Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Чертково

27 декабря

Основную часть дома заняли немцы. Я постучал, дождался, пока мне откроют, и вошел: две комнаты были заполнены людьми, сидящими и лежащими в самых различных позах. Я вежливо объяснил, что я офицер и сопровождаю другого офицера, который находится при смерти. После чего попросил их приютить моего друга на некоторое время. А я пока подыщу для него какое-нибудь пристанище. Мне не отказали.

Я привел Канделу и усадил его на единственное свободное место у самой двери. Затем я решил немного посидеть рядом с ним, успокоить и посмотреть, как он будет себя чувствовать. В доме было тихо, только слышалось тяжелое дыхание спящих. Почему-то это успокаивало. Здоровенный монгол, тоже служивший в немецких войсках, повернул свою круглую желтую физиономию и молча уставился на нас. Причем он безостановочно жевал, поминутно доставая что-то из кармана и, не глядя, отправляя это в рот. (Я иногда думаю, что стало с этим человеком и его соотечественниками, [171] которых немало было на службе в 298-й немецкой дивизии.)

Кандела вскоре задремал. А я отправился искать место для ночлега, а заодно и штаб.

Светало. В населенный пункт входили все новые и новые солдаты. Оказалось, что это не Миллерово, а Чертково. Вскоре должна была начаться его осада.

Сколько из нас добрались до Черткова? По нашим подсчетам получалось, что из 30 тысяч человек, принимавших участие в боях на Дону, в Чертково пришло не более восьми тысяч. Остальные были убиты, умерли или, что зачастую было еще хуже, попали в плен к врагу. И попавших в плен, вероятно, больше, чем умерших.

Ночь была ужасной. Гвидичи, младший лейтенант из 82-го пехотного полка Торино, который вошел в Чертково на несколько часов позже меня, рассказал, что дорога буквально почернела от мертвых тел. Измученные люди падали на снег, чтобы больше никогда не подняться. Некоторые сходили с ума и не понимали, что умирают. Самые упорные еще долго ползли по дороге, пока силы окончательно не покидали несчастных.

Чаще всего я слышал о случаях помешательства. Помню, как меня потряс рассказ о человеке, который неожиданно начал смеяться, сел в сугроб, разулся и принялся закапывать свои босые ноги в снег. Отсмеявшись, он громко запел что-то очень веселое. Аналогичных случаев было великое множество.

* * *

Я долго ходил по маленькому провинциальному городку, разыскивая штаб. Через некоторое время я выбрался на главную улицу. Здесь [172] я встретил итальянца-патрульного, который сообщил мне все новости. Было приятно видеть, что солдат аккуратно одет и хорошо вооружен. По его словам, в Черткове было расквартировано примерно 500 итальянцев и столько же немцев. С трех сторон подошли русские, но их немного. Путь на запад пока свободен, поэтому есть шанс вырваться. В городке находятся склады продовольствия и обмундирования, а также оперативный штаб.

* * *

Я немедленно направился к штабу, но очень скоро был вынужден идти медленнее. Ноги болели немилосердно.

Возле избы я заметил труп немецкого солдата с разбитой головой. Видимо, в городе побывали еще и партизаны.

Я прошел мимо наших грузовиков, брошенных на дороге довольно давно. Среди них было несколько машин с красными крестами. Глядя на них, я вспомнил первые дни отступления, когда эти грузовики нескончаемой шеренгой тянулись по дорогам, до отказа нагруженные людьми. Позже я узнал, что то же самое происходило и в Черткове.

Группа русских танков прорвала оборону и подошла вплотную к городу, вынудив тыловые службы поспешно бежать. Мы еще сражались и не помышляли об отступлении, а далеко за нашими спинами уже двигались колонны грузовиков и солдат в пешем строю, охваченные неописуемой паникой. Люди пытались любыми правдами и неправдами найти место на машине, а когда это не получалось, ложились на брезентовый верх, стараясь вжаться в него всем телом. Если больше не было сил держаться, они скатывались на землю и зачастую тут же оказывались под колесами едущей [173] следом машины. Солдаты предпринимали попытки остановить проезжавшие мимо машины, блокируя дорогу, и часто погибали. Водители не останавливались, понимая, что даже при самом незначительном увеличении нагрузки донельзя перегруженный транспорт не сдвинется с места.

Двадцатилетний водитель из Комо рассказывал, что однажды, когда он переехал двух или трех солдат, загородивших дорогу машине, ему на ветровое стекло упала отрезанная кисть руки.

* * *

Я обошел заваленные снегом насыпи непонятного назначения и вышел на прямую улицу, где находились штаб и различные службы. Я поменял свое изношенное, грязное и рваное одеяло на новое. Солдат, выдавший мне эту изумительную вещь, достал ее из большой кипы, брошенной прямо на обочине.

— Извините, signor tenente, — нерешительно проговорил он, — вы сами заберете одеяло или пришлете за ним своего ординарца?

Я несколько минут подозрительно рассматривал солдата, почувствовав в его словах насмешку. Но вскоре понял, что он абсолютно серьезен и не думал смеяться. Быть может, он мне даже сопереживал и желал показать, что я попал в такое место, где люди понимают смысл дисциплины и порядка.

— Да, конечно, — с неохотой ответил я, — наверное, я пришлю ординарца.

Но одеяло было таким восхитительно мягким и приятным на ощупь, особенно в сравнении с моей грязной тряпкой, что я не мог заставить себя с ним расстаться.

— Хотя, ладно, — добавил я, — давайте, я его заберу сам. [174]

В конце концов я разыскал здание, где разместился штаб. Войдя, я сразу же попал на кухню. Два повара (высокий бородатый солдат преклонных лет и молодой парнишка) без лишних слов поставили передо мной коньяк, горячее мясо, галеты и мармелад. Тут же в комнату вошли другие солдаты, в их числе были Беллини и Антонини. С какой жадностью мы поглощали еду! Проглотив свою порцию коньяку, я сказал друзьям, что оставил Канделу у немцев в доме на самом краю деревни, что мы должны найти для него место и как можно быстрее привести сюда.

Мы послали кого-нибудь за ним? Не помню. Зато помню, что неожиданно почувствовал непреодолимую тошноту и меня вырвало. Затем я подвинул поближе к печке табуретку, снял ботинки, протянул ноги поближе к огню, поставил локти на колени, опустил голову, уткнулся лицом в ладони и моментально заснул. Проснулся я через час. Кандела! Я вскочил на ноги. Натягивая ботинки, я подумал, что свалял дурака, подвергнув ноги столь интенсивному нагреву после такого длительного переохлаждения. Будь они хотя бы немного обморожены, их бы уже нельзя было спасти. Да и так они у меня болели еще много дней.

* * *

Солдаты из штаба проводили нас в расположенное по соседству одноэтажное здание. В нем была только одна большая комната, где двумя длинными рядами стояли наспех сколоченные деревянные кровати с тюфяками, обтянутыми грубой тканью. Вероятно, здесь спали штабисты. В помещении было холодно, и нам пришлось разжечь огонь. Беллини и Антонини заняли каждый по кровати. Лично мне место не понравилось, и я вышел. Вместе с сержантом из чертковского гарнизона, который [175] вызвался быть моим гидом, я зашел в несколько домов, расположенных на противоположной стороне улицы. В одном из них, приземистом, но довольно приятном на вид, я увидел комнату, где стояли скамьи с тюфяками и небольшая железная кровать. Несколько солдат как раз заканчивали уборку. Я решил обосноваться в этом приглянувшемся мне месте, занял кровать и одну из скамеек для себя и Канделы и отправился на его поиски. Неожиданно я наткнулся на него сразу же, как только вышел на улицу. Он медленно брел по дороге, освещенной неярким утренним солнцем.

Его лицо больше не покрывала ледяная маска. Он шел сгорбившись и всхлипывая, поскольку считал, что я его бросил. Я затащил его в помещение и принялся оправдываться. Кандела рассказал следующее.

Проснувшись, он обнаружил себя в окружении горланящих немцев, осыпавших его оскорблениями. Потом в дом заглянул солдат, который вывел его на улицу и повел в штаб. Но я так и не вспомнил, посылали мы кого-то за Канделой или нет.

* * *

Солдаты разожгли печку, и помещение постепенно стало наполняться блаженным теплом. Я принес Канделе поесть, уложил его на тюфяк, укрыл двумя одеялами и лишь после этого сам растянулся на кровати.

В тот день мы только ели и спали.

Невозможно выразить чувство животного удовлетворения, которое охватывает человека, спящего в тепле, особенно если он долгое время был лишен такой возможности. А как приятно ощущать на себе одеяло, сохраняющее тепло! Можно даже повернуться, глубоко вздохнуть и снова провалиться [176] в сон. И не надо каждую секунду помнить о том, что, возможно, через секунду придется вскочить на ноги и куда-то бежать, а может быть, даже принять смерть. Так приятно полностью расслабиться, вытянуться во весь рост на кровати и спокойно отдыхать...

Те благословенные часы давно уже в прошлом, но я до гробовой доски не забуду не поддающееся описанию чувство, которое мне довелось тогда пережить — жизнь начиналась заново.

* * *

Всякий раз, когда я просыпался, я что-нибудь ел и благодарил Господа за то, что он ниспослал мне эти благодатные мгновения. И снова засыпал.

Постепенно помещения заполнились солдатами и офицерами. К вечеру осталась свободной только самая маленькая комната, куда стаскивали всевозможный мусор.

Так мы прожили день 27 декабря.

28—31 декабря

Наступила ночь. Огонь в печи погас, и стало значительно прохладнее. К утру в комнате было очень холодно. Огонь разожгли, и помещение снова начало наполняться благодатным теплом вместе с едким дымом. Второй день мы провели так же, как и первый, — ели и спали. Нашей основной пищей были галеты и консервированные сардины. Мы извлекали вкусных рыбок из разноцветных баночек с надписями на всевозможных языках. По извилистым дорогам Второй мировой войны они попали сюда из самых далеких уголков планеты. [177]

Мы чувствовали, как в наши измученные тела понемногу возвращается жизнь.

На третьи сутки нашего пребывания в Черткове ночью был сильный обстрел: артиллерия, «катюши», минометы. Проклятые русские напоминали, что они недалеко и скоро двинутся на нас. Несколько мин пробили крышу штабного здания и взорвались внутри. Лейтенант-полковник Вирджинио Манари, командир чертковского гарнизона, был тяжело ранен и через несколько часов скончался. Что ожидало нас впереди? Говорили, что немцы получили четырехдневный отдых, по окончании которого мы снова отправимся в путь.

* * *

Я часто задавал себе вопрос: что стало бы с нами без немцев? К большому сожалению, вынужден признать, что если бы итальянцы были одни, то все без исключения оказались бы в руках врага. Я ненавидел немцев за их жестокость (иногда мне даже казалось, что они недостойны называться людьми) и вызывающее высокомерие, с которым они относились к людям любой другой национальности. Мне было непонятно, почему они уверены в своем праве эксплуатировать все без исключения народы, причем эксплуатируемые должны быть благодарны за это своим угнетателям. Но тем не менее я благодарил Бога за то, что мы шли в колонне вместе с ними. И молился, чтобы в бою они одержали победу.

Несмотря на свою неприязнь к немцам, я не могу не сознаться, что, как солдатам, им нет равных. Каким бы ни было мое чисто человеческое отношение к этим людям, я преклоняюсь перед их военным мастерством.

В те дни в Черткове я часто с волнением наблюдал, как немецкие солдаты в строго установленное [178] время сами, без приказа командира, строятся и небольшими группами отправляются на передовую, чтобы сменить своих товарищей.

Правда, позже, поговорив с солдатами, которым тоже приходилось выходить из окружения на других участках фронта, я изменил свое мнение и теперь не считаю, что отсутствие немцев означало бы для нас верную гибель. Может быть, даже наоборот...

В этой связи стоить упомянуть об одиссее Альпийской дивизии, которая с самого начала доказала, что она во всем превосходит немцев. И в итоге те вверили себя дивизии. Кроме того, теперь я предполагаю, что, если бы Пасубио и Торино, так же как и Сфорческа, действовали сами по себе, они бы вышли из «котла» быстрее и с меньшими потерями.

Если бы мы не забрались так далеко на юг (в результате чего оставались в окружении в два раза дольше, чем остальные итальянские дивизии), потребовался бы марш длительностью даже меньше недели, и мы бы оказались на свободе. Мы бы могли ночевать в теплых домах, нас бы постоянно не обстреливали русские, мы бы не подверглись такому полному и бессмысленному уничтожению. Моя неприязнь к немцам, отношение которых лишь усиливало нашу дезорганизацию, намного усилилась. (Не могу не признать, что, если бы мы не увязались за немцами, а решили выходить из окружения самостоятельно, они не стали бы возражать.)

* * *

Мы находились в Черткове, ожидая дальнейших указаний.

Город был разделен железной дорогой на две примерно одинаковые части. Одна из них принадлежала [179] Украине, другая — казакам. В целом этот населенный пункт ничем не отличался от большинства маленьких русских промышленных городков.

Длинные ряды изб с мазаными стенами и соломенными крышами. Изредка попадались избы, крытые металлическими листами. Кирпичные дома встречались крайне редко. Здесь также было несколько каменных двух- и трехэтажных зданий, промышленные склады и несколько высоких и вполне современных сооружений из армированного бетона, изуродованных войной. Город разместился на холмистой местности, поэтому отдельные его районы возвышались над окружающей равниной. Сгрудившиеся в низких местах покосившиеся избы были засыпаны снегом. А вокруг расстилались снежные просторы без конца и без края...

Итальянцев расквартировали в районах, лежащих к северо-востоку от железной дороги. В юго-западных районах жили немцы. Дома там были больше и лучше, чем у нас.

* * *

Итальянские продовольственные и промышленные склады находились в руках немцев. Наши службы, занимающиеся снабжением войск продовольствием, бросили их, когда в городе появились первые русские танки. Немцы, защищавшие город, сочли склады своей военной добычей. Только в самый первый день итальянские солдаты сумели разжиться кое-какими продуктами. Уже на второй день немцы поставили у складов вооруженных часовых.

Благодаря усилиям наших старших офицеров в городе начали действовать два пункта выдачи продовольствия. Но порции были очень маленькими. Только те, кто успел вовремя утащить что-нибудь [180] со складов, питались нормально. Но несколько тысяч человек жили впроголодь.

К тому времени во всех домах находились раненые и обмороженные, которые не могли двигаться и, следовательно, самостоятельно ходить за едой. Поэтому тот, кого отправляли на поиски пропитания, был вынужден часами стоять в бесконечных очередях и все равно не получал достаточного количества продуктов. Думаю, что в Черткове было тоже немало умерших от голода.

В результате солдаты начали воровать, причем нередко при попустительстве своих офицеров. Немцы без зазрения совести открывали по ним огонь. Очень обидно расстаться с жизнью таким образом...

В городе остались склады, разрушенные русскими снарядами. Там можно было найти горы макарон, перемешанных с осколками камней, грязным льдом и снегом. Я видел это своими глазами.

Говорили, что где-то в снегу рядом со складами лежат трупы 60 или 70 наших солдат. В первый день своего пребывания в Чертково они обнаружили на складе коньяк, на радостях хватили лишнего и пошли проветриться. Они замерзли насмерть всего в нескольких метрах от дверей помещения, переполненного людьми, и никто о них не вспомнил.

Когда я попал в Чертково, то первые два дня никуда не ходил, только ел, спал и изредка наведывался в расположенный рядом штаб, чтобы узнать новости. Поэтому о большинстве событий тех дней знаю лишь по рассказам и слухам.

* * *

На третий день — наступило уже 29 декабря — я сумел-таки преодолеть свой эгоизм и лень и решил предпринять небольшое путешествие [181] по городу. Пора было своими глазами оценить положение дел.

С немалым трудом я запихнул больные ноги в ботинки и вышел на мороз. Дом, где я блаженствовал, стоял на широкой, прямой дороге — местном «проспекте». Со всех сторон в снегу виднелись черные воронки — следы минометного обстрела. На небольшой площади остались обгоревшие русские танки — не исключено, что именно они в свое время вызвали панику среди тыловиков и обратили их в бегство. За площадью «проспект» становился более узким и теперь шел между двумя рядами приземистых хижин.

* * *

Перед одной из них я увидел душераздирающую картину. На засыпанной снегом куче мусора корчились два человека. Один, заметив, что я смотрю в его сторону, отчаянно закричал: «Signor tenente! Пожалуйста, не бросайте меня, signor tenente!» Я приблизился. Ноги несчастного были страшно изранены осколками мины. Он сказал, что находится в таком положении уже несколько часов, но никто не хочет ему помочь. Второй солдат, вероятно раненный той же миной, лежал без сознания. Его лицо было залито кровью, глаза закрыты, а тело беспрестанно дергалось, будто билось в конвульсиях. Он тяжело дышал, издавая странный пыхтящий звук. Мимо сновали люди, словно не подозревающие, что этим двоим нужна срочная помощь. Вероятно, никому не было дела до чужих страданий, и на несчастных просто никто не обращал внимания. Два покалеченных человека оказались одинокими в толпе.

Я заверил раненого, что не брошу его, и поинтересовался, есть ли кто-нибудь в соседнем доме. Замявшись, раненый ответил, что там полно людей, [182] тяжело вздохнул и опустил глаза: живущим в тепле на других наплевать. Он испуганно смотрел на меня, словно опасаясь, что и я, проявив минутное участие, брошу их умирать на снегу. Я ворвался в дом, дверь в который находилась в трех или четырех метрах от замерзающих раненых. В первой комнате слышался жизнерадостный галдеж. Около дюжины итальянских солдат толпились возле деловитого южанина, занимавшегося приготовлением макарон. Они дружелюбно приветствовали меня и даже предложили отведать горячее блюдо. Не сказав ни слова, я вышел. Дело в том, что немного раньше я заметил на дороге направляющегося в нашу сторону майора. Когда он подошел к дому, я объяснил, в чем дело. Майор как следует разнес своих подчиненных и приказал срочно отнести раненых в лазарет. Сам я воздержался и не стал устраивать разборки с этими незнакомыми солдатами, поскольку не был уверен в благополучном исходе дела. Я побоялся дать выход душившей меня ярости. Сейчас мы уже имели возможность хоть что-нибудь сделать друг для друга. И грех ею пренебрегать.

Я лично проследил, чтобы раненых благополучно доставили в лазарет, находившийся рядом со штабом. Того, кто был ранен менее серьезно, уложили на оконную решетку (деревянная рама с натянутой металлической сеткой) и понесли. Тяжелораненого погрузили на тачку. На всякий случай я решил проводить процессию до лазарета, но оказалось, что солдаты осознали свою вину и раскаиваются в проявленном ими преступном безразличии, поэтому в моем присутствии не было необходимости. Перед тем как уйти, я подошел к лежащему на тачке раненому — крепкому, коренастому южанину. Он взял меня за руку и долго не отпускал, стараясь что-то сказать. Но он не мог [183] произнести ни слова и только громко пыхтел. Когда компания находилась в нескольких шагах от лазарета, я от нее отстал и направился в сторону складов.

* * *

Проходя мимо маленькой деревянной лачуги, я услышал голос. Кто-то кричал: «Signor tenente!» Пришлось войти. Внутри оказался незнакомый солдат. Он сидел прямо на полу, прижимая колени к груди. На его плечи было наброшено одеяло, ботинки стояли рядом. Не скрывая слез, он поведал мне очередную душераздирающую историю: товарищи привели его сюда, отняли перчатки и бросили. У него были отморожены ноги. Я также заметил, что у солдата появились черные пятна на носу и щеках — признак начинающейся гангрены. Я заверил плачущего юношу, что непременно помогу ему, и отправился искать какой-нибудь транспорт.

Как раз в это время через площадь, где стояли танки, шли двое немцев. Один из них тянул за собой маленькие салазки. Не имея ни малейшей надежды, что меня станут слушать, я все-таки обратился к ним и попросил одолжить мне на некоторое время салазки. К моему величайшему удивлению, немец сразу же согласился и даже помог мне посадить в них обмороженного. Дальше мы потащили салазки вместе.

Я хотел устроить пострадавшего в доме, возле которого я незадолго до этого нашел двух раненых. Я знал, что лазарет переполнен, а в том доме, насколько я успел заметить, еще оставалось свободное место.

Немец старательно помогал всю дорогу, иногда он даже сам подгонял меня, показывая на обмороженного и повторяя: «Kaputt... kaputt!» Он [184] помог мне внести солдата в дом. Я решил, что этот человек был австрийцем, призванным на военную службу немцами. Типичный немец никогда бы не вел себя подобным образом.

Так я думал там и тогда. В те времена я был абсолютно убежден, что немцы неспособны на человеческие чувства. Только теперь я понимаю, что у них тоже есть церкви, матери, дети, поэты... Но в том далеком 42-м, глядя на поведение немцев, мне это было сложно представить.

* * *

В маленьком доме было три обогреваемые комнаты. Две оказались заняты. В третьей я обнаружил лишь солдата, вытянувшегося во весь рост на одеяле. Я решил, что он мертв. Но когда я хотел вытянуть из-под трупа одеяло, он слегка пошевелился и издал слабый стон. Он был еще жив! Может быть, даже понимал, что происходит вокруг. Я пробормотал: «Кто бы мог подумать...» — и оставил парня в покое. Я не заговорил с ним и не попытался утешить в его последние минуты.

Меня снова охватили те эгоистические чувства, от которых я недавно с таким трудом избавился. Я решил, что должен в первую очередь позаботиться о себе. Поэтому даже не пойду на склад, а побыстрее вернусь в мой маленький домик и лягу отдыхать. В конце концов, у меня тоже очень болят ноги.

Кто знает, как много страданий можно увидеть на улицах и в домах Черткова. Всем не поможешь. Я решил больше не тратить силы, помогая другим, потому что тем самым я снижаю собственные шансы выжить. Все благородные чувства быстро покинули мою душу, она потеряла чувствительность, превратилась в камень. Хотя, если быть до конца честным, в тот момент я был не слишком озабочен [185] своей судьбой. Беспокойство — слишком сложное чувство, оно требует больших затрат и усилий... Мною овладело тупое безразличие.

Все мы понемногу становились ничтожными существами, лишенными других мыслей и чувств, кроме животного инстинкта самосохранения.

* * *

В то утро мы стали свидетелями немецкой бомбардировки русских позиций вокруг города. Рев сирен доставил нам немало удовольствия, а ужасный грохот взрывов вызвал радостный смех.

В тот день мы наконец-то увидели наши родные, итальянские самолеты. Это были двухмоторные фиаты BR 20, которые летели низко, словно приветствуя нас. Мы встретили свои машины восторженными криками.

С тех пор почти каждый день, если не было низкой облачности, немецкие самолеты летали над городом. Итальянские тоже появлялись довольно часто. Поскольку они всегда летели низко, русские, завидев их, часто открывали огонь из ружей и автоматов.

Когда мы уйдем к своим? И как далеко они сейчас?

У нас не было никакой информации. Радиосвязью обладали только немцы. Они же делились с нами теми новостями, какими хотели или считали нужным.

Вечером того же дня я виделся с полковником Матиотти. Он лежал на соломенном тюфяке в одном ряду с остальными ранеными и обмороженными офицерами. Я заметил, что его ноги и руки покрыты уродливыми красными волдырями. Сначала он принял меня за Беллини, но потом узнал. Когда он говорил, я по любому поводу вставлял: [186]

«Есть, сэр!» и «Нет, сэр!» — желая дать ему понять, что, как бы там ни было, он наш командир. Матиотти признался, что больше не может идти, поэтому потерял всякую надежду. Я тщетно пытался утешить изможденного, укрепить его дух. В конце концов я ушел. Мне довелось снова встретиться с ним много лет спустя уже в Италии. Оказалось, что на следующий день в Черткове приземлился немецкий самолет, который забрал раненых немцев и 14 раненых итальянцев. Матиотти оказался в их числе.

* * *

В штабе я узнал новость. Немецкая и итальянская Альпийская дивизии находятся на пути в Чертково. Никто не знал, окружен город или же дорога на запад пока еще свободна. Новость распространилась достаточно быстро и вселила в наши сердца почти угасшую надежду.

Завершился третий день нашего пребывания в этом русском городке.

Вечером мы долго молились. Причем к нам присоединились и неверующие. Думаю, ими руководил не только страх. В те дни, когда мы находились в Черткове, сверхъестественное настолько приблизилось к естественному, что отрицать существование высшей силы было бессмысленно. Не станешь же опровергать существование материальных вещей, которые находятся перед твоими глазами: снег на улице, огонь в печи...

С низкого потолка наши серые, истощенные фигуры освещал тусклый свет. Кусок телефонного кабеля медленно горел небольшим аккуратным факелом, который едва рассеивал темноту, но приковывал к себе взоры нескольких десятков восхищенных глаз. Время от времени с улицы доносились звуки автоматных очередей. [187]

* * *

Наступило утро четвертого дня нашего пребывания в Черткове.

Этот день, как и все предыдущие, мы начали с обильного завтрака. У нас было достаточно еды, которую в разное время стащили со складов; кое-чем удалось разжиться на пунктах выдачи продовольствия. Так что мы не бедствовали. Но тем не менее всем хотелось как-то определиться. Мы не могли не беспокоиться, чувствуя, что враг подходит все ближе и ближе. Еще немного — и кольцо сомкнется. Что тогда будет с нами?

В тот день поступил приказ генерала X подготовиться к уходу из города.

* * *

Генерал X являлся командующим всех боевых и небоевых итальянских подразделений в Черткове. Он выполнял свои командирские функции, время от времени собирая в своем доме старших офицеров каждого полка. Также туда приглашались и другие генералы, находившиеся в тот момент в городе. Их оставалось не больше двух; остальных, раненых или обмороженных, вывезли из Черткова самолетом{12}.

Кроме того, штаб был официально переименован в Comando delle Truppe Italiane in linea a Tcertkovo и теперь осуществлял командование всеми итальянскими войсками, вместе с немцами участвующими в обороне города.

Находящиеся у него в подчинении воинские подразделения были одеты в белую немецкую форму и состояли из бывших штабных работников, [188] саперов, кавалеристов и bersaglieri (берсальеров), то есть оказались весьма неоднородными по своему составу. Они только недавно прибыли на поезде из Италии и должны были использоваться на путях подвоза. Они выгрузились из поезда как раз вовремя, чтобы наблюдать картину панического бегства военнослужащих хозяйственных подразделений, которые занимали город еще с лета. В результате они прямо с поезда попали на фронт, куда их отправил командир — лейтенант-полковник Манари. Последний был безусловно талантливый, обладающий немалой доблестью командир из 3-го полка Bersaglieri. К сожалению, он погиб при первой же бомбежке, и его место занял майор-пехотинец.

Сначала эти войска постоянно пополнялись добровольцами. Но вскоре все или практически все чернорубашечники из Монтебелло и Таглименто (лишь они еще хотя бы в какой-то мере сохраняли боевой дух), которые не были ранены или обморожены, оказались на переднем крае, и поток добровольцев иссяк.

Впоследствии стали образовываться роты, вернее, centime — смешанные подразделения, куда входили пехотинцы, артиллеристы, саперы и люди других специальностей. Они также должны были отправляться на передовую и тоже носили немецкую форму. Но в них чаще всего попадали случайные люди, не только не обладающие боевым духом, но даже не чувствующие уверенности в своих силах, поэтому в бою от них было мало толку. Чаще всего их использовали на вспомогательных операциях.

За время существования итальянского гарнизона в Черткове его численность колебалась от пяти до семи сотен человек. [189]

Говорили, что немцев там около четырех тысяч. По моему мнению, их там было намного больше. Все их подразделения были полностью укомплектованы и готовы к бою. Командование осуществлял полковник, которого за глаза называли «гением фортификации», ему подчинялся даже лейтенант-полковник, который привел нашу колонну с Дона в Чертково.

Главный немецкий штаб располагался в подвале внушительного каменного здания в немецком секторе города. Кроме того, у них имелись штабы отдельных воинских подразделений, также спрятанные глубоко под землей. Позже у меня появилась возможность посетить один из них. Увиденное произвело на меня большое впечатление. В штабе итальянцев (Comando italiano truppe in linea) постоянно находился немецкий офицер-связист.

* * *

Несмотря на полученный приказ находиться наготове, мы никуда не ушли. Во всяком случае, в тот день. Вскоре нам стало известно почему. У немцев был приказ ставки Гитлера — закрепиться и любой ценой удержать крепость Чертково. Поэтому они вовсе не собирались выделять нам танки для сопровождения. Без танков мы не могли пройти 60 километров, отделяющих нас от своих. Даже одного русского танка хватило бы, чтобы с нами было покончено.

С тех пор разговоры об уходе из города прекратились. Нас должны были освободить войска, которые вроде бы уже находились где-то на подходе. Конечно, такая перспектива не слишком радовала, поскольку каждый день мы теряли людей, которые гибли под вражескими бомбами. И только одно успокаивало: можно было не бросать наших многочисленных [190] раненых и обмороженных в занятом немцами населенном пункте, к которому со всех сторон подходила Красная армия.

А тем временем русские получили подкрепление и кольцо вокруг города сомкнулось. Мы оказались в полном окружении. Каждый приспосабливался к новому положению как мог.

* * *

В наш дом постоянно приходили какие-то новые солдаты, потом они исчезали, а их место занимали другие. В конце концов текучка прекратилась. Постоянный контингент составили шесть офицеров и два десятка солдат.

Помимо Канделы и Гвидичи, младшего лейтенанта из 82-го пехотного полка Торино, которые были несколько старше, остальные офицеры все, как один, оказались 1921 года рождения, то есть в возрасте двадцати одного года. Среди нас появился Валорци, уроженец Роверто, также служивший в 82-м пехотном полку, Копти, сицилианец из 8-го артиллерийского полка Пасубио, и его друг — студент военной академии миланец Балестра.

Я до сих пор испытываю чувство глубочайшего уважения к этим офицерам. Никогда не забуду, сколько усилий приложил Конти, убеждая Балестру пойти в лазарет, чтобы ему обработали рану на спине. Балестра ничего не желал слышать. Он утверждал, что рана у него легкая, и не хотел, чтобы на него тратили дефицитные медикаменты и перевязочный материал, которых и так не хватает бесчисленным тяжелораненым. (В результате он получил серьезное осложнение и, вернувшись в Италию, был вынужден целый год вести борьбу за жизнь.) [191]

Попадались и совсем другие люди, но в нашей компании они не задерживались. Помню одного крайне неприятного лейтенанта. Он принадлежал к тем отвратительным, совершенно аморальным личностям, которые всегда найдут возможность пролезть на теплое местечко поближе к начальству. Постоянно пресмыкающийся перед своими командирами, он обладал типичным менталитетом тыловой крысы. От нас, своей ровни, он старательно держался подальше, даже утаивал жалкие крохи информации, которую узнавал благодаря своей работе в штабе генерала X. Его солдаты рассказали, что летом он сделал своей любовницей русскую девочку. Когда же он надумал от нее избавиться, то не мудрствуя лукаво объявил ее шпионкой и подвел под расстрел.

Сначала эта мерзкая личность предприняла попытку выжить нас из дома. Нам часто приходилось наблюдать, как жарко спорил с ним Конти, самый нервный и чувствительный из нас. Несмотря на свои хорошие отношения с генералом X, этот субъект так и не смог справиться с нами. Не сумел он и найти с нами общий язык, поскольку мы все стояли друг за друга. Когда он понял, что с нами не сладишь, он тихо исчез, прихватив с собой несколько своих людей. После благополучного отбытия чужаков в нашем доме воцарилась атмосфера дружбы и взаимопонимания.

Комната, куда мы раньше складывали мусор, теперь была чисто убрана и занята вновь прибывшими солдатами. Мы постоянно топили две печки, поэтому в помещениях было тепло. Нам больше не приходилось клацать зубами от холода на рассвете, поскольку обязательно кто-то вставал и разжигал огонь. На растопку шли заборы, [192] столбы, бревна разрушенных домов и тому подобное. Каждый день мы отправлялись на поиски дров и притаскивали в дом все, что попадалось на глаза.

* * *

А тем временем враг не давал нам забыть о своем присутствии. Более того, ощущалось, что он подходит все ближе и ближе. Теперь из немецкого сектора постоянно доносились звуки очередей русских автоматов, на которые немцы отвечали яростным огнем своих скорострельных «MG 34». Выпущенные из русских минометов снаряды падали повсюду. Теперь уже невозможно было пройти сотню метров по городу, чтобы не обнаружить где-нибудь новую черную воронку. Немецкие пушки и минометы, размещенные между домами во всех районах города, вели ответный огонь. От близких взрывов дрожали последние уцелевшие оконные рамы.

* * *

Несколько немецких минометов были установлены как раз перед нашим домом, среди руин здания, разрушенного довольно давно. Их снаряды поднимались в воздух с резким, пронзительным и в то же время заунывным звуком, не похожим на все, что нам до сих пор приходилось слышать. Русские быстро вычислили, откуда стреляют, и частенько пытались накрыть своим огнем эту точку. Сколько снарядов взорвалось вокруг нас!

Период относительного спокойствия, которым мы наслаждались в первые дни после прибытия в Черткове, закончился. Нам снова приходилось думать о смерти, она явственно замаячила поблизости. Собственно говоря, мы уже [193] успели привыкнуть к постоянной компании Костлявой, которая неотступно сопровождала нас на марше.

Заслышав визг летящих над головами снарядов и грохот разрывов, мы всякий раз принимались успокаивать Канделу: ему было вредно волноваться. Бедняга только-только начал ходить. У него оказался отмороженным кончик носа и три или четыре пальца, которые, скорее всего, предстояло ампутировать. Несчастный давно стал объектом нашей неустанной заботы.

* * *

В те дни как раз и создавались centurie, о которых я упоминал ранее. На много тысяч итальянцев, попавших в Чертково, приходилось всего около 500 винтовок и мушкетов. У большинства офицеров также имелись пистолеты.

Таким образом, было создано две или три centurie.

Я не собирался возвращаться на передовую до тех пор (как я постоянно повторял сам себе и окружающим меня офицерам), пока мои ноги окончательно не заживут.

Признаюсь, я легко находил оправдание своему эгоизму. В конце концов, здесь полно офицеров. Почему именно я должен снова отправляться на чудовищный мороз? Если уж мне суждено умереть, то пусть лучше смерть настигнет меня в тепле.

Правда заключалась в том, что пережитые нами ужасы притупили наше восприятие, поселили в наших душах безразличие ко всему, в том числе и к чувству долга.

Быть может, Господь наказывает меня за былое самомнение... [194]

Создание centurie, как и все, что мы делали, шло стихийно и беспорядочно. Я имел возможность в очередной раз убедиться: мы, итальянцы, достаточно организованны, когда каждый действует сам по себе, но совершенно безнадежны, когда речь идет о коллективной организации. Казалось, что никто не сможет навести порядок. Думая о нашей мирной жизни в Италии, которая была, вне всякого сомнения, хорошо налажена, причем люди легко подчинялись гражданской дисциплине, я не переставал удивляться, как нам удалось этого достичь.

* * *

Из нашей группы лишь один Валорци добровольно вызвался войти в одну из centurie. Он неоднократно и с негодованием высказывался в адрес тех, кто был обязан, по его мнению, оказаться первым в списке добровольцев, но предпочел остаться в стороне.

Валорци так и не изменил своего решения. Он привык во всем идти до конца. Солдаты, жившие в нашем доме, все до единого пошли за ним.

* * *

Со временем я разыскал многих офицеров и солдат из моей 30-й бригады. Одним из первых я встретил капитана (не помню его имени), который, как и прежде, думал только о себе. Ему под стать был врач, постоянно притворявшийся больным, чтобы только не оказывать помощь многочисленным раненым и обмороженным, буквально наводнившим город. Этих эгоистов до мозга костей ничего не могло пронять.

Больше всего в Черткове нам не хватало именно медицинского персонала. Несколько энтузиастов валились с ног, но не имели сил оказать помощь всем, кому она требовалась. [195]

Я снова встретился с Санмартино, а также с Карлетти, моим добрым фронтовым другом. Он поселился в крыле большого здания за штабом вместе с многими vecchi из 2-й батареи, включая бывшего заведующего пищеблоком Каттурегли. С ними был и капитан Понториеро, командир 3-й батареи.

Как мы были рады снова найти друг друга!

Хотя наши хмурые, истощенные лица выражали мало надежды выбраться живыми из этой передряги.

От Карлетти я узнал, где находятся Бона и Цинци. Мало-помалу становилось ясно, что по Черткову разбросано немало людей из 30-й бригады.

В те последние дни года Беллини и Антонини, которого я навестил в лазарете, перешли в наш дом. С ними прибыли сержанты Брайда и Пиллоне, оба из группы Беллини. Находиться в лазарете было невозможно. Его комнаты (одна большая и несколько маленьких), так же как и коридор, были переполнены ранеными и обмороженными, лежащими друг на друге. Только одна, самая маленькая комнатка оставалась свободной. В ней врач делал операции и перевязки. У нас не было ни медикаментов, ни перевязочного материала. Несколько мешков с лекарствами, сброшенных нам с самолета, разошлись мгновенно. Никто из раненых на протяжении всей осады Черткова не получал необходимого лечения. Очень редко нужные медикаменты правдами и неправдами добывали друзья больного.

Единственное, что доктор мог сделать, — это продезинфицировать (или, по крайней мере, попытаться продезинфицировать) рану разбавленным водой коньяком. Хозяйственники часто не успевали доставить пищу, а воду для питья обычно получали [196] растопив снег, который далеко не всегда был чистым. При входе в этот бедлам первым делом в нос ударял тошнотворный запах фекалий. Большая часть раненых не могла выйти в туалет на улицу. Кроме того, в помещении всегда было накурено, и со всех сторон поминутно раздавались жалобные крики и стоны. Кто-то беспрерывно просил воды, еды, курева... И всему этому не было видно конца.

* * *

Снаружи зрелище было не лучше. Снег вокруг дома покрылся слоем человеческих экскрементов, и поблизости всегда был какой-нибудь несчастный, пытающийся справить на морозе свои естественные потребности. Недалеко от входа русские пленные выкопали несколько глубоких траншей (эти пленные тоже выглядели очень жалко: в изношенных одеждах, с посиневшими от холода лицами). В траншеи укладывали трупы умерших в лазарете и близлежащих домах. Каждый день в этих братских могилах появлялся новый слой мертвых тел.

Я несколько раз приходил сюда. Иногда возле ямы друзья умершего вбивали деревянный крест, наспех сколоченный из попавшихся под руку досок. На кресте, чаще всего карандашом, было написано имя покоящегося в траншее, подразделение, где он служил, и звание. Нередко на таком самодельном памятнике можно было прочитать фразу, в тех условиях казавшуюся, мягко говоря, странной: «Caduto per la Patria» (пал за Родину). Иногда эти неглубоко вколоченные кресты падали в яму и лежали там вперемешку с телами.

Саваном для умерших служило лишь снежное покрывало. [197]

Из офицеров 62-го батальона в лазарете остался только Лугареци. Во время штыковой атаки он получил пулевые ранения в обе руки и в грудь. Лугареци сам пожелал остаться в этом аду в надежде на то, что рано или поздно появятся врачи и медикаменты и тогда ему окажут помощь. За ним преданно ухаживал его верный ординарец Боцца, немолодой крестьянин с постоянно обеспокоенным выражением лица. В той же штыковой атаке Боцца получил пулевое ранение в плечо. Лугареци молча лежал в окружающей его грязи и вони на тюфяке. Я попытался облегчить его страдания, принеся ему немного коньяку, о котором он просил, а также добросовестно пересказав все известные мне новости.

Лугареци благодарно улыбнулся, но выглядел одиноким и очень несчастным.

* * *

С появлением Антонини, Беллини, Брайды и Пиллоне жизнь в нашем маленьком домике, конечно, приобрела какие-то новые черты, но в целом не изменилась.

Около трех пополудни становилось темно. Мы ели, читали молитвы и засыпали. Много пережившие люди спали беспокойно, в темноте часто слышались стоны и испуганные вскрики. Просыпались мы, когда рассветало, то есть около семи часов утра.

Большую часть дня мы проводили не вставая с тюфяков. Всех нас одолевали невеселые мысли. Придет ли Альпийская дивизия? Доберутся ли сюда долгожданные немецкие танки? Или единственное, [198] что нам есть смысл ждать, — это смерть? Естественно, мы нередко говорили о подходе свежих подразделений, на прибытие которых уже вряд ли можно было рассчитывать. Каждый из нас изо всех сил старался открыто не показывать свое отчаяние.

Мы часто шутили, рассказывали друг другу смешные истории, происходившие с нами или нашими друзьями в далекой мирной жизни. Однажды Беллини развлекал нас целый вечер, пересказывая подвиги лейтенанта М и его друзей, которые не так давно отбыли в Италию. Мы смеялись от души.

* * *

Может показаться странным, но мы не раз обсуждали теоретические проблемы реорганизации нашей армии. Мы оказались едиными во мнении, что итальянская армия, если ее перестроить, как нам подсказывал полученный на фронте опыт, и привести в соответствие с определенными критериями, вполне может стать хорошей армией и не уступит любой другой. Главное — это не повторять серьезных ошибок, допущенных нами{13}. Мы даже составили список необходимых критериев и обсудили по очереди каждый из них. В результате получилась полная и довольно органичная картина. Но в настоящей книге я не буду вдаваться в подробности наших теоретических изысканий.

* * *

Мы все еще оставались очень слабыми физически. Наш неизменный рацион, состоящий из галет и мясных консервов, не способствовал быстрому возвращению сил и здоровья.

По этой причине я (получилось так, что именно я следил за порядком и руководил всеми хозяйственными [199] делами в нашем доме), чтобы избавить солдат от лишней работы, не заставил их убрать два трупа, обнаруженные как-то утром прямо за нашей дверью. Это были тела немецкого солдата и русского, служившего в немецкой армии. Глаза и рот немца были широко открыты, на лице застыл ужас. У одного из них одежда была расстегнута и нижняя часть живота бесстыдно выставлена напоказ. Я не выдержал и прикрыл его обнаженное тело, тщательно застегнув все пуговицы шинели. Думаю, солдат убили партизаны.

Все, что я сделал, — это приказал, чтобы на ночь дверь всегда была закрыта на крючок, а те, кому требовалось ночью выйти по естественной надобности (что случалось довольно часто; у многих начались проблемы с мочевыми пузырями, думаю, из-за мороза), должны были соблюдать особую осторожность.

Здесь не могло не быть партизан. Рассказывали, что недалеко от передовой они зарезали немецкого офицера, а заодно и всю семью русских, в доме которых он жил. Уцелел только отец семейства, который сумел убежать к немцам. Он и рассказал, что произошло. Это было лишним доказательством того, что русские отличались не меньшей жестокостью, чем немцы.

* * *

Я выходил из дома чаще других офицеров. Мне всегда хотелось узнать последние новости или навестить знакомых. Во время одной из прогулок я заметил тело итальянского солдата, на руках которого были отличные вязаные перчатки. Поколебавшись, я снял приглянувшиеся перчатки с трупа: мои уже совершенно износились. Правда, я недолго пользовался обновкой. У меня ее почти сразу же украли. [200]

В один из дней (по моим расчетам, это был предпоследний день года — праздник святого Эудженио — мои именины) я разжился двумя носовыми платками. Мне их подарил Калифано — бывший офицер-заведующий пищеблоком 2-й батареи, ныне главный повар нашего дома. Он где-то раздобыл целую пачку. Теперь мне не нужно было отрывать куски подкладки, чтобы вытереть нос.

* * *

Наступил день Святого Сильвестро, последний день моего первого года на войне. Проснувшись после двенадцатичасового сна, мы вяло заспорили: это последний день старого года или же первый день нового? Пришлось идти в штаб и удостовериться, что сегодня действительно 31 декабря. По дороге домой я услышал, что полковник Касасса, командир 80-го пехотного полка, требует двух офицеров для выполнения специального задания.

Валорци и я решили стать добровольцами. Выяснилось, что нам предстояло патрулировать улицы и задерживать солдат, которые шли с ворованным продовольствием от складов (застигнутых в процессе воровства было приказано расстреливать на месте). Принимая во внимание количество голодающих, вряд ли мы были способны предпринять серьезные шаги в этом направлении. Тем не менее мы отправились бродить по улицам, чем добросовестно и занимались до завтрака. Перекусив, мы возобновили прерванное занятие. Приходилось часто встречать людей, несущих ящики с галетами, мешки с мукой, макаронами...

После того как немцы изъяли все, что им приглянулось, и создали собственные складу, они вернули [201] нам остатки старых итальянских складов. Теперь, нередко при попустительстве часовых, самые предприимчивые и самые изголодавшиеся могли без особого труда обеспечить себя продовольствием. Мы всем объясняли, что их ждет суровое наказание, и предлагали вернуть запасы обратно на склад.

* * *

Как-то раз, когда мы патрулировали улицу, мимо проехал немецкий грузовик, нагруженный буханками хлеба. На повороте одна из них вывалилась, и ее немедленно поднял оказавшийся рядом солдат. Мы его сразу остановили, потому что у него на плече и так болтался мешок с мукой.

Мы предложили счастливчику отдать хлеб другому солдату, который медленно тащился по дороге, несчастный, одетый в лохмотья, хромающий. Солдат наотрез отказался. Тогда мы приказали ему следовать за нами, намереваясь доставить его в штаб и обвинить в краже муки. Он подчинился. Услышав, что речь идет о хлебе, второй солдат, тощий южанин, запрыгал за нами по дороге, жалобно выкрикивая: «Товарищ, кусочек хлеба... Товарищ, кусочек хлеба...» Валорци и я одновременно покачали головами, словно желая сказать: «Как они все похожи, эти южане!» Даже на русском фронте не утихло извечное противостояние между итальянцами — южанами и северянами. Мы, северяне, всегда были низкого мнения о наших соотечественниках-южанах, хотя, если честно, вряд ли имели для этого основания. Тогда мы еще не осознавали всю степень своего заблуждения. И только несколькими годами позже, уже дома, я увидел по данным статистики, что в послевоенный период именно благодаря голосам южан Италия не оказалась в лапах коммунистов. [202]

Оказалось, что электорат юга Италии более ответственно отнесся к выполнению своего гражданского долга, чем испытывающее большое самоуважение население центра и севера страны.

В итоге мы достигли компромисса. Буханку разделили пополам между обоими солдатами.

Мы спасли от расправы еще одного солдата. Немецкий часовой чуть было не пристрелил его за кражу нескольких картофелин.

* * *

В тот день мы, по собственной инициативе, ходили по домам и выясняли, в каких условиях живут солдаты. К счастью, почти у всех были запасы продовольствия, правда состоящие главным образом из галет. Но это все-таки лучше, чем ничего. Иначе несчастные не выжили бы. В каждом доме находились раненые и обмороженные. И все, без исключения, жаловались на несправедливую систему распределения продуктов.

Кое-кто еще не сумел найти для себя убежища. Из-за нехватки жилых домов в отведенном для нас секторе города люди жили в полуразрушенных, не отапливаемых, насквозь продуваемых помещениях.

Собственно говоря, мы не узнали ничего нового. Не так давно большая группа солдат разместилась в полуразрушенной хижине рядом со штабом. Сквозь огромные дыры в стенах я уже несколько дней наблюдал, как они сидят вокруг дымящего, вонючего костра.

* * *

В тот день мы увидели одну удивительно трогательную сцену. В дальней избе лежал больной, очень молодой младший лейтенант, за которым самоотверженно ухаживали парни из его взвода. [203]

Они привезли его в город на санях и заверили нас, что не бросят командира, что бы ни случилось.

Так в осажденном городе причудливо смешались добро и зло, страдание и благородство. Но только страдание явно превышало... Мы старались утешить страждущих, но что могли сделать пустые слова?

* * *

В конце дня мы отправились с докладом к полковнику Касассе и попытались обрисовать ему обстановку в городе. Полковник, к тому времени имевший несколько нашивок за ранения на рукаве и раненный снова, выслушал нас очень внимательно. Затем он сообщил, что четыре тысячи человек каждый день получают продовольственные пайки. Я взял на себя смелость пояснить, что в городе сейчас находится не меньше восьми тысяч итальянцев, значит, около половины из них не получают продовольствия из-за неправильной системы распределения. Полковник ожесточенно замотал головой. Похоже, он ни минуты не сомневался, что число наших соотечественников в Черткове действительно не более четырех тысяч. Несколькими днями позже стали известны точные цифры. Оказалось, что в Черткове находилось 7600 человек. Так что моя цифра была близка к истине.

* * *

В тот вечер и у Валорци, и у меня было тяжело на сердце. Мы шли по улице и вели неторопливую беседу: немного поговорили о совместной учебе, потом он вспомнил свою невесту. Со всех сторон нас окружали покосившиеся деревянные лачуги, в них сидели и лежали сотни, тысячи итальянцев, с тоской наблюдая, как их конечности чернеют, пожираемые [204] гангреной, а раны гниют. И каждый день эти люди умирали.

Вокруг беспрерывно взрывались вражеские снаряды, тоже уносившие немало человеческих жизней.

Вечером мы встретили на дороге оборванного немца, который нес в руках пироги. В день Святого Сильвестро немцам выдавали «специальный паек». Он обратился к нам на своем языке. Валорци, который неплохо говорил по-немецки, ответил. После чего немец ехидно рассмеялся и принялся осыпать нас бранью. Отвечая, мы тоже не выбирали слова. А что нам оставалось делать? Не стрелять же в него. Но Валорци еще долго переживал, вспоминая этот неприятный эпизод.

Мы тоже отметили канун Нового года. Конти предложил по этому поводу пойти спать попозже, что мы и сделали, отложив час отбоя до восьми часов вечера. Потом мы еще долго потешались над собой. Собравшись за праздничным столом под желтоватым светом горящего кабеля, мы съели минестрон, приправленный консервированным мясом, прочитали молитву, а потом просто разговаривали, старательно избегая неприятных тем (прибудет ли подкрепление, что бы нам хотелось поесть, как поживают наши семьи).

Но мысли о тех, кого мы любим, все равно не удавалось отогнать. Где они сейчас? Что делают? Может быть, не могут найти себе места от беспокойства о нас? Или весело празднуют Новый год? В конце концов, люди угомонились, и в доме воцарилась тишина. Только откуда-то издалека доносилось громкое стаккато автоматных очередей.

* * *

Я уснул, хотя очень донимали вши (крупные бело-серые насекомые размером с небольшого муравья), которым в последнее время полюбилась [205] моя компания. Впрочем, стоит ли удивляться? Мы уже месяц не меняли нижнее белье и никогда не раздевались. Даже ночью мы спали одетыми, снимали лишь ботинки.

1—5 января

Наступило утро 1 января 1943 года.

Мы проснулись, и каждый потихоньку занялся своими делами, стараясь не мешать остальным. Как обычно, я шепотом прочитал свои утренние молитвы, обращенные к Мадонне моего народа — Мадонне лесов. Только в то утро у меня на душе было особенно тяжело. Хотя я и чувствовал Ее защиту — результат неустанных молитв моей матери. Это чувство было совершенно реальным, таким же явным, как зрение и слух. Причем я был не одинок. Все мы, в той или иной степени, ощущали действие горячих молитв наших близких. Даже Марио Беллини, человек меньше остальных подверженный внушениям и имеющий отнюдь не «церковный» склад ума, с недоумением рассказывал мне о странных видениях, которые посетили его в первую ночь нашего марша на Чертково.

В то утро я решил отбросить все тревожные и грустные мысли и погрузился в состояние апатии, то есть полнейшего безразличия ко всему окружающему.

* * *

В первый день нового года мы получили поздравление от Гарибольди — генерала, командующего 8-й армией. В поздравлении содержалось [206] также пожелание воспрянуть духом и продолжать сопротивление.

Сопротивляться? Интересно, имел ли генерал хотя бы малейшее представление о состоянии, в котором мы сейчас находимся?

Мы не могли не чувствовать обиду. Генерал никогда лично не появлялся в войсках, он только периодически передавал по радио через немецкий штаб свои руководящие указания. И это во время, когда остатки трех корпусов вверенной ему армии окружены в Черткове! Разве он не мог прилететь сюда хотя бы на несколько часов? Если бы он это сделал (а мы больше ничего и не хотели от него), то своими глазами увидел бы несчетное число раненых и обмороженных, которые постоянно погибали от гангрены! Может быть, тогда он не говорил бы о сопротивлении, а обеспечил доставку медикаментов и хирургических инструментов.

Такова была наша общая точка зрения. Тогда мы еще не знали, что генерала занимают другие проблемы. Очень скоро его сын вместе с Альпийской дивизией попадет в ловушку. Кто знает, какие страдания выпали на долю отца?

* * *

Я слышал, что на первой неделе осады тяжелые немецкие самолеты приземлялись в Черткове три или четыре раза. Дважды прилетали итальянские самолеты. На одном из них прибыли генерал Энрико Пецци, командующий итальянскими воздушными силами в России, и Бочетти, полковник медицинской службы, отвечающий за работу госпиталей в Харькове. Они хотели лично разобраться в обстановке. На обратном пути их самолет исчез, скорее всего, он был сбит. Но мы об этом не знали и негодовали, возмущенно вспоминая обещания медицинского полковника, потрясенного [207] увиденным и заверившего нас, что обеспечит доставку медикаментов.

Один из солдат рассказывал об ужасной сцене, свидетелем которой он случайно оказался. На итальянский двухмоторный самолет погрузили раненых. Но оказалось, что из-за слишком большого груза самолет не может взлететь, тогда часть раненых выгрузили обратно на снег. Вообразите всю глубину отчаяния людей, уже считавших себя в безопасности: их насильно вернули в бедлам, где им оставалось только ждать смерти. Солдат, который мне это рассказывал, был потрясен состоянием одного почти потерявшего рассудок пожилого майора. Сам он был одет в лохмотья, а ноги обмотаны грязными обрывками одеял, закрепленных кусками проволоки. Несчастный старик рухнул на снег и начал кататься по нему плача и размахивая руками{14}.

После наступления нового года тяжелые самолеты больше не прилетали, потому что русские подошли вплотную к аэродрому и простреливали тяжелыми орудиями взлетную полосу. Теперь в Черткове приземлялись только «сторки» — небольшие немецкие разведывательные самолеты, которым требовалось всего несколько десятков метров для взлета и посадки. Тяжелые самолеты сбрасывали припасы: немцы — в больших количествах, на парашютах, итальянцы — совсем чуть-чуть (в основном медикаменты), в сумках, похожих на рюкзаки и без всяких парашютов, ввиду полнейшего отсутствия последних.

Как я уже говорил, чтобы убедиться, что мы получили предназначенный нам груз, итальянские пилоты, рискуя жизнью, летели очень низко, всегда провожаемые яростным огнем русских.

Когда наша печальная одиссея завершилась, мне довелось побывать на аэродроме Ворошиловграда, [208] бывшем тогда базой итальянских самолетов. Я узнал, что 9 из 12 имевшихся на базе фиатов BR 20 было сбито именно во время полетов над Чертковом.

2 января.

Этот день был знаменателен двумя событиями: попыткой объединить всех итальянцев в centurie и созданием большого госпиталя.

Уже давно шли разговоры о необходимости образования centurie. Казалось, лишь тогда возможно навести хотя бы отдаленный порядок в том хаосе, в котором мы жили. Начиная со 2 января было установлено, что продовольствие будет распределяться по centuria. Таким образом, тот, кто не войдет ни в одну из «боевых» единиц, останется голодным. Сразу стало ясно, что наше командование совершает серьезнейшую ошибку, объединяя в одной centuria людей из самых различных подразделений. Следовало с самого начала распределять жилые помещения между конкретными полками, чтобы уцелевшие солдаты из ранее действовавших подразделений оказались размещенными рядом. Но сейчас наши старшие офицеры не решались на такой шаг. Приспособленных для жилья помещений недоставало. Существовала опасность, что, если начнется грандиозное переселение, домов на всех попросту не хватит. К тому же в каждом доме были раненые и обмороженные, получавшие хотя бы какой-то уход.

Поэтому было принято решение обойтись полумерами и создать смешанные centurie. Правда, хаос от этого не уменьшился. Те, у кого были запасы продовольствия, не спешили в centurie, справедливо опасаясь немедленной отправки на передовую. [209] В итоге из восьми тысяч итальянцев было образовано всего три или четыре centurie.

Конти и Балестра решили записаться в centuria, где командиром роты был Валорци. Несколькими днями позже для них выделили маленький дом, куда они и перебрались. Гвидичи между тем почувствовал первые признаки обморожения и остался с нами в качестве «офицера запаса».

Беллини, Антонини и я вызвались войти в другую centuria, формируемую под командованием капитана Понториеро из 62-го батальона. В нее вошел Карлетти и еще много солдат из 30-й бригады.

Там, где квартировал Понториеро, свободного места не было, поэтому мы никуда не переехали. Началась некоторая путаница, поскольку Понториеро считал нас своими людьми, а вместе с тем продовольствие мы получали вместе с Валорци, Конти, Балестрой и другими людьми из centurie Гвидичи, как его офицеры запаса.

Попытка организовать людей в centurie вызвала лишь нарастание хаоса. Кругом царила полнейшая анархия. Ни у кого из нас тоже не было желания пытаться навести порядок. Поэтому мы решили ничего не предпринимать, оставаться на месте и тянуть время, в ожидании возрождения 30-й бригады.

Занотти находился в таком же положении, как и мы.

* * *

Однажды вечером мы с ним и с Марио Беллини отправились к У, который теперь был самым старшим офицером 30-й бригады. Мы собирались потребовать, чтобы он, как командир, принял меры для создания из остатков бригады новой боевой единицы. В то время У не занимался делами бригады, он заведовал центром выдачи продовольствия. [210]

Он с нами не особенно церемонился и дал понять, чтобы мы не лезли не в свое дело. Я, как и большинство младших офицеров, не любил этого человека. Неприязнь к нему тем более усилилась после ночи всеобщего бегства из Арбузова. Он до позднего вечера сидел вместе с нами в овраге, а утром исчез, никого не предупредив.

Поэтому я высказал ему все, что накипело. Он выгнал меня вон. И все осталось по-прежнему.

* * *

Капрал Навони, бывший подчиненный моего друга Цорци, тоже перебрался из нашего дома поближе к роте Конти. Теперь мне не с кем было поговорить о дорогом погибшем друге. Но он иногда приходил в гости и постоянно напоминал, чтобы, когда будет снова создана 30-я бригада, о нем не забыли.

* * *

Стараясь сделать хотя бы что-нибудь для улучшения ухода за ранеными, генерал X решил организовать большой госпиталь.

В низине, расположенной в северо-восточной части города, стояло внушительное и вполне современное здание. Перед войной в нем, должно быть, находилась школа и, принимая во внимание его немалые размеры, какие-нибудь общественные заведения. Часть комнат в этом самом крупном в городе здании занимали немцы. Они освободили их нам для госпиталя.

Нам пришлось затратить много сил, чтобы очистить помещения от мусора. Большая часть оконных стекол была разбита. Поскольку окна имели двойные рамы, мы отыскали уцелевшие внутренние рамы и вставили их в окна. Помещения сразу приобрели жилой вид. [211]

Работами руководил Темистокл Руокко, капитан медицинской службы, несомненно энтузиаст своего дела. Я наблюдал за ним, находясь в Черткове, и считаю, что этот молодой южанин проявил себя с самой лучшей стороны.

2 января несколько комнат было подготовлено к приему раненых. И в госпиталь потянулись люди. Одни ковыляли самостоятельно, других заботливо поддерживали друзья.

* * *

На первом этаже находились комнаты, отведенные для офицеров. Я посоветовал Канделе, чтобы он не упускал этой возможности. Он послушался и перебрался туда вместе с сержантами Брайдой и Пиллоне, которые тоже были обморожены.

В новый госпиталь должны были перевезти и пациентов из лазарета. Для этого решили использовать три или четыре грузовика, находившиеся в распоряжении нашего штаба в Черткове.

* * *

Час или два я наблюдал, как их грузили у дверей лазарета. Жуткое зрелище. Дважды поступали приказы приостановить перевозку, потому что в госпитале больше нет места. Остальным приходилось ждать, пока подготовят помещение.

Между тем расквартированные в близлежащих домах раненые и обмороженные, которые были не в состоянии преодолеть те 600 или 700 метров, отделявших их от госпиталя, тащились к лазарету, ожидая здесь грузовики.

Погрузка велась неравномерно. Однажды очередной приказ приостановить ее поступил как раз в тот момент, когда на снегу возле грузовика лежали трое или четверо оборванных, стонущих людей. Услышав приказ, они не стали дожидаться дальнейших [212] объяснений, а начали кричать, чтобы их взяли на грузовик. Солдаты не обратили внимания на крики, тогда раненые начали ползти по снегу вперед, пытаясь загородить дорогу грузовику. Они передвигались на руках, волоча за собой неподвижную нижнюю часть туловища. В точности так ползут раненые животные с перебитой спиной.

Один из несчастных совершенно потерял человеческий облик. Он даже сумел подняться на ноги и теперь неподвижно стоял, прислонившись к столбу. Его руки свисали плетьми, глаза казались остановившимися, ничего не выражающими. Живым был только рот: губы шевелились и непрерывно выплевывали несвязные слова — просьбы, оскорбления, молитвы. Я убедился, что этого человека погрузили в грузовик вместе с остальными лежащими на снегу, и лишь тогда ушел.

Я не мог не обратить внимания на одного из водителей. Он оказался удивительно добрым и понимающим человеком. Позже он доверительно пожаловался, выговаривая слова с мягким венецианским акцентом, что надорвал спину, участвуя в погрузке и выгрузке раненых.

Раненых перевозили в госпиталь, но лазарет оставался переполненным.

* * *

Вечером я пошел в госпиталь навестить Канделу. К сожалению, офицерские комнаты, расположенные на первом этаже, были очень холодными и обогреть их не представлялось возможным. В одной из них на полу лежал почти голый и очень грязный солдат. Похоже, он бился в предсмертной агонии. Когда я вошел, офицеры попросили унести его куда-нибудь. Они сказали, что незнакомые солдаты принесли его сюда и, бросили, не обращая внимания на протесты. Я позвал солдат, [213] занимавшихся уборкой помещения, и потребовал, чтобы они нашли для умирающего другое место. Пришлось применить власть и даже пригрозить оружием, но все-таки я добился, чтобы несчастного отнесли на второй этаж и устроили в теплой комнате.

* * *

Удостоверившись, что все сделано как надо, я снова спустился вниз. Многие офицеры были мне знакомы. Здесь, кроме Канделы, находились капитаны Ланчиани и Рико, оба из 80-го пехотного полка. Несмотря на то что ноги Рико были изранены шрапнелью, он медленно ковылял по комнате и пытался помочь тем, кто вообще не мог встать. За его непрезентабельной внешностью скрывалось очень доброе сердце. Обычно бледное, но спокойное лицо этого человека теперь приобрело синюшный оттенок и было искажено страданием.

Я не мог допустить, чтобы мои друзья оставались в этих холодных комнатах, и отправился к капитану Руокко. От последнего я узнал, что в 100 метрах от основного госпиталя находится маленькое одноэтажное здание, которое как раз сейчас готовят для офицеров. Я тут же пошел проверить, как обстоят дела. Увидев, что там чисто и довольно тепло, я немедленно препроводил туда Канделу, а затем мы вместе с ординарцем капитана Ланчиани со всей осторожностью перенесли туда раненого капитана. Устроив обоих мужчин в самой лучшей, на мой взгляд, части комнаты, я опять пошел через заснеженный двор к госпиталю.

* * *

Неуклюжая и, по-моему, удивительно уродливая бетонная статуя женщины в современной одежде — таких очень много в Советском Союзе, — [214] казалось, следила недобрыми черными глазами за моими перемещениями взад-вперед по двору. Рядом с ней находился постамент еще одной статуи, которую снесло взрывом. На месте остались только гигантские цементные ботинки — из них торчали толстые металлические прутья.

Глядя на эти уродливые творения, я невольно задумался о том, что победа коммунизма принесла советскому народу не только утрату веры в Бога. Она непостижимым образом лишила русских людей чувства прекрасного, не покидавшее их на протяжении многих веков.

Фасад госпиталя, так же как и бетонная фигура, был испещрен отметинами от пуль и осколков. Но сейчас здесь было тихо. Снаряды падали в удаленной от нас части города, поражая все живое.

* * *

Еще я помог перебраться из холодной комнаты госпиталя незнакомому офицеру из батальона М. Его ноги почернели от гангрены, поэтому ходить он не мог. Я устроил его рядом с Канделой.

Было уже поздно, и я ушел, пообещав, что завтра приду снова. Когда я вышел, возле двери как раз остановился очередной грузовик, доставивший раненых и обмороженных всех рангов и званий из центра города. Очень скоро все комнаты в этом здании тоже окажутся переполненными.

* * *

Дни сменяли друг друга.

Мы довольно часто получали обнадеживающие новости о подходе подкрепления — скорее всего, [215] эта информация рождалась в немецком штабе, а затем им же распространялась. Иногда нам сообщали, что на подходе танковая колонна, в другой раз, что в город входит Альпийская дивизия, в третий — что к нам движутся немецкие пехотные дивизии.

Мы уже пережили столько разочарований, что не слишком прислушивались к этим, если можно так сказать, новостям. Мы не ожидали ничего хорошего, и должно было произойти нечто из ряда вон выходящее, чтобы надежда воскресла в наших сердцах.

Ночью мы услышали, что к привычным звукам добавился глухой отдаленный гул. Это мог быть шум далекого сражения. Сначала мы не обратили на это особого внимания. Но шум не затихал, и вскоре мы превратились в слух, затаив дыхание. Стало ясно, что шум приближается, его можно было услышать и днем. В 30 или 40 километрах к западу от нас шел бой.

Но что это? Подкрепление, прорывающееся к нам на помощь? Или осажденный гарнизон, подобный нашему, пытается найти выход из кольца? Но мы снова начали надеяться.

* * *

В те дни мы стали свидетелями нескольких воздушных боев между немецкими и русскими самолетами. Солдаты видели, как немецкий самолет загорелся, а летчик выпрыгнул с парашютом. Правда, парашют вроде бы приземлился на территории русских.

Почему русские не организуют массированный воздушный налет и не разбомбят территорию, на которой мы расположились? Насколько я мог судить, руководствуясь опытом семимесячного пребывания на фронте, у русских было очень мало авиации. [216] Им приходилось использовать немногие имевшиеся самолеты на других, более важных участках фронта. Интересно, на каких именно? Тайна!

Мы не знали, какую часть оккупированной территории им удалось освободить. У нас были сведения, что русские закрепились в Кантемировке (60 километров к северу от нас по железной дороге) и Миллерове (65 километров к югу тоже вдоль железнодорожной ветки Миллерово — Воронеж, проходящей также через Чертково и Кантемировку). Мы также знали, что Старобельск (около 100 километров к западу от Черткова) пока не занят русскими и там все еще располагается штаб ARMIR{13}.

* * *

Наш боевой дух несколько укрепило известие, что наша почта, которую до сих пор держали в штабе, отправлена в Харьков немецким «аистом». Там были и мои письма. Я сообщал родителям, что жив и невредим, и просил их записать меня на обучение на третий курс университета. Позже я узнал, что лишь одно из писем попало по назначению, и то очень нескоро. Немецкий «аист» перевозил только немецкую почту. Поэтому в штабе скопилось огромное количество писем, но самолет за ними никак не прилетал.

В те дни я снова встретился с Борги, моим vecchi из 2-й батареи. Было удивительно приятно почувствовать, что мои бывшие солдаты до сей поры уважают и любят меня. Но я в зародыше задавил каблуком моего подкованного ботинка импульс принять еще ряд благородных решений, чтобы быть достойным уважения.

У Борги был маленький таз, и я впервые за долгое время помыл мои больные и очень грязные ноги в теплой воде. [217]

За все время нашего пребывания в Черткове мне только один раз удалось вымыть лицо и руки с мылом и в теплой воде. Было несправедливо занимать для личных нужд крошечную печь, где всегда стояли котелки с едой или большая посудина со снегом, из которого получали питьевую воду.

А вскоре я встретился со своим ординарцем Реджинато. Ах, если бы я вновь увидел Цорци! Но надежды на это не было.

Реджинато, коренастый здоровяк из Венето, стал моим ординарцем незадолго до начала отступления, когда его предшественник уехал домой в отпуск. Реджинато привез мой фотоаппарат. Сколько фотографий я теперь смогу сделать! Но после недолгого раздумья я решил воздержаться. Меня не привлекала мысль, что кто-то когда-нибудь может испытать удовлетворение, глядя на запечатленные на моих фотографиях бесконечные страдания. Поэтому в Черткове я сделал всего несколько снимков: Реджинато сфотографировал меня на фоне дома. Верный ординарец оставался со мной до самого конца осады. Его ноги были покрыты язвами, но он ходил достаточно уверенно.

* * *

Я не мог смириться с отсутствием в городе Джимонди и Джузеппини. Эти люди очень помогли мне в первую ночь отступления и твердо пообещали, что, если я не смогу идти, они разделят мою судьбу, какой бы она ни была.

Я ничего не слышал о Джимонди, уроженце Бергамо. Но мне рассказали, что Джузеппини, седой крестьянин с равнины Лоди, который всегда летом носил на шее платок, хотя это не соответствовало уставу, погиб в «Долине смерти» во время штыковой атаки. Огонь русского пулемета долго не давал нашим солдатам поднять головы. [218]

Они лежали вжимаясь в снег, не имея возможности миновать пулеметчика. Потеряв терпение и обозлившись, Джузеппини внезапно вскочил и резко рванулся вперед, зажав в зубах кинжал. Очередь словно перерезала его тело пополам. Так встретил свой конец капрал Джузеппини.

Я также узнал о гибели молодого сержанта, который всегда был своего рода мальчиком на побегушках у нашего батальонного командования. До начала отступления все в один голос твердили, что он удивительно способный, подающий большие надежды юноша. Так нам нравилось, хотя это было явным преувеличением. Парень вызывал всеобщую симпатию, поскольку охотно брался за любое дело, выполняя все задания с неизменной приветливой улыбкой.

В один из последних дней нашего пребывания в «Долине смерти» он шел по Арбузову и захотел покурить. Зажав губами сигарету, он сообразил, что у него нет ни спичек, ни зажигалки, и обратился к проходившему мимо солдату с просьбой дать прикурить. Последний щелкнул зажигалкой и пошел своей дорогой. Через несколько секунд раздался свист летящего снаряда и взрыв. Сержанту оторвало голову, которая откатилась довольно далеко от места падения туловища.

Солдат, еще не успевший убрать зажигалку, поспешил обратно и в ужасе склонился над обезглавленным телом. Трагедия произошла на его глазах. Но он никак не мог поверить, что несколько секунд назад разговаривал с этим человеком.

* * *

В один из дней я проводил Лугареци в госпиталь. Я разговаривал с Антонини, а Лугареци готовился к перевязке. Ему не обрабатывали раны [219] уже шесть или семь дней. Когда сняли бинты, оказалось, что рана на правой руке полностью затянулась. Я указал Лугареци на этот отрадный факт. Мне показалось, что он удивился. Похоже, он успел забыть, что на правой руке у него пулевое ранение. Зато раны на левой руке и на груди сильно воспалились и гноились. Я поддерживал Лугареци, пока он сидел на стуле, а доктор обрабатывал его раны разбавленным водой коньяком и накладывал свежие бинты. В какой-то момент я попросил Антонини заменить меня и выскочил на улицу. Глядя на красную, набухшую, истекающую гноем плоть Лугареци, на его зеленовато-желтое лицо, я почувствовал приступ тошноты. К счастью, это длилось недолго.

Когда перевязка закончилась, Лугареци схватил меня за руку и лихорадочно зашептал, что ни за что на свете не пойдет в ад, по недоразумению именуемый лазаретом. Первым делом я отвел его в наш дом и уложил на свою металлическую кровать. Боцца, преданный ординарец Лугареци, не отходил от раненого ни на шаг. Лугареци лежал откинувшись на спинку кровати. Он смотрел на нас и старался говорить спокойно, хотя это ему не слишком хорошо удавалось. Мы молча стояли вокруг и ничем не могли помочь. Глядя на безжизненно висящие руки, пожелтевшее лицо и лихорадочно блестящие глаза, мы думали, что конец несчастного близок.

Через несколько часов он слегка приободрился. А я пошел в госпиталь. В тот день должна была завершиться подготовка к приему раненых второго одноэтажного здания, предназначенного лишь для офицеров. Главный корпус и первое маленькое здание уже были переполнены, в некоторых комнатах обстановка была ничуть не лучше, чем в старом лазарете. Сюда поместили [220] уже 1700 человек, а в городе все еще оставались без помощи многие тысячи раненых и обмороженных итальянцев.

Несколько раз в главное здание влетали снаряды и взрывались в гуще скрюченных на соломе тел. Трупы убирали, окна и стены наспех латали, после чего освободившееся место занимали другие раненые. А ведь множество людей ждут отправки в госпиталь как великой милости!

* * *

Я решил, что Лугареци надо поместить в только что подготовленное здание. Конти раздобыл салазки, мы усадили на них раненого и вышли на улицу. Два солдата везли салазки. Боцца, у которого было пулевое ранение плеча, и еще несколько солдат шли следом и несли немногочисленные пожитки Лугареци и мою разобранную кровать. Когда мы добрались до места, выяснилось, что офицерский корпус уже заполнен. Но я все-таки изловчился и установил свою замечательную маленькую кровать между двумя другими.

Боцца нашел себе уголок в чулане, куда я перед этим тщетно пытался впихнуть кровать. Хотя она и была небольшой, но в чулан не поместилась. Лугареци сказал, что в комнате, куда его положили, несколько офицеров находятся при смерти. Он суеверно боялся, что, раз он тоже офицер, комната сулит ему несчастье.

* * *

На рассвете 4 января русские начали яростную атаку. Это было уже второе крупномасштабное наступление противника на укрепленный пункт Чертково. Несмотря ни на что, город пока держался. На этот раз русские сконцентрировали [221] большие силы и ввели в бой танки (в количестве 10–12 единиц). Судя по всему, они были твердо намерены взять город и уверены в успехе.

Русский майор, попавший в плен к немцам, сообщил, что, когда он и его люди переправились через Дон, они не предвидели никакого сопротивления и планировали быстро дойти до самого Донецка. (Рассказывали, что майора после допроса немедленно расстреляли. Впрочем, это была обычная для немцев практика.)

На этот раз русские тоже не прошли. Их танки были задержаны сильным огнем немецких противотанковых орудий и почти все подбиты. Уйти удалось только одному или двум.

Небольшая равнина, раскинувшаяся перед немецкой линией укреплений, теперь покрылась телами русских солдат. Это была еще одна «Долина смерти», но теперь уже чертковская.

Во время этой акции в очередной раз отлично проявили себя чернорубашечники. У одного из них, Дино Бетти, было трофейное русское противотанковое ружье, из которого он подбил русский танк. Затем солдаты батальона М подбежали к танку и через амбразуры бросили внутрь несколько гранат.

В результате проведенной операции русские все-таки получили некоторые преимущества: они подошли вплотную к немецким позициям.

Выстрелы, которые слышались весь день, вечером стали более редкими, а к ночи стихли.

* * *

Утром 5 января я находился в доме капитана Понториеро вместе с Антонини. Поступил приказ centuria срочно идти к складам и потушить пожар.

Наши склады горят! Перед нами снова замаячила перспектива голода. Мы немедленно отправились [222] собирать людей. Вскоре наша centuria уже шла в сторону складов. Утро было морозным и очень ветреным. Мы шагали и с тоской думали, что этот самый ветер, который проникает сквозь нашу одежду и терзает плоть, вдобавок раздувает огонь, уничтожающий наше продовольствие.

Мы прошли вдоль железной дороги, пересекли город и приблизились к первым полуразрушенным зданиям складов. Там мы увидели бесформенные груды макарон, смешанные со щебнем, досками, мусором и осколками. Все это громоздилось под крышами, готовыми в любой момент рухнуть. Затем мы миновали итальянских часовых и вошли во внутренний двор. Здесь вовсю кипела работа.

Хвала Господу, пламя не угрожало запасам галет и консервов! Оно только уничтожило длинный штабель изделий из ткани и упаковочного материала. Аккуратные рулоны внешне казались неповрежденными, лишь изменили свою структуру, превратившись в грязно-белый пепел. Сгорели тысячи шерстяных одеял и спальных мешков. Когда мы прибыли, пламя уже охватило штабеля сборных деревянных домов. Я понял, что нам предстоит серьезная работа, чтобы не допустить распространения огня. Отбросив ненужные сомнения, я взялся за дело.

Неподалеку от нас у пулемета суетились немецкие солдаты. Несколько человек рыскали по углам, высматривая боеприпасы. Не так давно мы видели их бродившими по городу. Получается, что у них тоже не хватает боеприпасов!

Здесь, по нашим складам, проходила немецкая линия обороны.

Над головами засвистели вражеские пули, немцы немедленно открыли ответный огонь. Мы поспешили убраться с простреливаемого пространства — мало ли что. [223]

Огонь и не думал отступать. Когда в него попадали разбросанные на снегу патроны, раздавались веселые хлопки.

Было сложно заставить людей работать.

Минуты на морозе текли медленно, тягуче.

Я видел вялость и апатию наших солдат, бесстрастную невозмутимость немцев, наблюдавших за нашей работой, и в мою душу начало закрадываться сомнение. Зачем все это? Быть может, мое понимание действительности, руководившее каждым моим решением и поступком, — лишь призрачный замок, который при малейшем дуновении ветра без следа растает в воздухе?

А правда ли, что где-то существует далекая и теплая страна — Италия?

Нет, об этом лучше не думать, так недолго и свихнуться.

Тем не менее где-то в самом потаенном уголке души я не переставал надеяться, что когда-нибудь увижу родную Италию.

А что чувствовали остальные?

Несмотря на испытываемое мною душевное смятение, внешне я оставался уверенным и энергичным и работал наравне со всеми.

Мы справились с огнем и вернулись в свой дом. Там было очень холодно.

6—9 января

6 января. Крещение.

Наши семьи в Италии очень тревожатся о нас.

Несколькими днями раньше Копти посчастливилось раздобыть спальный мешок. Он полностью разделся и нырнул внутрь, предвкушая наслаждение [224] от спокойного сна без постоянной компании вшей. Заснул он быстро, но через некоторое время разрыдался во сне. Он снова и снова стонал, повторяя: «Нет, мамочка, нет...» Я лежал ближе всех к нему, на соседней скамейке, поэтому сразу же начал будить его. Но даже окончательно проснувшись, Копти еще долго дрожал и всхлипывал.

Воспоминания о близких и любимых теперь уже не помогали, не поддерживали в трудную минуту. Они преследовали и мучили нас.

Марио Беллини тоже тихо стонал во сне. Мне говорили, что я часто во сне вскрикиваю, иногда издаю жалобные стоны.

Антонини спал тихо, но непрерывно беспокойно ворочался. Он никогда не снимал на ночь даже ботинки, считая, что так он сумеет быстрее вскочить, если русские войдут в город. Он часто говорил, что молит Бога только об одном: чтобы не попасть живым в плен. Все остальное, по его словам, не имеет значения.

Солдаты находились в таком же положении, как и мы.

Один из них неожиданно заболел. Мы делали для него все, что было в наших силах, но, к сожалению, почти ничем не могли помочь. Ему пришлось справляться с болезнью самостоятельно.

* * *

У нас было всего несколько ложек, которыми мы пользовались по очереди. Сначала их не было вообще, затем кто-то раздобыл пару штук, еще несколько мы вырезали из дерева. Все равно на всех не хватало. Покончившие с трапезой тут же передавали освободившиеся ложки следующим. По этому поводу всегда было много шуток.

Вечером, когда всем полагалось праздновать Крещение, Валорци получил комплекты белой [225] немецкой формы для себя и своих людей. Одевшись, он вместе с солдатами отбыл на передовую. Конти, вооруженный русским автоматом (его личный военный трофей; он им очень гордился и всегда носил на плече), тоже ушел со своим взводом. По-моему, вместе с ними отбыл и Балестра.

* * *

Вечером я навестил в госпитале Лугареци и Канделу. По дороге обратно меня встретил солдат, которого послал за мной капитан Понториеро. Я немедленно явился. Он сказал, что имеет приказ отправить взвод на передовую и хочет, чтобы я его возглавил. Именно я, а не Беллини, Карлетти или Антонини, поскольку я нахожусь в лучшей форме, чем они. Понториеро предполагал послать со взводом Занотти, но не сумел его разыскать.

Пока Понториеро инструктировал меня (больше всего меня страшила перспектива снова проводить на улице ночи), появился Занотти. Эгоистичная часть моего «я» возликовала.

А тем временем в доме капитана Понториеро солдаты готовились выполнять приказ. Они надевали шинели, коричневые вязаные шлемы, вообще старались максимально утеплиться. Как мне было все это знакомо! Это напоминало дни, когда мы еще не лишились гордости.

Занотти тоже начал собираться. Он явно нервничал, его обычная жизнерадостность, столь свойственная миланцам, исчезла. Почему-то казалось, что его одолевают дурные предчувствия. Таким я его раньше не видел. Я опустился столь низко, что даже упрекнул его за излишнюю нервозность.

Я не знал, что в его душе молодость и жизнерадостность активно протестуют против перспективы близкой смерти. Это я понял несколько позже и почувствовал духовную близость с [226] ним. У нас было много общего. Так же как и он, я был студентом Миланского университета.

Некоторое время я пытался собрать в кулак все свое мужество и заставить себя занять его место. Но не смог. Очевидно, благородные поступки стали для меня недоступными.

Занотти ушел — молодой, высокий и очень привлекательный, несмотря на изношенную и грязную одежду. Взвод последовал за ним. Ночные тени постепенно удлинялись, прочерчивая полосы на мрачной дороге.

Я понуро вернулся в дом, мысленно уговаривая самого себя: «Я сейчас не могу... но чуть позже, когда станет не так страшно... Я обязательно снова стану храбрым и благородным, таким, как был когда-то... Но не сейчас... Позже...» А потом на меня снова навалилась апатия.

* * *

Крещенский вечер мы провели в узком кругу: Антонини, Гвидичи, Беллини и я. Мы сидели в пустом доме. Полито, ординарец Валорци, которого тот не взял с собой, готовил минестрон.

Мы сидели на единственной свободной скамейке и нескольких свернутых тюфяках. В пустой банке от сардин тускло горел пропитанный маслом фитилек. Мы ели, изредка перебрасываясь ничего не значащими словами.

Вокруг было темно. Иногда над позициями немцев взлетала ракета и на несколько секунд освещала ночной город. Так прошло Крещение.

* * *

Утром 7 января атаку начали немцы. Они имели целью отбросить русских на ранее занимаемые ими позиции. Бой длился все утро. В итоге русские [227] отступили и закрепились на расстоянии нескольких километров от немецких позиций. Тем не менее дальние подступы к городу все еще были в их руках.

Говорили, что в те дни убийственный мороз сражался с обеими противоборствующими сторонами и нанес каждой весьма внушительный урон. Пострадали даже войска, прибывшие из Сибири.

Немцы ввели в бой танки. Два из них были подбиты, остальные вернулись в плачевном состоянии. Это было третье, и последнее, из больших сражений в районе Черткова.

Тем временем в городе продолжали периодически взрываться снаряды, повсеместно слышалась стрельба.

В тот день с итальянских позиций пришел солдат и рассказал, что ночью «убило артиллерийского лейтенанта». Я сразу же подумал о Занотти. А потом вернулся Полито, навещавший Валорци, и подтвердил: Занотти погиб. Поднятый по тревоге среди ночи, он со своими людьми направился в окоп. В это время прямо ему под ноги упал снаряд. Занотти погиб на месте. Его лицо оказалось в клочья разодрано мелкими осколками. Капрал Оронези, шагавший за Занотти, и еще один солдат получили ранения.

Я решил посетить наши позиции и сфотографировать останки Занотти. Фотографию я собирался впоследствии передать его матери, которая жила в Милане. Оказалось, что Занотти уже похоронили, к тому же, как сказал Валорци, его лицо было не в таком состоянии, чтобы его стоило фотографировать и уж тем более показывать матери. Тогда я пошел посмотреть место, где его похоронили. Выяснилось, [228] что могилы, как таковой, не вырыли. Его и еще одного солдата положили под вывороченный взрывом большой пласт земли и прикрыли соломой. Когда я подошел, могилу уже присыпало снегом, и она сливалась с окружающим пейзажем.

Неожиданно в небе появились два фиата BR 20. Пролетая над нашими головами, они сбросили ящики с боеприпасами. Сделав круг, они вернулись и скинули оставшийся груз. Стараясь нам помочь, наши пилоты рисковали жизнью. Мы тогда не знали, что многие из них не вернулись на базу с этих вылетов.

Многие ящики разбивались, и снег засыпали патроны. Немцы, наблюдавшие за происходящим, быстро направились к упавшим ящикам. Наверное, рассчитывали найти какую-нибудь еду. Валорци отправил солдат, чтобы те собрали рассыпавшийся груз на одеяла и принесли на позиции.

Люди чувствовали себя подавленными. Приходилось затрачивать много сил, чтобы заставить их шевелиться. Каждого следовало поднять с тюфяка и пинками вытолкать на мороз.

По дороге обратно в город я прошел мимо громадины немецкого танка, брошенного на крутой насыпи. Внешне он выглядел неповрежденным. Видимо, он был одним из тех, которые подбили в последние часы сражения. С уменьшением числа танков снижались наши и так очень слабые шансы на спасение. Поэтому я вполне понимал и не винил людей, потерявших всякую надежду.

* * *

В последующие дни я много времени проводил в штабе. Здесь все значительно изменилось. Очевидно, повлияло новое грозное название — [229] Comando truppe in linea. Снаружи стены были укреплены длинными и тонкими стволами деревьев, это давало некоторую защиту от осколков. Внутри, в бывшей комнате покойного лейтенанта-полковника, нашего командира, теперь русские пленные занимались земляными работами — сооружали подземное помещение. Вход сделали со стороны площади, той, где находился лазарет и дом Карлетти. Теперь там постоянно дежурили часовые.

Я провел много времени с адъютантом, показавшимся мне довольно колоритной личностью. Он мне как-то поведал, причем совершенно равнодушно, что сам пристрелил двух солдат, пойманных на воровстве продуктов со склада. Не знаю, говорил он правду или нет. Вообще там подобрался весьма своеобразный народ. Писарем, в частности, служил довольно известный журналист.

* * *

Генерал Гарибольди, командующий ARMIR, дал разрешение генералу X награждать медалями особо отличившихся в боях в Черткове. В штабе развили бурную деятельность, в результате которой медали должны были найти самых достойных из пяти тысяч человек, участвовавших в боях с первых дней осады Черткова. Генерал X наградил очень немногих.

Я как раз находился в штабе, когда к адъютанту пришел курьер со списком на награждение бойцов единственной итальянской противовоздушной батареи, находящейся в городе. У этой батареи была своя история.

Ее орудия были установлены на пересечениях дорог, ведущих в город. Когда пришла наша колонна, часть орудий оказалась за линией укреплений. Командующий батареей капитан предпринял [230] воистину героические усилия, но сумел привести туда немецкие танки, которые на буксире доставили орудия в город. Сам командир во время этой операции погиб. Теперь батареей командует лейтенант, его бывший заместитель.

Если бы у нас в Черткове были орудия! Как часто мое сердце артиллериста сладко замирало, когда я думал о них. Каким волшебным образом могла бы измениться наша жизнь!

Иногда немецкие артиллеристы устанавливали орудия на городских перекрестках или на краю площади и открывали огонь. Они стреляли главным образом на близкое расстояние, устанавливая прицел почти на ноль. Их снаряды взрывались, пролетев не более километра, между избами на окраине города. Говорили, что там прячется враг.

Иногда я помимо воли останавливался и наблюдал, как яростно содрогается после выстрела орудие. Как хорошо я понимал этого стального дракона!

Я часто застывал на возвышенностях и смотрел вокруг. Теперь, приобретя немалый опыт, я мог осматривать местность взглядом эксперта. Я прикидывал, где должны быть установлены орудия, где удобнее всего расположить наблюдательный пост, где безопаснее проложить телефонную линию... Мало-помалу мне это надоедало, взгляд начинал бездумно скользить по убогим постройкам, засыпанным снегом, я осознавал, что мне в высшей степени безразлично, где и что находится, и шел своей дорогой.

* * *

Я очень часто ходил в госпиталь, где друзья всегда с волнением ждали те немногие новости, которые мне удавалось узнать. [231]

Кандела всегда приветствовал меня с распростертыми объятиями. Капитан Ланчиани был более сдержан, его я все чаще заставал уткнувшимся в Библию. Рана в плече уже несколько дней не давала ему заснуть, поэтому он выглядел изможденным и раздраженным. Меня также тепло приветствовал чернорубашечник, которого мы с друзьями в свое время подобрали и доставили в госпиталь.

Там я встречал и других офицеров, к примеру младших лейтенантов Скотти и Триосси.

Кроме капитана Ланчиани, который где-то раздобыл сломанную железную кровать, остальные спали на полу в спальных мешках или на тюфяках. Днем те, кто мог вставать, сворачивали свои тюфяки и сидели на них. Пол (и это было основное отличие комнат офицеров от помещений солдат) всегда содержался в чистоте.

* * *

Временами нашу беседу прерывал близкий взрыв упавшего снаряда. Разговоры сразу же смолкали, люди напряженно ждали, куда упадет следующий.

Все мы в руках Божьих... Но кто еще, кроме всемогущего Господа, позаботится об этих несчастных, искалеченных людях?

* * *

Иногда ординарец капитана Ланчиани, который постепенно превратился в нашего общего незаменимого помощника, занимаясь своими делами, пел. Кроме него, в Черткове не пел никто. Поэтому, когда раздавался его низкий, с приятной хрипотцой голос, мы замолкали. Он негромко пел о любви, о далекой родине, о никогда не умирающей надежде. А Иногда он принимался лихо распевать удалые, развеселые куплеты. Мы вслушивались [232] в слова, которые раньше казались нам пустыми и никчемными, и с изумлением находили в них новый, глубокий смысл.

Мы вспоминали те дни, когда нас еще не преследовали по пятам несчастья. Тогда, несмотря на войну, мы с друзьями часто и с удовольствием пели. Наши голоса были слышны далеко вокруг. Это облегчало нам тоску по дому, мирной жизни, улыбкам любимых, то есть всему тому, чего мы были лишены. Даже безликие серые фигуры, движущиеся за окном, казались всего лишь контрастом яркого, разноцветного мира наших песен.

Когда голос немолодого менестреля замолкал, мы снова погружались в мутную пучину апатии.

* * *

В один из дней — 7 или 8 января — я решил принести моим раненым друзьям побольше свежих новостей. Разжиться информацией можно было только у немцев. Не так давно они распространили удивительную новость о том, что русские, переправившиеся через Дон, сами оказались в ловушке. Богучары в руках у немцев, относительно Москвы и Ленинграда сведений нет. На закате я зашел в один из немецких штабов, расположенный близко к нашей зоне. Меня провели в подземный бункер, где разместилось командование. Там работало радио.

В этом штабе переводчиком был студент-итальянец из Милана по имени Конти. Он снабдил меня последними новостями, перевел последний информационный бюллетень. К сожалению, в нем не содержалось ничего нового. В сводках сообщалось лишь о контратаках немцев на Центральном фронте. [233]

Нам оставалось только напряженно прислушиваться к звукам далекого боя, которые доносились до нас главным образом по ночам, и гадать, что нас ожидает впереди.

Конти вышел на улицу вместе со мной. Было уже темно. Перед штабом мерно расхаживал немецкий часовой. Увидев нас, он спросил пароль. Получив ответ, он нахмурился и потребовал повторить. Вероятно, ему не понравился итальянский акцент Конти. Однако в конце концов он нас пропустил. Чтобы убедиться, что я благополучно доберусь до своей обители, Конти настоял на том, чтобы проводить меня через немецкие позиции, а затем и через итальянские — до самого штаба. Все-таки студенческое братство дорогого стоит (мы оба были миланскими студентами).

Мы долго шли по пустынным улицам. Нас окружали только полуразрушенные дома и темнота.

Через несколько дней я снова зашел к Конти. Как и прежде, у него не было новостей о ходе военных операций. Тем не менее он сообщил мне нечто, меня немало удивившее. Король даровал высочайшую награду за воинскую доблесть генералу X. Таково было решение королевского дома Савойи. Генерал Гарибольди радировал об этом в Чертково. Новость не предавали гласности.

Будучи в штабе, я мельком взглянул на немецкого полковника, командующего гарнизоном в Черткове. Он оказался человеком среднего возраста, невысоким, худощавым, с резкими чертами лица. С подчиненными он обращался с истинно арийским высокомерием. Вскоре он улетел из города на одном из «сторков», получив назначение командовать армией. В Чертково он больше не вернулся, через несколько дней его место занял другой полковник. [234]

* * *

Время шло. Вражеские снаряды теперь взрывались во всех кварталах Черткова. Воздух был наполнен свистом артиллерийских снарядов всех калибров, грохотом взрывов, треском автоматных очередей. У каждого летящего снаряда был свой неповторимый звук. Мы постепенно научились их различать.

Со временем мы настолько привыкли к взрывам, что стали считать их неотъемлемой частью окружающей обстановки. И когда ночью 50-миллиметровая мина взорвалась совсем рядом с нашим домом, на расстоянии не более метра от окна, возле которого я спал, я всего лишь перевернулся на другой бок, толком не проснувшись.

* * *

Однажды вечером, когда я шел в штаб, на площади между штабом и домом Карлетти упало несколько снарядов. Один взорвался рядом с двумя солдатами, стоявшими возле запряженной в сани лошади. Испуганное животное встало на дыбы, солдаты скрылись в дыму. Впоследствии оказалось, что оба остались живы, правда, получили ранения.

* * *

Карлетти рассказывал, что другой снаряд взорвался под дверью его дома, проделав в ней несколько крупных отверстий и заставив весь дом содрогнуться. Одного из двух проходивших в этот момент по улице немцев убило на месте, другого ранило.

Темные зимние вечера всегда приносили с собой страх. [235]

В глубине души каждый из нас вел собственный счет, записывая в свой актив приобретаемый ежедневно горький опыт. Кто знает, с каким счетом все закончится?

* * *

Между штабом и домом Карлетти стояла покосившаяся лачуга. Некоторые наши соотечественники, не сумевшие найти для себя пристойного жилья, до сих пор ютились здесь. Снаружи, на почерневшем от гари снегу, лежали лошади. Их освещало пламя костра, который постоянно жгли несчастные люди. Лошади были тощими и костлявыми, их шкуры покрылись ледяной коркой. Присмотревшись, я заметил, что одна из них еще жива. Бедное животное умирало, но жизнь упрямо не желала покидать измученное тело. Лошадь лежала на морозе в мучительной агонии, тяжело дышала и смотрела прямо перед собой невидящими глазами, где застыли слезы, превратившиеся в кусочки льда.

Я подошел поближе. Бедняга почувствовала мое присутствие, забеспокоилась и сделала попытку повернуть голову в мою сторону. Я должен был положить конец ее мучениям.

Патронов было жалко, и я несколько раз сильно стукнул ее ногой по голове, надеясь, что мой тяжелый подкованный ботинок прикончит ее. Не получилось. И теперь несчастное животное, испытавшее внезапную боль, пыталось от меня отодвинуться! Не выдержав, я достал пистолет, и через несколько секунд все кончилось.

Снег вокруг был испещрен воронками. Как и прежде, на снегу лежали трупы. То там, то здесь можно было увидеть грязных, оборванных людей, которые ковыляли или даже ползли к лазарету. [236] А возле него чернела еще не засыпанная яма, заполненная трупами. Война...

Я подумал о тех, кто в свое время устраивал многолюдные шествия в городах с требованием войны. Перед моими глазами медленно проходили картины богатых особняков и роскошных вилл, обитатели которых никогда и ни в чем себе не отказывали. Мысленным взором я видел богачей, прожигающих жизнь и получающих удовольствие на шикарных морских курортах...

А здесь — разорванная и гниющая человеческая плоть. Наказание за былые безумства? Господь карает нас за прегрешения?

* * *

Однажды утром русские начали массированный обстрел из всех видов орудий. Он продолжался без перерыва девять часов. Город накрыла лавина огня. В нем не осталось ни одного целого здания.

Вскоре после Рождества генерал X провел очередное совещание со старшими офицерами. Было решено разделить итальянскую часть города на зоны и закрепить каждую из них за отдельным воинским подразделением.

30-й артиллерийской бригаде достались развалины на северной окраине города.

В день обстрела Беллини, Антонини и я отправились посмотреть на нашу будущую квартиру, которую уже должна была освободить занимавшая ее до нас группа чернорубашечников. Беллини шагал впереди. Подойдя к двери, он внезапно остановился, оглянулся, прислушался, затем замахал руками, жестами показывая, что мы должны быстро войти и упасть на пол. Я уже давно [237] заметил, что Беллини обладает способностью раньше, чем кто-либо другой, слышать «катюши». И точно: не успели мы опомниться, как вокруг начался сущий ад. Шестнадцать снарядов взорвались вокруг нас один за другим. Мы прижались к полу, закрывая головы руками. Дом содрогался, угрожая вот-вот рухнуть. Я лежал и тихо шептал молитву.

Вскоре мы, пошатываясь, поднялись. Все были целы. Провидение, даровав Беллини уникальный слух, снова спасло нас от неминуемой смерти. Если бы мы вышли из дома, то непременно оказались бы возле соседней деревянной хибары, которую раскололо снарядом пополам. А дорога, где мы только что прошли, была утыкана осколками снарядов, обломками дерева и железа, с силой вонзившимися в нее. Но самым удивительным было то, что среди руин, окутанный еще не осевшим дымом, осыпанный мусором, стоял лейтенант-полковник Росси, командир 8-й артиллерийской бригады. Живой и невредимый.

На наших глазах он отряхнулся, поправил кобуру и, не сказав ни слова, удалился.

В доме, куда мы успели войти, находилось еще несколько человек. Они не пострадали.

* * *

Поскольку снаряды начали падать слишком уж близко, наша троица вместе с моим ординарцем Реджинато покинула обжитой дом и перебралась к Конти и Балестре. Их дом стоял несколько в стороне, в 80 метрах от «проспекта».

Гвидичи со своими людьми тоже переехал, но я не знаю куда. (Мы встретились только много лет спустя уже в Италии. Ему ампутировали несколько пальцев на руках.) [238]

Обстрел был воистину ужасным. Со всех сторон слышался пронзительный свист снарядов и грохот взрывов. В воздух взлетали столбы снега и земли, обломки разрушенных строений, части человеческих тел. По стенам с визгом чиркали осколки. Замаскированные неподалеку от нас орудия немцев вели ответный огонь, их снаряды взлетали, издавая заунывный, воющий звук, который невозможно было спутать ни с чем. Всюду, насколько хватало глаз, виднелись развалины домов и воронки от взрывов. Главная площадь города, где стояли танки, была затянута облаком дыма. Когда снаряды падали очень уж близко, мы молча переглядывались и улыбались. На все воля Божья!

* * *

Утром мы были вынуждены вернуться в свой дом, потому что Реджинато, которого я отправил туда принести какой-нибудь еды, вернулся с сообщением, что у нас в доме мародеры. Марио Беллини поймал одного и едва не пристрелил. Видя, как искренне возмущается мой друг проявлениям чужой непорядочности, я едва удержался от смеха. Ей-богу, пора бы уже привыкнуть. Немного успокоившись, Беллини аккуратно записал имя и фамилию мародера, намереваясь доложить о нем в штаб.

* * *

В нашем доме взрывами выбило все окна, поэтому пришлось перебираться со всеми вещами к Балестре. Мы перенесли туда тюфяки и нехитрые пожитки. Вечером того же дня в дом, который мы покинули, попал 76-миллиметровый снаряд. Он пробил крышу и взорвался в той части дома, где жили солдаты из взвода Конти. Белый от страха и весь обсыпанный мусором, к нам [239] прибежал капрал Навони и рассказал о случившемся. Мы бросились к дому. Я успел первым. Уцелевшие солдаты, пошатываясь, выбирались на улицу. Я немедленно организовал доставку двух раненых в дом Балестры. Остальные отделались царапинами.

Один из раненых непрерывно издавал душераздирающие крики. Когда его уложили на койку, оказалось, что у него большая рваная рана на руке немного выше локтя (у несчастного вырвало значительный кусок плоти) и глубокая рана на бедре.

Мы не могли отнести раненых в госпиталь, не перевязав им предварительно раны. Врачей катастрофически не хватало. В госпитале раньше чем через несколько дней на них никто и не взглянет. А за это время несчастные просто-напросто истекут кровью. И я решил сам их перевязать.

К счастью, у одного из солдат Балестры оказался перевязочный пакет. В качестве единственного хирургического инструмента пришлось использовать обычные домашние ножницы, оставшиеся в доме от русских хозяев. Роль дезинфектанта выполнял талый снег (если я правильно помню, мы его немного подсолили).

Сначала я наложил на глубокие раны первого раненого ватные тампоны и туго забинтовал. Затем я тщательно промыл многочисленные кровоточащие царапины, которыми были покрыты его лицо и шея. Бедняга стонал сквозь зубы и все время твердил с мягким тосканским акцентом, что, кроме него, у матери никого нет. Я даже шутливо выбранил его, объяснив, что от ран на руке и на ноге не умирают. Чего тогда беспокоиться? А тем временем я не сомневался, что смертный час этого бедолаги недалек.

У другого раненого была глубокая рана немного ниже подмышки. В его тело вонзился крупный [240] осколок, который теперь торчал из спины рядом с лопаткой.

Это был очень молодой паренек, сущий ребенок. Он сказал, что его уже однажды ранило, поэтому он знает, что это такое.

Одного из капралов Конти звали Бригина. Это был крупный мужчина с постоянно хмурым выражением лица, настоящий сицилианский бандит. Но я заметил, что он удивительно предан Конти, который был не только его командиром, но, что самое главное, тоже сицилианцем. Этот человек всегда самоотверженно ухаживал за ранеными и очень расстраивался, если не мог помочь. Оказалось, что раненый мальчик и Бригина — из одной деревни. Капрал говорил с ним на сицилианском диалекте и нежно звал по имени. Он всячески стремился успокоить раненого.

Мальчишка, потерявший много крови, едва мог стоять на йогах. Я разрезал на нем рубашку, затем с помощью ножниц (других инструментов все равно не было) осторожно вытащил осколок, промыл рану, приложил ватные тампоны к входному и выходному отверстиям и туго забинтовал.

Стоя в полутьме комнаты, остальные офицеры молча следили за моими манипуляциями, готовые в любой момент прийти на помощь. Неожиданно один из них поинтересовался, достаточно ли острые ножницы, и спокойно пояснил, что хотел бы остричь ногти. Я взглянул на Марио Беллини. Тот пожал плечами и покачал головой. Со всеми нами творилось нечто странное.

Раненых погрузили на сани, и солдаты вместе с Конти повезли их в госпиталь. Несколькими днями позже Бригина, навещавший своего земляка, сообщил, что тот еще жив. Больше я о них не слышал. [241]

10—14 января

10 января мы перебрались в избу, стоящую в зоне 30-й бригады. Из 1700 человек, входивших в нашу бригаду на берегах Дона, осталось около 300. В душе мы оплакивали погибших, но делали все, чтобы горькие воспоминания не захватили нас целиком.

Район, куда мы переселились, расположился в низине (если сравнивать с центром) и находился на северной окраине города. Внешне он ничем не отличался от обычной русской деревни. Одноэтажные избы с крытыми соломой покатыми крышами и неровными стенами не выглядели надежными. В домишках были непропорционально маленькие окна, чаще всего с двойными рамами. Над некоторыми из них, так же как и над дверями, виднелись резные деревянные наличники, слегка оживляющие внешний вид. Между избами — только несколько голых деревьев.

Во многих избах до сих пор жили их хозяева. Но поскольку здесь, как и в большинстве русских крестьянских домов, имелись подполы или расположенные рядом с домом подвалы, русские предпочитали прятаться в этих норах и почти не выходили оттуда.

Но если в центре города местных жителей вообще не было видно, на окраине все-таки иногда можно было встретить кого-нибудь из русских, чаще всего женщин. Закутанные в огромные темные платки, они несли от колодцев тяжелые ведра или куда-то спешили по своим делам. Иногда с ними были дети, тоже закутанные в платки. Глядя на несчастных женщин и обездоленных детей, наши сердца сжимались от жалости. [242]

Наше новое жилище состояло из трех комнат, две из них обогревались, третья, с деревянными стенами, служила прихожей и тоже немного защищала от холода.

Здесь уже были солдаты из 30-й бригады.

В первый день мы старались устроиться поудобнее. Но уже на второй день я решительно выставил оставшуюся в теплых комнатах мебель в прихожую, чтобы стало просторнее. Остались лишь три металлические кровати для офицеров и набитые соломой тюфяки для солдат. Затем я составил список проживающих и повесил его на входную дверь. Еще я получил одну на всех продовольственную карточку.

Система выдачи продуктов в городе была полностью реорганизована. Как я уже говорил, его разделили на секторы и подсекторы. В каждом воинском подразделении назначался офицер, получавший продукты на всех и распределявший их по домам в своем секторе. Мы, солдаты 30-й бригады, получали провизию из рук капитана Варенны, который тоже перебрался к нам.

Система оказалась достаточно хорошо продуманной и работала четко, но продуктов становилось с каждым разом все меньше. Генерал распорядился урезать наши пайки с таким расчетом, чтобы продержаться до конца февраля. Иногда на человека в день выдавалось несколько галет, полбанки консервов и горсть макарон. Вино, которое мы получали ранее (солдаты ходили за ним с мешочками, поскольку выдавалось оно неровно нарубленными кусками льда), давно стало воспоминанием.

* * *

В ближайшем колодце вода почему-то имела странный солоноватый вкус, поэтому, чтобы получить воду для питья, мы обычно растапливали [243] снег. Иногда мы посылали кого-нибудь принести воды из колодца возле госпиталя. Она всегда была мутной и зеленоватого цвета, но на вкус казалась менее противной, чем в нашем колодце. Мы тогда не подозревали, что на дне того колодца на глубине трех-четырех метров лежат трупы двоих русских. Позже мне рассказали, что в госпитале об этом прекрасно знали, но все равно воду пили только оттуда.

В нашей избе жила большая семья местных жителей. Спали они в подполе, но еду готовили на печи в избе, поэтому мы часто встречались. Среди них был семидесятишестилетний дед, бабка, мужчина лет сорока, две или три женщины, маленький мальчик и грудной младенец. Мужчина, как мы узнали, в мирное время служил управляющим на одной из городских фабрик. Он немного говорил по-немецки.

Мы часто обменивались продуктами, иногда вели беседы. Переводчиком у нас служил Марио Беллини, успевший летом весьма неплохо выучить русский язык.

Один из наших солдат, Симонетто, рисовал простенькие картинки, которые очень нравились русским. Особенно они восхищались морскими пейзажами.

Русских людей понять очень сложно, тем более в таких непростых условиях. Они — дети природы и действуют импульсивно, не рассуждая. Это можно сравнить лишь с разгулом бушующей стихии на необъятных просторах их бескрайней страны — неуправляемым, неудержимым. Причем положительные и отрицательные порывы в них до поры до времени мирно сосуществуют, и никогда не известно, какие одержат верх. Все как в природе.

Мы к ним неплохо относились, но заметили, что всем им в большей или меньшей степени свойственен [244] фатализм, покорность судьбе и как следствие — инертность и беспечность. А привитая им идеология материализма делала их то благородными, то жестокими.

По этой земле прошел коммунизм, систематически подстрекавший русских к ненависти и взаимному уничтожению. Мы очень страшились плена только потому, что автоматически получали клеймо врагов коммунизма.

Вместе с тем простых русских людей вряд ли можно назвать поборниками идей коммунизма. Они скорее его жертвы, в особенности крестьяне.

И вот теперь по прихоти судьбы мы оказались вместе, под одной крышей.

Нельзя не отметить удивительную доброту русских женщин, их способность к состраданию. Где бы мы ни встречались с ними, они никогда не отказывали в помощи. Мы отлично понимали, что во время нашего безумного марша многие наши соотечественники были спасены от обморожения, а значит, и от смерти простыми русскими крестьянками, молчаливыми и неулыбчивыми.

Когда рядом с нашей избой взрывался снаряд, женщины лишь поспешно крестились и что-то тихо шептали.

* * *

Некоторые мои vecchi, ветераны 2-й батареи, были расквартированы в двух избах по соседству с нашей: капрал Борги, Педролло, Каттурегли, Гола и другие. Я часто ходил к ним в гости и всегда находил самый радушный прием. Однажды они угостили меня полуобгоревшим куском сотового меда, который Педролло ухитрился вытащить из горящего немецкого склада. Иногда они приходили к нам в дом и внимательно слушали разговоры, которые велись между офицерами. [245]

Было удивительно приятно осознавать, что они все еще мне доверяют.

Совершенно неожиданно я повстречался в Черткове с младшим лейтенантом Монтрезором, начальником моего отделения в офицерской школе в Монкальери. Он до колен замотал частично обмороженные ноги кусками одеял, поверх которых приладил мешковину. Со стороны казалось, что он носит такие необычные сапоги.

Однажды вечером, когда я был у него, в нашем секторе раздалось подряд несколько взрывов. Изба Монтрезора находилась в другом секторе. Обеспокоенный, я поспешил к своим. К счастью, никто не пострадал. От взрывов остались только глубокие черные воронки.

* * *

В эти дни до нас дошло известие о смерти моего старого знакомого, заведующего пищеблоком Калифано. В свое время он подарил мне два носовых платка, которыми я до сих пор пользовался. Он был убит взрывом гранаты, когда выполнял свои прямые обязанности — готовил пищу для солдат. Это произошло неподалеку от того места, где был похоронен Занотти.

Друзья уходили один за другим...

* * *

Начиная с 10 января обстановка изменилась. Русские прекратили обстрелы.

Дни сменяли друг друга, а враг не предпринимал никаких действий. Даже немцы, несмотря на свою всегдашнюю невозмутимость, были озадачены. Немецкий офицер связи, говоривший по-итальянски, рассказал мне, что, скорее всего, русские готовят для нас какой-нибудь неприятный сюрприз. [246]

Мы, итальянцы, расценили непонятное поведение русских совершенно иначе. В наших сердцах возродилась надежда! Ходили слухи, что русские, переправившиеся через Дон, сами оказались под угрозой окружения, поэтому спешно отводят свои силы в северо-восточном направлении.

Генерал X, проявлявший неизменную сдержанность на совещаниях старших офицеров, на этот раз был весел и настроен весьма оптимистично. Начали даже называть сроки, когда к нам подойдут свежие силы и освободят дорогу: через семь дней... через пять дней.

Я начал верить в будущее. Тем более, что звуки далекого боя где-то на западе постепенно приближались, становились все слышнее.

В том уголке наших душ, который пока еще был жив, снова поселилась надежда.

* * *

Однажды утром к нам в избу заглянул карабинер, охраняющий склады. Он сказал, что во время своего дежурства видел длинную колонну вражеской техники, пересекающую железную дорогу и движущуюся на север. Неужели русские действительно отступают?

Немецкие противотанковые орудия открыли огонь по безмолвной колонне.

Карабинер, приятель одного из наших солдат, рассказал странную историю, которая приключилась с ним в Арбузове. Он стоял на улице в группе из пяти или шести солдат, когда вокруг них начали взрываться снаряды «катюши». Его друзья попадали на землю, а он сам остался на ногах. Когда дым рассеялся, карабинер с ужасом убедился, что его спутники в полном смысле этого слова разорваны в клочья. У одного из солдат осколками разворотило грудь, так что можно было рассмотреть [247] все внутренние органы — сердце, легкие, желудок. По выражению рассказчика, снаряд «открыл человека, как книгу». Между тем карабинер не получил ни одной царапины.

Из-за страшного шока у него помутился рассудок, и он поверил, что тоже умер. Он решил, что жива только его душа. В этом убеждении он провел несколько дней. Он несколько раз ходил в атаки, старался всячески поддержать своих товарищей, но сам не стрелял и не укрывался от вражеских пуль, считая, что мертвого человека нельзя убить дважды. И лишь после того, как раздобыл еду и немного восстановил силы, карабинер с искренним удивлением понял, что пока жив.

* * *

Валорци вместе со своим взводом вернулся в наш старый дом. Дыры в стенах наскоро заделали, оконные проемы затянули мешковиной.

Я часто навещал его, Конти и Балестра неизменно составляли мне компанию. Иногда мы втроем ходили в госпиталь к Канделе и Лугареци.

Хотя мы уже многое повидали и ничего не боялись, тем не менее для нас было очень тяжело находиться в комнате Лугареци. От его соседа справа, который не вставал с кровати, исходило такое зловоние, что дышать рядом с ним можно было только с большим трудом. Лугареци был ранен в грудь и, на мой взгляд, уже пересек черту, отделяющую живого человека от мертвого. Я часто вспоминаю его изможденное лицо, где жили только глаза. Он внимательно смотрел на нас, прислушивался к оживленному разговору, который мы вели, поминутно обращаясь и к нему тоже, но кто знает, понимал ли он хоть что-нибудь. [248]

После 10 января итальянцев перестали использовать для работ на немецких позициях. Теперь этим занималось русское гражданское население и пленные. Мы часто видели немецких солдат, высматривающих на улицах русских. Они хватали всех, невзирая на возраст, гнали на работы даже семидесятилетних стариков. Однажды я спас пожилого хозяина нашей избы от совершенно озверевшего немца, который явился, чтобы забрать его на работу. Ночь была очень холодной, мне показалось, что у несчастного старика нет шансов дожить до рассвета. Позже, когда стало ясно, что русских слишком мало, немцы снова начали привлекать итальянцев, причем обращались с нами ничуть не лучше, чем с пленными.

По запросу немецкого командования в разных полках формировались рабочие смены, которые являлись в штаб, откуда отправлялись к немцам. Каждый вечер немцам требовалось 300–400 человек. Они копали траншеи, ходы сообщения, сооружали укрытия и строили доты.

Дважды я лично сопровождал группы по 40 человек в штаб, где их с нетерпением ждали немецкие офицеры. Не стану утверждать, что нам следовало отказаться от этих работ, но это было очень унизительно.

* * *

11 января 30-я бригада получила приказ сформировать четыре вооруженных взвода по 15 человек в каждом.

Старые смешанные centurie к этому времени были расформированы. Родилась идея создания новых, состоящих из солдат одного и того же ранее существовавшего полка. Беллини, Антонини, Регацони из 60-го батальона и я получили приказ подобрать себе людей. [249]

Я отправился в избу, где, насколько мне было известно, разместились 20 солдат и сержант по имени Марчелло Мартано. Я назначил его своим заместителем и, кроме него, отобрал еще 14 человек. После этого я разбил взвод на два отделения, в каждом из которых назначил командира и его заместителя.

Из этих людей я раньше знал только артиллериста Каррари, служившего на 1-й батарее моего батальона. В отличие от остальных офицеров я предпочел набрать незнакомых мне солдат. Скорее всего, мне придется вести их на передовую, вероятно, даже на смерть. Я решил избавить себя от мыслей о том, что я поведу жалкие остатки большой семьи людей, с которыми я за долгие месяцы успел сродниться, навстречу гибели. Пусть лучше поживут спокойно, пока можно.

Я вооружил своих людей винтовками и пистолетами, отобранными у тех, кто пока не собирался воевать, а также позаботился, чтобы у каждого были шлемы. Во вверенном мне взводе я установил настоящую военную дисциплину: при моем появлении сержант командовал «смирно!» и каждые два часа посылал ко мне человека узнать, какие будут приказы.

* * *

Шли часы. Сменяли друг друга дни. Мы жили в постоянном ожидании какого-то события, которое никак не происходило. Я старался поддерживать моральный дух солдат и сообщал им все хорошие новости, которые мне удавалось разузнать.

Но мы находились в «котле» уже почти месяц, слишком много обещаний осталось невыполненными, слишком много надежд — обманутыми. [250]

Всех нас угнетала мысль, что множество людей погибло или пропало без вести. А оставшиеся в живых продолжали умирать каждый день на наших глазах.

Думаю, что очень немногие еще, как и я, пытались надеяться на спасение.

* * *

Наступило утро. Воздух был чист, свеж и удивительно прозрачен. На белом снегу темнели избы, из печных труб в небо поднимался черный дым. Именно таким я и сейчас часто вспоминаю Чертково. Выйдя из дома, я всякий раз натыкался взглядом на лошадей, стоящих у соседней избы. Их заиндевевшие шкуры слегка поблескивали, освещенные первыми лучами зимнего солнца. Их никто не привязывал, никто не кормил. Но они все равно стояли на одном и том же месте, понуро опустив свои большие головы.

Должно быть, эти животные спасли кому-то жизнь, доставив на себе в город. Но теперь они устали, замерзли и ослабели без пищи, их туловища тоже были покрыты ранами, но люди, которым они когда-то помогли, бросили их на произвол судьбы. Каждый раз, открывая дверь, я надеялся, что больше не увижу эти понурые фигуры — немой укор человечеству. Я верил, что кто-нибудь отведет их куда-то подальше. В конце концов я сам решил найти для бедных животных какое-нибудь укрытие, но опоздал. Они уже умерли.

Их мясо ели все.

Мы проводили большую часть дня сидя или лежа на тюфяках. Нашим основным занятием стал внимательный осмотр грязного нижнего белья на предмет обнаружения зловреднейших вшей. Время шло. Ничего не происходило. [251]

В избе, где жили мои vecchi из 2-й батареи, неожиданно заболел тосканец Каттурегли. Он лежал на тюфяке и трясся в лихорадке. Что мы могли сделать? Чем помочь? Оставалось только ждать. Человек должен был выкарабкаться сам или умереть.

* * *

Нас очень волновала судьба пациентов госпиталя, число которых достигло уже двух тысяч. Один из трех работавших здесь докторов, падающий с ног от усталости, как-то сказал мне, нимало не заботясь о том, что его слышат пациенты, что, если за неделю ничего не изменится, половина этих несчастных отправится на тот свет. Он мрачно развел руками, покачал головой и снова вернулся к работе.

Он и капитан Руокко работали в нечеловеческих условиях. Иногда им приходилось ампутировать гангренозные конечности с помощью кухонных ножей и опасных бритв.

В главном корпусе положение стало угрожающим. Ступеньки лестниц и полы в неотапливаемых коридорах покрывала тонкая корка льда (главным образом замерзшая моча), поэтому передвигаться по ним трудно и опасно. Войдя в любую комнату, прежде всего мы видели густой туман, спускающийся с потолка и слегка рассеивающийся примерно в метре над полом. Под этим туманом на соломе, брошенной на пол, лежали раненые, остатки одежды которых шевелились от вшей. Многие лежали так неделями. Смерть со своей косой была в этих мрачных помещениях частой гостьей. Каждое утро раненые провожали взглядами своих умерших ночью товарищей, которых выносили специально назначенные для этого солдаты. [252]

Я хорошо помню лицо солдата с густой рыжей бородой. Он был родом из деревни, расположенной рядом с моей. Его поместили вместе с Канделой, и всегда, приходя навещать друга, я непременно перебрасывался с ним несколькими словами. В последний раз, когда я его видел, он лежал на соломе, дрожал и плакал. Он тщетно умолял о помощи. Соседи сказали, что у него сильная лихорадка.

* * *

Я запомнил еще одного солдата, хотя до сих пор не знаю его имени. Мучимый жаждой, он вышел из госпиталя, не обращая внимания на адскую боль в отмороженных и уже охваченных гангреной ногах, и пошел к колодцу, откуда и солдаты, и гражданское население брали питьевую воду (к тому самому колодцу, на дне которого лежало два трупа). Почувствовав, что не в силах идти дальше, он сел на землю и разразился злыми слезами, потрясая пустой немецкой фляжкой, которую так и не сумел наполнить. Я подошел и всмотрелся в характерное лицо южанина. Бедные итальянские пехотинцы!

У меня не оказалось с собой ничего, чем можно было достать воду, поэтому я на несколько минут позаимствовал ведро у подошедшей к колодцу девушки. Краем глаза я заметил, что она, наполнив ведро, почти бежит от колодца.

12 января Марио Беллини вместе с Регацони ушел на совместную операцию с немцами. Он отбыл с сотней солдат и двумя сержантами — Брайдой и Пиллоне. Беллини выглядел встревоженным. [253] Никто из нас не знал, что означает «совместная операция с немцами».

Кто мог предположить, что мы снова встретимся только много лет спустя в Италии?

* * *

Его место в избе немедленно занял артиллерийский капитан Магальди. Этот молодой офицер (ему было в то время двадцать пять или двадцать шесть лет) был в хорошей физической форме, но обладал очень хрупким телосложением.

Он устроился на кровати Беллини, стоявшей возле стены, за которой находилась печь. Ночью она отапливала помещение, а днем русские женщины готовили на ней еду. Для Магальди это место оказалось слишком жарким. Утром он чувствовал себя плохо, жаловался на головную боль и озноб. Пришлось срочно переставлять мебель в комнате так, чтобы передвинуть его кровать поближе к окну.

Вместе с капитаном к нам вселился его ординарец Белладженте. Малому не повезло. Он попал в окружение всего за несколько дней до своего возвращения в Италию. Поэтому он, как и некоторые другие, оказавшиеся в подобном положении, не получил зимнего обмундирования и начал отступление в летней, полотняной форме. Он с успехом заменил Марио Беллини в роли переводчика, поскольку весьма бойко тараторил по-русски.

* * *

Наступило 15 января.

В последнее время русские не давали о себе знать. Мы думали, что вокруг Черткова осталось лишь несколько подразделений, прикрывающих отход основных сил русских к Дону. [254]

Дальше