Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава пятая.

Разлад

Едва затихло эхо орудийных залпов, как мир резко изменился. Напряжение сил и эмоций, с которым народы вели войну, сразу же утратило четкую цель. Напротив, пышным цветом расцвели амбиции держав и их взаимные притязания. Исчезли уважение и обходительность, которые худо-бедно держались в отношениях между союзниками перед лицом общего врага. Вчера было время сражений, сегодня — сведения счетов.

Наставший момент истины сразу обнажил слабость, в которой продолжала пребывать Франция, вынужденная добиваться своих целей, наталкиваясь на корыстные расчеты других держав. Было ясно, что последние несомненно попытаются оказать на нее давление при урегулировании нерешенных проблем и отвести ей место на задворках Истории, когда другие государства приступят к строительству нового мира. Но я был намерен не допустить этого. Более того, я считал, что крах Германии, разобщенность Европы, русско-американский антагонизм создают для чудом спасшейся Франции исключительные шансы, и я не исключал, что новая эра даст мне возможность приступить к осуществлению широкого плана, который я разработал для своей страны.

Франции предстояло обеспечить себе в Западной Европе безопасность, не допустив возрождения Рейха, способного вновь угрожать ее существованию. Ей необходимо было наладить сотрудничество и с Западом, и с Востоком, а в случае надобности заключить с той или иной стороной необходимый союз, ни в коей мере не поступаясь при этом независимостью. Ей требовалось для преодоления пока еще не очень явной опасности развала Французского Союза, постепенно преобразовать его в свободную ассоциацию стран. Очень важно для нее было объединить — политически, экономически и стратегически — государства, расположенные в зоне Рейна, Альп и Пиренеев, превратив новое сообщество в одну из [206] трех самых мощных сил в мире, а если понадобится, то и в арбитра между советским и англосаксонским лагерями. С 1940 все, что я делал и говорил, служило бережному взращиванию этих возможностей. Сегодня, когда Франция твердо стояла на ногах, мне надлежало попытаться их реализовать.

Я располагал крайне ограниченными средствами. Однако, даже если Франция еще не вернула себе такого козыря, как ранг великой державы, у нее на руках были неплохие карты: прежде всего, это ее неоспоримый мировой престиж, которым она гордилась многие века и который ей удалось частично восстановить, удержавшись на краю бездны; во-вторых, это тот факт, что никто не мог пренебречь ее помощью в момент, когда человечество находилось в критическом состоянии; и наконец, нельзя было сбрасывать со счета ее территорию, ее народ, ее заморские владения. В будущем мы вновь обретем нашу силу, а пока уже эти факторы давали нам возможность действовать и рассчитывать на уважение в мире.

При условии, конечно, что мы сумеем разумно ими воспользоваться. Это был мой, и только мой, долг. Но для того, чтобы восполнить недостающие силы, я нуждался в решительной поддержке нации. При такой поддержке я готов был взять на себя ответственность и заявить, что никому не удастся пренебречь волей Франции. Само собой разумеется, что это не входило в расчеты наших партнеров. Несмотря на все уважение к генералу де Голлю, в политическом отношении их больше устроила бы прежняя Франция, податливая и сговорчивая. Они внимательно следили за разногласиями между мной и теми, кто хотел вернуться к прежним смутным временам.

На следующий же день после победы возник серьезный конфликт по вопросу о демаркации границы в Альпах. Наше правительство давно определило свою позицию. Мы предполагали довести рубежи нашей территории до линии главного альпийского хребта, что означало бы присоединение к Франции нескольких итальянских анклавов у перевалов на французской стороне Альп. Мы рассчитывали также на присоединение некогда входивших в Савойю кантонов Тенда и Брига. Возможно, то же требование мы выдвинули бы и в отношении Вентимильи, если бы того пожелали ее жители. Что касалось долины Аосты, то мы полагали, что с этнической и языковой точек зрения имеем на нее больше прав, чем Италия. Кстати, во время продвижения наших войск почти все ее население [207] высказывало горячее желание присоединиться к Франции. Но поскольку на восемь месяцев в году снега Монблана прерывают сообщение между Францией и долиной и поэтому ее повседневная жизнь связана с Италией, мы отказались от этого притязания и готовы были ограничиться признанием со стороны Рима ее автономии. К тому же Бономи и Сфорца дали понять нашим представителям, что они не будут возражать против наших условий. А условия наши были поистине скромными, если учесть те испытания, через которые Италия заставила нас пройти, и те преимущества, которые несло ей примирение с Францией.

Завершающее наступление войск генерала Дойена привело к достижению поставленных задач. Все итальянские анклавы, долина Аосты, кантоны на реке Руайя находились в наших руках ко 2 мая 1945, дню, когда немецкие и итало-фашистские силы, действовавшие в Италии, сложили оружие. Административно мы сразу же включили Тенду, Бригу и Вентимилью в департамент Приморские Альпы, оставив управление в долине Аосты местным комитетам.

Так обстояло дело, когда в мае месяце американцы потребовали от нас отвести наши войска к границе 1939. На территориях, которые они предлагали нам освободить, должны были разместиться войска союзников. Это было доведено до сведения нашего министерства иностранных дел г-ном Кэффри, разъяснено генералу Дойену генералом Гриттенбергом, командующим американским оккупационным корпусом в Пьемонте, заявлено президентом Трумэном Жоржу Бидо во время его визита в Вашингтон. Свое требование об отводе наших войск американцы не могли подкрепить никакими договоренностями с нами, ни отпавшими к этому времени соображениями военной целесообразности. Они ссылались всего-навсего на собственное решение не предвосхищать территориальных изменений довоенного устройства мира до подписания ожидаемых мирных договоров. Понятно, что подобные претензии Вашингтон предъявлял только французам и только в отношении альпийских территорий.

В значительной степени этот инцидент объяснялся стремлением США к гегемонии в мире, которое они не скрывали и которое я никогда не оставлял без ответа. Но прежде всего я усматривал в этом происки англичан, ибо в это время Великобритания готовилась осуществить решающий маневр на Востоке. [208] Для Лондона было сподручнее сначала подтолкнуть к конфликту с Парижем Вашингтон. Многие факты убеждали меня в том, что я не ошибался.

Главнокомандующий войсками в Италии генерал Александер, выполняя волю Черчилля, направил к Танде, Бриге и Вентимилье находившиеся под его началом итальянские части, что, согласись мы с этим, привело бы к восстановлению суверенитета Рима над этим районом. Последовал резкий обмен мнениями между Гриттенбергом, который хотел занять удерживаемую нами территорию, и Дойеном, всячески этому противившимся. Французский генерал, более удачливый в битвах, чем в переговорах, письменно уведомил своего коллегу, что «в случае необходимости, он пойдет на крайние меры в соответствии с предписаниями генерала де Голля». Ставка главнокомандующего в Италии не преминула оповестить корреспондентов газет, что, согласно моему приказу, французские войска готовы открыть огонь по американским солдатам. Более того, из секретных источников мне поступила копия телеграммы британского премьер-министра американскому президенту, в которой Черчилль называл меня «врагом союзников», призывал Трумэна проявить по отношению ко мне непреклонность и утверждал, что «если верить информации, поступившей из французских политических кругов, этого будет вполне достаточно, чтобы вызвать скорый крах генерала де Голля как лидера нации».

Хотя Трумэн отличался меньшей страстностью и большей рассудительностью, он также решил заявить о себе. 6 июня американский посол Кэффри направил Министерству иностранных дел Франции ноту, в которой «выражал озабоченность его правительства по поводу продолжающегося пребывания французских вооруженных сил в некоторых районах северозападной Италии», заявлял протест против позиции, занятой генералом Дойеном, и требовал отвода наших войск. Вслед за этим Дафф Купер также поспешил заявить, что «правительство Ее Величества полностью согласно с точкой зрения Соединенных Штатов». На следующий день я получил личное послание от президента США. Трумэн сообщал мне о том беспокойстве, которое вызвала у него угроза, содержащаяся в словах генерала Дойена. Он увещевал меня отдать распоряжение об отводе войск до «того момента, когда станет возможным разумное удовлетворение любых требований, которые французское правительство [209] пожелает высказать относительно границы». Если же я не откликнусь на его просьбу, он-де будет вынужден «приостановить поставки вооружения и боеприпасов, направляемых французской армии американской службой снабжения». «Однако, — следовало довольно курьезное добавление, — поставки продовольствия будут продолжаться».

Я не стал делать трагедии из послания Трумэна. Мне показалось более уместным добавить несколько капель масла для более гладкой работы механизма франко-американских отношений в условиях, когда англичане дали официально знать о своей готовности применить силу против французских войск в Сирии. Я ответил президенту, что «ни в приказах французского правительства, ни в приказах генерала Дойена не содержалось, естественно, намерения силой воспротивиться присутствию американцев в альпийской зоне, что в этой зоне находятся одновременно и американские и французские войска, которые, как и повсюду, живут в товарищеском согласии». Вопрос заключался не в сосуществовании французов и их союзников, а в «вытеснении французов союзниками с территории, которая была отвоевана нашими солдатами у немецких и итало-фашистских войск и где, к тому же, многие деревни заселены лицами французского происхождения». Я обратил внимание Гарри Трумэна на то, что «насильственное изгнание наших войск из этого района, совпадающее во времени с аналогичными действиями англичан по отношению к нам в Сирии, могло бы привести к серьезным изменениям в чувствах французского народа». Наконец, я написал, что, идя навстречу лично ему, Трумэну, «в той мере, в какой это для нас возможно, я посылаю к Александеру Жуэна, с тем чтобы они вдвоем попытались найти решение».

В конечном итоге проблема разрешилась так, что мы стали обладателями того, к чему стремились. Правда, в проекте соглашения, разработанном штабом Александера и генералом Карпантье, который представлял Жуэна, предусматривался поэтапный отвод наших войск к границе 1939. Но, за исключением положений, касающихся долины Аосты, которую мы решили за собой не оставлять, я отверг данный проект, согласившись лишь на доступ в спорные коммуны небольших союзнических отрядов при условии их полного невмешательства в административные дела. Что касалось итальянских войск, то я потребовал, чтобы они держались от данного района [210] подальше. Следует сказать, что, пока шли переговоры, мы осуществляли политику свершившихся фактов. Кантоны Тенда и Брига успели избрать муниципальные власти, которые провозгласили о своем присоединении к Франции. В бывших итальянских анклавах у перевалов Малый Сен-Бернар, Изеран, Монсени, Мон-Женевр мы передали пастбища и леса близлежащим французским деревням. Население долины Аосты, с помощью посланных нами офицеров связи и созданной ими милиции, заявило устами своего Комитета освобождения об установлении режима местной автономии. Мы не стали настаивать лишь на Вентимилье, поскольку в настроении ее жителей, как нам показалось, не было единства. Стоит также отметить, что сразу же после поражения Черчилля на выборах в конце июля небольшая группа американских и английских солдат покинули спорные территории. 25 сентября, прибыв с визитом в Париж, Альчиде Де Гаспери{90}, заменивший на посту министра иностранных дел Италии умершего графа Сфорцу, попросил меня уточнить наши условия будущего мирного договора. Я ответил ему то же, что до этого говорил итальянскому послу Сарагату{91}: мы хотим, чтобы за нами было юридически признано лишь то, чем мы владеем фактически. Де Гаспери хотя и не без вздоха, но заявил, что такие положения договора для Италии приемлемы и она без обиняков поставит под ним свою подпись. Так и произошло на деле.

В то время, как эти проблемы то обострялись, то сглаживались, играя роль отвлекающего маневра, на Ближнем Востоке [211] разыгрались главные события. Уже давно националистический угар арабов и стремление англичан стать единовластными хозяевами в этом регионе легли в основу общей антифранцузской коалиции. До последнего времени наши недоброжелатели действовали с оглядкой. Теперь же всякие предосторожности были излишни, и они перешли в открытое совместное наступление.

Театром их действий была выбрана Сирия. После выборов 1943 президент Сирийской республики Шукри Куатли{92} и его сменяющие друг друга правительства стали предъявлять нам непомерные требования. Более того, в этой стране, страдающей от нестабильности и укоренившегося политиканства руководителей, правительство постоянно направляло против нас массовое недовольство населения. И это несмотря на то, что мы сами в 1941 предоставили Сирии независимость. Совсем недавно она была приглашена благодаря усилиям Франции на конференцию в Сан-Франциско в качестве суверенного государства. За последние четыре года мы постепенно передали ей принадлежавшие нам атрибуты власти в области административного управления, финансов, экономики, полиции, дипломатии. Но поскольку мы оставались страной, владевшей мандатом на эту территорию и, следовательно, несли ответственность за оборону и соблюдение там порядка, мы сохранили руководство сирийскими вооруженными силами и разместили в некоторых местах небольшие французские гарнизоны. Благодаря этому с 1941 Сирия не знала никаких беспорядков, в то время как в Египте, Палестине, Трансиордании и Ираке, где управляли англичане, происходили крупные волнения.

Но, несмотря ни на что, мы по-прежнему стремились наладить на прочной основе отношения с Сирией и Ливаном. Предвидя, что вскоре Организацией Объединенных Наций [212] будет создана система международной безопасности, мы были готовы отказаться от мандата, который был получен нами от Лиги Наций, оставить за собой две военные базы, вывести с территории этих двух стран войска и предоставить право самостоятельно распоряжаться своими войсками правительствам Дамаска и Бейрута. Кроме того, договорами, заключенными с двумя странами, была бы определена помощь, которую мы могли бы им оказать, и оговорено соблюдение наших экономических и культурных интересов на их территории. Таков был план, который я наметил для себя с самого начала, который проводил в жизнь, невзирая ни на что, и который был, казалось, близок к осуществлению, чему могла воспротивиться лишь Англия. И своим грубым вмешательством она действительно встала на нашем пути.

Этого я ожидал. Среди национальных амбициозных устремлений, которые переплелись в мировом конфликте, были и британские. Речь, в частности, шла о планах Великобритании установить свое господство на Востоке. Сколько раз мне приходилось сталкиваться с этой неуемной страстью англичан, которая вот-вот могла перехлестнуть границы дозволенного! Случай представился с окончанием войны. Вторжение немцев и его последствия лишили изможденную Францию ее былой мощи. Что касается арабских стран, то в результате ловкой и дорогостоящей политики Британии многие их лидеры попали под британское влияние. Экономическая система, созданная Великобританией с помощью блокады и монополии на морские транспортные перевозки, позволила ей взять под свой контроль весь товарообмен, от которого зависело существование восточных стран, а 700 тыс. британских солдат и многочисленные эскадрильи самолетов обеспечили ей в этом регионе военное господство на суше и в воздухе. И, наконец, на конференции в Ялте Черчилль выторговал у Рузвельта и Сталина свободу действий в Дамаске и Бейруте.

Я не строил никаких иллюзий относительно средств, которыми мы располагали на случай взрыва. В Сирии и Ливане наши силы насчитывали всего 5 тыс. человек — пять сенегальских батальонов, кое-какие вспомогательные части и восемь самолетов. Кроме того, под французским началом находились так называемые «специальные войска» — 18 тыс. солдат и офицеров, набранных среди местных жителей. Этого было достаточно для поддержания, а в случае необходимости, и для восстановления [213] порядка, так как население не проявляло по отношению к нам никакой враждебности. Но если этим малочисленным силам пришлось бы столкнуться с мятежами в различных частях обеих стран да к тому же отражать натиск британских войск, исход не вызвал бы никаких сомнений. Перед лицом этого очевидного факта я заранее определил нашу линию поведения. В случае чего, мы никоим образом не должны, если, конечно, не будем к этому вынуждены, вести борьбу на два фронта — против местных бунтовщиков и против англичан.

Стремясь избежать коллизий с союзниками, я, тем не менее, решительно отказывался поддаваться давлению. Такая позиция должна была, в конце концов, вынудить лондонское правительство к сделке. Но для этого я нуждался в поддержке собственной страны. Хотя я был твердо намерен — и это было для всех очевидно — не уступать никаким ультиматумам, шансы за то, что Великобритания не отважится на крайние меры, сохранялись, ибо ей все труднее было найти оправдания для своих чрезмерных амбиций и возможного разрыва с Францией. Я надеялся, что, если все же кризис разразится, общественное мнение станет на мою сторону. Со своей стороны, англичане, особенно Черчилль, рассчитывали, что опасения и корыстные интересы французских руководящих кругов заставят их обуздать де Голля, а возможно, и убрать с политической сцены. В сущности, я не мог ждать как от политиков и дипломатов, так и от прессы сколько-нибудь надежной поддержки, скорее надо было быть готовым к резкой критике.

В конце апреля в Сирии многие признаки свидетельствовали о том, что назревают тревожные события, особенно в Дамаске, Халебе, Хаме и Дейр-эз-Зоре. Одновременно сирийское правительство стало все более возвышать голос, требуя передачи под ее командование «специальных» войск и поощряя выступления мятежных элементов. В этих условиях наш Совет министров, выслушав представление генерала Бейне, принял решение послать на Ближний Восток три батальона, из которых два должны были заменить равный контингент сенегальских стрелков, отправляемых на родину. Перевозка батальонов была поручена крейсерам «Монкальм» и «Жанна д'Арк», так как мы еще не успели забрать из союзнического «пула» свои пассажирские и грузовые суда. Эта незначительная переброска войск была тем более оправданной, что одна из британских дивизий, расквартированная в Палестине, [214] только что получила приказ о передислокации в район Бейрута, тогда как на территории Сирии и Ливана уже находилась целая IX-я британская армия.

Как только началось передвижение французских подкреплений, меня сразу же, 30 апреля, навестил посол Великобритании. По поручению своего правительства, он потребовал от меня остановить отправку войск, так как, по мнению генерала Пэйджета{93}, английского главнокомандующего на Востоке, эта «переброска может привести к беспорядкам». Лондон предлагал отправить наши подкрепления не в Бейрут, а в Александрию на торговых судах, которые предоставят в наше распоряжение британские службы. Не было сомнений, что при таких условиях наши солдаты никогда не прибудут к месту назначения.

«Мы считаем более надежным, — ответил я Даффу Куперу, — перевезти наши войска своими силами. К тому же, как Вам известно, поддержание порядка в странах Леванта возложено на французов, и только на них. Ни британское командование на Востоке, ни правительство Лондона не уполномочены вмешиваться в происходящее». — «Но, — возразил посол, — генерал Пэйджет осуществляет на Востоке командование всеми союзными силами, в том числе и вашими». — «Мы согласились с такой организацией дела, — ответил я, — исключительно в целях проведения военных операций против общего врага. Сегодня об этом речь не идет, да и общий враг изгнан с Востока вот уже скоро как два месяца. Следовательно, наши войска в Леванте не находятся в подчинении у английского командования ни под каким видом».

«Положение в Сирии, — продолжал свои возражения посол, — связано с положением на всем Арабском Востоке, где мы, британцы, несем главную ответственность». — «В странах Леванта, — сказал я, — никто не несет более серьезной ответственности [215] за происходящее, чем Франция, государство, обладающее мандатом. Ваш демарш доказывает, что, вопреки заверениям Вашего правительства и несмотря на уход Спирса, которого Вы отозвали в декабре месяце, британская политика не претерпела никаких изменений. Вы с настойчивостью продолжаете попытки встать между Францией и странами, находящимися под ее мандатом. Это дает нам основание полагать, что Ваша цель — вытеснить нас из этих стран». Качая головой и бормоча себе под нос слова об «опасных осложнениях», Дафф Купер ретировался.

Осложнения действительно последовали, как и было обещано. 5 мая Черчилль направил мне послание, ничем не отличающееся по духу и стилю от тех, которые он посылал мне в течение четырех лет по данному вопросу. Премьер-министр в который раз заявил о «признании особой позиции Франции в Леванте», дав тут же понять, что Британия, тем не менее, должна вмешиваться в дела этого региона «в силу возложенных на нее обязанностей и взятых ею обязательств». Поскольку Черчилль не мог, как в прежние времена, оправдать это вмешательство ссылкой на необходимость оборонять зону Суэцкого канала против Гитлера и Муссолини, теперь он ссылался на необходимость вести борьбу против японцев и заявлял: «Эта борьба требует охраны наземных, морских и воздушных коммуникаций, ведущих к театрам военных действий в Индии и Тихом океане, а также обеспечения свободной транспортировки нефти... Мы, англичане, должны проявлять бдительность по отношению к любым беспорядкам, в какой бы точке Востока они ни возникали».

Затем, уточняя свои требования, Черчилль предлагал мне «отказаться от посылки подкреплений, передать специальные части правительствам Дамаска и Бейрута и незамедлительно сделать соответствующее заявление». В заключение он выразил надежду на то, что я соблаговолю «помочь ему избежать дополнительных осложнений в наших отношениях».

Трудно было ошибиться относительно того, как будут развиваться события. Если Черчилль мечет громы и молнии по поводу отправки 2500 французских солдат туда, где уже находится 60-тысячное британское войско, к которому должны присоединиться еще 15 тысяч человек и которое готовы поддержать с воздуха 2 тысячи боевых машин, то, надо полагать, англичане ставят перед собой серьезные цели. [216]

В ответе премьер-министру я счел уместным обратить его внимание на ту ответственность, которую берет на себя Англия, вмешиваясь в наши дела, и на то препятствие, которое она сама воздвигает на пути к любому союзу между Лондоном и Парижем. «Мы, — писал я, — признали независимость стран Леванта, как вы это сделали ранее в отношении Египта и Ирака, и в этом регионе мы хотим лишь обеспечить гармоничное сочетание наших интересов с государственной независимостью этих стран. Наши интересы носят экономический и культурный характер. Но у нас есть и интересы стратегического порядка... Как и вы, мы также заинтересованы в транспортных связях с Дальним Востоком. Заинтересованы мы и в добыче иракской нефти и свободном распоряжении той ее долей, которая нам причитается». Я добавил также, что, как только эти проблемы будут урегулированы, мы откажемся от мандата.

Перейдя затем в наступление на эпистолярном фронте, единственном, где у меня для этого были все необходимые средства, я заявил Черчиллю: «Я полагаю, что этот вопрос уже мог бы быть решен, если бы правительства Дамаска и Бейрута не имели возможности считать, что, опираясь в борьбе с нами на вас, они вправе уклоняться от любых обязательств. Присутствие ваших войск и позиция ваших представителей подталкивают их к такому, к сожалению негативному, поведению». Я усиливал давление: «Должен Вам сказать, что переброска из Палестины в Ливан новой британской дивизии, на наш взгляд неуместна и достойна всяческого сожаления». Наконец, уведомив премьер-министра о начатых генералом Бене переговоров в Дамаске и Бейруте, я попросил его приложить усилия к тому, чтобы на этот период времени «английская сторона постаралась не усложнять ситуацию». «Это один из факторов, — написал я в заключение, — создающих для нас трудности на пути к согласованной политике наших двух стран, которая, на мой взгляд, принесла бы немало выгод Европе и всему миру».

Таким образом, ситуация стала ясной и безрадостной. Той же ясностью и безрадостностью были отмечены и дальнейшие события. Спустя два дня после обмена посланиями в ход была пущена сила. Все началось в Бейруте 8 мая в ходе празднования Дня Победы. Арабские солдаты прибывшей из Палестины британской дивизии во время праздничных шествий выкрикивали оскорбления в адрес Франции. В последующие дни было совершено несколько покушений на французов в ряде сирийских [217] городов при полном попустительстве жандармерии. Следует сказать, что эта жандармерия, считавшаяся образцовой, когда находилась в подчинении у французских властей, моментально преобразилась после того, как два года назад была передана под юрисдикцию сирийскому правительству. Поскольку, несмотря на предостережения наших представителей, ее вооружением занялись англичане, в распоряжении Шукри Куатли и его министров оказалось 10 тыс. человек, вооруженных новейшей военной техникой. Это было то, в чем нуждалось руководство страны для организации и поддержки антифранцузских выступлений. Вполне естественно, что в этих условиях переговоры генерала Бене в Дамаске не дали никаких результатов.

Однако к 27 мая французские силы и специальные войска положили конец беспорядкам на всей территории страны, за исключением мохафазета Джебель-Друз, где в нашем распоряжении было всего несколько человек. Именно это побудило сирийских министров и их британских советников, почувствовавших грядущий провал своих замыслов, использовать козырные карты. 28 мая в Дамаске все наши посты были атакованы бандами мятежников и отрядами сирийских жандармов, вооруженных автоматами, пулеметами и гранатами английского производства. Целые сутки в Дамаске шла перестрелка. На следующий день, 29 мая, выяснилось, что французы выстояли, а крепко потрепанным мятежникам пришлось укрыться в общественных зданиях: парламенте, городской ратуше, полицейском управлении, дворце, сирийском банке и т.д. Чтобы полностью покончить с беспорядками, генерал Олива-Роже{94}, французский представитель в Сирии, отдал приказ подавить эти центры восстания. За сутки наши сенегальцы и несколько сирийских рот справились с заданием, использовав при этом всего два орудия и один самолет. К вечеру 30 мая французские власти овладели ситуацией, а сирийские министры погрузились в автомашины британской миссии и предпочли поискать убежище вне столицы.

В течение трехнедельного мятежа англичане оставались ко всему происходящему безучастными. В Каире сэр Эдвард [218] Григг{95}, их министр без портфеля, ведавший британскими делами на Ближнем Востоке, и генерал Пэйджет, их главнокомандующий, не подавали признаков жизни. В Леванте генерал Пиллоу{96}, командующий IX-й британской армией, вполне мог бы пригрозить бунтарям использованием вверенных ему вооруженных сил, но даже пальцем не шевельнул. Лондон хранил молчание. В Париже, 27 мая, прием, данный лично мною и городскими властями в честь маршала Монтгомери, которому я торжественно вручил в Доме инвалидов высшую французскую награду, прошел чинно и благородно. Все происходило так, как будто наши «союзники» ограничивались наблюдением за развитием событий, видимо полагая, что специальные части откажутся подчиняться нам и ситуация выйдет из-под нашего контроля. В течение двадцати трех дней необходимость «вести борьбу против японцев», обеспечивать «охрану наземных, морских и воздушных коммуникаций, ведущих к театрам военных действий в Индии и Тихом океане», «свободную транспортировку нефти» и «помешать любым беспорядкам, где бы на Ближнем Востоке они ни возникли», так и не вывели англичан из состояния сторонних наблюдателей. Мы, кстати, и не добивались от них активных действий. Но как только они увидели, что мятеж провалился, их поведение изменилось коренным образом. Перед Францией встала на дыбы извергающая угрозы Британия.

Вечером 30 мая Черчилль, в присутствии Идена, вызвал нашего посла Массигли. Не иначе как для важного сообщения! Устами премьер-министра британское правительство требовало от французского правительства прекращения огня в Дамаске и заявляло, что в случае продолжения боев войска Ее Величества не смогут оставаться в роли пассивных наблюдателей.

Когда мне передали эти слова, я внутренне был убежден, что наши части не смогут противостоять одновременным ударам английских войск и сирийских повстанцев. К счастью, в [219] докладе генерала Бене, полученном в то же время, что и английские требования, указывалось, что «французские войска заняли в Дамаске все точки, откуда велся огонь по нашим объектам». Это означало, что наша военная акция закончилась достижением поставленной цели. Несмотря на обуревавшее мою душу чувство негодования, я счел целесообразным отдать приказ приостановить огонь, если, конечно, таковой еще велся, и, оставаясь на занятых позициях, не препятствовать передвижению войск, которое может быть предпринято английской стороной. Жорж Бидо, к сфере действия которого относилось наше генеральное представительство на Ближнем Востоке и который горячо желал не доводить дело до катастрофы, отправил 30 мая в 23 часа, с моего согласия, соответствующую телеграмму на имя генерала Бене. Соответственно, было проинформировано британское посольство, а посол Массигли получил инструкцию тотчас же связаться по этому вопросу с Иденом.

Если бы с английской стороны речь действительно шла только о «прекращении огня», на этом была бы поставлена точка. Но суть дела, естественно, заключалась в другом. Именно поэтому, узнав, что французы приняли решение приостановить применение военной силы, Лондон поспешил разыграть заранее подготовленную инсценировку с целью публично унизить Францию. Черчилль, несомненно проинформированный об окончании боев в Дамаске, решил выступить постфактум с угрожающим ультиматумом, уверенный, что мы не имеем возможности ответить ему должным образом. Он рассчитывал дешево приобрести имя защитника арабов и надеялся, что в потрясенной Франции политический авторитет де Голля будет поколеблен, а возможно, в итоге ему придется распроститься с властью.

31 мая в 4 часа пополудни Иден зачитал в Палате общин текст послания, которое якобы было мне направлено премьер-министром Черчиллем, хотя государственный секретарь прекрасно знал, что к этому часу никакого послания я не получал. «Ввиду серьезного положения, — звучали над скамьями Палаты обращенные ко мне слова из послания Черчилля, — которое сложилось между Вашими войсками и правительствами Леванта, и вспыхнувших жестоких боев, мы, к нашему глубокому сожалению, вынуждены отдать приказ главнокомандующему вооруженными силами на Ближнем Востоке принять меры для предотвращения дальнейшего кровопролития. В своих действиях мы руководствуемся интересами безопасности на всем [220] Востоке и обеспечения коммуникаций, необходимых для ведения войны против Японии. Во избежание столкновений между британскими и французскими войсками мы рекомендуем Вам отдать французским частям приказ немедленно прекратить огонь и отойти в места их постоянной дислокации. После прекращения огня и восстановления порядка мы готовы приступить в Лондоне к трехсторонним переговорам».

Таким образом, британское правительство не только объявило на весь мир о конфликте с нами, который оно само затеяло, но и нанесло Франции оскорбление в момент, когда наша страна была не в состоянии принять вызов. Британское правительство сделало, к тому же, все возможное для того, чтобы наше официальное уведомление о прекращении огня не попало к нему до того, как оно обрушит на нас во всеуслышание свои обвинения. В Лондоне Иден проявил немалую изобретательность, чтобы не встретиться до заседания Палаты общин с нашим послом, который с утра добивался приема у британского министра. Что касается послания Черчилля, то оно было доставлено мне в 5 часов, то есть час спустя после его прочтения британским депутатам. Эта задержка, добавлявшая к наглости текста бесцеремонное попрание всех общепринятых норм, требовалась лишь для того, чтобы не позволить мне вовремя дать знать английскому правительству об уже состоявшемся прекращении огня в Дамаске и лишить его всякого повода для предъявления ультиматума. Должен сказать, что Дафф Купер, не пожелавший запятнать свою репутацию участием в этой неприглядной истории, воздержался отличной передачи мне в руки позорного послания своего премьер-министра. Оно было передано советником британского посольства Гастону Палевски.

Само собой разумеется, я не удостоил английского премьера ответом. Ночью я послал генералу Бене четкие и ясные инструкции относительно действий наших войск: «Войскам не возобновлять боев, если они не будут к этому вынуждены; никому не уступать занятых позиций; ни в коем случае не подчиняться приказам английского командования». Собравшийся 1 июня Совет министров ознакомился со всеми депешами и сообщениями, полученными и отправленными в предшествующие дни. Министры полностью солидаризировались с проделанной работой и отданными приказами. Должен сказать, что овладевшее ими чувство не было чувством страха перед вооруженным конфликтом, [221] поскольку мы стремились всячески его избежать, а британские угрозы больше отдавали дешевым блефом. Министры скорее разделяли охватившее меня чувство горького разочарования при виде того, как Великобритания подрывает основы нашего союза. Позднее я публично предал гласности то, что происходило на самом деле в Дамаске, Лондоне и Париже. В опубликованном мною коммюнике я указал на то, что приказ о прекращении огня был отдан нашим войскам 30 мая вечером и выполнен за несколько часов до того, как англичане выдвинули свои ультимативные требования. Я подчеркнул, что до моего сведения ультиматум был сознательно доведен после его огласки в Лондоне. Я еще раз повторил, что французское правительство дало своим войскам распоряжение не покидать занятых позиций.

В тот же день, 1 июня, генерал Пэйджет прибыл в Бейрут и вручил генералу Бене ультиматум с подробным изложением требований. Англичанин представился как «Верховный командующий Восточным театром военных действий», хотя на 10 тыс. км в округе уже не было никакого противника, и заявил, что «получил от своего правительства приказ взять командование в Сирии и Ливане в свои руки». В соответствии с этим, он потребовал от французских властей «беспрекословного исполнения всех поступающих от него приказов». Его первое распоряжение предписывало нашим войскам «прекратить боевые действия и вернуться в казармы». Свое посещение Бейрута генерал Пэйджет обставил провокационной демонстрацией военной силы. Самолет, доставивший его в столицу Ливана, сопровождало несколько эскадрилий истребителей. Добираясь от аэропорта до резиденции генерального представителя Франции, он пустил впереди себя танковую колонну, в то время как сзади следовали боевые машины с пехотинцами, которые, пересекая город и проезжая мимо французских постов, держали оружие на изготовку.

Генерал Бене сразу же предупредил генерала Пэйджета, что подчиняется он только приказам генерала де Голля и своего правительства. Он заметил также, что разговор о прекращении огня теряет в настоящее время всякий смысл, так как это уже давно сделано по его приказу, отданному в соответствии с указаниями генерала де Голля. Что касается французских войск, то пока они останутся на своих местах, а британские могут сегодня, как и вчера, перемещаться как им заблагорассудится, — с [222] нашей стороны никаких препятствий не возникнет. Генерал Бене выразил, однако, надежду, что Пэйджет и его войска воздержатся от попыток давления на наши воинские части и не возьмут на себя ответственность за возникновение нежелательного конфликта. Французский генерал заверил своего коллегу, что он готов, как и прежде, решать с британским командованием все интересующие обе армии вопросы — размещение войск, их снабжение и передвижение. После чего генерал Пэйджет вместе со своими танками, боевыми машинами и эскадрильями вернулся к себе несолоно хлебавши.

Я не замедлил сообщить генералу Бене, что всю ответственность беру на себя. Как только мне стало известно о предъявленных ему требованиях, я незамедлительно отправил ему послание следующего содержания: «Я вновь подтверждаю приказы, которые отдал Вам... Наши войска должны быть сконцентрированы на позициях, указанных французским командованием, и находиться в состоянии боевой готовности. Они ни в коем случае не должны быть в подчинении у британского командования... Мы хотим избежать положения, при котором может возникнуть необходимость вооруженного сопротивления британским войскам. Но это может длиться только до тех пор, пока нас не попытаются лишить возможности использовать оружие в случае необходимости, которая, судя по действиям англичан, может представиться. Если они вздумают угрожать нам применением оружия, мы должны ответить им тем же. Если они откроют огонь, мы также должны ответить огнем. Доведите это в ясных выражениях до сведения британского командования, ибо нет ничего хуже недопонимания».

Чтобы не было недопонимания у мирового и французского общественного мнения, я созвал 2 июня пресс-конференцию. Никогда еще мне не доводилось видеть такого стечения журналистов, как наших, так и иностранных. Я рассказал о том, что произошло, не допуская оскорблений в адрес наших бывших союзников, но и не стесняясь в выражениях. Затем, 4 июня, я пригласил посла Великобритании, усадил его и заявил: «Должен признаться, что мы не в состоянии сегодня скрестить с вами оружие. Но вы оскорбили Францию и предали Запад. Такое не забывается». Дафф Купер встал и вышел.

Задетый за живое, Черчилль выступил на следующий день в Палате общин, заявив, что желает мне ответить. Он объявил, что его правительство стремится к сохранению союза с Францией, [223] как будто только что раздававшееся бряцание оружием не нанесло коварного удара дружбе, питаемой французами к англичанам. Премьер-министр вновь попытался оправдать британское вмешательство в дела на Ближнем Востоке ответственностью, которая, по его утверждению, лежит на его стране за весь Восток. Однако он ни словом не обмолвился об обязательстве, официально взятом Великобританией 25 июля 1941 и скрепленном подписью его министра Оливера Литтлтона, уважать интересы Франции в Сирии и Ливане, не вмешиваться в нашу политику и в вопросы общественного порядка. Он признал, что сирийская жандармерия и полиция получали от англичан оружие, которое теперь используется против французов, но считал — поистине смехотворное заявление! — что французское правительство одобрительно отнеслось к этой британской инициативе. Премьер-министр выразил сожаление по поводу того, что не был осведомлен о приказе французского правительства прекратить огонь до того, как Лондон выдвинул свой ультиматум, и извинился за то, что отправил мне текст ультиматума лишь час спустя после его зачтения в Палате общин. Но он никак не объяснил — еще бы! — этого запоздания. Кстати, если у премьер-министра была хоть какая-то возможность делать вид, что ему до 4 часов 31 мая не было известно о прекращении французами огня, то уже 1 июня этот пробел в информации был заполнен. Но именно в этот день, по его приказу, генерал Пэйджет изложил во всех подробностях генералу Бене английский ультиматум, ссылаясь на возможность перерастания сложившейся напряженной обстановки в столкновение.

Следует отметить, что, рассчитывая в результате создавшегося кризиса на изоляцию де Голля во французских правящих кругах, премьер-министр Великобритании в своих расчетах не ошибся. Как и в случае с приглашением, адресованным мне Рузвельтом на следующий день после Ялтинской конференции, я оказался в вопросе о Ближнем Востоке без надежной поддержки со стороны большинства видных политических деятелей Франции. Почти у всех влиятельных и высокопоставленных лиц мои действия вызвали беспокойство или осуждение, хотя осторожность не позволила им откровенно проявить свои настроения.

Прежде всего, далеко не в соответствии с проводимой мною политикой действовал наш дипломатический персонал. Для многих чиновников внешнеполитического ведомства согласив [224] с Британией было делом принципа. Когда по ее вине это согласие оказалось нарушенным, главным для них было восстановить его путем переговоров, во что бы нам это ни обошлось. Вопрос о Ближнем Востоке они воспринимали как своего рода головоломку, которую надо было обязательно решить, чтобы избежать ссоры с Великобританией. Между моими идеями, которые я хотел претворить в жизнь, и реакцией тех, кто составлял дипломатические ноты, налаживал связи и собирал информацию, разрыв был слишком очевидным, чтобы ускользнуть от наших партнеров, и это снижало эффект от моей твердой позиции.

То же самое можно было сказать о тоне французской прессы. Признаюсь, я был убежден, что в этом кризисе решительная позиция нашего общественного мнения была способна вынудить англичан к отступлению, но комментарии наших газет были обескураживающими. Вместо того, чтобы показать решимость нации, они сглаживали остроту событий. Статьи, посвященные кризису, помещались далеко не на самом видном месте. Создавалось впечатление, что для французских журналистов дело было ясным, то есть проигранным, и они спешили завлечь читателя другими темами. Иногда можно было услышать протесты, но, естественно, они были направлены против генерала де Голля, упорство которого казалось безрассудным и неуместным.

Не поддержала меня и Консультативная ассамблея. Лишь 17 июня, то есть через три недели после британского вмешательства в Сирии и Ливане, она удосужилась обратить внимание на это событие. С докладом, встреченным с прохладцей, выступил министр иностранных дел. Затем на трибуну потянулись ораторы. Морис Шуман и его преподобие Каррьер осудили антифранцузские мятежи, отметили добрые дела Франции на Ближнем Востоке и нашли нужные слова, чтобы выразить сожаление по поводу позиции Англии. Но их выступления не вызвали большого энтузиазма. Жорж Горс{97} также отметил недопустимый [225] характер английского вмешательства, но не воздержался и от упреков в адрес нашего правительства. Затем Флоримон Бонт, Андре Ориу, Марсель Астье и особенно Пьер Кот обрушили свой гнев на Францию и на меня, их речи были одобрительно встречены почти всеми присутствующими в зале.

Если поверить их словам, поддержанным бурными аплодисментами, все, что произошло в Сирии, было лишь следствием пагубной политики, которую мы испокон веков проводили в этой стране. Выйти из этого неприглядного положения Франция, по их мнению, могла, лишь представ перед народами Ближнего Востока в роли носительницы освободительных, цивилизаторских и революционных идей и позволив им самим решать свои дела. В требованиях этих странных якобинцев содержалось очевидное противоречие, которое их мало беспокоило. Кроме того, их идеологический подход к этому вопросу не учитывал существующих реалий: ни действий мятежников, ни убийства наших сограждан, ни обязательств по вверенному нам мандату, ни стремления англичан вытеснить Францию и занять наше место. Они ни словом не обмолвились о той культурной роли, которую сыграла Франция в Сирии и Ливане, о независимости, которую я лично предоставил этим странам, о том месте, которого наше правительство только что добилось для них в Организации Объединенных Наций, об усилиях наших солдат, которые во время Первой мировой войны содействовали их освобождению, а во время Второй мировой войны защитили вместе с союзниками от гитлеровского господства.

Я сидел и ждал, когда кто-нибудь из собравшихся в зале политических деятелей — пусть хоть один — встанет и скажет: «Речь идет о чести и интересах нашей страны. Сейчас, когда попрано и то и другое, мы не относимся к числу сильнейших государств. Но мы не откажемся от того, на что имеем право. Пусть те, кто нарушил это право, знают, что одновременно они нанесли тяжелый удар по объединявшему нас союзу. Пусть они знают, что сегодня, когда возрождаются мощь и влияние Франции, она сделала из этого надлежащие выводы».

Но этих слов никто не сказал. Сказал их я, выйдя на трибуну, когда дебаты закончились. Ассамблея слушала меня с напряженным вниманием и проводила с трибуны, как и положено, аплодисментами. Принятое постановление было беззубым и фактически означало самоотречение. Мне пришлось [226] еще раз взять слово и объявить, что в политическом отношении текст постановления ни к чему правительство не обязывает. Этот случай показал мне всю глубину внешне незаметных разногласий между мной и политическим классом Франции в вопросах внешней политики.

Между тем, английское вмешательство привело в Сирии к новой волне антифранцузских выступлений, и на этот раз нашим слабым силам, которым, к тому же, грозили ударом в спину британцы, не удалось удержать ситуацию под контролем. Генерал Бене принял решение вывести войска из городов, которые тут же были заняты англичанами. За этим последовали многочисленные кровавые нападения, жертвами которых стали французские подданные. Под предлогом предотвращения дальнейшего кровопролития наши «союзники» удалили из Дамаска, Халеба, Хомса, Хамы и Дейр-эз-Зора еше остававшихся там французских граждан. В довершение всего, отсутствие у нас сил, необходимых для поддержания порядка, и нагнетание страстей рисковали посеять в перспективе разброд в сирийских войсках, и французским властям пришлось вывести их из своего подчинения.

В течение лета сохранялось шаткое равновесие сил между французами, продолжавшими удерживать отдельные пункты, например предместья Халеба и Дамаска, портовую часть Латакии, воздушную базу в Райяке, англичанами, обосновавшимися в большинстве крупных городов, где они тщетно пытались навести порядок, и сирийскими националистами, которые теперь затеяли свару с британцами и требовали вывода с их территории всех иностранных войск. В Ливане, напротив, население вело себя спокойно, хотя в Бейруте ливанские лидеры вяло поддерживали требования своих сирийских собратьев.

В этих условиях я не стал спешить с урегулированием проблемы. Поэтому, когда Черчилль предложил созвать трехстороннее совещание с участием Франции, Великобритании и США, от нас не последовало никакого ответа. Но по реакции англосаксов можно было судить, что мы не зря бросили камень в их дипломатическое болото. Учитывая, что СССР направил нам 1 июня ноту с выражением беспокойства по поводу беспорядков, возникших в этой части мира, видя, с другой стороны, что Египет, Палестина и Ирак горят желанием освободиться от британского господства, я публично предложил обсудить вопрос во всем его объеме на встрече пяти великих держав: Франции, [227] Британии, США, СССР и Китая. В ноте, которую мы разослали в связи с моим предложением, отмечалось, что эти пять государств только что были названы постоянными членами Совета Безопасности Организации Объединенных Наций и, пока эта организация официально не провозглашена, им надлежит обсудить проблему, затрагивающую интересы мира во всем мире. Разумеется, наше предложение было отвергнуто англичанами и американцами с потаенной яростью. Та же участь ожидала в дальнейшем и наше предложение включить проблему Востока в повестку дня только что созданной Организации Объединенных Наций.

Таким образом вопрос продолжал находиться в подвешенном состоянии. Учитывая общее положение дел, это, возможно, было даже к лучшему. Я был уверен, что попытка англичан занять наше место в Дамаске и Бейруте обернется для них провалом. К тому же, недалек был день, когда с началом работы ООН полученный Францией от Лиги Наций мандат на управление Сирией и Ливаном утратит силу и у нас будут все основания самим сложить с себя остатки властных полномочий на Ближнем Востоке. Конечно, ни при каких условиях наши войска не покинут этот район, пока там будут оставаться британские вооруженные силы. Что касается более отдаленного будущего, то я не сомневался, что взрывоопасное состояние, нагнетаемое на Ближнем Востоке нашими бывшими союзниками, распространится на весь Восток и обернется против этих пособников дьявола; в конце концов, рано или поздно, англосаксам придется дорого заплатить за свою антифранцузскую политику.

Пока англичане строили против нас козни на Ближнем Востоке, другие нации были единодушны в том, чтобы вернуть Франции место, которое она занимала раньше среди ведущих государств мира. Не будет преувеличением сказать, что мир благожелательно воспринял наше возрождение как своего рода чудо, он спешил воспользоваться этим чудом, чтобы вновь увидеть Францию твердо стоящей на привычном для нее месте. Среди новых тревог мир нуждался в нашем присутствии. Это отчетливо проявилось на конференции в Сан-Франциско, которая открылась 25 июня и закончилась на следующий день подписанием Устава Организации Объединенных Наций. Франклин Рузвельт умер за неделю до ее открытия. Вряд ли были на земле люди, славные дела которых [228] полностью завершались при их жизни. Так и дело этого великого американца завершилось после его смерти единодушным принятием на конференции в Сан-Франциско разработанного им плана послевоенного устройства мира!

Подхватив идею, которая будоражила умы многих философов и политических деятелей, идею, которая сначала породила Лигу Наций, а затем потерпела крах в результате самоустранения США и слабости европейских демократических режимов, Рузвельт мечтал, чтобы из мирового конфликта выросла всемирная организация. Он хотел, чтобы нации совместно обсуждали все конфликтные вопросы и в каждом конкретном случае принимали меры, способные предотвратить военные столкновения. Вместе с тем, народы должны были постоянно сотрудничать во имя прогресса всего человечества. «Благодаря такой всемирной организации, — говорил он мне, — будет покончено с американским изоляционизмом и станет возможным приобщить к западному миру Россию». Кроме того, он рассчитывал, хотя и не говорил мне об этом, на то, что малые страны в конце концов разрушат позиции «колониальных» держав и обеспечат США широкую политическую и экономическую клиентуру.

Сначала в Думбартон-Оксе, затем в Ялте США, Великобритания и СССР договорились о главном документе будущей Организации Объединенных Наций. Согласие Китая было получено. По завершении Ялтинской конференции такое же согласие было запрошено у Франции, и Парижу было предложено присоединиться к Вашингтону, Лондону, Москве и Чунцину{98} в рассылке приглашений на конференцию в Сан-Франциско. По здравому размышлению, мы отклонили предложение четырех других «великих» держав войти вместе с ними в число приглашающих стран — мы не чувствовали себя вправе рекомендовать 51 нации поставить свои подписи под документом, составленным без нашего участия.

Со своей стороны, я отнесся благожелательно, хотя и с некоторой долей настороженности, к рождению новой организации. Несомненно, ее всемирное назначение вызывало уважение и соответствовало ценностям французского народа. [229]

Возможно, это спасительный выход, поскольку конфликты, угрожающие миру, будут обсуждаться в международной инстанции, призванной искать компромиссы. Во всяком случае, ничего плохого не было в том, что время от времени государства будут встречаться и решать накопившиеся проблемы на глазах у всего мира. Однако в отличие от того, что думал Рузвельт, пытался внушить другим Черчилль и что скрывалось за уверениями Сталина, я не преувеличивал роли Организации Объединенных Наций.

Членами этой организации будут государства, то есть то, что менее всего является по своей природе воплощением беспристрастности и бескорыстия. Их совещания, несомненно, будут способны принимать политические резолюции, но отнюдь не судебные постановления. Однако надо было быть готовым к тому, что они сочтут себя годными и для того, и для другого. К тому же, дебаты, в одних случаях более, в других менее бурные, но всегда происходящие в присутствии борзописцев и под лучами прожекторов, таят в себе очевидную помеху чисто дипломатическим переговорам, которые практически всегда могут привести к положительным результатам именно потому, что ведутся с соблюдением точных правил и при сохранении тайны. Наконец, нельзя не сказать о том, что большинство малых стран автоматически станут в оппозицию к великим державам, распространяющим влияние на обширные районы мира и у многих вызывающим зависть и опасения. Америка и Россия располагают достаточной силой, чтобы их не беспокоили. Англия, оставшись практически нетронутой войной, сохранила возможности для маневрирования. Но как будут относиться к Франции, жесточайшим образом пострадавшей от войны и столкнувшейся в Азии и Африке с многочисленными проблемами?

Исходя из этого, я дат нашей делегации указание воздерживаться от пышных, трескучих деклараций, чем отличились в свое время в Женеве многие из наших представителей, и занять, напротив, сдержанную позицию. Делегация поступила в соответствии с моими напутствиями и добилась хороших результатов под переменным руководством Жоржа Бидо, впервые принявшего участие в международном совещании, и ее главы Жозефа Поль-Бонкура, который набил себе руку на подобных конференциях еще во времена Лиги Наций. Проявленная французской делегацией сдержанность не помешала ей, вполне [230] естественно, занять место в ареопаге «великой пятерки», которая руководила действом с первой до последней минуты. Нам удалось добиться в Сан-Франциско того, к чему мы больше всего стремились. Так, несмотря на некоторое противодействие, французский язык был признан в качестве одного из трех официальных языков Организации Объединенных Наций. Кроме того, в дополнению к праву вето, которым Франция была наделена наравне с другими великими державами, первоначальный проект устава был изменен таким образом, что Генеральная Ассамблея обрела роль противовеса Совету Безопасности. В то же время, чтобы сдержать эмоциональные всплески ассамблеи, было решено принимать ее резолюции большинством в две третьих голосов. Было также установлено, что разбирательство в ООН споров никак не должно мешать заключению союзных договоров. Наконец, область применения системы trusteeships{99}, в которой мы усмотрели злой умысел в отношении Французского Союза, была значительно ограничена.

Организация Объединенных Наций родилась! Но сессия, посвященная ее образованию, не стала заниматься проблемами, которые возникли в связи с окончанием военного конфликта. Для решения практических дел американцы и англичане, забыв о французах, поспешили в Потсдам на встречу с русскими. Совещание тройки открылось 17 июля. Трумэн и Черчилль хотели договориться со Сталиным о претворении в жизнь того проекта, который был намечен в Тегеране, а затем детализирован в Ялте относительно Германии, Польши, Центральной Европы и Балкан. Англосаксы надеялись в ходе практического осуществления принятых решений вернуть себе то, чем в свое время пожертвовали. «Большая тройка» должна была также договориться об участии, in extremis{100}, СССР в войне против Японии.

Встреча наших вчерашних союзников в наше отсутствие — кстати, в последний раз — не могла не вызвать у нас новой волны раздражения, хотя, в сущности, мы предпочитали не ввязываться в дискуссии, которые впредь теряли всякий смысл.

Мир находился перед лицом свершившихся фактов. Огромный кусок Европы, авансом отданный Советам согласно ялтинским соглашениям, теперь уже на практике перешел в [231] их руки. Даже американские армии, перешагнувшие в последние дни войны установленный в Германии рубеж, вынуждены были отойти назад на 150 км. Русские единолично оккупировали Восточную Пруссию и Саксонию. Они без разговоров аннексировали часть польской территории, расположенную к востоку от «линии Керзона», переселили жителей к Одеру и Найзе и изгнали в западные земли немецкое население из Силезии, Познани и Померании. Так они решили вопрос о границах. При этом правители, которых они привели к власти в Варшаве, Будапеште, Софии, Белграде и Тиране, находились у них в безоговорочном подчинении и твердо следовали их линии. Советизация этих стран пошла полным ходом. Это был всего лишь фатальный итог того, о чем было договорено на конференции в Ялте. Напрасно теперь американцы и англичане кусали локти.

Что касалось подключения советских войск к военным действиям на Тихом океане, то что это могло дать? Атомная бомба была уже создана, и по прибытии Трумэна и Черчилля в Потсдам их сразу оповестили об успешном завершении испытаний в Неваде. Со дня на день следовало ожидать страшных взрывов и, соответственно, капитуляции Японии. С точки зрения военного исхода, обязательство русских вступить в войну не имело никакого значения. Но взамен этого обязательства Кремль, в качестве победителя, получал право вмешиваться в дальневосточные дела. Все это позволяло утверждать, что и в Азии, и в Европе потсдамские соглашения лишь подготовят почву для бесконечных трений между русскими и англосаксами.

Эти перспективы убедили меня в отсутствии необходимости ехать в Потсдам. Я сожалел о том, что не был приглашен в Тегеран. На Тегеранской конференции было еще не поздно попытаться предотвратить нарушение равновесия в Европе. Я был раздражен тем, что мое присутствие не потребовалось на Ялтинской конференции — и тогда еще сохранялись шансы помешать «железному занавесу» расколоть Европу надвое. Сегодня же все было предопределено, и делать в Потсдаме мне было нечего.

Опубликованное по окончании конференции коммюнике показало, что завершилась она чем-то похожим на паническое отступление. Несмотря на изобилие примирительных жестов со стороны Трумэна, на яростные протесты Черчилля, генералиссимус Сталин не пошел ни на какие уступки. В Польше введение [232] в правительство, сформированное на основе Люблинского комитета, Миколайчика, Грабского и Витоша вынудило Вашингтон и Лондон, как, впрочем, обязало и нас, признать это правительство, во главе которого были поставлены Берут и Осубка-Моравский. Но уже вскоре пришлось убедиться, что тоталитарный характер власти в Варшаве нисколько от этого не пострадал. В Азии, благодаря своему обещанию начать военные действия против Японии, Сталин добился присоединения к России Курильских островов и половины Сахалина, получил право распоряжаться на территории Кореи к северу от 38 параллели и лишил Чан Кайши территории Внутренней Монголии, которая превратилась в «народную республику». Правда, за это генералиссимус расплатился обещанием не вмешиваться во внутренние дела Китая. Он, однако, продолжал оказывать помощь и поставлять оружие Мао Цзэдуну, что и обеспечило последнему скорую победу. В итоге, вместо того, чтобы закрепить на мировой арене сотрудничество между Америкой и Россией, ради которого Рузвельт пожертвовал балансом сил в Европе, Потсдамская конференция лишь усугубила противоречия между этими двумя странами.

Черчилль покинул конференцию до ее завершения, исполняя волю английских избирателей. На следующий день после капитуляции Рейха просуществовавшее шесть лет национальное единство в Великобритании было нарушено. Прошли выборы, и 25 июля в результате подсчета голосов избирателей большинство голосов в Палате общин перешло к лейбористам. Черчиллю, премьер-министру и лидеру Консервативной партии, пришлось уйти со сцены.

Для лиц, склонных доверять чувствам, немилость, которую обрушила британская нация на великого человека, спасшего ее и приведшего к замечательной победе, могла показаться странной и неожиданной. В этом, однако, не было ничего, что противоречило бы человеческой натуре. Как только война закончилась, общественное мнение и политические круги перестала интересовать психологическая сторона национального единения, проявленного энтузиазма и принесенных жертв. На авансцену вышли корыстные интересы, предрассудки, противоречия. В этой смене ориентиров Черчилль лишился, естественно, не своего ореола и своей популярности, а роли всеобщего лидера, которую он играл как вождь и символ находящейся в опасности Родины. Его воля, слившаяся воедино с великим делом, [233] его образ человека, прошедшего огонь, воду и медные трубы, оказались в обыденные времена невостребованными.

С одной стороны, уход Черчилля был на руку Франции, с другой, — нет. Во всяком случае, я испытывал грустное чувство. Конечно, в союзнических делах Черчилль со мною не очень церемонился, а на последнем этапе, в вопросе о Ближнем Востоке, выступал даже в роли моего противника. В сущности, он меня поддерживал до тех пор, пока принимал за главу французского движения, которое относилось к нему благосклонно и из которого он мог извлекать выгоду. К тому же этот великий политик был глубоко убежден в необходимости сохранения Франции, а его артистическую натуру не мог не увлечь драматизм моей авантюры. Но когда он увидел в моем лице образ амбициозной Франции, которая пожелала вернуть себе былую мощь в Европе и за морями, в его душе, естественно, проснулись чувства, родственные тем, что обуревали душу Уильяма Питта Младшего{101}. Но как бы то ни было, главным и неоспоримым оставалось то, что без него моя попытка была бы обречена на провал в самом начале и что, протянув мне твердую, спасительную руку, он прежде всего оказал услугу Франции.

Часто общаясь с Черчиллем, я восхищался им и нередко завидовал. Ему пришлось вершить грандиозные дела, но на это он был уполномочен официально, нормально функционирующими государственными органами, располагал всей мощью и всеми рычагами законной власти, опирался на единодушную поддержку народа, на не разрушенную войной инфраструктуру, на обширную Империю, на внушительную армию. Я же был отвергнут своим собственным, формально законным правительством, опирался на жалкие остатки прежней военной мощи страны и на почти растоптанную национальную честь, в одиночку нес ответственность за судьбу страны, выданной врагу и разорванной на куски. Но как бы ни рознились условия, в которых Черчилль и де Голль несли [234] свое бремя, какими бы острыми ни были их споры, оба, тем не менее, в течение пяти лет плыли бок о бок, ориентируясь по одним звездам, в бурном море Истории. Корабль Черчилля пристал к берегу, тот, руль которого был в моих руках, приближался к гавани. Узнав, что Англия предложила покинуть борт корабля своему капитану, которого она призвала, когда разыгралась буря, я решил, что в нужный момент тоже передам руль французского корабля другим, но сделаю это сам, как сам и взял его в свои руки.

Замена на последних заседаниях Потсдамской конференции Черчилля новым премьер-министром Эттли не смягчила острых разногласий внутри «тройки». Решения по европейским вопросам и, прежде всего, по германскому вопросу приняты не были. Я, со своей стороны, не сомневался, что такая ситуация продлится еще долгое время, так как теперь Германия превращалась в объект русско-американского соперничества, а возможно, и станет причиной будущего конфликта между двумя великими державами. Пока же ни на какие соглашения рассчитывать не приходилось, разве что на определенный modus vivendi{102} касательно оккупации, управления оккупационными зонами, снабжения населения продуктами питания и товарами первой необходимости и, конечно, суда над военными преступниками. Правда, при расставании Трумэн, Сталин и Эттли, признав свое бессилие, решили поручить своим министрам иностранных дел встретиться в Лондоне, в более раскрепощенной обстановке, и попытаться выработать основы будущих мирных договоров. На сей раз Францию пригласить не забыли, и мы дали наше принципиальное согласие, не строя никаких иллюзий.

Следует отметить, что на данном отрезке времени один из волновавших нас вопросов нашел свое решение в относительно приемлемой для нас форме. В июле месяце заседавшая в Лондоне Европейская комиссия, в которой Франция была представлена наряду с Великобританией, Соединенными Штатами и СССР, установила границы французской зоны оккупации. Я лично определил территорию, которую мы были намерены взять под свой контроль. В Австрии, речь шла о Тироле, где находились войска генерала Бетуара и где мы были готовы частично поделиться управленческими функциями с [235] Веной. В Германии мы претендовали на левый берег Рейна от Кельна до швейцарской границы, а на правом берегу — на землю Баден и часть земли Вюртемберг. В оккупации Берлина мы должны были участвовать на общих основаниях. Союзники согласились со всеми нашими условиями, за исключением того, что Кельн, который находился в руках англичан, они хотели оставить за собой. Таким образом, на плечи французской армии ложилась важная задача с точки зрения нашего престижа, судьбы Европы и человеческих отношений между французами и немцами. Одновременно эта задача могла оказаться очень непростой ввиду возможной реакции французов на крайнюю жестокость, проявленную врагом на французской территории. Армии предстояло выполнить свои функции достойно, проявив выдержку и дисциплинированность, чтобы не посрамить чести Франции.

Вскоре после капитуляции Рейха я посетил эту армию на полях бывших сражений, где она приветствовала меня, а я ее, наградив генерала Делаттра и его сподвижников орденами и проинструктировав их в связи с наступившими новыми временами. 19–20 мая в разрушенном до основания, но как никогда многолюдном Штутгарте, затем у подножия Альберга, и, наконец, под стенами Констанца «начальник Рейна и Дуная» устроил в мою честь грандиозные военные парады. Среди французов, проходивших победным маршем перед де Голлем, несомненно находились люди, придерживающиеся разных взглядов. Но сегодня разногласия отошли в сторону. Сегодня они были объединены уверенностью в том, что их долг состоял в борьбе против захватчика и что именно они своей борьбой открыли Франции путь в будущее.

Во время моей инспекционной поездки я с особым волнением посетил 2-ю танковую дивизию. По равнинной местности под Аугсбургом проследовала в полном составе, не сбавляя скорости и соблюдая боевой порядок, прославленная дивизия. Глядя на это прекрасное зрелище, я с гордостью думал о том, что, благодаря таким частям, эта война и мой спор с военными авторитетами завершились триумфом. В то же время меня не покидала горестная мысль о том, что разве не от нас самих зависело иметь к началу войны шесть, даже семь подобных дивизий с подготовленным командным составом. Если бы мы располагали такой мощью, французское оружие было бы способно изменить лицо мира. [236]

Что касается Германии, то она находилась в жалком состоянии. Когда я проезжал мимо груд развалин, ранее возвышавшихся прекрасными зданиями городов, через деревни с потрясенными жителями и разбежавшимися бургомистрами, встречаясь с населением, среди которого практически отсутствовали взрослые мужчины, мое сердце европейца сжималось от боли. Но я ощущал также, что подобный катаклизм не может не изменить коренным образом психологию немцев.

С агрессивным Рейхом, трижды на протяжении жизни одного поколения пытавшимся подчинить себе мир, покончено. На долгие годы главными заботами немецкой нации и ее политиков будут восстановление разрушенного хозяйства и обеспечение достойного уровня жизни населения. Я, к тому же, нисколько не сомневался, что Германия останется разделенной на две половины и СССР никогда не откажется от той части немецкой земли, откуда как раз и начиналось движение на Восток ради завоевания «жизненного пространства». Находясь среди руин, горя и унижения, которые в свою очередь пришли на землю Германии, я чувствовал, как во мне постепенно отмирали недоверие и нетерпимость по отношению к соседу. Мне даже казалось, что я различаю признаки возможного согласия, о котором раньше не приходилось и думать. Такое же настроение мне виделось на лицах наших солдат. Чувство мести, которое владело ими, исчезало по мере того, как они продвигались по разоренной дотла земле. Его заменяло чувство сострадания перед лицом горя и несчастий поверженного противника.

Однако, поскольку Германия было побеждена, а союзники никак не могли решить ее судьбу, каждому из них пришлось задуматься об административном управлении своими зонами оккупации. К этому выводу пришли, собравшись на встречу в Берлине и получив соответствующие инструкции от своих правительств, и четыре главнокомандующих — Эйзенхауэр, Жуков, Монтгомери и Делаттр, на которых навалилась масса неотложных дел. На своем совещании они договорились о создании «Союзной контрольной комиссии» для решения вопросов, касающихся всей Германии. К концу июля наши войска вошли в Саарбрюккен, Трир, Кобленц, Майнц, Нойштадт и их предместья, потеснив американцев и отдав им взамен Штутгарт. На правом берегу Рейна мы остались в районах Фрейбурга, Констанца и Тюбингена. [237]

Свой пост главнокомандующего покинул — с большим сожалением — генерал Делаттр. Он занял самую высшую в армии должность начальника Генерального штаба, а на его место был назначен генерал Кениг. Под началом последнего был сформирован французский административно-контрольный орган в Германии. Заместителем главнокомандующего стал Эмиль Лаффон{103}, другие военачальники возглавили различные участки французской оккупационной зоны: Гранваль{104} — в Сааре, Бийотт — в Рейнской области и в Гессене-Нассау, Блуэ{105} — в Пфальце, Видмер — в Вюртемберге, Шварц — в земле Баден. Им предстояло подобрать губернаторов и чиновников высшего ранга из числа достойных и компетентных немецких граждан.

Еще до открытия Лондонской конференции министров иностранных дел, которым было поручено разработать основы будущих договоров, я отбыл в Вашингтон. В течение трех месяцев я получал приглашения от Гарри Трумэна. Возможно, новый президент желал сгладить неприятный эффект, произведенный моим отказом на приглашение Рузвельта встретиться с ним на следующий день после Ялтинской конференции. Но, думаю, скорее Трумэн хотел из первых уст услышать о намерениях Франции в этот трудный период первых попыток установления прочного мира.

С крахом Германии, за которым вот-вот должен был последовать разгром Японии, Соединенные Штаты погружались в своего рода политический вакуум. Война диктовала им их планы, [238] действия, соглашения. Но мир менялся коренным образом и с невероятной скоростью. Америка, единственная великая держава, не пострадавшая от войны, должна была взять на себя долю ответственности за мирное обустройство жизни на земле, так же как она взяла, в конце концов, свою долю ответственности за исход войны, приняв участие в вооруженном конфликте. Но вот она столкнулась с конкурирующей державой, имеющей свои национальные и идеологические интересы и не уступающей ей в силе. Оказавшись лицом к лицу с СССР, она спрашивала себя, что ей делать, какую проводить внешнюю политику, каким народам предоставлять помощь. Занять прежние изоляционистские позиции она уже не могла. Но великая, к тому же не пострадавшая от войны и умножившая свою мощь держава, несомненно, должна была проводить великую политику со всеми вытекающими отсюда трудностями и осложнениями.

В таких условиях было совершенно естественным, что Трумэн спешил прощупать Францию. Наша страна, несмотря на пережитые испытания, оставалась на европейском континенте единственной достойной проводить западную политику. Она, к тому же, сохранила свои огромные владения в Африке, ее суверенная власть распространялась вплоть до территорий, расположенных в Америке и Океании, она не покинула Ближний Восток и ничто не мешало ей вернуться в страны Юго-Восточной Азии. Если Соединенные Штаты собирались утвердить мир на земле, если они выступали за баланс сил, тем более если речь шла о собственной защите от военной угрозы, обойтись без Франции они не могли.

Именно поэтому уже в конце мая, приняв Жоржа Бидо, которого конференция в Сан-Франциско привела в Америку, Трумэн просил его передать мне, что нам с ним есть о чем поговорить. Я дал положительный ответ и даже предложил ему встретиться во Франции, если такой вариант его устроит. В противном случае, я готов был навестить его в США. Но поскольку уже встал вопрос о Потсдамской конференции, я сообщил американскому президенту, что, «учитывая реакцию французского общественного мнения, его поездка в Париж или моя в Вашингтон не может иметь места ни непосредственно до, ни непосредственно после встречи, которую «тройка» проводит в мое отсутствие». Трумэн понял, что ему действительно лучше не останавливаться в Париже по пути в [239] Берлин или из Берлина. Он отправил мне 3 июля телеграмму с предложением, чтобы «наша встреча состоялась в конце августа в Вашингтоне». Я ответил: «Принимаю с большой радостью Ваше любезное предложение...»

Я вылетел из Парижа 21 августа в сопровождении Бидо, Жюэна, Палевски и нескольких дипломатов. Проделав путь через Азорские и Бермудские острова, мы прибыли в Вашингтон во второй половине дня 22 августа. На аэродроме нас встречали государственный секретарь Бирнс{106}, генерал Маршалл, г-н Кэффри в окружении официальных лиц, массы журналистов и любопытных. До самого Белого дома толпы американцев бурно приветствовали французского гостя. Сразу же началась серия переговоров вперемежку с банкетами и приемами. На одной из церемоний я вручил орден Почетного легиона генералам Маршаллу, Арнольду, Сомервеллу{107}, адмиралам Кингу и Лиги. Последний, правда, принял из рук де Голля награду довольно прохладно. Участвуя в Вашингтоне в таких же церемониях, как и год назад, выслушивая слова тех же министров, руководителей, чиновников, отвечая на вопросы тех же журналистов, я мог убедиться, насколько за годичный отрезок времени Франция выросла в глазах мирового общественного мнения. В мой первый приезд на нее смотрели как на загадочную пленницу, а сегодня — как на раненую, но одержавшую победу великую союзницу, без которой не обойтись.

Несомненно, таковой была и точка зрения Трумэна. Семь часов кряду в течение трех дней — 22, 23 и 25 августа — мы вели с ним беседы, в которых принимали участие два министра, Джозеф{108} Бирнс и Жорж Бидо, и два посла, Джефферсон Кэффри и Анри Бонне. Трумэн держался просто и оставлял впечатление [240] делового, практичного человека, далекого от абстрактных идей отвлеченного идеализма, которые развивал в этом же кабинете его знаменитый предшественник. Новый президент отказался от планов мировой гармонии и считал, что впредь все определяется соперничеством между свободным и коммунистическим мирами. Главное, по его мнению, заключалось в предупреждении межгосударственных споров и революционных потрясений во избежание перехода на коммунистические позиции свободных стран.

Что касалось сложных проблем нашего мира с его тысячелетней историей, они представлялись ему в весьма упрощенном виде. Чтобы народ был доволен, вполне достаточно демократии, подобно существующей в Новом Свете. Чтобы избежать антагонистических столкновений между соседями, например немцами и французами, соперникам необходимо всего лишь образовать федерацию, как это сделали штаты Северной Америки. Для того чтобы слаборазвитые страны пошли европейским путем прогресса, им надо предоставить независимость, примером чему могут служить сами Соединенные Штаты, которые, прогнав своих хозяев, стали оплотом цивилизации. И, наконец, перед угрозой, нависшей над свободным миром, лучшее и единственное, что можно сделать, — это признать leadership{109}, ведущую роль, Вашингтона.

Президент США был действительно убежден, что миссия лидера возложена на американский народ, свободный от внешних пут и внутренних противоречий, в которых погрязли другие нации. К тому же, кто может сравниться с Америкой по мощи и богатству? Должен признаться, что в то лето 1945 первое же соприкосновение с Соединенными Штатами оставляло впечатление бурной деятельности и неуемного оптимизма всех категорий населения. Среди участников войны США были единственной страной, чья территория оказалась нетронутой. Ее экономика, покоящаяся на, казалось, неисчерпаемых ресурсах, спешила вырваться из тисков военного времени, чтобы производить как можно больше товаров широкого потребления. Спрос населения страны и нужды разоренных и опустошенных стран-союзниц обеспечивали американским фабрикам и заводам безграничные рынки сбыта, а гражданам США — [241] полную занятость. Иными словами, на многие годы вперед США могли рассчитывать на процветание. При этом они были самой могущественной державой в военном отношении. За несколько дней до моей поездки взрывы американских атомных бомб принудили Японию к капитуляции.

Трумэн полагал, что в ближайшее время Россия не рискнет начать войну, а значит, американские войска покинут Европу, оставив оккупационные войска лишь в Германии и Австрии. Но он опасался, что в ряде мест послевоенные разруха, нищета и хаос способны создать благоприятную для коммунизма почву и позволят Советам одержать победу, не прибегая к использованию военной силы. Таким образом, проблема установления прочного мира зависела, по его мнению, от экономических факторов. Западноевропейским странам, как победителям, так и побежденным, надлежало как можно скорее войти в русло нормальной жизни. В Азии и Африке слаборазвитым народам следовало оказать помощь в поднятии их жизненного уровня. Он считал, что решать надо было именно экономические проблемы, а не заниматься границами, сведением счетов, поисками гарантий.

Именно в этом духе Трумэн вел со мной беседы по вопросам, которые история поставила в повестку дня. Я рассказал ему, как мы, французы, видим судьбу германских земель, и мой собеседник прямо не отверг ни одного из наших предложений: положить конец централизованному Рейху, предоставить автономию территории по левому берегу Рейна, установить международный режим для Рурской области. Но по всем указанным пунктам его позиция отличалась сдержанностью. Он, однако, решительно высказался против экономического ослабления Германии. Выступив, как и я, за оказание помощи в быстрейшем возрождении мощного вестфальского угольного бассейна, Трумэн воспротивился идее бесплатных поставок немецкого угля Франции, Бельгии и Голландии в качестве платы за нанесенный им ущерб. Самое большее, на что он готов был согласиться, это на покупку этими странами у Германии необходимого им топлива, причем за доллары. Он возражал также против вывоза победителями из Германии сырьевых ресурсов, станков, готовой продукции. Его смущало даже возвращение нам вывезенного немцами оборудования. Напротив, Трумэн весьма благосклонно воспринял идею экономического объединения Саарской области с Францией, [242] поскольку это наверняка привело бы к росту производства угля и стали.

Я разъяснил президенту США, почему Франция смотрит на мир не столь упрощенно, как его страна. «Вы, американцы, — сказал я ему, — участвовали в двух мировых войнах с эффективностью и доблестью, которые заслуживают высших похвал. Но вас обошли стороной нашествия, разрушения, революции. У нас же во Франции старшее поколение пережило целых три нашествия. Невозможно определить ни число погибших, ни масштабы разрушений, ни расходы, к которым все это привело. Каждый из этих кризисов, особенно последний, породил в народе раскол, глубину которого нельзя измерить. Надолго подорваны наше внутреннее единство и наш международный престиж. На мне лично и на моем правительстве лежит обязанность принять должные меры, которые навсегда избавили бы Францию от германской угрозы. Мы не намерены загнать немецкий народ в безысходное положение. Напротив, мы хотим, чтобы он жил, процветал и даже шел с нами на сближение. Но нам необходимы гарантии. Я вам уже перечислял их. Если в дальнейшем наши соседи изменятся в лучшую сторону, всегда можно отказаться от первоначально принятых мер предосторожности. Но сегодня арматура, которая послужит костяком новой Германии, должна обязательно обеспечить ее развитие как миролюбивой державы, и эту арматуру надо возвести, пока небесный огонь сделал металл мягким и податливым».

Я отметил в разговоре с Трумэном, что такой подход к делу рождает надежду на восстановление равновесия сил в Европе. «Это равновесие, — сказал я президенту, — нарушено, поскольку с согласия Америки и Великобритании восточноевропейские и балканские страны вынуждены были стать сателлитами СССР. Если эти государства разделят со своим «покровителем» угрозу в связи с возрождением сильной и опасной Германии, их силой навязанное подчинение политике Москвы будет таить в себе весьма большую опасность. Если же, напротив, они убедятся, что германской угрозы больше не существует, у них появится возможность отстаивать внутри советского лагеря собственные национальные интересы. В результате между вассалами и их сюзереном возникнут противоречия, которые отвлекут Кремль от воинственных планов тем более, что и сама Россия внутренне будет менее настроена пускаться в авантюры. Предлагаемая структура государственного [243] устройства Германии не только успокоит ее соседей, но и пойдет на пользу ей самой, ибо подлинно федеральный строй послужит для Германии уникальным шансом убедить Советы вернуть ей Пруссию и Саксонию. Путь, который Франция предлагает для прежнего Рейха, является единственным, способным объединить Европу.

Как итог нашего обмена мнениями по германскому вопросу и дополнительных переговоров между Бирнсом и Бидо было уговорено, что на совещании в Лондоне американская делегация будет рекомендовать ее участникам принять наши предложения во внимание. Не предопределяя решения о статусе Рура, мы договорились о незамедлительном создании для рассмотрения проблемы рурского бассейна совместной франко-англо-американской комиссии. Ей надлежало восстановить в кратчайшие сроки добычу угля, значительная часть которого будет поставлена во Францию. Вопрос об оплате предполагалось решить вместе с вопросом о репарациях. Американская сторона заявила, что не будет возражать против мер, которые мы намереваемся принять в отношении Саара. Наконец, моя поездка в Вашингтон послужила поводом для завершения переговоров, длившихся уже в течение долгих месяцев с участием Жана Моннэ, о долгосрочном займе в 650 млн. долларов, который американцы согласились предоставить нам по окончании действия системы ленд-лиза.

Относительно более или менее «колонизированных» стран Азии и Африки, я заявил, что, по моему мнению, наступившая новая эпоха будет отмечена становлением их независимости, хотя этот процесс будет проходить в различных условиях и в разные сроки. Запад должен не только понять это, но и желать этого. Главное, чтобы этот процесс происходил с его участием и не был направлен против него. В противном случае, переход к независимости пока еще нецивилизованных народов и непрочно стоящих на ногах государств может привести к ксенофобии, нищете и анархии. Нетрудно угадать, кто сегодня в мире готов этим воспользоваться.

«Мы, — сказал я американскому президенту, — полны решимости обеспечить свободное самоопределение народов, которые зависят от Франции. Для одних это можно сделать быстрее, для других — медленнее, но решать это будем мы. Самым нежелательным в этой области было бы соперничество западных держав. К несчастью, именно такое положение [244] сложилось на Ближнем Востоке». В этом месте я не преминул сказать о разочаровании, которое вызвала у меня поддержка, оказанная американцами английской политике шантажа. «В конечном итоге, — заявил я, — расплачиваться за подобные ошибки и несправедливые действия придется Западу».

Трумэн согласился со мной, что Вашингтон несколько переусердствовал, поддержав в данном вопросе Великобританию. «Во всяком случае, — сказал он, — что касается Индокитая, то мое правительство не возражает против возвращения в эту страну французских властей и французской армии». Я ответил: «Хотя свои дела Франция решает сама, я с удовлетворением воспринимаю изложенную вами позицию Америки. Индокитай был захвачен врагом. Благодаря победе, в которую вы внесли ни с чем не сравнимый вклад, Франция вернется туда. Мы полны решимости установить там строй, соответствующий желаниям местного населения. Однако и здесь мы сталкиваемся с противоречащими нашим интересам мерами, которые союзники готовы предпринять, не проконсультировавшись с нами».

Я предупредил Трумэна, что мы никогда не согласимся на замену на юге Индокитая японских войск английскими, а на севере — китайскими. А именно это должно было произойти в соответствии с соглашением, заключенным в 1943 Рузвельтом, Черчиллем и Чан Кайши и подтвержденным на Потсдамской конференции. Нам было также известно, что группа американских уполномоченных, во главе с генералом Ведемейером{110}, представителем Соединенных Штатов при китайском командовании, собиралась посетить Тонкин для установления контактов с революционной властью. Подобные акции создавали для нас дополнительные трудности. На это американский президент счел необходимым повторить мне, что со стороны Вашингтона наша деятельность не встретит никаких помех.

Мы расстались добрыми друзьями. Конечно, между нашими государствами полного взаимопонимания и безоговорочного [245] доверия быть не могло. Переговоры в Вашингтоне показали, что, если американцам понадобится, они пойдут своим путем. Но, по крайней мере, мы с Гарри Трумэном откровенно изложили друг другу свои позиции. Американский президент произвел на меня впечатление государственного деятеля, соответствующего занимаемому высокому положению, человека твердого характера, практического склада ума, короче говоря, личности, если и не способной творить чудеса, то, по крайней мере, такой, на которую в трудную минуту можно положиться. Он, со своей стороны, проявил по отношению ко мне крайнюю предупредительность и доброжелательность. Заявления, сделанные им после моего визита, далеко превосходили банальные похвальные слова. В последний день наших встреч он вдруг распахнул двери кабинета, за которыми скрывались два десятка фоторепортеров с аппаратами на изготовку, и неожиданно повесил мне на шею ленту с орденом «За заслуги». Он, видимо, догадывался, что, будучи предупрежденным, я откажусь от любой награды. Наградил он также министра иностранных дел Бидо. В день отъезда американский президент подарил мне от имени Соединенных Штатов великолепный самолет — ДС-4. С тех пор нам никогда не приходилось говорить друг другу колких слов.

Нью-Йорк встретил де Голля и его свиту неистовым проявлением чувств дружбы. Мы прибыли туда из Уэст-Пойнта, где я посетил Военную академию, съездив предварительно в Гайд-парк на могилу Рузвельта. День приезда в Нью-Йорк совпал с воскресеньем и с отменой регламентированной продажи бензина. Все машины покинули места своих стоянок, образовав бескрайние вереницы по бокам стокилометровой трассы и приветствуя нас оглушительным шумом клаксонов. Мэр Нью-Йорка Фиорелло Ла Гвардиа{111}, излучая чувства радости и дружбы, встретил нас при въезде в город. Вечером, после различных приемов, он повел нас в Центральный парк, где известная певица Мэрией Андерсон должна была исполнить «Марсельезу». Десять пар рук вытолкнули меня на сцену огромного амфитеатра, и я предстал при свете мощных прожекторов взору тысяч американцев, разместившихся на ступенях [246] полусферы. Когда смолк гул приветственных возгласов и певица закончила пение нашего гимна, я взял слово и от всего сердца поблагодарил жителей великого города.

На следующий день было организовано «триумфальное шествие». Кортеж машин пересек весь город. Рядом со мной сидел сияющий мэр. Шум высыпавших на улицу людей не умолкал, а этажи домов сверху донизу утопали в трепещущих флажках и вымпелах. По Бродвею мы ехали под неумолкаемые крики: «Да здравствует Франция!», «Де Голлю ура!», «Хелло, Чарли!», которые смешивались с шелестом закрывавших небо кусочков разноцветной бумаги, вылетавших из 100 тыс. окон. В Сити-Холле состоялся прием, на котором присутствовали многочисленные представители общественности и было произнесено множество торжественных речей. Я вручил награду мэру Ла Гвардиа, который с июня 1940 принадлежал в Америке к числу самых горячих и активных сторонников Сражающейся Франции. Мне был вручен диплом почетного гражданина Нью-Йорка, а несколько позже, на многолюдном банкете, мэр, произнося тост, сказал: «Я поднимаю этот бокал в честь генерала де Голля и приветствую его как самого юного гражданина Нью-Йорка, поскольку всего час назад мы внесли его имя и фамилию в книгу актов гражданского состояния. Правда, с того момента мы зарегистрировали рождение еще 45 младенцев!» Губернатор штата Джон Дьюи сказал мне: «Человек я скорее бесстрастный, но я был потрясен взрывом эмоций горожан». Конечно, стремление придать любому событию, в том числе и торжественному, броский, яркий характер свойственно публичному проявлению американцами своих чувств. Но на этот раз в эмоциональном порыве они выразили по отношению к Франции любовь и уважение, идущие из глубины души.

С той же теплотой встретил нас и Чикаго, хотя, в отличие от Нью-Йорка, европейские дела мало кого здесь волновали. Его население составляют выходцы из самых различных стран. «Здесь, — сказал мне мэр Эдвард Келли, — вас будут приветствовать на 74 языках». Побывав в день приезда на обеде, данном муниципальными властями, побродив на следующий день по улицам и бульварам для ознакомления со строительством, символизирующим новые веяния, ответив на приглашение посетить городскую ратушу, приняв участие в грандиозном банкете, организованном «Ассоциацией торговли» и «Американским легионом», мы повсюду были окружены [247] массой людей самых различных национальностей, но единых в добром к нам отношении.

Канада также встретила нас открытым выражением добрых чувств. Встречавшие меня генерал-губернатор граф д'Атлон и его супруга принцесса Алиса заявили: «Вы могли оценить в прошлый ваш приезд, с какими чувствами встречала Вас наша страна. Сегодня сила этих чувств к Вам и Франции выросла на 300 процентов». — «Почему же?» — «В прошлый раз Вы были для нас вопросительным знаком, а теперь Вы — знак восклицательный!» В Оттаве власти и народ выказали нам все мыслимые и немыслимые знаки внимания. В наших беседах между премьер-министром Макензи Кингом{112} и мною, которые проходили в присутствии министров иностранных дел Сен-Лорана{113} и Бидо, а также послов Ванье и Жана де Отклока, мы чувствовали себя тем более непринужденно, что интересы Франции и Канады нигде и никак не пересекались.

Макензи Кинг попросил меня встретиться с ним с глазу на глаз. Ветеран политики, отстаивающей чисто канадские интересы, сказал мне: «Хочу изложить Вам суть нашего взгляда на вещи. Граница Канады с Соединенными Штатами простирается на 5 тыс. км, и это соседство бывает порой очень тягостным. Канада — член Содружества наций, что иногда нас сковывает. [248]

Наша же цель — быть полностью независимыми. Наши земли необозримы, ресурсы неисчерпаемы. Мы хотим использовать их в наших собственных интересах. У нас нет никаких причин становиться на пути Франции в какой-либо области. Напротив, мы с радостью готовы оказать ей наши добрые услуги, когда она этого пожелает». — «Что касается нас, — ответил я канадскому премьеру, — то две мировых войны доказали весомость вашей помощи. В мирное время мы несомненно воспользуемся вашей дружбой. Ваши слова окончательно убеждают меня, что Франция была тысячу раз права, придя некогда на эту землю и бросив в нее семена цивилизации».

В Париж мы возвращались через Ньюфаундленд, где совершили посадку на американской базе в Гандере. Прогуливаясь, я услышал обращенные ко мне голоса. Я подошел. Большая толпа местных жителей из разных уголков острова собралась у ограды и радостными криками приветствовала генерала де Голля. Храня верность своим прародителям, выходцам из Нормандии, Бретани, Пикардии, когда-то поселившимся на Ньюфаундленде, все говорили по-французски и, откликаясь на зов предков, провозглашали здравицы в честь Франции и протягивали ко мне руки.

Вскоре после моего возвращения собралась Лондонская конференция — последний шанс достичь согласия между четырьмя союзниками. С 11 сентября по 3 октября Бирнс, Молотов, Бевин и Бидо общими усилиями пытались распутать клубок европейских проблем. На деле же в ходе заседаний «четверки» противоречия между русскими и англосаксами все более обострялись. В вопросе об Италии лишь с трудом можно было различить контуры будущего соглашения об Истрии и Триесте. Со своей стороны, Жорж Бидо разъяснил своим коллегам суть незначительных изменений, которые мы хотели внести в демаркационную линию в Альпах, и получил от них согласие на установление новой франко-итальянской границы. Но когда на обсуждение был поставлен вопрос о бывших итальянских колониях и англосаксы заговорили о полной государственной независимости Ливии, а французы предложили передать эту территорию под опеку Италии под эгидой Организации Объединенных Наций, Молотов потребовал для России мандат ООН на Триполитанию. При этих словах у Бевина и Бирнса перехватило дыхание, заседание было прервано, и итальянский вопрос окончательно зашел в тупик. [249]

Такая же ситуация сложилась вокруг проектов договоров с Венгрией, Румынией и Болгарией. Советская сторона настаивала на том, что условия договоров надлежит определять ей, поскольку она располагает для этого всеми возможностями, являясь в этих странах единственной оккупационной державой. Англосаксы принялись протестовать против политического угнетения Россией трех указанных стран, как будто бы это не было следствием соглашений, заключенных в Тегеране, Ялте и Потсдаме. Но невозможность прийти хоть к какому-то решению особенно ярко проявилась при обсуждении германской проблемы.

Франция оказалась единственной страной, которая смогла предложить конкретное решение. Накануне открытия Лондонской конференции я публично изложил нашу точку зрения на условия заключения мира с Германией в интервью, данном парижскому корреспонденту газеты «Таймс» Джеральду Норману. Уточнили мы свои позиции и на самой Лондонской конференции — в специальном меморандуме и в выступлении Бидо. Конференция не отвергла с ходу французскую программу. Предложение заменить Рейх федерацией германских государств показалось ей разумным. Никакого возражения не встретила идея создания франко-саарского экономического союза. Проект о преобразовании Пфальца, Гессена и Рейнской провинции в самостоятельные государства с их интеграцией в западную экономическую и стратегическую систему также не показался неприемлемым. Наши партнеры сразу одобрили предложение о международном статусе Рура. Но когда Молотов заявил, что Россия также должна быть участницей этого международного проекта и что ее солдаты должны находиться в Дюссельдорфе наряду с частями союзников, Бирнс, а за ним и Бевин схватились за голову. На этом обсуждение предложенного нами решения закончилось. Других решений, кстати, никто не предложил. Участники конференции разъехались по домам после двадцати трех дней дебатов, столь же бесплодных, сколь и обескураживающих с точки зрения будущего развития событий.

В итоге все оказались перед необходимостью действовать в своих зонах по своему усмотрению. На востоке русские занялись социально-политическим обустройством Пруссии и Саксонии на свой лад. На западе американцы, которые оставили без внимания стремление к автономии Баварии, Нижней Саксонии [250] и Вюртемберга, и англичане, которым непосредственное управление Руром и крупными портами на Северном море показалось слишком тяжелой ношей, избрали самый легкий путь — они объединили свои зоны в одну и передали руководство делами коллегии немецких генеральных уполномоченных. Таким образом, было, по сути, образовано временное правительство на переходный период до проведения всеобщих выборов. Идея о подлинной германской федерации растворилась в воздухе. Позднее англосаксы попытаются надавить на нас с тем, чтобы мы присоединили оккупированные нами территории к землям, на которых они восстанавливали целостность бывшего Рейха. Меня это не устраивало.

По крайней мере на данный момент наша зона принадлежала только нам. В начале октября я отправился в Германию, желая познакомиться с немецкими властями и населением и убедиться, есть ли у меня на берегах Рейна шансы проводить ту политику, которую я считал наилучшей для Франции. Со мной в поездке были Дьетельм, Капитан, Дотри, Жюэн и Кениг. Начали мы с посещения Саара. 3 октября в Саарбрюккене председатель правительства д-р Нойройтер и бургомистр Гейм поведали о своих многочисленных трудностях. Им и собравшимся на встречу чиновникам, а также представителям саарской общественности, смотревшим на меня с опасением и любопытством, я заявил: «Я сознательно не хочу вспоминать прошлое. Но в будущем мы должны научиться понимать друг друга, ибо нам предстоит большая совместная работа». Затем я сказал, что наша задача заключается в восстановлении в Сааре нормальной жизни, а в дальнейшем и в достижении процветания. Закончил я, выразив надежду, что «пройдут трудные времена, сотрудничество принесет свои плоды, и мы обретем к саарцам доверие и уважение, а они убедятся, что по-человечески мы очень близки друг к другу». «А если это так, — добавил я, — то выиграет и Запад, и Европа, детьми которой являемся и вы, и мы». Когда я заканчивал выступление, на глазах у присутствующих поблескивали слезы.

В Трире я столкнулся с той же картиной молчаливой покорности судьбе среди развалин. Однако сохранению облика старинного города на Мозеле способствовали уцелевшие при бомбардировках крепостные ворота «Porta Nigra». Местные руководители, в том числе епископ Борневассер, поделились со мной своими горестными мыслями. Я им отвечал теми же словами, [251] которые произносил в Саарбрюккене. «Франция, — говорил я, — находится здесь не для того, чтобы чем-либо поживиться, а для возрождения города». Вечером я побывал в Кобленце. Председатель правительства Боден и городская верхушка почтительно и с волнением выслушали мои слова, которыми я хотел поддержать их и вселить надежду на лучшее будущее.

На следующий день мы приехали в Майнц. Встречать Шарля де Голля собралась огромная толпа народа. Казалось, в этих людях по прошествии многих веков в тяжелые дни ожила душа древних галлов и франков. На это намекали в своих приветственных речах глава провинции Гессен-Нассау д-р Штеффан, бургомистр д-р Краус и епископ Штор. В ответном слове я старался подбодрить их. «Мы все, здесь присутствующие, — говорил я, — происходим от одних предков. А сегодня мы все жители Европы и принадлежим к западному миру. Разве этого мало, чтобы держаться друг друга?»

Пфальц лежал в развалинах, но Нейштадт организовал нам одну из самых трогательных встреч. Вокруг председателя правительства д-ра Айзенлауба, его помощника д-ра Коха и епископа Венделя собрались окружные советники, бургомистры, кюре, пасторы, ученые, адвокаты, предприниматели, рабочие. Все горячими аплодисментами поддержали слова главы правительства, заявившего, что его провинция хочет стать тем, чем она была раньше, а именно германским государством Пфальц, она желает взять судьбу в свои руки и связать ее с судьбой Франции.

В Шварцвальде, в Фрейбурге встречать де Голля пришел цвет общества тех земель на правом берегу Рейна, которые находились под нашим контролем. 4 октября д-р Вохлеб представил меня высшему обществу Бадена, а 5 октября утром Карл-Шмит познакомил с высшим обществом Вюртемберга. Среди приглашенных присутствовали епископ Фрейбурга Грёбер и епископ Фишер из епархии Роттхаузена. Затем эти именитые люди крайне доброжелательно выслушали мои слова о «связях, некогда существовавших между французами и южными немцами, которые должны сегодня возродиться во имя созидания «нашей» Европы и «нашего» Запада». Зал взорвался аплодисментами. В этой удивительной атмосфере я спрашивал себя, не были ли кошмарным сном как бесчисленные битвы и войны, возникавшие между соседями на протяжении веков, так и ужасы последнего вторжения в нашу страну. [252] Мне трудно было представить, что германцы могли испытывать по отношению к галлам какие-то иные чувства, чем та сердечность, которую они так ярко демонстрировали мне сегодня. Но, покидая приемы и оказываясь среди городских развалин, в толпе людей с хмурыми лицами, я возвращался к той трагедии, которую должна была пережить эта страна, ради того чтобы услышать голос разума.

В тот же день, 5 октября, я прибыл в Баден-Баден, где находилась штаб-квартира генерала Кенига. Все, кто руководил какой-либо ветвью французской оккупационной администрации, рассказывали мне об усердном исполнении немцами наших директив и об их стремлении к скорейшему примирению. Одним из признаков таких настроений была бурная активность франко-германского университета в Майнце и открытых нами во многих местах школ, лицеев, научных и информационных центров. После обеда я покинул Германию и отправился в Страсбур. Я хотел, чтобы именно из этого города Франция услышала мои слова о той великой цели, к которой я веду ее, если, конечно, у нее есть хоть какое-нибудь желание следовать за мной. В Страсбур меня по реке доставили комиссар Республики Эмиль Боллэр, префект Нижнего Рейна Бернар Корню-Жантиль и генерал Вижье. Я на скорую руку осмотрел порт, после чего караван судов углубился в город по системе каналов, набережные и мосты которых были заполнены ликующими толпами. Я торжественно открыл восстановленный Страсбурский университет, затем принял в Рейнском дворце руководителей Эльзаса и, наконец, обратился с балкона городской ратуши на площади Бройля к безбрежному морю людей.

«Я нахожусь здесь, — сказал я, — чтобы провозгласить для французского Рейна великую задачу. Вчера река Рейн, наша река, служила барьером, рубежом, линией фронта. Сегодня, когда благодаря нашей победе враг повержен, когда германские земли освободились от объединявших немцев неистовых сил зла, Рейн вновь может выполнять начертанную ему природой и Историей роль. Посмотрите на него! — воскликнул я. — Его воды призваны нести людям на своих волнах великое благо. От Швейцарии, где он берет начало, через Эльзас, мозельские и баденские земли, через расположенные на его берегах майнский и рурский бассейны до Нидерландов, где он впадает в море, откуда рукой подать до английского побережья, пароходы [253] впредь могут свободно спускаться и подниматься на всем его протяжении, перевозя созданное людьми богатство. Он послужит также распространению идей и знаний, всего лучшего, что исходит от разума, души и сердца... Да! Главная артерия Западной Европы проходит здесь, и эта артерия — Рейн, протекающий через Страсбур!»

Моя концепция организационно оформленного объединения Запада нашла горячую поддержку бельгийского общественного мнения. Я смог лично убедиться в этом в Бельгии, куда был приглашен принцем-регентом. 10 октября мы с Жоржем Бидо наличном поезде принца прибыли в Брюссель. Уже при выходе из вокзала, где меня встречал сам принц, я оказался в гуще приветствовавшей меня толпы. В течение двух дней, где бы мы ни были — в Пале-Руаяле или на могиле Неизвестного солдата, в Лакене или Икселе, где нас принимала королева-мать Елизавета, в городской ратуше или Университете, в Министерстве иностранных дел, французском лицее или на приеме у Раймона Брюжера в посольстве Франции, — повсюду наше появление вызывало овации. Было очевидно, что бельгийский народ свои радости и свои надежды делит и связывает с французским народом.

Принц Шарль согласился с моим впечатлением. Я тем более оценил его поддержу, что относился к нему с большим уважением. Несмотря на печальные раздоры, вызванные в народе поведением короля, который удалился в Швейцарию и поставил принца-регента в сложное положение, я видел перед собой здравомыслящего и волевого человека, твердо исполняющего свои обязанности, сохранившего трон и единство страны и понимавшего, — о чем он не проронил, правда, ни слова, — что ни от одной из противоборствующих сторон благодарности он не получит. Первые лица государства, в том числе солидный премьер-министр ван Аккер, всегда осмотрительный и предприимчивый Спаак, председатели ассамблей ван Ковеларт и Жийон, кардинал-примас Ру, также выразили полное понимание моей позиции. Все в один голос уверяли меня, что с Европой было бы покончено, если бы Франция не находилась в числе победителей. Что касалось будущего, то вопрос об установлении самых тесных связей между государствами Западной Европы занимал все умы.

На следующий день, как в городской ратуше, где нас принимал бургомистр Вандемёлебрук и перед которой, на самой [254] красивой в городе площади, собралась неисчислимая толпа народа, так и в брюссельском Университете, президент которого Фредерике и ректор Кокс присвоили мне звание почетного доктора наук, я говорил о том, какое будущее откроет перед миром ассоциация европейских народов. Уже сейчас возможно «объединение западных стран, располагающих такими связующими артериями, как Рейн, Ла-Манш и Средиземное море». Этот предлагаемый Францией грандиозный проект неизменно вызывал восторженные отклики. Вернувшись в Париж, я вновь изложил его 12 октября на широкой пресс-конференции.

Итак, идея была брошена. Но смогу ли я после выборов, которые через две недели решат вопрос об органах власти, а значит, и мою судьбу, обратиться к миру с необходимыми предложениями? Если, как мне казалось, этот многообещающий проект вызвал горячий отклик у обеспокоенных народов, то у меня сложилось впечатление, что французские политические круги практически оставили его без внимания. В резолюциях многочисленных съездов и совещаний, в заявлениях партий, кроме обтекаемых формулировок, нельзя было найти ничего, что бы касалось внешней политики Франции. Пресса, конечно, сообщала о выступлениях и заграничных поездках генерала де Голля, но предлагаемые им идеи не послужили поводом для организации информационных кампаний, а порой даже не удосуживались комментариев, как если бы речь шла о каких-то далеких для Франции проблемах. Все происходило так, как будто моя вера в способность Франции играть на мировой арене самостоятельную роль и мои усилия в этом направлении вызывали у тех, кто готовился занять место в представительных органах страны, всеобщее сомнение при молчаливом уважении к моей личности.

Я не мог, к тому же, не знать, что для осуществления предлагаемой мною политики нам необходимо было располагать свободой действий за океанами. Если заморские территории отделятся от метрополии или нам придется удерживать их силой, сколько останется нас, французов, между Северным и Средиземным морями? Они должны идти вместе с нами, и для этого нам придется немало потрудиться на континенте! Это вековое предназначение Франции! Но после того, что произошло на территории наших африканских и азиатских владений, было бы безумием рассчитывать на сохранение нашей [255] империи в прежнем виде. Тем более, нечего об этом и думать, когда по всему миру народы поднимают голову, а Россия и Америка всяческими посулами заманивают их в свои сети. Для того чтобы народы, за которые мы несем ответственность, остались завтра с Францией, мы должны проявить инициативу и предоставить им автономию и заменить свободной ассоциацией существующие отношения зависимости. Но для этого мы должны занимать твердые и справедливые позиции как нация, знающая, чего она хочет, умеющая держать слово и требующая этого же умения от других. С этой программой я выступил в свое время в Браззавиле, и сегодня ее в первую очередь надлежало провести в жизнь в Индокитае и Северной Африке.

В странах Магриба еще какое-то время можно было действовать спокойно и размеренно. Хотя некоторые признаки волнений уже давали о себе знать, в целом ситуация была под контролем. В Тунисе от популярности бывшего бея Монсефа остались лишь одни воспоминания; обе дестуровские партии, сильно потрепанные, заняли выжидательную позицию; генеральному резиденту Маету легко удавалось маневрировать между различными политическими группами с помощью реформаторских идей и авторитарных действий. В Алжире восстание в Константине, вспыхнувшее одновременно с майскими мятежами в Сирии, было подавлено генералом Шатеньо. В Марокко прокламации, распространяемые партией «Истикляль»{114}, и организуемые ею же демонстрации особой поддержки у толпы не находили; к тому же, султан Мохаммед V, после некоторого колебания и под давлением генерального резидента Пюо, эти выступления осудил. Но хотя время терпело, тратить его все же было нельзя. Я приступил к делу незамедлительно.

Понятие суверенитета в марокканском королевстве и в тунисском регентстве неразрывно связывалось с их верховными правителями — султаном и беем. Я решил начать непосредственно со встреч с первыми лицами этих стран. Первым приглашение посетить Францию получил султан и был принят со всеми почестями, полагающимися главе государства, доказавшему [256] свою преданность в дни самых трудных испытаний. Помимо обычных официальных приемов, он находился рядом со мной на торжественном военном параде 18 июня, и я публично вручил ему воинскую награду — орден Крест Освобождения. Затем мы вместе совершили поездку в Овернь, где в городах нас приветствовали внушительные толпы народа, а в деревнях были организованы теплые, трогательные встречи. После этого он посетил Германию, совершив инспекционную поездку в прославленные марокканские части 1-й армии, а также побывал на строительстве плотин во Франции. Повсюду его принимали с открытым сердцем, что создавало благоприятную почву для последующих личных переговоров.

Я попросил султана сказать мне со всей откровенностью, что он думает об отношениях между Марокко и Францией. «Я, — ответил он, — глубоко ценю тот факт, что протекторат обеспечил моей стране порядок, справедливость, заложил основы будущего процветания, посеял семена народного образования и формирования национальной элиты. Этот режим был принят братом моего отца Мулаем Абд аль-Хафидом, затем моим отцом Юсуфом и сегодня принят мною как переходный этап от древнего Марокко к современному свободному марокканскому государству. Я думаю, что между событиями вчерашнего дня и событиями дня завтрашнего наступил момент сделать на этом пути первый шаг. Этого ждет мой народ».

«Ту цель, которую вы преследуете, — ответил я, — поставила себе и Франция. Она зафиксирована в Фесском договоре и Альхесирасском протоколе, и ее неустанно добивался Лиоте, инициатор создания современного Марокко. Я, как и вы, полагаю, что в ближайшем будущем следует перестраивать основы наших отношений именно в этом направлении. Но в настоящее время для кого бы то ни было свобода может быть только относительной. Я думаю, что это касается и Марокко, которому предстоит сделать немало, прежде чем оно сможет обойтись собственными средствами. Франции надлежит оказать вам необходимую помощь в обмен на ваше согласие идти пока с ней вместе. Когда в Анфе Рузвельт обещал Вашему Величеству сотворить чудо немедленного обретения независимости, что посулил он вам, кроме своих долларов и места среди своих должников?»

«Я придерживаюсь мнения, — заявил Мухаммед V, — что моя страна должна идти по пути прогресса, опираясь на помощь [257] Франции. Из всех держав, которые могли бы оказать нам поддержку, Франция подходит для этого лучше всего. Она просто предназначена для этой роли, и мы отдаем ей свое предпочтение. Во время войны вы могли убедиться, что и наша помощь была для вас не лишней. Итогом новых соглашений, к переговорам о которых мы готовы приступить, могла бы явиться договорная ассоциация наших двух стран в экономической, дипломатической, культурной и военной сферах».

Я сказал султану, что, по существу, разделяю его точку зрения, но необходимо внимательно изучить конкретные аспекты проблемы. Относительно даты начала переговоров, я предложил приступить к ним сразу после принятия Четвертой Республикой собственной конституции, поскольку последняя, судя по всему, определит характер отношений с рядом территорий и государств, самоопределение которых, как и их участие в сообществе стран, потребует взвешенного решения. Что же касается союза наших двух стран, то я предложил Мухаммеду V поддерживать между нами личный контакт при условии, естественно, если я останусь в своей должности. Он согласился с моей позицией и, как мне показалось, совершенно искренне. Для начала султан заявил о поддержке инициативы моего правительства относительно восстановления в Танжере власти шерифа и введения международного статуса, отмененного в 1940 в результате совершенного испанцами переворота. Положительное решение по этому вопросу было принято уже в сентябре на Парижской конференции представителей Франции, Англии, Америки и России, и правительству Мадрида не оставалось ничего иного, как согласиться с этим решением.

Следующим Францию, по моему приглашению, посетил бей Туниса. Сиди Ламину был оказан блестящий (насколько позволяли обстоятельства) прием. 14 июля в Париже он присутствовал на торжественном параде войск нашей победоносной армии. Многочисленные встречи позволили ему познакомиться с видными представителями различных французских кругов. В ходе наших бесед бей сообщил мне, каким он видит будущее регентства, которое отвечало бы чаяниям народа и требованиям времени. В общем, бей практически настаивал на том же, на чем и султан. Высказывания бея звучали глуше, чем у Мухаммеда V, в силу, естественно, разницы в возрасте и темпераменте, но также и в силу меньшей популярности суверена Туниса, маленького королевства. Но суть требований была [258] та же, что и у султана Марокко, теми же были и мои ответы, которые бей воспринял благосклонно.

Из разговоров с главами стран Магриба я сделал вывод о том, что с этими двумя государствами необходимо заключить соглашения о сотрудничестве, соответствующие велению времени и способные — в меняющемся мире — урегулировать взаимные отношения, по крайней мере, на период жизни следующего поколения.

Если североафриканские проблемы виделись мне в обнадеживающем свете, то с Индокитаем дела обстояли сложнее. После уничтожения наших небольших гарнизонов и нашей администрации японскими захватчиками и ухода на китайскую территорию сохранивших боеспособность отрядов, в Кохинхине, Аннаме, Тонкине, Камбодже и Лаосе французская администрация прекратила свое существование. Оставшиеся в живых военные попали в плен, чиновники были арестованы, частные лица находились под строгим надзором. Все жили в обстановке оскорблений и унижения. В государствах Индокитайского союза японцами были созданы местные правительства, полностью подчиненные их воле. Сопротивление оккупантам росло, но его руководители придерживались коммунистической ориентации и были решительно настроены на провозглашение независимости после изгнания японцев. Отряды Сопротивления подчинялись подпольному руководству, которое готовилось стать государственной властью. Нам же удалось послать на Цейлон лишь небольшой авангард и не оставалось ничего иного, как ждать от союзников помощи в переброске нашего экспедиционного корпуса в Индокитай. Худо-бедно мы смогли наладить работу нашей разведывательной службы, которая обосновалась на китайской границе и занималась изучением обстановки. Одновременно мы продолжали добиваться от правительства Чунцина и его американских военных советников оказания содействия в переформировке отрядов, покинувших Тонкин и Лаос.

После капитуляции Германии американцы решили покончить с Японией. В июне их войска, отвоевывая в океане остров за островом, настолько приблизились к логову врага, что уже подумывали о высадке на японской территории. На море флот японцев был практически уничтожен армадой Нимица, а в воздухе остатки их авиации не могли оказать Макартуру серьезного сопротивления. Однако в Токио партия войны сохраняла [259] влияние. Это заставило американского президента, командование и конгресс с опаской отнестись к возможным кровопролитным боям за каждый метр японской земли, защищаемой стойким и фанатичным народом. По тем же причинам, произошло резкое изменение американской позиции относительно использования французской военной помощи. В начале июля Пентагон снизошел до того, что поинтересовался у нас, не согласимся ли мы послать на тихоокеанский театр военных действий две дивизии. «Этой возможности мы не исключаем, — был наш ответ. — Но в этом случае мы хотели бы также отправить необходимые силы в Бирму, чтобы принять участие в сражениях за Индокитай».

Уже к 15 июня я наметил состав нашего экспедиционного корпуса, во главе которого решил поставить генерала Леклерка. Мне пришлось пойти против его желания. «Отправьте меня в Марокко», — настойчиво просил он. «Нет, — отвечал я. — Вы поедете в Индокитай, так как там положение значительно труднее». Леклерк безотлагательно взялся за формирование частей. К началу августа они были готовы к отправке. Все испытывали необыкновенный подъем. И солдаты, и отъезжавшие чиновники горели желанием вновь водрузить французский флаг над последней из французских территорий, где он пока еще не развивался.

И именно в эти дни, 6 и 10 августа, американские атомные бомбы испепелили Хиросиму и Нагасаки. По правде говоря, японцы еще до чудовищных взрывов были готовы к переговорам о мире. Но американцы требовали безоговорочной капитуляции, уверенные, что после успешных испытаний в Неваде они ее добьются. И действительно, император Хирохито согласился на все условия на следующий же день после уничтожения двух японских городов. Было решено, что акт, согласно которому Страна восходящего солнца складывает оружие к ногам победителей, будет подписан 2 сентября на борту линкора «Миссури», на рейде Иокогамы.

Должен сказать, что появление столь смертоносного оружия потрясло меня до глубины души. Конечно, от американцев мне давно было известно, что они готовятся к испытаниям сокрушительных взрывных устройств, основанных на расщеплении атома. Но если я не был удивлен случившимся, то находился в состоянии, близком к отчаянию, при мысли о том, что в руках людей оказалось средство, способное привести [260] к уничтожению человеческого рода. Эти горькие прогнозы не помешали мне, однако, извлечь выгоду из ситуации, возникшей в результате взрыва атомных бомб, ибо с капитуляцией Японии одновременно прекращалось и японское сопротивление, и американское вето на наше присутствие в Тихом океане. Со дня на день Индокитай вновь станет для нас досягаемым.

Мы не промедлим и дня, чтобы вернуться в эти края. Но вернуться туда мы должны были в качестве признанных союзников-победителей. Как только японцы заявили о готовности начать переговоры, мы тут же уведомили Вашингтон о своем твердом желании видеть подпись Франции под ответом союзников. А когда император Хирохито решил прекратить военные действия, было решено, что в церемонии принятия капитуляции французское командование будет участвовать наравне с командованием других союзников. Подписать акт на борту «Миссури» я уполномочил генерала Леклерка. Несколько ранее адмирал д'Аржанлье был назначен верховным комиссаром в Индокитае.

Отправка войск определяла многое. Задача была не из простых, так как предстояло перевезти 70 тыс. человек с соответствующим вооружением и в условиях, когда во Франции полным ходом шла демобилизация, а в Германии нам приходилось содержать целую армию. Однако вопрос носил принципиальный характер: после унизительного расформирования в недавнем прошлом вооруженные силы Франции должны были выглядеть сегодня внушительно и полными решимости. Была создана эскадра из уже бороздящего воды Тихого океана линкора «Ришелье», крейсеров «Глуар», «Сюффрен» и «Триомфан», транспортного судна «Беарн» и более мелких судов под командованием адмирала Обуано{115}. Эта эскадра должна была отправиться к берегам Индокитая. Небом полуострова мы рассчитывали завладеть с помощью сотни боевых самолетов. Завершение войны позволило нам вернуть под свой флаг грузовые суда, которые мы отдали в межсоюзнический «пул», и, несмотря на нехватку тоннажа, у нас имелась возможность так организовать переброску войск за 14 тыс. км, что прибытие [261] всего Экспедиционного корпуса на место ожидалось через три месяца. Его скорейшего прибытия требовала сложившаяся в Индокитае ситуация, которая не теряла своей остроты.

На Индокитайском полуострове находилась стотысячная японская армия, которая прекратила боевые действия и ожидала отправки на родные острова. Но к этому времени японцы нашли общий язык со сторонниками лиги, известной под названием Вьетминь{116}. Эти люди, сражавшиеся в маки, провозгласили независимость Вьетнама, выдвинули лозунг объединения «трех-Ки» и повели пропаганду против восстановления власти Франции. В Тонкине их политический лидер Хо Ши Мин и военачальник Зиап{117}, оба коммунисты, создали комитет, который действовал на правах правительства. Император Бао-Дай отрекся от престола и удовлетворился ролью «советника» при Хо Ши Мине. Прибывший в Ханой 22 августа наш представитель в Тонкине Жан Сентени столкнулся с Вьетминем, который уже установил свою власть в столице с согласия японцев. Население всего Индокитая, ставшее свидетелем недавнего унижения французов, заняло по отношению к нашим подданным враждебную позицию. 2 сентября в Сайгоне были убиты несколько французских граждан, несмотря на миротворческие усилия губернатора Седиля, спустившегося 23 августа на индокитайскую землю на парашюте. Политические неурядицы усугубил голод, так как с исчезновением французской власти продовольственное снабжение оказалось парализованным. И, наконец, ситуация осложнялась действиями союзников, которые приступили к осуществлению своих планов по захвату индокитайской территории: китайцы решили обосноваться к северу от 16 параллели, англичане намеревались утвердиться на юге, а американцы повсюду насаждали свои миссии. [262] Все это могло серьезно подорвать усилия прибывающей в Индокитай французской администрации и свести на нет эффект разоружения японцев нашими войсками.

Само собой разумеется, это тройственное вторжение нас не устраивало. Присутствие англичан в Кохинхине нас, правда, не очень волновало. Мы сделали все, чтобы прибыть туда одновременно с ними. К тому же, у Британской империи, во-первых, было немало своих проблем в Индии, на Цейлоне, в Малайе, Бирме, Гонконге, а во-вторых, она желала сгладить отрицательное впечатление, произведенное на французов недавним кризисом в странах Леванта, так что, судя по всему, надолго задерживаться в Индокитае англичанам было не с руки. Именно так все и произошло. Что касалось американцев, то посылка ими миссий для изучения экономической ситуации на полуострове и политической обработки населения нас хотя и раздражала, но, в целом, особенно не волновало. Напротив, оккупация Тонкина, а также части Аннама и Лаоса китайской армией генерала Лу-Ханя грозила нам худшими последствиями и на долгое время могла затруднить нашу политическую и административную деятельность. Утвердись китайцы в Индокитае, кто скажет, когда они оттуда уйдут и какую цену придется за это заплатить?

Тем не менее, правительство Чунцина не переставало заверять нас в самых добрых к нам чувствах. Еще в октябре 1944 маршал Чан Кайши заявил нашему послу Пешкоффу: «Уверяю вас, у нас нет никаких видов на Индокитай. Более того, если в какой-то момент вам понадобится наша помощь, мы окажем ее, исходя из самых добрых побуждений. Передайте генералу де Голлю, что такова суть нашей политики. И пусть он увидит в ней мое личное перед ним обязательство». Во время моего визита в Вашингтон я встретился с находившимся там же проездом г-ном Т. В. Сунгом. Глава исполнительной власти и министр иностранных дел Китайской республики официально подтвердил мне позицию его страны. Г-н Сунг посетил меня 19 декабря в сопровождении посла Цзень-Тая в Париже, и на мое замечание относительно достойных сожаления действий войск генерала Лу-Ханя пообещал мне, что его правительство «немедленно исправит положение и выведет свои войска из Индокитая». Но ни добрые намерения, ни даже приказы центральных властей не помешали Лу-Ханю прочно обосноваться в Тонкине. [263]

Прибытие наших солдат, эвакуация японцев, уход иностранных войск — таковы были условия, способные дать Франции шанс вернуть утраченные в Индокитае позиции. Но важнее всего было твердое знание целей, которые она перед собой ставила. Я, естественно, не мог выработать в деталях политику, пока ситуация на полуострове была столь запутанной. Но я был достаточно осведомлен, чтобы понимать невозможность установления прежней прямой формы правления. Поэтому в качестве цели могло быть выбрано лишь создание ассоциации, объединяющей Французскую Республику с каждой из стран, входящих в Индокитайский союз. Соглашения надо было заключать с теми, кто наиболее полно представлял государственную власть и население этих стран, причем никого нельзя было исключать из процесса переговоров. Именно эту цель я перед собой поставил.

Что касалось Лаоса и Камбоджи, то наличие в этих странах прочных династий практически снимало все проблемы. С Вьетнамом дело обстояло много сложнее. Я принял решение действовать поэтапно. Леклерку я приказал сначала закрепиться в Кохинхине и Камбодже и лишь затем вводить войска в Аннам. Для вступления в Тонкин он должен был ждать моего приказа. Я надеялся, что со временем ситуация прояснится, население устанет от пребывания китайских войск и между Сентени и Хо Ши Мином установятся деловые отношения. Верховный комиссар д'Аржанлье получил от меня приказ начать выполнение своей миссии с высадки во французских владениях в Индии. Прибыв в Чандернагор, он должен был осмотреться и познакомиться с общим положением дел. Затем, после того, как присутствие наших войск произведет должный эффект, а его помощники наладят связь с различными территориями, ему предстояло перебраться в Сайгон для руководства всеми необходимыми действиями.

На всякий случай я разработал секретный план. Речь шла о том, чтобы вывести из небытия прежнего императора Зуи-Тана, если его преемник и родственник Бао-Дай окажется, по каким-либо причинам, не на высоте положения. Зуи-Тан, свергнутый в 1916 и вновь ставший принцем Вин-Санем, был отправлен на Реюньон, в ходе этой войны, по своему настоянию, служил во французской армии в чине майора. Это была сильная личность. Тридцать лет ссылки не стерли из памяти народа Аннама имя бывшего императора. 14 декабря я встретился [264] с ним, чтобы обсудить в серьезном мужском разговоре наши дальнейшие общие дела. Но с кем бы ни пришлось нашему правительству вести переговоры, для себя я решил лично отправиться в Индокитай, когда настанет час торжественного подписания соглашений со странами полуострова.

Пока же до этого было далеко. На данный момент проблема носила прежде всего военный характер. 12 сентября в Сайгон прибыли первые французские части, 13 числа там же появилось британское соединение, а 23-го вспыхнул первый мятеж. От рук фанатиков погибло несколько европейцев и американцев. Однако союзные части, в числе которых был и французский полк, сформированный из офицеров и солдат, еще вчера томившихся в японском плену, усмирили мятежников. Жану Седилю удалось добиться передышки, и 5 октября генерал Леклерк въехал в столицу под приветственные возгласы 10 тыс. французов, которые в течение семи месяцев подвергались угрозам и оскорблениям. По мере высадки частей Экспедиционного корпуса обстановка улучшалась как в Кохинхине, где с помощью решительных мер был наведен порядок, так и в Камбодже, где прояпонски настроенные министры были заменены надежными людьми. Японцы, к тому же, постепенно полуостров покидали, а адмирал Маунтбеттен вывел с его территории английские войска. 31 октября верховный комиссар Франции занял место во дворце Нородома.

В Индокитае Франция вновь заняла причитающееся ей достойное место. Конечно, на земле, усеянной препятствиями, и при грозовом небе над головой нерешенных проблем оставалось немало. Но по сравнению с периодом невзгод, изрядно потрепавших наш престиж, огромные изменения бросались в глаза. Еще вчера в Сайгоне, Гуэ, Ханое, Пном-Пене, Луанг-Пробанге нас навечно похоронили. Сегодня же никто не сомневался, что будущее без нас немыслимо.

В Европе, Африке, Азии, где Франции пришлось пережить неслыханное падение, она, ко всеобщему удивлению, встала на ноги и, благодаря необычному стечению обстоятельств, перед ней открылась перспектива сыграть роль, достойную ее национального гения. Что это? Первые лучи восходящего солнца или последние лучи заката? Ответ на этот вопрос даст французский народ. Да, сегодня мы обескровлены. Но при этом крах наших врагов, потери, понесенные нашими прежними конкурентами, соперничество, сталкивающее лбами две самых мощных на [265] планете державы, призыв, обращенный народами мира к Франции, выполнить свою миссию развязывали нам на какое-то время руки.

Что касалось меня, то я знал пределы своих возможностей, ощущал свою беспомощность, понимал, что один человек не может заменить собой целый народ. Но как я хотел вселить в души людей ту убежденность, которая двигала мною! Поставленные мною задачи были трудно достижимы, но достойны нашей страны. Путь, которым я шел, был труден, но вел к вершинам. Бросая клич, я прислушивался к эху. Отклики были горячими, но в общем гуле неясными, неразличимыми. Может быть, мой голос поддержат голоса, раздающиеся на форумах, с трибун ассамблей, с кафедр институтов, с амвонов церквей? Если бы это случилось, народ несомненно пошел бы за элитой общества. Я вслушивался и улавливал сдержанность и нерешительность. Я продолжал вслушиваться и различал в бушующей над страной разноголосице новые, императивные призывы. Увы, эхо доносило до меня лишь пристрастные, партийные лозунги. [266]

Дальше