Охота за людьми
Вторжение нацистов в чужие страны сопровождалось массовыми арестами людей. В лагерь прибывали новые транспорты, и мы слышали вокруг разноязычную речь. В славянских языках я не очень хорошо разбираюсь и составила для себя довольно причудливую смесь из них. О нидерландском имела смутное представление, объясняться на нем не могла. В Биркенау все угасало, в том числе и когда-то приобретенное знание языков.
Некоторые голландки сами искали смерти, якобы пытались бежать, их рвали на куски собаки, расстреливали на месте эсэсовцы. Можно было услышать, как скучающие на посту часовые громко переговаривались: «Помнишь ту голландку..?» «Ну да, ее, идиотку, тут же и подстрелили...»
Прибыли француженки, и мы получили известия с воли, подтвердившие, что нацисты идут навстречу собственной гибели. Намного позднее стали поступать заключенные из Венгрии, их все чаще сразу с железнодорожной платформы отправляли на смерть. Казалось, транспортам никогда не будет конца. Из нескольких крупных партий заключенных в живых остались лишь немногие, а в целом от большого количества транспортов через некоторое время не оставалось и следа. [40]
«Колеса должны вращаться для победы» этот нацистский лозунг имел для заключенных совсем иной смысл. Десятки тысяч колес вращались для того, чтобы увезти несчастных в наглухо запертых вагонах для перевозки скота в небытие.
Зловоние и смрад от сгоревших мяса и волос, высокие факелы и дым работающих печей доводили заключенных до безумия, они затравленно спрашивали себя: когда наступит их черед, сегодня, может быть, завтра придет их последний день? Невозможно без содрогания слушать стоны и вопли женщин и детей. В лагерь прибывало все большее количество транспортов, и начальство распорядилось сжигать трупы узников в открытых могилах.
Некоторые уголовницы, немки по национальности, причисляя себя к расе господ, считали, что их по ошибке бросили в лагерь, и ждали от эсэсовских надзирательниц ответа на вопрос о своей судьбе, надеясь на освобождение. Их уверяли, что обязательно освободят перед тем как уничтожат весь лагерь Биркенау.
Такова была обстановка в лагере: масса заключенных влачила жалкое существование, зная, что скоро настанет их последний час, а некоторые были уверены, что не для них уготованы газовые камеры. Это успокаивало многих представителей «расы господ», даже льстило. В самом деле, как могла прийти в голову мысль, что «те, другие» такие же люди, как они, если установленными правилами утверждалось обратное.
Многие уголовники были переброшены в Освенцим из других лагерей Заксенхаузена, Равенсбрюка... Лагерное начальство обещало им [41] в Освенциме «райскую жизнь»: мол, работать там не придется, их будут обслуживать еврейки и т. д. В Освенциме их ждало горькое разочарование. Многие из них хотели нам мстить. Они считали, что им должны быть созданы особые условия, спокойные и удобные. Мы были для них «другие»... А мы, оказавшись в дьявольском котле Биркенау, каждый день ждали, что нас отправят в газовую камеру...
Вот надсмотрщицы отдают приказы, не отдают, а орут. Ты должна заставить себя не реагировать на их крики, что требует большой затраты сил. Тебя торопят, подгоняют всегда и во всем: обязана быстрее стать в строй, быстрее освободить кому-то дорогу, еще быстрее подбежать на зов, быстро маршировать. Еще быстрее нас втаптывают в грязь. Пинки и удары сыплются со всех сторон. Так нацисты обеспечивают себе «надлежащее жизненное пространство». Мы для них такая же помеха, какой являются для агрессоров народы, подвергшиеся нападению с их стороны, нам, как и им, разрешается лишь дышать в той мере, в какой нужно фашистским агрессорам, в противном случае одна дорога в огонь и дым...
Что предпочтительнее побои или газовые камеры? Конечно, побои. Но ты не можешь выбирать, здесь царство тотального фашизма: все уничтожающий порядок, или упорядоченное и хорошо организованное предприятие по массовому уничтожению людей.
Новенькие не в состоянии этого понять. Им спешат объяснить, что их ожидает, однако многие не верят: «Этого не может быть!» Не желают признавать страшную действительность. Они все еще полны воспоминаниями о доме и семье, [42] и все, что за пределами этого, кажется им чужим и опасным. Разлука с семьей лишает их сил. Польские еврейки часто реагируют иначе, они весьма много знают о преследованиях евреев нацистами.
Кто может воспрепятствовать тому, что всю массу прибывающих людей бесследно поглотит Освенцим-Биркенау? Одна заключенная, немка по национальности, не понимает, как такое может происходить в Биркенау, и искренне полагает, что если и может, то только на польской земле и никогда в Германии. Гитлер наверняка ничего об этом не знает! Все это она в 1943 году считает невозможным. Эта женщина не хочет поддаваться охватившему ее ужасу главным образом потому, что он коснулся ее лично. Объяснять все тем, что идет война? Но ведь и война не естественное явление природы, ее организовали, развязали... Но об этом заключенная говорить не желает...
Набирает силу сыпной тиф, захватил он и начальство лагеря. Что предпримет оно теперь? Не лицемерит, не притворяется, а убыстряет темпы работы газовых камер. На этот способ массового уничтожения нацисты возлагали особые надежды. Комендант Освенцима Рудольф Хёсс писал: «Откровенно говоря, перспектива использования газовых камер подействовала на меня успокаивающе, ведь в недалеком будущем предстояло массовое уничтожение евреев, но ни мне, ни Эйхману еще не было ясно, как можно будет его осуществить... Теперь я спокоен: есть способ помимо массовых расстрелов...»
Нацисты строили лагеря смерти на территории Польши, рассчитывая на то, что там им не [43] будет грозить разоблачение и они смогут безнаказанно свирепствовать, уничтожая людей.
Польские фашисты не предвидели таких злодейских акций против их страны. План нацистов был прост и однозначен: Польша должна принадлежать немецким колонистам, а поляки, если подчинятся новому порядку, смогут существовать в качестве дешевой рабочей силы, обслуживающей расу господ, и не более того. Все польское генерал-губернаторство рассматривалось нацистами как обширное охотничье угодье, где охотятся, однако, не на диких животных, а за людьми. Гестапо была предоставлена полная свобода действий не случайно в Польше много гетто и несколько лагерей массового уничтожения...
Ты враг, ты неполноценный, тебя преследует и насилует нацистский режим, он расслабляет, делает уступчивым и сговорчивым, для него ты вещь, которую он использует и потом за негодностью выбрасывает, ты подопытный кролик, клоун, предмет потехи, рабочая лошадь. От сознания бессилия что-либо изменить хочется завыть волком. Но выть ты не можешь, иначе умрешь от горя. От него можно задохнуться. Безысходность рождает вопросы: как можно с этим примириться и как долго будут мириться люди с чудовищным насилием и злодейством? Однако каждому заключенному нацисты как бы предъявляли ультиматум: служи мне так, как я хочу, и ты будешь жить на день, на два дольше, даже лучше, чем другие.
Многие, в том числе и я, обязаны жизнью товарищеским отношениям, солидарности, понимаемым как часть борьбы против гитлеровского [44] фашизма. Отвратить смерть от другого, помочь сохранить ему жизнь, помочь в беде закон солидарности. Ты помогаешь себе и ближнему уже тем, что вы встретились и разговариваете. Вы оба знаете, что не можете спасти друг друга, но все же можете быть чем-то полезны. Итак, поговорим, будем задавать один другому вопросы, ведь мир еще существует, не правда ли, хотя здесь полагают, что весь он будет порабощен нацистами и его уже ничто не спасет.
В нашем блоке были две сестры, они как одно целое, всегда неразлучны. Сюда их пригнали из польского провинциального городка. Их спокойствие и доброта благотворно действовали на окружающих. Встречаясь, мы беседовали, но наши вопросы, увы, оставались без ответа. Сестры располагали к себе, и я была уверена, что на них можно положиться. Вскоре мы потеряли друг друга. Постоянные расставания, исчезновения людей, к которым ты уже как-то привыкла, нагнетали страх. Не прекращался акт жестокого насилия против узников концлагеря, способствующий их одичанию.
Я было примирилась с тем, что не встретила в лагере ни одного из своих товарищей или старых знакомых. Такая встреча оказалась бы простой случайностью, но можно было бы попытаться что-то узнать, однако как, через кого? Переброска из Франции в Вену, изоляция в «Лизль» оборвали все связи.
И вот я встретила Штеффку Лорбек из Марибора, заключенную номер 46316, с которой познакомилась в транспорте, когда нас перевозили из Вены в Освенцим.
Мы отнеслись друг к другу как старые знакомые, разговаривали по-немецки, спорили о [45] политике, и в центре споров был мир ее политической борьбы, он касался преимущественно женщин из Югославии, прибывающих в Освенцим. От них мы узнавали новости. Не имело значения, насколько они действительно новые и соответствуют действительности, мы были твердо убеждены в том, что фашизм потерпит поражение. Естественно, мы исходили из того, что движение Сопротивления, в первую очередь в Австрии и Германии, ускорит падение гитлеровского фашизма. Уже одно то, что эти по-боевому настроенные женщины составляли прочный коллектив убежденных единомышленников, вселяло в меня уверенность: и на ядовитой почве Биркенау возможна дружба.
Среди моих югославских знакомых была крестьянка из Словении, с которой мне не раз довелось беседовать. Выглядела она сильной и стойкой, и я подумала, что такие женщины, как она, пожалуй, лучше смогут перенести тяжелые условия концлагерной жизни, чем горожане. «Почему фашисты так жестоки, какая им от этого выгода?» спрашивала она. Она могла принять как неизбежное стихийные явления природы, например ураганы и наводнения, несущие с собой огромные разрушения, но как понять людей, опустошающих целые страны, сжигающих дома и селения, уничтожающих людей? Этого понять она не могла. Нацисты угнали ее семью, где-то в лагере томился ее муж, где-то ее сыновья, а она здесь. О своей семье она спокойно говорить не могла, поэтому вспоминала о своем поле, домашних животных, беспокоилась, как они там без нее, не придет ли в упадок ее хозяйство. Я ни разу не решилась сказать ей, что там наверняка уже поселились чужие люди, [46] мечтавшие прибрать к рукам процветающее хозяйство. Наци называли это не грабежом и разбоем, а «передачей имущества другому владельцу».
Словенка заболела сыпным тифом, и, как ни старались товарищи, спасти ее не удалось. Израненное сердце не выдержало и не смогло оказать сопротивления болезни.
Смерть от крайнего истощения, тихий уход в потусторонний мир стали повседневным явлением. И тем не менее это каждый раз вновь вызывало страх.
Сопротивление или смерть
Пережившие ужасы концлагеря были обычными людьми не сверхумными или стойкими, не сверххорошими или плохими, не сверххитрыми или глупыми. Среди оставшихся в живых заключенных были и умные и глупые, и злые и добрые. И все же есть основания спросить себя, не были ли лучшими из них те, кто погиб в лагерном аду.
Освенцим-Биркенау ужасает миром человеческих страданий и горя. Пытаешься как-то оградиться от этого впечатления, быть менее уязвимой, но при этом можешь очень скоро потерять самое себя как личность. Ты здесь как бы среди обломков того, что было некогда людьми. В таких условиях создать атмосферу коллектива, общности людей представляет большую сложность, и от этого положение становится еще более угрожающим. Проявлять волю к сопротивлению крайне тяжело и кажется делом бесперспективным, [47] приводящим только к еще большему истощению.
Но это не так. Воля удерживает тебя в жизни.
В обстановке ежедневно совершаемых убийств женщины погрузились в отчаянное, безысходное положение и в нем себя окончательно похоронили. Одна из них называла себя миссионеркой, по ее словам, муж немецкий офицер и ее дочери остались дома, интернировали ее одну, но она не объяснила, почему так случилось. Поэтому я полагаю, что причиной могли послужить ее активная религиозность, не чисто арийское происхождение, что неприемлемо для жены офицера германской армии. Она часто молилась и потом молча сидела, погруженная в свои мысли.
Однажды я подарила ей маленький образок овальной формы серебристый кусочек металла, случайно обнаруженный мною в куче мусора (тогда я работала в команде мусорщиков). Миссионерка была совершенно счастлива и крепко зажала его в руке. Позднее мне удалось найти и отдать ей еще один образок. Тогда она совсем расчувствовалась и собиралась рассказать о своей семье, но тут же оборвала разговор. Она была уверена, мои действия направляла рука божья, и я переживу все беды и невзгоды. Многим это непонятно, утверждала она, но это именно так, бог видит, что не все веруют в него и возносят молитвы, но он по своему усмотрению простирает над людьми свою длань...
Меня она не смогла в этом убедить и была опечалена. Я же говорила о том, чего жду на земле, о надеждах совсем иного плана. Она назвала мне имена своих детей, чтобы впоследствии [48] я могла их навестить и поведать о постигшей ее судьбе.
Мне довелось часто беседовать с одной немкой, по профессии фармацевтом. Я не понимала, почему ее не использовали для работы в санчасти. Вообще, трудно было понять, почему в Биркенау что-то происходило именно так, а не иначе. Фармацевт постоянно требовала все большего порядка вокруг. Меня ее требования смешили, дело было отнюдь не в отсутствии гигиены и порядка, это требование служило лишь ширмой, чтобы не так бросались в глаза факелы крематориев. Я вызвала в ней испуг, когда дала понять, что вся созданная в концлагере обстановка полностью соответствовала злодейским планам гестапо и, естественно, находись мы, заключенные, в другом физическом состоянии, сила нашего сопротивления в огромной степени возросла бы. И если бы позднее словенки не помогли перевести меня в команду в Райско (об этом я еще расскажу), я не выдержала бы марша смерти в январе сорок пятого...
Я и фармацевт искали встречи друг с другом, но скоро она исчезла. Это было мучительно.
Невозможно было задержать физическое разрушение человеческого организма. Напоминающие призраков люди бродили по лагерю, работали, голодали, были полны страха. Спина не выпрямляется, всегда согнута. Участь того, кто не в состоянии сам передвигаться, предрешена. И когда кто-то, вспоминая, спрашивает: «Что-то не видно Ганны?..» он, не ожидая ответа, понимает, что именно произошло.
С поступлением каждой новой партии заключенных жадно ждем сообщений о происходящем в мире и строим предположения, как это [49] повлияет на положение Освенцима, Но здесь ничего не меняется, словно рассчитано на вечные времена. Постоянно говорят о Гитлере и соучастниках его преступлений. Никогда еще с именем одного человека не было связано такое упоение победой и уничтожение всего живого. Мечтаю о дне, когда до нас дойдут сообщения о крушении гитлеровской армии. Тогда миллионы людей прозреют, изменится положение к лучшему и в нашем лагере.
Однажды Штеффка заявила, что мне следует попытаться заняться обменными делами. Я очень ослабела, начинают сдавать нервы. Она сунула мне кусочек хлеба, который я обменяла на сигареты. Сама я работала в команде, где ничего подобного организовать нельзя. Одна заключенная, такая же голодная, как и другие, предложила за сигареты свой хлебный паек. Я отдала ей курево, отказавшись от хлеба. Но как же вернуть Штеффке ее хлеб? Оказывается, та и слышать не хочет об этом и не думала, будто я включусь в торговые операции.
Поздняя осень 1943 г. Впечатление такое, что на лагерь надвигается смерть. Все большее число заключенных отправляют в санчасть, откуда они не возвращаются. Очень многие болеют лихорадкой, у них серые лица, глаза сверкают либо выпучены, черты лица искажены, многих знакомых уже не узнать. Страшно заболеть тифом, дизентерией. Замучили вши и клещи. Люди на нарах так часто меняются, что почти постоянно я нахожусь среди совершенно незнакомых лиц. Едва успеешь с кем-нибудь хоть немного сблизиться и рада, что обрела хорошую соседку, как ее уже нет. Нас разлучают голодная смерть и многочисленные эпидемии. [50]
Постоянно пытаюсь контролировать свое поведение. Санчасть это станция на пути к смерти. Да, здесь имеются различные станции. Меня доконают поносы, я совсем ослабела. Снова ходят слухи об отборе, об уничтожении в короткие сроки все большего числа жертв не окажусь ли я среди них?..
Иногда ловлю себя на том, что хочу съесть выброшенную заплесневелую корку хлеба. Это значит, я утратила самоконтроль, мне становится тяжело на душе, и я отбрасываю этот кусочек прочь. Опасаюсь душевного смятения, которое наблюдаю у других. Прежде я полагала, что у меня против нынешних зол выработался иммунитет, ведь уже два с половиной года я в заключении, позади допросы в гестапо, испытаны голод и страх (правда, на протяжении первого года совсем в иной форме). (Удивительно, но свирепствующие вокруг тиф и малярия как бы щадили меня.) Теперь, однако, замечаю, что-то во мне прорвалось: я впервые замахнулась на человека и ударила его. Было это так.
Лежащая рядом со мной на нарах женщина сказала какой-то заключенной: «Проходи, тут нет свободного места». Несчастная в поисках места уже долго бродила по бараку. Я дремала, но тут же проснулась, решив, что надо подвинуться.
«У нее чесотка», продолжала лежащая рядом. Это было уж чересчур, мне было все равно, больна ли эта женщина чесоткой, я больше не владела собой. Между мной и соседкой вспыхнула ссора, и когда тщетно искавшая пристанища вновь приблизилась к нам, я сказала ей: «Мы освободим для тебя место». «Ты возможно, я не собираюсь», проворчала соседка. [51]
«Куда же ей деваться?» спросила я. «Меня это не касается». Тогда я ударила ее. Она чуть подвинулась, каждая из наших соседок по нарам сделала такое же движение, и ищущая место устроилась рядом со мной у стены. Если бы все женщины не потеснились, сделать ей это, конечно, не удалось бы.
Вот почему неверно думать, что у заключенных концлагеря не было чувства товарищества... Нечеловеческие условия существования и тотальный террор на всех накладывали отпечаток. Жизнь узников постоянно старались сделать как можно невыносимее.
Р. Хёсс писал в своих мемуарах, что «женский лагерь Биркенау представлял собой сущий ад, где после распада психики заключенного следовало его физическое уничтожение».
Лишение узников человеческого достоинства и доведение их до состояния полного одичания успешно помогало в осуществлении нацистских планов. Поэтому так яростно преследовалось и жестоко наказывалось любое проявление товарищеского отношения друг к другу и солидарности. Многие за это поплатились жизнью.
Однако эффективная самозащита возможна лишь тогда, когда солидарность пробивает себе путь.
Гречанки
С марта сорок второго по август сорок четвертого в лагерь прибыло около 13 тысяч заключенных из Греции. К августу сорок четвертого из них осталось в живых около 1800 человек.
Группа гречанок работала в команде мелиораторов. Стоя по колени в воде, мы строили канал. [52] Кто знает, как долго везли этих девушек в тюремных вагонах, пока они не попали в лагерь массового уничтожения. Выглядели они совсем детьми, больные, страдающие от голода и жажды, полубезумные от чувства полной безысходности. Рылись в мусорных ямах, все мало-мальски напоминающее еду запихивали в рот, воду пили из отравленных луж, и никто из нас не мог уговорить их этого не делать.
Тем не менее я не прекращала попыток их как-то образумить. Однажды они недоверчиво спросили, где бы им раздобыть еду и воду для питья? Но помочь я ничем не могла и, по всей видимости, только растревожила их, они совсем отказывались меня понимать. Они говорили на ломаном испанском языке, на котором говорили евреи, изгнанные в свое время из Испании, и я со своим слабым знанием испанского могла кое-как с ними объясняться. Возможно, это на какое-то время смягчило впечатление от окружающей их агрессивной отчужденности, приказов и команд.
Их предки спаслись от инквизиции, а дети их детей попали сюда, на конечную станцию, откуда обратной дороги нет, все пути отрезаны.
Вытаскивать из ям с водой огромные комья глины и перебрасывать их через откос дамбы было очень тяжело. Нам необходима передышка. Но вместо этого нас без конца подгоняли, требовали работать еще быстрее, угрожали автоматом. «Противно смотреть на такую работу, орал эсэсовец, однажды я вот этим прикладом привел в чувстве семьдесят, да, да, семьдесят таких бездельников, как вы, можете еще [53] радоваться, что с вами я не расправился так, как вы этого заслуживаете!»
К любым издевательствам над заключенными здесь относились не только терпимо, но их всячески поощряли. У нацистов была неограниченная возможность творить самые чудовищные преступления.
Мы тащили огромные плиты и укладывали ими поверхность дамбы. На этой безумно тяжелой работе все очень скоро выдохлись, гречанки же не могли двинуться с места. Они уставали быстрее других заключенных.
Как-то раз гречанки рассказали мне, что на их родине в горах действуют партизаны, их много и они храбро сражаются, но как долго может все это продолжаться?
Их рассказ был для меня крайне важен, он придавал силы, я жадно впитывала каждое слово. Позднее, когда я лежала больная и казался близким конец, я в горячечном бреду что-то кричала о партизанах, сражающихся в горах Греции. Изо всех сил я цеплялась за жизнь. А наяву одна из жестоких надсмотрщиц очень хотела, чтобы я стала ее помощницей. Очевидно, она заметила, что я могу объясняться с гречанками, и пожелала взять меня к себе: я, мол, скорее заставлю их лучше работать, а самой мне работать не придется.
Так... Мало того, что я ничем не могу гречанкам помочь и хоть немного уменьшить их страдания от унижений и голода, мне еще предлагается стать помощницей этой отвратительной женщины! Я страстно желала дожить до дня победы над фашизмом, но не любой ценой убийцей я не стану. Одна из заключенных убеждала меня не упускать такой шанс, ведь, в конце [54] концов, заключенные должны работать и везде что-то создавать.
Ее слова меня озадачили. Не только потому, что они говорили о политической незрелости. Но она сказала «создавать». Еще ни разу не слышала я этого слова применительно к здешней ситуации.
«Как ты можешь говорить о созидательном труде? спросила я ее. Нас заставляют работать под угрозой смерти, голода, истязаний, и кощунственно говорить о каком-то созидании». «Но такова жизнь, пыталась убедить меня моя собеседница, должен быть порядок, и все должны работать».
«Но если заключенные должны работать, их надо кормить, возражала я. А ведь этого нет. Взгляни вокруг. Гречанки в жутком состоянии, да и мы скоро будем в таком же, а что касается порядка, то его здесь нет и в помине. Там, где властвуют нацисты, его быть не может. Неужели ты до сих пор этого не поняла?»
Я была потрясена. Конечно, эта заключенная была сбита с толку. Да, помочь гречанкам я не могла. Но превратиться в помощницу надсмотрщицы означало бы отказаться от самой себя. Я всегда была уверена, что потом наступит, и очень хотела до него дожить, но дожить с тяжким грузом на душе нет, такое я считала для себя невозможным.
В те дни перевестись из одной команды в другую не составляло особого труда. Уже назавтра я незаметно ушла, не опасаясь, что надсмотрщица обратит на это внимание. Хорошо, что о ее намерении сделать меня своей помощницей и о моем бегстве не узнали эсэсовцы, иначе бы мне несдобровать. [55]