Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Служба в вермахте

На участке в Рансдорфе когда-то стояла небольшая оранжерея. Она была на полметра утоплена в землю. Мой дядюшка превратил ее в бомбоубежище, использовав при перестройке массу бетона. В нем могли разместиться 8–10 человек. В начале 1943 года Берлин часто подвергался воздушным налетам. Когда вой сирен возвещал о начале ночной бомбежки, жители с соседних участков, как и я, выбегали на улицу. Никогда не забуду жуткой картины разрушения центральных районов Берлина. Самолеты передовой эскадрильи подлетавшей к столице армады английских или американских бомбардировщиков развешивали в небе так называемые «елки» — укрепленные на парашютах светильники, напоминавшие новогоднюю елку с горящими свечами. Ими обозначались цели или районы бомбежки. Нарастал гул самолетов, усиливалась стрельба зенитных орудий, затем слышались бесчисленные взрывы сбрасываемых бомб, вызывавших множество пожаров. Их зарево усиливалось, постепенно охватывая огромное пространство.

Но когда временами начинали вести огонь зенитные орудия с огневых позиций, находившихся неподалеку от Рансдорфа, и под нашими ногами начинала дрожать земля от разрывов сбрасываемых на Эркнер тяжелых фугасных бомб, мы ради осторожности укрывались в бомбоубежище. Чаще всего там можно было встретить многих соседей, не имевших собственных укрытий. Когда плотность зенитного огня становилась для бомбивших Эркнер и его промышленные предприятия самолетов невыносимой, они сбрасывали свои фугаски и несметное количество небольших зажигательных бомб где попало. Таким образом, от подобных беспорядочных бомбежек доставалось и дачным участкам, и небольшим домикам в окрестностях Эркнера, а также в Гессенвинкеле, Рансдорфе и Вильгельмсхагене.

Это произошло ранним утром в воскресенье в начале марта 1943 года, вслед за одним из таких крупных воздушных налетов с «елками» и огромными пожарами в центральных районах города, после чего был еще тяжелый налет на Эркнер. Я отдыхал в саду, копаясь в клумбах. Приятно грело весеннее солнце, щебетали птицы. Лишь воздух был пропитан горьким дымом пожарищ. А в остальном, казалось, все шло своим чередом. Центр Берлина окутывала плотная пелена дыма. Внезапно появилась женщина-письмоносец. Она вручила мне приказ о призыве на военную службу. Получение повестки я должен был подтвердить.

Поначалу я растерялся. Однажды, когда проводилась одна из кампаний по выявлению способных носить оружие тыловиков — это имело место вскоре после сталинградской катастрофы, — меня уже вызывали на проверку. Тогда она закончилась для меня благополучно, хотя и не без треволнений, — я был оставлен в покое как пригодный лишь к несению гарнизонной службы внутри страны. И я надеялся, что мне удастся избежать призыва в вермахт, что чаша сия минует меня. Я задавал себе вопрос: чем вызван этот приказ? Только лишь «тотальной мобилизацией»? Или здесь замешан отдел кадров МИД, возможно, хотевший избавиться от меня, поскольку я был замешан в деле, которое могло причинить ему хлопоты? Возможно также, что кто-то из незнакомых мне друзей хотел вывести меня из-под удара гестапо. Мне и сегодня не ясно, какому из этих вариантов я обязан своим призывом в вермахт. У меня не было возможности скрыться в подполье. Связи с Центром или с партией у меня также не имелось.

Гибель 6-й армии в Сталинградской битве окончательно опровергла тезис о непобедимости германского вермахта. Еще 30 сентября 1942 года Гитлер провозглашал, что никто и ничто не отбросит германские армии от Сталинграда и с берегов Волги. В своей речи 18 октября 1942 года министр пропаганды Геббельс заявил, что после овладения Сталинградом войсками Германии будет завершена битва за Кавказ. И тогда, сказал Геббельс, «в наших руках окажутся богатейшие залежи нефти в Европе. А у кого есть пшеница, нефть, железо и уголь... тот выиграет войну». Даже в сводке верховного командования вермахта от 27 января 1943 года говорилось еще, что нет силы, которая могла бы сломить германские войска. Над самым высоким домом в Сталинграде, сообщалось в сводке, по-прежнему развевается знамя со свастикой. Но уже 2 февраля 1943 года последние части германского вермахта из числа окруженных в районе Сталинграда капитулировали. Генерал-фельдмаршал Паулюс и весь его штаб сдались в плен.

Катастрофа в Сталинградской битве настолько испугала заправил фашистской Германии, что они перешли к «тотальной мобилизации». 18 февраля 1943 года Геббельс в своей речи в берлинском Дворце спорта наряду с прочим объявил о следующих мероприятиях: введение трудовой повинности для мужчин в возрасте от 16 до 65 лет и для женщин от 17 до 45 лет, закрытие всех торговых и ремесленных предприятий, работавших не на нужды фронта, закрытие многих ресторанов и увеселительных заведений, прекращение деятельности различных других учреждений, существование которых не отвечало потребностям «тотальной войны». Введение трудовой повинности и закрытие многочисленных магазинов и ремесленных мастерских имели целью восполнить людские потери на Восточном фронте.

В секретных нацистских сводках под названием «Обстановка» в ноябре 1944 г. сообщались сведения о результатах «тотальной мобилизации». 283 000 служащих и чиновников и 204 000 работников гражданского сектора промышленности были переведены на военное производство. Всего «тотальной мобилизацией» было охвачено 2,1 миллиона человек. Большую часть мобилизованных, 1,6 миллиона человек, составляли женщины.

Вскоре после этой речи Геббельса, в результате освобождения Красной Армией обширных, нещадно эксплуатировавшихся фашистскими оккупантами областей Советского Союза, в Германии пришлось значительно сократить карточные нормы на продовольствие. Так, например, 31 мая 1943 года норма мяса была снижена до 250 граммов на неделю. Еще больше недовольства вызвало сокращение нормы выдачи картофеля.

Но объем военной продукции к середине 1944 года удалось даже несколько увеличить. Однако затем и он начал неудержимо сокращаться, поскольку сырьевые резервы были уже в значительной мере исчерпаны, а производственные мощности износились и сократились. Подвергавшиеся эксплуатации и разграблению области чужих стран были утрачены, новых захватов больше не предвиделось.

Вот в такое время я и получил призывную повестку. Из этой новости для меня следовало, что Гитлер все еще надеялся выиграть свою войну, призвав меня в армию.

Рота связи во Франкфурте-на-Одере

В день призыва я в соответствии с предписанием вовремя явился в указанную в нем воинскую часть. Это было нечто вроде организации тылового снабжения германо-фашистских частей, действовавших в Югославии. Она находилась в Берлине. Уже на второй или на третий день у меня произошло столкновение с оберфельдфебелем, у которого я оказался в подчинении. Он хотел устроить мне неприятность — его явно раздражал мой гражданский чин секретаря министерства иностранных дел. В результате размолвки с оберфельдфебелем я через несколько дней был переведен в маршевый батальон. Этот батальон, входивший в состав 3-го пехотного полка, который находился в те дни в тогдашних казармах Гинденбурга во Франкфурте-на-Одере и готовился к переброске на Восточный фронт, должен был сразу же быть брошен в мясорубку оборонительных боев после сталинградской катастрофы.

Во Франкфурт-на-Одере я ехал уже не как штатский человек с маленьким чемоданчиком в руках, а в форме полностью экипированного фронтового солдата нацистского вермахта. С немалым трудом мне удалось получить лишь несколько свободных ночных часов, чтобы как следует выспаться дома. На следующий день я, как и многие другие мужчины, уже направился к месту назначения во Франкфурт-на-Одере.

Там на вокзале царили суета и толкучка. Шла погрузка в эшелон маршевого батальона, отправлявшегося на Восточный фронт. А я и множество других новобранцев — новое пушечное мясо — должны были разместиться в опустевших казармах. Играл военный оркестр, пытаясь создать у людей воинственное настроение. В следующий раз, подумал я, этот марш — «Прощание гладиаторов» будут играть уже тебе.

Не могу сказать, что мне было уютно в моей новой шкуре. Мои друзья и соратники казнены. Сам я, судя по всему, был на волоске от гибели в руках фашистских палачей. И вот теперь я стал служащим фашистского вермахта.

Страшной тяжестью давила военная амуниция. Мне было душно, я весь покрылся потом, припекавшее весеннее солнце лишь усиливало мои муки. У входа в казармы Гинденбурга я предъявил свое предписание. Меня направили к дому, где находилась канцелярия маршевого батальона.

Когда я шел через пустынный двор казармы, мне повстречался штабной ефрейтор, которого я механически, без особой нужды спросил, как добраться до канцелярии. Он почему-то заинтересовался мной, спросил, откуда я прибыл и чем занимался раньше. Я терпеливо ответил на все его вопросы. Он попросил показать ему мой военный билет. И, прочтя в нем, что я когда-то прошел курс подготовки в качестве связиста, сказал: «Здесь, в маршевом батальоне, тебе делать нечего. Нам нужны люди в подразделении связистов. Пойдем-ка в нашу канцелярию. Может быть, удастся оставить тебя у нас».

И этот расположивший меня к себе человек повел меня в канцелярию подразделения связи пехотного полка, находившегося на формировании в казармах Гинденбурга во Франкфурте-на-Одере. Унтер-офицер в канцелярии, к которому мы обратились по моему делу, с интересом выслушал моего новоявленного опекуна. Оглядевшись в канцелярии, я заметил скрипичный футляр, лежавший на одном из шкафов.

— Вот тебе и раз! — воскликнул я с удивлением. — Никак не ожидал увидеть скрипку на шкафу у «пруссаков». Неужели и вправду в футляре находится скрипка?

— Конечно, — ответил начальник канцелярии. — Ведь по своей гражданской профессии я музыкант. А вы тоже играете на скрипке?

— Я всего лишь любитель, — ответил я. — И мне никогда не пришло бы в голову взять с собой скрипку на военную службу. Она вряд ли понадобилась бы мне в маршевом батальоне.

— Подожди-ка, это дело мы сейчас уладим, — ответил музыкант. Он позвонил своему коллеге в канцелярии маршевого батальона, изложил суть дела и сказал, что во избежание обременительной переписки меня можно было бы сразу оставить в подразделении связистов, а не направлять в маршевый батальон, а потом оформлять перевод оттуда.

Начальнику штабной канцелярии в маршевом батальоне все это было совершенно безразлично. Он ответил, что ему лишь требуется мое предписание да взглянуть на меня самого. Он зарегистрирует меня в книге личного состава, а затем отметит как выбывшего по требованию подразделения связи.

Так вместо маршевого батальона я оказался в подразделении связи. Разница между обоими вариантами показалась мне такой же, как разница между верным шансом на братскую могилу и возможностью выжить.

Через несколько дней я получил первое увольнение. Мы втроем устроились за столиком в маленьком винном погребке во Франкфурте-на-Одере. Я рассказал о Варшаве, Москве, о своей прошлой работе. Оба моих случайных попутчика рассказали о себе и прежде всего о Сталинграде. Оба они были тяжело ранены в начале битвы под Сталинградом. Их вывезли на родину и после лечения в госпитале зачислили в качестве инструкторов в подразделение связи во Франкфурте-на-Одере, в постоянный состав служащих казарм. Оба они были сыты войной по горло и убеждены, что Гитлер не сможет победить в ней.

Вскоре они поняли, что я разделяю их мнение и не имею никакого желания расстаться с жизнью «как герой». Таким образом, у нас возникла общая основа для бесед во время наших ставших регулярными встреч в маленьком винном погребке.

Конечно, у меня были все основания для проявления величайшей осторожности — поначалу мне казалось, что эта новая дружба завязывается уж слишком быстро. Но через несколько месяцев у меня появилась уверенность, что Хильдебрандт — так звали штабного ефрейтора — и Шойх — это была фамилия унтер-офицера со скрипкой — являлись убежденными противниками гитлеровского режима. И в конце концов у меня сложилось убеждение, что они отвергали гитлеровский режим не только в результате участившихся после Сталинграда поражений нацистского вермахта и его «планомерного отхода» на Восточном фронте. Но последнего барьера осторожности ни они, ни я так и не преодолели.

Через несколько лет после войны меня посетил бывший штабной ефрейтор Хильдебрандт. Он передал мне несколько фотографий, снятых во Франкфурте-на-Одере унтер-офицером Шойхом, человеком со скрипкой, которому удалось сохранить их, несмотря на тюремное заключение и войну. Насколько помню, Шойх работал в те послевоенные годы концертмейстером оркестра театра «Фридрихсштадтпаласт». Оба они разыскали меня по статьям, которые я публиковал тогда в газете «Берлинер цайтунг». Чтобы окончательно убедиться, что я тот самый Герхард Кегель, который когда-то служил вместе с ними во Франкфурте-на-Одере, Хильдебрандт принес мне эти фотографии. Он также вручил мне рукопись своего романа, опубликовать который в «Берлинер цайтунг» мне, однако, так и не удалось ввиду чрезвычайной взыскательности в литературных делах Пауля Рилла.

В то время я был по горло занят делами, и все же постоянно упрекаю себя за то, что не сохранил связи с друзьями из бывших казарм Гинденбурга во Франкфурте-на-Одере. Хотя с товарищем Шойхом, который стал затем членом СЕПГ, я несколькими годами позднее вел переписку.

Когда я уже приступил к работе над своими мемуарами, я с болью узнал о его внезапной кончине.

И тем, что сегодня я вспоминаю о своей военной службе во Франкфурте-на-Одере без чувства особой горечи, я обязан прежде всего человеку со скрипкой, который, как только мог, стремился облегчить мне жизнь в нацистских казармах. Этому, несомненно, содействовало и то, что он и Хильдебрандт имели доступ к чувствительным радиоприемникам, и они обогащали наши беседы во время регулярных встреч в винном погребке самыми последними сообщениями с военных фронтов. А моей сильной стороной являлся анализ этих сообщений. И мы, таким образом, могли почти всегда довольно реалистически оценивать обстановку. Нам хотелось составить себе представление о том, как долго продлится еще эта ужасная война. Мы внимательно следили за продвижением Красной Армии на запад, за великой битвой на Курской дуге и развернувшимся после нее общим наступлением Красной Армии.

Как-то раз я рассказал своим друзьям в казармах Гинденбурга о моем ордене «За военные заслуги» II класса — я никогда не носил его. Оба они сочли, что с моей стороны было глупо не использовать преимущества, которые могла бы дать мне орденская ленточка в петлице моего затасканного военного френча. Ведь ко мне, ефрейтору с такой орденской ленточкой, должны были с уважением, как к заслуженному фронтовику, относиться даже живодеры-начальники. Орденская колодка могла бы предохранить меня от излишних мытарств и несколько облегчить жизнь. Оба они всегда носили свои награды, полученные после ранений в сталинградских боях, и это приносило им пользу. Молодые нацистские офицеры вели себя по отношению к ним более осторожно и вежливо, чем по отношению к тем, кто не имел наград.

Доводы друзей убедили меня. И действительно, эта орденская ленточка хорошо служила мне до 1945 года, ограждая от неприятностей и, пожалуй, даже от опасности.

Чтобы хоть на время как-то разнообразить монотонную казарменную жизнь и избежать повседневной муштры, я добровольно изъявил готовность к выполнению различных работ, например, сажал картошку или таскал грузы на товарной станции, когда срочно требовалось «еще позавчера» погрузить в вагоны важные вещи или без задержки высвободить для срочных военных перевозок железнодорожный состав.

Поскольку все эти наряды проходили через моего друга Шойха — в его обязанности входил окончательный подбор солдат для выполнения подобных работ, — мне удавалось избегать таким образом некоторых совсем неприятных занятий. Смысл жестокого обращения с людьми в нацистском вермахте состоял тогда прежде всего в том, что солдат должен был бояться своего начальника больше, так сказать, чем «смерти героем». В казармах Гинденбурга во Франкфурте-на-Одере, где мне все же не удалось полностью избежать подобной дрессировки, в спальнях довольно часто можно было услышать о том, что особенно бесчеловечные живодеры уже в первых серьезных боях гибли «за фюрера и рейх» в результате странных выстрелов в спину. Кто стрелял, это чаще всего оставалось неизвестным. Следствием таких явлений было то, что самое позднее за несколько дней до отправки нового маршевого батальона или другой воинской части на фронт придирки со стороны офицеров вдруг прекращались. Во время солдатских встреч за кружкой пива даже самые жестокие живодеры, особенно те из них, кто не относился к постоянному составу служащих казарм, а должны были отправляться на фронт с очередным маршевым батальоном, стремились как-то приглушить у подчиненных взрывы накипевшего гнева.

Как уже говорилось, мне благодаря моим друзьям из штабной канцелярии, обладавшим немалым опытом фронтовой и этапной службы, удалось избежать немало неприятностей. Когда однажды мне явно грозила отправка на фронт с очередным эшелоном, я в самый последний момент был отправлен с оформленными задним числом документами на курсы шоферов грузового автотранспорта. Поскольку я уже в свою бытность в Варшаве получил на курсах профессиональных водителей права водителя легкового автомобиля — воскресных курсов для шоферов-любителей тогда не было, мне не составило большого труда получить военные права водителя грузовика. Кто знает, думал я, может быть, и это мне пригодится. Между прочим, в то время не имелось курсов для радистов, а я по разным причинам очень хотел тогда научиться этому делу.

Но вот наступил наконец день, когда мне стало ясно, что от отправки на фронт мне не уйти. Но очень хотелось как можно больше оттянуть этот день. Ведь война, казалось, шла к своему логическому концу.

В начале осени 1943 года Шойх дал мне понять, что продлить мое пребывание во Франкфурте-на-Одере он, видимо, больше не сможет. Росло число приказов отправлять на фронт всех, кто мог еще держаться на ногах, и эти приказы становились все более грозными. Правда, сказал он, поскольку я понимаю по-русски, я мог бы быть направлен в Берлин для учебы на очередных курсах переводчиков. Наконец, ему известно, заметил он, что эти курсы рассчитаны на 3–5 месяцев. Может быть, к тому времени война уже кончится.

Я сразу же согласился. У меня существовало твердое намерение: оказавшись на Восточном фронте, при первой же возможности перейти на сторону Красной Армии. И если мне суждено остаться в живых, то связанное с курсами военных переводчиков обогащение знаний русского языка мне очень бы пригодилось.

Рота переводчиков в Берлине

Рота переводчиков расположилась в старой народной школе в берлинском районе Моабит. Поскольку квартира у меня была в Рансдорфе, мне удалось провести многие воскресные дни — некоторые из них вместе с семьей — на берегу чудной реки Шпрее, более-менее в стороне от городских районов, бывших главными целями воздушных налетов. Началась обычная подготовка, которая большей частью проводилась в пригороде Берлина Вульхайде: стрельба и ознакомление с вооружением, несколько часов военного перевода с русского. Предполагалось, что все участники курсов уже в основном знали русский язык. Сдавая нечто вроде приемных экзаменов, я должен был перевести на немецкий язык русский текст. Я сделал это без особых трудностей. Переводить с немецкого на русский было бы для меня намного труднее. Но этого от меня не потребовали.

Круг участников курсов переводчиков был чрезвычайно пестрым. Здесь были и немолодые уже русские эмигранты, «переселенцы» из Прибалтики, владевшие русским, как своим родным языком, несколько очень молодых немцев из Поволжья, попавших сюда явно из лагерей для военнопленных, и двое или трое коренных «имперских немцев» вроде меня, по тем или иным причинам владевших с грехом пополам русским языком.

На курсах прежде всего изучались азы русской военной лексики, самые начала военной терминологии, а также великое множество военных, политических и технических сокращений. Важнейшим учебным материалом являлась объемистая брошюра, содержавшая несколько тысяч подобных сокращений. В роте переводчиков, включая инструкторов и учителей, никто не знал даже приблизительно всю эту уйму сокращений.

Состав инструкторов и учителей был столь же пестрым, как и слушателей. Среди них встречались профессионально образованные люди, которые честно стремились передать нам все свои знания, начиная от строевой подготовки и кончая изучением материальной части, от пистолета до автомата. Имелись и лекторы, которые освещали, например, такие вопросы, как «техника допроса военнопленных». Лектором по этому «предмету» был во время занятий моего курса немолодой уже кавалерист, происходивший, судя по всему, из среды контрреволюционной эмиграции. Ярко выраженный фашистский бандит. В своих лекциях он концентрировал внимание на том, как можно вынудить заговорить военнопленных, которые явно не хотели давать показания. Его рекомендации на сей счет сводились к «ударам кулаком в морду», наказанию голодом и «имитации расправы».

Поскольку вскоре я уже не мог выдерживать таких «рекомендаций», я задал ему совершенно наивный вопрос, сославшись при этом на опыт своей гражданской работы в МИД германского рейха: разве имперское правительство отказалось от соблюдения международных конвенций об обращении с военнопленными, и если да, то когда. Мне было бы очень неловко, если я как-то упустил факт денонсации или объявления недействительными международных соглашений. Подобная невнимательность с моей стороны затронула бы, так сказать, мою профессиональную честь.

Этот наивный вопрос совсем сбил с толку контрреволюционного «специалиста» по обращению с советскими военнопленными. Он с явным раздражением заявил, что ему еще никогда не задавали столь глупых вопросов. В этой войне обычные международные правовые нормы в расчет-де не принимаются. Тогда я спросил его, где записано, что от переводчиков не требуется соблюдение норм международного права? И что я должен отвечать, если вдруг окажусь перед немецким трибуналом за жестокое, в нарушение международного права, обращение с военнопленными? Мне хотелось бы, сказал я, получить квалифицированное разъяснение, не совершу ли я наказуемое по немецкому законодательству действие, пойдя на рекомендованное мне здесь истязательство военнопленных.

Разумеется, такими вопросами я совершенно испортил свои отношения с этим инструктором. Он так же хорошо, как и я, знал: никто из его начальников не подтвердит ему, что он обязан и имеет право давать своим курсантам в роте переводчиков совет нарушать международные соглашения об обращении с военнопленными. С другой стороны, — и я, конечно, отлично понимал это, — давая подобные рекомендации, он нисколько не выходил за рамки распространенной в нацистской Германии практики считать нарушение международных договоров само собой разумеющимся делом. В дальнейшем он стал несколько осторожнее формулировать свои рекомендации. Но по реакции руководства курсами я заметил, что мое выступление вызвало недовольство. Реакция слушателей была неоднозначной. Вначале никто не отваживался беседовать со мной. Потом то один, то другой говорил мне — но лишь когда никого не было поблизости, — что он разделяет мое мнение.

Под бомбовым ковром

Через восемь — десять дней после начала сборов, вечером, была объявлена воздушная тревога. В соответствии с установленным порядком примерно каждый второй из нашей роты был включен в состав групп борьбы с пожарами, куда следовало являться по сигналу воздушной тревоги. Остальным надлежало немедленно укрыться в определенных для них бомбоубежищах, расположенных в соседних домах, где жили рабочие, и быть там наготове на случай любой необходимости.

Я находился среди тех, кому предписывалось идти в бомбоубежище. Придя туда, я устроился на лавке у стены подвала и задремал. Проснулся я, услышав разговор о том, что в небе уже развешаны «елки» и что на этот раз нам, видимо, здорово достанется.

И вот нас начали накрывать бомбовым ковром. Тяжелые фугасные бомбы падали так часто, что их взрывы слились в сплошной гул и грохот. Глухие разрывы падавших где-то рядом крупных фугасок сотрясали каменную стену, о которую я опирался спиной, она качалась и дрожала так, что, казалось, каменный дом, под которым мы прятались, вот-вот рухнет на нас. А когда старший по бомбоубежищу объявил, что все вокруг наверху охвачено огнем, я не смог больше выдержать в подвале, который, казалось, грозил стать нашей общей могилой. Я выбрался наверх, намереваясь помочь тушить пожар. Подстерегавшие наверху опасности — самолеты союзников, судя по всему, уже отбомбились и удалялись от города — показались мне более терпимыми, чем беспомощное ожидание конца в напоминавшем склеп помещении.

Когда я выбрался наверх, все кругом, действительно, было охвачено огнем, в том числе и наша превращенная в казарму старая народная школа. Рушились дома. Улицы были усеяны развалинами и щебнем. О тушении пожара не приходилось и думать — с чего начинать и чем кончать? Я никому не был нужен. И я пошел вдоль широкой улицы, посредине которой вроде бы можно было чувствовать себя в относительной безопасности от рушившихся домов, падавших обломков крыш и камней.

Памятуя о наставлениях на занятиях по противопожарной безопасности, я натянул на голову и плечи мокрое одеяло, и хорошо сделал. Из бушевавших то здесь, то там на этом огромном пожарище гигантских костров вдруг неожиданно выбивались огромные языки пламени, охватывая со всех сторон людей, находившихся на середине улицы. Нескольких людей, выбегавших из горящих домов, мне удалось спасти, заставив их лечь на асфальт и укрыв их головы моим мокрым одеялом. Языки пламени быстро исчезли, но они в любой момент могли вновь появиться там, где их совсем не ждали. Эти короткие паузы надо было использовать, чтобы быстрее выбраться на какое-нибудь более открытое место.

На одной из находившихся поблизости фабрик взорвался склад металлических баллонов с углекислотой, что еще больше усилило общий хаос. На улицах лежали убитые и раненые. Вместе с несколькими солдатами и другими добровольными помощниками мы в первую очередь постарались оттащить их на более безопасное место. К рассвету пожары и огненные смерчи немного ослабли. Курсантам из роты переводчиков было объявлено, что им следует собраться на небольшой площади вблизи дотла сгоревшей народной школы.

Там нас проверили, организовали поиски пропавших. Те из курсантов, кто, вроде меня, имел в Берлине квартиру, получили трехдневный отпуск, после которого им было приказано явиться в лицей в районе Шёнеберг.

Три дня отпуска — это неплохо. Но так как я оставил ключ от квартиры у дядюшки, который в тот час наверняка уже был в пути, направляясь к своему меховому магазину на площади Лютцовплац, я решил пойти туда, а по дороге посмотреть на разрушенный бомбами Берлин. Придя на Лютцовплац, я увидел, что в ту же ночь сгорел и четырех — или пятиэтажный дом, в котором размещался меховой магазин.

Когда я шел через городские кварталы, превратившиеся в усеянные грудами развалин пустыри, меня несколько раз останавливали для проверки документов военные патрули. Они явно охотились за дезертирами или за вырвавшимися в ночном хаосе на свободу заключенными.

Может быть, среди них имелись и коммунисты. Я был лишен возможности помочь им, но при каждой проверке документов стремился как можно дольше задержать патруль. У меня была оформленная по всем правилам увольнительная записка и другие не вызывавшие никаких подозрений документы. Я подолгу, со всеми подробностями рассказывал о событиях минувшей ночи, о бомбежке, о сгоревшей казарме, многочисленных жертвах среди гражданского населения, выражал беспокойство по поводу того, уцелела ли моя квартира, и обычно спрашивал солдат: «А вы сами откуда? У вас, наверное, ведь тоже была бомбежка?» Мой рассказ обычно выслушивался с большим интересом, но когда я начинал задавать эти вопросы, командир обычно прерывал беседу, и патруль двигался дальше.

После ночного кошмара в Моабите я с огромным наслаждением провел три свободных дня в мирной пригородной тиши Рансдорфа. Потом я отправился в район Шёнеберг, где находилась моя рота переводчиков. О нормальной учебе там поначалу нечего было и думать: мы привозили, разгружали и расставляли мебель, оборудовали комнаты для занятий и спальные помещения, меняли сгоревшую экипировку. На все это ушла почти неделя, и лишь тогда служба и занятия пошли своим чередом.

Беседа с Хильгером

Во время учебы в роте переводчиков в Берлине я как-то раз ненадолго зашел в отдел торговой политики министерства иностранных дел. Из беседы с кадровиками я не узнал ничего нового. Разговор с моим бывшим начальником в московском посольстве советником Хильгером побудил меня лишь к максимальной осторожности. Состоявшаяся в маленьком министерском кафе на Мауэрштрассе встреча с всегда хорошо осведомленным, но очень громогласным ван Шерпенбергом была весьма продуктивной, но явилась истинным испытанием для моих нервов. Беседуя с ним, я все время думал о том, что нас внимательно слушали некоторые находившиеся поблизости незнакомые мне люди. Мое обмундирование, которое даже в тех условиях выглядело чрезвычайно заношенным — не питавший ко мне особого расположения каптенармус выдал мне необъятные галифе с огромной заплатой сзади, — далеко не первой свежести орденская ленточка в петлице моего френча придавали мне вид фронтовика, только что выбравшегося из окопа. Я уже знал, что такой вид идет на пользу моей безопасности. Но громкость, с которой ван Шерпенберг высказывал в нашей беседе в этом маленьком кафетерии свое весьма импонировавшее мне мнение о том, что война давно проиграна, и убедительно говорил, что необходимо как можно скорее покончить с нацистским режимом, вызывала у меня тревогу.

У Хильгера было подавленное настроение, соответствовавшее военной обстановке. Он поздравил меня с моей военной формой.

Я перевел беседу на военную обстановку, вспомнил в разговоре о его, Хильгера, Шуленбурга и Кёстринга предостережении против вступления в войну с Советским Союзом. Неужели в руководящих кругах Германии все еще не понимают, какая непоправимая ошибка совершена неспровоцированным военным нападением на Советский Союз? Ведь исход Сталинградской битвы и то, что последовало потом, прежде всего поражение на Курской дуге, — все это, собственно, должно открыть глаза каждому наделенному разумом немцу. Ведь в нашу окончательную победу теперь могут верить только безнадежные глупцы или совершенно отчаявшиеся, лишенные совести люди, готовые ради своих бредовых идей разрушить германское государство. И я с озабоченностью спросил Хильгера, что, по его мнению, следует делать «нашему брату», если русские действительно подойдут к Берлину. Хильгер ответил, что он разделяет мое мнение относительно исхода войны. От обсуждения вопроса, что же тогда следует делать «нашему брату», он уклонился.

В заключение Хильгер дал мне прочесть выдержки из протокола допроса попавшего в немецкий плен раненого сына Сталина, который являлся офицером Красной Армии, а до армии — инженером.

Когда сына Сталина спросили, кто, по его мнению, одержит победу в этой войне, он не оставил ни малейшего сомнения в своем твердом убеждении, что победителем будет Советский Союз. Судя по всему, нацистское руководство намеревалось использовать сына Сталина в своей пропаганде против Советского Союза. Но из этого ничего не получилось, так как сын Сталина до конца непоколебимо верил в победу народов СССР над гитлеровской Германией. Он был убит в концлагере Заксенхаузен.

Мы расстались с Хильгером друзьями, он взял с меня обещание еще раз заглянуть к нему.

Дальше