Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В Марокко

На лето в Лос-Алькасерес съезжалось много городских жителей, зимой же деревушка становилась почти безлюдной. К услугам приезжих был скромный деревянный отель в стиле американского Дальнего Запада, где нас и поселили, так как на аэродроме единственными помещениями были ангар и деревянный домик. Местность на берегу лагуны Мар-Менор идеальна для авиашколы и базы гидросамолетов. Всю неделю мы не покидали аэродрома, тренируясь, купаясь и загорая. Климат здесь и летом и зимой — прекрасный. По субботам отправлялись в Картахену — типичный город, жизнь которого неразрывно связана с военным гарнизоном. Как и в других провинциальных центрах, «приличное общество» Картахены проводило свободное время в казино или прогуливалось по главной улице. Остальные заполняли публичные дома и кабаре. Эти заведения работали всю ночь. До 11 часов вечера мы гуляли с городскими сеньоритами на выданье, а затем с более уступчивыми девушками из народа. Таких можно встретить в любом морском порту, где стоят военные корабли. После каждой проведенной таким образом ночи у меня оставался неприятный осадок. Однако в следующую субботу повторялось [84] то же самое. Вероятно, в силу нашего образа мыслей мы не находили другого способа тратить накапливавшуюся в нас за неделю энергию, кроме как соревноваться в глупости с морскими офицерами.

Иногда мы ездили в Аликанте, тогда еще маленький провинциальный городок, с одним отелем третьей категории, где не было никаких развлечений. Англичане, имевшие обыкновение открывать в Испании всевозможные увеселительные заведения, еще не добрались туда. Кажется невероятным, но именно поэтому Аликанте, несмотря на самый лучший климат на всем побережье Средиземного моря, прекрасные берега и пляжи, мало привлекал приезжих.

Хотя с момента моего последнего пребывания в Мелилье прошло лишь два года, я нашел город сильно изменившимся. Сосредоточенные здесь для предстоявших военных действий войска превратили тихую Мелилью, какой я ее знал, в оживленный город. Бросалось в глаза, что прибывшие из Испании воинские части снаряжены и оснащены лучше, чем несколько лет назад. Тогда автомобиль в армии являлся редкостью; только главнокомандующий и немногие командиры ездили на машинах. Остальные начальники и офицеры добирались до своих позиций с конечной железнодорожной станции на лошадях, а за неимением их — пешком. Возможность сесть на попутный интендантский грузовик или автоцистерну считалась большой удачей.

Организованная в некоторых слоях испанского общества подписка для сбора денег на подарки экспедиционным войскам, главным образом на автомобили, грузовики, кухни и одежду, в какой-то степени компенсировала скудость средств, которыми располагала армия, и облегчила жизнь личному составу. Эта волна патриотизма докатилась и до Витории. Каждая провинция считала делом чести подарить по подписке самолет. На его фюзеляже писали название провинции, на чьи средства он куплен. Вручался самолет с большой помпой. Епископ торжественно освящал его, чтобы как можно больше бомб упало на марокканцев и их семьи. Гражданские власти в напыщенных речах с восторгом говорили о героизме летчиков и призывали отомстить за «оскорбления», нанесенные Испании.

В Мелилье вновь встретились три друга детства: Рамон Сириа, Хосе Арагон и я. Арагона назначили начальником аэродромных мастерских. Однажды, возвратившись с задания, я узнал, что Сириа тяжело ранен, и отправился навестить его, [85] но пришел слишком поздно: Рамона ранило в артерию, и он умер от потери крови. Всю ночь Хосе Арагон и я провели у тела друга.

В те дни, когда на фронте не было боевых операций, мы с утра занимались разведкой и бомбометанием. После полудня одна эскадрилья оставалась дежурить на аэродроме, а личный состав остальных отправлялся в Мелилью.

Может показаться смешным или претенциозным после тысяч репортажей, фильмов и описаний боевых операций, совершенных воздушными армиями в большой европейской войне, говорить о действиях нашей авиации в этой «малой войне». Однако для нас «малая война» имела большое значение, и, кроме того, в жизни все относительно. Для Рамона Сириа, например, небольшая боевая операция, в которой он был убит, оказалась Верденом.

Совершая бомбардировочные полеты, мы проникали далеко в глубь территории противника. Мишенями нам служили, главным образом, базары и населенные пункты. Задания выполняли добросовестно. Я совершенно не задумывался над тем, что, сбрасывая бомбы на дома марокканцев, совершаю преступление. Мои переживания в то время были весьма определенны: с момента перелета линии фронта я зависел от работы мотора. Неправильный выхлоп или просто перебой вызывали во мне страх, однако я стремился как можно лучше выполнить задание. Должен сказать, что никогда не мог приучить себя быть спокойным, пролетая над территорией противника. Как только терялись из виду наши боевые линии и до возвращения на позиции я испытывал страх. Угрызения же совести от того, что бомбы, сброшенные моими руками, приносят столько жертв, меня не мучили. Наоборот, я считал это своей обязанностью и долгом патриота. Но я отлично понимал, что, если из-за аварии в моторе или любой другой случайности я окажусь в руках врагов, они жестоко расправятся со мной. Я боялся попасть к ним живым и всегда брал с собой заряженный пистолет, которым рассчитывал воспользоваться в тяжелую минуту.

Участвуя в боевых операциях на фронте, я испытывал значительно меньше волнений, чем во время бомбардировочных полетов в тыл противника. И хотя для эффективного взаимодействия с войсками мы летали на малой высоте, следовательно, несли большие потери, нас не преследовала навязчивая мысль о возможном пленении, ибо при аварии или ранении в этом случае имелась хоть какая-то надежда спастись. [86]

Найти квартиру в Мелилье было трудно. Пепе и мне удалось снять комнату в деревянном, но удобном бараке. За стеной жил майор Хоакин Гонсалес Гальарса — командир группы эскадрилий, с которым я поддерживал дружеские отношения.

Однажды с моим кузеном произошло не совсем обычное приключение. Почти всех погибших летчиков по просьбе родных хоронили в Испании. Тела отправляли в сопровождении кого-нибудь из друзей убитого. После похорон сопровождавшие имели возможность провести семь или восемь дней дома. Поскольку желающих повидаться с семьей было много, установили строгий порядок. На долю Пепе выпала обязанность везти тело одного товарища из Кордовы, принадлежавшего к известной и влиятельной семье этого города. В Мелилье гроб погрузили на пароход, а по прибытии в Малагу перенесли на железнодорожную станцию и поместили в вагон, затем запломбировали его и отправили в Кордову. Там на станции поезд ожидали военный и гражданский губернаторы, алькальд{46}, духовенство с епископом во главе, эскадрон кавалерии, чтобы отдать воинскую честь погибшему, муниципальная гвардия и многочисленные жители города, собравшиеся проводить в последний путь своего соотечественника. Поезд остановился. Пепе вместе с другим ехавшим с ним офицером направился к военному губернатору отдать рапорт и доложить о доставке тела для передачи семье. Епископ со свитой, губернатор и другие представители власти с печальными лицами, как и подобает в таких случаях, направились в хвост поезда, где должен был находиться вагон с телом погибшего, но, к всеобщему удивлению, вагона там не оказалось. Спросили у начальника станции. Тот в недоумении ответил, что, наверное, вагон прицеплен в голове поезда. Еще раз все важные чины с Пепе во главе прошествовали по перрону в поисках таинственного вагона, но его и там не оказалось. Выражение скорби у всех на физиономиях сменилось гримасой удивления. Негодование отцов города стало принимать угрожающие размеры. Они отправились к начальнику станции, но тому ничего не было известно, и он по телеграфу запросил Малагу. В тот момент кто-то вспомнил о Пепе. Власти, которые уже не могли больше скрывать своего неудовольствия, обрушились на него в неистовом гневе. Больше всех возмущался военный губернатор, так как он лишился возможности [87] произнести речь, которую долго заучивал и хранил в своей куцей памяти. Нервничал и епископ в своем торжественном облачении, ибо и он оказался без дела. Когда начальник станции сообщил, что на узловой станции Бобадилья вагон с покойником по ошибке прицепили к гренадскому поезду, все возвратились в город, к великому удивлению публики, ожидавшей похорон и не понимавшей причин задержки.

Нет необходимости говорить, что эта история прославила Пепе. Шутки в авиации по этому поводу жили годами, и, когда нужно было кого-либо хоронить или охранять что-либо, обычно говорили: «Позовите Пепе Кастехона!»

Чтобы утешиться, Пепе поехал в Мадрид, где встретился с Солеа, которая, освоив профессии парикмахерши и маникюрши, впервые в жизни стала честно работать. Когда отпуск у Пепе кончился, они, не раздумывая о возможных последствиях, вместе отправились в Мелилью.

Шутки ради, а также из-за желания, чтобы Солеа сама зарабатывала на жизнь, они поместили в «Телеграма дель Риф» — единственной местной газете — объявление, в котором Солеа представлялась как «маникюрша и парикмахерша отеля «Палас де Пари», приехавшая в Мелилью. Для заказов дали номер нашего телефона. На следующий день, когда мы вернулись с аэродрома, счастливая Солеа показала нам десять песет, заработанные ею на двух «жертвах», как она назвала своих клиенток. Но когда Солеа описала их внешность, мы забеспокоились. Это были жена и дочь самого вредного полковника во всем Марокко. Если он узнает, что в его доме бывает и общается с семьей подружка одного из летчиков, скандал может дойти до верховного комиссара.

Солеа была чудесной хозяйкой. Она хорошо кормила нас, тщательно убирала квартиру и, что особенно важно, оказалась великолепной экономкой. При ней мы жили в тысячу раз лучше, расходуя те же деньги или, пожалуй, даже меньше, чем до ее приезда. Все как будто шло великолепно, но в один прекрасный день Солеа, которая была ревнива, как турок, и не без оснований, стала подозревать, что у Пепе есть еще кто-то в Мелилье. Начались сцены. В конце концов Солеа уехала в Испанию. Пепе очень скучал, но пытался это скрывать и на протяжении долгого времени страдал, как от боли в желудке.

Из-за больших потерь в летном составе и перспективы длительной войны в Марокко командование авиации организовало в Севилье курс ускоренной подготовки пилотов. Скажу без ложной скромности: назначение инструктором на эти [88] курсы застало меня врасплох. Я сам недавно начал летать, да к тому же имел только чин лейтенанта, а среди моих учеников оказались и капитаны. Но все же мне было очень приятно сознавать, что командование так высоко оценило мои способности летчика, поручив столь ответственную работу.

Сомнения и опасения по поводу того, смогу ли я справиться с обязанностями инструктора, мучившие меня, исчезли, как только начались занятия. К своим новым обязанностям я относился очень серьезно и с огромным интересом. Мне удалось заслужить доверие курсантов, после чего я почувствовал себя с ними более свободно. Прекрасно помню утро, когда решил выпустить в самостоятельный полет первого ученика. Сойдя с самолета, я дал ему последние инструкции. Беспокоился и волновался я так же, как в день своего первого полета, и, когда летчик благополучно приземлился, облегченно вздохнул.

Мое второе пребывание в Севилье было хоть и коротким, но приятным. Работа мне нравилась, летал я без ограничений, сколько хотел. Ученики ценили меня, и среди них я обрел несколько новых друзей. Кроме того, в Севилье жила одна наша дальняя родственница, настоятельница монастыря в Хересе, с которой моя мать, когда еще была жива, постоянно переписывалась. Используя свое большое влияние, эта монахиня позаботилась, чтобы мое пребывание в Севилье стало еще более интересным. Я, к большому удивлению, стал получать приглашения во многие дома на праздники и обеды. Малознакомые люди с первой же встречи относились ко мне с большой симпатией. В Севилье это было редчайшим явлением, ибо тамошняя знать жила замкнуто.

Мне нравилось такое внимание. Особенно я бывал доволен, когда меня приглашали в загородные имения, где я мог возобновить тренировки боя с быками. Несколько раз я прилетал в поместья на учебном самолете, проделывая различные фигуры высшего пилотажа и поднимая в воздух желающих, которых всегда имелось в избытке. Естественно, это придавало праздникам особое оживление, а я становился почти знаменитой личностью.

На праздник, устраиваемый семьей Гамеро Сивико на своей скотоводческой ферме, я полетел вместе с начальником нашей школы майором Гильермо Дельгадо Бракамбури. Гильермо был симпатичным и общительным человеком, я ценил его и поддерживал с ним дружбу. Хотя он не летал уже много лет, но в Севилье пользовался славой искусного летчика. Если [89] севильцы видели в небе какой-нибудь самолет, выполняющий фигуры высшего пилотажа, они с гордостью говорили: «Это наш земляк Бракамбури, Бельмонте{47} среди летчиков». Гильермо никогда не пытался развеять эту легенду. В тот день он попросил меня проделать в воздухе несколько упражнений. Очевидно, он хотел удивить кое-кого из приглашенных женщин. Меня не пришлось уговаривать, ибо я сам любил подобные проделки. Мы устроили настоящее представление, показав все известные акробатические фигуры, а когда приземлились, гости встретили нас бурной овацией. Они окружили Гильермо, будучи уверены, что все эти трюки выполнил он. На меня никто не обращал внимания. Вдруг к Гильермо подошла жена одного из Гамеро Сивико, красивая элегантная женщина, австрийка, и весьма решительно попросила его полетать с ней. Какое-то время Гильермо в нерешительности молчал. Положение его было тяжелым. После такого триумфа он не мог раскрыть ей правду, но не мог и отказать сеньоре в ее настойчивой просьбе. С находчивостью, присущей андалузцам, Гильермо нашел выход. Поднимаясь в кабину, он сделал вид, что вывихнул запястье руки, и с гримасой боли на лице сказал: «Я не осмеливаюсь лететь с такой рукой, но Идальго де Сиснерос, тоже хороший летчик, сделает это вместо меня». Прекрасной австрийке такая перспектива, видимо, не очень пришлась по душе. Она разочарованно посмотрела на меня, но не отважилась отказаться от полета. Не скрывая неудовольствия, она заняла место в самолете, и мы поднялись в воздух. После полета, радуясь благополучному завершению приключения, сеньора любезно поблагодарила меня.

Если имелась возможность, я всегда отправлялся на праздники в загородные имения на самолете, и делал это не столько из-за удобства путешествия, сколько из-за тщеславия. Мне казалось, что мною восхищаются, когда я выхожу из самолета в андалузском костюме, сшитом у лучшего севильского портного, с красным плащом для боя быков на руке и с нарочито безразличным видом.

Странно, что мне, баску, так по душе пришлись обычаи Андалузии. Помню свою первую поездку в Херес по приглашению одного тамошнего жителя — Пепе Хименес де ла Куадра{48}, которого все называли Хименес дель Гарахе{49} из-за его страсти к автомобилям. С нами ехал стопроцентный андалузец [90] Маноло Перес де Гусман. В Хересе они отвезли меня в Либреро, шикарное казино для состоятельных господ. Там я познакомился с несколькими владельцами знаменитых хересских винных погребов и был очень удивлен, увидев, что они пьют не свой чудесный херес, а что-то белое. Это что-то оказалось обыкновенной виноградной водкой. Попробовав, я убедился в ее великолепных качествах.

Не забуду изумительного зрелища, увиденного мною на арене для боя быков перед началом корриды: вереницу роскошных экипажей с впряженными в них богато украшенными лошадьми, управляемыми молодыми, красивыми женщинами в грациозных андалузских нарядах. По своей живописности и изяществу эта картина была совершенно необыкновенна.

Я пытался обрисовать обстановку, в которой мы жили, когда в сентябре 1923 года нас застал врасплох государственный переворот Примо де Ривера, наиболее значительное политическое событие в Испании с начала двадцатого столетия.

На следующий день после этого события в пехотных казармах созвали собрание, на которое пригласили и авиационных офицеров. На нем выступило несколько полковников, восхвалявших Примо де Ривера и высказавших уверенность, что все присутствующие поддерживают новую власть. В действительности же мы совершенно равнодушно отнеслись к перевороту. Нам было безразлично, какое правительство — гражданское или военное — будет управлять страной. Никто из нас не сознавал, какие последствия для Испании может иметь этот акт. Не помню всего, о чем говорили на собрании, но до сих пор не забыл фразу одного из выступавших, который заявил, что Примо де Ривера явился, «чтобы сделать испанцев счастливыми». С тех пор всегда, если кто-нибудь из нас становился грустным, ему напоминали, что ни о чем не следует беспокоиться, ибо Примо де Ривера заботится о его счастье.

Но меня удивило одно: я не понимал, почему Примо де Ривера, такой, как мне казалось, общительный и пользовавшийся симпатией человек, занимавший пост генерал-капитана Каталонии, на котором, я слышал, он хорошо показал себя, бросился в эту авантюру. Зачем ему понадобилось взваливать на себя хлопоты по управлению всей Испанией?!

Первое время мне казалось, что все идет, как и раньше, но диктатура вскоре показала свои зубы. Я уже говорил, что мой друг Хосе Мартинес Арагон был прямолинейным человеком, всегда решительно отстаивающим собственное мнение. Отец Хосе служил адвокатом в Витории и пользовался большим [91] авторитетом. В политическом отношении он разделял убеждения своего близкого друга дона Хосе Каналехоса — либерала с довольно прогрессивными взглядами. Адвокат привил их и своим сыновьям — явление редкое среди крупной буржуазии, к которой он принадлежал. Итак, Хосе Арагон, прочтя в одном из обращений Примо де Ривера к испанскому народу, что «вся армия с ним», отправил диктатору телеграмму. «Когда вы говорите, — писал он в ней, — что с вами вся армия, сделайте исключение для капитана Мартинеса де Арагона, который никогда не был согласен с вами». Примо де Ривера не ответил на это послание. Хосе отправил его вторично, но снова не получил ответа. Тогда он послал по почте заказное письмо с текстом телеграммы. На сей раз ответ не заставил себя ждать: Хосе Арагона арестовали и предали суду. Согласно правилам военного суда защитником на процессе может выступать только военный, и Хосе выбрал своим адвокатом Манолильо Каскона, тоже обладавшего твердым характером. Когда началось заседание суда, Маноло попросил слова в порядке ведения процесса и произнес следующее: «Из всех генералов, командиров и офицеров, присутствующих здесь, единственно, кто находится в рамках закона, — это обвиняемый капитан Мартинес де Арагон. Все остальные, поскольку мы не протестовали против мятежа Примо де Ривера, стали его участниками и, таким образом, нарушили присягу верности конституции». Председатель суда прервал его, и заседание закончилось. Маноло арестовали и вместе с обвиняемым заключили в одну из крепостей. Приговор им вынесли без права обжалования.

Среди летчиков я был не единственным, кто возмущался этим процессом. Большая часть товарищей встала на сторону Арагона и Каскона.

Хосе Арагон, игравший важную роль в моей жизни, действительно являлся выдающимся человеком в нашей офицерской среде. Он отличался прямолинейностью, честностью, человечностью и умением понять слабости других. Наши матери дружили, и мы были знакомы еще задолго до поступления в колледж Маристов. Таким образом, с раннего возраста у нас установились братские отношения. В детстве Хосе, как и вся его семья, был ярым католиком. Из всей нашей группы только Хосе никогда не пропускал мессы.

Но однажды, после долгого раздумья, он не пошел в церковь и с тех пор навсегда порвал с религией. Раз в год общество «Бедных сестричек» организовывало в колледже [92] обед для призреваемых, на котором мы выступали в роли официантов. Дома нам давали табак для передачи престарелым, но поскольку мы сами курили с ранних лет, то часть его брали себе на сигареты. И лишь Хосе отдавал все. Будучи курсантом военного училища в Гвадалахаре, он прочел в газете «Эральдо Алавес», издаваемой в Витории, заметку, оскорбительную для его отца. Не сказав никому ни слова, Хосе сел в поезд и вскоре появился в редакции. Там он надавал пощечин автору статьи, после чего вернулся в Гвадалахару. Я уже рассказывал, как он стал летчиком: бегал по вечерам в авиационную школу в Хетафе.

Когда Арагон начал летать, в Испании еще никто не занимался воздушной акробатикой. И вот как-то на одном из учебных самолетов, которые ломались от одного взгляда на них, Хосе удивил всех, проделав серию фигур высшего пилотажа.

Только раз я видел его пьяным, но никогда не забуду этого случая. Праздновались именины нашего товарища по пансионату, очень много пили. Хосе был сердит на свою невесту и сильно возбужден. Чья-то неосторожная фраза вывела его из себя. Он встал из-за стола, подошел к балконной двери и ударил кулаком по стеклу. Из руки потекла кровь. На шум явился встревоженный хозяин пансионата и спросил, как это произошло. Хосе серьезно ответил: «Вот так!» — и здоровой рукой, сжатой в кулак, выбил второе стекло. Пришлось отправить его в лечебницу скорой помощи.

Хосе Арагон — один из немногих известных мне молодых людей нашего круга, сохранявший абсолютную верность своей невесте, а затем жене. В одиннадцать лет он влюбился в девочку по имени Тересита Арриета. Сколько километров мы с ним отмерили по Вокзальной улице в Витории, ожидая, не выйдет ли она на застекленный балкон! Сколько раз ходили к колледжу Урсулинок{50}, чтобы только увидеть, как Тересита садится в экипаж! Его влюбленность с годами превратилась в большое чувство. Вначале Тересита не принимала ухаживаний Хосе всерьез, но потом заинтересовалась им и стала его невестой. Я не знаю, какой была любовь у Абелардо и Элоизы{51}, но Тересита и Хосе любили друг друга не менее сильно и преданно. Я не смог присутствовать на их свадьбе, так как воевал в то время в Марокко. Когда же мы вновь увиделись, Хосе, встретивший меня на вокзале, сказал, что не будет [93] больше летать. Зная его любовь к авиации и уважение, каким он пользовался среди товарищей, я оцепенел от изумления. По дороге к дому он объяснил, что Тересита поставила категорическое условие — прекратить летать. После долгого раздумья он понял, что у жены имелись все основания требовать этого. С момента ухода Хосе из дома и до его возвращения Тересита не знала ни минуты покоя. Она заболевала каждый раз, когда читала в газетах объявления о несчастных случаях в авиации или видела траурные драпировки в аэроклубе. Так долго не могло продолжаться. Кроме того, Тересита готовилась стать матерью. Хосе решил пожертвовать своей карьерой ради жены. Он уволился в запас и посвятил себя работе инженера по отопительным системам, создав промышленную компанию. Это занятие давало ему хороший заработок, хотя он и не нуждался в нем, ибо имел значительное состояние, да и жена его получила хорошее наследство.

После военной катастрофы в Марокко в армию призвали всех офицеров запаса. Хосе назначили в Мелилью, но, верный обещанию не летать, он занял должность начальника аэродромных мастерских.

Хосе страшно ненавидел барство. В Витории я не мог заставить его пойти ни в клуб, где собиралось «приличное общество», ни в крупное казино, где устраивались веселые праздники. Он ходил в бары, которые посещала скромная публика. Ему не нравилось, как я провожу свободное время, но он никогда не критиковал меня и даже защищал перед моими родственниками, считавшими что я слишком много развлекаюсь. Он говорил им, что обо мне не стоит беспокоиться, ибо я один из немногих, умеющих ходить по грязи, не замаравшись. Нам нравилось проводить время вместе, но у каждого из нас была и своя жизнь. Постепенно я проникался к нему все большим уважением, ценя его образ жизни и мыслей, хотя он и был противоположен моему. Мы часто спорили, но спустя какое-то время я убеждался в правоте Хосе. Он был первым встретившимся мне человеком, никогда не ругавшим большевиков.

Завершив в Севилье обучение курсантов, я возвратился в свою эскадрилью в Мелилью. Каскон и Арагон, отбыв наказание, тоже вернулись на прежние должности.

В те дни я познакомился с Франсиско Франко{52}. Он имел звание майора и командовал бандерой{53} в Иностранном [94] легионе. Франко приехал на аэродром, чтобы отсюда отправиться на самолете в один из военных лагерей.

Подполковник Кинделан, командовавший авиацией в Мелилье, собрал нас и объявил, что Франсиско Франко из Иностранного легиона решил воспрепятствовать осуществлению плана Примо де Ривера уйти из Марокко, война с которым стоила Испании стольких жертв. Очень скоро мы узнали, что со стороны Франко это был лишь маневр для привлечения сторонников. (В действительности же Франко и его друзья хотели заставить Примо де Ривера восстановить отмененный им порядок присвоения чинов за военные заслуги. Мильян Астрай, Франко и им подобные стремились добиться получения высших воинских званий, не дожидаясь истечения предусмотренного уставом срока.) Кинделан поддержал Франко и хотел знать, можно ли на нас рассчитывать. Это сообщение застало всех врасплох, ибо мы впервые услышали о том, что Примо де Ривера решил вдруг оставить эту территорию. Я не знал, что ответить. Думаю, другие испытывали то же самое. Некоторое время царило гробовое молчание, создавшее весьма напряженную обстановку. Разрядил ее Хосе Арагон. Спокойно, но твердо он заявил, чтобы на него не рассчитывали. Он не согласен как с захватом власти Примо де Ривера, так и с предложением Франко и, хотя совершенно не симпатизирует войне в Марокко, считает, что наступило время покончить с волнениями в армии. Вновь воцарилась напряженная тишина. Кинделан не предвидел такого оборота и не нашелся что ответить. В авиации больше не возвращались к обсуждению этого вопроса. Через некоторое время порядок повышения в чинах за военные заслуги был восстановлен.

Арагон, как только закончился срок его пребывания в Африке, вновь попросил об увольнении в запас и вернулся к своим отопительным системам.

Вскоре был получен приказ о срочной переброске эскадрильи в Тетуан, где испанские войска вновь потерпели поражение, не менее жестокое, чем под Аннуалем. Марокканцы подошли к воротам Тетуана, установили на ближайших высотах несколько пушек и начали обстрел города. Прилетев туда, мы убедились, что положение очень серьезное. Большая часть наших позиций (прежде всего небольших, находившихся на гребнях гор) была окружена противником. Без воды, продовольствия и почти без боеприпасов, войска держались из последних сил. Они нуждались в немедленной помощи. Находившиеся в распоряжении командования немногочисленные наземные [95] части обороняли Тетуан, подкрепления же, вызванные срочно из Мелильи и Испании, еще не прибыли; к тому же требовалось хоть какое-то время, чтобы подготовить их для дальнейшего использования. В этих условиях единственной боеспособной силой оказалась наша эскадрилья. Она начала действовать сразу же, в день своего прибытия, не теряя ни часа. Сбрасывать мешки с брусками льда на маленькую позицию, расположенную на вершине горы и окруженную противником, было для нас делом новым. Оно оказалось нелегким: чтобы груз попал внутрь проволочного заграждения, приходилось опускаться очень низко, летя на высоте всего нескольких метров над землей, и, естественно, марокканцы изрешечивали нас пулями. В первый же день они сбили три самолета. Мы потеряли два человека убитыми и три ранеными. Погибший в этом бою капитан Карильо, командир эскадрильи, был одним из самых талантливых испанских летчиков. Обстановка на фронте складывалась тяжелая. Несмотря на огромные усилия авиации, мы могли снабдить наши зажатые в кольце позиции лишь небольшим количеством продуктов, воды и боеприпасов.

Со временем мы научились выполнять задания с большей эффективностью и меньшим риском. Сомкнутым строем на задания вылетали три самолета, средний вез мешки с грузом. Подлетев к нашим позициям, летчики производили глубокое пикирование, в это время наблюдатели на боковых самолетах обстреливали окрестности из пулеметов, а средний сбрасывал груз. Марокканцы близко подступили к нашим линиям, поэтому мы не могли бомбардировать их. Новая тактика позволила нам в течение нескольких дней дышать свободнее, но вскоре противник разгадал этот трюк, и наши потери вновь возросли. Летчики заметно погрустнели. Рано утром, приезжая на аэродром, мы первым делом шли смотреть, какова гора подготовленных для сбрасывания мешков, и подсчитывали количество вылетов на сегодняшний день.

Я не помню точное число наших потерь в этих операциях, но могу заверить: они были кошмарно большими — свыше 30 процентов летного состава. Добавьте к этому постоянное напряжение, так как полеты производились с рассвета и до ночи, ибо от наших действий зависела жизнь гарнизонов.

Успехи в Мелилье и Тетуане, должно быть, вскружили Абд-эль-Кериму голову, так как он допустил серьезную ошибку. Не закончив войны с испанцами, он атаковал французов и одержал над ними значительную победу, пожалуй даже [96] более значительную, чем над нами. Однако он не учел возможной реакции французского и испанского правительств на столь тяжелые поражения, и это оказалось гибельным для него. Руководители обоих потерпевших государств решили объединить свои силы и, не считаясь с жертвами, покончить с восстанием и его руководителем{54}.

В Испании и во Франции началась ускоренная подготовка к совместным операциям. Эскадрильям, действовавшим в Тетуане и понесшим большие потери, было приказано вернуться в Мелилью для реорганизации, пополнения материальной части и личного состава, в чем мы особенно нуждались. Но через три дня я получил приказ срочно явиться в Мадрид.

Авиация, которую раньше воспринимали чуть ли не как своего рода спорт, стала в центре внимания верховного командования армии. Воздушные операции в Марокко показали, какие колоссальные возможности таит она в себе как новый вид оружия. В военном министерстве хорошо понимали, что для эффективного использования нового оружия его прежде всего необходимо хорошо изучить. С этой целью организовали курсы для видных армейских командиров, способных занять высокие посты в авиации.

Преподавателями были назначены Алехандро Гомес, Спенсер и я. Такое поручение удивило меня. Выбор, павший на Спенсера, показывал, какое значение командование придавало курсам, ибо Спенсер, несомненно, являлся лучшим летчиком в Испании. Он прекрасно знал материальную часть самолета и обладал высокими личными качествами. С другой стороны, такое назначение свидетельствовало, что в армии происходит настоящая революция, превратившая нас, лейтенантов, в учителей авторитетных полковников. Одним словом, подобное доверие могло удовлетворить любое тщеславие, каким бы большим оно ни было. Слушателями курсов стали полковники Нуньес де Прадо из кавалерии, Ломбарте из артиллерии, Гонсалес Карраско, Кампин, Бурбон, Бальмес и еще двое [97] из пехоты, фамилии которых я не помню. Обучение проходило нормально. Все, за исключением Гонсалеса Карраско и Ломбарте, успешно закончили курсы и получили звание летчиков 3-го класса.

В то время я жил у сестры Росарио и шурина Жевенуа. После смерти матери мы решили снять квартиру побольше. Я вносил свою долю квартплаты и имел отдельную комнату. Наша новая квартира находилась на Пасео де ла Кастельяна, куда перевезли часть мебели из Канильяса. Небольшое наследство, оставленное Росарио и мне матерью, мы разделили без каких-либо недоразумений, что случалось редко в нашей среде. Мы с сестрой даже соревновались в великодушии. Будучи холостым и получая хорошее жалованье, я мог позволить себе роскошь — подарить сестре дом в Канильясе со всем имуществом и слугами, включая капеллана.

Помимо комнаты в квартире сестры я нанимал вместе со Спенсером квартиру в квартале Саламанка. Помню, довольно долгое время меблировка ее состояла всего из двух кресел.

По окончании занятий на курсах мне было приказано отправиться в Барселону на крейсер «Рио де ла Плата», где находилась школа морской авиации. Обычная и морская авиация решили обменяться офицерами. Моряки отправили пять курсантов в нашу летную школу в Альбасете, а я с четырьмя другими товарищами поехал в Барселону, чтобы стать морским летчиком.

Попытаюсь вспомнить кое-что из тогдашних каталонских впечатлений. Никогда не думал, что Барселона так отличается от Мадрида. Увиденное там помогло мне с достаточной объективностью осудить столицу Испании и ее жизнь. Я не бывал еще в больших европейских городах, но из книг и рассказов очевидцев у меня создалось о них довольно определенное представление, позже подтвердившееся. Конечно, Барселона значительно отличалась от крупнейших европейских городов. Но по сравнению с нею Мадрид казался маленькой деревней, где все жители знали друг друга. Не выходя за рамки общепринятых норм и обычаев, в Барселоне можно было вести двойную и даже тройную жизнь.

Наша группа состояла из майора артиллерии Рамоса, капитана Перико Ортиса и трех лейтенантов: Гутиереса (Эль Гути), Сбарби и меня. Мы обосновались в довольно приличном пансионате. Его владелец, сеньор Висенс, стопроцентный каталонец, был вежлив с нами, уважал, как состоятельных клиентов, хотя и смотрел на нас словно на редких насекомых, [98] сравнивая с другими своими жильцами — серьезными людьми, ведущими весьма размеренную жизнь. Его удивляло, что мы заказывали еду сверх положенной нормы, часто не показывались в пансионате по нескольку дней, не предупреждая хозяина и не требуя вычетов из месячной платы. Каждый раз во время обеда сеньор Висенс подходил к нашему столу и, указывая на аляповатую вазу с искусственными цветами, обращался с одним и тем же вопросом: «Вы уже посмотрели на них?» Мы отвечали утвердительно, и он уносил ее на другой стол. На шестой или седьмой день нашего пребывания в пансионате майор Рамос полетел на гидросамолете приветствовать свою невесту; должно быть, Рамос совершил несколько кругов над ее домом и на последнем, потеряв скорость, упал на него. Поскольку катастрофа произошла в центре Барселоны, газеты много писали о ней, помещая сообщения на первых полосах. Когда после случившегося мы вошли в столовую и попросили убрать прибор Рамоса, а затем приступили к обеду, как и в обычные дни, все сидевшие за столом смотрели на нас с состраданием.

Узнать жизнь армии и особенно флота можно, только непосредственно принимая участие в ней. Вступление четырех армейских офицеров в одно из морских соединений было явлением необычным. Особенно если учесть, что моряки всячески старались, чтобы посторонние не совали свой нос в их дела.

И вот однажды утром с некоторым предубеждением, но испытывая огромное любопытство, пять летчиков явились на крейсер «Рио де ла Плата». Мы сразу же заметили, что решение высших сфер об обмене офицерами не одобрялось здесь. В программе, выработанной для нашего обучения, ясно чувствовалось стремление ее авторов держать нас подальше от морской авиации.

Нам выделили хорошего и симпатичного инструктора. Жаль, не могу вспомнить его фамилии. Через три или четыре дня мы стали самостоятельно летать на гидросамолетах. С этого момента стена изоляции рухнула. К большому неудовольствию начальника школы, мы просунули свой нос в морскую авиацию. Понемногу у нас завязалась дружба с нашими коллегами, положившая конец холодным отношениям первых дней.

Вообще же морская авиация значительно отставала от нашей. Ее личному составу не хватало того энтузиазма и той любви к своей профессии, которые испытывали мы. Среди [99] морских летчиков лучшие специалисты были из рядовых и сержантов, на которых офицеры смотрели как на шоферов. Офицеры летали мало и производили впечатление людей, презиравших пилотаж, но всегда стремившихся дать понять, что только они, и никто больше, способны отдавать приказы. Офицерский состав представлял собой особую касту, рьяно защищавшую свои привилегии, приобретенные в давние времена и еще продолжавшие жить.

Рядовые летчики и младшие командиры относились к нам с искренней симпатией и проявляли ее всегда, когда представлялась возможность. Мы обращались с ними просто и сердечно, что было для них непривычно. Офицеры и матросы делились как бы на две касты: высшую, со всеми привилегиями, и низшую, только с обязанностями.

С подобным отношением к подчиненным мы столкнулись впервые. На наших аэродромах между солдатами, младшими командирами и офицерами существовали сердечные человеческие отношения, как между членами одной семьи. Я ничего не имею против флота. Наоборот. Многие мои предки были моряками. Некоторые из них даже довольно известными, например дон Балтазар Идальго де Сиснерос, командовавший «Святейшей троицей» — самым большим кораблем испанского флота, принимавшим участие в Трафальгарском сражении{55}. Но я не буду искренним, если скажу, что общение с моряками оставило у меня хорошее впечатление. Нормы поведения во флоте и стремление к обособленности объяснялись не столько гордостью и боязнью разглашения каких-то тайн, сколько горячим желанием моряков сохранить свои традиции и привилегии, дававшие им материальные выгоды. Так, крейсер «Рио де ла Плата» не имел котлов и был непригоден для плавания. Он стоял на якоре в порту и использовался как помещение для школы. Нас удивило, что судно находится в трех-четырех метрах от пирса и до него приходилось добираться на шлюпке. По приказу часового матрос на весельной шлюпке приставал к пирсу, брал человека и доставлял его к трапу крейсера; чтобы вернуться на берег, требовалось проделать ту же операцию в обратном порядке.

Мы, конечно, поинтересовались, почему нельзя пришвартовать корабль к пирсу, чтобы можно было подниматься [100] и спускаться с него по сходне. Но ответа не получили. Решили, что это, видимо, причуда или какая-то морская традиция, но позже узнали: по существовавшим правилам, если корабль находится в море или стоит на якоре в порту, но не пришвартован к пристани, его экипажу выплачивается дополнительное вознаграждение. Поскольку крейсер «Рио де ла Плата» находился в нескольких метрах от пирса, его команда получала такую надбавку. Можно было бы сослаться и на другие примеры, убедительно подтверждавшие, что многое во флоте было не так уж романтично.

Но, повторяю, особенно потрясло меня отношение офицеров к судовой команде. Однажды ночью на крейсере устроили ужин, чтобы отпраздновать наши первые самостоятельные вылеты на гидросамолете. Все было хорошо организовано, все нам нравилось, пока не прибыло несколько девиц, приглашенных для оживления праздника. Офицеры развлекались, пили, острили, не стесняясь в выражениях и действиях, и при этом не обращали никакого внимания на матросов, которые обслуживали нас на протяжении всей ночи в качестве лакеев. Могу заверить: на наземных аэродромах такое было бы невозможно. Если бы какой-нибудь офицер попытался сделать нечто подобное, товарищи воспрепятствовали бы этому.

Унизительные обычаи и манера обращаться со своими людьми, разумеется, не могли не сказываться на отношении матросов к офицерам.

Прошло немного времени, и факты подтвердили правильность наших наблюдений о слабости подготовки летчиков морской авиации. Во время боевых операций в Марокко по взятию Вилья-Алусемаса эскадрильи французского и испанского флотов действовали совместно. Мы находились в одинаковых для выполнения боевых заданий условиях. С первых же дней французские летчики показали себя с самой лучшей стороны. Летчики же испанских морских эскадрилий просто опозорились. Мы уже заранее знали: если боевое задание поручено нашим морским летчикам, резервная эскадрилья должна обязательно подняться в воздух и выполнить приказ вместо них. Всегда находилась какая-то причина, мешавшая им справиться с заданием.

Получив звание морского летчика, я был назначен на базу гидроавиации в Мар-Чика, в Мелилье. База располагала довольно хорошими германскими гидросамолетами «Дорнье Валь». Одной из двух расположенных здесь эскадрилий командовал капитан Перико Ортис, другой — Рамон Франко. [101]

Начались боевые операции. Их целью было приблизить наши позиции к Вилья-Алусемасу, где укрепился Абд-эль-Керим. Продвижение шло довольно медленно, марокканцы, воодушевленные предыдущими победами, упорно защищали каждую пядь своей территории. К тому же они были хорошо вооружены захваченным у нас оружием. Морской авиации поручалось разведывать и бомбить главные силы противника, расположенные в населенных пунктах, удаленных от наших линий, но относительно близко лежащих от моря. Мы довольно часто значительно углублялись в тыл марокканцам, хотя нашему командиру всегда казалось, что мы летаем недостаточно далеко. Почти каждый раз гидросамолеты возвращались изрешеченные пулями, как садовая лейка, а иногда с убитым или раненым членом экипажа.

На пять гидросамолетов эскадрильи имелось шесть летчиков, и по решению Ортиса в боевые полеты мы отправлялись с ним вместе. Для него это было прогулкой, для меня — тяжелой нагрузкой, ибо я постоянно испытывал страх. Я никогда не говорил Ортису об этом, скрывая свои чувства под смехом кролика, словно был храбрее самого Сида-Воителя.

Другая задача, которая возлагалась на морскую авиацию, — прикрытие самолетов, фотографировавших местность и обстреливавших из пулеметов неприятельские пушки, установленные на скалистых берегах в местах наших предполагаемых высадок. Летчики с наземных аэродромов охотно летали в сопровождении гидросамолетов, всегда готовых подобрать их в случае, если они будут сбиты.

Во время одной из таких операций в мотор самолета, пилотируемого капитаном Гонсалесом Хилом, попала пуля. Летчик немедленно развернулся в сторону моря, чтобы не попасть в руки противника, и приказал сержанту-стрелку приготовить два спасательных пробковых круга, имевшихся в самолете на случай аварии. Но сержант, доставая их, выронил один круг за борт, немедленно крикнув Гонсалесу: «Мой капитан, ваш круг упал!» К счастью, Хил прекрасно плавал и мог без спасательного круга ждать, когда другой гидросамолет подберет его. Эту ставшую знаменитой историю долго потом рассказывали в авиации как анекдот. Но я могу заверить, что она совершенно правдива.

После того как распространились слухи (оказавшиеся впоследствии ложными), что Абд-эль-Керим купил самолеты, единственную испанскую эскадрилью истребителей перебросили в Мелилью. Она была оснащена самолетами английского [102] производства «Мартин-Сайд», удобными в полете и позволявшими делать любые фигуры высшего пилотажа. Летать на них доставляло истинное наслаждение. Эту эскадрилью называли «Свадьба и крестины», так как она принимала участие в праздниках, встречах и проводах важных лиц, то есть во всех фронтовых торжествах. Быть в составе этой эскадрильи считалось большой честью. Существовало мнение, что в нее назначали самых способных летчиков. Зная мою слабость, не следует удивляться, что я немедленно стал просить о переводе меня в эту часть. Прошло несколько месяцев, прежде чем появилась вакансия. Однажды, когда эскадрилья участвовала в проводах какого-то высокого лица, в воздухе столкнулись два самолета и два лучших летчика — лейтенанты Матео и Морено — разбились. Их места заняли Перико Ортис и я. Ортису, назначенному командиром эскадрильи, не давало покоя приставшее к эскадрилье прозвище «Свадьба и крестины», и он предложил помимо традиционных обязанностей выполнять боевые задания непосредственно на линии фронта и в тылу противника. Одним словом, получалась своего рода двойная добровольная нагрузка. Переходя в истребительную эскадрилью, я ни в коей мере не обманывал себя, — просто хотел летать на хороших самолетах и при случае демонстрировать свое умение выделывать в воздухе всевозможные трюки. Меньше всего я намеревался пускаться в опасные авантюры, ибо немало испытал, летая на гидросамолетах. Сбарби и Гути, назначенные в эскадрилью вслед за нами, тоже не рассчитывали на такой оборот дела. Они чувствовали себя слишком утомленными. В нашего же командира словно вселился бес, как будто Ортис хотел быть убитым или попасть в плен. С каждым разом мы выполняли на истребителях все более опасные задания, все дальше проникая в глубь территории противника. Из-за самолюбия мы не решались сказать Ортису, что уже достаточно пережили и нас больше не радуют поздравления, время от времени получаемые от высшего начальства. Тщеславие и стремление показать себя снова сослужили мне плохую службу.

Как-то к нам пришел лейтенант Рикардо Гарридо и в отчаянии пожаловался, что его родители и жена постоянно отравляют ему жизнь, настаивая на уходе из авиации. Поэтому он решил пригласить их вечером на аэродром и попросил меня проделать на истребителе несколько упражнений воздушной акробатики. Если они увидят, что даже такие трюки не обязательно кончаются трагически, то поймут: авиация не столь [103] уж опасна. Спустя два дня на аэродроме появились его родители, жена и брат. Я сел в самолет и в течение получаса демонстрировал различные фигуры высшего пилотажа, способные произвести наибольшее впечатление. Приземлившись, я спокойно катился к стоянке, когда, на мое несчастье, у самолета сломалось колесо, он скапотировал и перевернулся, а я, получив сильный удар о заднюю часть одного из пулеметов, рассек губу и, как баран на ордене «Туазон д'ор» {56}, остался висеть на поясных ремнях. Почти в бессознательном состоянии, с кровоточащей губой и разбитым носом меня вытащили из самолета. И хотя ничего страшного не произошло, излишне говорить, каким оказался успех демонстрации безопасности в авиации.

Вскоре я получил приказ срочно явиться в Мадрид. Начался следующий этап моей авиационной жизни, значительно более бурный и насыщенный событиями.

Я никак не мог понять, чем руководствовалось управление авиации, купив четыре самолета «Фарман Голиаф» — настоящих мастодонтов, пригодных разве только для гражданских линий Париж — Лондон, где они и использовались с 1919 года. В военной авиации этим самолетам трудно было найти применение.

С «Голиафами» у меня произошла та же история, что и с верблюжьими конвоями во времена генерала Сильвестре и с эскадрильей истребителей в Мелилье. Я напросился на эти самолеты отчасти из-за любопытства, но, главное, движимый желанием отличиться. Проклятое тщеславие и здесь вовлекло меня в авантюру.

В Мадриде мне сообщили, что фирма «Фарман» уже сдала первую из четырех машин и я должен перегнать ее на севильский аэродром — единственный, имевший ангар, в котором могли разместиться эти монстры.

Перелет на «Фарман Голиаф» преследовал пропагандистские цели, и французы поинтересовались, нет ли среди испанских летчиков добровольца, желающего совершить его. Не подумав, я вызвался сделать это. В мою бытность инструктором в Севилье я видел один из таких самолетов. Его пилотировал, если не ошибаюсь, знаменитый французский летчик Босутро. Босутро провел со мной два или три полета, не выпуская управления из рук, а затем заявил, что я могу [104] пилотировать машину самостоятельно. Но я не был в этом уверен, водить подобные самолеты мне не приходилось.

Я приехал на аэродром «Куатро виентос», где находился «Голиаф», и попросил французского летчика совершить со мной несколько полетов, объяснить действие неизвестных мне бортовых приборов и рассказать о возможных «подвохах» боковых моторов, с которыми мне придется лететь впервые. Но француз должен был срочно вернуться в Париж, и в «Куатро виентос» не оставалось никого, кто знал бы эту машину.

У самолета меня встретили два механика и радист, только что назначенные на «Голиаф». Они, так же как и я, не знали самолета. Мы залезли в машину и довольно долго возились в ней, стараясь разобраться в ее особенностях. Я очень волновался, так как на следующий день нам предстояло отправиться на этом мастодонте в Севилью и мне самому предстояло разрешать все затруднения, которые могли возникнуть в пути. В моем положении казалось бы вполне естественным откровенно рассказать о своих сомнениях и попросить необходимую помощь. Но я опасался, как бы не подумали, что я трушу. В авиации между летчиками сложились простые, откровенные и дружеские отношения, мы часто доверительно делились друг с другом своими переживаниями, однако всегда придерживались неписаного правила: никогда не признаваться, что хоть на йоту испытываешь страх. Итак, на рассвете следующего дня, сильно волнуясь, я поднял в воздух огромный самолет с двумя механиками и радистом на борту. По их спокойным лицам я понял, что мне удалось скрыть свое волнение. Спустя почти пять часов после начала полета (самолет делал лишь 120 километров в час вместо официальных 150), показавшихся мне вечностью, поскольку каждую минуту я ожидал каких-либо осложнений, мы увидели Севилью. Опустившись на землю, я испытал уже упоминавшееся мною чувство «радости уцелевшего».

Командование решило превратить Севилью в основную базу для «Голиафов». Здесь имелись хорошее укрытие и ремонтные мастерские. Один из самолетов всегда должен был находиться в Марокко для выполнения боевых заданий. Поскольку там он стоял под открытым небом и много летал, через 20 или 25 дней его отправляли в Севилью на ремонт, а в Мелилью посылали следующий, уже отремонтированный самолет.

Все мы с удовольствием прилетали на несколько дней в Севилью, поэтому я составил четкий график этих отпусков. [105]

Вторым пилотом ко мне назначили лейтенанта Ристола — из юридического корпуса, моего бывшего ученика.

Севильский аэродром Таблада, расположенный в излучине реки Гвадалквивир, являлся единственным в своем роде. Его здания, построенные с большим вкусом, красиво вписывались в окружающий пейзаж. Они утопали в великолепных садах, всегда полных цветов. Их аромат, тонкий и сильный, ощущался даже на аэродроме, уничтожая специфические запахи касторового масла и бензина. Уже с первых минут у иностранцев, прилетавших в Таблада, Андалузия вызывала восхищение. Посадочные площадки аэродрома были так живописны, что казались специально сделанными для показа туристам. Отдавая землю под аэродром, муниципалитет Севильи не упразднил веками существовавшего обычая — использовать Таблада, где имелось хорошее пастбище, для выгона скота. Посадочная полоса аэродрома всегда была заполнена коровами, телятами и быками, забракованными скотоводческими фермами для коррид. Мы привыкли к подобной картине и не видели ничего необычного в том, что перед отправлением самолетов на летное поле выезжала машина и сгоняла с него скот. Эту старую машину называли «бычьим Фордом». Под таким названием она фигурировала и при назначении дежурств и в приказах по аэродрому. Как только затихал шум пропеллеров, животные постепенно снова возвращались.

Со скотом, постоянно разгуливавшим по аэродрому, связано множество историй: иногда экипажи самолетов не могли выйти из машины, иногда происходили столкновения с быками. Мне не раз приходилось, прибыв на Таблада, сажать самолет прямо в середине пасущегося стада. Понятно удивление иностранцев, впервые видевших аэродром, заполненный быками.

Севилью тех времен я вспоминаю с большой теплотой. Моего двоюродного брата Пепе направили летчиком-испытателем в мастерские, где ремонтировались наши «Голиафы». Он жил в хорошей квартире вместе с Солеа, с которой снова помирился. Часто мы отправлялись гулять втроем. Особенно нам нравились поездки в окрестные таверны в экипаже, запряженном лошадьми. В небольших загородных ресторанчиках мы пили мансанилью и слушали фламенко. У Солеа был небольшой голос, но пела она с чувством, и профессионалы ценили ее за глубокое проникновение в характер цыганского пения. Лично мне с течением времени фламенко начали нравиться. Именно с течением времени. В свое первое пребывание в Севилье я имел счастье, или несчастье, общаться [106] с друзьями, увлекавшимися пением фламенко. Мне оно не доставляло удовольствия, но я не осмеливался признаться в этом, боясь потерять репутацию. Часами (праздники фламенко никогда не кончались) я скучал и страдал, слушая пение с видом человека, всем существом наслаждавшегося им. Вероятно, я неплохо играл свою роль, ибо прослыл в Севилье большим любителем фламенко. Иногда меня просили оценить ту или иную песню. Я напрягал все свои актерские способности, стараясь казаться заинтересованным, и произносил несколько незначительных фраз. Репутация знатока стоила мне немалых денег, ибо я вынужден был часто посещать таверны, и при моем появлении официанты спешили объявить певцам, что прибыл «дон Инасио».

В конце концов я привык к шуму праздников фламенко, а спустя несколько лет уже мог сказать, что они мне почти нравятся.

Я уже говорил, что Солеа была страшно ревнива и устраивала Пепе частые сцены. Очередная не заставила себя ждать и проходила особенно бурно.

Пепе как-то сказал Солеа, что отправляется на два дня в Мадрид по делам службы. На самом же деле он поехал с одной из подруг Солеа в Малагу. Об этой проделке ей стало известно в ту же ночь. Солеа превратилась буквально в дикого зверя. Схватив ножницы, она разрезала на куски форму и штатские костюмы Пепе, превратив брюки и пиджак в метелки для смахивания пыли. После чего она села в мадридский экспресс и укатила. Когда Пепе вернулся, его глазам открылось печальное зрелище. Взбешенный Пепе разыскал меня и потащил к себе на квартиру. Несмотря на негодование кузена, я разразился хохотом и был вынужден признать, что проделка Солеа, хотя и обошлась Пепе довольно дорого, все же забавна.

Конца этой истории я не знаю, так как должен был отправиться на «Голиафе» в Мелилью со своим родственником Рикардо Эспехо маркизом де Гонсалес де Кастехон, полковником инженерных войск, назначенным заместителем командующего авиацией. На фюзеляже моего «Фармана» севильский художник Хуанито Ла Фита с большим мастерством изобразил Давида, метающего из пращи камень в гиганта Голиафа. Это было настоящее произведение искусства, и, где бы мы ни приземлялись, оно всегда имело большой успех.

Мой дядя Рикардо, одетый в костюм времен Наполеона III, имел необычайно живописный вид: коричневая фетровая [107] шляпа с высокой тульей, галстук пластрон и ботинки на пуговицах. Долго живя во Франции, он говорил по-испански с акцентом, употребляя иногда французские слова. Дядя носил титул маркиза, имел крест лауреата Сан Фернандо, являлся кавалером ордена Калатравы, располагал большим состоянием, владел отелем на Кастельяна, а теперь получил назначение на должность заместителя командующего авиацией, хотя ничего не понимал в ней. Этот оригинальный человек питал ко мне истинную слабость. Она проявлялась прежде всего в том, что он приглашал меня на ужин в казино «Сиудад Линеаль» и возил в своем великолепном экипаже, который обращал на себя всеобщее внимание, ибо был единственным в своем роде.

Дяде нравились эстрадные артистки из театра Казино. Время от времени он посылал им цветы и конфеты, однако при встрече ограничивался улыбками и похлопыванием по щечкам. Он не осмеливался на большее, и отнюдь не из-за недостатка желания, а скорее из страха попасть в ад, ибо добродетельный маркиз был необычайно набожным. Если к нему приезжала жена, он приглашал меня к себе в дом, но это уже было менее интересно, так как обычно в этих случаях мы все отправлялись повидать его сына, находившегося в интернате иезуитского колледжа в Чамартине.

Когда дядя стал заместителем командующего авиацией, полковник Сориано, наш командующий, выпроводил его (думаю, не с самыми лучшими намерениями) инспектировать воздушные силы в Марокко. Меня же дядя взял с собой скорее как адъютанта. На «Голиафе» с Давидом, изображенным Ла Фитом, мы отправились из Севильи в Тетуан. Инспекционная поездка дяди началась.

На следующий же день после прибытия в Тетуан мы вылетели в Мелилью. На борту самолета находилось восемь человек. Надо сказать, первое африканское турне доставило маркизу немало неприятностей. На половине пути, вблизи Вилья-Алусемаса, один из моторов стал угрожающе терять обороты, а предстояло пролететь еще 70 километров, чтобы достичь гор, за которыми находились наши позиции. Мы пережили 30 драматических минут, боясь потерять скорость и упустить из виду узкий проход в горах — единственное место, где можно было перевалить через них. По мере приближения к перевалу нам казалось, что он поднимается все выше и выше, и мы все больше сомневались, сможем ли преодолеть его. Наконец, едва не касаясь скалистых вершин, самолет миновал [108] горы и мы оказались над нашей территорией, по счастливой случайности не встретив марокканцев на своем пути и избежав их огня.

Машина благополучно приземлилась вблизи одной из наших передовых позиций. Я уже несколько раз признавался в своем тщеславии. И сейчас с некоторой гордостью вспоминаю, как члены экипажа «Голиаф», едва мы сели, взволнованные, подошли ко мне и искренне поздравили с благополучным окончанием полета. Они поздравляли и обнимали меня так, как это делают товарищи по футбольной команде, игрок которой забил решающий гол. Я же, на протяжении всего пути сохранявший спокойствие, теперь, так сказать, задним числом, осознал грозившую нам опасность и был растроган этими проявлениями признательности. Радист, механики и особенно три летчика, летевшие на «Голиафе» в качестве пассажиров, прекрасно понимали, чего нам удалось избежать. Мой дядя Рикардо по поведению других понял, что произошло что-то необычное, но оставался спокойным.

В тот день я познакомился с будущим асом нашей авиации, тогда еще лейтенантом интендантской службы Карлосом де Айя. Он находился в составе автомобильной роты, рядом с которой мы сели, и первым подъехал к нам на мотоцикле. Карлос де Айя с радостью предложил нам свои услуги, сказав, что в его части есть хорошие механики и он предоставляет их в наше распоряжение. Айя добивался назначения в авиацию и ждал приказа. Воспользовавшись встречей с заместителем командующего авиацией, он намекнул ему о своем страстном желании летать и нетерпении, с каким ожидает уведомления из «Куатро виентос».

Нас перевезли в лагерь, и, пока мой набожный дядя присутствовал на мессе, которую служили по воскресеньям на позициях, мы выпили по нескольку бокалов вина за счастливое окончание полета.

Летчики в Мелилье приняли дядю холодно. Их справедливо возмущало назначение на высокий командный пост человека, никогда не имевшего дела с авиацией. Кроме того, внешний вид дяди и его манера держаться давали великолепную пищу для злой, иногда чересчур злой, иронии летчиков. Он был совершенно сбит этим с толку, не понимал причин постоянных насмешек, а поводов для них было более чем достаточно, ибо дядя часто прибегал к наивным хитростям, откровенно свидетельствовавшим о его эгоизме и скупости. Мы питались в отеле «Виктория». Каждый день нам на десерт подавали [109] фрукты. Дядя брал персик или грушу, тщательно ощупывал их и, если находил твердыми, любезно передавал соседу. Если же плод казался ему хорошим, ел сам. Мы, конечно, сразу заметили это и с нетерпением ожидали десерта, чтобы понаблюдать за ним. Или такой факт. Мы всегда заказывали к обеду минеральную воду. Она подавалась прямо из холодильника. Если в бутылке оставалась вода, официант карандашом ставил на ней номер наших комнат и убирал в ледник до следующего дня. Бутылка минеральной воды стоила две песеты, но мой дядя, несмотря на свое богатство, считал такую плату обременительной для себя и просил подавать ему обыкновенную воду. Но ее не охлаждали. Тогда дядя, большой плут, придумал следующее: заказал бутылку минеральной воды и, прежде чем встать из-за стола, каждый раз доливал ее простой водой. Мы быстро обратили внимание на его жалкую проделку. Заметил это и официант. Иронически улыбаясь, он приносил ему бутылку обыкновенной холодной воды.

За этой мелочностью, вызывавшей к нему всеобщую нелюбовь, не замечали его хороших черт. Например, дядя бесстрашно летал на боевые задания с любым летчиком, независимо от того, считался он хорошим или плохим. Надо было видеть, как важный маркиз, садясь в самолет, осенял себя крестным знамением, после чего готов был отправиться хоть в лагерь противника. Летчики специально летали с ним на небольшой высоте и возвращались в самолете, изрешеченном пулями. Но это совершенно не волновало его.

Такое отношение к дяде было неприятно мне, хотя его бестактность и жадность тоже возмущали меня. Я был уверен, что, несмотря на свои молитвы, он вернется однажды с пулей в животе. Приезд командующего, полковника Сориано, положил конец моей пытке. Сориано приказал дяде немедленно возвратиться в Мадрид.

Так окончились приключения доброго маркиза на арабской земле.

В Мелилье наступило время интенсивных боевых операций. Руководил ими генерал Санхурхо{57}. Мне несколько раз пришлось летать с ним на гидросамолете. Я дружил с его сыном Пепе, выполнявшим роль личного секретаря своего отца. Это был хороший парень, никогда не кичившийся своим особым [110] положением, что нередко свойственно детям высокопоставленных родителей. Другой сын Санхурхо, Хусто, обучался у меня на курсах в Севилье. В нем барских черт было больше, чем в брате. В то время я довольно часто бывал у генерала Санхурхо. Несколько раз отвозил его в Тетуан. Генерал стремился к популярности и старался казаться простым и демократичным.

Несколько раз мне довелось летать и с Франсиско Франко, получившим в те дни чин подполковника. К нему я не испытывал ни малейшей симпатии. На базе в Мар-Чика никто не любил его, начиная с родного брата, с которым он едва разговаривал. Когда требовался гидросамолет для подполковника Франсиско Франко, летчики старались уклониться от этого задания: нас задевало его поведение. Он прибывал на базу всегда вовремя и держался очень надменно, стараясь вытянуться как можно больше, чтобы казаться выше и скрыть свой начинавший появляться животик. По словам его брата, Франко постоянно преследовало недовольство своим ростом и склонностью к полноте. Он приветствовал нас строго по уставу и зло говорил что-нибудь неприятное, если самолет еще не был готов. Затем садился рядом с летчиком и сидел, не проронив ни слова, до прибытия на место назначения, где отпускал нас также строго по уставу, сохраняя при этом вид человека, делающего что-то необыкновенное. Не помню, чтобы я хоть раз видел его улыбающимся, любезным или проявляющим хоть какие-то человеческие чувства. Со своими товарищами по Иностранному легиону Франко вел себя точно так же. Его боялись, с ним никто не дружил, его никто не любил. Франко был антипатичен всем, кто с ним имел дело.

В те дни я получил задание, давшее мне постыдную и печальную привилегию быть первым летчиком, сбросившим с самолета бомбы с ипритом — ядовитым газом, впервые использованным под Ипром в конце первой мировой войны. Германская артиллерия нанесла тогда своим противникам колоссальный ущерб, обрушив на них град снарядов, начиненных этим отравляющим веществом. Однажды на аэродроме в Мелилье появились ящики с авиационными бомбами, наполненными ипритом. Всего 100 бомб по 100 килограммов каждая. Их приобрели на военных складах союзников. В годы первой мировой войны эти бомбы не успели использовать: наступило перемирие.

Перевозили их, соблюдая все меры предосторожности. Специально прибывшие на аэродром техники обращались с [111] бомбами очень бережно. В Мелилье они перешли в ведение капитана Планелла (впоследствии стал министром промышленности у Франко), которому дали звучный титул «начальника химической войны».

Поскольку «Голиаф» являлся единственным самолетом, способным поднять такие бомбы, на мою долю и выпала эта «честь». Должен признаться, мне ни на секунду не приходила в голову мысль о подлости или преступности полученного задания. Не помню, чтобы меня мучили угрызения совести после его выполнения. Внушенный нам образ мыслей определил ту потрясающую естественность, с какой мы совершали подобное зверство. Я, как и большинство моих товарищей, был нормальным человеком, с известной долей чувствительности. Мы стремились быть честными, не шли на поводу у плохих людей и вообще готовы были по-донкихотски все отдать для уничтожения несправедливости, конечно в нашем понимании этого слова. Можно привести множество примеров, подтверждающих это. Мы имели собственный взгляд на жизнь, свое понятие о чести. В этом кодексе и заключался секрет нашего поведения. Сколько же потребовалось лет, чтобы понять, какое чудовищное преступление мы совершали, сбрасывая бомбы с отравляющими газами на марокканские деревни!

Я начал осознавать это во время вторжения итальянцев в Абиссинию. Прекрасно помню, как возмущался, читая заявления летчика, сына Муссолини, в которых он с огромным удовлетворением сообщал о бомбардировках и расстрелах из пулеметов беззащитных людей. Я осуждал летчиков, которые, ничем не рискуя, не встречая противника в воздухе, убивали неповинных людей, стремясь захватить их территорию. Эти события происходили в 1935 году. Исподволь я стал понимать, что наше поведение в Марокко напоминало действия итальянцев в Абиссинии. Взгляды, привитые нам армией и церковью, накопившими вековой опыт пропаганды, невозможно быстро и легко выбросить за борт. Кроме того, нельзя забывать, что борьба мавританцев и испанцев началась много веков назад и с того времени продолжалась почти беспрерывно. Сначала мавританцы вторглись на нашу землю, потом мы завоевывали их территорию. Эта борьба стала для испанцев традиционной. В Испании в праздничные дни устраивались представления, связанные с войнами между мусульманами и христианами. Помню, как в поместье Сидамон в день именин моего отца показывали любительский спектакль, в котором эта борьба была основным мотивом. [112]

Поэтому нас нетрудно было убедить, что война в Марокко — естественное явление. Все сказанное мною не оправдание, а лишь объяснение нашего поведения.

Итак, мои заботы, связанные с газовыми бомбами, ограничивались техническими вопросами. Моральная же сторона предстоящего дела меня не беспокоила. Приступая к освоению нового оружия, мы получили столько советов и рекомендаций, что совершенно растерялись. Прежде всего, надо было научиться осторожно обращаться с ним. Механики, поскольку раньше им не приходилось иметь дела с ипритовыми бомбами, потратили целый день на опробование бомбодержателей. Бомбы могли не отцепиться от бомбодержателей, и тогда летчику пришлось бы совершить посадку вместе с ними.

Первый раз мы сбросили свой зловещий груз на небольшую позицию противника, расположенную на вершине горы. Этот дозор постоянно изводил нас снайперской стрельбой. На позиции имелась пещера, где марокканцы укрывались от бомбежек. Мы пролетели очень низко и сбросили четыре бомбы. Взрыв поднял огромные облака пыли, помешавшие увидеть результаты налета. На следующий день мы поспешили к месту бомбежки, чтобы посмотреть, что же там произошло. Каково же было наше удивление, когда мы не только не обнаружили никаких повреждений, но увидели спокойно разгуливавших марокканцев, словно сбросили на них не иприт, а конфетти!

Бомбежки продолжались. Всего было сброшено 60 бомб. Однако на другой день после бомбардировок мы каждый раз убеждались, что марокканцы расхаживали по своим укреплениям как ни в чем не бывало. Казалось, они просто выплевывали иприт! На аэродроме летчики подшучивали над нами и, смотря на наши приготовления к очередному вылету, изощрялись в остроумии, рекомендуя сбросить вместо ипритовых бомб бутылки с газированной водой. (Надо сказать, газированная вода в Мелилье была настоящей отравой.) По крайней мере, говорили они, можно причинить противнику хотя бы боль в желудке. Подтрунивание продолжалось до тех пор, пока одна из бомб не лопнула на аэродроме и не пострадало двадцать человек. Некоторые из них получили сильные ожоги. Среди раненых оказался и капитан Планелл — наш «начальник химической войны».

Безвредность иприта для противника объяснялась довольно просто. Газ, содержавшийся в четырех или шести бомбах, сбрасываемых нами при каждом налете, улетучивался [113] вместе со взрывом. Остатки газа, попадавшие на землю, не давали никакого эффекта. В 1925 году я разговаривал с марокканцами, участниками тех боев, и они подтвердили это. Мы должны были сбросить все 100 бомб на одну позицию, чтобы получить результат, какого добились немцы на Ипре, где газ тек ручьями.

* * *

Мелилья стала очень оживленной. Сюда постоянно приезжали люди с деньгами, жаждавшие развлечений. Летчики пользовались привилегией жить в городе и стремились как можно лучше использовать ее. Наши небольшие апартаменты в деревянном бараке теперь оказались очень кстати, так как найти квартиру в Мелилье стало проблемой. Городская жизнь была приятной, она не потеряла своего испанского провинциального духа, и в то же время в ней уже чувствовались новые веяния, направленные против традиционных порядков и норм поведения. Эти противоречия между желанием приобрести известную личную свободу и укоренившимися обычаями приводили нередко к осложнениям. Так случилось с одним из моих друзей, который часто встречался с одной красивой и жизнерадостной девушкой, однако не имел намерения жениться на ней. В плохую погоду он иногда приводил ее к себе на квартиру. Однажды, когда они сидели у него дома, туда явились мать девушки, двое свидетелей и судья. Пришлось сыграть свадьбу, иначе бы возник большой скандал. Подобные дела в Испании назывались «ловушкой». Иногда родственники по собственной инициативе выслеживали девушку, в других случаях девушка сговаривалась с родителями и подстраивала ловушку, которая вела в церковь. И в этом нет ничего удивительного, так как в те времена единственное, к чему стремились девушки в Испании, было замужество.

В этой связи вспоминаю историю, приключившуюся с моим кузеном Пепе. Я уехал в Севилью, а Пепе, оставшись один в квартире, пригласил на чай девушку из мелильской буржуазной семьи, весьма привлекательную и довольно решительную. Она настолько быстро приняла приглашение, что Пепе был слегка озадачен и подумал: не готовится ли для него ловушка? Поскольку об отступлении не могло быть и речи, оставалось принять меры предосторожности. Я уже говорил, что по соседству с нами жил Хоакин Гальарса. Наши квартиры разделял узкий коридор с окном, через которое легко и незаметно можно было попасть из одной квартиры в другую. [114]

Пепе попросил своих приятелей Сбарби и Гути в случае необходимости оказать ему услугу. Они должны были провести три часа в комнате Гальарсы, готовые немедленно прыгнуть в соседнюю квартиру, если появятся родители девушки с судьей и свидетелями. Вместо влюбленной пары они обнаружили бы девушку в компании трех вполне серьезных сеньоров, то есть создалась бы ситуация, не наказуемая законом. Казалось, все шло хорошо. Гути и Сбарби расположились у Гальарсы. Но Пепе совершил ошибку, вручив им несколько бутылок хорошего вина. Через два часа непрерывного возлияния телохранители моего кузена решили, что выполняемая ими роль не очень благородна, и начали во весь голос выкрикивать различные остроты, а затем, окончательно опьянев, разбили окно и учинили настоящий скандал. К счастью, Пепе успел увести девушку.

* * *

Когда генерал Санхурхо садился в самолет без адъютанта, мы уже знали: официальная поездка в Тетуан закончится в Севилье, Малаге или каком-либо другом месте Андалузии, где можно хорошо провести время. Мне нравились такие изменения маршрутов. Со мной Санхурхо всегда обращался просто, внушая тем самым к себе доверие. Повсюду он имел друзей и знакомых, умевших развлекаться. В общем, эти поездки были приятны. В тот день он собирался лететь в Санлукар-де-Баррамеда на совещание с генералом Примо де Ривера — такова была, по крайней мере, официальная версия. Санлукар был знаменит своей несравненной мансанильей и бегами. Тот факт, что Колумб отправился оттуда в одно из своих плаваний, прославил город меньше, нежели его вино и лошади. Путешествие из Мелильи в Санлукар при хорошей погоде и на таком гидросамолете, как «Дорнье», было очень приятным. За день до вылета сильный шторм и ливень очистили небо, и видимость была прекрасной. Пока самолет набирал высоту, чтобы пересечь полуостров Трес-Форкас, мы могли созерцать необыкновенный по колориту пейзаж. Залив Мар-Чика, с его спокойными водами, блестел на солнце как зеркало. Узкий нежно-желтый песчаный язык, вытянувшись к островам Чафаринас, отделял Мар-Чика от моря, с его характерным темно-лазурным цветом и отливающей белизной пеной. Мы пролетели над маленьким портом Мелильи. За несколько минут оставили позади полуостров Трес-Форкас — серый, скалистый, почти необитаемый. Его большой и [115] обрывистый волнорез постоянно атаковывало море, совсем не похожее здесь на Средиземное. На северо-востоке полуострова, на двух рифах, как мост, лежал линкор, не заметивший в тумане скал и оставшийся тут навсегда. Грандиозное и в то же время грустное впечатление производил этот бессильный колосс, постоянно подвергавшийся ударам волн, понемногу разрушавших его. Кажется, он назывался «Альфонсо». Это был один из трех линкоров, купленных Испанией и прослуживших очень недолго. В 1937 году в водах Сантандера английским торпедным катером был потоплен второй линкор — «Испания». В порту Картахена фашисты взорвали последний из них — «Хаиме».

На фоне чистого горизонта вскоре показались горы Испании. Когда мы подлетали к Вилья-Алусемасу, Санхурхо приказал приблизиться к берегу. Самолет прошел почти над. самым островом Алусемас, и несколько человек на террасе одного из домов приветствовали нас. Соблюдая необходимые меры предосторожности, мы пролетели над главным штабом Абд-эль-Керима в Вилья-Алусемасе, но не увидели там никакого движения, в нас не стреляли даже с береговых постов. В те минуты нельзя было предположить, что через несколько часов это кажущееся спокойствие закончится трагически.

Мы продолжали наше восхитительное путешествие и вскоре уже летели над Гибралтарским проливом. Отсюда открывался вид на большую часть Андалузии и Сьерра-Неваду. Под нами еще можно было различить Сеуту и Альхесирас, а слева уже показался Танжер — весь белый, окруженный зелеными холмами, с живописными виллами дипломатов, авантюристов и богатых компрадоров. Справа от нас, смело вдаваясь в море, купался в лучах солнца Кадис. Его трудно не узнать: узкий язык земли, на котором едва хватило места для автомобильной дороги и железнодорожной линии, проложенных для сообщения с материком. Панорама пролива, открывающаяся с воздуха при хорошей погоде, необыкновенно красива. Наконец мы подлетели к устью Гвадалквивира и сели на воду возле Санлукара. На пристани Санхурхо уже ожидал генерал Примо де Ривера с одним из своих адъютантов.

После полудня я сидел в казино за бокалом вина, когда на автомобиле подъехал адъютант Примо де Ривера и передал мне приказ генерала Санхурхо немедленно явиться к нему в загородное поместье. Генерал сказал мне. что Примо де Ривера должен быть этой же ночью в Альхесирасе, и спросил, можно ли доставить его туда на гидросамолете. [116]

До наступления темноты — тогда еще ночью не летали — оставалось два часа, времени было в обрез. Уступая настойчивости Санхурхо, я ответил, что, если отправимся тотчас же, можно попытаться. По моим расчетам, посадка на воду в Альхесирасе не должна быть трудной, даже при слабом освещении. Внезапно появился Примо де Ривера с маленьким чемоданом и торопливо поздоровался со мной. Мы запустили моторы и, не теряя ни минуты, поднялись в воздух. Но в спешке не сумели вовремя преодолеть одну из волн, обычно очень сильных в устье реки, в результате в самолет попало много воды. Примо и Санхурхо промокли с ног до головы. Инстинктивным движением я уклонился от этой ванны, спрятавшись под стеклянным козырьком. По мере того как мы набирали высоту, чтобы, сокращая путь, лететь над землей, температура воздуха понижалась и обоих генералов, сидевших в насквозь промокшей одежде, стало бить от холода, как в лихорадке. Пришлось сбросить форму, чтобы немного подсушить ее, а пока закутаться в моторные чехлы. Странно было видеть высокомерного диктатора и знаменитого генерала, закутанных в чехлы поверх нижнего белья, скорчившихся позади сиденья пилота.

Мы прибыли на место вечером, благополучно приводнились и сразу же отправились в отель «Альхесирас» — один из лучших в Испании. Помню, комната здесь стоила фунт стерлингов в день и оплачивалась в английской валюте, так как большая часть клиентов были англичанами, приезжавшими из Гибралтара. К девяти часам Примо де Ривера пригласил меня на ужин. Я отправился в город, который мне показался некрасивым и грязным. Мне было стыдно, что многие иностранцы судили по нему об Испании.

К ужину я пришел точно в назначенное время, но генералы все еще сидели на совещании, должно быть очень важном. Оно закончилось в половине одиннадцатого ночи. Видимо, Примо де Ривера был доволен его результатами. За ужином я с интересом слушал рассказы диктатора. У него был тонкий голос и сильный андалузский акцент; он казался симпатичным, общительным и прекрасно рассказывал разные истории. В Испании говорили, что Примо много пьет. В действительности же он употреблял только минеральную воду «Соларес». К концу ужина явился Гарсия де ла Эрранс, тогда подполковник инженерных войск. (В начале войны 1936–1939 годов в чине генерала был убит в казарме Карабанчель.) Очевидно, он близко знал Примо, так как обращался к нему [117] на «ты» и называл Мигелем. Весьма торжественно он вытащил завернутую в газету бутылку и сказал, что, узнав о присутствии Мигеля в отеле, пришел приветствовать его и принес вино, очень старое и исключительное на вкус. С удрученным видом Примо ответил, что больной желудок не позволяет ему употреблять ничего спиртного, и, даже не попробовав, передал вино нам. К концу ужина Санхурхо вручили срочную телеграмму на нескольких листках. В ней сообщалось, что марокканцы, сосредоточив против острова Алусемас большое количество артиллерии, вот уже несколько часов интенсивно обстреливают его. Бомбардировка принесла большие разрушения и многочисленные жертвы; число убитых до сих пор не подсчитано. Санхурхо предупредил меня, что утром мы отправимся в Мелилью.

Хорошо помню свое отношение к этому известию. Я понял, почему марокканцы не подавали признаков жизни несколько часов назад, когда мы пролетали над островом Алусемас. Вместе с тем я подумал, что сообщение о жертвах резко контрастировало с той наполненной жизнью обстановкой, в которой мы находились. Возможно, именно тогда я начал осознавать, что война в Марокко абсурдна. Но мои сомнения длились недолго. Выполняя приказ Санхурхо, я предупредил механиков, чтобы они подготовили самолет к вылету на рассвете, а сам отправился отдохнуть и заснул, как младенец.

Через несколько дней началась операция в секторе Тафарси в направлении Вилья-Алусемас. Одна из воздушных эскадрилий, понесшая большие потери, нуждалась в летчиках. Я вместе с моим наблюдателем капитаном Поусо вылетел ей на помощь. Однажды после бомбометания мы приблизились к линии фронта, чтобы пулеметным огнем поддержать наступление наших частей, шедших в авангарде «харки» {58} дружественных нам марокканцев. Пытаясь разобраться в обстановке и боясь спутать своих марокканцев с «чужими», что было нетрудно, мы летели очень низко. Несмотря на многочисленные предупреждения офицеров, чтобы «харки» для нашей ориентировки пользовались сигнальными полотнищами, они никогда этого не делали. Подлетев к фронту, мы увидели во дворе одного дома группу марокканцев в сорок или пятьдесят человек, которые, заметив нас, выкинули белый флаг. Мы решили, что это друзья, но они вдруг открыли [118] огонь, ранили моего наблюдателя в лицо и пробили радиатор. Поняв, что мы остались без воды, и увидев в зеркало окровавленное лицо Поусо, я сделал вираж в сторону своих линий, но в тот же момент почувствовал два резких удара в колени, как будто в меня попали камнями. Удары оказались настолько сильными, что сбросили ноги с педалей управления. В первый момент я не почувствовал острой боли и восстановил управление. Но заглох мотор. Я знал лишь приблизительно, где находятся наши войска. Используя имевшуюся высоту, я начал планировать, стремясь покрыть возможно большее расстояние, чтобы не попасть в руки противника. Но вскоре самолет потерял скорость и камнем упал на землю с высоты 20 метров. Удар был настолько сильным, что Поусо потерял сознание, а я находился в полуобморочном состоянии и не мог сделать ни малейшего движения, зажатый обломками самолета. Все же я заметил, что к нам спешат пять или шесть марокканцев. Кто они — друзья или враги? Я не мог достать пистолет из кобуры, но, чувствуя, что меня оставляют последние силы, собрал всю свою волю, не желая сдаваться врагам. О скольких вещах можно подумать за несколько минут! Сильное нервное напряжение, желание выжить во что бы то ни стало позволили мне удержать сознание до тех пор, пока один из бежавших не крикнул: «Эстар де Эспанья! Эстар де Эспанья!» {59} Что было потом, не помню. Пришел в себя, когда нам оказывали первую помощь. Кстати, это делал ветеринарный врач в звании лейтенанта туземной полиции. Не знаю, чем он занимался в «харки», но Поусо и я очень признательны ему за заботу о нас. На двух мулах, поддерживая с обеих сторон, марокканцы довезли нас до первого санитарного пункта. Там нас сфотографировали. На этом снимке, обошедшем многие иллюстрированные журналы, я был похож на Дон-Кихота, когда его везли на Росинанте, избитого палками после печального приключения с иянгуэсцами.

Я уже находился в санпункте, когда прибыл адъютант Санхурхо. Генерал командовал позицией, около которой нас подбили, и видел падение самолета. Он приказал отправить нас на автомобиле в госпиталь. Так спустя три часа после ранения я очутился в великолепной операционной госпиталя в Мелилье. На этот раз мое положение было серьезным: я получил по пуле в каждую ногу, довольно большую трещину в черепе (врачи даже подумывали о трепанации) [119] и множество ран и ушибов при падении. У моего наблюдателя было несколько переломов и других повреждений, а также пулевое ранение в щеку, оставившее шрам на всю жизнь.

Первые недели в госпитале были тяжелыми; лечение протекало болезненно, но благодаря искусным врачам и моей огромной выносливости я уже спустя два месяца выписался и сделал первые шаги на костылях. Месяц я провел вместе со своей сестрой Росарио и братом Маноло, восстанавливая здоровье, в Канильясе и Сидамоне, а затем вернулся в Мелилью, как раз к моменту взятия Вилья-Алусемаса. На этом Примо де Ривера закончил войну в Марокко.

Дальше