фаворитку государеву, Воронцову, о которой наслышавшись о чрезвычайной и непомерной любви к ней государя, будучи еще в Кенигсберге, мечтал я, что надобно ей быть красавице превеликой. И как сей день и случай казался мне к тому наилучшим и способнейшим, и я никак не сомневался, что увижу их непременно в то время, когда они пойдут к столу чрез ту комнату, в которой мы находились, как о том мне сказывали, то, протеснившись сквозь людей, стал я нарочно и заблаговременно подле самых дверей, чтоб не пропустить их и видеть в самой близости, когда они проходить станут.

Не успел я тут остановиться, как чрез несколько минут и увидел двух женщин в черном платье, и обеих в Екатерининских алых кавалериях{9}, идущих друг за другом из отдаленных покоев в комнату к государю. Я пропустил их без всякого почти внимания, и не инако думал, что были они какиенибудь придворные госпожи, ибо о государыне и фаворитке думал я, что они давно уже в комнатах государских, в которые нам за народом ничего было не видно. Но каким удивлением поразился я, когда спросив тихонько у стоявшего подле себя одного полицейского, и мне уже знакомого офицера, кто б такова была передняя из прошедших мимо нас госпож, услышал от него, что была то сама императрица! Мне сего и в голову никак не приходило, ибо, видал до сего один только портрет ее, писанный уже давно, и тогда еще, когда была она великою княгинею, и гораздо моложе, и видя тут женщину низкую, дородную и совсем не такую, не только не узнал, но не мог никак и подумать, чтоб то была она. Я досадовал неведомо как на себя, что не рассмотрел ее более; но как несказанно увеличилось удивление мое, когда, на дальнейший сделанный ему вопрос о том, кто б такова была другая и шедшая за нею толстая и такая дурная, с обрюзглою рожею, боярыня? он, усмехнувшись, мне сказал: «Как, братец! неужели ты не знаешь? Зто Елисавета Романовна!»

Что ты говоришь? оцепенев даже от удивления, воскликнул я: — этато Елисавет Романовна!... Ах! Боже мой... да как это может статься? Уж этакую толстую, нескладную, широкорожую, дурную и обрюзглую совсем, любить и любить еще так сильно государю?

«Что изволишь делать! отвечал мне тихонько офицер, и ты дивись уже этому, а мы дивились, дивились, да и перестали уже».

Ну, правду сказать, есть чему и дивиться, подхватил я, пожимая только плечами, ибо в самом деле была она такова, что всякому даже смотреть на нее было отвратительно и гнусно.

Еще я не опомнился от чрезмерного своего удивления, как взволновался весь народ и, разделясь в две стороны, сделал улицу и свободный проход идущим и вдали уже показавшемуся государю. Не могу никак изобразить, с какими разными душевными движениями смотрел я в первый раз тогда на сего монарха и тогдашнего обладателя всей России. Куча народа, состоящая из первейших чиновников и вельмож государственных, последовали за ним и провожали его в столовую в своих орденах, лентах и в богатых одеждах.

Наш генерал шел тут же и разговаривая с фавориткою государевою; но я в сей раз не удостоил ее уже и зрением, а смотрел вслед за государем и императрицею, и сам в себе только всему видимому дивился и пожимал плечами.

Как генералу нашему, за помянутым разговором с идущею с ним рядом фавориткою, не удалось на меня взглянуть, и никто ему из товарищей моих в толпе на глаза не попался, но по ушествии их не знали мы, что нам делать, и домой ли ехать, или тут оставаться далее и дожидаться повеления от генерала. И как домой ехать мы не отваживались, то чуть было не дошло до того, чтоб быть нам для праздника такого без обеда. Мы и были б действительно без него, если б, но счастию, третьему товарищу нашему, полицейскому офицеру, которому во дворце было все знакомее, не удалось пронюхать и узнать, что в задних и отдаленных комнатах есть накрытый превеликий стол для караульных офицеров и ординарцев. Он не успел узнать о сем, как прибежав к нам, звал нас скорее с собою туда, уверяя, что и нам там можно обедать, нужно только захватить и не упустить место. Сперва посовестились было мы и не хотели нартом там искать себе обеда, но он силою почти нас за собою утащил и проведя нас чрез множество комнат и на другой даже край дворца, привел нас действительно к превеликому столу, установленному уже кушаньями, и за который как караульные офицеры, так и многие другие начинали уже садиться.

Мы сели также, хотя без всякого приглашения, и наелись и напились себе до сыта и были смелостию своею очень довольны, ибо узнали чрез то, что и впредь нам всегда можно сим офицерским и ординарческим столом пользоваться и когда ни похотим оставаться тут обедать, что мы и действительно потом и не один раз делывали, а особливо когда случалось, что не хотелось нам ехать домой на короткое время.

Как обед наш не так долго продолжался, как государев, то кончивши оный, пошли мы в тот покой, который служил вместо буфета и был подле самого того, где государь кушал, дабы мог генерал наш, вставши изза стола, тотчас нас увидеть, ибо всем надлежало, вставши изза стола, иттить чрез покой сей.

Но мы принуждены были долго сего обратного шествия дожидаться: государь любил посидеть за столом и повеселиться. Натурально, не гуляли притом и рюмки. Более часа дожидались мы тут, покуда стол кончится, и имели удовольствие в сие время слышать голос государев и почти все им говорящее. Голос у него был очень громкий, скаросый, неприятный и было в нем нечто особое и такое, что отличало его так много от всех прочих голосов, что можно было его не только слышать издалека, но и отличать от всех прочих. Наконец встали они, и как государь пошел тотчас опять во внутренние свои чертоги, то вышел вслед за ним и генерал наш и обрадовался, нас увидев. — «Ну! спасибо, что вы здесь, сказал он, — и что домой не уезжали; мне давеча сказать вам о том было некогда, но обедали ль вы? Вам бы здесь пообедать за столом офицерским!» — Мы сказали ему, что мы сие уже сделали.

— «Ну! хорошо ж! сказал он: так поедем же теперь домой и отдохнем». Сказав сие, пошли мы вниз, где князь, товарищ мой, отпросился от него к своим родным, а я поехал с ним и готовиться был Должен ехать с ним опять во дворец на куртаг с товарищем моим, полицейским офицером.

По приезде к нему в дом, отпросился я тотчас на свою квартиру, чтоб отдохнуть хотя часок на оной; ибо как я почти всю ту ночь не спал, то склонил меня тогда ужасно сон и я впервые еще в сей день спал после обеда. Но, чтоб не заспаться, то посадил подле себя человека с часами и велел ему тотчас себя разбудить, как скоро пройдет час. О сем упоминаю я для того, что как в последующее время и часто таким образом удавалось мне по ночам спать очень мало и заменять то единочасным спаньем после обеда, и я таким же образом всегда саживал подле себя слугу для бужения, то чрез короткое время обратилось сие в такую привычку, что наконец не было нужды меня будить, но я уже и сам точь в точь, по прошествии часа просыпался, а что удивительнее всего, то и на всем продолжении жизни моей всегда, когда ни случалось мне после обеда спать, никогда не сыпал более часа и всякий раз, как тогда, пробуждался сам собою.

Как куртаги придворные были тогда для меня также зрелищем новым и никогда еще невиданным, то охотно я поехал на оный с генералом, и делаясь час от часу во дворце смелейшим, нашел средство наконец втесниться и войтить туда ж в галерею, где он продолжался.

Тут насмотрелся я уже до сыта, как на государя, так и всему тут происходившему. Видел, как тут играли в карты и как танцевали, наслушался прекрасной музыки, в которой государь сам брал соучастие и играл на скрипице вместе с прочими концерты, и довольно хорошо и бегло; наконец за большим столом столом и со многими, с превеликим хохотанием и криком, забавлялся он в любимую свою игру кампию, которую игру также не видывал я никогда до того времени; и как хотелось мне ее очень видеть, то был так уже смел и отважен, что подошел близехонько к столу, смотрел на оную и не мог довольно насмотреться и надивиться.

Мы пробыли тут с генералом до самого окончания сей вечеринки, а как он оставлен был у государя и ужинать, то принужден был и я опять тут окончания оного дожидаться и также перехватить хоть немного за столом офицерским. Но ожидание конца ужина, бывшего в прежней столовой, было для нас очень скучновато.

Ужин продлился очень долго и гораздо за полночь и мы все сие время должны были галанить и ждать в проходной буфетной. И как не было, как в сей, так и во всех других тут комнатах ни единого стульца, на которое бы можно было присесть и отдохнуть, то, от беспрерывного стояния и хождения взад и вперед, для прошения дремоты, в прах мы все измучились, а особливо я, по непривычке. Сон клонил меня немилосердым образом, а подремать не было нигде ни малейшего способа. Несколько раз испытывал я остановиться для сего гденибудь к стенке или к утолку, но все мои испытания были тщетны, ибо не успеют глаза начать сжиматься и сон воспринимать верх над бдением, как вдруг подгибаются колени и, приводя чрез то человека в движение, разбужают оного к неописанной досаде и мешают сладкой дремоте.

Измучившись и изломавшись, насилунасилу дождался я конца сего ужина и всей бывшей за оным доброй попойки. Мы возвратились домой почти уже пред рассветом, а как поутру должен был я опять вставать рано, то судите, каково мне тогда было!

Но первый день, куда уже не шел! Я имел много труда и беспокойства, но за то по крайней мере насмотрелся многому, а потому и не помышлял и горевать даже о помянутых беспокойствах, думая, что впредь, по крайней мере, не таково будет; но как увидел, что и все последующие дни были ничем не лучше, а точно таковые ж, и не было дня, в который бы мы с генералом, но нескольку десятков верст и всегда почти вскачь, не объездили, не побывали во множестве домах, и разов двух не посетили дворца, и в оном либо обедали, либо ужинали, либо обедать к комунибудь из первейших вельмож вместе с государем не ездили, и я всякий раз таким же образом в прах измучившись и изломавшись, не прежде, как уже перед светом, домой возвращался: то скоро почувствовал всю тягость такой беспокойной и прямо почти собачей жизни, и не только разъезды свои с генералом, и беспрерывные рассылания меня то в тот, то в другой край Петербурга, до крайности возненавидел и проклинал; но и самый дворец, со всеми пышностьми и веселостьми его, которые в первый раз так были для меня занимательны и забавны, наконец так мне опостылел и надоел, что мне об нем и вспомнить не хотелось, и я за величайшее наказание считал, когда доводилось мне с генералом нашим в него ехать.

Какая б собственно причина побуждала генерала моего к толь частым посещениям знатнейших господ и других разных людей, того, как тогда все мы не знали и не понимали, так истинно не знаю я и поныне.

Будучи генералполицеймейстером в государстве, и имея толь великую обузу дел на себе, что ему в каждое утро приносили из полиции целые кипы бумаг для читания и подписыванья, казалось, что могло б и одно сие его занимать, умалчивая о прочих делах, к его Должности относящихся, и за сими не до того казалось было ему, чтоб разъезжать по гостям и терять на то время свое.

Но он, при всей тогдашней строгости государя, повидимому всего меньше рачил о исправном исправлении толь важной должности своей и всего реже езжал по делам до должности его относящимся, но напротив того, так мало ее уважал, что и десятой доли приносимых и заготовленных к подписанию его бумаг не прочитывал, а подписывал множайшие из них совсем не читая. А все выезды его были по большей части к канцлеру и к некоторым другим из знаменитейших наших господ, как например к прежнему моему командиру генералу Вильбон, который был тогда у нас фельдцейхмейстером, принцу Голыптинскому, Шувалову, Скаворонскому и многим другим, а что всего удивительнее, то и к самым иностранным министрам, а особливо к английскому и прусскому, до которых, равно как и до других министров, казалось, не было б ему пи малейшего дела. Совсем тем, он не только сам езжал ко всем к ним очень не редко, но сверх того обоих нас с князем замучивал посылками к ним то и дело, и что всего досаднее, за сущими иногда безделицами и ничего нестоющими делами.

Не могу и поныне забыть, с каким огорчением и досадою скачешь без памяти иногда версты две к какомунибудь паршивому паричишке, и единственно только за тем, чтоб спросить, в добром ли он здоровье?

Часто случалось, что он обоим нам одним утром домов но десяти наскажет куда ехать, и мы скачем, как угорелые кошки, и за все свои труды, что всего было досадней, получаем еще от чудного своего генерала брани. Часто случалось, что будучи както беспамятен, или имея голову, набитую уже слишком всяким вздором, позабывал он кому из нас приказал куда съездить, и вдруг требовал от меня отчета в том, о чем приказывал князю, а от него в том, что было мне поручено; а что всего смешнее и досаднее, то случалось не однажды, что насказывая нам многих к кому ехать, про иного позабывал, а потом спрашивал, были ли мы у того? И как скажешь и докажешь записками своими, что про того он и не упоминал вовсе, то сердился, досадовал и бранил нас за то, для чего сами не догадались заехать или ему не напомнили. Не чудные ли по истине и не сумасбродные ли были требования и взыскания таковые? Но мы должны были молчать, терпеть и переносить его гнев праведный, внутренне же не могли, чтоб не хохотать тому и не смеяться.

Далее скажу, что ко всем сим рассылкам употребляем был от генерала более я, нежели князь Урусов и может быть потому, что умел я говорить понемецки и мог с множайшими из тех, к коим он посылал, говорить на природном их языке, ибо множайшие из них были немцы. Сверх того князь Урусов был както увертливее меня и находил средства отбывать иногда не только от таких посылок, по и от самой езды с генералом: и потому он и в половину столько не терпел беспокойств, сколько я, а особливо сначала и покуда я скольконибудь не наторел и научился также коекак и отбывать иногда.

В самые выезды свои со двора и разъезды по домам знатных вельмож, а особливо после полудни, бирал он обыкновенно только меня одного; по сии для меня сопряжены были не столько с беспокойством, сколько со скукою, ибо я имел всегда по крайней мере ту выгоду, что мог везде находить стулья и место где сидеть во все то время, покуда генерал сиживал у хозяина. И сначала переламливала меня только одна скука, а особливо в таких домах, где он сиживал но нескольку часов сряду, и я принужден бывал все сие время провождать одинодинехонек, в какойнибудь пустой передней комнате; по как после я догадался и стал запасаться всегда на такие случаи какоюнибудь любопытною книжкою в кармане, то бывало, засев гденибудь в уголок, или подле окошечка, вынимаю себе книжку, занимаюсь себе чтением, как бы дома и не горюю о том, сколько б пи сидел генерал у хозяина.

Но во дворце было дело совсем иное: тут не только что о читанье таком и помыслить было не можно, но та пуще всего была нам напасть, что сидеть было вовсе не на чем. Я уже упоминал, что во всех тех комнатах, где мы бывали, не было тогда пи единого стульца, а стояли только в одной проходной комнате одни канапе, но и те были обиты богатым штофом, и таким, на каких мы сначала не смели и помыслить, чтоб садиться, к тому ж и стояли они не в самой той комнате, где мы, во время утренних генеральских приездов, всегда должны были стаивать и его дожидаться. Комната сия была самая та, о которой я уже упоминал, а именно ближняя подле той, где государь обыкновенно бывает и с приезжающими к нему по утрам разговаривает, и которую редко не нахаживали мы наполненную многими людьми. Итак, принуждены будучи в ней иногда по нескольку часов стоять и без всякого дела галанить, имели только ту отраду и удовольствие, что могли всегда в растворенные двери слышать, что государь ни говорил с другими, а иногда и самого его и все деяния видеть. Но сие удовольствие было для нас удовольствием только сначала, а впоследствии времени скоро дошло до того, что мы желали уже, чтоб таковые разговоры до нашего слуха и не достигали; ибо как редко стали уже мы заставать государя трезвым и в полном уме и разуме, а всего чаще уже до обеда несколько бутылок английского пива, до которого был он превеликий охотник, уже опорознившим, то сие и бывало причиною, что он говаривал такой вздор и такие нескладицы, что при слушании оных обливалось даже сердце кровию от стыда пред иностранными министрами, видящими и слышащими то, и бессомненно смеющимися внутренно. Истинно бывало, вся душа так поражается всем тем, что бежал бы неоглядкою от зрелища такового! — так больно было все то видеть и слышать.

Но никогда так много не поражался я досадными зрелищами таковыми, как в то время, когда случалось государю езжать обедать к комунибудь из любимцев и вельможей своих и куда должны были последовать все те, к которым оказывал он отменное свое благоволение, как например и генерал мой и многие другие, а за ними и все их адъютанты и ординарны. Табун бывало целый поскачет вслед за поехавшими и хозяин успевай только всех угащивать и подчивать; ибо натурально везде и для нас даваемы были столы. Одни только трубки и табак приваживали мы с собою из дворца свой. Ибо как государь был охотник до курения табаку и любил, чтоб и другие курили, и все тому натурально в угодность государю и подражать старались, то и приказывал государь всюду, куда ни поедет, возить с собою целую корзину голандских глиняных трубок и множество картузов с кнастером и другими табаками, и не успеем куда приехать, как и закурятся у нас несколько десятков трубок и в один миг вся комната наполнится густейшим дымом, а государю то было и любо, и он ходючи но комнате только что шутил, хвалил и хохотал. Но сие куда бы уже ни шло, если 6 не было ничего дальнейшего и для всех россиян, постыднейшего. Но тато была и беда наша! Не успеют бывало сесть за стол как и загремят рюмки и покалы и столь прилежно, что, вставши изза стола, сделаются иногда все как маленькие ребяточки, и начнут шуметь, кричать, хохотать, говорить нескладицы и несообразности сущие. А однажды, как теперь вижу, дошло до того, что вышедши с балкона прямо в сад, ну играть все тут на усыпанной песком площадке, как играют маленькие ребятки. Ну, все прыгать на одной ножке, а другие согнутым коленом толкать своих товарищей под задницы и кричать: «ну! ну! братцы кто удалее, кто сшибет с ног кого первый!», и так далее. А по сему судите, каково же нам было тогда смотреть на зрелище сие из окон и видеть сим образом всех первейших в государстве людей, украшенных орденами и звездами, вдруг спрыгивающих, толкущихся и друг друга наземь валяющих? Хохот, крик, шум, биение в ладоши раздавались только всюду, а покалы только что гремели. Они должны были служить наказанием тому, кто не мог удержаться на ногах и упадал на землю. Однако все сие было еще ничто против тех разнообразных сцен, какие бывали после того и когда дохаживало до того, что продукты бакхусовы оглумляли всех пирующих даже до такой степени, что у иного наконец и сил не было выйтить и сесть в линею, а гренадеры выносили уже туда на руках своих.

Но никогда так сильно дружба с бакхусом не возобновляема была, как во дворце за ужинами, за которыми должен был и генерал мой очень часто присутствовать. Государь любил его както около сего времени очень и был к нему милостив, а потому и езжал он почти ежедневно во дворец, а с ним и моя милость. Итак, бывало, засядут они себе за стол и встуня в премудрые и пространные разговоры, ну погромыхивать рюмками и стаканами, а мы между тем во всю ночь галанить и ходить взад и вперед по буфетной, присланиваться к стенам и к уголкам, ссориться ежеминутно со сном и дремотою, мурчать себе под нос и проклинать час своего рождения. Не могу и поныне позабыть, как досадны и мучительны бывали для нас сии дворцовые предлинные ужины, и к каким даже дуростям доводимы были мы иногда непреодолимым почти хотением спать.

Как во всех тут комнатах не было ни единого стульца, где б можно было хоть на минуточку присесть, стоючи же подле стенки дремать никак было не можно, потому что колени подгибались: то что ж наконец выдумали и затеяли мы, или прямо сказать я, ибо признаюсь, что заводчиком тому был я собственно. Философствуя долгое время и вымышляя, как бы пособить нужде своей и найтить способ дремать, — взглянул я однажды на бывшую в той комнате, превеликую и четвероугольную печь и находившийся подле ее запечек или узкую пустоту между печью и стеною. Вмиг тогда пришло мне в голову испытать, уже не можно ли было хоть с нуждою протесниться боком в пустоту сию и ущемить себя так между печью и стеною, чтоб проклятым коленам не можно было сгибаться и мешать мне спать стоючи. Я попробовал сие сперва тайком, но как скоро увидел, что было то действительно очень хорошо и что протеснясь туда стоишь, как в тисках, и колена ни мало уже не мешают дремать, как побежал искать, между множеством нашей братьи, товарища своего, полицейского офицера, и, подхватя его за руку сказал: «Ну, брат! пойдемка. Я нашел наконец место, где нам можно сколько хотим себе дремать, а надобно нам только помогать друг другу».

Он любопытен был весьма видеть оное, и как ему я запечек указал и растолковал все дело, то сказал он: — «Хорошо бы, брат; но нука тут заспишься, а государь между тем встанет и пойдет здесь мимо самого сего места в спальню свою и увидит: куда тогда деваться и что делать!» — Экой ты! подхватил я: да разве не можно нам спать тут попеременно, то тебе, то мне, а между тем, друг от друга не отходить, а стоять на карауле, и тотчас спящего будить, как скоро в столовой заворошутся и вставать станут? — «Ну, дело! сказал он: право дело! начинай же, брат, ты первый, и полезай, а я буду между тем твой верный страж, и не только тебя разбужу, как скоро вставать станут, но и стану вот тут в уголку и загорожу тебя спиною, так что никто не увидит тебя». — Ей, ей, хороню! подхватил я: — но какая нужда давать мне так долго спать, дай мне хоть немножко вздремнуть, а там пушу я тебя и стану караулить также. — Сказав сие, приступил я к делу, и средство сие было так удачно, что оба мы выспались в сей вечер, как хотели, и повторяли то не один раз, а смотря на нас делывали йотом то же и другие наши братья — адъютанты и ординарны, которых всегда была тут толпа превеликая, и скоро уже дошло, что всякий в захват старался овладеть сим местом.

В другой раз, и как место сие помянутым образом захвачено было уже иными, догадало меня сделать другую проказу. Давно уже грыз я зубы на помянутые выше сего штофные канапе, стоящие в среднем проходном покое, а также по несчастий) на самой дороге, где государю, идучи во внутренние свои чертоги, проходить надлежало. Вся наша братья, равно как и мы, почитали их власно как священными, и не смели к ним никак прикасаться, к тому же и отдаленность их от того места, где мы галанивали и самое местоположение их, от того всякого удерживало; но как я, оборкавшись во дворне, сделался уже смелее и отважнее, то давно уже было у меня на уме испытать, прикорнуть также и на них; а чтоб не застал государь, то употребить также на вспоможение себе своего товарища полицейского офицера. Но тогда, власно как нарочно, случись так, что увидел я на канапях сих придворного пажа, почивающего себе спокойно и растянувшегося, как па кровати.

— Тьфу! какая диковинка! сказал я сам в себе, когда паж может тут спать, то почему ж бы и мне не можно было? Ведь я такой же государев слуга, и ничем его не хуже! Побегу за товарищем, поставлю его на караул, а там сгоню этого молодца и лягу.

В один миг все сие и сделано было. Я, смолвившись с офицером и поставив его у дверей на карауле, вдруг подбегаю к пажу, трясу его за плечо и на ухо кричу: «государь, государь идет». — Бедный мой паж вскочил без ума, без памяти, и дай Бог ноги, а я и плюх на его место, но с тою однако предосторожностию, что под ноги разослал наперед свой платок, чтоб не замарать ими штофа. Не успел я улечься и начать глаза заводить, как гляжу — паж мой, увидевши, что я его обманул, и что государь спит еще за столом, вздумал было опять меня согнать и употребить к тому такой же обман.

Он прибегает ко мне, и, будя, говорит мне, но очень учтиво и вежливо: «извольте, сударь, вставать! государь изволит шествовать». Но я, дожидаясь повести сей не от него, а от своего товарища, тотчас догадался и сказал ему: «Пустое, брат! не правда и не мешай мне!» Досадно было пажу, что я не дался ему в обман. Думать, он и гадать, как бы ему согнать меня удобнее было можно. По счастию моему, не знал он, кто я таков н не отважился предпринимать какиенибудь излишества; но наконец подходит опять ко мне, садится у меня в ногах н начинает говорить, смеяться всячески надо мною, трунить и всем тем мешать мне наслаждаться сном приятным. Долго я перемогался и терпел, притворяясь, что того не слышу; но как он мне своими шпыняньями надоел, то приподнявшись, сказал я ему: «пустяки, брат, и напрасно трудишься, не согнать тебе меня, а убирайсяка ты прочь». — Но как н сне не помогло, но он опять начал и еще более надо мною по своему обыкновению забавляться и ведая, что с ними без дальних церемоний обходиться можно, толкнул таки я его ногою и сказал: «ну! пошел же прочь, когда честь не берет, и не мешай!» Но пажа моего и то не пронимает, но он начал еще н более меня беспокоить н даже за ноги трясти, Тогда вышел я из терпения, и приподнявшись, сердито уже закричал на него: «Слышишь! пошел прочь, щенок, н не мешай! а то я велю тебя полицейскому офицеру неволею и с нечестью и за хохол стащить!» — «Как бы не так!» сказал он. — «А вот я тебе и докажу, подхватил я, что точно так; господин офицер! сказал я, обратясь к стоящему вдали и караулившему меня товарищу моему. Подите сюда! и оттащите от меня этого щенка прочь, и отведите его».

Я хотел было далее, но сам не знал, что говорить; но спасибо, не было уже в том более нужды. Паж, увидя, что офицер в самом деле стал подходить к нам, так того испужался, что в тот же миг вскочил и от нас брызнул, а сие и избавило меня от сего наяна, и я выспался себе тут досыта, н не прежде уже встал, как будут разбужен своим товарищем: н как нам сей опыт удался, то не преминули мы и после сею отвагою пользоваться н спать иногда на канапях сих.

Но я заговорился уже так и позабыл, что письме мое уже слишком увеличилось, и что мне давно нора его кончить; итак, окончив сим. скажу, что я есмь навсегда, и прочее.

Письмо 95

Любезный приятель!

Таким образом жил я в Петербурге и мыкал свое горе. О должности моей, как ни говорил г. Балабин, что она легкая и ничего незначущая, но она была в самом деле крайне трудная и пребеспокойная, и особливо в первый месяц по моем приезде в Петербург, и в короткое время так мне надоела и наскучила, что я проклинал ее и все на свете и не рад был почти животу своему.

И я истинно не знаю, как бы мог переносить ее далее, если б, по прошествии праздников, по вскрытии реки Невы, по наведении чрез се на Васильевский Остров моста и по наступлении весны, не произошло в обстоятельствах наших небольшой и такой перемены, которая стала доставлять нам временем и отрады и довольное уже иногда отдохновение, и чрез то сделала мне должность мою сноснейшею.

Произошло сие более от двух или трех причин, и вопервых от того, что генерал наш, имея давно уже у себя близкую приятельницу в жене старичка Волчкова, который славен у нас был переводами многих (сочинений), а особливо Гофмановых: «О спокойствии и удовольствии» и Белегардова «Истинного христианина и честного человека», стал попрежнему ездить к ней, очень часто, на Васильевский Остров, где она с мужем своим жила, и пробивать у ней по целой иногда половине дня, и вечера целые. Ибо, как он туда никого из нас не бирывал, то, при всех таких случаях, и оставались мы дома и могли по воле отдыхать и употреблять сие время на себя.

Второе обстоятельство, уменьшившее также некоторым образом ежедневное наше беспокойство, было то, что государь, по вскрытии весны, начал уже чаще заниматься экзерцированием и смотрами своих войск и другими упражнениями, а потому и подобные тем пиршествы,о каких упоминал я прежде, бывали уже реже, и мы с генералом своим езжали во дворец и на оные не так уже часто.

Наконец, третья и наиглавнейшая причина перемены происшедшей была та, что как около сего времени ропот на государя и негодование ко всем деяниям и поступкам его, которые чем далее, тем становились хуже, не только во всех знатных с часу на час увеличивалось, но начинало делаться уже почти и всенародным, и все будучи крайне недовольными заключенным с пруссаками перемирием и жалея о ожидаемом потерянии Пруссии, также крайне негодуя на беспредельную приверженность государя к королю прусскому, на ненависть и презрение его к закону, а паче всего на крайнюю холодность, оказываемую к государыне, его супруге, на слепую его любовь к Воронцовой, а паче всего на оказываемое отчасу более презрение ко всем русским и даваемое преимущество пред ними всем иностранцам, а особливо голштйнцам, — отваживались публично и без всякого опасения говорить, и судить, и рядить все дела и поступки государевы. О государыне же императрице, о которой носилась уже молва, что государь вознамеревается ее совсем отринуть и постричь в монастырь, сына же своего лишить наследства — изъявлять повсюду сожаление и явно ей благоприятствовать; то генерал наш, будучи хитрым придворным человеком и предусматривая, может быть, чем все это кончится, и начиная опасаться, чтоб в случае бунта и возмущения, или важного во всем переворота, не претерпеть и самому ему чегонибудь, яко любимцу государеву, при таковом случае — уже некоторым образом и не рад тому был, что государь его отменно жаловал, и потому, соображаясь с обстоятельствами, начал уже стараться понемногу себя от государя скольконибудь уже и удалять, а напротив того тайным и неприметным образом прилепляться к государыне императрице и от времени до времени бывать на ее половине и ей всем, чем только мог, прислуживаться и подольщаться, что после действительно и спасло его от бедствия и несчастия при последовавшей потом революции. Сиято была третья причина, уменьшившая гораздо всегдашние его выезды и заставлявшая более сидеть дома и заниматься будто своими полицейскими делами, равно как и при самых выездах не всегда нас брать с собою, но оставлять дома, что делывал он всегда, когда случалось ему ездить на половину к государыне или к ее приверженцам. Сперва мы не знали всего того и только что дивились такой неожидаемой перемене; но как узнали о потаенных его бываниях у императрицы, о препровождении у нее иногда но нескольку часов времени в игрании в карты и в разговорах, то скоро догадались, к чему все сие клонится и отчего примеченная нами перемена происходила.

Но как бы то ни было, но мы ею были очень довольны, а горевали и озабочивались только о себе с другой стороны. Всем нам помянутый народный ропот и всеобщее час от часу увеличивающееся неудовольствие на государя было известно, и как со всяким днем доходили до нас о том неприятные слухи, а особливо когда известно сделалось нам, что скоро с прусским королем заключится мир и что приготовлялся уже для торжества мира огромный и великолепный фейерверк, то нередко сошедшись на досуге, все вместе говаривали и рассуждали мы о всех тогдашних обстоятельствах и начинали опасаться, чтоб не сделалось вскоре бунта и возмущения, а особливо от огорченной до крайности гвардии. Мысли о сем тем более всех нас тревожили, смущали н озабочивали, что мы опасались, чтоб нам при таком случае не претерпеть бы н самим чегонибудь. «Сохрани Бог, ежели что действительно произойдет!» говаривали мы не один раз между собою: «то генералу нашему .трудно будет тогда уцелеть. Все почитают его любимцем государевым, хотя он и далеко не в такой милости у него как другие; по разбирают ли при таких случаях? И Боже сохрани, ежели сделается с ним чтонибудь дурное, то берегись и мы все при нем живущие! Сочтут и нас во всем соучастниками и чтоб не пострадать и нам всем тогда ни за Христа, ни за Богородицу, и не погибнуть бы невозвратно».

Сим и подобным тот образом говаривали мы часто между собою, покапчивал! обыкновенно разговор своп общим гореванием о том, что живем в такие су мнительные времена и находимся при таком генерале, от которого, кроме беды, впрочем никакого добра ожидать не можно; ибо в непохвальбу ему можно сказать, что несмотря на все свое великое богатство, н обстоятельство, что ему, как бездетному, совсем некому было прочить, был он в рассуждении нас до чрезвычайности скуп н никогда даже и не помышлял о том, чтоб чемнибудь нас облагодетельствовать, и возблагодарить нас за всю нашу к нему ревность, труды и услуги чемнибудь существительным. Никто из нас не видал от пего во всю пашу бытность при нем ни малейшего себе подарка пли какого благодеяния особливого. А все состояло только в том, что мы едали за столом его; но к сему обязывала его и должность, а потому с сей стороны были мы ему не весьма благодарны.

Теперь кстати расскажу я вам, любезный приятель, одно случившееся около сего времени со мною происшествие, которое, по важности своей относительно до меня, особливого примечания достойно. В один день, и как теперь помню, пред обедом, когда мы все были дома, приезжает к нам тот самый г. Орлов, который в последующее время был столь славен в свете, и. сделавшись у нас первейшим большим боярином, играл несколько лет великую ролю в государстве пашем. Я пчел уже случай, в прежних письмах своих, сказывать вам, что сей человек был мне знаком но Кенигсбергу, и тогда, когда был он еще только капитаном и приставом у пленного прусского королевского адъютанта, графа Шверина, и знаком более потому, что он часто к нам хаживал в канцелярию, что мы вместе с ним хаживали танцевать по мещанским свадьбам, танцевали вместе на генеральских балах и маскарадах, и что он не только за ласковое и крайне приятное свое обхождение был всеми нами любим, но любил и сам нас, а особливо меня, и мы с ним были не только очень коротко знакомы, но и дружны. Сейто человек вошел тогда вдруг в залу, где я с прочими находился, и как он был все еще таков же хорош, молод и статен, как был прежде, то нельзя мне было тотчас не узнать его, и как я об нем с того самого времени, как он от нас тогда с Швериным поехал, ничего не слыхал, и не знал, не ведал, где он и находится, то обрадовавшись неведомо как сему нечаянному свиданию, не успел его завидеть, как с распростертыми для объятия руками, побежал к нему, закричав:

«Ба! 6а! ба! Григорий Григорьевич!...» А он, в ту же минуту узнав меня также, с прежнею ласкою ко мне воскликнул: «Ах! Болотенько! (ибо так всегда он меня любя и шутя в Кенигсберге называл): друг мой! откуда ты это взялся? каким образом очутился здесь? Уж не в штате ли у Николая Андреевича?»

— Точно так! отвечал я ему, обнимающему и целующему меня дружески: флигель его адъютантом!.. Ах, Боже мой! продолжал я, как я рад этому, что тебя здесь нахожу и вижу здоровым и благополучным! — «Ко мне, ко мне, братец, пожалуй! сказал он: я живу вот здесь близехонько, подле дворца самого, на Мойке!» — Но скажи ж ты мне! подхватил я: где ж ты ныне находишься и при чем таком! Вот уж не в полевом прежнем, а в артиллерийском мундире; уже не сделался ли ты, враг{10} артиллеристом? — «Здесь, здесь! братец, отвечал он захохотавши: точно артиллеристом и господином еще цальмейстером при артиллерии!»

Ну, поздравляю ж, поздравляю тебя, Григорий Григорьевич, получив чин сей! Дай Бог тебе и выше и выше. Еще ты лучше и пригоже в этом мундире! Ей, ей, красавец! Сущий враг!

Я хотел было далее говорить, но вошедший в ту минуту к нам генерал наш помешал мне в том, и, увидев г. Орлова, который ему также попрежнему знакомству очень был известен, также воскликнул: — «А! Григорий Григорьевич! Здравствуй, мой друг!» — и поцеловав его, взял за руку и повел его к себе в кабинет, и пробыл там с ним более часа.

Что они там с ним говорили, того ничего я уже не знаю, а увидел только то, что генерал унял его у себя обедать, говорил и обходился с ним дружески, разговаривал за столом с ним о кенигсбергской нашей жизни и о том, как мы там поживали, веселились и танцевали вместе, и о прочем. Когда же встал изза стола, и г. Орлову пришло время от нас ехать, то обняв, расцеловал он меня, опять по прежнему своему кенигсбергскому еще обыкновению, и опять убедительнейшим образом стал меня звать к себе, и просить, чтоб я у него побывал и навестил в его квартире. «Хорошо, хорошо! сказал я: как скоро только можно будет, то твой гость, и побываю у тебя».

Сим кончилось тогда наше первое свидание и я почел его ничего незначущим; да и можно ль было мне тогда помышлять и вообразить себе, что призыв сей был превеликой важности и открывал было мне путь к достижению высоких чинов и достоинств, к приобретению великих богатств и к восшествию может быть на высокие степени чести и знатности. Ибо я тогда ничего еще об Орлове не знал и мне и в голову того вселиться никак не могло, чтоб был сей человек тогда уже очень и очень коротко знаком государыне императрице и, будучи к ней в особливости привержен, замышлял уже играть свою ролю и набирал для ей и для производства замышляемого великого дела и последовавшего потом славного переворота, из всех друзей и знакомцев своих партию и которых всех он потом осчастливил, вывел в люди, поделал знатными боярами, богачами и на век счастливыми, и чтоб, как сомневаться в том не можно, назначал он и меня тогда в уме своем себе в товарищи.

Всего того не зная ни мало и не ведая, и пропустил я сей случай без всякого уважения. Но как удивился, как чрез несколько дней является ко мне присланный нарочно от г. Орлова, кланяется от него и говорит: что приказал он меня звать как можно к себе, и что есть ему до меня нужда! — «Хорошо, братец! сказал я присланному. Я побываю у него, как скоро найду свободное время». — «Он было приказал вас звать теперь к себе, и приказал было мне проводить вас до его квартиры». — «Душевно б рад, мой друг, но теперь мне никак не можно! Вот видишь, карета стоит перед крыльцом, генерал в сию минуту едет со двора, и мне надобно с ним ехать. Итак, кланяйся, братец, Григорию Григорьевичу, и скажи, что теперь мне никак недосужно, и что я повидаюсь с ним после».

Сие и в самом деле так было: мы в тот же час поехали со двора, и я не уважил и сего вторичного призыва, и почел оный ничего незначущим, и мысленно еще сам в себе смеялся и говорил: — «Какая черту нужда! а так, небось, хочется пошалберить и повидаться».

Но не успело еще несколько дней пройтить, как, к превеликому удивлению моему, является опять тот же присланный от г. Орлова, и, остановив меня в сенях, спешащего иттить к генералу, и опять кланяется мне от него и опять зовет к нему почти неотступно, говоря, что он велел мне сказать, что, ейей, есть ему до меня крайняя нужда, и чтоб я как можно к нему пожаловал, приехал и хоть бы на одну минуту. — «Батюшка ты мой! отвечал я ему. Ейей! мне и теперь никак не можно. Генерал спрашивает меня, и я, видишь, спешу иттить к нему». Сие было и в самом деле, и генерал чрез несколько минут послал меня со двора и надавал мне тогда столько комиссий, что я с превеликою досадою до самого обеда проездил и в прах измучился. Но на дороге не раз приходило мне на мысль сие призывание: — «Господи! говорил я сам себе и говорил не однажды: — какая бы такая Орлову была до меня нужда? да еще и крайняя? Никаких у вас с ним не было связей, и никаких таких дел между нами, по которым бы могла дойтить до меня когданибудь надобность, а того меньше и нужда!.. Не понимаю я!..» продолжал я, пожимая плечами, и отъехавши, опять тоже и тоже вспоминал и дивился.

Наконец и вздумал было к нему завернуть, но так случись, что было тогда уже поздно, надобно было поспешать домой к генералу, а к тому ж както и позабыл я, и не мог в точности вспомнить, где именно была его квартира, а у присланного хотел было еще расспросить, но его, вышедши в сени, уже не застал, он тогда уже уехал; сверх того опасаясь, чтоб сие меня не задержало, отложил я и в сей раз свидание с ним до другого случая, а пропустил благополучно и сей случай и не уважил ни мало и сего третичного призыва.

Но как бы вы думали? любезный приятель, ведь при сем одном не осталось еще сие. Но г. Орлову, видно так усердно хотелось вплести меня в свое дело, что не преминул решиться он сам опять к генералу и нарочно только для того приехать, чтоб со мною видеться, и меня как можно убедить приехать к нему; и потому, нашед меня в сей раз в зале, тотчас ко мне адресовался, и власно, как с некакою досадою мне сказал: «Эх, братец! ты какой! не мог ты по сие время никак побывать у меня, как я тебя и сам, и чрез [посланного], просил о том!» — «Эх, братец! отвечал я: ну, как это? разве не знаешь ты нашего генерала и не насмотрелся в Кенигсберге, каков он, и каково жить при нем его подкомандуюшим. Ведь он и здесь таков же: будь безотлучно при нем и как от дяди ни пяди. Если 6 можно было, то давно бы побывал, а то, ейей, не мог никак и на один час во все сии дни от него оторваться. Замучилтаки пас до бесконечности». — «Да кактаки так, подхватил он: как бы не найтить свободного времени, если б похотел; а я божусь тебе, что имею до тебя крайнюю нужду, и что истинно нарочно для того сюда наиболее и приехал, чтоб тебя звать к себе; ну, поедем же хоть теперь ко мне!» — «Нельзя, голубчик мой, и теперь никак! отвечал я. Генерал уже совсем готов и сбирается ехать со двора, и мне приказано уже от него, чтоб с ним ехать!» — «Экое горе! подхватил он: а мне крайняя до тебя есть нужда, и ты не поверишь, какая крайняя надобность поговорить с тобою».

— Господи! — удивляясь, отвечал я: да какой такой нужде необходимой быть?., не понимаю я, никаких у нас с тобою дел нет и не было! — «Этакой ты; ну, право, нужда, ейей! нужда, и нужда крайняя!»

— Фу! какой! подхватил я. Ежели есть нужда, так разве не можно тебе сказать мне ее здесь и теперь же? — «Нет, нельзя никак! отвечал он; а мне хотелось бы с тобою поговорить о том дома; пожалуйста, братец, поедем». — «Ну! истинно нельзя, голубчик ты мой! отвечал я: а ежели подлинно есть тебе нужда, то для чего ж и здесь не сказать? разве не хочешь говорить о том при людях? Ну, так пойдем, вот туда в дальние комнаты, там никого нет, и мы можем себе говорить обо всем и обо всем, никто нас не увидит и не услышит, а благо время к тому теперь свободное, и генерал еще не совсем оделся».

От предложения сего позадумался было он, однако вдруг опять, власно как встрепенувшись, мне сказал:

— Нет, мой друг! здесь никак и пи под каким видом нельзя, а пожалуйста, приезжай ко мне! ты одолжишь меня тем неведомо как!

Тут опять, и власно как нарочно, растворились двери в комнату генеральскую, и как нам против самых оных тогда стоять случилось, то генерал, увидев Орлова, стал звать его к себе, и он принужден был, оставив меня, иттить к нему. Но в сей раз не долее пробыл он у пего, как только несколько минут, но, проходя опять чрез залу, не преминул поцеловаться со мною и опять мне сказать: — «Ну, пожалуйста же, мой друг, побывай у меня и как можно скорей, ты всегда найдешь меня дома, а особливо по утрам». — «Хорошо, хорошо! сказал я, и как скоро только можно будет».

С сим и расстались мы тогда с сим человеком, и я ему хотя и верное почти дал слово побывать у него, но в самом деле, стали мне неотступные его просьбы и столь усильные зовы уже несколько и подозрительны становиться и приводить меня в недоумение превеликое, как что я, поехав тогда с генералом, во всю дорогу о том думал, и сам в себе говорил: «Господи! что за диковинка, и что за нужда такая? не помню я! Никакой, кажется, нужде быть не можно, а того меньше такой, о которой при людях и даже в доме у нас говорить не можно? Не понимаю, что за секреты такие? уж нет ли каких у него сплетней особливых, и не хочет ли он уже меня заманить во чтонибудь дурное? Да! вот и нашел человека! продолжал я сам себе усмехаясь говорить, тотчас ведь и согласился на все! не на такого он напал!»

Сим и подобным сему образом размышлял и сам с собою говорил я тогда во все утро, и всячески старался мыслями своими добраться до того, зачем таким призывал он меня к себе. Более всего подозревал я, что не по масонским ли делам то было?

Принадлежал он, как то известно было мне, к сему ордену. И как он не однажды меня и в Кенигсберге еще ко вступлению в оный уговаривать старался, но я имея както во всю жизнь мою отвращение как от сего ордена, так и от всех других подобных тому тайных связей и обществ, не соглашался к тому никак; то приходило мне в мысль, не хотел ли он и тогда заманить меня в оный, и не за тем ли призывал меня с таким усилием, но истинной причины никак мне и в голову не приходило.

Совсем тем, как тогдашнее время было очень шатко и самое критическое, то не имел я охоты входить ни в какие сплетни, а особливо при тогдашнем моем философическом расположении мыслей, и потому, подумав гораздо и сказав сам себе: уже ехать ли мне к нему и не погодить ли по крайней мере еще? решился наконец к сему последнему, а чрез само сие, все это происшествие тем и кончилось. Г. Орлов более сего уже мне не скучал и меня не видал, а я также, чем далее, тем меньше охоты имел к нему ехать, и скоро совсем о том и думать перестал.

Но после, как по вступлении на престол императрицы Екатерины открылось, что такое был Орлов и что он тогда делал и предпринимал, то легко я мог в помянутом его усильном домогательстве к заманению меня к себе, усмотреть истинную причину, и не мог уже нимало сумневаться в том, что ему хотелось вплесть меня в тогдашний свой комплот{11} и преклонить вступить, вместе с ними, в заговор тогдашний, и хотелось может быть потому наиболее, что я был у Корфа, адъютантом, а сей находился в милости у государя и они, может быть, ласкались надеждою узнавать от меня о многом до государя относящемся.

Но как бы то ни было, но я крайним поразился изумлением, услышав о революции и обо всем, во время оной и после происходившем. Однако не думайте, любезный приятель, чтоб я терзался притом сожалением и тужением о том, что упустил четверократный призыв себя к тому же, может быть, счастию, каким воспользовались тогда все сообщники гг. Орловых и бывшие с ними в заговоре, и досадую на самого себя, для чего не послушался я г. Орлова и не съездил тогда к нему, к чему натурально, если б только похотел, то мог бы найти свободное время. Нет, нет, любезный приятель, сие всего меньше меня беспокоило; а я, как тогда, так и после и даже и поныне, всегда, когда ни вспомню тогдашнее время и все помянутое с г. Орловым происшествие, как нахожу во всем оном нечто таинственное, и примечаю почти явные следы действия пекущегося тогда о истинном благе моем Промысла господня, старавшегося, как чрез все вышеупомянутые, власно как нарочно, случавшиеся мне препятствия и невозможности к езде к г. Орлову, так и последующим потом удивительным почти нехотением моим, или иначе не каким и власно как по неволе удержанием меня от того, спасти и предохранить меня, когда не от совершенного бедствия и несчастия, которое могло 6 всего легче воспоследовать, так по меньшей мере от наимучительнейшего состояния.

Ибо, судя по тогдашнему моему расположению мыслей и, прямо, по философическим правилам в жизни, к каким я прилепился столь крепко еще в Кенигсберге, за верное полагаю, что я никак бы и ни под каким видом не согласился на предложение г. Орлова, если 6 я к нему тогда и поехал и от него оное услышал, но оно поразило бы меня как громовым ударом, смутило бы весь мой дух и повергло бы меня в наимучительнейшее состояние. Ибо, как с одной стороны вся душа моя была тогда всего меньше заражена честолюбием и любостяжательством, и всего меньше обожала знатные и высокие достоинства, а жаждала единственно только мирной сельской, спокойной и уединенной жизни, в которой бы мог я заниматься науками и утешаться приятностями оных; а с другой стороны, дело сие и тогдашнее предприятие г. Орлова было такого рода, которого счастливый и отменно удачный успех не мог еще быть никак предвидим и считаться достоверным, но напротив того, все сие отважное предприятие сопряжено было с явною и наивеличайшею опасностию, и всякому, воспринимающему в заговоре том соучастие, надлежало тогда, власно как на карту, становить не только все свое благоденствие, но и жизнь самую, и подвергаться самопроизвольно всем величайшим бедствиям в свете; то подумал ли бы и восхотел ли б я тогда для недостоверного получения таких выгод, которые почитал я тогда сущими ничтожностьми и единою мечтою, самопроизвольно несть голову свою на плаху и подвергнуть себя без всякой нужды наивеличайшей опасности жизни и пожертвовать тому всем спокойствием и благо — действием в жизни?

— Нет! нет! никогда бы и никак я на то не согласился, и как бы г. Орлов ни стал меня уговаривать, но я верно бы его не послушался. А как бы скоро сие случилось, то подумайте, не подверг ли б я, себя и самым сим превеликой опасности? Не вооружил ли 6 я всю их шайку на себя злобно? Не произвел ли 6 во всех их опасение, чтоб я не донес на них государю и не подверг их всех опасности величайшей, и не могли ль бы они, для обеспечения себя от меня, предприять против самого меня еще чегонибудь злого и даже восхотеть сбыть меня с рук и с света? Да хотя б и того не было, так не мог ли 6 я и после, как нехотевший быть с ними заодно, претерпеть какогонибудь за то бедствия и опасности? А оставляя и все сие, не могло ль бы единое узнание такого страшного дела, при всем нехотении вступить в такой опасный заговор, подвергнуть меня в наимучительнейшую нерешимость, крайнее сумнительство и недоумение, что мне тогда делать, и молчать ли о том, или донесть где надлежало? Оба сии случая были бы для меня страшны и могли б дух мой поражать неописанным страхом и ужасом; ибо и самое молчание не сопряжено ль бы уже было с явною опасностию и ожиданием непременного себе бедствия, в случае если б заговор открылся и вкупе узнано было, что и я о том знал и ведал? Не стал ли б тогда меня самый долг присяги побуждать открыть толь страшный заговор самому государю? Но отважился ли бы я и на сие предприятие? А все сие не стало ль бы меня ежеминутно терзать и мучить?

Итак, другого не заключаю, что благодетельствующий мне промысл Всемогущего, положивший доставить мне и без того такую жизнь, какую только желало мое сердце, и одарить меня истинным, а не ложным благополучием в жизни, восхотел меня всем тем спасти не только от величайших бедствий и опасностей, но оказать мне и самым тем наивеличайшее благодеяние в жизни.

Но я удалился уже от моего повествования и письмо мое так увеличилось, что мне пора его кончить и сказать вам, что я семь и прочее.

Письмо 96

Любезный приятель!

Между тем, как упомянутое происшествие у меня с г. Орловым происходило, и у него с соумышленниками своими ковали на государя и втайне набиралась благоприятствующая императрице партия, государь, ничего о том не зная, не ведая, а будучи в совершенной беспечности, продолжал провождать время свое попрежнему, в ежедневных опорожниваниях бутылок с аглинским своим любимым пивом, в частных у себя, а особливо по вечерам, пирушках, с любимцами своими и фавориткой, в удостоивании первейших вельмож своих посещениями, в экзериировании и превращении на иной лад любезного своего кадетского корпуса и войск, как бывших тогда в Петербурге, так и вновь пришедших. А между тем, при помощи любимцев своих, занимался и разными политическими делами, также и относящимся до правления.

Он сделал во всей армии и во всем военном штате великую перемену, и старался все учредить на ноге прусской. Перемена была совсем прежняя экзерциция на манер прусский; мундиры пошиты по прусскому покрою; прежние и наиприличнейшие древние звания полков но городам уничтожены и, как я уже упоминал, велено было им называться \же по фамилиям их шефов, которым велено было и мундиры каждого полку отличить от других, чем они пожелают сами. Звание генераланшефов уничтожено, и велено им называться просто генералами, а бригадирская степень уничтожена совсем, и полковники, по прусскому манеру, производились уже прямо в генералмайоры. Прежде бывшее наказание солдат и всех военных батожьем, кошками и кнутом отменено, и велено наказывать палками и фухтелем, и для экзерцирования войска велено было собраться к Петербургу пятнадцати тысячам войска и стать лагерем. А для лучшего во всех военных распоряжениях успеха, составлена особая военная комиссия, в которой членами сделаны: принц Жорж, князь Трубецкой, Вильбоэ, Глебов, Мельгунов и генераладъютант барон Унгер, а председательствовал в оной сам государь своею особою.

Далее, прежняя лейбкомпания была распущена, поелику содержание оной ежегодно до двух миллионов рублей государству стоило; напротив того, прежний его голштинский конный полк получил все преимущества конной гвардии, а принцу Жоржу поручена была над ним команда. В самой Гольштинии велел он учредить 9 пехотных и 6 конных полков, с особым баталионом артиллерии. Начальство же над кадетским корпусом, при котором он сам до того был и шефом и директором, по сделанном наперед нарочно для того особом и великом торжестве, обеде и экзерцировании, поручил он генералпоручику и прежде бывшему императрицы Елисаветы фавориту, Ивану Ивановичу Шувалову.

Равномерное попечение начал было иметь сей государь и о поправлении и приведении в лучшее состояние нашего флота, и хотел, чтоб английские морские офицеры принимали у нас во флоте службу, и чтоб корабли вперед строены были не в Петербурге, а в Кронштадте. И в мае имел он удовольствие спустить при себе два вновь построенных военных семидесятипушечных корабля. Мне самому случилось быть при сем спуске оных и видеть всю употребляемую при том пышную церемонию. Стечение народа было притом бесчисленное, и государь присутствовал при том сам, с императрицею и со всем своим придворным штатом и всеми иностранными министрами, и назвал один из них «Королем Фридрихом», а другой «Принцем Жоржем». Не могу изобразить, как напряжено было тогда у всех любопытство, когда в несколько сот топоров начали вдруг подрубать подпоры, и как приятна была для всех та минута, когда корабль по склизам полетел вдруг с берега в реку Неву, и рассекал впервые хребет оной своими громадами. Гром от пушечной пальбы, кричание «ура», радостные восклицания народа, и звук труб, литавр и прочей музыки, раздавался тогда по всем окрестностям и придавал зрелищу сему еще более пышности и величия.

Относительно до дел внутреннего правления государственного, то сенату предоставлен был только департамент гражданских дел, и не велено было ему более ни во что мешаться. А для попечения о славе государства и благоденствия подданных, сделана конференция и членами оной принц Жорж, принц ГолштейнБекский, граф Миних, князь Трубецкой, канцлер Воронцов, Вильбоэ, князь Волконский, Мельгунов и Волков. А чтоб не отягощен был государь просьбами, то запрещено было подавать государю лично челобитные, а велено просить обо всем в учрежденных к тому местах.

В самой полиции сделаны некоторые перемены: уничтожены везде полицеймейстеры, и оставлены только в обеих столицах, и московскому велено быть подсудимым нашему генералу, яко главному полицеймейстеру.

Издан был также указ, относящийся до поспешествования коммерции и торговле, и силою оного дозволен был выпуск за море хлеба, солонины и живого скота, и многие другие полезные для торговли установления.

Далее были, по приказанию его, освобождены из неволи, кроме Миниха, и многие другие, бывшие в ссылке, а наиглавнейший Бирон, герцог курляндский, с обоими сыновьями своими. Барон Менгден с фамилиею, барон Стрешнев и граф Лешток с женою: и всем возвращены прежние их чины, имения и достоинства.

В самом придворном церемониале сделаны были некоторые перемены, и государь требовал от всех иностранных министров, чтоб они первые свои визиты делали принцу Жоржу, поелику он его почитал первым принцем крови. Что касается до войны нашей с пруссаками, то, по пресечении военных действий, с самого вступления государева на престол, переговоры о мире начало свое восприяли и продолжались, при содействии самого государя, с такою ревностию, что <неразборчиво, 26(?)> апреля был наконец тот день, в который несчастная сия и толь многой крови и убытков нам стоющая война, получила действительное свое окончание, и в который заключен был между нами и пруссаками, так называемый вечный мир и самим государем подписан. А 30го числа, того ж месяца, был он и всему собранному ко двору генералитету и другим знатнейшим особам чрез великого канцлера, графа Воронцова, объявлен. И государь принимал от всех поздравления с оным, и дал потом превеликий обед, радуяся оному, как бы какой великой находке, и при продолжении стола, при беспрестанной пальбе из пушек, пил за здоровье короля прусского, к крайней досаде и огорчению всех истинных сынов отечества. После сего обнародован был сей мир и во всем городе, и 10е число мая назначено для всеобщего мирного торжества.

Торжество сие и последовало действительно помянутого числа, и было в своем роде хотя самое пышное и великолепное, но для всех россиян не весьма приятное.

Собрание во дворце всех знатных господ и генералитета было многочисленное, а стечение народа, для смотрения приготовленного к сему случаю огромного и прекрасного фейерверка, было несметное.

Для обеда и бала после оного приготовлен и с великою поспешностию отделан был большой зал во дворце, в том фасе оного, который был окнами на Неву реку. И государь, опорожнив может быть во время стола излишнюю рюмку вина и в энтузиазме своем к королю прусскому дошел до такого забытая самого себя, что публично, при всем великом множестве придворных и других знатных особ, и при всех иностранных министрах, стал пред портретом короля прусского на колени и, воздавая оному непомерное уже почтение, называл его своим государем: происшествие, покрывшее всех присутствовавших при том стыдом неизъяснимым и сделавшееся столь громким, что молва о том на другой же день разнеслась по всему Петербургу и произвела в сердцах всех россиян и во всем народе крайне неприятные впечатления. Совсем тем, самому мне происшествия сего не случилось видеть, и помянутых слов, произведших потом страшные действия, слышать своими ушами, а говорили только тогда все о том.

Нехотение пробыть сей день без обеда и весь оный промучиться в тесноте и в крайней скуке между множеством нашей братьи в передних дворцовых комнатах, а напротив того, крайнее любопытство и желание видеть на свободе сожжение фейерверка и оным досыта налюбоваться, побудило меня употребить в сей день небольшую и позволительную хитрость, и под предлогом недомогания отделаться в сей день от езды за генералом и остаться дома. И так, пообедав в свое время и одевшись попростев, пошел я заблаговременно ко дворцу, и выбрав себе наилучшее и способнейшее для смотрения фейерверка место, стал спокойно зажжения оного дожидаться. И хотя был тогда принужден ждать того несколько часов и не без скуки, однако заплачен был с лихвою за то неописанным удовольствием при смотрении сего наипрекраснейшего зрелища, продолжавшегося несколько часов сряду и достойного по всем отношениям всякого внимания от любопытного человека.

Был он самый огромный и стоющий многих тысяч. Главнейшие его фитильные шиты воздвигнуты были на берегу Васильевского острова против дворца и окон самой оной залы, где отправлялось тогда торжество. Впереди, против сих щитов, поделаны были другие движущиеся колоссальные фигуры, изображающие Пруссию и Россию, которые, будучи сдвигаемы по склизам и загоревшись, сходились издалека вместе, и схватившись над жертвенником руками, означали примирение. Не успело сего произойтить, как произросло вдруг на сем месте пальмовое дерево, горевшее наипрекраснейшим зеленым и таким огнем, какого я никогда до того не видывал. А вслед за сим, выросли тут же и многие другие, такие же деревья и составили власно как амфитеатр кругом сего места. Уже и одно сие зрелище было таково, что я не мог им довольно налюбоваться; но сколь удовольствие мое увеличилось, когда вслед за сим вспыхнул и загорелся вдруг большой щит и когда, но прошествии первого дыма, представился зрению моему огромный и великолепный Янусов храм с галереями по обеим сторонам и двумя портиками или пристенками, горящий разными и прекрасными фитильными огнями. Не видав никогда еще в таком совершенстве сделанный фитильный щит, не мог я зрелищем сим насытить тогда довольно глаз своих. А неменьшим удовольствием напоялось сердце мое при последующих потом и более часа сряду продолжавшихся верховых и низменных огнях и многоразличных фигур, составляющих из оных. Какое множество горело тут разного рода наипрекраснейших колес огненных и фонтанов, и других тому подобных штук! Какое множество выпушено было верховых ракет и лусткугелей! Какое множество бураков с швермерами и звездами, и какое множество разных водяных фигур, горевших на Неве перед дворцом самым, и производивших разные звуки и шумы. Зрелища сии были так разнообразны и хороши, что я истинно едва успевал следовать очами своими за всеми сими и на большую часть новыми и невиданными для меня предметами, и удовольствие мое было превеликое.

Наконец, не менее увеселяли меня и другие щиты, построенные на больших ладьях, приводимые по воде и устанавливаемые против дворца на место сгоревших. Один из них был прорезной и составленный из искр несметного множества швермеров и колес, горевших позади его, а другой, из так называемых свечек и белого огня, и оба сделанные очень хороню и горевшие весьма удачно.

Словом, фейерверк сей был огромный и такой, какие бывают редки, и стечение смотревшего народа было чрезвычайно великое. Все берега реки Невы и все ближние места были унизаны людьми, а не осталась и самая река праздною, но усеяна была множеством суденышков, наполненных зрителями. По счастию, погода случилась тогда самая тихая и наиприятнейшая вешняя, только жаль было, что вечер тогда случился светловат и не так было темно, как для фейерверка было надобно. Впрочем, зрелище сие продолжалось нарочито долго, и мы не прежде разошлись, как уже около полуночи.

Сим образом кончилось мирное торжество в тот первый день. Но государю угодно было, чтоб оно некоторым образом продолжалось и в последующий день. Но как в оный выставлены были только для подлого народа быки и вино, то о сем, как незаслуживающем дальнейшего внимания деле, я и не упоминаю; а вспомнив, что письмо мое достигло обыкновенных своих пределов, решился на сем месте остановиться и предоставить дальнейшее повествование письму будущему, сказав вам, что я есмь и прочее.

Письмо 97

Любезный приятель!

Как государь ни старался сделать мирное свое торжество для всех подданных своих приятнейшим, и самою пышностию оного ослепить народ подлый, однако сделанное им, чрез помянутую, крайне неосторожную поступку и ни с чем несообразное уничижение себя перед портретом короля прусского, неприятное и глубокое впечатление осталось в сердцах подданных его неизгладимым, и не только не уменьшило, но бесконечно еще увеличило всеобщее на него негодование. Все, до которых только доходил о том слух, были поступкою сею крайне недовольны, а как присовокупилось к тому и то, что тогда всему народу сделалось уже известно, что помирились мы с пруссаками ни на чем, и он при заключении мира сего не удержал себе ни малейшей частички из завоеванных земель, а положено было не только Померанию, но и все королевство прусское отдать обратно, которого всем россиянам было крайне жаль и о котором некоторым известно было, что король, находясь в последней своей крайней нужде, намерен был уже и сам уступить его нам на веки, если 6 мог только купить чрез то одно себе — мир. А тогда не только получил его, так сказать, безданно беспошлинно, но сверх того и ту, совсем неожидаемую им и неописанно полезную для его выгоду, что государь наш из единой любви и непомерного к нему почтения, отстав от всех прежних союзников наших, с которыми вместе толико лет проливали мы кровь свою, за которых потеряли толь многие тысячи наилучших своих воинов, и пожертвовали толь многими миллионами наших денег и истощили тем даже все государство наше, и не только отстал, но расположился еще и помогать против их королю прусскому всеми своими силами и возможностями, и что для учинения тому начала, велел уже бывшему при цесарской армии Чернышовскому корпусу примкнуть к прусской армии, и вместе с пруссаками воевать против прежних наших союзников цесарцев{12}. А рассеявшаяся о том в народе повсеместная молва прибавляла еще, что будто бы государь помянутый наш в двадцати тысячах человек состоящий, Чернышевский корпус даже подарил совсем и навсегда королю прусскому; а со всем тем, о возвращении прочей армии в Россию никто еще не говорил ни слова, а напротив того начинала рассеваться молва, что государь, всем тем еще не удовольствуясь, затевал еще за Голштинию свою какуюто новую войну против датцкого королевства, и что готовился уже флот наш к отплытию в море, а армии нашей велено было идти опять в поход, и пробираться чрез Померанию в Мекленбург, и что некоторая оной часть, под предводительством графа Румянцева, туда уже выступила; и что у государя не то было на уме, чтоб чрез помянутое примирение с королем прусским доставить государству своему мир, тишину, спокойствие и отдохновение, но он вознамерился, чрез предпринимание без всякой нужды новой, отдаленной и совсем бесполезной для нас войны, повергнуть все государство свое вновь в бездну многоразличных зол и отягощений, и войны сей так жаждал, что вознамерился даже сам в поход с армиею своею отправиться, и самолично командуя оною, и королю прусскому помогать и с новыми неприятелями драться. То все сие не только огорчало и смущало умы всех россиян, но и сердца их раздражало против его до бесконечности и так, что никто не мог взирать на него с спокойным духом и не чувствуя в душе и сердце своем досады и крайнего негодования и неудовольствия на него.

А все сие и произвело то последствие, что не успело помянутое мирное торжество окончиться, как бывший до того, но все еще сносный и сокровенный народный ропот увеличился тогда вдруг скорыми шагами, и дошел до того, что сделался почти совершенно явным и публичным. Все не шептали уже, а говорили о том въявь и ничего не опасаясь, и выводили из всего вышеписанного такие следствия, которые всякого устрашить и в крайнее сумнение о благоденствии всего государства повергать в состоянии были.

Теперь посудите, каково ж было тогда нам, находившимся при полицейском генерале и о увеличивающемся с каждым днем помянутом всенародном ропоте, огорчении и неудовольствии, получающим ежедневные уведомления? — Не долженствовало ль нам тогда наверное полагать, что таковой необыкновенный ропот произведет страшные действия и что неминуемо произойдет какойнибудь бунт или всенародный мятеж и возмущение? — Ах! любезный приятель, мы того с каждым почти часом и ожидали и я не могу вам изобразить, каково было для нас сие критическое время, и сколь много смущались сердца наши от того ежедневно.

Но никто, я думаю, так много всем тем не смущался, как я. Известное уже вам тогдашнее расположение моего духа и мыслей делало меня ко всему тому еще чувствительнейшим. Я воображал себе все могущие при таком случае быть опасности и бедствия, тужил тысячу раз, что находился тогда при такой должности и жил при таком генерале, который, в случае мятежа и возмущения, всего легче мог и сам погибнуть и нас с собою погубить: желал быть тогда за тысячу верст от него в отдалении; помышлял уже несколько раз о том, чтоб, воспользуюсь дарованною всему дворянству вольностию, проситься в отставку и требовать себе абшида{13}; но и досадовал вкупе и досадовал неведомо как, что тогда собственно учинить того было не можно и что необходимо долженствовало дожидаться наперед месяца сентября, с которого дозволено только было проситься в отставку. Сие обстоятельство паче всего меня огорчало, и я истинно не знаю, что б со мною было и до чего 6 я дошел, если 6 при всех сих крайне смутных обстоятельствах не подкрепляло меня мое твердое упование на моего Бога, и сделанное единожды навсегда препоручение себя в Его Святую волю, не ободряло весь мой дух и не успокаивало сердце. Я надеялся, что Святой его и пекущийся о благе моем Промысл верно не оставит меня и при сем случае и произведет то, что за лучшее и полезнейшее для меня признает. И, ах! я не постыдился и в сей раз в сем уповании моем на моего Творца и Бога!

Он и действительно не оставил меня и произвел то, что я всего меньше мог тогда ожидать и думать! — Словом, Святой воле Его угодно было расположить тогда так обстоятельствы, что я вдруг и против всякого чаяния и ожидания, сперва власно как некоею невидимою силою, оторван был от моего генерала, наводившего собою на нас толь великое опасение, а вскоре потом ни думано, ни гадано, получил то, чего только жаждала вся душа моя и вожделело сердце. И как происшествие сие принадлежит к достопамятнейшим в моей жизни и имело великое влияние на весь остаток оной, то и опишу я оное вам в подробности.

Случилось это в один день и, что удивительнее, в самый такой, в который мы, по дошедшим до нас чрез полицейских служителей новым слухам о увеличившемся ропоте и неудовольствии народном, в особливости были растревожены, и о том, собравшись пред самым обедом в кучку, между собою судачили, воздыхали и говорили, как вдруг без памяти прискакал к генералу нашему один из государевых ординарцев, и, пробежав мимо нас к генералу в кабинет, ему сказал, чтоб он в ту же минуту ехал к государю, и что государь на него в гневе. Не могу изобразить, как нас всех необыкновенное сие явление поразило и удивило. Что ж касается до генерала, который только что взъехал тогда на двор, возвратившись из обыкновенных своих всякий день путешествиев, и расположившись в сей день обедать дома, хотел было только скидывать с себя кавалерию и раздеваться; то он побледнев и помертвев от сей неожидаемой вести, только что кричал: «Карету! Скорей карету!» и бежал в нее садиться опять, и как оная была еще не отпряжена и ее вмиг опять подвезли, то, подхватя с собою товарища моего, князя Урусова и полицейского ординарца, которые одни в тот день с ним ездили, полетел от нас как молния туда, где государь тогда находился, и с такой поспешностию, что едва успел нам сказать, чтоб мы погодили обедать, покуда он либо сам приедет, либо пришлет карету обратно.

Оставшись после его, не знали мы, что думать и гадать о сем происшествии, и прежнее наше судаченье сделалось еще больше и важнее. «Уже не произошло ли чего особливого? говорили мы между собою: уж не сделалось ли где мятежа и возмущения какого? Ныне того и смотри и гляди!»

О государе всем нам известно было, что он в то утро поехал за город смотреть пришедший только накануне того дня к Петербургу прежний свой и любимый кирасирский полк. «Уже не произошло ли там чегонибудь не дарового? продолжали мы говорить: или не увидел ли он чего во время езды своей туда?.. И, ахти!.. беда будет тогда генералу нашему!.. На первого он оборвется на него, и первому скажет, для чего он будучи полицеймейстером, не глядит, не смотрим...» Далее думали и говорили мы: «Уж не узнал ли какимнибудь образом государь, что генерал наш тайком и часто ездит к государыне и просиживает у ней по нескольку часов сряду и не за то ли он на него разгневался?..»

Сим и подобным сему образом догадывались и говорили мы между собою, дожидаясь возвращения генеральского, и сгорали крайним любопытством, желая узнать истинную причину, которая, однако, при всех наших думаньях и догадках, никому из нас и на мысль не приходила. А потому и судите, сколь великому надлежало быть нашему изумлению, и сколь сильно поражены были мы все, когда, вместо генерала, прискакал к нам один товарищ мой, князь Урусов и, вбежав к нам в зал, его с любопытством встречающим, учинил нам пренизкий поклон, и сказал: «Ну, братцы! поздравляю вас всех!» — С чем таким? подхватили мы, и воспылали еще множайшим любопытством слышать дальнейшее. «А вот с тем, государи мои! продолжал он: что всякий из нас изволька готовиться в путь!» — Куда это? спросили мы в несколько голосов и перетревожившись уже от одного слова сего. — «Куда! подхватил он: ни меньше, ни больше как в заграничную армию!» — Что ты говорить! спросили мы, крайне смутившись. Неужели генерала посылают в армию? — «Какое тебе генерал? отвечал он: генерал как генерал, остается там же, где был, и поехал теперь с государем обедать, а изволька все мы за границу!» — Как это? подхватили мы еще больше изумившись. Нам то, зачем же таким в армию? — «Как зачем? сказал он. Затем, чтоб служить, иттить с нею в поход, и воевать против неприятеля. Словом, было б вам всем, государи мои, известно и ведомо, что мы уже теперь не находимся в штате у генерала; а всех нас у него отняли, и велено отправить нас в армию и распределить по полкам опять».

Слова сии поразили нас всех, как громовым ударом. Мы оцепенели даже и не в состоянии были долго выговорить ни единого слова. Но вдруг потом приударились в разные голоса, спрашивать и говорить. Иной, не веря всему тому, говорил, что он шутит; другой считал это пустяками; третий крестился и говорил: Господи помилуй! как это можно! Но те, которые не находили в том шутки, приступали к князю и просили его, чтоб он не томил их больше и сказал им: подлинно ли все то правда? и буде он не шутит, то каким же образом и как это так сделалось, и от кого произошла такая неожидаемость?

И тогда, князь, побожившись, что он ни мало не шутит, и чтото не только точная правда, но он слышал и знает, от кого и произошло все сие.

«Словом — продолжал он, обратясь к стоящему с нами рядом нашему оберквартермистру Лапту — говорить причиною тому никто иной, как вы, и но милости вашей вышла на нас всех теперь такая невзгода и беда!» — От меня? с удивлением спросил Ланг. — «Точно так и от вас одних все это загорелось; а вот я вам и расскажу все дело. Вы ведь были прежде сего в кирасирском государевом полку, и из оного к нам взяты?» — Был! сказал на сие Ланг, — ну, так что ж? — «А вот что, отвечал князь. Как государю все офицеры сего полку, а в том числе и вы были коротко известны, то сегодня, приехавши смотреть свой полк, не находит он вас и спрашивает, где 6 вы были, и для чего вас нет во фрунте. Ему отвечают, что вас давно уже нет в полку, и что вы взяты генералом нашим к нему в оберквартермистры. Государь не успел сего услышать, как и вспылил и прогневался ужасным образом на нашего генерала.

— «Как, это смел, кричал он в гневе, — взять его Корф из полку моего, как можно отважиться сделать то и оторвать от полку лучшего офицера и без моей воли и приказания? Да на что ему оберквартермистр? Армиею ли он командует? в походе что ли он? Ба! 6а! ба! да на что ему и штатто весь?...» никто не посмел сказать на сие государю ни одного слова, а он, час от часу более гневаясь, велел в тот же миг скакать ординарцу за генералом нашим, а сам тотчас между тем дал имянное повеление, чтоб у всех генералов, кои не командуют действительно войсками и не в армии, штатам впредь не быть, и у всех таковых чтоб оные отнять, и отослав в армию, распределить по полкам. Вот, государи мои! продолжал князь, как началось, произошло и кончилось это дело. Генерал наш, прискакав, хотя и оправдался пред государем тем, что по прежним распорядкам имел он право требовать, кого хотел; но сделанного переменить не только уже не мог, но не посмел и заикнуться о том, а доволен был, что государев гнев на него поутих, и что получил он приказание ехать с ним обедать к принцу Жоржу, а с сим известием и прислал он меня к вам, государи мои!..»

Теперь не могу я никак изобразить, с каким любопытством мы все сие слушали, и в каковых разных душевных движениях были мы все при окончании сей повести, и при услышании о сей ужасной и всего меньше ожидаемой с нами перемене. Мы задумались, повесили все головы и не знали, что думать и говорить. Никому из нас не хотелось ехать в армию, и к тому ж еще и заграничную, а особливо при тогдашних обстоятельствах, когда известно нам уже было, что начиналась новая война против датчан.

Но никому не было известие сие так поразительно, как мне, едва только изза границы приехавшему и в отечество свое возвратившемуся. — «Ах, батюшки мои!., говорил я, нука, велят распределить еще по самым тем полкам, где кто до сего определения сюда был?.. Что тогда со мною будет? Полкто наш в Чернышовском корпусе, и находится теперь при прусской армии! и нука то правда, что говорят, будто он вовсе отдан и подарен королю прусскому? Погиб я тогда совсем, и не видать уже мне будет отечества своего на веки. О, Боже Всемогущий, что тогда со мною будет?»

Сим и подобным сему образом говорил я тогда и вслух и сам с собою. Сердце замирало во мне при едином воображении сей обратной езды в армию, и мысли о сем так смутили и растревожили весь дух мой, что я, севши за стол, во весь обед не в состоянии был проглотить единого куска хлеба. А не в меньшем беспокойствии и душевном смущении находились и все прочие мои сотоварищи. Всем им до крайности неприятна была сия перемена, и как всякому самому до себя тогда было, то никто и не помышлял о том, чтоб утешать

других в сей нечаянной горести и печали. Один только Ланг не горевал о том, ибо надеялся, что он останется в Петербурге, и что его определят по прежнему в полк, из которого он только что прибыл к нам пред недавним временем. Все мы завидовали ему в том, и в сердцах своих немилосердно его ругали и бранили за то, что он был всему тому, хотя правду сказать, невинною с своей стороны причиною.

«Догадало и генерала, — говорили мы тихонько между собою: набирать себе еще оберквартермистров, обераудиторов! Ну, на что сударь, в самом деле они ему? Мы хотя службу служили, и всякий день были не без дела, а онито... На боку только лежали и за ними только и всего дела было, чтоб приходить сюда обедать, и опять иттить на квартиры и заниматься, чем хотели». Совсем тем, что мы ни говорили и как о том ни судачили и ни рассуждали, но как дело было сделано, и генералу приказано уже было нас немедленно представить в военную коллегию, то и не выходило у нас сие ни на минуту из ума и из памяти, и подало повод к тому, что мы, вставши изза стола, сделали между собою общий совет и стали думать и гадать о том, как нам в сем случае быть и что при сих обстоятельствах делать? И нет ли еще возможности какой к тому, чтоб нам отбыть от распределения по полкам и отправления нас в заграничную армию. «Уже не может ли, — говорили некоторые из нас — пособить нам в сем случае генерал наш? Хоть бы уж эту милость сделал он нам за все наши труды и беспокойную службу при нем!»

«Где генералу это сделать, говорили напротив того другие: и можно ли ему чем помочь, когда дано о том имянное повеление! Он не посмеет и заикнуться теперь о том, а особливо по обстоятельству, что и делото, все произошло от него. Теперь все наши братья его ругать и бранить за сие будут!»

Что касается до меня, то мне толкнулся тогда указ о вольности дворянству в голову, и я, приценясь мыслями к тому, твердил только, что ничего бы так не хотел, как получить абшид и уйти в отставку, а не знаю только, как бы это можно было сделать; но как таковое желание из всех нас имел только я один, а всем прочим не хотелось еще выбыть совсем из службы, а иным и некуда было иттить в отставку, то они не только не советовали и мне того, но говорили еще, что едва ли и можно будет мне сие сделать; и тем доводили меня до отчаяния.

С целый час проговорили и просудачили мы о сем на тогдашнем общем совете, и наконец, с общего согласия, положили, чтоб на утрие поранее всем нам собраться и, при предводительстве нашего генеральсадъютанта Балабина предстать пред генерала с униженнейшею нашею о том просьбою. — «Попытка не шутка, говорил господин Балабин, а спрос не беда!., отведаем, попросим!.. Возьмется чтонибудь для нас сделать — хорошо, а не возьмется, так мы и поклон ему, и станем искать уже другой какой дороги!..»

С сим разошлись мы тогда, и я, пришед на квартиру свою, всю почти ночь о том тогда продумал, и попросил в тайне Творца моего и Бога, о вспоможении мне в сем случае и о том, чтоб Он сам наставил и надоумил меня, что мне делать и сам бы мне в том руководствовал и помогал. На утрие собрались мы по сделанному условию все в кучку ранехонько к генералу в дом, и, дождавшись как он встал, пошли к нему в кабинет.

Генерал встретил нас изъявлением искреннего своего сожаления о происшедшем и о том, что против хотения своего принужден теперь лишиться нас. И изъявлял нам, как он нами был доволен, и как бы не хотел никогда расстаться с нами...

Мы кланялись ему и благодарили за хорошее его об нас мнение, и уверяли также и с своей стороны, что мы так милостию его довольны были, что хотели бы всегда служить при нем, хотя в самом деле совсем не то, а другое на сердце и на уме у нас тогда было, и мы с сей стороны и ради еще были, что от него отделались благополучно; но как скоро первый сей церемониал кончился, то, смигнувшись, начали мы все говорить, и кланяясь, просить его о вспоможении нам в нашей нужде, и о исходатайствовании того, чтоб нас не посылать в армию, а распределили б тут гденибудь, по местам разным. Генерал не успел сего услышать, как вдруг переменил тон, и стал нам клясться и божиться, что хотя бы он и душевно желал пособить нам в сем случае, но не находит себя ни мало к тому в состоянии, и чтоб мы пожаловали его в сем случае — извинили! Словом, он отказал нам в нашей просьбе совершенно, и чтоб прервать скорей с нами о том разговор, то кликал своего слугу, и велел подавать себе одеваться и посылать полицейского секретаря с делами, который обыкновенно был уже к тому наготове.

Досадно и крайне чувствительно всем нам было слышать такой скорый, холодный и совершенный отказ от генерала, и видеть явное нехотение оказать нам в сем случае, хотя б малое какое со стороны своей вспоможение, например, хотя бы обещал попросить об нас когонибудь из своих приятелей и знакомых, что бы ему всего легче можно было и сделать, а не только обещать. II как мы увидели, что он нас тем власно как вон выгонял, то поклонившись ему, вышли вон, мурча всякий себе под нос, и ругая его в мыслях за то немилосердным образом.

Мы, смолвившись, прошли все чрез зал, в угольную и на другом краю дома находящуюся комнату, чтоб и поговорить свободнее между собою и опять посоветовать, что делать. Там изливали мы на языки наши все тогдашние чувствования сердец наших: бранили и ругали генерала за его к нам неблагодарность, за неуважение всех оказанных ему бесчисленных и почти рабских услуг и за нехотение помочь нам ни на волос, при тогдашних тесных наших обстоятельствах, в которые ввергнуты мы были по его же милости и безрассудку. Но как все таковые брани не в состоянии были нам принесть ни малейшей пользы, то, наговорившись досыта, приступили мы опять к совещаниям о том, что делать.

— «Ну, братцы!., сказал нам опять наш бывший генеральсадъютант Балабин. Когда его высокопревосходительство изволил нам так милостиво на отрез отказать, так не остается теперь другого, как всякому искать самому себе другую и лучшую дорогу. Нет ли, государи мои, у всякого из вас какихнибудь других милостивцев и знакомцев, которые бы могли за вас в военной коллегии замолвить слово? Ступайтека, господа, теперь по домам своим и поищитека их. Здесь у генерала делать нам уже более нечего. Ломоть уже отрезан и не пристанет, и так надобно поспешить и постараться о том, покуда еще не написано представление об нас, и как писать оное никому иному, как мне будет надобно, то я постараюсь уже между тем сколько можно оным помешкать. Ступайтека, ступайте и нечего медлить, господа! надобно ковать железо, покуда горячо. Ищите себе милостивцев и покровителей и приходитека завтра опять и гораздо поранее ко мне».

Все одобрили его мысли и предложение, и дав требованное обещание, пошли, кто куда знал. А как и мне делать более уже тут нечего было, то пошел и я, но сам истинно не зная куда? Ибо, как у меня из всех знатных не было ни единого человека знакомого и такого, к которому бы я мог в сей нужде прибегнуть, то не знал я, куда иттить и к кому преклонить мне бедную свою голову тогда. Никогда еще не был я так сильно печалию огорчен, как в сии крайние критические минуты. Я пошел, повеся голову из дома генеральского, и, идучи мимо окна, под которым он тогда сидел и чесался, взглянув на него, сам в себе подумал и, качав головое, говорил: «Тото только я от тебя, государь мой, и нажил! Затемто только ты меня сюда выписал, и темто только возблагодарил за все мои труды и услуги? Ну,

«Бог с тобою!» продолжал я и, сказав сие, махнул рукою и пошел, не озираючись, далее!

Но как письмо мое достигло до своих пределов, то дозвольте мне, любезный приятель, на сем месте остановиться, и предоставя дальнейшее повествование письму будущему, сие окончить уверением, что я есмь и прочая.

Письмо 98

Любезный приятель!

В сегодняшнем письме расскажу я вам о новом опыте милосердия Божеского ко мне и о новой черте действий благодетельствующего и пекущегося обо мне святого Его Промысла, и самым тем докажу ту истину великую, что Всемогущий никогда так охотно слабым своим и немощным тварям, возлагающим на него всю свою надежду и упование, в нуждах их не помогает, как тогда, когда не остается уже им никакой помощи и надежды на других смертных, толико же слабых и немощных, как они и сами, и что Он находит, власно как особливое удовольствие в том.

Самое сие случилось тогда опять действительно со мною, и я имел удовольствие видеть в собственном примере своем и в сей раз подтверждение справедливости той простой пословицы нашей, что «когда Бог пристанет, так и пастыря приставит».

Не успел я помянутым образом, вышед из дома генеральского в крайнем недоумении, задумчивости и огорчения, несколько сот шагов отойтить, идучи сам почти не зная куда и зачем, как вдруг и власно, как бы кто мне в уши шепнул, пришла мне на мысль та Куносова любимая и наизусть мною дорогою выученная немецкая, духовная ода, о которой я вам однажды уже упоминал и которая начиналась следующими словами:

«Есть Бог...»

и вдруг меня ободрила, что я власно как оживотворился, и в уме своем, как из сна воспрянув, сказал: «Фу! какая беда? что я за правду так горюю и отчаиваюсь? Нет у меня милостивцев и покровителей на земле, так есть на небесах и сильнее всех оных! Есть такой, Который более скорее всего может, и на Которого мне всего более надеяться можно». Слова сии влили, как некакий живительный бальзам в уязвленную горестью мою душу. Вся она в единый миг успокоилась тогда, сердце ж вострепетало как от радости какой, и разлило по всей крови моей некое приятное ощущение.

«Великий Боже! возопил я тогда, вообразив себе как можно живее его близкое присутствие к себе и устремя все душевные помышления и все чувствования моего сердца к Нему: вот случай, при каких Ты отменно любишь помогать! Помоги Ты мне в нужде моей, да воспрославлю имя твое. Никого нет у меня, кроме Тебя, к кому б мог я прибежище взять. Наставь и научи Ты меня сам и покажи след, куда иттить и что мне делать?»

Мысли сии так меня тогда расстрогали, что как в самую ту минуту случилось мне поровняться с одною церковью? стоявшею подле пути моего, и я увидел входящих в нее людей, то вдруг произошло желание во мне зайтить в оную и помолиться. «Пойду! сказал я сам себе, и ввергну себя вместе с ними к подножию ног моего Господа, препоручу вновь себя в святую волю Его». И что ж произошло и вышло из сего?

Не успел я войтить в церковь сию, как вдруг поражает меня вид внутренности оной.

Я узнаю оную и вспоминаю, что некогда бывал в ней, и бывал много раз, словом, что она была самая та, в которую хаживал я так часто по приказанию господина Яковлева, когда, в прежнюю мою бытность в Петербурге, просил я произведении себя в офицеры, и как самая она привела мне на память и сего тогдашнего моего милостивца и благодетеля, то, поразившись вдруг напоминанием сим, сказал я в мыслях сам в себе: «Да вот у меня есть знакомец и милостивец в Петербурге. Я и позабыл совсем про него! Но ахти! продолжал я: гдето он ныне? Чемто и при какой должности?.. Не случилось мне както ни самого его видеть, ни разговориться ни с кем про него? Кудато делись они по смерти генерала их, графа Шувалова, при котором он играл такую великую ролю? В Петербурге ль то он еще, или куда выбыл? мне и не ума было об этом расспросить и распроведать; а вот при теперешнем случае он, может быть, мне бы и пригодился? Что я не распроведаю о том? право! распроведать бы... но где и как? Постой, — воскликнул я, продолжая о сем мыслить и час от часу прилепляясь более к этой мысли: всего лучше распроведать о том в доме том, где он тогда жил и который был недалеко отсюда, и мне довольно был знаком и приметен».

— «Уж не пойтить ли мне теперь же туда? Время, благо, праздное и свободное! на квартире что ж я буду делать!.. Ейей! сбегаюка я туда! Почему знать, может быть и (не) по слепому случаю зашел я сюда в церковь!.. Может быть и сама судьба завела меня сюда, чтоб напомнить мне о сем человеке, и кто знает! может быть он и ныне в состоянии будет мне помочь так, как помог при тогдашнем случае? и ах! когда бы могло это так случиться, и он помог бы мне! Пойду! Ейей, пойду, и буде он тут, то адресуюсь прямо к нему! Не великая беда, если и не удастся. Говорится же в пословице: «попытка не шутка, а спрос не беда». Сказав сие, и будучи всеми мыслями и словами сими растроган очень, не стал я долго медлить, но положив с особливым усердием несколько земных поклонов, и вздохнув из глубины сердца моего к небесам, побежал я искать дома, где жил до того господин Яковлев, и как мне от церкви все улицы и переулки были еще довольно памятны, то и не трудно мне было его найтить.

Теперь, судите же о изумлении и крайнем удовольствии моем, когда, подошед к воротам дома сего, увидел я сходящего с крыльца одного армейского офицера, идущего ко мне па встречу и мне на сделанный мною учтивый вопрос, не может ли он мне сказать, кто живет ныне в этом доме? мне сказавшего:

«Как кто! да разве вы не знаете? Хозяин, сударь, оного, Михайла Александрович Яковлев»! — Что вы говорите? — воскликнул я, обрадуясь до чрезвычайности.

«Но не знаете ли вы, — спросил я далее: дома ли он теперьили нет, и где б мне его найтить было можно? он мои давнишний знакомец! — «Как не знать, отвечал он: я сей только час его видел и иду от него. Он дома, и вы извольте только иттить прямо на крыльцо, а там в зал, а оттуда в двери на лево. Он сидит в кабинете своем, и об вас тотчас ему доложат». — Покорно вас, батюшка, благодарю, сказал я: вы меня очень обрадовали; но хотелось бы мне вас еще спросить, чем он ныне и служит ли еще и буде служить, то где и при какой должности? — «Как? ответствовал он мне, удивившись. Неужели вы, батюшка, и того не знаете? он, сударь, бригадир и заседает в военной коллегии, и хотя вторым, но важнейшим из всех членов. Все почти дела он один делает!» — Не вправду ли? О Боже Всемогущий! воскликнул я, сам себя почти не вспомнив от удовольствия и радости. Ах! как вы меня обрадовали, государь мой! и как я вам за сие благодарен.

Офицер удивился моему восторгу и не преминул спросить меня, не имею ли я до него нужды, и не нужно ли мне в чемнибудь его вспоможения?

— Тото и дело! — отвечал я, и нужда превеликая!

Как генерала своего не застал я дома, то побежал прямо к господину Балабину, с которым и хотелось мне более видеться, и сообщи, ему все, что со мною случилось и рассказал о всех словах г. Яковлева. Он дивился не менее моего нечаянности сего случая, и рад бьл неведомо как, что я так скоро сим делом спроворил. «Ну! спасибо! право спасибо, Андрей Тимофеевич! говорил он. При тебе, может быть, и нам всем хорошо будет. И на что нам всем лучше сего ходатая и попечителя, и иском бы искать, не иайтить нам лучшего. Я сам знаю, что он ворочает почти один всеми делами в военной коллегии. А что касается до генерала нашего, продолжал он, так уговорить его написать то беру уже я на себя. Я на горло ему Наступлю, если вздумает он и в том уже нам отказать! Он и не хотя у меня напишет. Соберитеська завтра поранее сюда, и положитесь в том на меня.»

Пришед на квартиру, препроводил я весь остаток того дня уже повеселее прежнего, а люди мои почти вспрыгались от радости, когда я им сказал, что Бог подаст нам надежду быть скоро дома и получить отставку. Да и в ночь, последующую за сим, спал я уже спокойнее, нежели в прошедшую; ибо голова моя набита была мыслями не об армии и не о войне, а уже воображениями приятной сельской жизни.

На утрие, как пришел я в дом генеральский, то нашел всех моих бывших сотоварищей в собрании, и г. Балабина, ушедшего уже к генералу, с написанным об нас представлением. Он успел уже до меня отобрать ото всех желания и вписать оные против имен в список; а вскоре после того вышел и он от генерала, и завидев нас, сказал: — «Ну! братцы! скажите спасибо!.. Было хлопот довольно, и на силу, на силу уломал я его, как доброго черта. Не хотел было никак подписывать написанного мною, и чего и чего не говорил он! И не смеетто, и боитсято государя сделать об нас такое представление, и будетто оно ни мало не кстати; и не произведетто нам никакой пользы, и коллегиято его не послушает, и поднимет только на смех и ничегото из того не выйдет!.. Словом, он отговаривался всем и всем; но я приступил к нему уже не путем, и говорил наконец: пускай же не выйдет из того ничего, и коллегия его не послушает; но по крайней мере, он не останется нам ничем должен, и мы будем уже на несчастие свое, а не на его жаловаться. И симто и подобным тому образом, на силу на силу, преклонил его к тому, чтоб послать такое представление на Божью волю и на удачу. И теперь пойдемте, господа, он велел мне всех вас к себе представить».

«Ну, так ступайте, батюшка, с Богом и адресуйтесь к нему прямо. Он человек милостивый, и если только ему можно, то все для вас сделает, а особливо, если вы ему знакомы». Сказав сие и раскланявшись со мною, пошел он своим путем далее, а я, оставшись, в несколько минут не мог собраться с духом от удивительного сплетения всех сих обстоятельств, поразившего меня нечаянностию своею до чрезвычайности.

Наконец, взошед на крыльцо, а потом в зал, довольно мне еще памятный и знакомый, удивился я не нашед в нем ни одного человека, а увидев в правой стороне большие стеклянные двери, а за ними домашнюю церковь, которой в прежнюю мою бытность совсем тут не было. Я, помолившись и тут моему Создателю, и восслав к Нему благодарный вздох за нечаянное приведение меня в дом сей, пошел прямо туда, куда мне сказано было, то есть влево и во внутренние комнаты г. Яковлева. Тут нахожу я одного только лакея, который не успел меня увидеть, как, вскочив, побежал было обо мне сказывать. Но не успел он растворить в кабинет двери, как г. Яковлев, увидев меня сказал: «Пожалуйте сюда!» и между тем, как я ему кланялся и собирался говорить, продолжал: «Чтото мне знакомо лицо ваше, батюшка! кто вы таковы? Пожалуйте мне скажите».

Не успел я вымолвить, что я Болотов, как спешил он меня обнять и, целуя, продолжал:

«Ах! Боже мой! сын покойного Тимофея Петровича! Все ли, мой друг здоров? где ты ныне и чем служишь? Да! да! да! бишь при Корфе! продолжал он: и я позабыл было, что мы определили тебя к нему во флигельадъютанты. Ну! давно ли ты приехал, и хорошо ли тебе служитьто при нем, человек он както слишком горячий»! — Это так! Но это бы все ничего, сказал я. Мы уже привыкли к нему. Но теперь не то меня смущает и огорчает. — «А что ж»? спросил он меня с поспешностию. — Ах, батюшка, Михаила Александрович! Нас ведь от него отняли, и велено отправить опять нас в армию! — «Как это и каким образом»? спросил он удивившись, ибо слух о том до него еще не достиг. Тогда рассказал я ему все дело и, окончив повествование свое, примолвил: «Вот в каких досадных обстоятельствах мы теперь находимся; и я пришел теперь к вам, батюшка Михаила Александрович, просить, нельзя ли вам сделать надо мною великую свою милость. Тогда вы меня, как из мертвых воскресили и всему благополучию моему положили начало, воскресите, батюшка, меня и ныне, если только можно, и избавьте меня какимнибудь образом отармии, и чтоб мне не ехать опять за границу, откуда я только что

приехал. Я всю надежду мою на вас одного полагаю, и вы обяжите ценя тем до бесконечности».

«Хорошо, мой друг! сказал мне на сие г. Яковлев, и сказав сие, задумался. Я не знаю еще, продолжал он: сделанного об вас нам предписания. Ну, если предписано очень строго и никак того сделать нельзя будет, в таком случае ты меня уж извини тогда, мой друг, невозможного и сам Бог от нас не требует. Однако, между тем, скажи ты мне, куда ж бы тебе хотелось, если не в армию»? — Ах, батюшка Михаила Александрович! сказал я. Если б только можно было, то я бы никуда не хотел, а желал бы всего более удалиться в свою деревнишку, и питаться в ней чем Бог послал и своими трудами.

«Это всего лучше! подхватил г. Яковлев, и при нынешних обстоятельствах не мог ты, мой друг, ничего благоразумнее сего выдумать, и я очень бы и очень жалел, если б мог тебе пособить в сем случае. Однако, молись прилежнее Богу и ходи только почаще распроведывать обо всем к нам в военную коллегию. Может быть, мы это какнибудь и сделаем. Это скольконибудь уже легче прочего, а то признаюсь тебе, мой друг, определение ныне по другим местам сопряжено с крайними затруднениями». Я учинил ему за сие пренизкий поклон и хотел было приносить ему тысячу благодарений; но он, не допуская меня до того, спросил далее: — «Но скажикак ты мне то наперед, послано ли уже от генерала вашего к нам представление об вас, или еще не послано»? — Нет еще, сказал я. — «Ну хорошо ж; отвечал он: так слушай же, мой друг! Чтоб удобнее нам можно было сделать, то постарайся ты уже о том, чтоб генерал ваш в представлении своем об вас, не упоминал, ничего об отправлении вас в армию, а вместо того примолвил только, что он просит военную коллегию о учреждении с вами но желаниям вашим, а желания сии чтоб объяснены были против имен ваших в приложенном к представлению списке, и попросите его как можно, чтоб он сие сделал». — Очень хорошо! сказал я, а с сим и отпустил он меня тогда от себя.

Теперь легко вы можете сами, любезный приятель, вообразить, с какою радостию побежал я от него к дому генеральскому и сколь приятно было для меня сие краткое путешествие. Я не слыхал почти ног под собою, и все мысли мои заняты были тем и упоены приятнейшею надеждою. Сколько раз на пути сем благодарил я моего Господа, за ниспосланную ко мне и столь очевидную почти от Него помощь и покровительство, и не сомневался уже никак в достижении до желаемого.

Все мы благодарили г. Балабина за его об нас старание и пошли за ним в кабинет к генералу.

«Ну, государи мои! сказал он нам при входе: хотя бы мне и следовало, но я расположился уже представить об вас военной коллегии так, как вам хотелось; вот оно. Возьмите его и доставьте сами в коллегию, и дай Бог вам получить все, желаемое вами». Мы кланялись ему и благодарили, и как из всех нас один только я объявил желание иттить в отставку на свое пропитание, а прочим всем хотелось по большей части к делам, то, при выходе нашем от него, кликнул он меня назад и мне понемецки сказал:

«Так ты домой, Болотов, хочешь! и на свое пропитание?»

Домой, ваше высокопревосходительство!

«Хоть бы и раненько иттить тебе в отставку, продолжал он: при нынешних обстоятельствах разумнее всех это ты делаешь. С Богом, мой друг, с Богом! и дай Бог тебе получить желаемое, и чем бы скорей, тем лучше».

С сими словами отпустил он меня, и мы в тот же час все гурьбою пошли в военную коллегию и представление о себе подали. Тут велено было нам несколько обождать, а чрез полчаса и вышел к нам г. Яковлев и, спросив нас всем моим товарищам сказал, чтоб они взяли терпение и пообождали, покуда коллегия найдет праздные места, в которые бы можно было их разместить по их желаниям, а между тем от времени справливались бы они о том в коллегии. «А что до вас, г. Болотов, касается, — обратясь ко мне, продолжал он: — то вы извольте об отставке вас, в силу указа о вольности дворянства, подать в коллегию особую челобитную; да вот, постойте, я велю ее вам и написать». Сказав сие, обратился он к одному стоявшему тут вахмистру и велел меня отвесть к одному повытчику, чтоб он тотчас написал мне челобитную об отставке и чтоб она в тот же еще день и к подаче подоспела.

Все удивились такому обо мне особенному приказанию, а вахмистр оказал такую ревность к исполнению повеленного, что в тот же миг подхватил меня и помчал чрез набитые народом комнаты в самую крайнюю, с такою поспешностию, что не дал времени с завидующими уже мне товарищами моими молвить и одного слова и с ними проститься; и, приведя туда, отдал меня с рук на руки повытчику и пересказал все, что ему приказано было. Повытчик мой, не сказав ни ему, ни мне на то ни одного слова, и дав только ему знак рукою, чтобы он шел, сел себе писать по прежнему.

Я тотчас догадался, что сие значило, и, отвернувшись к стороне, выхватил из кошелька рубль и, всунув ему непреметно его в руку, на ухо ему шепнул: «Пожалуйка, мой друг, потрудись и поспеши челобитную написать и будь уверен, что я буду тебе благодарен».

Не успел я сего сделать, как и началась у нас с ним, против всякого ожидания, сущая комедия. Он вдругтаки, приподнявшись с места и обратившись ко мне, ну предо мною кривляться и коверкаться, бить себя но брюху, косить разными и Бог знает какими странными манерами свой рот, и вместо всего ответа, с великою поспешностью и только брызгая на меня слюны изо рта, произносить сперва только: — «Изизизизизыизиз, . — а там — сусусусусусусу, а потом: тототототото» и всем тем в такое удивление меня привел, что я остолбенел, и не знал, на что подумать, и сам только в себе твердил и говорил: «Господи! что это такое! И как его но безконечному твержению «изизсусусу и тотото», наконец власно, как прорвало, и он вдруг сказал: «изволь, сударь, тотчас», то насилу мог догадаться, что он был превеличайший заика, и насилу удержался, чтоб, смотря на кривлянье рожи его, самому не захохотать и пред ним не одурачиться. Совсем тем, он был деловой и добрый человек, и хоть долго не выговорил: «изволь, сударь, тотчас», но за то, действительно, у него тотчас все поспело, так, что я в тот же еще день успел подать мою челобитную.

Как сим отправлением нас в военную коллегию должность наша при генерале кончилась, то с сего времени не стал я уже к нему ходить по прежнему ежедневно, а только тогда, как мне хотелось; а чтоб более иметь покоя и свободы, то приказывал варить себе иногда есть дома и занимался уже более литературными своими упражнениями, продолжая между тем переписку с кёнигсбергскими своими друзьями, а особливо с г. Олениным, Александром Ивановичем. Из писанных в сие время к нему писем, хранится у меня и по ныне еще одно, достопамятнейшее и писанное в ответ на то, которым уведомлял он меня о смерти общего друга нашего г. Садовского, которого мне очень жаль было. Я поместил оное в число моих разных нравоучительных сочинений, собранных в особой книжке.

Напротив того, не оставлял я ходить в военную коллегию для распроведывания, что происходит ежедневно. Она была тогда на прежнем своем месте, в Большой Связи на Васильевском острове, и господин Яковлев так турил моим делом, что на четвертый день после того, а именно 24 мая, назначен был для нас всех, просившихся тогда в отставку, смотр, и мы должны были поодиночке входить в присутственную комнату и показывать себя господам членам. Смотр сей для некоторых ил означенных к оному был и неблагоприятен. Они выходили из судейской с огорченными и печальными лицами и сказывали, что им было для разных причин отказано. Я трепетал тогда духом, боясь, чтобы не последовало того же и со мною, и минута, в которую предстал я пред господ решителей моего жребия, была для меня самая тяжкая: я стоял ни жив, ни мертв, когда они меня осматривали с головы до ног, и бывший первым членом, генералпоручик Караулов, стал говорить другим, что мне в отставку бы еще и рано, и я слишком еще молод.

Вся кровь во мне взволновалась при услышании сего слова, а сердце затрепетало так, что хотело выскочить из груди моей; но, по счастию, г.Яковлев не долго дал мне страдать в сем мучительном состоянии. Он, обратясь к г.Караулову, сказал: «он ведь просится на свое пропитание, так для чего ж не отпустить нам его?» И не дождавшись его ответа, а обратясь ко мне, спешил громко произнесть то важное и толико ободрившее и обрадовавшее меня слово: «С Богом! с Богом! когда на свое пропитание!» а как тоже повторил уже и господин Караулов, то я, сделав им пренизкий поклон, вышел из судейской, сам себя почти не вспомнив от радости и удовольствия. Ибо минута сия была решительная, и я мог уже считать себя с самой оной отставленным и от всей службы освобожденным вольным человеком.

Не могу изобразить, с каким удовольствием шел я тогда на свою квартиру и как обрадовал известием о том людей своих. И поелику я тогда почитал отставку свою достоверною и надеялся вскоре получить и свой абшид, то начали мы с самого того дня собираться к отъезду из Петербурга в деревню и запасаться всем нужным к такому дальнему путешествию. Я тотчас поручил приискивать мне скорее купить лошадей, ибо прежние были распроданы, и люди мои так тем спроворили, что достали мне на третий же день после того купить прекрасную и добрую пару серых лошадей, а как третья у меня уже была, то в короткое время и готовы мы были уже к отъезду. Совсем тем, дело мое в военной коллегии по разным обстоятельствам продлилось долее, нежели как я думал и ожидал, и даже до самого 14го июня месяца.

Во все сие время не оставлял я всякий день ходить в военную коллегию и горел как на огне, желая получить скорей свой абшид. Пуще всего тревожило меня то, что обстоятельствы в сие время в Петербурге становились час от часу сумнительнейшими. Ибо как государь, около сего времени, со всем своим двором отбыл из Петербурга на летнее жилище в любезный свой Ораниенбаум, то, но отъезде его, народный ропот и неудовольствие так увеличились, что мы всякий день того и смотрели, что произойдет чтонибудь важное, и я трепетал духом и боялся, чтоб таковой случай не остановил моего дела и не захватил меня еще неотставленным совершенно, и чтоб не мог еще совсем оного разрушить.

Наконец настало помянутое 14е число июня, день, наидостопамятнейший в моей жизни: и я получил свой с толиким вожделением желаемый абшид. В оном переименован я был из флигельадъютантов армейским капитаном; ибо как я в чине сем не выслужил еще года, то сколько ни хотелось господину Яковлеву дать мне при отставке чин майорский, но учинить того никак было не можно; но я всего меньше гнался уже за оным, а желал только того, чтоб меня скорее отставили и отпустили на свободу.

Таким образом кончилась в сей день вся моя 11 лет продолжавшаяся военная служба, и я, получив абшид, сделался свободным, и вольным навсегда человеком.

Не могу изобразить, как приятны были мне делаемые мне с переменою состояния моего поздравления, и с каким удовольствием шел я тогда из коллегии на квартиру. Я сам себе почти не верил, что я был тогда уже неслужащим, и идучи, не слыхал почти ног под собою: мне казалось, что я иду по воздуху и на аршин от земли возвышенным, и не помню, чтоб когданибудь во все течение жизни моей был я так рад и весел, как в сей достопамятный день, а особливо в первые минуты по получении абшида. Я бежал, не оглядываясь, с Васильевского Острова и хватал то и дело в карман, власно как боясь, чтоб не ушла драгоценная сия бумажка.

Сколько ни случилось тогда со мною мелких денег, оставшихся от тех, кои роздал я в коллегии подъячим, писцам и сторожам, все их роздал попадающимся мне на встречу нищим, и за благодарный молебен, который заставил я в то же время отслужить, забежав в ту же самую церковь, из которой произошло мое благополучие, с радостию заплатил целый рубль служившему священнику.

С каким же усердием и с какими чувствами душевными благодарил я во время оного Всевышнее Существо, того изобразить уже никак не могу. Впрочем, хотел было я в тот же час забежать к генералу своему и с ним распрощаться, дабы на утрие ж можно было мне ехать из Петербурга; но как услышал, что его нет дома и что не будет и обедать домой, то пробежал прямо на квартиру и там обрадовал также своих людей. С величайшим удовольствием отобедал, а после обеда не преминул сходить в дом к г.Яковлеву и принесть см за милость и благодеяние, оказанное им мне, наичувствительнейшее благодарение.

Он принял меня в сей раз еще ласковее, нежели прежде, изъявлял удовольствие свое, что мог мне в сем случае услужить, жалел что не мог мне доставить майорского чина; был признательностию моею очень доволен, проговорил со мною более часа и отпустил меня, с пожеланием мне всех благ на свете. Словом, он очаровал меня своими поступками, и я так доволен был сим человеком, что и по ныне еще благословляю мысленно намять его и желаю праху его ненарушимого покоя.

По отдании долга сему моему милостивцу и благодетелю, осталось мне распрощаться только с моим генералом и также поблагодарить его за все оказанное им мне добро, во всю мою при нем кёнигсбергскую и тогдашнюю бытность. Правда, хоть добра сего было и очень мало, и не только я, но и никто из всех подкомандующих его не мог похвалиться, чтоб воспользоваться от него какиминибудь особыми милостями и благодеяниями, и он был както очень скуп на оные и не умел ни мало ценить все делаемые ему услуги, однако, как казалось, требовал того не только долг, но и самая благопристойность, чтоб его поблагодарить за все и все, то положил я сделать то в последующее утро и какоюнибудь половинкою дня пожертвовать сему долгу. Но вообразите себе, любезный приятель, сколь великой надлежало быть моей досаде, когда, пришед поутру к нему в дом, услышал я, что к нему присылай был от государя нарочный, и что он еще в ту же ночь ускакал к нему в Ораниенбаум. Меня поразило известие сие как громовым ударом, и я руки почти у себя ел, что не сходил к нему накануне того дня в вечеру проститься как и хотел было то сделать. Но как пособить тому было уже нечем, то пошел я к бывшему его и живущему еще попрежнему тут в доме генеральсадъютанту Балабину, чтоб спросить его, не знает ли он, на долго ли генерал туда поехал, и что он присоветует мне делать: дожидаться ли его возвращения, или не дожидаться. Сей искренний друг сказал мне, что хотя он никак не знает, на долго ли генерал отлучился, однако не думает, чтоб отсутствие его могло на долго продолжиться, и что я очень дурно сделаю, ежели не дождусь его и уеду, не распрощавшись. Я признался в том и сам, и хотя у меня и все уже к отъезду было в готовности и спешить оным побуждало меня все и все, однако, как сам собою, так и по совету друга моего, решился я дождаться генеральского возвращения.

Но не досада ли для меня была сущая, когда власно, как нарочно, для мучения моего, случись так, что государь зачемто задержал его там долее, нежели все мы думали и ожидали. Итак, я его ждать день, ждать другой, не едет, наступил третий.

Проходит и оный, а о возвращении генеральском нет ни слуху, ни духу, ни послушания. Нетерпеливость меня пронимает. Я мучусь и горю, как на огне, посылаю то и дело людей проведывать к нему в дом, измучиваю всех оных, а не пронявшись тем, иду наконец сам и опять к г. Балабину, и спрашиваю, нет ли по крайней мере какого слуха о генерале. — «Вот тебе и слух весь, говорит он: что генерал еще там и не знает и сам, когда государь его отпустит и также пряжится{14} как на огне». Горе на меня напало тогда превеликое. Господи! когда это будет? говорю я и требую опять совета; а он опять советует мне ждать, а буде не хочу, то другого не останется, как съездить разве самому в Ораниенбаум и с генералом проститься. — И! что ты говоришь! подхватил я, поеду ли я туда; кого и смотри, что бунт и возмущение и беда; не только кому иному, но и самому государю; а я чтоб туда поехал!.. Долго ли до беды! пропади они!

«То правда, отвечал г.Балабин, ехать туда теперь очень, очень страшненько, как попадешься под обух, так нечего говорить!» — Тото и дело, подхватил я: а здесь всетаки воля Господня! лошади у меня готовы и все укладено почти, и какова не мера, так долго ли запречь и навострить лыжи.

Сим образом поговорив и вновь посудачив о тогдашних смутных и опасных обстоятельствах, решился наконец я, положась на волю божескую, дожидаться еще генерала. И жду опять день, жду другой, жду третий, но о генерале все еще нет ни слуху, ни духу, ни послушания, а волнение в народе час от часу увеличивается. Уже видим мы, что ходят люди, а особливо гвардейцы, толпами и въявь почти ругают и бранят государя. «Боже Всемогущий! говорим мы, сошедшись с помянутым господином Балабиным, что это выйдет из сего? не даровым истинно все это пахнет»! и считаем почти часы, которые проходили еще с миром и благополучно.

Наконец, и только уже за шесть дней до воспоследовавшей революции, к неописанному моему удовольствию, прискакал наш генерал, и мы на силу, на силу его дождались. И как он прислан был только на несколько часов от государя в Петербург, и ему для обратной езды переменяли только лошади, то друг мой, услышав о том, присылает ко мне с известием о том нарочного, и с напоминанием, чтоб я спешил скорее и заставал генерала. Я не вспомнил сам себя тогда от радости, и как стоял, так и побежал к генералу.

Сей ничего еще не знал о моей отставке и обрадовался, услышав, что я получил так скоро желаемое увольнение. «Счастливый ты человек, мой друг, сказал он мне: что ты уж на свободе! Я сам желал бы теперь находиться отсюда верст за тысячу. Прости, мой голубчик! продолжал он, меня целуя: Дай Бог тебе всякого благополучия, и чтоб жить тебе весело и счастливо в деревне». Я поблагодарил его за все его оказанные благосклонности и, прощаясь с ним, пожелал и ему от искреннего сердца всех на свете благ, позабыв все претерпенные от него в разные времена досады и огорчения, и это было в последний раз, что я его видел.

После сего не стал я уже ни минуты долее медлить в Петербурге; но, уклавшись, велел скорей запрягать лошадей, и пролив слезы две, три, при прощанью с моим другом г. Балабиным, поскакал неоглядкою из сего столичного города, оставив его и все в нем в наисмутнейшем состоянии, и будучи неведомо как рад, что уплелся из него целым и невредимым. И как самым сим кончилась и вся моя петербургская служба и в сей столице пребывание, то окончу сим и теперешнее письмо свое, сказав, что я семь и прочее.

Письмо 99

Любезный приятель!

Продолжая теперь повествование мое далее, скажу вам, что не успели мы, выбравшись за заставу, от Петербурга несколько отъехать, как сделавшееся в повозке моей небольшое повреждение принудило нас на несколько минут остановиться, и как случилось сие в таком месте, откуда можно было нам еще сей город видеть; то, воспользуясь сей остановкою, восхотел я посмотреть еще на него в последний раз, и посмотреть не одними телесными, но вкупе и умственными, душевными очами. Итак, покуда кибитку поправляли, вышел я из оной, и, присев на случившийся тут небольшой бугорок и смотря на город сей, углубился в разные об нем размышления. Я вспоминал, с какими чувствиями я в него въезжал за три месяца до того, пробегал в мыслях своих все мною виденное в нем в течение сего времени и все случившееся в нем со мною, и наконец, вообразив все критическое и смутное положение, в каком я его оставил, сам в себе говорил: «Ах! чтото поизойдет в тебе, милый и любезный город? Не обагришься ли ты вскоре кровью граждан твоих и не текли бы целые потоки оной по твоим стогнам и мостовым! Обстоятельствы очень дурны, в каких я покинул тебя! Наготове все к превеликому в тебе возмущению. Дай Бог, чтоб не произошло бунта, подобного стрелецкому!.. Слава Богу, что я уплелся из тебя благовременно, и что не увижу всех зол, которые готовятся, может быть, поразить тебя. Счастлив ты будешь, если произойдет в тебе чтонибудь не столь опасное и бедственное, и ты отделаешься без междуусобной брани от того. Но ято, ято! Зачем таким приведен был в недра твои?.. Не получил я. в тебе в сей раз ни малейшей себе пользы, кроме того, что отставлен от службы; но сие не мог ли б при нынешних обстоятельствах и не будучи в тебе и везде получить?.. Совсем тем, верно не без причины же приведен я был в тебя судьбою моею?., и ах! не для того ли сие было, чтоб, вопервых: избавить меня чрез то от езды из Кенигсберга к полку моему, бывшему тогда в землях цесарских, а ныне находящемуся в прусских владениях в корпусе графа Чернышева, куда б, по разрушении нашего правления королевством Прусским, должен был неминуемо ехать и ныне вместе с пруссаками воевать против цесарцев и там подвергаться таким же военным опасностям, каким подвергаются теперь другие офицеры полку нашего. И благодетельная судьба не хотела ли меня спасти и освободить от оных! Вовторых: чтоб я, находясь в тебе, имел случай видеть большой свет, видеть двор, и все происходящее в нем, насмотреться жизни знатных и больших бояр и насмотреться до того, чтоб получить к ней и ко всему виденному омерзение совершенное. Сего только мнение доставало еще, и сие, может быть, и надобно было еще к тому, чтоб я не мог впредь и ею никогда прельщаться, и тем спокойнее и счастливее жить в деревне, куда теперь ведет меня судьба моя!., и ах! ежели это так, то сколь много обязан я за то пекущемуся о пользе моей Промыслу Господню?

«Сколь много должен я благодарить Его за то! А что оный имел и здесь попечение обо мне, это доказал мне ясно последний случай, и почти очевидное вспоможение, оказанное им мне при отставке моей. Вообще, мог ли я, при отъезде моем из Кенигсберга думать и помышлять, чтоб я в такое короткое время мог так многое увидеть, так многое узнать, и так скоро получить то, что желало всего более мое сердце? Не очевидное ли и в этом во всем было распоряжение судеб и промысла обо мне Господня?.. Мог ли я, даже за месяц до сего то думать и помышлять, чтоб я теперь уже был совершенно на свободе и так скоро находиться буду в путешествии, и куда же? На свою родину и в деревню, которую за полгода до сего никогда и видеть не надеялся?.. Ах! все это действовала невидимая рука Господня и не обязан ли я Ему за то бесконечною благодарностию?»

Сим и подобным сему образом говорил я сам с собою до тех пор, покуда продолжалась поправка и меня стали звать садиться в повозку. Тогда, взглянув в последний раз — на Петербург и сказав: «прости, любезный град! велит ли Бог мне когда опять тебя видеть» — сел в свою кибитку и поскакав, старался и в самый еще тот же день отъехать колико можно далее. Однако, как мы не спешили, но не прежде могли доехать до Новагорода, как 25го числа июня. Тут сделался вопрос: куда мне ехать, и прямо ли продолжать свой путь в Москву, или повернуть направо во Псков и заехать к старшей сестре моей и ее мужу г. Неклюдову. Многие причины убеждали меня к сему последнему. Уже миновало тому более шести лет, как я расстался с сею сестрою моею, и Богу известно, когда б удалось мне ее видеть опять, если б не решился я тогда к ней заехать.

Отдаленность жилища ее от моих деревень не могла подавать мне никакой надежды к скорому с нею свиданию, к тому ж влекла меня к ней и маленькая моя библиотечка. Вся она, будучи из Кенигсберга морем в Петербург, а оттуда к ней привезена, находилась у нее в доме, и мне хотелось нривезть ее с собою в свою деревенскую хижину; а не менее и самая любовь, которую с самого младенчества имел я к сестре своей, к тому ж меня преклоняла. А все сие и убедило меня велеть поворачивать вправо и ехать по псковской дороге.

Как время было тогда почти наилучшее в году и погода случилась добрая и сухая, то ехать нам, при спокойном и радостном сердце, было не скучно и хорошо; и езда наша продолжалась с таким успехом, что мы 28го июня доехали благополучно до Пскова, а 29го числа и до жилища сестры моей, не имев в пути сем никаких приключений, кои стоили б того, чтоб упомянуть об оных.

Не успел я приблизиться к тем пределам, где жила сестра моя и увидеть те места, которые мне с малолетства были знакомы и в которых я, весь почти четырнадцатый год моей жизни препроводил так весело и хорошо, как по всей душе моей разлилась некая неизобразимая радость, и я на все знакомые себе места смотрел с таким удовольствием, какое удобнее чувствовать, нежели описать можно. <...>

Зять мой и сестра находились тогда дома, как я приехал, и как они обо мне давно уже ничего не слыхали, и не зная даже и о петербургской моей службе, считали меня все еще в армии и в Кенигсберге, то судите сами, сколь великой надлежало быть их радости, когда они вдруг увидели меня вошедшего к себе в комнату. Сестра моя сама себя не вспомнила от чрезмерности оныя, а не менее рад был и я, ее увидев. Слезы радости и удовольствия текли только тогда из ее и из моих очей, и мы едва успели отирать оные. А не менее рад был приезду моему и зять мой. Что ж касается до их сына, которого имели они только одного и которого, оставив ребенком, увидел я тогда уже довольно взрослым мальчиком, то он не знал, как лучше приласкаться ко мне и не отходил от меня ни пяди. Весь дом и все люди их, любившие меня издавна, сбежались от мала до велика; все хотели видеть меня, и я принужден был всем давать целовать руки свои. И, о! как приятны были мне первые минуты сии. Сестра не могла довольно наговориться со мной, а услышав, что я уже в отставке, не могла долго поверить, а потом довольно надивиться и нарадоваться тому. Словом, вечер сей был для всех нас радостный и один из наилучших в жизни моей.

Я расположился в сей раз пробыть у сестры моей не более недель двух или трех, дабы мне можно было до осени еще успеть доехать до своей деревни. Но не прошло еще и одной недели с приезда моего, как вдруг получаем мы то важное, и всех нас до крайности поразившее известие, что произошла у нас в Петербурге известная революция, что государь свергнут был с престола и что взошла на оный супруга его, императрица Екатерина II.

Не могу и поныне забыть того, как много удивились все тогда такой великой и неожиданной перемене, как и была она всем поразительна и как многие всему тому обрадовались, а особливо те, которым характер бывшего императора был довольно известен, и которые о добром характере нашей новой императрицы наслышались. Для меня все сие было уж не так удивительно, ибо я того некоторым образом уже и ожидал. И как я из Петербурга только что приехал, то и заметан был от всех, и о тамошних происшествиях, вопросами, и я принужден был, как родным своим, так и приезжавшим к ним соседям все, что знал и самолично видел, рассказывать. Но как и я о точных обстоятельствах сего великого происшествия столь же мало знал, как и они, ибо из первого краткого о том манифеста ничего дельного нам усмотреть было не можно, то не менее и я был любопытен о всех подробностях узнать, как и они. Узнав же потом обо всем в подробность, радовались тому, что совершилось все сие без всякой междуусобной брани и обагрения земли кровью человеческою.

Теперь не за излишнее почел я известить вас, любезный приятель, хотя вкратце, о помянутых подробностях сей великой революции, при которой хотя и не случилось мне быть самолично, но как наиглавнейшие обстоятельствы оной и бывшие при том происшествия сделались мне со временем знакомы, то и могу вам оные, как современник тому, пересказать и тем усовершенствовать скольконибудь историю о правлении, жизни и конце бывшего у нас императора Петра III.

Я уже упоминал вам, каким слабостям и невоздержанностям подвержен был сей внук Петра Великого, и как своими крайне соблазнительными и неосторожными поступками возбудил он в народе на себя ропот и неудовольствие, а в высших и знатных господах совершенную к себе ненависть. Со всем тем и каково сие всенародное неудовольствие было ни велико, однако казалось, что государю всего того вовсе было неизвестно. Он, окружен будучи льстецами и негодными людьми и не зная ничего, или не хотятаки и знать, что в народе происходило и в каком расположении были сердца оного, продолжал беззаботно попрежнему упражняться всякий день в пированьях, забавах и всякого рода увеселениях и обыкновенном своем прилежном опоражнивании рюмок и стаканов. И дабы свободнее можно было ему во всем том, в сообществе с любимцами и любовницею своею, Воронцовою, упражняться, переехал со всем своим придворным штатом в любимый свой Ораниенбаум, где и происходили у него ежедневно по дням муштрования своего голштинского маленького и только в 600 человек состоящего корпуса, но на который он всех больше надеялся, а по вечерам пирушки и всех родов забавы. А как приближался день его именин и ему хотелось препроводить его как можно веселее, то и приглашены были туда из Петербурга многие знатные обоего пола особы, и по сему случаю было там великое собрание оных.

Между всеми сими веселостьми и забавами, не оставлял он однако заниматься временно и политическими делами и затеями; но все они были както не впопад и не столько в пользу, сколько во вред ему служили и обращались. Привязанность его к помянутому дяде своему, голштинскому принцу Жоржу, была так велика, что он не, удовольствуясь тем, что осыпал его честьми и богатством и сделал штадтгалтером или наместником своим во всей Голштинии, но восхотел еще каким бы то образом ни было доставить ему и Курляндское герцогство во владение, которым владел тогда принц Карл, сын Августа, короля Польского. У сего принца намерен был государь оное отняв, доставить сперва освобожденному из ссылки прежнему герцогу Бирону, а сего заставить потом променяться на иные земли с примнем Жоржем.

Итак, сие намерение занимало его с одной стороны, а с другой, и всего более занят был он затеваемою войною против датчан. На сих сердит он был издавна и ненавидел их даже с младенчества своего, за овладение ими какимто неправедным образом большею частью его Голштинии. Сиюто старинную обиду хотелось ему в сие время отомстить и возвратить из Голштинии все отнятое ими прежде, и по самому тому и деланы были уже с самого вступления его на престол к войне сей всякого рода приутотовления. А как слухи до него дошли, так и датчане, предусматривая восходящую на них страшную бурю, также не спали, а равномерно не только делали сильные к войне приготовления, но поспешили захватить войсками своими некоторые нужные и крайне ему надобные места; то сие так его разгорячило, что он, приказав иттить армии своей из Пруссии прямо туда, решился отправиться сам для предводительствования оною и назначил уже и самый день к своему отъезду, долженствующему воспоследовать вскоре после отпразднования его имени, или Петрова дня. Принца же Жоржа отправить в Голштинию наперед, который для собрания себя в сей путь и приехал уже из Ораниенбаума в Петербург и но самому тому и случилось ему быть в сем городе, когда произошла известная революция.

Таковые его замыслы и предприятия были всем россиянам столь неприятны, что некоторые из бывших у него в доверенности и прямо ему усердствующих вельмож, отговаривали ему, сколько могли, все сие оставить, а советовали лучше ехать в Москву и поспешить возложением на себя императорской короны, дабы чрез то удостоверить себя поболее в верности и преданности к себе своих подданных; также, чтоб он лучше первое время правления своего употребил на узнание своего государства, нежели на путешествие в чужие земли и на занятие себя такими делами, в которых он еще не имел опытности. Но все таковые представления и предлагаемые ему примеры деда его, Петра Великого, были тщетны. Он не внимал никак сим искренним советам, отвергал все оные, а последовал только внушениям своих льстецов и друзей ложных, старающихся слабостьми его всячески воспользоваться и толикой верх над ним уже восприявших, что он повиновался почти во всем хотениям оных.

У сих негодных людей наиглавнейшее попечение было в том, чтоб рассорить его с императрицею, его супругою, и привесть ее ему в ненависть совершенную, и не можно довольно изобразить, сколь много они в том успели. Они довели его до того, что он не только говорил об ней с явным презрением публично, но употреблял при том столь непристойные выражения, что никто не мог оных слышать без досады и огорчения. Словом, слабость его в сем случае до того простиралась, что запрещено было от него даже садовникам петергофским, где тогда сия государыня, по его велению, находилась, давать ей те садовые фрукты, о которых он знал, что она была до них великая охотница.

При таком расположении его духа и произведенной ненависти к его супруге, не трудно было им наговорить ему, что сплетается против его от нее, с некоторыми приверженными к ней людьми, умысл и заговор, и что у ней на уме есть тотчас, по отбытии его из государства, уехать в Москву и там, при помощи их, велеть себя короновать и что она посягает даже и на самую жизнь его. И как государь всему тому поверил, то и стал думать только о том, чтобы супругу свою схватить и заключить на весь ее век в монастырь. Сие может быть он и произвел бы действительно, если б обыкновенная его неосторожность, все его намерения разрушив, не уничтожила. Так случилось, что накануне самого того дня, в который положено было им сие исполнить и в действо произвесть, ужинал он в доме у одного из своих первейших министров, где по несчастию его находились и некоторые из преданных императрице, и такие люди, которым препоручено было от нее наблюдать все его движения и замечать каждое его слово и деяние. Итак, при присутствии их надобно было ему проговориться и неосторожно выговорить некоторые слова до помянутого намерения относящиеся. Не успел один из сих преданных императрице оных услышать и из них усмотреть намерение государя, как в тот же момент ускользает он из того дома и скачет в ту же ночь в Петергоф, где находилась тогда императрица, и ничего о том не зная, спала спокойно, с одною только наперсницею своею. Всего удивительнее то, что наперсницею сею и вернейшею приятельницею ее была родная сестра любовницы государевой, Катерина Романовна Воронцова, бывшая в замужестве за князем Дашковым, и женщина отличных свойств и совсем не такого характера, какого была сестра ее. Обеих их разбуждают, и прискакавший уведомляет их, в какой опасности они находятся. Императрице сделался тогда каждый час и каждая минута дорога. По случаю заарестования одного из числа приверженных к ней{15}, подозревала уже она, что государь узнал какнибудь о их заговоре; к тому ж и сам он дал ей знать, что желает он в следующий день вместе с нею обедать в Петергофе, а в самый сей день и намерен он был ею овладеть. Итак, государыне нельзя было терять ни минуты времени и она должна была употреблять все, что только могла, и отваживаться на все для своего спасения; а потому минута сия и сделалась решительною и она мужественно отважилась на то предприятие, которому все так много после удивлялись. Она в тот же миг выходит тайно из дворца петергофского, садится в простую коляску и господами Орловыми, с величайшею поспешностию, отвозится в Петербург. Она приезжает 28го июня, еще до восхождения солнца, в Невский монастырь и посылает тотчас в гвардейские полки за знаменитейшими их и преданными ей начальниками оных. Сии рассевают тотчас слух о том по всей гвардии и но всему городу, так, что в семь часов утра был уже весь Петербург в движении. Вся гвардия, без всякого порядка, бежала по улицам и смутный крик и вопль народа, незнающего еще о истинной тому причине, предвозвещал всеобщую перемену. А чрез несколько потом минут и является государыня, въезжающая в город, окруженная почти всею конною гвардиею, ее прикрывающею. Шествие ее простиралось прямо к Казанской соборной церкви и тут провозглашается она императрицею и самодержицею всероссийскою и принимает первую, от случившихся при ней, присягу; а потом, при провождении своей гвардии и множества бегущего вслед народа, шествует в зимний дворец и окружается там гвардиею и бесчисленным множеством всякого звания людей, радующихся и кричащих: «Да здравствует мать наша, императрица Екатерина!»

Совсем тем, для всех непонятно было сие происшествие. Самый народ, наполняющий вею площадь и все улицы крутом дворца и восклицающий во все горло, не знал ничего о самых обстоятельствах всего дела. Тотчас привезены были и поставлены, для защищения входа во дворец, заряженные ядрами и картечами пушки, расстановлены по всем улицам солдаты и распущен слух, что государь, будучи на охоте, упал с лошади и убился до смерти, и что государыня, как опекунша великого князя, ее сына, принимает присягу. В самое тоже время приказано было всем полкам, всему духовенству, всем коллегиям и другим чиновникам, собраться к зимнему дворцу для учинения присяги императрице, которая и учинена всеми, не только без всякого прекословия, но всеми охотно и с радостию превеликою. Наконец, издан был в тот же еще день первый о вступлении императрицы краткий манифест и с оным, и с предписаниями что делать, разосланы всюду, во все провинции и к предводителям заграничной армии курьеры.

Между тем, как сия торжественная присяга производилась, забираны были под караул все те, на которых было хотя некоторое подозрение, а народ вламывался силою в кабаки, и опиваясь вином, бурлил, шумел и грозил перебить всех иностранцев; но до чего однако был не допущен, так, что претерпел от него только один принц Жорж, дядя государев.

Сей не успел увидеть самопервейшего стечения народа, как догадавшись о истинной тому причине, вскакивает с поспешностию на лошадь и скачет в Ораниенбаум к государю. Никто из всех слуг его не видал, как он вышел из дома, и один только его гусар последовал за ним. Но один отряд конной гвардии, встретившись с ним за несколько шагов от дома узнав, схватывает его и позабыв все почтение, должное дяде императорскому, снимает с пего шпагу и принуждает сойтить с лошади, и он подвергается при сем случае величайшей опасности. Один рейтарь взмахнулся уже на него палашом своим и разнес бы ему голову, если бы по счастию не был еще благовременно удержан и до того недопущен. Его сажают в карету и везут ко дворцу; но в самое то время, когда он стал из нее выходить, присылается повеление, отвезть его опять в его дом и приставить там к нему и ко всему его семейству крепкий караул. Принц, при привезении его туда, находит весь свой дом уже разграбленным, людей своих всех изувеченных и запертых в погреб, все двери разломанные и все комнаты начисто очищенные. У самых принцов, сыновей его, отняты часы, деньги, сняты кавалерии и сорваны даже мундиры самые. Одна только спальня принцессина осталась пощаженною, да и то потому, что защищал ее один унтерофицер. Принц, увидев все сие, сделался как сумасшедшим от ярости, но ему ни мстить за сие, ни племяннику своему, императору, помочь было уже не можно.

Таковое ж несчастье претерпел при самом сем случае и мой генерал Корф, случившийся в сие время также в Петербурге. Толпа гренадер вломилась в дом его и не только разграбила многое, но и самому ему надавала толчков; но, но счастию, присланный от государыни успел еще остановить все сие и спасти его от погибели.

Между тем, как все сие происходило в Петербурге, государь ничего о том не зная, не ведая, находился в своем Ораниенбауме, и говорили, что оплошность его была так велика, что в ту же ночь, когда государыня уехала из Петергофа, некто хотел его о том уведомить и написав цидулку, положил подле него в то время, когда он, веселяся на вечеринке, играл на скрипице своей какойто концерт, и хотя цидулку сию он и усмотрел, но находясь в музыкальном энтузиазме и нехотя никак прервать игру, оставил ее без уважения, а намерен был прочесть ее после; но как по окончании концерта он об ней вовсе позабыл и от стола того отошел прочь, то нашлись другие, которые видевши все то, и как подозрительную, ее искусненно и прибрали к себе, и чрез то не допустили его узнать и прочесть такое уведомление, от которого зависела безопасность не только его престола, но и самой жизни. А как и в Петербурге приняты были все предосторожности и расставлены были но всем дорогам люди, чтоб никто не мог прокрасться и дать обо всем происходившем знать государю, то и не узнал он до самого того времени, как по намерению своему приехал в Петергоф, чтоб в последний раз с государыней отобедать и се взять потом под караул. — Теперь посудите сами, сколь изумление его долженствовало быть велико, когда, приехав в Петергоф, не нашел он тут никого, и легко мог заключить, что это значило и чего ему опасаться тогда надлежало. Неожидаемость сия поразила его как громовым ударом и вповергла в неописанный страх и ужас... Совсем тем усматривал он, что надлежало ему принимать скорейшие меры, и его первое намерение было то, чтоб послать за своими голштинскими войсками и защититься ими от насилия. Но престарелый фельдмаршал Миних представил ему, что такому маленькому числу войска и шестистам его человекам не можно никак противоборствовать целой армии, и что в случае обороны легко можно произойтить, что от раздраженных россиян и все находящиеся в Петербурге иностранцы могут быть изрублены. Напротив того предлагал он два пути, которые неоспоримо в тогдашнем случае были наилучшие, выключая третьего, но о котором тогда ни государю, ни другим и в мысль не пришло. «Всего будет лучше», говорил ему сей опытный генерал, «чтоб ваше величество либо прямо отсюда в Петербург отправиться изволили, либо морем в Кронштадт уехали. Что касается до первого пути, то не сумневаюсь я, что народ теперь уже уговорен; однако если увидит он ваше величество, то не преминет объявить себя за вас и взять вашу сторону. Если ж, напротив того, отправимся мы в Кронштадт, то овладеем флотом и крепостью и можем противников наших принудить к договорам с собою». — Государь избрал сие последнее. Отсылает голштинцсв своих обратно в Ораниенбаум, приказывает им тотчас сдаться, как скоро на них нападут, а сам, со всеми при нем бывшими, садится, на яхту и отплывает в Кронштадт. Многие знатные госпожи, коих мужья были в Петербурге, не восхотели отстать от своего государя и последовали за оным.

Как расстояние от Петергофа до Кронштадта не очень велико, то приплывают они туда довольно еще рано, но принимаются очень худо. — Часовые кричат, чтоб яхта не приставала к берегу, и как государь сам кричит и о своем присутствии им объявляет, то они отвечают ему, сказывая напрямки, что он уже не император, а обладает Россиею уже не он, а императрица Екатерина Вторая. Потом говорят ему, чтоб он отъезжал прочь, а в противном случае дадут они залп из всех пушек по его судну.

Что оставалось тогда сему несчастному государю делать? Он приводится тем в неописанное изумление и другого не находит, как воспринять обратный путь. Несчастие начало его гнать уже повсюду, и согласно с тем сплелись и обстоятельствы все удивительным образом. Известие о вступлении государыни на престол получено было в Кронштадте только за полчаса до его прибытия и привез оное один офицер из Петербурга, с повелением, чтобы комендант присягал со всем гарнизоном императрице. И надобно ж было так случиться, что комендант сею неожидаемостию приведен был в такое смущение и замешательство мыслей, что ему и в голову не пришло того, чтоб сего присланного арестовать и донесть о том государю. А он начал только делать некоторые отговорки, дабы собраться между тем с духом; а присланный так был расторопен, что, воспользуясь сим изумлением коменданта, велел тотчас самого его арестовать приехавшим с ним многим солдатам, сказав ему при том то славное и достопамятное слово: «Ну, государь мой, когда не имели вы столько духа, чтоб меня арестовать, так арестую я вас».

Между тем яхта отвозит изумленных пловцов своих в обратный путь и приплывает с ними уже не в Петергоф, а прямо к Ораниенбауму, однако не прежде как уже по утру на другой день. Тут поражается государь еще ужаснейшим известием, а именно, что императрица, его супруга, прибыла уже с многочисленным войском и со многими пушками из Петербурга в Петергоф. — Было сие действительно так; ибо государыня успела еще в тот же день, собрав все гвардейские и другие, бывшие в Петербурге полки и предводительствуя сама ими, вечером из Петербурга выступить и переночевав по походному в Красном Кабачке, со светом вдруг отправиться далее, и как Петергоф отстоит только 28 верст от Петербурга, то и прибыла она в оный еще очень рано. А не успел государь от поразившего его, как громовым ударом, известия сего опамятоваться и собраться с

духом, как доносят ему, что от новой государыни прибыл уже князь Меншиков, с некоторым числом войска и с пушками, для вступления с ним в переговоры, и требует, чтобы все голштинские войска сдались ему военнопленными. Сие смутило еще более государя и расстроило так все его мысли, что как некоторые из офицеров его, случившиеся при том как принесено было известие сие, стали возобновлять уверения свои, что они готовы стоять до последней капли крови за своего государя и охотно жертвуют ему своею жизнию, то не хотел он никак согласиться на то, чтобы толико храбрые люди вдавались, защищая его, в очевидную опасность. И пекущийся о благе России Промысл Господень так тогда затмил весь его ум и разум, что он и не помыслил даже о том, что ему оставался еще тогда путь к спасению себя от опасности, и путь никем еще не прегражденный и свободный. Он имел при себе тогда более 200 человек гусар и драгунов, снабденных добрыми лошадьми, преисполненных мужества и готовых обороняться и защищать его до последней капли крови. Весь зад был у него отверстым и свободным и легко ль было ему пуститься с ними в Лифляндию и далее. В Пруссии ожидала уже прибытия его сильная армия, на которую мог бы он положиться. Бывшая с императрицею гвардия не могла бы его никак догнать, она находилась от него еще за <неразборчиво, 80?> верст расстоянием, в Петергофе, и он по крайней мере предускорил бы оную пятью часами. Никто бы не дерзнул остановить его на дороге, и если б и похотел какойнибудь гарнизон в крепости его задержать, так могли бы гусары его и драгуны очистить ему путь своим оружием. Но все сии выгоды, ни он, ни все друзья его, тогда не усматривали, а встрепенулись тогда уже о том помышлять, когда было уже поздно.

Но что говорить! Когда судьба прохочет кого гнать, или когда Правителю мира что неугодно, так может ли тут человек чтонибудь сделать? А от того и произошло, что вместо всего вышеупомянутого государь впал тогда в такое малодушие, что решился послать к супруге своей два письма, и в одном из оных, посланном с князем Голицыным, просил он только, чтоб отпустить его в голштинское его герцогство, а в другом, отправленном с генералмайором Михаилом Львовичем Измайловым, предлагал он даже произвольное отречение от короны и от всех прав на российское государство, если только отпустят его с Елисаветою Воронцовою и адъютантом его, Гудовичем, в помянутое герцогство.

Легко можно вообразить себе, какое действие долженствовали произвесть в императрице таковые предложения! Однако по благоразумию своему она тем одним была еще недовольна, но чрез помянутого Измайлова дала ему знать, что буде последнее его предложение искренно, то надобно, чтоб отречение его от короны Российской было произвольное, а непринужденное, а написанное по надлежащей форме и собственною его рукою. И г. Измайлов умел преклонить и уговорить его к тому, что он и согласился наконец на то и дал от себя оное и точно такое, какого, хотела императрица.

Не успел он сего достопамятного начертания написать и оное доставить до рук императрицы, как и посажен он был с графинею Воронцовою и любимцем своим Гудовичсм в одну карету и привезен в Петергоф, где тотчас разлучен он был со всеми своими друзьями и служителями, и под крепким присмотром отвезен в мызу Ропшу и посажен под стражу. Ни один из служителей его не дерзнул следовать за оным и один только арап его отважился стать за каретою, но и того на другой же день отправили в Петербург обратно.

Таким образом, кончилось сим правление Петра III и несчастный государь сей, имевший за немногие дни до того в руках своих жизнь более 30ти миллионов смертных, увидел себя тогда пленником у собственных своих подданных и даже до того, что не имел при себе ни единого из слуг своих; а сие несчастие и жестокость судьбы его так его поразило, что чрез немногие дни он в заточении совсем занемог, как говорили тогда, сильною коликою и претерпев от болезни своей столь жестокое страдание, что крик и стенания его можно было слышать даже на дворе, в седьмой день даже и жизнь свою кончил, и 21го числа того ж июля месяца погребен был в Невском монастыре без всякой дальней церемонии. А сие и утвердило императрицу Екатерину на престол к славе и благоденствию всей России.

Таковото окончание получила славная сия революция, удивившая тогда всю Европу как своею необыкновенностию, так и благополучным своим окончанием. Все мы не могли также довольно оной надивиться и хотя я тогда и мог заключать, что легко бы и я мог иметь в ней также же соучастие, как господа Орловы и многие другие, бывшие с ними в сообществе и заговоре, однако нимало не тужил о том, что того не сделалось, а доволен был своим жребием и тем, что угодно было учинить с мною Промыслу Господню.

Но как письмо мое слишком уже увеличилось, то дозвольте мне сим оное кончить и сказать вам, что я есмь ваш и прочее.

Примечания