Переподготовка для элитной дивизии
Я остался стоять в коридоре переполненного поезда. Не теряя ни секунды, открыл коробочку, которую дала мне Паула при расставании. В ней лежали две пачки сигарет, которые я подарил ей: их привез мне отец. Отец не курил, наверное, он годами собирал сигареты от случая к случаю. В коробочку Паула вложила короткую записку и свою фотографию. В записке она выражала надежду, что сигареты будут мне подспорьем в трудные минуты, которых впереди у меня еще много. Наверное, я раз десять перечитал записку, прежде чем засунул письмо и фотографию в пропуск.
Поезд двигался не спеша. Все погрузились в печальные размышления. Я нашел уголок, где не слишком качало, положил листок бумаги на оконную раму и начал письмо к Пауле. Но не тут-то было: ко мне подошел какой-то придурок из Альпийского корпуса и завел беседу:
— Вот и закончился отпуск. Вечно он заканчивается слишком быстро! Я тоже возвращаюсь — назад, к оружию!
Я посмотрел на него, но ничего не сказал. Он был просто невыносим.
— Погода стоит прекрасная, так что на фронте, видно, жарко. Помню прошлое лето. Как-то раз мы...
— Извини, друг, я пишу письмо.
— Вот оно что? Небось своей девчонке, угадал? Да не волнуйся ты так.
Мне захотелось проткнуть его штыком.
— Встречаются такие девчонки, ты не представляешь! Вот как-то в Австрии...
Вне себя от гнева я повернулся к нему спиной и попытался закончить письмо. Но стоял такой шум, что здесь было не до письма. Пришлось отложить это дело на потом. Долго простоял я, прижавшись к стеклу и глядя невидящими глазами на пробегающий мимо пейзаж. [186] Ни на минуту не умолкали хриплый смех и разговоры. Многие шутили, чтобы отвлечься от страшной действительности: фронт простирался от Мурманска до Азовского моря, и двум миллионам едущих со мной солдат придется поплатиться на войне своими жизнями. Поезд шел с частыми остановками. На каждой станции выходили и садились гражданские военные. Последних было большинство: они направлялись на Восточный фронт. Ночью мы прибыли в Познань. Я бросился в центр перегруппировки, где до полуночи должны были проштемпелевать мой пропуск. Я думал, что меня сразу же направят в казармы, где я провел несколько часов на пути в Берлин. Шум толпы, скопившейся в военной жандармерии, не давал мне думать о Пауле. С формальностями было покончено гораздо быстрее, чем на пути в отпуск: было похоже, что в дьявольской машине непрерывно движется двойная очередь солдат. За десять минут мой истекший пропуск был подписан, проштемпелеван и зарегистрирован. Мне приказали идти в поезд номер 50, направляющийся в Коростень.
— Правда? — удивился я. — Когда же он отходит?
— Отправление через полтора часа. У вас еще есть время.
Значит, ночь мы проведем в дороге. Вслед за солдатами по деревянной галерее я прошел к поезду, состоявшему как из пассажирских, так и из товарных вагонов.
Я пробирался через шумную толпу, ища уголок, где можно присесть и все же написать письмо. По совету отца, который считал, что безопаснее всего ехать в задних вагонах, я прошел в один из них, пол которого покрывала солома, протиснувшись среди пяти пар ног, торчащих из открытой двери.
— Добро пожаловать, парень, — приветствовал меня какой-то пехотинец. — Приготовься к райскому удовольствию.
— Что, мальчик, ты с нами охотиться на русских? — добавил другой
— Охотиться, и не впервые.
— Да что ты! В первый раз, верно, ехал в пеленке? [187]
Что бы ни случилось, мы не теряли чувства юмора. Неожиданно среди других зеленых шинелей я разглядел Ленсена.
— Эй, Ленсен! Ленсен!
— Будь я проклят, — проговорил Ленсен, пробираясь мимо солдат, столпившихся у выхода. — Так ты не дезертировал!
— Ты, я смотрю, тоже!
— Для меня все не так: я же пруссак. Разве я похож на темноволосых дезертиров, сбежавших в Берлин?
— Хорошо сказано! — прокричал солдат, стоявший в проходе.
Ленсен смеялся, но я знал, что он говорит серьезно.
— Гляди-ка, — молвил он. — Вон и еще один из нашей банды.
—Где?
— Да же здесь на платформе: здоровяк, которому все нипочем.
— Гальс!
Я выпрыгнул из вагона.
— Кто выпал из гнезда, тому в нем больше не бывать! — крикнули мне вслед.
— Эй, Гальс!
Он увидел меня, и его физиономия засветилась радостью.
— Сайер! А я-то думал, как разыскать тебя в такой толпе.
— Это Ленсен тебя заметил.
— Он что, тоже здесь? Мы вернулись к поезду.
— Вы опоздали, ребята. Свободных мест нет.
— Это ты так думаешь! — рявкнул Гальс, схватил одного из солдат за ноги и вышвырнул его на перрон. Раздался всеобщий смех. Мы залезли в вагон.
— Вот это здорово, — заметил парень, которого выставил Гальс. Он забрался вслед за нами и потирал спину. — Если так пойдет дальше, скоро нас набьется здесь как тараканов, даже поспать не удастся.
— Значит, это ты, нахал, — произнес Гальс, пронзая меня взглядом. — Я ожидал от тебя вестей целых две недели. [188]
— Прости... но когда я расскажу тебе, что произошло...
— Да уж, сочини что-нибудь поубедительнее. А то я и не знал, что говорить родителям.
Я рассказал другу о своих приключениях.
— Ничего себе. — Гальс сокрушенно покачал головой. — Здорово они тебя надули. А надо было меня слушать. Могли бы вместе поехать в Дортмунд. Там, конечно, тоже без конца объявляли тревогу, но самолеты только пролетали над нами. Тебе же пришлось несладко.
— Что ж, такова жизнь, — ответил я вроде бы с сожалением.
На самом деле я ни о чем не жалел. Если б я поехал с Гальсом, то никогда бы не встретил Паулу. А она сполна вознаградила меня за все, что я увидел при пожаре Темпельгофа.
— Ну и морда же у тебя, — посочувствовал Гальс.
Я был не расположен вести беседы. Гальс быстро понял мое настроение и оставил меня в покое. Мы растянулись на соломе и попытались заснуть. Каждый раз, когда поезд лязгал на стрелке, мне казалось, что Паула все дальше уходит от меня. Мы проезжали деревни, города, леса, такие же темные, как ночь, бесконечные пространства. Поезд не останавливался. Наступил рассвет, а мы по-прежнему были в пути. Через три часа прибыли в Польшу, проехали Пинские болота, идущие параллельно ухабистой дороге, искореженной войной, умытой кровью и потом солдат, которые по ней прошли. Небо казалось еще больше, чем обычно: в нем царило лето, которого была лишена земля. Несколько раз я погружался в дрему и просыпался, а колеса все выстукивали свою мелодию.
Но вот наконец поезд замедлил ход и остановился. У хижины, выполнявшей роль станции, паровоз заправился углем и водой. Чтобы поразмяться, мы выпрыгнули на покрытую щебнем дорогу. О том, что нам дадут поесть, не могло быть и речи. Немецкие военные перевозки, как тогда считалось, не отличались подобными излишествами: до Коростеня еды не будет. К счастью, у всех были с собой домашние запасы — на это и рассчитывал генерал-квартирмейстер. [189]
Поезд подал сигнал, и мы отправились дальше на восток. Несколько раз Гальс пытался занять меня беседой, но безуспешно. Я бы рассказал ему о Пауле, но боялся, что он лишь посмеется надо мною. С наступлением сумерек мы приехали в Коростень. Нам приказали выйти и выстроиться у полевой столовой. Отвратительное варево, которое там подавали, не шло ни в какое сравнение со стряпней фрау X. Поев, мы вымыли котелки и попили из бочки, в которой хранилась вода для паровоза.
После этого мы пересели в русский поезд. Удобств в нем было еще меньше. На восток! На восток! Безостановочно, днем и ночью, на фронт двигались составы. Меньше чем за три дня мы доехали до нашей линии обороны. Южный фронт, тяжелые бои на котором шли во время моего отъезда в районе Кременчуга, переместился, но наши окопы остались без изменений. Утомительное путешествие завершилось в Ромнах, из которых в свое время мы еле выбрались. Из поезда нас, словно овец, загнали в столовую и затем, не давая опомниться, жандармы распределили нас по ротам. Стояла сильная жара, нам ужасно хотелось спать. Русские собирались толпами и смотрели на нас, будто присутствовали при открытии ярмарки. Из дивизии «Великая Германия» прибыл мотоциклист. Нам приказали следовать за ним, а он и не подумал замедлить ход и заставил нас нестись со всех ног. По такой жаре, с тяжелой поклажей! Мы едва не задохнулись, пока добрались до места назначения.
Фельдфебель вышел из мотоцикла и разбил нашу роту на взводы в сорок—пятьдесят человек. Мы двинулись к новому лагерю. Поскольку командовали нами солдаты, тоже только вернувшиеся из отпуска, а значит, не горевшие желанием возвращаться на линию огня, мы сделали несколько остановок, прежде чем прибыли в лагерь дивизии «Великая Германия», расположенный в сельской местности в тридцати километрах от Ромнов и более чем в ста пятидесяти от Белгорода.
В лагере переподготовки для элитной дивизии — такими были все дивизии, которым вместо номеров [190] присвоили названия, — мы как следует попотели. В результате через неделю ты или оказывался в госпитале, или зачислялся в дивизию, что было еще хуже, потому что оттуда тебя направляли сразу на фронт.
В лагерь мы попали через большие ворота, поставленные прямо посреди густого леса, протянувшегося на северо-восток. Хоть мы и соблюдали строевой шаг и во всю глотку орали «песни», успели все же прочитать лозунг, красовавшийся на массивных воротах. Черными буквами на белом фоне было выведено: «Мы рождены, чтобы умереть». Не думаю, что кто-то, прочитав такую надпись, не содрогнулся от страха. Еще один лозунг красовался неподалеку: «Служу».
Фельдфебели подвели наш безупречный строй к правой стороне плаца и приказали остановиться. Навстречу нам вышел огромного роста капитан. Сбоку рядом с ним шли еще два фельдфебеля.
— Смирно! — рявкнул наш сопровождающий.
Капитан-гигант отдал честь медленно, но решительно. Затем он прошел по нашим рядам, разглядывая каждого. Даже Гальс рядом с ним казался коротышкой. Парализовав всех нас пристальным взглядом, который невозможно было выдержать, он вернулся на место к двум фельдфебелям, которые стояли как вкопанные.
— ДОБРОЕ УТРО, ГОСПОДА. — Каждое его слово звучало будто камень, вбиваемый в землю. — ПО ВАШИМ ЛИЦАМ Я ВИЖУ, ЧТО ВЫ УСПЕЛИ ХОРОШЕНЬКО ОТДОХНУТЬ. Я ЭТОМУ ОЧЕНЬ РАД. — Даже птицы умолкли, испугавшись громоподобного голоса капитана — ОДНАКО ЗАВТРА ВАМ ПРИДЕТСЯ ПОДУМАТЬ О ЗАДАЧЕ, КОТОРОЙ ВЫ ДОЛЖНЫ ПОЛНОСТЬЮ ПОСВЯТИТЬ СЕБЯ.
Ко входу подошел запыленный отряд. Он остановился, чтобы не помешать капитану закончить речь.
— ЗАВТРА НАЧИНАЕТСЯ ВАША ПЕРЕПОДГОТОВКА В РЕЗУЛЬТАТЕ КОТОРОЙ ВЫ ПРЕВРАТИТЕСЬ В ЛУЧШИХ БОЙЦОВ ВО ВСЕМ МИРЕ. ФЕЛЬДФЕБЕЛЬ, — загремел он еще громче, — НОВЫЙ ВЗВОД ПОДНЯТЬ НА РАССВЕТЕ. [191]
— Так точно, господин капитан.
— ПРИЯТНО ПРОВЕСТИ ВЕЧЕР, ГОСПОДА.
Он было повернулся на каблуках, но передумал и подал вновь прибывшему отряду знак подойти ближе. Когда солдаты, полураздетые и все в пыли, поравнялись с нами, он так же одним пальцем остановил их.
— К нам прибыли новые друзья, — обратился он к обоим отрядам. — Прошу, поприветствуйте друг друга.
Триста человек, которые валились с ног от усталости, развернулись вправо в четверть оборота и отдали нам честь. Мы взяли на караул. Капитан, довольный собой, ушел. Как только он исчез, пришедшие с ним фельдфебели, как безумные, погнали нас к казармам.
— В вашем распоряжении четыре минуты на то, чтобы расположиться, — рявкнули они.
Забыв об усталости, мы встали у двухъярусных коек. Под пристальным взором фельдфебелей офицеры объявили перекличку. Затем объяснили, что от нас требуется соблюдать полный порядок и дисциплину. Хотя было еще рано, нам посоветовали хорошенько выспаться. Мы уже знали, что в немецкой армии подобные слова имеют вес. Слово «усталость» означало совсем не ту усталость, с которой приходилось сталкиваться после войны. А в те времена «усталость» означала потерю за несколько дней по крайней мере пяти кило веса. Когда офицеры и фельдфебели, захлопнув дверь, удалились, мы воззрились друг на друга в полном замешательстве.
— Да, похоже, здесь не соскучишься, — произнес Гальс. Его постель располагалась под моею.
— Это уж точно. Ты видал капитана?
— Я только его и видел. Уже предчувствую, как он даст мне по заднице.
На улице взвод в камуфляже уходил куда-то — наверное, на ночную тренировку.
— Извини, Гальс. Мне надо написать письмо. Хочу закончить, пока светло.
Фельдфебель сказал, что свечи, после того как выключат свет, полагается использовать лишь в случае крайней необходимости.
— Валяй, — сказал Гальс. — Оставляю тебя в покое. [192]
Я поскорее вытащил листок бумаги, на котором мне так и не удалось написать ни строчки.
«Любимая...» — начал я и вслед за тем описал наше путешествие и прибытие в лагерь.
«Паула, — продолжил я, — со мной все в порядке. Я не думаю ни о чем, только вспоминаю тебя. Здесь все спокойно. Я помню каждую минуту, которую мы провели вместе, и надеюсь вернуться к тебе.
Я так тебя люблю».
Лучи солнца уже освещали верхушки деревьев, когда дверь казармы распахнулась с таким шумом, будто сюда ворвались советские войска. Фельдфебель свистнул, и мы все попрыгали с коек.
— У вас тридцать секунд на то, чтобы помыться, — прокричал он. — Затем всем раздеться и собраться перед казармами для физической тренировки.
Все сто пятьдесят солдат бросились в душевую, расположенную на другом конце лагеря. Неподалеку в сумеречном свете было видно, как бежит умываться еще одна рота.
За короткое время мы вымылись и выстроились в одних трусах перед казармами. К счастью, только начался июль, так что простуда нам не грозила. Фельдфебель выбрал одного из нас, чтобы тот руководил гимнастикой до возвращения начальства. Нам надо махать руками, дотрагиваться до носков, наклоняться вправо и влево как можно ниже, а затем повторить все упражнения.
— Начинайте, — сказал фельдфебель, уходя. — И чтобы без остановок.
Так мы и упражнялись в течение пятнадцати минут.
К моменту возвращения фельдфебеля кое у кого уже закружилась голова.
— Вам сорок пять секунд на то, чтобы вернуться в казарму. Шагом марш!
Через сорок пять секунд сто пятьдесят человек, на голове которых блестели сто пятьдесят касок, уже собрались перед знаменем. Именно тогда мы и познакомились с капитаном Финком и его прославленными методами переобучения. Он появился перед нами в галифе и с хлыстом под мышкой. [193]
— Смирно! — раздался приказ фельдфебеля.
Капитан остановился на некотором удалении, медленно повернулся вполоборота и отдал честь флагу. Раздался приказ взять на караул.
— Вольно, — произнес капитан, повернувшись к нам. — Фельдфебель, сегодня вы будете лишь сопровождать меня. В честь прибытия новобранцев я сам займусь тренировкой.
Он слегка наклонился и посмотрел на землю, уже освещенную солнцем. Затем выпрямил голову.
— Смирно!
За сотую долю секунды мы стали смирно.
— Отлично, — произнес капитан приторным голосом. Он приблизился к солдатам, стоявшим впереди. — Господа, у меня сложилось впечатление, что вы несколько поспешно записались в элитную пехоту, не успев как следует поразмыслить. Возможно, вы не понимаете, что в специальных отрядах пехоты, вроде того, в котором мы состоим, нет ничего общего с тем, к чему вы привыкли во вспомогательных войсках, из которых добровольно ушли. Никто из вас не подходит для поставленной перед нами задачи. Мне хотелось бы ошибаться, хотелось бы, чтобы вы доказали, что я не прав и мне не придется посылать вас в штрафной взвод, где вы поймете, что совершили ошибку.
Ошеломленные, затаив дыхание, мы вслушивались в его слова.
— Дело, которому вам раньше или позже придется себя посвятить, потребует от вас такого напряжения сил, о котором вы даже не подозреваете. Иметь высокий боевой дух и уметь обращаться с оружием — этого уже недостаточно. Вы должны проявить настойчивость, решительность и храбрость, умение противостоять врагу в любых условиях. Дивизия «Великая Германия» удостоилась чести быть упомянутой в официальных сводках, распространяемых по всему рейху. Такую честь непросто заслужить. Для этого нужны настоящие мужчины, а не такие размазни, как вы. Предупреждаю заранее: вы встретитесь с трудностями. Мы не прощаем ошибок и требуем быстрых реакций. [194]
Как воспринять такую тираду?
— Смирно, — рявкнул капитан. — Всем на землю!
Не колеблясь, мы растянулись на песке. Капитан Финк шел, будто прогуливаясь по пляжу. Он продолжал говорить, наступая сапогами — а весил он более восьмидесяти кило — на парализованные тела: кому-то на спину, кому-то на бедро, на голову или на руку. Но никто не пошевелился.
— Сегодня, — произнес капитан, — мы устроим прогулку за город. Я хочу посмотреть, на что вы годитесь.
Он разделил нас на две группы: в одной было сто человек, в другой пятьдесят.
— Господа, сегодня, — обратился капитан к первой группе, в которую не попали ни я, ни Гальс, — вам дается честь выполнять роль раненых. Завтра вы будете ухаживать за товарищами. РАНЕНЫЕ, НА ЗЕМЛЮ!
Он повернулся к нам:
— Парами! Подобрать раненых!
Мы с Гальсом соорудили из своих рук носилки для здоровяка, который весил не меньше ста килограммов. Капитан Финк повел нас к выходу из лагеря. Мы дошли до невысокого холма, расположенного на расстоянии двух километров. Наши руки разламывались от усталости под тяжестью «раненого» товарища, которому очень нравилось его положение. Добравшись до холмика, мы поднялись на него и перебрались на другую сторону. Стало жарко, с нас ручьями катил пот. Время от времени солдаты на мгновение опускали руки, и «раненый» оказывался на земле. Финк с фельдфебелем сразу же отделял эту тройку от остальных и поручал им еще более тяжелую задачу: нести одному другого на спине. У склона я понял, что настала моя очередь.
— Гальс, я так больше не могу. Надо отдохнуть.
— Спятил?! Да ты что, хочешь нести его на себе?
— Я все знаю, Гальс. Но у меня нет сил.
— Не останавливаться, — произнес капитан. — Вперед!
Гальс покрепче ухватил мои руки, чтобы я не сбросил ношу. Мы слышали, как сзади едва переводит дух солдат, который валится с ног под тяжестью усевшегося на него в полном снаряжении товарища. Фельдфебель [195] обрушил на него целый град проклятий, требуя, чтобы тот не останавливался. Гальс, который был намного сильнее меня, стиснул зубы. По его лицу струился пот.
— Простите, парни, — сказал солдат, которого мы несли. — Я не виноват. С радостью прошел бы это расстояние пешком, да ведь мне не разрешат.
Мы доплелись до следующего холма и взобрались на него, собрав остатки сил. Те, кто тащил «раненых» на спине, сильно отстали. Их подгонял фельдфебель. Капитан не сводил с нас глаз. Мы ожидали, что он даст приказ остановиться, но за каждым пройденным метром следовал еще один и еще, а его стало проходить все труднее. Мои руки совсем онемели.
— Гальс, я больше не выдержу. Отпусти.
Гальс стиснул зубы и ничего не сказал. Я испытывал такую усталость, что перестал держать «раненого», и Гальс понес его один.
Я размял окоченевшие от усталости руки и сделал глубокий вдох. Надо мной нависла огромная тень капитана. Раздался приказ, и я взвалил на свои дрожащие плечи солдата, вес которого значительно превышал мой. Но изменение в положении тела позволило мне хоть как-то перевести дух. Перед глазами стоял туман, и все же я плелся со своей ношей.
Целый час продолжалась наша пытка. От крайнего напряжения сил мы едва не лишились сознания. Капитан Финк явно переоценивал наши возможности. В конце концов он решил дать нам новое упражнение
— Вы, похоже, изрядно утомились. Следующее упражнение будете выполнять в лежачем положении, это вернет вам силы. Представьте себе: там, за холмом, гнездо большевистского сопротивления. — Он указал на холмик, расположенный в километре от нас. — Вообразите, — продолжал он, засветившись от радости, — что вам совершенно необходимо взять этот холм. Если вы пойдете туда просто так, они с радостью уложат вас. Поэтому вы должны слиться с землей и двигаться к цели на животе по-пластунски. Я пойду первым и буду стрелять в каждого, кого замечу. Все ясно? [196]
Мы смотрели на него разинув рот. А он уже пошел к холму, вытаскивая на ходу из кобуры маузер. Пара минут, которая ему понадобилась, чтобы добраться до холма, позволила нам перевести дыхание. Наши взоры были прикованы к капитану, отправившемуся на свою позицию. Мы недоумевали: правильно ли его поняли?
По приказу фельдфебеля мы по-пластунски двинулись вперед к пригорку. Фельдфебель побежал к капитану. Слева от меня пыхтел Гальс. Мы преодолели четыре пятых пути, когда на фоне неба показалась крохотная фигура капитана. Он тут же начал пальбу. Мы было заколебались, недоумевая, что творится, но свисток фельдфебеля заставил нас продолжить движение. По-видимому, капитан не имел права зря расстреливать нас. В противном случае, не сомневаюсь, он целился бы в каждого отстающего. Его пули свистели среди нас, пока мы не достигли холма. Игра была небезопасной.
За три недели переподготовки мы потеряли четырех товарищей: они пострадали от несчастных случаев во время учений. Было еще двадцать раненых: у кого-то воспалилась царапина, полученная при преодолении колючей проволоки, кого-то задело пулей или шрапнелью, кого-то переехал грузовик или учебный танк. Пришлось спасать солдат, едва не затонувших на плотах, изготовленных из шпал.
Мы ходили в бесконечные походы. Как-то несколько часов шли по краю болота по воде, в то время как другой взвод обстреливал нас, из-за чего мы не вылезали из воды и старались спрятать хотя бы головы. Нас учили бросать наступательные и оборонительные гранаты на заранее подготовленный участок. Мы практиковались в штыковом бою, тренировались держать равновесие (в этих упражнениях каждый пятый сломал себе шею). А испытания на выносливость велись без конца. Одно такое испытание проводили в заброшенном газопроводе, который в свое время снабжал несколько городов. Он состоял из двух трубоотводов. Солдаты, которым было приказано пролезть там, узнали на собственной [197] шкуре, что такое клаустрофобия. А подобные испытания проводились сотни раз. Мы занимались по тридцати шести часов кряду. В течение смены устраивалось всего три получасовых перерыва, во время которых мы расправлялись с содержимым котелков и возвращались в казармы чистить форму. После тридцатишестичасовых смен нам полагалось восемь часов сна. Затем следовало еще тридцать шесть часов занятий, и так каждый день. Проводились и ложные тревоги: по сигналу мы вскакивали с нар и неслись на плац в полном обмундировании и снаряжении, и лишь потом могли вернуться ко сну. Первые пять дней пришлось особенно тяжко. Разговоры были запрещены. Тех, кто валился от усталости, взвод должен был поставить на ноги, отхлестав по щекам и облив водой.
Иногда кто-нибудь из нас мог доплестись в лагерь лишь с помощью двоих товарищей. Не доходя пятисот метров до казармы, мы должны были выстроиться, идти строевым шагом и петь, будто возвращаемся с прогулки. Но иногда, как бы ни орал фельдфебель и как бы ни угрожал гауптвахтой, мы так уставали, что ему не удавалось гнать нас в строю. Как он ни бесился, ему приходилось вести за знаменем длинную цепочку полусонных солдат. Наконец мы возвращались в казармы и валились в полном обмундировании и снаряжении на постели; во рту пересыхало, а голова раскалывалась от боли. Но никакие обстоятельства не могли изменить заведенный в лагере порядок: капитан Финк гнул свое, и ему было наплевать на наши кровоточащие десны, и исхудалые лица, и на волдыри на ногах, из которых тоже сочилась кровь. Впрочем, голова болела так, что об остальном мы были не в силах и думать. Просить пощады — бесполезно: на зов о помощи отвечали одной и той же фразой: «Шагом марш! Марш!»
Мы видели и чувствовали совсем немного: русское лето, которое без весны сменило зиму. Грозы и ливневые дожди. Плечи, натертые лямками ранцев и оружием. Тычки, синяки и удары хлыстом. Котелки, наполненные безвкусной жижей. Боязнь оказаться в штрафном батальоне. Боязнь преуспеть и геройски погибнуть на войне. [198] Пустые головы, устремленные в никуда взоры товарищей, которые не видят ничего, кроме земли...
Я получил два письма от Паулы, но от изнеможения даже не смог их разобрать. Злился на самого себя, что не могу написать ни строчки во время восьмичасового отдыха.
Когда я узнал, что на западе, на расстоянии трех тысяч километров от нас, в Париже перестали отпускать спиртное после установленных часов, и парижане считали это «ужасным», то смеялся при мысли о подобной несправедливости.
Одна из крупнейших ошибок немецкого командования во время войны состояла в том, что с немецкими солдатами обращались еще хуже, чем с пленными: и это вместо того, чтобы позволить нам грабить и насиловать, — осудили-то нас в конце концов все равно именно за это.
Мы учились обороне при танковой атаке. За рекордное время выкапывали окопы в сто пятьдесят метров длиной, пять метров шириной и метр глубиной. Нам приказывали плотными рядами занимать окоп и не выходить из него, что бы ни случилось. Затем под прямыми углами на нас пошли три или четыре танка «Марк-3». С разной скоростью они пересекли траншею. Эти чудища весили столько, что земля под ними проваливалась на десять—двадцать сантиметров. Гусеницы танков вгрызлись в землю окопа и проходили всего в нескольких миллиметрах от нашей головы. Мы орали от ужаса. Даже теперь, видя бульдозер, я вспоминаю об этом. Нас выучили, как обращаться с фаустпатроном{11} и использовать для нападения магнитные мины. Надо затаиться в убежище и ждать подхода танка, затем бежать и ставить взрывчатку (во время тренировок чеку не срывали) между корпусом и орудийной башней. Выбежать из укрытия до того, как танк приблизится на пять метров, не позволялось. Затем с отчаянной скоростью мы бросались к чудовищу, хватались за крюк и карабкались на танк, [199] устанавливали мину и справа спрыгивали с танка, совершив особый кувырок. К счастью, в дальнейшем мне ни разу не пришлось взрывать идущий прямо на меня танк.
Ленсену обещали присвоить звание обер-ефрейтора, а затем и фельдфебеля за успехи, проявленные на тренировке. Во время упражнений он показывал нам, как действовать. Такое зрелище не увидишь ни в одном приключенческом фильме. Но именно эта самоуверенность Ленсена и привела его через полтора года к ужасному концу.
Во дворе стояла изба — крыша на четырех столбах — для тех, кто не потерял чувства собственного достоинства и отваживался проявить неповиновение. Под крышей стояли пустые ящики, служившие скамьями. Сооружение это называли «собачьей конурой». Никогда не видел, чтобы кто-то томился там, но слухов о том, как обращались с узниками, ходило немало. Им давали понять, что эти карцеры отличаются от тех, в которых наказывают солдат во Франции. Там наказанный спит на матрасе. В нашем лагере штрафники тридцать шесть часов вместе с остальными проводили на учениях. По окончании тренировок их отводили в «собачью конуру» и приковывали цепями, заведя руки за спину, к тяжелой перекладине, расположенной вертикально. В таком положении они должны были провести восьмичасовой отдых, сидя на пустых ящиках. Похлебку им приносили в большой лохани. Они хлебали ее как собаки: ведь руки у них были связаны за спиной. Нечего и говорить, что, побывав два-три раза в таких условиях, жертва, не имевшая возможности как следует отдохнуть, впадала в кому, которая бесславно прекращала страдания. Затем солдата посылали в госпиталь. Ходила ужасная история о парне по имени Кнутке. Он побывал в конуре шесть раз, но не желал, как бы его ни били, повиноваться. Однажды умирающего подвели к дереву и застрелили. «Вот чем кончается «конура», — говорили солдаты. — Лучше туда не попадать». Поэтому, как мы ни страдали от усталости, продолжали исправно маршировать.
Больше всего меня удивляет то, что мы считали себя бестолковыми, ни на что не годными солдатами. А ведь [200] несмотря на мучения, мы вовсю стремились совершенствовать свои навыки. Но герр капитан Финк лучше нас знал, что нам надо. От его отеческой заботы многие едва не погибли.
Где-то в середине июля, за несколько дней до начала боев под Белгородом, комендант лагеря на торжественной церемонии, проходившей под открытым небом, присвоил нам звание пехотинцев. Перед трибуной, украшенной знаменами, на которой стояли офицеры лагеря, мы принесли присягу фюреру. Один за другим парадным шагом подходили к трибуне, поворачивались и направлялись к ней. Подойдя на определенное расстояние — семь-восемь метров, — брали под козырек и громким голосом выкрикивали:
— Клянусь служить Германии и фюреру до победы или до смерти!
Затем мы совершали еще один поворот налево и вливались в ряды тех, кто уже завершил церемонию. Нас переполняли возвышенные чувства: мы готовились наставить большевиков на путь истинный, будто крестоносцы у стен Иерусалима.
Поскольку я был немцем лишь наполовину, церемония имела для меня особое значение. Несмотря на все трудности, через которые пришлось пройти, мое самолюбие согревала мысль: меня приняли в роту как равного среди равных, как воина, достойного носить оружие.
Затем свершилось чудо. Финк роздал каждому из нас по бокалу превосходного вина. Он выпил с нами под рев сотен глоток: «Зиг хайль!» Потом прошел по рядам, пожал каждому руку, поблагодарил и объявил, что доволен и нами и собой. Я, сказал он, рад, что посылаю в дивизию настоящих солдат.
Не знаю, какими мы стали солдатами, но прошли мы точно огонь и воду. Мы сильно похудели: об этом говорили запавшие глаза и осунувшиеся лица. Но этого стоило ожидать. До отбытия из лагеря нам позволили два дня отдохнуть, и этой возможностью мы воспользовались на полную катушку. Трудно поверить: мы все восхищались господином капитаном и мечтали, что когда-нибудь станем его последователями. [201]