Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава шестая.

Раздор

Дорога к величию открыта. Но в каком же состоянии находится Франция! В то время, как во всех депешах со всех концов планеты, во всех переговорах с государственными деятелями, в овациях народов других стран я слышу призыв человечества, в то же время в цифрах, графиках, статистике, проходящих перед моими глазами, в сообщениях служб, при виде опустошений на нашей земле, в ходе заседаний, где министры описывают масштабы разрушений и нехватки средств, я отдаю себе отчет в том, сколь велика наша слабость. Никто за рубежом больше не считает, что мы играем одну из первых ролей в мире. Но и внутри Франции ее состояние можно описать как груды руин.

Треть национального достояния Франции уничтожена. Разрушения коснулись всего и везде. Естественно, наиболее наглядны разрушения зданий. В ходе боев 1940, а затем бомбардировок нашей территории союзниками было полностью разрушено 500 000 домов, 1 500 000 серьезно пострадали. В пропорциональном отношении больше всего было разрушено заводов, что являлось еще одним препятствием для возрождения экономики. Кроме всего прочего, не хватало жилья для 6 миллионов французов. А что говорить о лежащих в руинах вокзалах, взорванных мостах, забитых каналах и разрушенных портах? Инженеры, которых я спрашивал, к какой дате будет завершено восстановление наших сооружений и коммуникаций, отвечали: «Потребуется двадцать лет!» Что же касается земель, то один миллион гектаров выведен из оборота, усеянный воронками от взрывов, начиненный минами, изрытый окопами. Еще 15 миллионов гектаров земли ничего не дают, поскольку в течение пяти лет их не возделывали, как подобает. Везде наблюдается нехватка орудий труда, удобрений, саженцев, хорошего посевного материала. Поголовье скота уменьшилось вдвое. [267]

Хотя наглядно менее заметные, значительно более обширными и тяжелыми были потери из-за расхищения собственности. Это разграбление проходило, если так можно сказать, на регулярной основе. В договор о «перемирии» немцы внесли пункт о том, что «расходы на содержание оккупационных войск лежат на французском правительстве». Пользуясь этим, враг присвоил огромные суммы, благодаря которым не только содержал свою армию, в Германию было отправлено бесчисленное количество оборудования и масса товаров народного потребления. Кроме того, по так называемому «соглашению о компенсации» из французской казны была изъята сумма, соответствующая разнице между стоимостью экспортных поставок, идущих в Германию, и стоимостью импорта угля и сырьевых материалов, за счет которого Рейх снабжал наши заводы, которые работали на него же. Поскольку такого экспорта на деле не было, а импортные поставки были значительными, «соглашение» нанесло нам тяжелый ущерб. Помимо этого, расцвет «черного рынка», частичные реквизиции, местные налоги, введенные немцами, и, наконец, откровенный грабеж, довершили разорение Франции. А как оценить те миллиарды рабочих дней, к которым принудили французов на пользу врага, а не на благо отечественного производства, тот упадок физических сил нашего народа из-за недоедания, тот факт, что за пять лет у нас износилось все от сложного оборудования заводов до личной одежды, а мы не имели возможности осуществить ремонт и обновление? В целом, оккупация обошлась нам в 2 000 миллиардов франков в ценах 1938, то есть в 80 000 миллиардов в расчете на сегодняшний день. Мирное время застало нашу экономику лишенной большей части своих средств производства, финансы, раздавленные колоссальным государственным долгом, бюджет, обреченный еще долгое время нести огромные расходы на восстановление страны.

Потеря ресурсов и орудий труда была тем более разорительна, что мы еще не оправились от опустошений Первой мировой войны. Ведь за двадцать лет, истекших между окончанием Первой мировой войны и началом Второй мировой, мы не успели восполнить потери наших богатств. В частности, масса капиталов, которыми французы обладали в стране и за рубежом до 1914, таяла по мере того, как в течение пятьдесят одного месяца рвались 500 миллионов снарядов от Соммы до Вогезов. Затем для восстановления всего, что было разрушено, для [268] выплат пособий раненым, вдовам, сиротам, обеспечения огромных военных заказов мы были вынуждены постоянно делать займы, прибегать к девальвации франка, отказаться от расходов на модернизацию производства. Таким образом, в 1939 в войну вступила крайне обедневшая и плохо экипированная Франция. И вот в ходе новых испытаний она увидела, как исчезает большая часть тех средств, которые еще у нее оставались. Теперь же, чтобы еще раз подняться из развалин, у нее нет ничего, кроме ничтожных ресурсов и сведенного к минимуму кредита. Что же делать, если мы хотим обойтись своими малыми средствами? Как сохранить независимость, если нам придется прибегнуть к чужой помощи?

В этой области, как и во всем, наша нехватка до определенной степени может компенсироваться человеческими ресурсами. Но и их мы потеряли много. Из погибших на войне 635 000 французов 250 000 были убиты в боях, 160 000 пали под бомбардировками или были уничтожены оккупантами, 150 000 стали жертвами расправ в концентрационных лагерях для депортированных, 75 000 умерли в лагерях для военнопленных и на принудительных работах в Германии. Помимо этого, 585 000 человек стали инвалидами. По отношению ко всему населению доля погибших французов не достигла доли погибших у немцев или у русских, но она превосходила процент потерь у англичан, итальянцев, американцев. Особенно печален тот факт, что потери нашего народа были большими, чем об этом могут сказать цифры. Ведь смерть собрала свою жатву среди и так немногочисленной молодежи. Да и в Первую мировую войну у нас было вдвое больше жертв, чем у любой из воюющих стран, и это в то время, когда процент рождаемости у нас был самым низким. В итоге французский народ, у которого очень высока доля пожилого населения и с начала века смертность постоянно превышала рождаемость и который в 1939 совершенно не заполнил демографическую пустоту, образовавшуюся после предыдущей войны, лишился своей самой активной части населения. Те, кого мы потеряли, были самыми деятельными, самыми благородными, самыми лучшими из нас.

Сверх того, снижение жизненного уровня населения и, следовательно, мощи Франции между двумя мировыми войнами лишь усугубило упадок, который она переживала в период, равный двум человеческим жизням. В начале прошлого века — совсем недавно по меркам истории — наша страна была [269] самой населенной в Европе, самой сильной и самой богатой в мире, слава которой не имела себе равных. Но бедствия лишили ее этого господствующего положения, толкнули к упадку, и она все больше скатывалась вниз в каждом поколении. Лишенная части территории, предназначенной ей самой природой, отрезанная от трети своего населения, имеющего с ней одни корни, Франция жила в течение ста тридцати лет в хроническом состоянии немощи, беззащитности, горечи и упадка. Большое значение для индустриального развития стран имели ресурсы полезных ископаемых. Тогда как экономическая мощь великих наций строилась в основном на угле, у Франции его не было совсем. Затем перевес стал за нефтью, но у Франции не было и ее. В то же время население удвоилась в Англии, утроилось в Германии и Италии, выросло вчетверо в России, и в десять раз — в Америке, при том, что у нас оно оставалось на том же уровне.

Физический упадок шел рука об руку с моральной депрессией. Бедствия положили конец политике господства, начатой Революцией и Наполеоном I, позднее поражение страны под ударами Пруссии и ее германских сателлитов охватило французов такой волной унижения, что они с тех пор стали сомневаться в себе. Правда, победа в 1918 оживила на какой-то момент веру нации в себя. Но она обошлась так дорого и принесла стране такие горькие плоды, что ее внутренний стержень сразу сломался под ударом 1940. Еще немного, и умерла бы душа Франции. Благодаря подъему Сопротивления и чуду нашей победы, страна выжила, но еще не пришла в себя и как бы застыла. Впрочем, эти беды и тяготы не могли не нанести ужасающие раны единству нации. С 1789 в стране сменилось пятнадцать режимов, каждый из которых приходил к власти благодаря мятежу или государственному перевороту, ни один не обеспечил политическое равновесие, все были сметены катастрофами и оставили после себя глубокий раскол в обществе.

И вот сегодня я во главе страны разрушенной, обезлюдевшей, растерзанной, окруженной недоброжелателями. По моему призыву она смогла объединиться, чтобы идти к своему освобождению. Затем она смогла принять порядок, установленный до тех пор, пока не закончится война. Между тем она охотно восприняла реформы, позволяющие избежать гражданской войны и начать восстановление хозяйства. Наконец, Франция позволила мне вести внешнюю политику так, чтобы вернуть себе [270] прежний международный статус. Это много по сравнению с теми несчастьями, что чуть было не поглотили ее. Но этого мало, если сравнивать со всем тем, что ей предстоит еще сделать для того, чтобы вновь обрести былую мощь, без которой она потеряет со временем все, включая смысл своего существования.

Я составил себе план, исходя из простого здравого смысла. То, чего нам так долго не хватало, то есть источники энергии, мы должны получить во что бы то ни стало. Поставки угля из Саара, ради чего практически уже совершено объединение с Саарской областью, а также ежегодные поставки из Рурского бассейна в 50 миллионов тонн, которые мы скоро получим, обеспечат нас количеством угля, в два раза превосходящим его добычу на наших шахтах. Что касается нефти, то есть основания думать, что только что созданное учреждение для разведки и исследования этого полезного ископаемого, скорее всего, обнаружит месторождения «черного золота» на принадлежащих Франции просторах, поскольку нефть находят в каждом крупном регионе мира. В области зарождающейся атомной энергетики мы располагаем большими запасами урана и крупными научными и промышленными ресурсами, что дает нам возможность достичь высочайшего уровня в этой области. Верховный комиссариат, созданный для этой цели, займется развитием данной отрасли. С другой стороны, в каком бы нищенском положении мы сейчас ни находились, осуществление решительной политики в области модернизации оборудования и производства изменит к лучшему наш обветшалый промышленный комплекс. Этим также занимается специальный верховный комиссариат. Но из всех государственных инвестиций самой важной является та, что призвана содействовать увеличению населения Франции. Уже принят ряд мер, в частности, введены социальные пособия, поощряющие рождаемость. Наконец, следует добиться спокойствия в обществе путем объединения капитала, труда и техники, а также защищать национальную независимость от кого бы то ни было, чтобы создать во Франции обстановку, способствующую появлению чувства национальной гордости за свою страну и дальнейшему развитию усилий для ее возрождения.

Наша страна в состоянии достичь этих целей при условии, что она останется сплоченной и будет действовать под четким руководством государства. Иначе как же она сможет добиться их, будучи разъединенной и неуправляемой? Но по мере того, [271] как она становится свободной, я с горечью отмечаю, что различные политические силы стремятся отдалиться от меня и осуществлять свою политическую программу. Казалось бы, мне вполне дозволено продлить своего рода монархическое правление, которое я некогда взял на себя и которое затем получило единодушное одобрение. Но французский народ таков, какой он есть, и иным быть не может. Если он не захочет этого, никто не сможет ему навязать свое решение. На какие потрясения я обреку его, навязывая ему на неопределенное время свою абсолютную власть уже после того, как исчезла опасность, которая и вызвала потребность в ней? Во время войны все мои заявления, и я делал это намеренно, никогда не давали повода для сомнений в моем желании передать право решать этот вопрос народу, как только обстоятельства позволят организовать выборы. Если моя власть была постепенно признана, то в большой степени благодаря этому обязательству. Теперь же отказаться выполнить его означало бы поставить на моем деле печать мошенничества. Это также восстановило бы против меня страну, которую уже не интересовали бы благие причины такого самоуправства. Коммунисты, находившиеся на вершине популярности и своего влияния на народные массы, встали бы во главе оппозиции и одновременно назначили бы себя моими преемниками.

Тем более, что, за исключением периодов угрозы государству, не может быть диктатуры, которая продержалась бы длительное время, если только какая-нибудь фракция в парламенте, нацеленная на подавление других, не поддержала бы ее. Кроме того, являясь руководителем Франции, а не какого-либо класса или партии, я не стану возбуждать ненависть к кому бы то ни было, и у меня нет окружения, которое служило бы мне, чтобы я служил ему. Даже многие представители Сопротивления, хотя и остаются сентиментально верными идеалам, объединившим их, в области политики уже отошли от меня и каждый действует уже сам по себе. Одна армия могла бы предоставить мне средства для поддержания порядка в стране и заставить упорствующих смириться. Но такое военное всемогущество, установленное силой в мирное время, было бы неоправданным в глазах всех.

По сути, на чем всегда держалась и может держаться диктатура, если не на великой национальной амбиции или же боязни народа, которому угрожают? Франция пережила две империи. [272] Она приветствовала первую в то время, когда чувствовала себя способной покорить Европу и когда больше не могла выносить беспорядки и смуту. Она согласилась на вторую, желая забыть унижение договоров, закрепивших ее поражение, и тревогу недавних социальных потрясений. И чем же закончили эти режимы, напоминавшие о временах правления Цезаря? Сегодня ни завоевания, ни реванш больше не привлекают граждан; массы не боятся ни вторжений, ни революций. Временную диктатуру, которую я осуществлял во время войны и которую я не побоюсь продлить или восстановить, если родина окажется в опасности, сейчас я не хочу поддерживать, поскольку спасение государства уже свершившийся факт. Итак, как я это и обещал, я передам право решения народу путем всеобщих выборов.

Но, отклоняя мысли о моем собственном правлении, я тем не менее остаюсь в убеждении, что нация нуждается в режиме, при котором власть будет сильной и прочной. Существующие партии неспособны дать ей такую власть, исключая коммунистов, правительство которых при необходимости опиралось бы на уже готовую организацию и которые нашли бы внутри страны решительную поддержку части населения, не считая помощи Советов, но при этом поставили бы Францию в зависимое положение. Я считаю, что ни одна из политических группировок сейчас не в состоянии руководить страной и государством. Хотя некоторые из них и могут получить на выборах значительное количество голосов, нет ни одной, которая, как она заявляет, представляла бы всеобщие интересы. Впрочем, каждая из них соберет лишь меньшинство голосов. Кроме того, многие избиратели отдадут в пользу какой-то из них свои бюллетени не потому, что голосуют за нее, а потому, что голосуют против других. Короче говоря, ни одна организация не располагает ни достаточным количеством членов, ни доверием народа, которые позволили бы ей претендовать на влияние в национальном масштабе.

За лозунгами еще пока не видна в полной мере тенденция к упадку этих партий. Страсть к созданию доктрин, бывшая когда-то крайне привлекательной стороной партийной деятельности, в эпоху материализма, равнодушную к идеалам, уже не приносит прежних дивидендов. Не вдохновляясь более принципами, не горя желанием привлекать все новых сторонников, современные партии неизбежно опустятся и сократятся [273] до групп, представляющих интересы какой-либо категории населения. Если же власть вновь окажется в их распоряжении, то можно быть уверенным, что их руководители, делегаты, их партийный актив превратятся в политиков-профессионалов, делающих карьеру во власти. Борьба за государственные посты, влиятельные должности, места в администрации поглотит правящую партию до такой степени, что ее деятельность будет проходить в области, которую политики называют тактикой, но которая является лишь практикой компромисса, а иногда и отказа от своих принципов. Будучи партиями меньшинства, они будут вынуждены для обеспечения доступа к командным постам делить их со своими противниками. Отсюда вытекает двойное следствие: перед гражданами они будут противоречить сами себе, лишаясь их поддержки и элементарного самоуважения, при этом постоянное противостояние внутри правительства представителей оппозиционно настроенных групп приведет лишь к немощи власти.

Я же, зная нынешнюю политическую реальность во Франции и, с другой стороны, осознавая весь размах и сложность задач, стоящих перед государством, составил себе ясное представление о том, какими должны быть его институты. Чтобы прийти к такому плану, я учитывал, естественно, урок, полученный во время народного бедствия, последствия которого были исправлены с таким огромным трудом, свое знание людей и дел, понимание той роли, которую мне во многом диктовали обстоятельства в установлении Четвертой Республики.

По моему мнению, необходимо, чтобы у государства был глава, то есть руководитель, в котором нация могла бы видеть человека, ответственного за основу государства и гаранта ее судьбы. Необходимо также, чтобы осуществление исполнительной власти, служащей исключительно интересам всего сообщества, не происходило от парламента, объединяющего представителей разных партий, выражающих интересы узких групп. Эти условия требуют, чтобы глава государства не принадлежал ни к одной партии, назначался народом, сам назначал министров и имел право консультироваться со страной, либо путем референдума, либо путем учреждения ассамблей, и, наконец, чтобы он имел полномочия в случае опасности для Франции обеспечить целостность и независимость страны. Помимо обстоятельств, при которых президент обязан вмешаться, правительство и парламент должны сотрудничать, [274] парламент имеет право контролировать правительство и смещать его, но при этом высшее должностное лицо страны является третейским судьей и имеет возможность прибегнуть к суду народа.

Я ясно понимал, что мой план столкнется с единой оппозицией большинства партий. Некоторые из них, по убеждению или из предосторожности, еще не решились выступить против де Голля. Другие, высказывая критику и предостережения, еще удерживаются от открытой борьбы. Даже коммунисты при всем изобилии мелких выпадов с их стороны остерегаются скрестить шпаги. Но очевидно, что в глобальной дискуссии, которая скоро разразится, раскол неизбежен. Под различными предлогами все партии на деле стремятся к тому, чтобы будущая конституция благословила режим, где властные структуры будут зависеть непосредственно и исключительно от них и где де Голлю или ему подобным не будет места, если только они не согласятся стать статистами. В этом плане уроки прошлого, существующая реальность, угроза будущего абсолютно ничего не меняют в их видении мира и в их требованиях.

Хотя Третья Республика постоянно находилась в состоянии полной неуравновешенности и закончила тем, что рухнула в пропасть, политические партии видят в этом удобную возможность сваливать вину на других, а вовсе не необходимость отказаться от своих прежних заблуждений. Хотя Франция не может воспрянуть без единения всего народа и без главенства признанной и прочной власти, эти принципы совершенно чужды их кругу. Для них, наоборот, речь идет о борьбе с конкурентами, возбуждении тех страстей и требований, в которых они находят поддержку, захвате власти не для того, чтобы служить стране в целом, но для осуществления своей частной программы во благо поддерживающей их группировке. Мысль о том, чтобы де Голль, преуспевший в объединении нации и руководстве ее спасением, продолжал оставаться во главе страны, их не устраивает. Да, они стараются расточать ему похвалы. Сегодня из привязанности, а завтра из предусмотрительности они допускают, что его уход потребует перемен. Они даже пытаются представить себе, на какой бы декоративный пост его можно было отодвинуть. Но никто из них не предусматривает того, чтобы управление делами оставалось долгое время в руках лица, одно присутствие которого было бы несовместимо с их представлениями о власти. [275]

Однако, хотя я и не жду стихийной поддержки партий, мне кажется вполне ясным, что расположение ко мне страны и ее доверие, которое она до сих пор мне выказывает, выражаются достаточно ясно, чтобы «политики» были вынуждены идти с общим потоком. Мое дело спросить у француженок и французов их согласия на строительство того государства, каким, по-моему, оно должно быть. Если они ответят утвердительно, партиям придется согласиться с этим, и я приму участие в создании новой Республики. Если же нет, я не премину сделать свои выводы.

Но если я с самого начала рассчитывал, что решение в последней инстанции останется за народом, то тем не менее я ощущал сомнения и тревогу за то, каким будет исход. Под волнующими свидетельствами восторга, которыми меня осыпает народ, выражающими столько же отчаяния, сколько и искренних чувств, не кроется ли усталость, разочарование и раскол? Все эти огромные свершения, упорный труд для создания сильного государства, усилия, которые я предлагаю сделать, не превышают ли они его возможности и желания? А я, есть ли у меня достаточно способностей, умения, красноречия, необходимых, чтобы зажечь народ в то время, когда пропадет его энтузиазм? Однако каким бы ни был однажды ответ страны на вопрос, который ей будет задан, на мне лежит обязанность использовать всю данную мне власть, чтобы управлять ею.

По правде говоря, в первые дни после капитуляции Германки можно было подумать, что настанет новый подъем политического единения вокруг меня. На короткое время пресса рассыпалась в похвалах в мой адрес. На заседании Консультативной ассамблеи 15 мая единодушными овациями, пением «Марсельезы» и восторженными криками «Да здравствует де Голль!» была встречена речь, которую я произнес об уроках, какие следовало извлечь из войны. Виднейшие деятели Франции демонстративно осыпали меня знаками расположения, в частности, бывшие председатели Совета министров, которых немцы держали в заложниках и которые вернулись на родину. Первым шагом гг. Поля Рейно, Даладье и Сарро стал визит ко мне с уверениями в их преданной поддержке. Леон Блюм, как только он был освобожден, заявил: «Франция воскресает благодаря генералу де Голлю. Нам повезло, что у нас есть такой генерал де Голль. В застенках моей тюрьмы я всегда надеялся, что моя партия сможет оказать ему поддержку. [276] Вся Франция доверяет ему. Его присутствие является для нашей страны незаменимой гарантией внутреннего согласия». Эдуар Эррио, освобожденный русскими и будучи проездом в Москве, выступил там по радио со следующими словами: «Я убежден, что страна объединилась вокруг Шарля де Голля, в чье распоряжение я отдаю себя безоговорочно». Но не у всех этих жестов и слов было будущее.

На деле в общественной жизни в тот момент доминировали политические пристрастия и предвыборные заботы. Пищей для них служило, во-первых, обновление муниципалитетов. Действительно, чтобы постепенно запустить в действие демократический аппарат, правительство приняло решение начать с муниципалитетов. Муниципальные советы, избранные в 1937, подверглись сначала незаконным вмешательствам режима Виши, а затем пострадали от потрясений освобождения. Сейчас же они возвращались к своему источнику — выборам путем голосования граждан. Хотя следовало учитывать многие обстоятельства на местах в обоих турах голосования 29 апреля и 13 мая, в целом основные претенденты уже определились. Те партии, что располагали сильной развитой структурой и кичливо называли себя «движениями» — коммунисты, социалисты, народные республиканцы, — завоевали много голосов и мест в ущерб различным направлениям умеренных и радикалов. Для баллотирования после первого тура объединились две категории марксистов. Наконец, все партии поставили на тех из своих кандидатов, которые приняли активное участие в борьбе с врагом; решение, которое, впрочем, избиратели охотно одобрили.

Политическая борьба поменяла распределение голосов, но не изменила природу ни одной из партий и не вызвала появления действительно нового течения в политической жизни страны. В целом, партии больше, чем когда-либо, склонялись к «фракционизму», стремясь к удовлетворению требований отдельных социальных групп, а не к единению во имя великого дела нации. В обстановке раздачи чрезмерных и почти невыполнимых обещаний коммунисты, естественно, задают тон и оказывают большое влияние. Кроме того, предвыборная кампания показала, что относительно будущей структуры государства у «политиков» имеются только две концепции. Радикалы и умеренные ратуют за возврат к конституции 1875. Прочие выражают желание получить «единственную и независимую ассамблею [277] «. Но, за исключением этих расхождений, все требуют, чтобы партии обладали, как и раньше, без ограничений доступом ко всем рычагам государственной власти. Любой наблюдатель может заключить, что завтра они этого добьются, несмотря на усилия де Голля. Если прав Клемансо, говоря, что «худшим страданием души является холод», то можно понять, что атмосфера, в которой мне придется работать долгие месяцы, с каждым днем будет становиться для меня все мучительнее.

Муниципальные выборы еще не закончились, когда во Францию стали возвращаться военнопленные, депортированные и угнанные на работы. Это огромное событие для страны, полное волнением, радостью и слезами! За несколько недель по всей Франции семьи приняли в свои объятия два с половиной миллиона своих детей, самых дорогих, поскольку больше всех познавших тяготы и беды войны. Это «великое возвращение» поставило перед правительством множество сложных проблем. Не так просто отправить во Францию, а затем доставить к своим домам так много народу. Тяжело накормить и хорошо их одеть в то время, как в стране ощущается страшная нехватка продовольствия и одежды. Трудно быстро вновь обеспечить их работой в стране, где промышленность только набирает обороты. Нелегко также разместить по больницам и окружить заботой массу больных и инвалидов. Но поскольку разгром Рейха освободил одним махом всех французов, содержавшихся в Германии, вопросы об их судьбе должны были решаться без промедления.

Эта широкая операция была подготовлена. Министерство по делам военнопленных, депортированных и беженцев, созданное в 1943 в Алжире, приложило все силы к подготовке этой операции, руководству ею и обеспечению оптимального ее проведения. Необходимо собрать людей на местах в Германии и организовать их переправку на родину. Это относительно несложно в зоне французской армии. Сложнее в американском и британском секторах. Очень сложно у русских, держащихся отстранение, крайне подозрительных, занимающихся в этот период переселением целых областей. Однако в короткий срок в Лейпциге было заключено соглашение по урегулированию сотрудничества между армиями союзников в вопросе о бывших военнопленных. Больших осложнений не возникло, кроме вопроса о молодых жителях Эльзаса и Лотарингии, насильно мобилизованных в вермахт, плененных советскими [278] войсками и на данный момент смешанных с немцами в концентрационных лагерях для военнопленных по всей России. Наш посол, генерал Катру, и его военная миссия в Москве с трудом связались с ними, установили их личности и добивались их репатриации. Некоторых нашли позже. Некоторые не вернулись.

Однако 1 июня, то есть через три недели после начала операции, миллионный из освобожденных пленных пересек французскую границу. Месяцем позже большинство французских пленных Рейха вновь обрели родину. Принятые как можно лучше, пройдя медицинское обследование в госпиталях, получив денежное пособие, демобилизованные, они вновь заняли свое место в родной стране, лишенной всего, но нуждающейся как никогда в своих детях.

Несмотря на принятые меры, возвращение во Францию такой массы людей в короткий срок не могло проходить бесперебойно. Впрочем, иногда вернувшихся домой после столь долгого отсутствия ожидали горе и разочарование. Наконец, некоторые из тех, кто в окопах мечтал об обновленной родине, опечалены упадком духа и пассивностью, в которой пребывают большинство французов. Смягчить эту горечь требуют высшие интересы страны. Но любители политических торгов, наоборот, пытаются ее использовать. В этом состязании, разумеется, в первых рядах коммунисты.

Используя ситуацию, горечь и недовольство людей, они взяли под свое крыло «Национальное движение военнопленных», начавшее борьбу против министра Анри Френэ. Помимо оскорбительных выпадов, которые «Движение» публикует в газетах, и выступлений его ораторов на митингах, оно организовывает манифестации в местах сбора военнопленных и в госпиталях, где проходят обследование вновь прибывшие. Многолюдные церемонии, которые проводятся в честь освобожденных пленных и депортированных бойцов Сопротивления, дают «Движению» возможность использовать своих крикунов. В Париже собираются манифестации, проходящие по бульварам, по авеню Фош под окнами Министерства по делам военнопленных с криками: «Френэ! К стенке!» В их рядах идут люди, одетые по этому случаю в полосатую одежду мучеников концлагерей. Несомненно, репатриированные в большинстве своем не принимают никакого участия в этих скандальных шествиях. Но заводилы надеются, что правительство бросит силы [279] против манифестантов и тем самым вызовет народное негодование или же под влиянием угроз пожертвует смешиваемым с грязью министром. Другие же политические фракции, присутствующие на этой ярмарке опасной демагогии, не оказывали правительству никакой поддержки.

Однако дело было быстро закрыто. Я собрал в своем кабинете руководителей «Движения». «То, что происходит, — сказал я им, — недопустимо. Я требую, чтобы этому был положен конец».

«Речь идет, — уверяют меня они, — о вспышке праведного гнева заключенных. Даже мы не можем этому помешать». Я ответил им: «Общественный порядок следует поддерживать. Или вы бессильны перед своими собственными людьми? В таком случае вам следует во время этого заседания написать мне заявление об уходе и объявить об этом. Если вы действительно лидеры, тогда вы дадите мне письменное обязательство, что все волнения сегодня же прекратятся. Если же до того, как вы выйдете отсюда, я не получу от вас письменное или устное обязательство или уведомление об отставке, вы будете арестованы в коридоре. Могу дать вам не больше трех минут, чтобы вы сделали свой выбор». Они отошли посовещаться к окну и тут же вернулись: «Мы все поняли. Решено! Мы можем гарантировать вам, что демонстрации прекратятся». Что и произошло в тот же день.

Дело заключенных показало, что власть остается сильной, пока она не поделена, а также то, что «политики» не намерены ее поддерживать. То же самое можно сказать по поводу финансово-экономических проблем, которые возникли с новой остротой летом после победы. Поскольку было установлено четкое время выполнения обязательства, а также оттого, что меры, которые следовало принять, задевали избирателей за живое, я решил, что партии предоставят в конце концов моему правительству возможность заниматься своими делами, а сами умоют руки. Так и произошло.

Речь шла о том, чтобы разом обеспечить финансами из неожиданных источников, противостоять инфляции и сдержать рост цен. Именно тогда встала вечная проблема, когда общественные расходы неизбежным образом возрастали, когда окончание военных действий вызвало среди населения всеобщую тенденцию к активному потреблению, а уровень производства был еще весьма низким. Действия, предпринятые накануне освобождения, [280] позволили тогда избежать самого худшего. Сейчас следовало сделать новые усилия. Но, как бы то ни было, это привело к большим затруднениям и в ряде случаев к существенным потерям. Поскольку приближались всеобщие выборы, я мог отложить принятие решений на несколько недель, чтобы ответственность была поделена между членами будущей Национальной ассамблеи. Было достаточно прибегнуть к временным мерам. Но они стоили многого. Я решил не ждать дольше и целиком возложить на мое правительство ответственность за меры, необходимые для оздоровления страны.

Первой из них стал обмен банкнот. Процедура была нацелена прежде всего на то, чтобы узнать, какими сбережениями располагает каждый француз. Правительству уже была известна стоимость имущества, заключенного в недвижимости, ежегодном доходе, акциях, именных облигациях. Ему оставалось выяснить, как распределены среди держателей массы ценных бумаг, а именно банкноты и краткосрочные боны. Владельцы должны были представить и декларировать свои ценные бумаги. Франк за франком их заменяли на новые дензнаки. Сразу оказались недействительными купюры, не прошедшие через общественные кассы, прежде всего те, что были изъяты немцами, а также те, чьи владельцы предпочли потерять свою собственность, но не декларировать ее. С другой стороны, нередко владельцы крупных сумм задумывались о том, чтобы обратить их в боны, поскольку размер их состояний был отныне известен.

Все прошло очень хорошо в период с 4 по 15 июля под руководством Плевена. В экономической жизни это вызвало тяжелое потрясение, но не допускало замораживание активов, которое произошло в Бельгии. Бумажно-денежное обращение, достигавшее 580 миллиардов в конце мая, в июле составило всего лишь 444 миллиарда. При этом такое подробное изучение базы для налогообложения позволило правительству определить, как и в каком объеме можно собрать налоги, которые оно планировало собрать.

В ожидании, пока это произойдет, следовало помешать ценам чрезмерно вырасти. Правительство не приняло необычайно суровый проект, предложенный Мендес-Франсом, который выводил из обращения три четверти денежных знаков, устанавливал раз и навсегда стоимость продуктов питания и размеры дохода, короче говоря, пытался одним махом получить [281] конечный результат, но рискуя при этом разрушить то, на чем основывалась жизнедеятельность страны. В любом случае невозможно было достигнуть стабильности, пока предложение на рынке не будет отвечать спросу, чего давно уже не было. Однако были средства помешать резким скачкам и наказать злоупотребления. Два постановления от 30 июня систематизировали все необходимое. Одно устанавливало процедуру, согласно которой власти останавливали или сдерживали рост цен. Другое регламентировало то, каким образом должны пресекаться различные нарушения. Эти постановления, незамедлительно примененные на практике, остались действительны и впоследствии. Они не отменены и по сей день.

Особой нашей заботой по управлению страной, которая едва оправилась, являлось намерение завершить бюджет 1945 и предусмотреть средства для выполнения бюджета 1946. Поскольку обновить заем, сделанный после освобождения, было невозможно, а увеличивать долг за короткий срок — опасно, мы решили прибегнуть к особому налогу. Постановление от 15 августа устанавливало т.н. налог солидарности, задачей которого было покрыть непредусмотренные расходы, вызванные возвращением заключенных, демобилизацией и отправкой на родину воинских частей, в частности, отправкой Экспедиционного корпуса в Индокитай, и первыми работами по реконструкции. Мы прикинули собрать средства на сумму до 80 миллиардов — сегодня это 900 миллиардов — и решили, что нам их предоставят собственники. А если не они, кто сможет это сделать? Разве, впрочем, не они в основном заинтересованы в сбалансированности финансовой системы, прежде всего потому, что они собирались участвовать в восстановлении порядка и поддержании социального мира? Проще говоря, постановлением предписывалось произвести взимание с унаследованного имущества, собрать налог с тех, кто разбогател во время войны, сделать взнос в общественные фонды, и все это называлось «особый налог в пользу национальной солидарности».

Согласно плану, Совещательное собрание должно было высказать свою точку зрения. Партии во время дебатов, проходивших 25 июля, не скупились на критику: от имени левых господа Филип, Мош, Дюкло и Рамет объявили, что государство не очень постаралось в области изымания частных капиталов; правые же, а именно господа Ланиэль и Дене, выразили недовольство, подчеркнув, что планируемый налог [282] нанесет вред. Тем временем различные группы, догадавшись, таким образом, о приготовленной ловушке, не поддержали текст, проявив псевдосолидарность. Это, должно быть, было последним разом, когда Национальная ассамблея решилась поддержать правительство. Оппозиция повсюду открыто начала споры о конституционной проблеме.

Я хотел, чтобы кто-нибудь урегулировал печальное дело Петена, Лаваля, Дарнана, которое владело умами всех и не давало утихнуть страстям и тревогам. Не вмешиваясь никоим образом в расследование, проводимое Верховным судом, правительство дало ему знать о своем желании как можно скорее видеть, как процедура завершится. Судебные процессы проходили тогда открыто, начиная с дела Марешаля. Объявили, что это приведет к большим волнениям, в разных смыслах слова. Ничего не было. Вероятно, люди, участвовавшие в скучных заседаниях в качестве судей, присяжных, свидетелей и адвокатов, не всегда удовлетворяли свои желания и чаяния. Но проблемы не покинули стены Дворца правосудия. Наверно, публика с напряженным интересом следила за дебатами, о которых вкратце сообщали газеты. Но никогда не было, ни в каком смысле, волнений толпы. Все в глубине души считали необходимым вынесение правосудием вердикта, и для подавляющего большинства дело было решено.

Я разделял такой взгляд на вещи. В любом случае, то, что в обвинении мне казалось важным, в глазах многих имело меньшее значение. Для меня главной виной Петена и его правительства было то, что они во имя Франции заключили с врагом так называемое «перемирие». Разумеется, вдень, когда этот договор был подписан, сражение в метрополии было безоговорочно проиграно. Остановить битву между, чтобы положить конец замешательству, этот поступок, имеющий существенное военное значение, был оправдан. В компетенцию командования задействованных сил входило сделать все необходимое согласно приказу правительства, в противном случае командование было бы смещено. Вот здесь выиграл Алжир — хранитель французского суверенитета, — который защищали и оберегали на протяжении четырнадцати веков, сражаясь до самого конца, выполняя слово, данное союзникам, и требуя их поддержки. Но после выхода из войны империя осталась единой, флот обошелся без серьезных потерь, авиация большей частью не была задействована, войска в Африке и Леванте не потеряли [283] ни одного солдата. Все эти силы, в том числе и сама Франция, могли быть переброшены в другое место. Сверх того, все государство было передано в распоряжение Рейха, все это заслуживало осуждения, чтобы Франция могла быть избавлена от позора. Сотрудничество с оккупантами, война, развязанная в Дакаре, Габоне, Сирии, Мадагаскаре, Алжире, Марокко, Тунисе против «Свободной Франции» либо против союзников, борьба с движением Сопротивления, проводившаяся в союзе с немецкой полицией и войсками, выдача Гитлеру французских политических заключенных, евреев и иностранных беженцев, оказание помощи врагу в виде предоставления рабочей силы, сырья и готовой продукции, проведение пропаганды, поставка боевой техники — вот в чем было виновно правительство Виши.

Еще мне было неприятно видеть происходящее в Верховном суде, многие парламентарии и газеты в основном обходили молчанием «перемирие», а вместо этого пространно разглагольствовали о второстепенных фактах. Опять выводили они на обозрение то, что подходило для политической борьбы, а не то, что говорило о борьбе страны с внешним врагом. Слишком часто начинались бурные дебаты по поводу процесса над партизанами, несколько раз даже имело место сведение счетов, в то время как само дело обсуждалось только с точки зрения обороны страны и национальной независимости. Прошлые заговоры кагуляров, разгон парламента после отказа его от власти, процесс Риома, обещание, которое требовали от судей и чиновников, рабочий устав, антисемитские действия, преследование коммунистов, исход судьбы партий и синдикатов, кампании, предпринятые Моррасом, Энриота, Люшаром, Деа, Дорио и другими до и во время войны. Это было предметом толков и пересудов в гораздо большей степени, нежели капитуляция, разрыв с нашими союзниками и сотрудничество с оккупантами.

Филипп Петен во время процесса замкнулся в молчании. Принимая во внимание его возраст и слабое состояние здоровья, а также то, что большая часть дела была не доказана, такое отношение с его стороны показалось мне проявлением благоразумия. Своим молчанием он спасал свою воинскую честь, которую заслужил своими значительными заслугами в прошлом. Упомянутые факты, представленные свидетельства, обвинительная речь и прения представили его дело как драму [284] старого человека, которого безжалостные годы лишили сил руководить людьми и событиями. Пребывавший в иллюзии, что служит общественному благу, видимыми стойкостью и хитростью маршал легко стал жертвой интриг предателей и злоумышленников. Суд вынес смертный приговор и одновременно выразил пожелание, чтобы приговор не был приведен в исполнение. Я тем временем решил в любом случае подписать помилование. С другой стороны, я предпринял все возможные меры, чтобы избавить маршала от оскорблений, которые он рисковал на себя навлечь. Как только 15 августа решение было вынесено, он был самолетом переправлен в Портале. Позднее он прибыл на остров Йо. Я намеревался сделать так, что после пребывания двух лет в тюремной камере он закончит свою жизнь у себя на родине, уединившись неподалеку от Антибов. В свою очередь перед судьями предстал Пьер Лаваль. Сразу после капитуляции Рейха немецкий самолет доставил его в Испанию, где он рассчитывал найти убежище. Но генерал Франко арестовал его и переправил воздушным рейсом на территорию Германии. Может быть, беглец надеялся на помощь со стороны Соединенных Штатов? Тщетно! Американская армия передала его французским властям. В октябре дело главы правительства Виши рассматривалось в Верховном суде. Лаваль попытался сначала представить свою деятельность не как умышленное сотрудничество с Рейхом, но как маневр государственного деятеля, смирившегося с самым худшим и старающегося уменьшить размеры ущерба. Поскольку судьями были недавние или нынешние парламентарии, обвиняемый мог догадаться, что прения превратятся в политическую дискуссию, возникнут споры между знатоками своего дела по поводу различных теорий, что приведет к тому, что для него непременно будут найдены смягчающие обстоятельства. Однако эта тактика не годилась, чтобы воспользоваться ей перед трибуналом. Догадавшись об этом, Лаваль решил рискнуть и перед судьями вел себя вызывающе, что привело к тому, что с их стороны имел место ряд неподобающих высказываний. Тут же воспользовавшись в качестве предлога этим недостойным поведением, он отказался отныне являться в суд. Еще он пытался сделать что-нибудь, доказывающее, что в его процессе что-то не так и органам правосудия придется или начать новое рассмотрение, или же смягчить смертный приговор, который казался обвиняемому неизбежным и который был в конечном [285] итоге вынесен. Не было ни пересмотра приговора, ни помилования. В последней попытке избежать казни приговоренный выпил яд. Но его поставили на ноги. Выхода из положения не было. Пьер Лаваль приободрился, твердым шагом прошел к столбу и храбро умер.

Несколькими днями раньше Жозеф Дарнан выслушал такой же приговор и, не дрогнув, принял смерть. Его процесс был коротким. Обвиняемый был признан виновным в достаточно многих преступлениях, совершенных режимом Виши во имя поддержания порядка. Бывший «генеральный секретарь» ссылался в свою защиту только на то, что находился под началом маршала. То, что составляло доктрину национал-социализма, несомненно, было присуще идеологии Дарнана, основывающейся на том, что окружающие от природы низки и подлы. Но, прежде всего, для этого решительного и властного человека коллаборационизм казался увлекательным приключением, которое само по себе оправдывало все дерзкие поступки, все средства были хороши. Он в этом обогнал других, в плохом смысле слова. Это доказывают подвиги, совершенные им в начале войны во главе т.н. франкских групп. А также то, что он, уже в форме немецкого офицера, обагренной кровью бойцов Сопротивления, передавал через меня просьбу вновь присоединиться к «Свободной Франции». Ничто не говорит о преступности режима, который заставил отвернуться от Родины людей, призванных служить ей, больше, чем поведение этого великого человека, сбившегося с пути. Приговор режиму Виши в лице его руководителей заставило Францию отвернуться от политики национального отречения. Опять нужно было, чтобы народ сознательно принял другой взгляд на вещи. За годы гнета именно вера во Францию, надежда на нее постепенно вели французов к Сопротивлению и освобождению. Снова работали те же силы для того, чтобы помешать разрушению и начать восстановление страны. Сегодня ничто другое не годится, когда речь идет о том, чтобы идти к могуществу и величию. Если бы в это настроение пришли массы, это, несомненно, повлияло бы на будущее Национальное собрание. Потому до самого дня выборов я делал все возможное, чтобы в стране возникли некое рвение действовать и вера в свою великую судьбу.

9 мая, накануне Дня Победы, я направился в Нотр-Дам послушать торжественный «Те Deum». Кардинал Суар провел меня, все официальные лица были там. Множество людей заполнили [286] здание и окрестности. Между тем шум победы гремел под сводами, какой-то трепет, возникающий в толпе, шел к паперти, к набережным, к улицам Парижа, я ощущал на хорах, куда пришел, что меня переполняют те чувства, что будоражили наших отцов всякий раз, когда наша родина была увенчана славой. Невозможно было забыть ни о несчастьях, которые были равны нашим успехам, ни о препятствиях, даже сегодня возникающих перед народом, но в этом постоянстве было что-то, питающее отвагу. Четыре дня спустя праздник Жанны д'Арк породил чувство патриотического рвения. Впервые за пять лет стало возможным отметить праздник согласно национальным традициям... Тем временем, 24 мая, я обратился к французам с суровой речью. Я говорил им по радио о наших потерях, о нашем долге, о том, как много будет нам стоить «стать тем, чем мы хотим быть, то есть процветающим, сильным и объединенным чувством братства народом». Я отметил, как тяжело было восстанавливать Францию «в мире, где, конечно же, неуютно». Я объявил, что «наша способность работать и добиваться результатов, а также тот пример порядка в политической, социальной и моральной областях, который мы собираемся показать, есть условие нашей независимости и тем более нашего влияния. Потому что не бывает в смуте просветления и прогресса в суматохе». То есть следовало быть готовым к тому, что государство может предложить цены, договоры и зарплаты, которые могут вызвать недовольство и претензии. Такая суровость, впрочем, всегда связана с реформами. Я объявил, что «до конца года государство возьмет под свою власть добычу угля, производство электричества, распределение ссуд и все рычаги управления, которые помогут ей управлять совокупностью национальной деятельности. С другой стороны, новые действия по отношению к населению страны будут применены с одной и той же целью: восстановить наше могущество. Я сравнивал французов с моряками Христофора Колумба, увидевшими землю на горизонте в самый тяжелый момент отчаяния и усталости. И я воскликнул: «Смотрите! За горестями и неизвестностью сегодняшнего дня нам открывается грандиозное будущее!»

С тем же намерением немного воодушевить народ 10 июня я отправился в департаменты Ла-Манша и Орна, которые вместе с Кальвадосом пострадали больше других. В сопровождении Дотри я побывал в Сент-Ло, Кутансе, Вийдье-де-Пуэль, [287] Мортене, Флерсе, Аржентане, Аленсоне, а также во многих поселках. Поток грустных свидетельств хлынул на нас из-под обломков. 18 июня весь Париж был на ногах, приветствуя войска, вернувшиеся из Германии, которые проходили по Елисейским полям: возглавляли их генералы Леклерк и Бетуар. Люди плакали от радости вместе со счастливыми солдатами, а де Голль в центре торжеств наблюдал за этим волшебным движением, рождавшимся из великого общего чувства победы. Я проезжал Овернь 30 июня и 1 июля, в ее суровых Клермон-Ферране, Риоме, Орияке, разбросанных тут и там деревнях я нашел ту же пылкость, что и в столице.

Приближался общенациональный референдум. Правительство планировало провести его в октябре. При этом я торопил с демонстрациями. Парижская демонстрация 14 июля, как и следовало, сопровождалась грандиозным военным парадом. Но на этот раз триумфальный марш проходил с запада на восток. Генерал Делаттр на аллее Винсенн представил мне воинские части, прибывшие из всех крупных подразделений нашей победоносной армии. Затем под восторженные крики прошли командиры и бойцы армии «Рейна и Дуная» с развевающимися флагами по улицам Трон, Ля-Насьён, по предместью Сен-Антуан, затем промаршировали передо мной на площади Бастилии.

На следующей неделе я отправился в Бретань, прихватив с собой Плеве и Танги-Прижена. Не описать прием, оказанный в Сен-Брие, Кемпере и Ваннах. Именно в Бресте, почти полностью разрушенном обстрелами, Лорьене, который надо было полностью восстанавливать, в Сен-Назере, стертом с лица земли, проявление патриотических чувств показалось самым трогательным.

Затем я отправился в Ла-Рошель, которая была освобождена без особых потерь. Пикардия и Фландрия, в свою очередь, продемонстрировали мне, что их вера в будущее даст им силы перенести все трудности. В Бове, после в Амьене, где я побывал 11 августа в сопровождении Дотри, Лакоста, Лоренса и Майера, все люди проявили дружный энтузиазм. Через Дол-лене, Сен-Пол и Брюе я добрался до Бетуна, где перед городской гостиницей меня ждали 50 тысяч шахтеров. С балкона я обратился к ним и ко всему народу. «Мы были, — говорил я, — одними из самых пострадавших, потому что были одними из наиболее уязвимых. Но мы вот-вот свершим грандиозное восстановление [288] страны, и, со всей французской гордостью, объявляю, что мы идем огромными шагами к моменту, когда про нас скажут: «Они справились!» Здесь я привел цифры. В области угледобычи за те месяцы, что последовали после освобождения рудников, французские шахтеры добыли полтора миллиона тонн руды, а за последние четыре недели они добыли в два раза больше. Что касается электроэнергии, мы производили от 400 до 1350 миллионов киловатт в месяц, другими словами показатель был равен уровню 1938. Одновременно мы в три раза увеличили производство чугуна и стали, добычу алюминия, в десять раз увеличили добычу железа. Накануне освобождения мы производили в месяц 23 тысячи тонн цемента, в прошлом месяце произвели 120 тысяч тонн. В наших печах за тридцать дней мы обрабатывали 40 тысяч тонн извести, в настоящее время — 160 тысяч тонн. В месяц мы загружали 160 тысяч вагонов породы, теперь — 470 тысяч. По-моему, добавил я, притом, что в обязанности государства входит внимательно следить за показателями, я могу констатировать, что ни дня не минует без того, что происходит шаг вперед по сравнению с тем, что было накануне.

Дальше я отказался от всякой демагогии. «Когда речь заходит о ценах, размерах заработной платы, выборах, мы знаем, что никакое решение всех не удовлетворит. Тем не менее, мы идем своим путем. Мы откладываем на попозже подсчет своих бед и трудностей, своих печалей. Мы понимаем, что значит жить, то есть идти вперед. Мы это делали и делаем, мы старательны, сплочены, дисциплинированны, у нас почти нет — совсем нет — внутренних разногласий. Мы делали это и делаем, строим понемногу новое и разумное, почти не возвращаясь к старым порядкам, и не бросаемся в авантюры... За работу!»

Накануне, после визита в Берг, я посетил Дюнкерк. При виде доков, шлюзов, набережных, от которых остались одни руины да воронки, возникал вопрос, сможет ли этот крупный порт когда-нибудь ожить. Ответ взяла на себя огромная толпа народу, заполонившая площадь имени Жана Барта. На слова, с которыми я к ним обратился, мне ответили гневными криками, после чего сомнений не оставалось. Все вместе перед чудом сохранившейся статуей великого мореплавателя мы спели «Марсельезу», а потом «Жан Барт! Жан Барт!», отчего все беды обратились в бегство. Потом произошло нечто подобное в Кале. Если Сен-Пьер казался более-менее сохранившимся, то от [289] порта почти ничего не осталось. Ничего не осталось от старых кварталов, за исключением старинной башни Гуэ и стен церкви Богоматери. Но жители Кале, собравшиеся перед городской гостиницей, где меня принимал мой шурин Жак Вендруа, мэр города, приветственными криками дали понять, что значит в их глазах будущее. В Булони нижний город был полностью в руинах и трауре, но это никоим образом не помешало населению продемонстрировать огромную веру в лучшее. Мнение простых моряков, рыбаков, докеров и рабочих судостроительных верфей высказал их представитель: «Это наш дом! Это наше море! Хотя еще далеко до того мига, когда все утрясется». Посреди всеобщей горячности рабочие, как всегда, были самыми взволнованными и непосредственными. Посещением Портеля, от которого остались одни руины, но решившего жить, закончилось это последнее путешествие.

Но хотя настроения масс показали, что они решили преодолеть разногласия, последовать за де Голлем по пути национального возрождения, поддержать его проект создания сильного государства, политики действовали совершенно иначе. Все решения и мнения моего правительства различные фракции теперь встречали критикой или злобными нападками. Со стороны «политиков» росло недоверие по отношению ко мне... За июнь партии сбросили маски. Следует сказать, что 3 июля на пресс-конференции я сам обозначил, в чем заключается проблема Учредительного собрания. «Возможны три решения. Вернуться к старым порядкам, избрать отдельно Палату представителей и Сенат, потом объединить их в Версале в Национальное собрание, которое внесет или не внесет поправки в Конституцию 1875. Или признать эту конституцию мертвой и произвести новые выборы в Учредительное собрание, которое поступит, как посчитает нужным. Или, наконец, спросить граждан страны, что они считают основой конституции, на что должны ориентироваться их представители». Я тогда еще не уточнял, каков был мой собственный выбор, но об этом можно было догадаться по намеку на возможный референдум. Этого было вполне достаточно, чтобы со всех сторон посыпались категорические возражения или по меньшей мере опасения.

Мой проект референдума имел тройную цель. Поскольку от системы 1875, разрушенной катастрофой 1940, ничего не осталось, мне казалось незаконным пытаться самому ее восстановить или же запретить ее восстановление. Ведь был свободный [290] народ, который должен это решить. Хотя я нисколько не сомневался в том, каков будет их ответ, я спросил их, желают ли они восстановления Третьей Республики или создания новой. С другой стороны, я надеялся, что они проголосуют за отказ от старой конституции; новую должно было разработать собрание, созданное по результатам выборов. Но должно ли это собрание быть, образно говоря, всемогущим, только ли оно должно руководить национальными институтами, единолично располагая всеми правами так, что никто не сможет ему помешать или возразить? Нет! С помощью выборов можно будет сначала найти способ сохранения равновесия между полномочиями собрания и правительства, а затем разработать некую усовершенствованную конституцию, которая будет вынесена на всенародное голосование. Референдум, наконец, задуманный как первый и последний акт принятия конституции, давал мне возможность понять, что нужно французскому народу, и, воспользовавшись данным мне правом, принять решение, от которого будет зависеть судьба французов в течение нескольких поколений.

Моим намерением было, как предполагалось, сознательно вызвать осуждение всех партий. Политический отдел коммунистической партии 14 июня дал знать, «что принял решение начать предвыборную кампанию в свободное Учредительное собрание,...что он выступает против проведения всенародного голосования, неважно закрытого или нет, под названием референдума,... а также против всякой конституции, утверждающей президентский режим». Всеобщая конфедерация труда не замедлила принять сходное решение. Социалисты, в свою очередь, 21 июня через свой руководящий комитет торжественно объявили о своем желании получить «Учредительное и Законодательное собрания», чьей деятельности никто не будет мешать. К тому же они заявили, «что будут решительно противостоять методу, противоречащему демократическим традициям, состоящему в том, чтобы обратиться к избирательному корпусу, дабы тот посредством референдума выразил свое мнение по поводу конституции, разработанной комиссиями в узком составе». Комитет союза социалистов и коммунистов на собрании 22 июня, руководящий комитет Народно-демократического движения через официальное сообщение от 24 июня, Демократический социалистический союз Сопротивления в свой юбилей 25 июня, Национальный совет Сопротивления, [291] заседавший 29 июня, и Центральный комитет Лиги по правам человека резолюцией от 1 июля единодушно требовали «единого и независимого собрания» и заявляли протест против референдума.

Со своей стороны поклонники довоенной системы негодовали по поводу ее пересмотра. Начиная с 1940, когда они либо поддерживали режим Виши, либо находились в лагере Сопротивления, они работали на восстановление того, что существовало в недавнем прошлом. По их соображениям де Голль должен был просто назначать депутатов и соратников, достаточно профессиональных, чтобы выбирать сенаторов, пока парламент не будет восстановлен в своем предыдущем варианте. То, что страна осуждала порядки Третьей Республики, имея четкое представление о них, было для сторонников прошлого причиной больше этот вопрос не обсуждать. Различные группировки умеренных высказывались в пользу избрания Палаты представителей и Сената по модели прошлых лет. 18 июня исполнительный комитет партии радикальных социалистов потребовал «восстановления республиканских институтов, которые существовали до войны», и заявил, что «категорически против всенародного голосования и какого бы то ни было референдума».

Также политические фракции, чтобы разделить свои усилия по поводу создания единовластного собрания и возврата к режиму прошлых лет, принялись отвергать идеи, исходящие лично от меня. Перспектива прислушаться к мнению непосредственно всего народа казалась всем скандальной. Ничто не могло бы лучше показать, насколько превратное понимание сути демократии царило в умах всех этих партийцев. По их мнению, республика должна быть их собственностью, а народ существовал отдельно, и то только чтобы вверять им права и демонстрировать согласие с теми людьми, которых политики назначили. С другой стороны, первостепенная на мой взгляд задача — убедить народ в могуществе и эффективности власти — провалилась по сути своей. Государство было слабым, и поэтому политики пытались, мягко говоря, им завладеть без особых усилий, захватить неважно какими средствами его рычаги правления и влияние.

Не признаваясь самому себе, что происходившее в партиях могло привести к неудовлетворительной конституции, я все больше склонялся к мысли о референдуме. Но прежде чем [292] скрещивать шпаги, я постарался заручиться поддержкой знающих людей, придерживающихся различных точек зрения и могущих повлиять на общественное мнение. Я обратился к президентам Леону Блюму, Эдуару Эррио и Луи Марину, которые, возможно, разбирались в том, что происходило в последние годы и сегодня.

Леон Блюм как раз был освобожден после длительного тюремного заключения, куда его отправило правительство Виши и оккупационная администрация. Он, как было мне прекрасно известно, сейчас больше, нежели когда-либо, склонялся к социализму. Но еще я знал, что во время испытаний им овладели сомнения насчет всеми признанных идей и политики, которую совсем недавно проводила его партия. В тюремной камере он подверг их пересмотру. Например, вопрос о власти предстал ему в новом свете. В своих размышлениях заключенного, опубликованных под названием «В человеческих масштабах», он отмечает: «Правительство парламентского толка не является единственной или даже совершенной формой демократии». Он указывает, что, по его мнению, самым лучшим является президентский режим: «Со своей стороны, — писал он, — я склоняюсь к системе, созданной по типу американской, основанной на разделении властей и их взаимном сдерживании». Как только ему вернули свободу, он тут же публично объявил о своем доверии мне. Для осуществления моего замысла реформировать республику я считал необходимым заручиться его поддержкой.

Мне следовало сменить тон. Леон Блюм весьма быстро взял себя в руки, благодаря тому, что его семья традиционно придерживалась социалистических взглядов. Во время нашей первой встречи он отказался войти в состав временного правительства в качестве государственного министра, ссылаясь на слабое здоровье, а также на желание целиком посвятить себя своей партии. 20 мая, то есть спустя 10 дней после его возвращения во Францию, он уже говорил на собрании секретарей социалистических объединений: «Ни у одного человека нет права на власть. Но у нас есть право на неблагодарность». В статьях, которые он ежедневно писал в «Популер» и которые благодаря глубине содержания и форме изложения имели большое влияние в политической среде, он придерживался идеи единого Учредительного собрания как высшей власти. По поводу референдума он не отвергал самого предложения, [293] но говорил, что надо выдвинуть только вопрос о том, следует ли восстанавливать довоенный режим. По его мнению, менее важно было укрепить государство и увеличить эффективность его деятельности, нежели помешать восстановлению Сената прошлых лет, относительно которого он питал опасения личного характера. Не следовало, согласно Блюму, предлагать чего-либо, что будет противовесом власти Собрания. В том же ключе он рассматривал и «случай де Голля», как он это называл. По поводу моей персоны он не скупился на изъявления уважения, но в равной мере он выступал против моей власти и сурово протестовал против всех проектов назначения главы государства путем референдума. Короче говоря, он тоже вновь принял фундаментальное правило французского парламентского режима: «Чтобы никто не вылез из джунглей демократии!»

Незадолго до выборов я вызвал его к себе и сказал: «Мой вклад в дело защиты нации и общественного благополучия окончен. Страна одержала победу, теперь она свободна, в ней царит порядок. Она будет выражать свое мнение с полным на это правом. Чтобы я мог начать новый этап в ее истории, нужно, чтобы эти избранники высказались за это в среде политиков, ничего не должно происходить вопреки воле на то всех людей. Но настроения, царящие в партиях, заставляют меня усомниться, что завтра я смогу заниматься делами Франции так, как я считаю необходимым. В таком случае я планирую уйти в отставку. Если это случится, я предвижу, что именно вы возьмете на себя груз государственных дел, учитывая ваши доблесть и опыт, а также тот факт, что ваша партия будет самой многочисленной в будущем собрании, от нее и ее союзников будет зависеть принятие решений. Вы можете быть уверены, что я создам для этого подходящие условия».

Леон Блюм ничего не возразил насчет моей возможной отставки, чем дал мне понять, что охотно ее принимает. Но, говоря о проекте, о котором я ему напомнил, он заявил: «Этого я не желаю, поскольку я так долго подвергался нападкам и порицаниям со стороны некоторых, что отныне мне отвратительна сама идея прихода к власти! И потом, я для этого не гожусь, по той причине, что функция главы государства является, собственного говоря, весьма изнуряющей, и я был бы не в силах справиться с задачей». Я спросил его: «Если после моего [294] ухода вам придется признать себя некомпетентным, кто, по-вашему, мог бы принять эстафету?» — «По-моему, только Гуэн!» — ответил он мне. И добавил, намекая на то, что недавно Черчилля сменил лидер лейбористов: «Именно Гуэн больше всего напоминает Эттли». Было очевидным, что Блюм рассматривает важнейшую национальную проблему исключительно с социалистической точки зрения. Я признался, что, думая об эксперименте, который страна собиралась поставить и чьей жертвой был он, я испытывал печаль.

Еще меньшего успеха я добился с Эдуаром Эррио. Вопреки изменчивому отношению с его стороны к Лавалю и Аветцу, когда накануне освобождения Парижа ему предложили вступить в Национальное собрание и сформировать правительство, с которым я не был связан, я от всей души поздравил этого ветерана дебатов, обычаев и наград Третьей Республики, этого поэта, вечно раздираемого противоречиями, этого патриота, которого несчастья Франции привели скорее к разочарованию и пассивности, нежели к решительным действиям, но вместе с тем храбро вынесшего все испытания, которым его подверг режим Виши и Гитлер. Во время первого визита, что он мне нанес, я вручил ему крест Почетного легиона, который он вернул Петену во время оккупации. В свою очередь, я просил его войти в состав моего правительства. Там он занимал бы пост государственного министра, отвечающего за отношения с ООН. Я думал, что он последует за мной, если я откровенно скажу ему о своих добрых намерениях. Но, напротив, он совершенно замкнулся в себе, занятый только своими обидами и насмешками, которым его подвергли.

В общем, Эррио с особым волнением констатировал крушение того, что было связано с ним самим. Он с горечью говорил о достаточно равнодушном приеме, который он встретил в Москве, что совсем не напоминало прежние времена. Он не скрывал свою досаду по поводу весьма умеренного энтузиазма, который продемонстрировали ему жители Лиона. Он был недоволен, попросив меня позволить ему поселиться в президентском дворце Палаты представителей, где в прошлом была его резиденция, поскольку я вынужден был ему отказать. Наконец, и более всего другого, достаточно несправедливый провал радикальной партии, с которой он себя связывал, жестоко его удручал. А что касалось государственных институтов, по его мнению, следовало вернуться к тем, к которым он привык. [295]

Следовало как можно скорее провести выборы в Палату представителей и Сенат, которые назначат своих председателей, а те поведут в Елисейском дворце гибкую политику, а выполнять ее будут министры из взаимозаменяемых парламентариев! Все произошедшее и, в особенности, крушение режима, который был ему дорог, казалось ему ужасной случайностью, но уроков из этого он не извлек. Эдуар Эррио отверг мое предложение войти в состав правительства. Я обратился к нему с просьбой помочь мне в восстановлении Франции, на это он заявил мне, что посвятит себя восстановлению радикальной партии.

Луи Марен заметил мне, что его основная забота заключалась в возрождении партии сообразно тем идеям, которым он служил на протяжении всей своей политической карьеры. Пользуясь своим влиянием и проводя соответствующие действия, он собирал вокруг себя умеренных и готовился к предстоящим выборам. Этот пожилой человек раньше так старался выгнать немцев из страны, что высказывал мне свое безоговорочное одобрение. В настоящее время он возвращался к свободе вместе со мной. Он, очень опытный парламентарий, и раньше был до мозга костей предан парламентской жизни, он наслаждался суровыми и привлекательными волнениями и, по сути дела, приветствовал восстановление тех, которые были ему полезны. Вот поэтому мое намерение ограничить их полномочия он воспринял без особого восторга. Как Блюм и Эррио, он не согласился войти в состав временного правительства. Но в любом случае он старался меня заверить, что для проведения моей политики национальной безопасности он предоставил бы мне все средства, имеющиеся в его распоряжении.

Так как привлечь на свою сторону этих трех людей, которые смогли бы внести вклад в создание Четвертой Республики, мне не удалось, я столкнулся с конституционными дебатами в правительстве, организованном мной накануне освобождения Парижа. Тем временем, чтобы не одни и те же постоянно были мишенью для нападок, в конце мая я сместил Поля Рамадье с поста министра снабжения, поставив вместо него Кристиана Пино, который только что вышел из Бухенвальда, в Министерство юстиции ввел Тетжена, поскольку Франсуа де Ментон представлял Францию в судейской коллегии на Нюренбергском процессе. Немного позднее Огустин Лорен вышел из состава Министерства почты по причине слабого здоровья, и его пост я доверил Эжену Тома, [296] вернувшемуся на родину. 9 июля я представил на рассмотрение совета проект постановления, разработанный при горячей поддержке Жюля Жанненэ.

Обсуждение было спокойным и тщательным. Поскольку большинство министров входили в состав тех или иных партий и все они заявили о своем осуждении, я дал им понять, что заранее принимаю все заявления об отставках, что мне подадут. Мне ничего не возразили. Совет единогласно принял текст постановления без изменений.

Выборы в собрание планировались в октябре. Народ должен быть решить путем референдума, должно ли собрание быть учредительным. Положительный или отрицательный ответ означал либо переход к Четвертой Республике, либо возврат к Третьей. В том случае, если собрание должно быть учредительным, вопрос о его полномочиях решался вторым вопросом, вынесенным на референдум. Либо страна принимает проект правительства, согласно которому срок работы собрания уменьшается до семи лет, ограничиваются его полномочия в законодательной и бюджетной областях, а также в области реформирования государственных структур и заключении международных договоров, оно не может выступать инициатором в установлении льгот, но имеет право избирать председателя правительства, мандат которого имеет те же сроки действия, что и у депутатов. Самое главное, что решение о вступлении в действие конституции принимается всенародным голосованием. Либо же, если народ откажется от этого предложения, и собрание будет полновластно во всех вопросах на протяжении всего времени функционирования. Положительный или отрицательный ответ определял, будет ли существовать равновесие между исполнительной и законодательной властями в «доконституционный» период.

На том же заседании совет решил, что окружные выборы пройдут в два тура в период с 23 по 30 сентября. В этом случае генеральные советы будут сформированы до референдума. Если, вопреки всем ожиданиям, на референдуме будет принято решение восстановить прежние институты, тогда можно будет ограниченным голосованием избрать Сенат, как это делалось раньше.

12 июля обращением по радио я ознакомил народ с вопросами, которые будут заданы, и тем, что я со своей стороны от них жду. Огласив список вопросов, вынесенных на референдум, [297] я сказал: «А что касается моего мнения, я выражаю его такими словами: надеюсь, что все французские мужчины и женщины ответят «да!» на оба вопроса».

Здесь снова речь зашла об Учредительном собрании. Я предвидел оживленные прения, где шуму было бы много, а пользы мало. Так в конечном итоге и получилось. Делегаты выражали свое несогласие, можно сказать единодушное, с текстом правительства, но не могли выработать конструктивное предложение. Чтобы увеличить степень своего участия, делегаты не замедлили приравнять референдум де Голля к всенародному голосованию Бонапарта и Луи-Филиппа. Коммунисты и те члены собрания, кто был с ними связан, в лице господ Коньо, Дюкло, Кота и Купо, осуждали это «чудовище», но, чтобы противопоставить себя предыдущим ораторам, сделали вывод, что надо оставить Учредительному собранию все полномочия, особенно касающиеся институтов власти. Социалисты, народные республиканцы, представители Нового демократического союза Сопротивления, а также некоторые умеренные, возможно посчитав, что накануне выборов лучше не идти на разрыв со мной, заняли промежуточную позицию. Теперь эти фракции соглашались с проведением референдума, но, тем не менее, высказывали свое желание получить единое и не подотчетное никому собрание и отказывались признавать ограничения его полномочий.

Также Учредительное собрание имело три политических течения, из которых ни одно не могло объединить большинство. Не в силах прийти к одному мнению по поводу вчерашних институтов власти, не имея способа к ним вернуться, большинство единодушно потребовало абсолютного приоритета партий. С другой стороны, никто не хотел уступать позиций по вопросам первостепенной важности, к которым относились разделение, равновесие и эффективность ветвей власти.

Итак, именно в таких условиях я брал на себя произнесение речи в конце обсуждения. Как я полагал, это имело целью разъяснить им, что страна должна установить срок работы Учредительного собрания, определить полномочия и порядок отношений с исполнительной властью. Что касается определения данного срока, полномочий и порядка взаимоотношений, временное правительство должно было вынести эти вопросы на всенародное голосование. Но я пригласил делегатов присоединиться к нему, чтобы это сделать. Я подчеркивал, что когда [298] многие делают вид, что устанавливают сходство между референдумом, который я собирался провести, и наполеоновским всенародным голосованием, они кривят душой. Притворяться, будто бояться, что я задушу Республику, которую я вытаскивал из ямы, было просто смехотворным. Хотя в 1940 партии и парламент предали ее, изменили ей, я, как говорится, «во имя ее поднял оружие и следовал ее законам». Теперь я делал все необходимое для того, чтобы в результате выборов появилось собрание, которому я передам свои полномочия, что почти не напоминало процедуру, организованную 2 декабря или 18 брюмера. Но следовало, чтобы завтра и в дальнейшем Республика имела правительство, которое будет таковым в полном смысле слова и не вернется к злополучным былым временам.

Настаивая на этой точке зрения, которая для меня была наиглавнейшей, я говорил: «Именно эта постоянная угроза давит на людей, которые несут груз государственных забот, это почти хроническое состояние кризиса, внутренние интриги в Совете министров, как следствие этого, могут стоить стране весьма и весьма дорого». Я напомнил, что «с 1875 по 1940 год у нас было сто два правительства, в то время как Великобритания насчитывает двадцать, а Америка четырнадцать». И в чем заключается внутренняя и внешняя неудовлетворительность кабинетов, сформированных в нашей стране в подобных условиях, по сравнению с министерствами, функционирующими за рубежом? Я вспомнил, что когда-то сказал мне Франклин Рузвельт: «Представьте себе, мне, президенту Соединенных Штатов, до этой войны иногда приходило на ум, что даже не помню имени председателя совета Франции!». «Завтра, вероятно, — уверенно говорил я, — он не только не вспомнит, есть ли какой-нибудь результат работы нашего государства, но и, заявляю категорически, не сможет понять, есть ли какое-либо будущее у французской демократии, если мы вернемся к старой системе». И добавил: «Во время беды, случившейся в 1940, отказ от власти Республики и приход режима Виши принесли народу так много горечи, вовлекли страну в эту безумную игру чужих интересов и при этом так плохо выполняли свои обязанности!»

Но эти соображения отличались от тех, что занимали умы партий. В совещательном собрании меня выслушали, и потом результаты голосования показали, что мои заботы не совпадали с их: 210 голосами против 19 собравшиеся отклонили весь проект правительства. Подавляющим большинством была отклонена [299] поправка, требовавшая избрания Сената и одновременно возврата к довоенным институтам власти. Наконец, когда господа Венсен Ориоль и Клод Бурде отстаивали компромиссное предложение, по которому давалось согласие на референдум, но сильно урезался проект постановления правительства, их текст был отклонен 108 голосами против 101. Прения закончились, а совещательное собрание так и не пришло к четкому позитивному мнению.

Еще раз мне надо было вмешаться в вопросы власти. Совет министров выпустил 17 августа постановление, определявшее точные сроки референдума и выборов. По сравнению с изначальным текстом единственные поправки представляли собой уточнения, благодаря которым исключалась возможность правительственного кризиса во время работы Учредительного собрания. В результате, согласно этим поправкам, отменить действия правительства можно было только специальным голосованием при абсолютной поддержке большинства депутатов и после задержки исполнения как минимум на сорок восемь часов. Никаких изменений по двум самым важным пунктам сделано не было. Страна должна была сама определить судьбу Третьей Республики. Формально стоящий выше собрания носитель верховной власти народ должен был в конечном итоге решить вопрос об институтах власти.

В постановлении от 17 августа не только были сформулированы два вопроса, вынесенные на референдум, но и определялся порядок проведения выборов. Но в связи с этим последним пунктом четкие решения вызывали горячие протесты.

В политических фракциях присутствовали две противоположные и, на мой взгляд, одинаково неприемлемые точки зрения. Сторонники довоенных порядков считали, что необходимо вернуться к прежнему порядку проведения выборов, то есть к голосованию за одну кандидатуру от одного участка. Независимо от своих принципов и радикалы, и умеренные склонялись к мысли, что видные политические деятели, некогда ими избранные, в индивидуальном порядке должны обратиться к электорату в избирательных участках, как в довоенные годы. Напротив, коммунисты, социалисты и народные республиканцы рассчитывали набрать голоса, привлекая на свою сторону людей популярными программами, а не авторитетом известных политиков, требовали «единого» пропорционального представительства. Согласно их доктринам, можно добиться [300] равенства удовлетворительного в количественном и моральном смысле, только если случится так, что каждая партия, выносящая на суд всей Франции единый список кандидатов, получит число мандатов, прямо пропорциональное общему числу голосов, набранных по стране. За неимением данной «совершенной системы», или, проще говоря, в связи с тем, что пропорциональное представительство варьируется во множестве округов, например, в департаментах, голоса, не дающие право на избрание депутата по данному участку, должны быть добавлены к результатам, полученным по всей стране. Благодаря этому каждая партия была бы уверена, что ее кандидаты, потерпевшие в провинции поражение, или вовсе там не представленные, все равно проходят в парламент. Короче говоря, заинтересованные сторонники той или иной партии своими голосами помогали обойти такие препятствия, как слишком маленький избирательный участок или слишком большое представительство. Я не одобрял аргументы ни того, ни другого лагеря.

Я не был сторонником того порядка выборов, который был принят в довоенные годы. Во-первых, я считал его достаточно несправедливым, принимая во внимание значительные различия в размерах избирательных округов. Раньше Бриансон, насчитывающий 7138 избирателей, Флорак, насчитывающий 7343 избирателя, и часть IV округа Парижа, где был 7731 избиратель, выбирали по одному депутату, равно как и Дюнкерк, Понтуаз и Нуази-ле-Сек, насчитывающие по 33840, 35199 и 37 180 избирателей соответственно. Чтобы внести равновесие в систему, следовало пройти территорию страны из конца в конец и срочно провести новое разделение на избирательные участки в атмосфере бесчисленных и отчаянных споров. Я отказался от проведения выборов по участкам, прежде всего, потому, что мы рисковали в итоге безоговорочно передать будущее нации под власть коммунистической партии.

Если выборы пройдут в один тур по аналогии с британскими законами, как того требовали многие, в большинстве округов несомненно победят коммунисты. Каждый округ должен был представить кандидатов от каждой «партии», то есть по меньшей мере одного социалиста, радикала, народного республиканца, умеренного и образцового бойца Сопротивления, не говоря уж о различных отщепенцах и всякого рода теоретиках. Принимая во внимание число голосов, которые собирались [301] набрать по стране представители Третьего Интернационала, и будущие результаты муниципальных и окружных выборов, коммунисты чаще других набирали бы наибольшее число голосов и были бы избраны. А если бы выборы проходили в два тура, коммунисты и социалисты, сформировавшие коалицию, скорее всего, объединили бы голоса, обеспечив себе наибольшее количество шансов на победу, но тогда между двумя видами марксистов возникло бы соперничество на почве общих интересов на выборах. При всех раскладах, в Пале-Бурбон явилось бы большинство голосовавших, так хотели коммунисты. Эти последствия ускользали от внимания сторонников «старых порядков». Но я, поскольку был лично ответственен за судьбу Франции, на такой риск не пошел.

В равной мере я не одобрял идею «равного» пропорционального представительства. Вынести на рассмотрение в общей сложности 25 миллионов избирателей неподдающееся подсчету число листов для голосования, в каждом из которых содержалось более 600 имен, означало анонимность практически каждого баллотирующегося и исключение всякого личного общения между кандидатами и избирателями. Таким образом, невзирая на здравый смысл, традиции и общественные интересы, нужно было устроить так, чтобы различные регионы страны были лично представлены в собраниях людьми, которых они знают и которые дорожат связями со своим регионом. Кроме того, только главу государства должен избирать весь народ. Что касается разрешения на использование, согласно плану, каждой партией лишних голосов, набранных ими в округах, следовало установить два способа избрания депутатов: одних избирают в департаментах, других — некие, честно сказать, мифические сборщики голосов, за которых никто не голосовал. Я сильно возражал против этого.

Таким образом, временное правительство просто утвердило порядок голосования по списку и пропорциональное представительство в масштабах департамента. Самые густонаселенные департаменты снова подверглись разделу. От каждого участка выбиралось не более 9 и не менее 2 депутатов. В целом в собрание входили 522 депутата, выбранные в метрополии, и 64 представителя от колоний. Система выборов, утвержденная моим постановлением, продолжала действовать. Позднее партии внесли туда только одну малопорядочную поправку: возможность блокирования различных партий. [302]

В тот момент все партии бурно протестовали против принятия определенного решения. Поскольку Учредительное собрание 3 августа было распущено, собралась «делегация левых», чьей целью была организация протеста. По инициативе Всеобщей конфедерации труда, насчитывающей до четырех миллионов членов, под руководством генерального секретаря Леона Жуо произошло объединение депутатов коммунистической, социалистической и радикальной партий, а также Лиги по правам человека. Хотя члены делегации никак не могли сами договориться между собой о порядке проведения выборов, они единодушно отвергли решения, принятые правительством, и условились устроить де Голлю демонстрацию, чтобы выразить свой протест. 1 сентября Жуо попросил меня принять его вместе с многочисленной делегацией.

Я испытывал по отношению к Жуо большое и сердечное уважение. Этот выдающийся профсоюзный деятель посвятил всю свою жизнь служению рабочему классу, свой ум и свою власть, которые были велики, он употребил на то, чтобы проложить рабочим дороги к благосостоянию и достойной жизни. Во время оккупации он незамедлительно ушел в оппозицию режиму Виши и продемонстрировал, что враг это для него в любом случае враг. Заключенный в тюрьму вишистами, а затем депортированный в Германию, теперь он встал во главе Конфедерации, насколько ему позволяли коммунисты, чье влияние росло. Я неоднократно обсуждал с ним социальные проблемы. Но на этот раз мои обязанности главы государства помешали мне его принять. По закону Всеобщая конфедерация труда была единственной организацией, «изучающей и защищающей экономические интересы» рабочих. Я менее чем когда-либо склонен был признать профсоюзы достаточно компетентными, чтобы решать вопросы политики и проблему выборов. В письме к Жуо я ответил, что не могу удовлетворить его просьбу об аудиенции. Позже, несмотря на негодование всех политических групп и газет, я не отступил от своего решения. Поэтому каждый счел за лучшее смириться. С позиций, зафиксированных в постановлении, партии решили выступить против референдума.

Избирательная кампания проходила весьма оживленно, не столько из-за конкуренции между кандидатами, сколько из-за страстей, бушующих вокруг вопросов референдума, которыми занимался де Голль. По правде говоря, ответ общественности [303] на первый вопрос был мне известен заранее. Хотелось только знать, какая часть французов хочет новых порядков. По поводу второго вопроса в стране разгорелась ожесточенная борьба.

Коммунисты, которых во многих округах заменяли социалисты, при негласной поддержке радикалов и некоторых умеренных старались набрать большинство отрицательных ответов, чтобы обречь меня на неудачу. Французское подразделение Третьего Интернационала также открыто продемонстрировало, кто был для нее главным врагом. Что касается Народного республиканского движения, Демократического союза Сопротивления и многочисленных правых группировок, они собрали больше всех положительных ответов. А социалистическая партия официально вернулась к моей программе. Но она не только выступала против того, к чему не имела отношения, и вносила раскол в ряды военных, но и вообще оставляла вопросы референдума в тени и стремилась, прежде всего, выставить в выгодном свете свою программу, что у общественности особых восторгов не вызывало. В общем, предвыборная баталия, осуществляемая в основном с помощью плакатов, листовок и настенных надписей, делала ставку на получение либо положительного ответа, необходимого де Голлю, либо отрицательного ответа, как того требовали коммунисты. Стараясь воздерживаться от появления на собраниях или церемониях в течение трех недель, пока шла кампания, я постарался напомнить французам 17 октября, насколько многое зависело от итога выборов и что я по этому поводу думаю.

21 октября избирательные участки собрали бюллетени по итогам референдума и по итогам депутатских выборов. Из примерно 25 миллионов зарегистрированных избирателей проголосовало около 20 миллионов. Большую часть 5 миллионов не явившихся составляли женщины, не желавшие иметь дело с формальностями, к которым они не привыкли. После подсчета итогов выборов в метрополии и Северной Африке и выяснения нескольких спорных вопросов, было выбрано 160 коммунистов, 142 социалиста, 30 участников Сопротивления из Демократического союза социалистов, 152 народных республиканца, 29 радикальных социалистов и 66 умеренных.

При этом коммунистическая партия, хотя и получила четвертую часть поданных голосов, не пользовалась доверием значительной массы населения. Тем временем события, недавно [304] имевшие место во Франции, давали ей исключительный шанс на успех. Катастрофа 1940, уклонение от исполнения государственных обязанностей многих руководящих элементов, движение Сопротивления, в котором она активно участвовала, беды населения в период оккупации, политические, экономические, социальные и нравственные потрясения, обрушившиеся на страну, победа в войне СССР, правонарушения, совершенные по отношению к нам западными демократами, представляли собой условия, способствующие ее успеху. Определенно, если партия не смогла воспользоваться таким случаем, это потому, что я оказался здесь, чтобы повсюду прославить Францию. Напротив, связывая ее с освобождением родины и ее возрождением, я давал им возможность влиться в общество. Теперь люди соглашались признать их влиятельной силой, но не давали им право на господство. Что выберет эта партия? Станет ли она передовым крылом французской демократии или изолированной группой? Ответ на этот вопрос будет зависеть и от того, что станет с Республикой, что она будет представлять собой? Сильная, гордая, объединенная чувством братства, она в конце концов справится с этим возмущением, но в слабую и бездеятельную Республику эта сила с легкостью внесет раскол и хаос.

Но хотели бы другие политические фракции объединиться вокруг меня, чтобы восстановить государственный порядок? Всенародное голосование доказало, что такова была воля народа. Более 96% голосовавших ответили «да» на первый вопрос, что свидетельствовало об отвращении народа к бездеятельной власти и слабому политическому строю, в котором неудача превратилась в катастрофу. С другой стороны, народ выразил мне личное доверие: более 66% проголосовали за мой проект, направленный против всесилия партий. Это подтверждалось еще и тем, что выборы проходили в условиях разногласий между политическими партиями, которые весьма нелестно высказывались на мой счет. Враждебность, которую продемонстрировали мне коммунисты, несомненно, стоила им многих голосов на выборах. Радикальные социалисты потерпели сокрушительное поражение потому, что они символизировали собой систему былых времен и требовали ее возвращения, и потому, что их лидеры противопоставляли себя Шарлю де Голлю. Эти ошибки создали для меня весьма благоприятную ситуацию, поскольку умеренные потеряли почти две трети голосов, [305] которые принадлежали бы им при другом раскладе. Если социалисты, удивленные и разочарованные результатами, не вышли в первые ряды, пеняли мне на растущее отчуждение, хотя мы уже давно сильно разошлись по многим вопросам. Напротив, Республиканское народное движение, созданное совсем недавно, но заявившее в тот момент о своем «безоговорочном голлизме», обгоняло другие политические формирования по количеству полученных голосов.

Разумеется, после всенародного голосования большого скачка не произошло. Тем временем мне казалось, что страна одобряет мои действия, по меньшей мере, до ратификации новых государственных институтов. Тогда я находил важным, с исторической и политической точек зрения, чтобы все делалось в согласии со мной, принимая во внимание те события, которые я был вынужден олицетворять.

Но я вынужден был признать, что с этого этапа моей карьеры поддержка со стороны нации оказывалась мне все реже, становилась все ненадежней. Вот к чему стремились силы, которые в прошлом звали меня в бой; раскол между участниками Сопротивления стал свершившимся фактом. С другой стороны, народный энтузиазм, который мне так активно демонстрировали, теперь у меня отняли в самых разных смыслах этого слова. Обычно мне выражали глубокое доверие, отдавая свои голоса, теперь я получал слишком мало поддержки. Теперь их собирал не я, а партии. Отныне после выборов, и те, кому повезло, и те, кто потерпел поражение, совершенно не хотели следовать за мной. Далекий горизонт оставался покрытым тучами, там нельзя было распознать непосредственную угрозу. Франция восстановила свою целостность, свое место в мире, добилась гармонии, вернула свои заморские владения. Можно было кормиться некоторое время политическими играми тех, кто хотел распоряжаться страной, они считали, что «люди бури» уже сыграли свою роль и теперь должны освободить свое место им.

А я, прикинув свои возможности, четко определил свои дальнейшие действия. Мне пришло на ум жить и продолжать жить, как выдающаяся личность Республики, приведенной в порядок, сильной, враждебной по отношению к беспорядкам, которые в прошлом ввергли Францию в пропасть и могли ввернуть ее завтра. А что касается власти, я в любом случае выходил из игры, прежде чем меня смогут оттуда выгнать. [306]

Дальше