Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Профессор и ученица
«Малкеле, золотце, будь твой отец таким же богатым, как отец Анни, тебе жилось бы так же хорошо, как ей...»
Я: «Нет, я не хотела бы не знать, что такое бедность».
Профессор: «Теперь я вижу, куда все это тебя заведет...»
Вена, 1930 г. [6]

Безродные и беззащитные

События, происходившие весной 1940 г., — вторжение гитлеровских войск в Бельгию, Нидерланды и Люксембург, а позже во Францию — отразились на судьбе тех австрийцев, которые в 1938 г. или еще раньше нашли во Франции убежище, — внезапно они превратились в «подозрительных иностранцев». После того как нацисты оккупировали северную часть Франции, а затем около двух третей территории страны, положение австрийских эмигрантов, беженцев и изгнанников заметно ухудшилось, так как для нового французского правительства Виши они стали откровенно «нежелательными элементами». Правительство Виши, находившееся в неоккупированной южной части Франции, всячески желая услужить нацистскому режиму, заключило с ним секретное соглашение о выдаче германскому рейху определенных лиц. Ими были не только политические активисты, но и далекие от политики люди, которые по расистским или каким-либо иным причинам считались противниками режима. И все они — антифашисты, эмигранты, изгнанники попадали затем в ловушку, которая для очень многих скоро оказалась наглухо захлопнутой. Национал-социалистская система была рассчитана на тотальную войну, которая миллионам людей причинила невиданные в истории муки и страдания. [7]

Австриец Йозеф Пастернак, некогда участник антифашистского движения солидарности с Испанской республикой, выдал во Франции многих австрийцев, преимущественно коммунистов. Меня арестовали в мае 1941 г., и в октябре я вместе с другими заключенными предстала перед судом французского военного трибунала в Монтобане.

Возможно, французская юстиция хотела этим процессом преподать наглядный урок: вот что, мол, ожидает активно действовавших в Австрии антифашистов.

Судебный процесс состоялся в неоккупированной части Франции. Именно тогда, когда большинство верили, что победоносное наступление гитлеровской армии задержать не удастся, военный трибунал проявил относительную независимость, и многие из нас были оправданы.

Но полиция правительства Виши рассудила иначе, и вместо того чтобы освободить нас, отправила в лагерь Бренс на реке Тарн, откуда в начале лета 1942 г. я вместе с моим другом совершила побег и была на пути в Париж. Но в дороге мы наткнулись снова на того же доносчика, который, как выяснилось, находился на службе у гестапо и предавал австрийских антифашистов, прежде всего бывших бойцов интербригад в Испании. Гестапо арестовало нас и передало в руки так называемых компетентных органов: моего друга — в гестапо Верхней Австрии в Линце, меня — в гестапо Вены. В Париже товарищи тщетно ждали приезда моего друга, а спустя время разнесся слух, что нас обоих казнили.

О зверствах нацистов стало известно уже в 1933 г. Бежавшие из Германии эмигранты рассказывали, [8] как нацисты расправляются со своими противниками, брошенными в тюрьмы и концентрационные лагеря. Многие беженцы охотно делились своими переживаниями. Но некоторые из них не желали говорить на больные темы или боязливо шептали о том, что им пришлось вынести. Они опасались мести нацистов близким им товарищам, ибо выпускаемых на свободу строго предупреждали, что они дорого заплатят, если не будут держать язык за зубами.

Нацистский режим вел войну и внутри страны — в семьях сограждан, в селах и городах. С каждым годом положение становилось все хуже. Мне это не сулило ничего хорошего.

С первого же дня ареста я решила вести себя так: никого и ничего не знаю. Если я не хочу кому-либо навредить или дать врагу какую-нибудь информацию, то должна твердо придерживаться этой версии, независимо от того, правдоподобна она или сомнительна, будет принята или отвергнута. Неосторожно сказанное слово может повлечь за собой одну беду за другой. Ведь наци усиленно пытались дознаться, где находятся австрийские антифашисты, чем они конкретно заняты во Франции. Каждое мое слово будет использовано в первую очередь против моего друга. Но этого не произойдет. Итак, решено: я его не знаю, и мне ничего не известно.

На рассвете нас обоих, моего друга и меня, скованных одной длинной цепью, доставили из Дижонской тюрьмы на вокзал. Город еще только просыпался, и мы, бредя посредине мостовой, не мешали движению транспорта. Длинную цепь мы опустили наземь, ее дребезжание [9] привлекало внимание редких прохожих — столь жестокое обращение с заключенными нельзя было не видеть. В этот час на улице появлялись торопившиеся на работу французские рабочие. Одни останавливались, другие некоторое время шли рядом с нами. Мы старались посмотреть им в глаза, и они молча разделяли наш гнев. У всех нас была общая беда. Мне так хотелось крикнуть им слова припева широко известной французской революционной песни «Ca ira»: «Ah! ca ira, ca ira!» («Пойдет!»), то есть активно продолжайте борьбу, и тогда дело пойдет, обязательно пойдет!

Так как доносчик не только получил вознаграждение за каждого преданного им антифашиста, но еще хотел насладиться видом своих жертв, он вошел в наш поезд и сел недалеко от арестованных — это не был специальный транспорт заключенных, — чтобы под защитой надзирателей со злорадством понаблюдать за нами.

Дальнейший путь мы проделали в специальных поездах, перевозивших заключенных. Такой транспорт тащился неделями, арестованных перебрасывали из одной тюрьмы в другую. Положение наше осложнялось тем, что железнодорожную магистраль Штутгарт — Мюнхен, по которой мы ехали, часто бомбили.

Среди нас было немало совсем молодых, юношей и девушек, это не могло не вызывать любопытства многих людей, которых мы встречали в пути. И пока транспорт вез нас из Дижона в Вену, меня беспрестанно мучил один и тот же вопрос. Что должны были думать эти свободные немцы, видевшие нас на железнодорожных станциях или при переброске из одной тюрьмы в другую, были они поражены или озадачены? [10] Отнюдь. Мы были для них не заслуживающей внимания, куда-то перевозимой безликой массой. Или они полагали, что мы справедливо оказались среди обреченных?

Транспорты заключенных — тема особая. Чем больше свирепствовал нацистский террор, тем хуже обращались с арестантами во время их бесконечных передвижений. Нацистский режим испытывал неутолимый голод во все новых массах заключенных, который оставался неудовлетворенным вплоть до последних дней его господства. Постоянное и непрерывное передвижение эшелонов арестованных во всех направлениях по территории рейха объяснялось характером и содержанием нацистского террора. Фашистские агенты вдалбливали в головы немцев, что враг таится повсюду, что он всегда рядом и подслушивает. Поэтому необходимо молчать и быть сдержанными. И люди о многом молчали, в частности о транспортах отверженных и месте их назначения...

Сложные и запутанные маршруты транспортов были страшной игрой нацистов с целью запугать сограждан, заставить их прекратить поиски похищенных родственников, пропавших без вести.

Меня поместили в Венскую полицейскую тюрьму, обычно именуемую «Лизль», расположенную на бульваре Элизабет. Там я находилась сначала в общей камере, потом меня запихнули в «одиночку», где уже были четыре или пять человек. Тюремщики зорко следили за тем, чтобы я не оказалась вместе с политическими заключенными. Следователь, который вел мое дело, через девять месяцев от меня отказался. Напоследок он пообещал, что меня [11] ждет много интересного впереди, например когда будет мучить жажда, мне вместо глотка воды дадут уксус, а потом бросят на съедение голодным псам... «Вы сами этого хотели», — в бешенстве заявил он.

Добродушный пожилой надзиратель, очевидно, тоже знал, куда меня отправит гестапо. Чуть приоткрыв дверь, он прошептал: «Тебя отошлют, я принесу тебе вишни, они уже созрели в моем саду». Скороговоркой он дал мне понять, что потом, «когда закончится война», появится возможность спастись бегством, и в этом он окажет содействие. На что он рассчитывал? На победу нацистов и опьянение этой победой или на их поражение? Но в любом случае его слова о вишнях, которые он мне принесет, прозвучали для меня настоящей музыкой, а обещание помочь в организации побега я поняла как намек, что каким-то образом он связан с Сопротивлением и теми, кого нацисты считали представителями низшей расы.

Возможность оказаться в концентрационном лагере вызывала у заключенных жуткий страх. Поэтому, как рассказывала мне одна уголовница, многие из них шли на полное признание в совершении преступления, только бы избежать концлагеря.

Об Освенциме я тогда еще ничего не знала, но должна была считаться с возможностью очутиться в концлагере. Следователь гестапо уговаривал меня дать показания, и тогда концлагерь можно будет заменить обычной тюрьмой. Порой, чтобы что-то выведать, я пыталась сама задавать ему вопросы, пока сидевшая за машинкой фрейлейн визгливым голосом не спросила: «Собственно, кто здесь кого допрашивает?» [12] Однажды следователь предложил новую комбинацию: меня освободят, под вымышленным именем устроят на работу на каком-нибудь предприятии и т. д. Он даже рассказал мне о людях, которые будто бы жили такой жизнью. «И вам жилось бы совсем не плохо!»

В «одиночке» я часто дремала, когда не следила за положением солнца над горизонтом, не была больна и не коченела от холода и голода. Возможно, в это дремотное состояние меня приводили тюремные стены и своеобразные звуки, слышимые с разных сторон. И тогда я уже не могла различить — то ли вода шумит в трубах, то ли чешские заключенные вновь затянули свою горестно-унылую песню, одно незаметно переходило в другое. Однажды в одной из камер русская женщина напела мне песенку о сердечной боли и страсти. Там были такие слова: «Мое возьми ты сердце, а мне отдай свое!»

Мелодии были пронизаны глубокой, щемящей душу печалью. Казалось, что в них отражалась жалкая участь заключенных, в которой нет места радости, веселью и озорной улыбке. Они предостерегали, обвиняли и в то же время успокаивали. Для меня они были призывом к борьбе.

Я не знала, что сделают со мной — отправят в концлагерь или просто убьют. Я должна была подготовить себя к тяжелому, возможно, бессмысленному труду, который истощит меня до предела, к унижениям и мукам, голоду, жажде, холоду. Меня страшила мысль и о дальнейшем жалком прозябании в тюремной камере в «Лизль», где не было даже прогулок в тюремном дворе и где я, ослабев от голода, чувствовала себя усталой и истощенной. Как же я перенесу [13] еще более трудные испытания? Чтобы выдержать, я должна была что-то предпринять.

В камере, размеры которой позволяли немного передвигаться, я по возможности занималась гимнастикой. Однажды свирепый надзиратель застал меня за этим занятием, рывком распахнув дверь, и сказал, что сделает все, чтобы меня из этой камеры вынесли «ногами вперед».

Около девяти месяцев я была полностью отрезана от внешнего мира. Не получала ни одной весточки и ничего не могла сообщить о себе. Я перестала воспринимать действительность. Друзья и товарищи считали меня давно погибшей, никто не знал, что происходит со мной в гестапо. Названия Биркенау, Освенцим мне ни о чем не говорили. Тогда я не знала, что существуют эти лагеря массового уничтожения людей и что Освенцим — построенный нацистами на территории Польши в 1940 г. самый большой лагерь массового уничтожения — состоял из трех концлагерей: центрального (Освенцим-1), Биркенау (Освенцим-2) и с 1942 г. — Моновитц (Освенцим-3), поставлявшего рабочую силу для заводов «ИГ Фарбениндустри».

Случайная встреча

Много лет спустя я спрашивала себя: как могло случиться, что я вынесла ужасы Освенцима? Сколько же товарищей по заключению должны были этому способствовать! Довольно часто помощь, оказанная мне, была на первый взгляд незначительной и незаметной, и многое с годами забылось. Но ведь в то время простое человеческое отношение было равносильно сопротивлению. О нем и после войны неохотно говорили, [14] частенько умалчивали, снижали его значение, чтобы те, кто в ту пору были сильными, выглядели еще сильнее, а слабые — еще слабее, чем были в действительности.

В начале лета 1943 г. меня отправили в концентрационный лагерь. В пути я познакомилась с группой женщин из Югославии. Кто знает, как пришлось бы мне в лагере, если бы не это случайное знакомство. После долгих-долгих месяцев я вновь оказалась среди политических заключенных. Языковых барьеров для нас не существовало, так как Штеффка Лорбек, товарищ из Марибора (город в Словении), в случае необходимости была переводчиком. Все они глубоко возмущались предательством бывшего австрийского товарища, переметнувшегося в гестапо.

С того дня, когда гитлеровские войска оккупировали их страну, многих ее граждан постигла трагическая, мученическая судьба. Каждая из этих югославок была полна страха за судьбу своих близких, хотя редко об этом говорила. Я обрела их полное доверие. Какое это было счастье!

Вопреки всему моя отправка в лагерь смерти протекала совсем не так, как представляло себе гестапо. Эта случайная встреча с югославскими партизанками позднее во многих экстремальных случаях поддерживала мой дух.

В июне сорок третьего...

Очень многое из того, о чем здесь будет рассказано, могли поведать десятки тысяч других людей, если бы их об этом спросили, если бы они [15] захотели рассказать об этом, а главное — если бы они смогли все это вынести.

* * *

Прибытие в лагерь, регистрация вновь поступивших узников... Среди массы людей я чувствовала себя в полном одиночестве. Здесь я всего лишь подлежащий регистрации заключенный. Мысль о том, чтобы навести какие-либо справки, что-то узнать, — нереальна. Такова атмосфера этого учреждения: тебе разрешено дышать, но не более того. За этим неусыпно наблюдают часовые в эсэсовских мундирах.

У меня отобрали все, что было на мне, даже волосы остригли. На левое предплечье нанесли татуировку, гестаповский номер 46333 — мне бросились в глаза три тройки на конце.

После осмотра вновь прибывшим выдали какие-то лохмотья. «Где они набрали такое количество тряпья?» — удивленно подумала я. Выдавали его две болтливые девицы, отметившие, что я, по-видимому, еще очень молода. Разговаривали они так, словно меня и не было рядом, я была для них тенью, чем-то бесконечно далеким. «Дадим ей, пожалуй, вот это...» — сказала одна из них. Какая несчастная носила эти тряпки до меня, и почему ее больше нет?

Как потом стало известно, отобранные у заключенных тысячи тонн одежды, различных вещей и драгоценности были отправлены в рейх или использованы для нужд СС. Оставшаяся, самая негодная одежда предназначалась для прибывающих заключенных.

Любая попытка задать какой-либо вопрос заканчивалась неудачей. Но ведь хотелось знать, где я нахожусь и что меня ожидает. В ответ — глухое молчание. [16]

Холодные, равнодушные взгляды, чувство, что ты от всего внешнего мира внутренне бесконечно далека, повергают в шок. Я подозревала, что могут существовать страшные учреждения, где людей превращают в живых мертвецов. Однако в болтовне лагерных приемщиц не только звучало что-то абсолютно чуждое и настораживающее, в их словах ощущались предостережение и предупреждение, мне слышались чьи-то горестные жалобы. Но между нами была непреодолимая ледяная стена, вызвавшая во мне чувство тревоги, объяснить которую словами я не могла.

«С тобой все, проходи, быстрее...» Быстрее в эти лохмотья — сорочку и платье — и вон из барака, на территорию лагеря.

Навстречу мне идет молодая девушка. Наконец-то можно с кем-то поговорить. Она из Вены.

— А ты откуда? — спрашивает она. — Как сюда попала?

Узнав, что я из «Лизль», удивилась: «Значит, ты числишься за гестапо? И прошла прямо через ворота? Повезло... Хотя впрочем...» И она коротко объяснила мне, что отсюда для всех путь один — в газовые камеры... Теперь я точно знала, где нахожусь, верила каждому ее слову.

«Прошла прямо через ворота» — то есть миновала железнодорожную платформу, на которую высаживали доставленных в Освенцим заключенных. Случайно я оказалась избавленной от этого хитро инсценированного отбора. Дело в том, что доставленные в Освенцим железнодорожным транспортом в большинстве случаев уже на платформе подвергались первому отбору и распределению. Как потом я узнала, с [17] января 1942 г. в лагере производилось массовое уничтожение евреев и цыган, в ноябре 1944 г. оно было прекращено, палачи заметали следы. А еще раньше, в сентябре 1941 г., советских военнопленных уничтожали с помощью газа «циклон Б».

В общем, не имело значения, что послужило причиной моего ареста. Я здесь, и ждать мне нечего. Теперь я знала, с какой целью нацисты охотились за евреями. Молодые, если их можно было использовать на каких-либо работах, получали недолгую отсрочку. Но иногда прибывший транспорт заключенных целиком уничтожался. Таким образом, у нацистов отпадала надобность в устройстве различных гетто, центров распределения рабочей силы.

Моей новой знакомой из Вены я не задаю больше вопросов. Я оцепенела. Девушка тоже ни о чем не расспрашивала, она понимала, что о Вене я ничего не могу ей рассказать.

Я в лагере уничтожения. Пошатываясь, бродят здесь изможденные люди в жалких лохмотьях. Все вокруг вызывает чувство отвращения, везде очень грязно, все издает зловоние. Нет, это не сон, такой кошмар присниться не может. Почему оказались здесь эти жалкие создания? Непостижимо. Люди в лагере настолько истощены и разбиты, что на новеньких не обращают внимания. Они в отчаянном положении и бесконечно одиноки. Длительные страдания, голод, холод и болезни до неузнаваемости меняют человека, внешне он становится чужим самому себе. Нет питьевой воды, территория загрязнена, может вспыхнуть эпидемия. Как шелудивого пса, гонят тебя из так называемого клозета, где стоят длинные каменные [18] ящики с двумя рядами отверстий, из так называемой умывальной, где из проделанных в трубе дырочек текут тонкие струйки воды. Дать хорошего пинка — здесь обычное средство общения с заключенными: так сверхчеловек объясняется с недочеловеком.

Довольно скоро я услышала о многих жестокостях и издевательствах, которым в концлагерях подвергаются заключенные. «Причиной» неистовства может быть что угодно: неидеально заправленная койка или нарушение печально известного девиза: «Порядок и дисциплина». Это — от казармы и военной муштры. Так же как и требуемые абсолютная покорность и раболепие.

В женском лагере Биркенау-Освенцим высокопарные слова о соблюдении порядка и чистоты не имеют смысла. Они вступают в вопиющее противоречие с действительностью, и самой верной надписью на воротах лагеря явилась бы следующая: «Быстро работай, потом быстро в газовую камеру!» Здесь совершаются преступления чудовищных масштабов. Тяжелый труд, мучительный голод, издевательства, вши и клещи, грязь и гноящиеся раны, эпидемии ускоряют развязку и заметно помогают лагерному начальству в уничтожении людей. И не нужно искать повода для совершения самого дикого преступления, само существование лагеря — преступление. Писал же в своих мемуарах бывший комендант Освенцима Рудольф Хёсс: «Главное управление имперской безопасности доставляло узников в концлагеря с конечной целью их уничтожения. Не имело значения, как достигалась цель: скорыми экзекуциями, или в газовых камерах, или эпидемиями, вызванными [19] невыносимыми условиями лагерной жизни, которые начальство лагеря сознательно не меняло к лучшему».

Меня охватил жуткий страх. Не могу представить себе, что превращусь в безвестный скелет, что не покину лагерь живой, что здесь мне суждено окончить свой век. Не знаю, когда это произойдет — сегодня или завтра. Но многие мне говорят! «Ты должна примириться со своей судьбой».

Уверяют, попасть в женский лагерь Биркенау — последнее дело. Он известен как гигантская, хорошо продуманная система уничтожения, где узника сначала лишают сил, затем человеческого облика, затем уничтожают.

Здесь ты понимаешь, как невыносимо тяжело, когда неоткуда ждать поддержки, когда чувствуешь себя совершенно потерянной и каждую минуту ждешь смерти. Но и в концлагере, в этой эсэсовской преисподней, были заключенные, которые, как и другие, находясь в страшном положении, когда одичание распространяется подобно эпидемии, когда печаль и скорбь настолько глубоки, что от них невозможно уйти и нельзя их передать словами, являлись опорой и надеждой для товарищей по несчастью. Сколько их было, никто не может сказать.

В Биркенау исчезает внешний мир, путаются дни, числа и часы, пропадают люди. Калейдоскоп лиц, знакомые исчезают, а ты должна вопреки всему все это пережить. Нацисты хотят тебя уничтожить, а ты не должна позволить довести себя до одичания, дать разобщить с товарищами, изолировать от них. И всегда надо помнить, что нацисты не пройдут, битвы ведутся на многих полях сражений, существуют Сопротивление [20] и партизаны даже в тех странах, где наци ведут себя так, словно им на тысячу лет уготована спокойная, уютная жизнь.

Здесь, в этом страшном болоте, желание дожить до победы над фашизмом придает жизни определенный смысл, хотя и не может утешить, ибо от ситуации тотальной агрессии замирает сердце. Кажется, что события развиваются мучительно медленно, а силы угасают с головокружительной быстротой. Верующие считают себя покинутыми богом. Одни думают, что он забыл заглянуть сюда, и взывают к нему о помощи, другие во всем хотят видеть испытание и наказание за грехи. Многие заключенные спрашивают, почему русские, англичане и американцы не спасут здесь то, что еще можно спасти, и не ликвидируют адскую машину уничтожения людей.

Но спасение узников на территории всего германского рейха и оккупированных им регионов было возможным лишь при условии победы союзников над гитлеровской Германией. От польских евреек я узнала, что Биркенау — только одно из многих предприятий, организованных для массового уничтожения людей. Но больше они и не знали, и не хотели говорить.

Лагеря для мужчин поставляли рабочую силу на промышленные предприятия. По дешевке продавался живой товар, который еще мог работать и способствовать победе убийц, принося прибыль магнатам военной промышленности. Из живых выжимали все силы, прибыль извлекалась даже из праха мертвых и сожженных тел.

4 октября 1943 г. Генрих Гиммлер, выступая в Познани перед высшими чинами СС, упомянул [21] о «трудностях», связанных с уничтожением евреев: «Большинство из вас знает, какое впечатление производят 100, 500 или 1000 трупов... Выдержка и порядочность сделали нас твердыми и непреклонными. Но эта славная страница нашей истории никогда не будет написана...»

В той замученной Польше мне казалось иллюзией рассчитывать на проведение каких-либо акций сопротивления. Среди узников моего лагеря было много преданных своей родине полек, и я поняла — в этой стране нацистский террор был особенно жестоким. Говорят, француженки, сокрушенно покачивая головой, спрашивали, почему до сих пор не открыт второй фронт, который ускорил бы окончание войны.

Когда я слышу, как многие заключенные строят самые фантастические планы своего освобождения из этого фашистского ада, я задаю себе вопрос: неужели я так застыла в своем горе, что уже не способна помечтать о конце наших бедствий, победоносном окончании войны, уничтожении нацистского режима?

Дальше