Вперед — на запад!
«Скучная работа»
Сегодня это вызовет улыбку, но в то утро — 17 августа 1944 года — я предавался воистину «горестным» размышлениям.
Дело в том, что в полк недавно прибыли Як-3, истребители по тому времени действительно изумительные. Маневренные, превосходные и в воздушном бою, и при штурмовке наземных целей.
С ними, хотя их дали нам пока немного, никакие «мессеры» и «фоккеры» теперь не были страшны. Но и прежней модификации «яки» — грозное оружие. Летчики рвались в бой, и мы действительно мечтали о встрече с воздушным противником.
А тут — на тебе — телефонограмма из штаба ВВС: «Вылетать всем полком. Цель — уничтожение живой силы и техники противника в районе Аккерман — Теплиц».
«Вылететь мы, конечно, вылетим, — грустно размышлял я. — Но разве это стоящее дело для «яков». Могли бы в штабе предложить нам и что-нибудь посолиднее. А так — скучная работа...»
Но приказы не обсуждаются. Поднял полк по тревоге, и вот уже плывут под крыльями бурые степи Аккермана, ярко-зелеными островами проходит буйная, августовская россыпь садов. И только руины на месте городков и сел напоминают о войне. Она кажется призрачной нелепостью в этом, таком реальном и прекрасном, иссиня-пронзительном летнем небе.
Явно скучным голосом (сам себя не узнаю) даю команду по радио:
— На мелкие цели не размениваться. За одиночными машинами не гоняться. Без приказа никому не атаковать.
Время шло, а настроение портилось все больше и больше. Действительно, словно над нами решили посмеяться: два раза мы встречали довольно крупные скопления войск противника. Но их уже усиленно «обрабатывали» другие авиасоединения.
— Может быть, поможем? — равнодушно спросил штурман, заранее зная ответ. [120]
— А зачем, — я махнул рукой, — без нас справятся...
Только два раза было разрешено эскадрильям атаковать: один раз воинскую колонну, второй — скопление автомашин. С ними было покончено довольно скоро, и снова продолжался наш «унылый» «безрадостный» полет.
Я уже собирался дать команду на возвращение домой, когда вдруг у Аккермана заметил идущий на полной скорости воинский эшелон. Пригляделся — состав смешанный: цистерны, техника под брезентами, несколько классных вагонов. Кажется, это то, что нам нужно.
— Внимание! — чувствую, как голос мой явно повеселел. — Атакуем эшелон. Мое звено начинает. Вторая эскадрилья наносит второй удар. Остальным — следить за воздухом...
— Есть!
Резко бросаю машину вниз. Иду прямо на паровоз: прежде всего состав нужно остановить.
Заработала пушка «яка», его пулеметы.
Вроде бы заход удачный: над паровозом взвилось облако пара и дыма. Состав резко тормозил.
Разворот влево, набор высоты, и я уже наблюдаю работу ребят.
Истребители разошлись веером. Одни бьют по голове, другие — по хвосту состава.
Из вагонов выскакивают фашисты. Падают кто куда — в кюветы, у железнодорожной насыпи, в ямы. Многие тут же валятся, не успев укрыться: пули с истребителей сделали свое дело.
Огляделся — в воздухе все в порядке. Значит, и мне можно включиться в дело.
Выбираю мишенью огромный товарный вагон в середине состава и точно захожу на него.
С высоты 350-400 метров даю очередь.
Не знаю, что было в вагоне. Видимо, боеприпасы: страшный взрыв разметал состав. Мой «як» подбросило в высоту, и я сразу почувствовал запах бензина.
— Товарищ командир, машина повреждена. Течет бензин из баков. Нужно немедленно возвращаться, — голос штурмана Новикова спокоен. Но за этим деланным спокойствием чувствуется волнение. Знаю — сам Новиков в любой, самой сложной ситуации останется на посту до конца. Волнуется за меня. [121]
Делать нечего, придется передавать команду заместителю:
— Машина повреждена. Иду на аэродром. Штурмовку продолжать до полного уничтожения поезда.
Разворачиваю машину, оглядываюсь. Ястребки заканчивают дело: взрываются и летят с насыпи вагоны. Даже степь у железнодорожного полотна полыхает оранжевым пламенем.
— Мда, — неопределенно хмыкнул механик, осматривая машину на аэродроме. — Интересно, как это вы с пустыми баками дотянули. Черт знает, чем это все могло кончиться... а вы, — обратился он ко мне, — особенно не грустите. Суток за двое отремонтирую вашего коня. Как новенький будет! «Як» покатили в укрытие...
Вечером был разбор операции. Кто-то внес свою долю самокритики:
— Не нужно было подходить на такую близкую дистанцию.
— А кто же знал, — возразил Новиков, — что вагон начинен взрывчаткой?
Все согласились. Вот уж действительно. На войне — как на войне, и на «скучной» работе можно потерять голову.
Впрочем, вечером она уже не казалась нам такой «скучной».
Море, грезы и «проза жизни»
Странное ощущение испытал я в этом полете. Виною тому — утро и море.
Солнце высекало из неподвижной водяной глади мириады огненных брызг. Золотистый туман над берегом таял, уползал в белые приодесские лиманы, и над всей степью — от края и до края — стояла звенящая, непостижимая тишина.
И даже рев стартующих истребителей не ассоциировался с войной: словно где-то в 39-м или 40-м на зеленом поле Тушина уходили в высоту спортивные скоростные машины. [122]
Что-то сдвинулось в душе. Сказалось все: и выход к государственным границам, и удивление — прошел через такие адовы круги, а остался жив, — и радость победных сводок с фронтов, и ощущение счастья, что победа — не за горами.
Нет, мы не обольщали себя. Знали: впереди еще — и кровь, и утраты. И не все из нас вернутся домой.
Но на войне нельзя жить одними горестными раздумьями. Жизнь — она везде жизнь. А мы были молоды. Поэтому и в оптимизме нам нельзя было отказать. И это, несмотря на то, что мы давали себе ясный отчет в том, что те из фашистских летчиков, кто уцелел в Севастополе или над Кубанью, так, за «здорово живешь», не сдадутся в конце пути.
А цель близка, и рассвет близок, и долгожданный мир, где не бьют орудия и не рвутся ежеминутно тяжелые бомбы...
Я даже размечтался об этой другой, пока нереальной своей жизни, когда аэродром остался уже позади и наши машины легли на боевой курс к берегам Румынии.
«Пойду учиться, — думал я... — Вначале, конечно, отдохну. Хорошо отдохну. Махну куда-нибудь на Волгу, Или на Черное море. Конечно же, на Черное море...»
Я не представлял его спокойным, с золотыми бухтами пляжей, с рокотом волн, а не авиационных моторов. Без черного дыма горящей севастопольской панорамы, без грохота боев над Туапсе. «Придется привыкать», — усмехнулся я. Впрочем, разве трудно привыкать к прекрасному?..
— «Ястреб»! Я — «Волна»! Как меня слышите?
— Я — «Ястреб». Слышу отлично.
— Приближаемся к цели. Может быть, разделимся? — в наушниках голос Локинского.
Оглядываю горизонт.
Пожалуй, Локинский прав. Первая волна самолетов ударит по пирсам из-за холмов. На всякий случай следует прикрыть ее со стороны города. Серьезных атак «мессеров» мы не ожидали. Но внезапный удар даже двух-трех опытных асов может стоить дорого.
— Прикрой от города.
— Есть!
Вижу, как Локинский и его ведомый отваливают от [123] армады машин и берут мористее. Они подойдут к цели слева.
— Приготовиться.
Бросаю самолет вперед.
Проплывают под крыльями пляжи, какие-то постройки. Но вот — длинные ленты причалов. Лес мачт.
Видим, как моряки явно суетятся. Маленький буксир тянет к выходу из ковша порта транспорт.
Сейнеры, как жуки, расползаются в разные стороны. Все ясно — рассредоточиваются.
«Як» резко встряхивает, и сразу сотни разноцветных тюльпанов расцвели по синеве неба: зенитчики открыли по нашим самолетам огонь. К нам тянутся белые, зеленые, красные трассы.
— Атака!..
«Роли» у нас распределены заранее, и только непосвященному кажется, что армада машин разваливается хаотично и бессистемно. Гриб обрушивается на батареи. Я беру на себя корабли.
Не проходит и минуты — внизу море огня. Из черных клубов дыма летят к небу какие-то бесформенные куски железа, искореженные пароходные трубы, разбитые мачты. Второй заход. Третий...
Целей уже не разобрать. В глазах — одно ревущее и все пожирающее пламя.
— Ложиться на обратный курс!..
Команду приходится повторять несколько раз. Увлеченные боем летчики не сразу понимают, что от них хотят.
Неожиданно из рваных облаков гари появляется «як» Локинского. В наушниках гремит его голос:
— Почему домой? Боеприпасов еще много!..
— Обратно пойдем над дорогами.
— Ясно...
Оглядываю строй машин. Пытаюсь их сосчитать. Вроде бы потерь нет. Отлично! Научились ребята воевать! Пригодилась им и севастопольская «арифметика» и многочисленные «синяки и шишки», полученные молодыми по неопытности.
Степь кажется безлюдной. Внизу — как лоскутное одеяло — узкие клочки крестьянской земли. Так непохожие на наши бескрайние колхозные поля.
«Утюжим» воздух десять минут. [124]
Поиск, кажется, безрезультатен. Ничего — «достойного» нашего внимания.
Но что это? На дороге, извиваясь, ползет гигантская гусеница.
Снижаюсь.
Видны повозки, цистерны, автомашины с солдатами.
Видимо, заметили нас: грузовики мчат в степь. Солдаты выпрыгивают на землю, ищут рытвины и овраги. Встают на дыбы лошади.
Проходим над землей почти на бреющем. В прицеле — машина. Нажимаю гашетку, сноп огня, клубы иссиня-черного дыма.
Вырываюсь из этого хаоса, повторяю заход, и только сейчас замечаю орудия. Их успели оттянуть к кустарнику. Сейчас нужна особо точная работа. Сжимаю ручку: так, что дрожь мотора передается, кажется, в самое сердце. Словно я и машина — одно целое.
Бью из пушки. Ребята поддерживают эрэсами...
На вираже оглядываюсь: разбитые лафеты, искореженные стволы. Колеса, раскиданные по земле.
Когда мы взяли курс на восток и в бензобаках горючего осталось, что называется, в обрез, только чтобы дотянуть до аэродрома, я заметил в крыле пробоину. Значит, не миновал меня все-таки шальной осколок...
Но на войне не считаются осколки, прошедшие мимо самого летчика. Раз машина послушна, поет мотор — значит все в порядке. Значит, мы еще повоюем!
Мечты, сгоревшие в пламени
Ну и что же ты будешь делать после войны, Михаил Григорьевич? — «Михаил Григорьевич» краснеет. К обращению по имени-отчеству он еще не привык: только вчера ему перевалило за двадцать, бремя десятилетий не давит на его плечи, а школьное «Мишка» еще не выветрилось из памяти.
— Н-не знаю. Думал на архитектурный податься.
— Несерьезная специальность... — это голос из угла землянки. — После войны строители будут нужны, инженеры. [125] Сколько мостов, заводов, городов поднимать придется! А ты — в архитектуру.
— А он перед девчатами форсить будет! — смеется Гриб. Познакомится с этакой тонконогенькой и — в атаку... Так мол и так. Чем интересуетесь? Каковы ваши культурные запросы? Какие книжечки любите?.. С этаким особым подходцем. Девушка, естественно, тает от столь возвышенного обращения. А он, к моменту, бросает: «А я, между прочим, архитектор...» Словом — обнаруживается родство душ, и дело пошло!».
Гриб явно «подначивает».
Вызов неожиданно воспринимается всерьез:
— Строители... А что эти строители строить будут?! Дома, больницы, школы. Кто же их нам спроектирует? Папа римский, что ли?.. Не-ет, братцы. После войны архитекторы стране до зарезу будут нужны. Как воздух...
— Ладно, валяй — в архитектурный. А я на землю подамся. К себе — в Заволжье. Истосковался я по земле. Зажмуришь глаза — пшеница от горизонта до горизонта стеной стоит. И в небе — жаворонок. А по утрам поле волнуется под ветром, как море. А солнце из-за ближайшего леса — как раскаленный диск.
— До этого солнца ты доживи. Мы еще до Берлина не дошли.
— И доживу. Не имею права не дожить. У меня двое парней дома. Один пишет, что уже трактор осваивает. Ума не приложу, как это он «осваивает». Уходил на фронт, ему только за десять лет перевалило. И уже — кормилец.
— Война и не такое делает, — включился я в разговор. — Рано в наше время люди взрослеют...
— И не говорите, товарищ командир! — Михаил Ларионов пододвинулся ближе к коптилке, сработанной из гильзы снаряда.
— Недавно я получил письмо от своих. Вот побачьте, що воны пишут. — Василий Игнатьич долго жил в Киеве и речь свою оснащал дорогими сердцу украинскими словами.
Ребята подтянулись к огоньку.
Непостижимо, как действовало тогда само это слово — «письмо».
Письмо оттуда... Письмо — за тысячу километров. От родных. Пусть не твоих — друга. Но все равно, словно [126] теплее становилось в землянках, и бои будто на время отступали за невидимо далекий предел, и душа обновлялась, словно и жены, и матери, и ребятишки наши входили в этот круг, очерченный желтым светом солдатской коптилки.
«Дорогой мой Васенька! — начал Василий Игнатьич, пробежал глазами несколько слов, покраснел и замялся. — Ну, здесь так, ничего особенного... Личное...»
Ребята расхохотались:
— Все ясно: «Люблю... Целую тысячи раз...». Валяй дальше!
«Дорогой мой Васенька!..»
— Уже знаем, что ты «дорогой»! Хитрый ты, Игнатьич! Цену себе набиваешь!.. О чем пишут-то?..
«...Наш Коля ушел в ремесленное. Все время пропадает на заводе. Через месяц уже будет самостоятельно точить то, что так нужно вам на фронте (ты меня понимаешь?). Очень похудел, но это, видимо, возрастное.
Наденька с девчатами — в колхозе. Помогает на ферме. За три месяца заглядывала домой два раза. И далеко, и работа «не отпускает».
Сама я переквалифицировалась. Как подумаю, что со страной происходит, не по себе делается. Не могла я больше сидеть в конторе. Бумажки подшивать и отправлять — с таким любая девчушка справится.
Ты же знаешь, что я с лекарствами на «ты». Помнишь, как от меня «отбивался», когда я тебя лечила от простуды...»
В землянке снова хохот.
Глядя на могучую фигуру Матвеича, трудно предположить, что такой богатырь мог когда-либо грипповать. Да и по сравнению с тем, что ежедневно составляло наши будни, те довоенные, «мирные» болезни казались чем-то детским, несерьезным, нереальным.
«Обкатала» людей война. Померзли вьюжными вечерами. Под проливными дождями часами не отходили от самолетов. И ничего — никакая хворь не брала. Наверное, какой-то «психологический барьер» выработался. Рана — она и есть рана. Здесь уж ничего не поделаешь. А грипп? Наверное, был и грипп. Но как-то обходились «подручными средствами». Не ходили к врачам...
Матвеич и сам улыбнулся. Вспомнив, наверное, что-то бесконечно дорогое, милое... [127]
— Ну будете вы слушать, черти? А то не буду читать.
— Не обижайся. Это мы так... Глядя на твою комплекцию.
— Комплекция что надо. Слухайте далее... Так вот, на чем я кончил? — «Лечила от простуды...» Дальше так: «Снова пошла я работать в госпиталь. Санитаркой. Вроде бы и к тебе ближе. Люди с фронта приезжают. Многое интересное рассказывают. Но вот с вашей части никого не встретила. Сколько не расспрашивала. Так оно, может быть, и к лучшему: значит, раненых у вас мало. А, возможно, их в другие госпитали направляют.
Вот так мы и живем. Вроде бы одна семья, а видимся редко. У меня часто ночные дежурства, старшой — на заводе, доченька — в колхозе. А ты — на фронте.
Скорее бы этому проклятому Гитлеру свернули шею!
У нас дома на стене рядом с буфетом — большая карта. Мы на ней после каждой сводки Совинформбюро флажки переставляем. Теперь-то на душе радостней. На запад флажки идут, и как взглянешь на карту — страшно становится. Ведь аж до Волги вся она булавками от флажков истыкана. Сколько пережить пришлось!
Мы каждый день тебя помним, любим...» — Матвеич осекся:
— Ну далее опять не про вас, горлопаны! Вам бы только посмеяться.
Но никто не сказал ни слова. Все долго молчали. Только через минуту-две Гриб тихо заметил:
— А ведь им не легче, чем нам... Конечно, подчас мы и жизнью рискуем. Но о нас вся страна заботится. Самолет — пожалуйста. Паек — извольте. Обмундирование — окажите милость. А матерям сейчас каково! И ребятам... Это надо же — мальчишки и снаряды точат, и самолеты собирают...
Гриб, собственно, вслух высказал то, о чем каждый из нас подумал в эту минуту.
— Растравил ты душу, Матвеич! — капитан поднялся с лавки и направился к выходу. — Пойду покурю.
— И мне пора. — Я взял планшетку.
— Письмо домой написать надо. — Гриб зябко поежился. Как-то они там?
И каждому захотелось побыть в эту минуту одному...
— А я все же — в архитектурный!.. — Миша, задумавшись, [128] размышлял о чем-то своем и был далек сейчас и от этой землянки, и от всего, что ждало его за ее стенами...
На другое утро они ушли на задание и не вернулись. Ни Михаил, мечтавший об архитектурном. Ни Володя, сынишка которого где-то в далеком Заволжье заменил на колхозном поле отца. Это был всего второй их боевой вылет...
Война безжалостна. Она не считается с человеческими мечтами. И тем тяжелее горечь потерь.
Сколько талантливых музыкантов и поэтов, архитекторов и инженеров так и не причастились к своему призванию — творчеству. Долг заставил выбрать их другие специальности: летчиков, мотористов, техников.
Другой, ратный труд выпал на их нелегкую долю. И они вершили его со всем жаром души. Отдавали ему все до конца — ум, силы, вдохновение, талант. Потому что не могли поступить иначе: решалось, быть или не быть самому святому для каждого — Родине.
С утра тянул от воды упругий ветер-свежак. А сейчас тихо — ни одна веточка на деревьях не шелохнется.
Настроение у ребят препаршивое: охраняли штурмовиков вроде бы неплохо. Но все же «мессерам» удалось пробиться к армаде. Три наших машины, пылая, рухнули на землю.
На войне без потерь не бывает. Но к ним все равно нельзя привыкнуть. Боль и горечь всякий раз так резки, как будто такое случается впервые...
Золотистая луна торчит в небе. От капонира под баян тихо доносится песня. Судя по голосам — это ребята капитана Гриба. Мотив — щемящий душу, знакомый с детства — «Раскинулось море широко»... А слова другие. Те, что родились еще в осажденном Севастополе:
Раскинулось море широкоНесколько молодых сильных голосов подхватывают мелодию, и она крепнет, набирается силы:
Мы холод и стужу видали в боях,Что и говорить — «самодельные» слова. Но что делать! На фронте нередко в творчестве приходится обходиться «собственными словами». И не беда, что «непрофессионально». Зато все, что сказано в песне, — сказано от души!
Сколько мы не пытались узнать, кто сложил эти слова, ничего путного добиться не удалось. Безымянен автор. Но, наверное, это и здорово — если полюбилась песня, пошла по всему Черноморью. Значит, отвечает она на то, что творится в наших душах.
А подтекст к ней каждый вкладывает свой. Вот и сегодня — поют ребята, а наверняка думают о тех, кто навсегда остался лежать там, на Крымской земле в искореженных и обожженных «илах». И еще о том, что они отомстят за них.