Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава V.

Первая бомбардировка

1

Время великих надежд и быстро наступивших разочарований — так характеризует один из французских офицеров, убитый впоследствии на Камчатском люнете, те четыре недели, которые прошли между сражением при Альме и первой бомбардировкой Севастополя.

Уже победа при Альме выглядела не радостно. Транспорт за транспортом, битком набитые тяжело раненными, искалеченными людьми, отходили в Константинополь от морского берега у Альмы, от Камышевой бухты, где была база французов, от Балаклавы — базы англичан — в Константинополь и в Скутари, где были наскоро устроены большие военные госпитали. Одновременно внезапно обострилась холерная эпидемия, которая, то ослабевая, то усиливаясь, не прекращалась ни во время пути от Варны до Евпатории, ни после высадки, ни после Альмы.

Вот показание одного английского хирурга, бывшего при Альме: «Эти два дня я решительно купался в крови. Никакое описание не может передать всех ужасов этого поля сражения; мертвые, умирающие, лошади, ружья, лафеты, тела без голов, туловища без ног, раны такие, что у меня кровь стынет в жилах при одном воспоминании о них... Право, я ни с чем не могу лучше сравнить поле битвы в эти два дня, как с бойнею... В редутах мертвые и раненые лежали одни на других целыми грудами. Когда я проходил между ранеными, мольбы их разрывали мне сердце, и пока я занимался одним из них, двадцать других с отчаянием призывали меня к себе». Врачей у англичан и у французов оказалось так же мало, как и в русской армии. На корабле «Вулкан», перевозившем англичан из Альмы в Константинополь (а перевозились туда лишь очень тяжело раненные и искалеченные), было 300 раненых и 170 [141] холерных, «и на всех этих больных только четыре врача». А на других таких кораблях даже и четырех врачей не было. На судне «Коломбо» было 553 человека израненных и искалеченных. Они лежали вповалку на палубе, «которая в два дня превратилась в гниющую массу. Раны... не обмытые и не перевязанные, породили червей, которые ползали повсюду». Другие корабли были ничуть не в лучшем состоянии. «Многие раненые были осмотрены не ранее, как через 6 дней после сражения»{1}.

В воспоминаниях Уильяма Гоуарда Росселя о Крымской войне, вышедших в свет спустя сорок лет (в 1895 г.) и потому гораздо более правдивых, чем его же корреспонденции, писанные для газеты «Таймс» в 1854 г., автор говорит, что тотчас же после Альмы он посетил отплывавший в Скутари госпитальный корабль «Кенгуру», битком набитый ранеными и изувеченными в сражении англичанами. Эти страдальцы были в таком состоянии, что Россель был охвачен «жалостью, ужасом и гневом»{2}.

«Все поле стонало», — пишет Россель; то же пишут и другие, вспоминая об Альме. Раненые, искалеченные люди вопили от боли, и их долгими часами, а некоторых даже днями, не успевали перевязать и подать им какую-либо помощь. Операции делались без анестезирующих средств, а средств обеззараживающих еще не было, и операции приводили сплошь и рядом к смерти после нечеловеческих и совершенно напрасных терзаний.

Если, считая с пропавшими без вести, русский урон был равен 5709 человекам, то и потери неприятеля при Альме, по позднейшим, более полным сведениям, исчислялись цифрой около 5000 человек{3}.

Участвовавший в битве герцог Кембриджский, на глазах у которого 36 русских орудий расстреляли картечью первую бригаду легкой дивизии, пытавшуюся занять виноградники близ Бурлюка, выразился о сражении под Альмой в том смысле, что если англичанам суждено одержать еще одну такую победу в Крыму, то они останутся с двумя победами, но без войска.

И французы и англичане убедились, что при самых неблагоприятных условиях, сражаясь против почти вдвое сильнейшего неприятеля, русские солдаты поддерживают свою славную репутацию. Большинство русских пленных под Альмой оказалось тяжко раненными.

Лейтенант английской армии Джордж Пирд, участник битвы под Альмой, говорит в своем дневнике, что раненым русским англичане предлагали воду, бисквиты и даже одалживали им свои трубки. «Иногда, однако, эти любезности были предлагаемы людям, которые, хотя и находились в смертных [142] муках, отказывались от предлагаемого, мрачно качая отрицательно головой, — это были опасные люди»{4}.

10(22) сентября союзники наконец покинули место Альминского побоища, откуда они не могли до тех пор двинуться, убирая раненых и приводя в порядок расстроенные боем и измученные усталостью части.

Они двинулись к реке Бельбеку и вечером того же 10-го числа увидали, уже с правого берега Бельбека, Севастополь. Перед ними была Северная сторона.

Ночью и на рассвете 13(25) сентября армия Меншикова перешла через Сапун-гору, затем через Черную речку, прошла к Мекензиевой горе и двинулась к Бахчисараю. В пути, как раз когда русские покидали Мекензиеву гору, они вдруг увидели позади и в стороне от своего арьергарда длинную колонну французов и англичан. Столкновения удалось избегнуть, только пришлось лишиться нескольких повозок артиллерийского парка. Но русские понять не могли: откуда появились союзники и зачем они тут, куда они направляются? Удивление их имело основание: вечером 13-го числа окружение Меншикова с минуты на минуту ждало рокового известия, что союзники, находившиеся уже с вечера 10 сентября между Бельбеком и Северной стороной Севастополя, пойдут штурмом на слабые укрепления и возьмут город.

Разведка и у союзников и у Меншикова была одинаково неудовлетворительной. Если был удивлен русский арьергард, неожиданно повстречав на пути от Мекензиевой горы к Бахчисараю неприятельскую армию, то и союзники ровно ничего не знали об уходе Меншикова из Севастополя. «Эта непредвиденная встреча», — так выражается Остин Лэйард, при ней присутствовавший, могла бы окончиться, если бы не счастливые случайности (т. е., другими словами, если бы Меншиков не упустил случая напасть на растянувшуюся союзную армию, шедшую к Балаклаве), «полным уничтожением» этой союзной армии{5}. Это мнение Лэйарда не одиноко в английской военной литературе.

А с другой стороны, и союзники ничуть не сумели воспользоваться этой оплошностью и неосведомленностью Меншикова, потому что, если бы они не удовольствовались отбитием нескольких фургонов, а бросились бы на русских, то могли бы забрать чуть ли не всю артиллерию{6}.

Когда в 9 часов вечера 12(24) сентября на Бельбеке в ставке Сент-Арно окончилось совещание лорда Раглана с маршалом Сент-Арно, армия союзников узнала, что ее ведут в Балаклаву, и на другой день утром 13(25) сентября она выступила. Этот переход от Бельбека к Балаклаве был очень труден, войска тяжко страдали от жажды, воды не было вовсе. [143]

Вечером 13(25) сентября англичане подошли к Балаклаве, куда проникли к 7 часам утра 14(26) сентября, после перестрелки с оставшейся в городе одной ротой греческого батальона (110 чел.). Эти греческие добровольцы считали своим долгом отстреливаться, пока хватило снарядов. Сорок человек из них было перебито.

После тяжкого перехода от Бельбека к Черной речке маршал Сент-Арно почувствовал, что жить ему осталось не более нескольких дней, и тут же из бивуака на Черной речке 14(26) сентября написал военному министру Вальяну, что к его хронической болезни прибавилось холерное заболевание и он сдает верховное командование генералу Канроберу, командиру дивизии. Утром 15(27) сентября его с трудом перевезли с Черной речки в Балаклаву, уже занятую англичанами, и там его перенесли на корабль «Бертолле». Сент-Арно скончался на этом корабле в море, по дороге в Константинополь, 17(29) сентября 1854 г.

Канробер приказал французской армии расположиться лагерем между Стрелецкой и Камышовой бухтами. Англичане стали в Балаклаве и окрестностях. В Балаклаву и Камышовую бухту подходили одни за другими пароходы и парусные суда, выгружая боеприпасы и осадные орудия. Следовало на что-нибудь немедленно решиться.

Но если в умиравшем Сент-Арно в эти критические шесть дней после Альмы потухла боевая энергия и померкла его стратегическая зоркость, то в генерале Канробере, хоть он и находился в совершеннейшем здравии, никогда этих качеств и не было. Это был добрый, честный, прямой человек, но этим и ограничивались его качества. Ничего в нем не было от смелого кондотьера, от быстрого на решения, бесстрашного головореза в генеральских эполетах и орденских звездах, от политического авантюриста большого масштаба, — словом, ничем он покойного Сент-Арно не напоминал.

Роковой ошибки Сент-Арно и Раглана, отказавшихся от нападения на Северную сторону, он тогда не сознавал, — он ее понял лишь несколько позже.

Знал он, как и начальник его штаба генерал Мортанпре, лишь одно: Альма очень сильно потрепала не только русских, но и союзников. Это во-первых, а во-вторых — нужно же было отдать отчет (себе самим, конечно, а не императору Наполеону III, — Канробер всегда боялся волновать его величество), что и в сражении под Альмой были крайне неприятные моменты. Ведь не только участник и автор наиболее детальной истории Альмы, Кинглэк, но и все командиры обеих армий задавали себе вопрос о непонятном поведении русского командования, которое имело полную возможность разгромить [144] английский центр, потому что русские войска уже начали это дело, уже добились успеха, — и вдруг, без тени смысла, остановились. Это было именно тогда, когда Владимирский полк у большого редута блистательной штыковой атакой обратил в бегство (и даже в беспорядочное бегство) англичан, бывших под начальством Кодрингтона. «Какое наваждение (the spell) связало царских командиров? И почему они отбросили от себя прочь те дары, которые военное счастье им принесло?» — с недоумением спрашивает Кинглэк. Ведь англичане после атаки, произведенной Владимирским полком, превратились в бегущую хаотическую толпу, сброшенную русскими штыками с холма. Кинглэк при всем своем патриотизме так и называет эту бегущую массу «толпой (a crowd), уничтожаемой картечью и пулями». «Как же случилось, что врагу внезапно вздумалось остановить истребление (англичан. — Е. Т. ) и оголить свой большой редут? Когда остатки нашей штурмующей колонны бежали, как стадо, с холма (flocking back down the hill), — почему неприятель не уничтожил их, почему он остановил победоносную колонну владимирцев?»{7} Обо всем этом не следовало писать в газетах, но сами-то Раглан и Канробер отлично это знали, потому что своими глазами почти все видели. А всегда ли можно полагаться на бездарность русских командиров, лишающих своих солдат уже достигнутых успехов, — этого союзные главнокомандующие заранее знать не могли. Итак, немедленный штурм невозможен. Решено было: укреплять лагерь, отрыть параллели, установить орудия и попробовать бомбардировкой либо добиться сдачи, либо подготовить будущий штурм. Это затягивало все предприятие, но что же делать?

Писать бойкие и радостные патриотические статьи в парижских газетах было нетрудно. Но вовсе не такое настроение царило после всего пережитого при Альме и после Альмы в союзной армии. Главный герой битвы при Альме генерал Боске в первые же дни осады считал положение союзной армии положительно опасным и настойчиво просил Канробера написать в Париж и требовать немедленной присылки подкреплений. Он пошел к Канроберу и спросил, написано ли в Париж, как обещал Канробер. «Боске! Мой дорогой Боске! Нет, я не написал. Подумайте об огорчении, какое я причиню моему государю, о беспокойстве, которое в нем возникнет! Уверяю вас, он подумает о том, чтобы прислать нам людей, но как же мне причинить ему это беспокойство!» — «Генерал, — ответил Боске, — тогда я ему причиню эту заботу, потому что во имя вашей чести, во имя армии я считаю своим долгом уведомить императора об истинном нашем положении. И если вы не обещаете мне, что ваше письмо отправится с завтрашним курьером, [145] я возвращаюсь к себе в лагерь и пишу письмо!» Тогда лишь Канробер написал Наполеону III просьбу о подкреплениях{8}.

Во всяком случае к середине октября нового стиля все приготовления к первой бомбардировке были у союзников закончены. Начало канонады было назначено на утро 17 октября.

2

Поздно вечером 4(16) октября Корнилов, выслушав доклад капитан-лейтенанта Попова, возложил на него ряд обязанностей по снабжению бастионов снарядами. Прощаясь с ним, адмирал сказал: «Завтра будет жаркий день, англичане употребят все средства, чтобы произвести полный эффект, я опасаюсь за большую потерю от непривычки, впрочем, наши молодцы скоро устроятся: без урока же сделать ничего нельзя, а жаль, многие из нас завтра слягут». Попов напомнил Корнилову приказание Николая, чтобы он берег себя. «Не время теперь думать о безопасности; если завтра меня где-нибудь не увидят, то что обо мне подумают?»{9} Корнилов хорошо знал, какое впечатление произвели на войска его недавние слова. Гарнизон помнил его появление перед войсками 15 сентября, которое нам так живо описывают свидетели: «Явился генерал-адъютант Корнилов, и все с благоговейным любопытством смотрели на любимца Лазарева, создавшего Черноморский флот. Настала мертвая тишина, когда раздался голос Корнилова: „Товарищи!.. на нас лежит честь защиты Севастополя, защиты родного нам флота! Будем драться до последнего! Отступать нам некуда, сзади нас море. Всем начальникам частей я запрещаю бить отбой, барабанщики должны забыть этот бой! Если кто из начальников прикажет бить отбой, заколите, братцы, такого начальника, заколите и барабанщика, который осмелится бить позорный отбой! Товарищи, если бы я приказал ударить отбой, не слушайте, и тот из вас будет подлец, кто не убьет меня!..« Порывом восторга отвечали моряки на речь начальника, и стоило взглянуть на эти лица, чтобы убедиться, что меж ними не было малодушных», — говорит очевидец{10}.

Когда в половине седьмого утра 5(17) октября 1854 г. раздался грохот с французских батарей, то под первый огонь попал именно этот четвертый бастион, которому суждено было получить такую великую славу в дальнейшем. Корнилов сейчас же, во всю прыть своего коня, помчался туда, свита еле поспевала за ним. «Когда мы взошли на банкет левого фаса бастиона, канонада была уже в полном разгаре, — пишет [146] стоявший рядом с Корниловым на насыпи бастиона капитан Жандр, — воздух сгустился, сквозь дым солнце казалось бледным месяцем, и Севастополь был опоясан двумя огненными линиями: одну составляли наши укрепления, другая посылала нам смерть. На четвертом бастионе французские ядра и бомбы встречались с английскими». Неприятелю отвечал не только четвертый бастион, но и две русские батареи, расположенные позади него, так что русские бомбы с этих батарей перелетали через бастион и били по траншеям французов. Корнилов проходил по бастиону от орудия к орудию, ободряя солдат и матросов. Его наблюдал в эти последние часы его жизни И. Ф. Лихачев: «Спокойно и строго было выражение его лица; легкая улыбка едва заметно играла на его устах; глаза, эти удивительные, умные и проницательные глаза светились ярче обыкновенного, щеки пылали. Высоко держал он голову, сухощавый и несколько согнутый стан его выпрямился, он весь как будто сделался выше ростом. Я никогда не видел человека прекраснее его в эти минуты». Предстояло затем замысловатое дело: выехать с четвертого бастиона и попасть к Нахимову на пятый. Но пока Корнилов оставался на четвертом бастионе, французы стали усиленно обстреливать крутой холм, по которому нужно было спуститься. Лошадь Корнилова не шла, испуганная оглушительным грохотом, сверканием выстрелов, разрывающимися ежесекундно бомбами. Корнилов усмехнулся и сказал своей лошади: «Не люблю, когда меня не слушают». «Вот молодец, так молодец!» — громко говорили солдаты четвертого бастиона, глядя на спуск Корнилова с холма. Наконец удалось заставить лошадь слушаться поводьев и попасть на пятый бастион. Там действовал Нахимов. Корнилов подошел к Нахимову, и оба стали руководить наведением орудий и прицелом. Артиллерийскую прислугу русских батарей нещадно било и бомбами и картечью.

Было 9 часов утра, когда Корнилов наскоро набросал, в самом разгаре канонады, свой последний рапорт:

«Его светлости князю Александру Сергеевичу Меншикову. 5 октября, 9 часов. Со светом открылась взаимная канонада 4 и 5 №, более всех терпят 4. Анфилируется англичанами и французами. Покуда наши артиллеристы стоят хорошо, но разрушено порядочно. Войска укрыты. К несчастью, штиль и дым стоит кругом. Боюсь штурма. Впрочем, меры все взяты. Остальное в руках божиих. Приехал домой посмотреть с высоты и ничего не видать. Насчет сикурсировки одной стороны Южной бухты не вижу возможности. Полагал бы полезным иметь по полку лишнему и на той и на другой стороне.

В. Корнилов. [147]

(Приписано после подписи. — Е. Т. ) Неприятельский огонь направлен, как я сказал, на батареи, но много бомб падет и в город.

(Еще приписка. — Е. Т. ) Это донесение было лично вручено Корниловым»{11}. Не сказано, кому именно.

Вот картина, рисуемая очевидцем. «На пятом бастионе мы нашли Павла Степановича Нахимова, который распоряжался на батареях, как на корабле: здесь, как и там, он был в сюртуке с эполетами, отличавшими его от других во время осады, — пишет сопровождавший Корнилова Жандр. — Разговаривая с Павлом Степановичем, Корнилов взошел на банкет у исходящего угла бастиона, и оттуда они долго следили за повреждениями, наносимыми врагам нашей артиллерией. Ядра свистели около, обдавая нас землей и кровью убитых; бомбы лопались вокруг, поражая прислугу орудий». Один из офицеров пятого бастиона решился наконец указать Корнилову на отчаянную опасность и на то, что его подчиненные, т. е. все защитники бастионов, даже обижены тем, что он лично явился сюда и этим показывает свое недоверие к ним, исполняющим свой долг. «Долг? А зачем же вы хотите мне мешать исполнить мой долг?» — спросил Корнилов.

Бомбардировка усиливалась с каждым получасом.

Выбравшись с пятого бастиона, Корнилов, забрызганный кровью и глиной, поехал на шестой бастион. Оттуда вернулся на минуту домой отдать приказы и выслушать донесения с других мест. Выходя из дому, он вдруг, вынув из кармана золотые часы, сказал, отдавая их уезжавшему в Николаев капитану Христофорову: «Передайте, пожалуйста, жене; они должны принадлежать старшему сыну; боюсь, чтобы здесь их не разбить...» Сам же он опять сел на лошадь и объявил, что теперь снова поедет на Малахов курган. Тогда флаг-офицер Крюднер, только что побывавший на кургане, подошел к Корнилову и передал, что командующий на Малаховом кургане Истомин просит его не приезжать туда ни в коем случае. Рассылая во все стороны приказы о доставлении питьевой воды на бастионы, о доставлении снарядов, об эвакуации раненых с бастионов, Корнилов медленно ехал снова на четвертый бастион. Он выразил мнение, что адский огонь, направленный больше всего именно на четвертый бастион, показывает, что французы хотят, по-видимому, повести штурм на него. Желая как-нибудь задержать новое появление Корнилова на четвертом бастионе, флаг-офицер Жандр постарался отвлечь его внимание к третьему бастиону, который обстреливался англичанами, еще не успевшими пока в утренние часы развить такой сильный огонь, как французы против четвертого бастиона. Оглушительный грохот стоял над городом. Приказав Попову принимать все меры по [148] части снабжения батарей снарядами, Корнилов прибавил: «Я боюсь, что никаких средств недостанет для такой канонады».

Дым от страшной канонады до такой степени был густ, что батальоны не были видны, пока к ним не подъезжали вплотную. Огонь усиливался с каждой четвертью часа все больше и больше. Корнилову, объезжавшему батареи, доложили, что на третьем номере уже в третий раз меняют перебитую в полном составе артиллерийскую прислугу. Он поспешил на редут номер третий. В его свите был Тотлебен. «Ребята, — обратился Корнилов к солдатам, — товарищи ваши заставили замолчать французскую батарею, постарайтесь сделать то же». Тотлебен вышел вперед и поднялся на бруствер, осыпаемый градом французских ядер. Он заметил неправильность в прицеле и приказал прекратить на минуту стрельбу. «Не надо торопиться, стреляйте реже, но чтобы всякий выстрел был действителен», — сказал он артиллеристам{12}.

Осмотрев третий бастион, Корнилов вдруг снова заявил, что желает проехать сейчас на Малахов курган, о котором, казалось, он уже не думал после переданных ему слов Истомина, что там все в порядке и что Истомин очень просит его не приезжать на курган. Офицеры третьего бастиона смутились и, провожая его, выразили свои опасения и сожаления. Они знали, как может отразиться на духе солдат, и особенно матросов, потеря главного начальника в разгаре боя, да еще такого начальника, как Корнилов. Особенно изумились они, когда узнали, что Корнилов намерен ехать туда вдоль траншеи, а не по более безопасной все же дороге через Госпитальную слободу. Корнилов, усмехнувшись, ответил, что от ядра не уедешь никуда. Французские бомбы, специально для него и его двух провожатых назначенные, били по этой пустынной дороге сзади него, впереди него. Около 11 часов утра Корнилов верхом стал подыматься от оврага на Малахов курган. Впереди, на кургане, выстроился во фронт 44-й флотский экипаж. Моряки закричали «ура», увидя подходившего к ним адмирала. Он остановил их. «Будем кричать „ура« тогда... когда собьем английские батареи», — сказал он, обращаясь к фронту. И, показав на прекратившие огонь французские батареи, прибавил: «а теперь покамест только эти замолчали». Сойдя с лошади, Корнилов пошел к башне. Первый этаж был уже полон ранеными. Когда он хотел подняться наверх, командовавший на кургане адмирал Истомин нашел предлог его туда не пустить, хотя сам он весь этот страшный день находился под огнем. Корнилов подошел к ретраншементу, прикрывавшему центр обороны кургана — Малахову башню. В этот момент против башни, ежеминутно усиливая огонь, действовали три английские [149] батареи. Истомин, тут командовавший, доложил приехавшему против его воли начальнику, что верхняя часть Малаховой башни уже разрушена англичанами, все артиллеристы там перебиты и что решительно незачем Корнилову туда идти, потому что там уже никого нет. Тогда Корнилов стал торопиться проехать к Ушаковой балке, чтобы осмотреть стоявшие там Бутырский и Бородинский полки. Канонада со стороны английских батарей усиливалась с минуты на минуту. Бомбы рвались непрерывно у подножия башни и разбивали «земляные батареи», устроенные Истоминым.

Флаг-офицер Жандр подошел к Корнилову и стал убеждать его возвратиться наконец домой. «Постойте, поедем еще к тем полкам, а уж потом домой». — «Ну, пойдем». И он направился к своей лошади, стоявшей за бруствером. Но только он сделал пять-шесть шагов, как несколько ядер перелетело через его голову, а одно ударило его в нижнюю часть живота и в верхнюю часть ноги и раздробило ногу. «Отстаивайте же Севастополь!» — сказал он подбежавшим поднимать его. «Ни крика, ни стона его никто не слыхал». Он потерял сознание, только успев произнести эти слова. На перевязочном пункте в госпитале он пришел в себя. Капитан Попов вбежал в комнату. «Не плачьте, Попов. Скажите всем, как приятно умирать, когда совесть спокойна». Он начал как будто о чем-то думать. Но мучения стали совсем нестерпимыми, и Корнилов время от времени вскрикивал. Когда прибежал Истомин и стал говорить, что рана, может быть, не смертельна, Корнилов сказал: «Нет, туда, туда, к Михаилу Петровичу». Это он поминал их общего начальника и учителя Лазарева. Истомин разрыдался, поцеловал умирающего и побежал обратно на Малахов курган. Канонада все свирепела, и нельзя было дозволить себе роскоши побыть хоть несколько минут у одра смерти товарища. «Неужели вы меня не знаете? — сказал умирающий Попову. — Смерть для меня не страшна; я не из тех людей, от которых надо скрывать ее. Передайте мое благословение жене и детям. Кланяйтесь князю и скажите генерал-адмиралу, что у меня остаются дети». Медицинскую помощь он отклонил. «Напрасно вы это делаете, доктор, — сказал он врачу Павловскому. — Я не ребенок и не боюсь смерти; говорите прямо, чту надо делать, чтобы провести несколько спокойных минут». Присутствовавшим Попову, доктору Павловскому и двум матросам (гребцам его гички) показалось, что Корнилов задремал. Но вдруг за дверью послышался шум. Адмирал открыл глаза и спросил, что там такое. Ему ответили, что пришел лейтенант Львов с известием, что английские батареи сбиты и всего только два орудия у англичан обстреливают Малахов. Выслушав [150] это, Корнилов, собрав последние силы, дважды прошептал: «Ура, ура». Через несколько мгновений его не стало.

Нахимов узнал роковую весть не скоро и отлучиться с бастиона не мог, пока шла канонада. Капитан Асланбеков рассказывает, как, поехав вечером поклониться праху убитого, он, войдя в комнату, увидел Нахимова, который плакал и целовал мертвого товарища.

3

Когда в 12-м часу дня погиб Корнилов, сражение было в полном разгаре.

Корнилов эти короткие, последние часы остававшейся жизни мог с удовлетворением констатировать, что его труды и труды Нахимова, Тотлебена и Истомина и руководимой ими солдатской и матросской массы даром не пропали.

В самом деле, уже до полудня союзные главнокомандующие могли удостовериться, что они очень серьезно просчитались и что Севастополь этой бомбардировкой одолеть ни в коем случае не удастся. Неожиданность за неожиданностью поражала осаждающих. Откуда-то выросшие за три-четыре недели укрепления, дальнобойные орудия, меткая стрельба, доходящая до дерзости смелость гарнизона — все это обнаружилось явственно к вечеру, но уже и утром особенно радостных впечатлений ни у Канробера, ни у лорда Раглана не было.

Уже в 8½ часов французские батареи на правом фланге союзников были сильно подавлены русским огнем. Когда в 8 часов 40 минут взлетел на воздух французский пороховой склад, с русской батареи раздалось «ура» и русские принялись (говорит корреспондент «Таймса») стрелять с такой силой, что «заставили совершенно замолчать французский огонь, так что французы могли делать выстрелы только время от времени, через значительные промежутки, а в 10 часов почти совсем замолкли на этой стороне». В 11 часов огонь ослабел, но вскоре возобновился с необычайной силой. В 12 часов 45 минут в дело вступил французский флот.

«Картина была поразительна. Русские сильно отвечали на нападения с суши и с моря». В 1 час 25 минут взорвало другой пороховой склад у французов, а в четвертом часу такая же участь постигла и английский пороховой склад{15}. С 4 до 5½ часов дня усилилась бомбардировка и со стороны английского флота. Но русские отвечали, ничуть не ослабляя огня и с прежней меткостью.

Когда смерклось, союзники прекратили канонаду. Русские смолкли лишь после союзников. [151]

За время бомбардировки русским огнем были взорваны два пороховых склада у французов и один у англичан. По признанию даже французских подцензурных газет, от убийственного огня русских батарей пострадало пять французских линейных кораблей и фрегатов, у англичан — два серьезно и третий — легко (все-таки он загорелся, но огонь был быстро потушен). Значительный вред, испытанный французским флотом 5(17) октября, французы приписывали тому, что «английские корабли поздно явились на поле боя», и кстати вспоминали, что «англичане выказали такую же медлительность во время высадки на берега Крыма и в деле при Альме»{16}.

После бомбардировки 5(17) октября французские офицеры писали, что «русские далеко превзошли то понятие, которое о них было составлено. Их огонь был убийствен и меток, их пушки бьют на большое расстояние, и если русские принуждены были на минуту прекратить огонь под градом метательных снарядов, осыпавших их амбразуры, то они тотчас же возвращались опять на свои места и возобновляли бой с удвоенным жаром. Неутомимость и упорное сопротивление русских доказали, что восторжествовать над ними не так легко, как предсказывали нам некоторые газетчики». Нечего и говорить, что эти строки могли появиться в свет не во французской, а в бельгийской прессе.

Русский огонь ничуть не уступал неприятельскому. Еще часа за два до гибели Корнилова русская бомба попала в пороховой склад и в запас снарядов французской батареи. Страшный взрыв разметал людей и орудия и временно внес полное смятение в ряды атакующих. Мечты о том, чтобы закончить этот день штурмом, пришлось оставить. Корабли французского и английского флотов, громившие Севастополь в этот день с моря, получали от русского ответного огня довольно тяжкие повреждения и потеряли убитыми и ранеными несколько сот человек. Около английских кораблей «Альбион» и «Аретуза» русские ядра перебили все буксировавшие их пароходы — и как раз тогда, когда русские направили на них интенсивный огонь. «Альбион» трижды загорался и уже начал тонуть, когда его вывели из огня. Его пришлось отправить в Константинополь, так же как и «Аретузу». Были и еще потери. Пострадал и французский флот. Русская бомба ударила в каюту командира фрегата «Виль де Пари», перебила свиту Гамлэна, фрегат получил еще несколько попаданий и в полуразрушенном виде отошел к концу боя от города. Пострадали довольно тяжко и некоторые другие суда.

«Нужно согласиться, — пишет очень патриотически настроенный французский автор Блерзи, — что Тотлебен, по врожденному ли таланту или вследствие знания местности, [152] показал себя более искусным инженером, чем его противники, и что он расположил свои батареи так, что они причиняли союзникам больше ущерба, чем батареи союзников — защитникам города»{18}.

Вот непосредственно записанные впечатления участника боя севастопольца Славони об этом дне: «В час пополудни подвинулся к укреплениям и неприятельский флот и открыл по ним страшную пальбу. Закипел бой ужасный: застонала земля, задрожали окрестные горы, заклокотало море; вообразите только, что из тысячи орудий с неприятельских кораблей, пароходов и с сухопутных батарей, а в то же время и с наших батарей разразился адский огонь. Неприятельские корабли и пароходы стреляли в наши батареи залпами; бомбы, каленые ядра, картечи, брандскугели и конгревовы ракеты сыпались градом; треск и взрывы были повсеместны; все это сливалось в страшный и дикий гул; нельзя было различить выстрелов, было слышно одно только дикое и ужасающее клокотание; земля, казалось, шаталась под тяжестью сражающихся. И я видел это неимоверно жестокое сражение; ничего подобного в жизнь свою я и не думал видеть, ни о чем подобном не слыхал, и едва ли когда-нибудь читывал. И этот свирепый бой не умолкал ни на минуту, продолжался ровно 12 часов и прекратился тогда лишь, когда совершенно смерклось. Мужество наших артиллеристов было невыразимо. Они, видимо, не дорожили жизнью»{19}.

«Таймс» посвятил довольно пессимистическую статью этой первой бомбардировке. Русские необычайно быстро и успешно исправляют все повреждения, наносимые их веркам; отстреливаются очень хорошо; из поврежденных союзниками фортов русские почему-то «стреляют сильнее, чем когда-либо. Севастополь гораздо более сильная крепость, чем думали. Запас орудий (у русских. — Е. Т. ) кажется неистощим». Севастопольские укрепления огромны, и совсем уж необычайно, что «калибр русских орудий по крайней мере равен калибру наших (английских. — Е. T. )». Снарядов в Севастополе сколько угодно, «сотни пушек продолжают извергать ядра без перерыва, без замедления. Сила их гарнизона не менее удивительна»{20}.

Участник бомбардировки 5(17) октября и летописец Крымской войны барон де Базанкур при всем своем казенном французском оптимизме подводит такой итог военным результатам бомбардировки:

«День 17 октября вследствие ряда непредвиденных событий не оправдал надежд, которые на него возлагались. Устремившись в неведомое, торопились помешать прогрессирующему развитию обороны. Этот день разрушил много иллюзий... Этот день 17-го числа показал, что мы имели дело с неприятелем [153] решительным, умным и что не без серьезной, убийственной борьбы, достойной нашего оружия, Франция и Англия водрузят свои соединенные знамена на стенах Севастополя»{21}.

Союзники, которые до первой бомбардировки имели в виду продолжать ее в течение нескольких дней и этим принудить город к сдаче или во всяком случае подготовить штурм, после 5(17) октября должны были отказаться от своего намерения.

Вот что помешало: «18 октября, 5 часов пополудни. Огонь открылся сегодня поутру вскоре после рассвета. Французы были еще не в состоянии помогать нам (англичанам. — Е. Т. ). Их крайняя левая сторона до сих пор хранит молчание. Они не будут готовы ранее 19 или 20-го: такой сильный вред нанес им русский огонь. В продолжение ночи русские исправили повреждения и втащили новые пушки... В настоящую минуту (3 часа пополудни 6(18) октября. — Е. Т. ) русские теснят нас сильно, возвращая три выстрела на наши два»{22}.

4

Канонада, перемежаясь с долгими и короткими паузами, грохотала целыми неделями и после 5(17) октября, то днем, то ночью, то круглые сутки. 24 октября 1854 г. вице-адмирал Новосильский доложил по начальству, что приказ о том, чтобы нижним чинам была предоставлена возможность сменяться и отдыхать, не выполняется: его матросы не желают уходить от своих пушек.

«Вследствие распоряжения вашего превосходительства, для отдохновения нижних чинов, днем и ночью действующих на батареях вверенной мне дистанции, из флотских экипажей, им назначена была смена; но прислуга изъявила единодушное желание остаться при своих орудиях, изъявляя готовность защищаться и умереть на своих местах»{23}.

Это произошло на четвертом бастионе — на том бастионе, о котором офицеры говорили, что вернуться оттуда живым гораздо труднее, чем взять первый лотерейный приз, и куда начальство отряжало офицеров на дежурство — по жребию. В этот самый день, когда Новосильский доносил о решении своих матросов не уходить на отдых и отказаться от смены, 24 октября Г. Славони писал из Севастополя: «Сегодня уже двадцатый день, как неприятель громит нас день и ночь, бросает в город бомбы, каленые ядра и конгревовы ракеты... мы существуем, хотя англо-французы и употребляют все свои силы и все возможные средства нас уничтожить»{24}. Вот пример, почему всегда будет искусственным сосредоточивать все свое внимание на матросе Кошке и на других прославившихся [154] отдельных матросах и солдатах: чем же не равны матросу Кошке все полтораста—двести матросов Новосильского, не пожелавших никому уступить своей первой очереди — быть в полном составе перебитыми на четвертом бастионе? А ни одного имени этих людей не дошло до истории.

С 5(17) октября Севастополь был днем и ночью буквально под дождем бомб и ядер. «...в городе, который страшно бомбардируют шестой день, бомбардируют с 6 часов утра до 6 вечера, а ночью с разных пунктов каждые четверть часа посылают в город бомбы...»{25}

«Вид (города. — Е. Т. ) нагоняет тоску, да и вообще в продолжение двадцати одного дня беспрерывно слышать выстрелы — есть от чего с ума сойти. Конечно, неприятель не возьмет Севастополь, но долго, долго еще продолжится дело; как по всему должно полагать, придется нам штурмом брать каждую высоту»{26}.

Ядра и гранаты в 68 фунтов весом, чиненные пулями по 130 штук в каждой, — все это было еще внове для русских защитников Севастополя в эти первые дни осады{27}.

Вообще после первой бомбардировки установился какой-то новый порядок в городе, новый «быт», как бы новое мироощущение у защитников Севастополя. Каждый день можно было ждать новой бомбардировки, а весьма вероятно и штурма. Каждый день возникали и планы организации разведок. Уже в первые недели осады образовалась та привычка к ежеминутному ожиданию насильственной смерти, которая наложила на севастопольцев не заметный им самим, но очень заметный вновь приезжающим людям, особый отпечаток. В первые же 10 дней изменился и внешний вид Севастополя. «Есть новые батареи внутри города, баррикады на улицах, бойницы для ружейной обороны в окнах домов. Из батарей наших, береговых и сухопутных, ни одна не сбита неприятелем; его же батареи часто сбивают, но на утро он устраивает новые. Сильно действует неприятель против батареи, поставленной между бульваром и бараками; довольно близко подошел к ней, траншею вырыл в 180 саженях от нее, где сидят его штуцерники. Вчера наши войска, в числе около 3 батальонов, ходили от Черной речки к английским батареям и к вечеру возвратились, заклепав несколько орудий. В то же время с 5-го бастиона два батальона ходили против одной из французских батарей, заклепали орудия и вернулись... Кровавые частности, вроде того, что у саперного барабанщика бомбой оторвало голову и куски ее находили в ста саженях от тела, — пропускаю»{28}.

Есть и еще детали нового быта, бегло отмечаемые в письмах и дневниках севастопольцев: «Ядра и бомбы не щадят [155] никого; много детей приносят на перевязочные пункты, — кому ногу отнимут, кому руку, кому обе ноги»{29}.

Но на эти подробности скоро перестали обращать внимание вследствие их однообразия и ежедневной повторяемости.

Мрачную тень наводила в самые первые дни главным образом смерть Корнилова. Если бы не это, бомбардировку 5(17) октября принимали бы скорее как русскую победу. «За час до смерти он проезжал мимо нас верхом, и каким молодцом проскакал! Героем... Да, жаль его. Вот и все письмо, мысли расстроены, скверное время, да и о будущем не хочется подумать. Прогоним неприятеля—радостно будет», — писал Дебу{30}.

В более оптимистическом духе высказывались люди более пылкие и увлекающиеся, чем И. М. Дебу. Вот что писал командир «Владимира» Г. И. Бутаков своей матери спустя две недели после первой бомбардировки:

«Вот и 14 дней прошло благополучно!.. Кто поверит, что город держится, несмотря на то, что его 14 дней бомбардируют! Конечно, теперь не та бомбардировка, что 5 октября, но все-таки хорошо! Сильнее прочих были дни: 10-е октября и сегодняшний, но далеко от 5-го. Войска больше ничего не предпринимают после дела Липранди, который истребил 3 кавалерийских полка и взял 4 редута и 11 орудий, ...насчет штурма мы очень сомневаемся: мы не смеем даже думать о такой их наглости. Это не бомбардировка. Отведают они тогда и русской картечи и штыков!.. Намерений их и наших мы вовсе не знаем и конца покамест не видим, по крайней мере срока, хотя и уверены в результате том, что им придется просить пардону. Держаться мы там можем хоть 14 лет»{31}.

Оптимизм Бутакова, впрочем, в эти октябрьские дни объяснялся еще и новым событием: битвой под Балаклавой, которую он и имеет в виду в своем письме, говоря о «деле Липранди». К этой битве, разразившейся спустя восемь дней после первой бомбардировки Севастополя, мы и должны теперь обратиться. [156]

Дальше