Содержание
«Военная Литература»
Военная история

Глава III.

Европейская дипломатия и Россия
перед вступлением русских войск в Молдавию и Валахию

1

C момента, когда Европа узнала о том, что князь Меншиков 21 мая покинул Константинополь, и до 20 июня, когда последовало окончательное решение о занятии княжеств, а особенно в начале июля того же 1853 г., когда русская армия перешла через реку Прут и начала оккупацию территории Молдавии и Валахии, английская и французская дипломатия, с одной стороны, и русская, с другой, не переставали вести между собой упорную полемику. Эта полемика шла в двух направлениях: сначала обе стороны старались свалить друг на друга вину в подготовке и организации провала миссии Меншикова; потом вопрос об оккупации русскими войсками Молдавии и Валахии породил большое раздражение, — притом все усиливавшееся в зловещих размерах с каждой неделей. Конечно, обе эти темы были логически тесно между собой связаны: после отказа Турции принять ультимативные условия, предъявленные Меншиковым, вторжение русской армии в Молдавию и Валахию представлялось канцлером Нессельроде как способ побудить султана согласиться на требуемое. Но ни царь, ни Нессельроде, ни Англия, ни Франция, ни Турция и вообще никто в Европе не верил в правдивость такого истолкования оккупации Дунайских княжеств; напротив, в этой оккупации усматривали начало разрушения Оттоманской империи.

Как, прежде всего, смотрели в Турции на происходившее единоборство между Меншиковым и Стрэтфордом-Рэдклифом в эту, навеки для турок памятную, весну?

Барон Александр Генрихович Жомини, сын известного военного теоретика, участника и историка наполеоновских войн, уже по окончании Крымской войны служил с успехом в русском министерстве иностранных дел. Особенной глубиной мышления он не отличался, но своим природным французским языком владел в совершенстве. Он получил еще в начале 60-х годов поручение от А. М. Горчакова, министра иностранных дел, написать [190] историю дипломатических отношений, приведших к Крымской войне. Жомини это и исполнил, правда, нескоро, но со всей старательностью усердного департаментского деятеля, — и его два тома, написанные изящной, хоть и слишком уж манерной и прилизанной французской прозой, были готовы в 1875 г. и тогда же напечатаны в Париже. Но министерство иностранных дел задержало выход в свет этой книги и выпустило ее лишь в 1878 г., без имени автора и не для продажи в пределах России, хотя книга помечена была: «St.-Pétersbourg».

Не весьма понятно, зачем было принимать столько предосторожностей. Жомини излагает с чиновничьей аккуратностью точку зрения Александра II на дипломатические действия его отца. На этих 970 страницах двух томов большого формата рассеяно там и сям немало интересных фактических документальных деталей, но напрасно мы стали бы искать тут чего-либо похожего на свободное, научное, критическое отношение к содеянным в 1852–1854 гг. дипломатическим ошибкам, погубившим Николая. Оказывается, царь ни в чем не был виноват. Просто все дело заключалось в различии между возвышенным самодержцем, для которого его слово свято, и низменными конституционными правительствами, вроде английского, которое не оценило чистосердечных разговоров царя с Гамильтоном Сеймуром{1}. С этой точки зрения и в провале миссии Меншикова или, иначе говоря, в том, что результатом этой миссии оказалась война России сначала с Турцией, а потом с западными державами, виновато было исключительно это предвзятое английское недоверие. При всей тенденциозной абсурдности этого воззрения, нужно сказать, что существует документальное свидетельство, о котором ничего не знал Жомини, говорящее о том, что в самой Турции некоторые близко стоявшие к делу наблюдатели, давая сравнительную оценку Меншикову и лорду Стрэтфорду-Рэдклифу, определенно считали Стрэтфорда более виновным в последующих событиях, чем Меншикова, хотя вовсе не обеляют и русского чрезвычайного посла и ничуть не считают царских стремлений «чистосердечными» и заслуживающими доверия.

Вот как рисуется дело в позднейшем показании визиря Мехмета-Али, напечатанном впервые в переписке директора политического департамента, а потом министра Наполеона III М. Тувнеля. Переписка издана была в 1891 г. его сыном Луи Тувнелем под названием: «Nicolas I et Napoléon III». Мехмет-Али дает это свидетельство уже будучи в отставке, в 1855 г. Он изображает ход событий в таком виде: «Меншиков в первых совещаниях, которые у него были со мной, пускал в ход угрозы против Турции и говорил о Франции и об Англии с ненавистью и презрением. Таким способом он пробовал заставить меня согласиться на сенед (т. е. двусторонний договор между султаном и [191] царем. — Е. Т. ). Встретив с моей стороны упорное сопротивление, он оставил проект сенеда и предложил оборонительный и наступательный союз. Однако, так как этот проект отдавал Турцию, связанную по рукам и ногам, во власть России и в то же время неминуемо вел к разрыву с Францией и Англией, я попробовал вернуться к первому предложению князя, к сенеду. Я в самом деле заметил, что князь Меншиков не имел намерения искать разрыва, но хотел избежать его, если это возможно. Что касается Решид-паши, то он мешал мирному исходу». Мехмет-Али очень распространяется о роковой роли и интригах других второстепенных лиц, но утверждает, что Меншиков уже шел на уступки, уже соглашался удовольствоваться нотой, а не сенедом. «Я действовал относительно него (Меншикова. — Е. Т. ) с самой полной откровенностью. В особенности я ему доказывал, что Россия своими требованиями заставляет нас оставаться душой и телом преданными морским державам и что настанет момент, когда мы будем только орудием в их руках, — как этот момент, действительно, и наступил... Я давно уже видел, что князь Меншиков хотел выйти из тупика, в который он попал, следуя советам, которые ему давали гг. Озеров и Балабин под влиянием тщеславия и желания не портить своей карьеры. Я видел, что Россия не желает разрыва». Дальше события развернулись так. Решид-паша, интриговавший с целью сместить великого визиря и стать самому по крайней мере министром иностранных дел, дал знать Меншикову, через греческого логофета Николая Аристархи, что он, Решид, если бы получил должность министра, склонил бы султана подписать не то что ноту, а даже сенед, от которого Меншиков уже соглашался отказаться. «Меншиков попался в эту ловушку (Le prince Menchikoff donna dans le panneau)», —пишет Мехмет-Али во французском документе, напечатанном среди бумаг Тувнеля. Не понимая, что Решид — орудие в руках Стрэтфорда-Рэдклифа, прямо толкающего Турцию и Россию к войне, Меншиков на аудиенции у султана добился немедленного назначения Решида министром. Но, став министром, Решид «нагло отрицал» (nia effrontement), что брал на себя это обязательство, и даже прибавил, что «скорее дал бы себе отрезать руки, чем подписал бы сенед ». По определению Мехмета-Али, Решид был «великий лжец», — и, судя по дальнейшим словам цитируемого документа, Мехмет-Али считал, что солгал тут Решид Николаю Аристархи, а вовсе не Николай Аристархи — Меншикову, когда передавал князю обещание Решида подписать сенед{2}. Меншиков очень скоро понял, как жестоко и издевательски он одурачен, и раздражение князя в эту последнюю неделю его посольства, после 13 мая, было уже в самом деле искренним, а не притворным, каким оно являлось до сих пор, когда князь больше играл роль гневающегося, чем в самом деле гневался. [192]

Отдыхая на одесском рейде после своего константинопольского посольства, князь Меншиков собирал сведения о том, что делается в Турции, и делился этой информацией с Паскевичем, человеком большой военной опытности, серьезным, вдумчивым и решительно не уважавшим Меншикова. Паскевич был невесел, его озабоченность возрастала с каждым днем. А Меншиков пытался его утешить такими, например, известиями: «У Порты нет ни денег, ни хорошо организованных войск, ее солдаты, особенно редифы (запасные. — Е. Т. ), дезертируют целыми бандами, ее вооружения истощаются, и если это положение еще немного продлится, она будет доведена до печальной крайности. Как бы то ни было, лица, вообще хорошо осведомленные, предполагают, что количество войск, которые Порта могла бы выставить в поле, считая тут и гарнизоны крепостей, не превысит цифры в 84 тысячи человек». А кроме того, «мусульманское население, сначала фанатизированное, мало-помалу падает духом»... Словом, все обстоит благополучно. Все это могло бы сбить с толку Паскевича, если бы он доверял этому придворному острослову и его разведке.

Лишь одно сведение Меншикова было совершенно правильно, потому что подтверждается целым рядом разнообразных свидетельств: в Константинополе население «скорее раздражено, чем удовлетворено присутствием англо-французской эскадры поблизости от Дарданелл»{3}.

Но, конечно, важность капитальную имело не то, как смотрят на провал миссии Меншикова турки, а как смотрят Лондон, Париж и Вена.

Игра британского кабинета в течение всего пребывания Меншикова в Константинополе была очень сложная. С одной стороны, нужно было всячески поддерживать сопротивление Турции, обещая ей помощь и покровительство, и вести — и в английской прессе, и в европейских дипломатических кругах — деятельную агитацию. А с другой стороны, необходимо было сбивать Бруннова в Лондоне с пути верного понимания действительности, внушая ему разными способами мысль, что на самом-то деле английский кабинет ни за что из-за Турции не возьмется за оружие. Первую функцию взяли на себя министр иностранных дел Кларендон, ставший орудием министра внутренних дел Пальмерстона, и лорд Стрэтфорд-Рэдклиф. Вторую функцию невольно выполнял прежде всего, конечно, премьер лорд Эбердин, который сначала, правда, хотел достигнуть дипломатического поражения Николая без войны, а уж потом перестал противиться Пальмерстону. Во всяком случае объективно Эбердин делал в 1853 г. дело, нужное Пальмерстону: он внушал царю уверенность, что Англия не выступит на защиту Турции, и это толкало Николая на новые и новые непоправимые шаги. Но иногда [193] непосредственно из пальмерстоновской группы делались попытки внушить Николаю, что в Лондоне все для него обстоит благополучно. В начале мая Кларендон объясняется с Брунновым, обнаруживает, «до какой степени беспокойство кабинета возбуждено серьезностью положения вещей в Турции», — а кончает, вдруг передавая, до какой степени ее величество королева Виктория радуется, прямо «поздравляет себя» (se félicite) с тем, что дружеские ее отношения с русским двором «становятся все теснее и теснее». И тут же Кларендон (ведущий пальмерстоновскую непримиримо-враждебную антирусскую линию) сообщает Бруннову, что все донесения Гамильтона Сеймура из Петербурга проникнуты «наилучшим духом»{4}. Это говорилось и в апреле и в мае 1853 г., в дни наступающего финального кризиса меншиковской миссии в Константинополе.

Сношения между Брунновым и петербургским кабинетом были в те времена крайне громоздки и медлительны. Например, Бруннов отмечает, что между 11(23) марта, когда он отправил свои донесения Нессельроде, и получением ответа от канцлера прошло четыре недели и он только 8(20) апреля может, таким образом, сообразоваться с тем, что получил с новым курьером.

А за эти четыре недели в такое тревожное время, как весна 1853 г., очень многое изменилось и в позиции Меншикова, и в положении Турции, и в поведении Наполеона III, и в политике британского кабинета. Фактически Бруннов в Лондоне был еще в большей мере предоставлен самому себе, без точных инструкций из Петербурга, чем Киселев в Париже, которому все же было ближе и легче отправлять и принимать курьеров.

Бруннов задним числом даст Нессельроде отчет об этих четырех неделях. Зловещий факт — отправление французского флота в Саламин. Но англичане этому «противились» и не одобряют, хотя, вообще говоря, «понадобилась большая твердость духа со стороны лорда Эбердина», чтобы не поддаться советам тех, которые желали, чтобы и Англия последовала примеру Наполеона III. Второе неприятное дело — раздражение в Англии, вызываемое слухами о русских военных приготовлениях на Черном море. Третье — неожиданное известие, что требования Меншикова вовсе не ограничиваются только вопросом о «святых местах», но и идут гораздо дальше.

Бруннов по мере сил старался успокоить английское правительство, и с этой целью, а также чтобы доказать лично Эбердину глубочайшее доверие, Бруннов дал ему прочесть инструкции, полученные Меншиковым при отъезде из Петербурга. Эбердин (будто бы) остался доволен, не спорил, и вообще Бруннов очень хвалит себя за этот поступок: он, Бруннов, этим снабдил Эбердина аргументацией для предстоящих споров с его коллегами по кабинету. Нужно было поддержать старика! «В каждом [194] серьезном положении, господин канцлер, наступает момент, когда не следует слишком переоценивать силы человеческие», — разглагольствует Бруннов, объясняя графу Нессельроде, почему следует оказывать особое доверие и внимание лорду Эбердину: «не следует забывать, что лорд Эбердин находится вдвойне в ответственном положении», — так как в глазах Англии он виновен, что в 1828–1829 гг. еще не поддержал Турцию{5}.

Эта глубокая вера в Эбердина продолжалась, как увидим, не только у Бруннова вплоть до того момента, когда Эбердин объявил России войну. Но до этого было еще далеко.

Еще 3(15) апреля 1853 г. Нессельроде по приказу Николая уведомил Сеймура, что царь очень благодарит британский кабинет за выраженное лордом Кларендоном полное доверие к прямодушию Николая (une pleine confiance dans la droiture de ses sentiments). Вместе с тем Нессельроде уведомляет английское правительство, что царь не согласен признавать обращение турок с христианами гуманным и терпимым: так, в Боснии христиане подверглись таким жестоким гонениям, что принуждены были бежать в Австрию. Не очень согласен царь и по вопросу о жизнеспособности Турецкой державы, но он тоже намерен, как это советуют англичане, не подвергать Турцию никаким унижениям и не предъявлять ей никаких чрезмерных требований{6}.

Вообще весной 1853 г., когда главная работа Стрэтфорда-Рэдклифа по организации провала миссии Меншикова была по существу закончена и до окончательного результата оставалось несколько дней, — в Лондоне продолжали так искусно водить и обманывать Бруннова, что он пресерьезно верит, будто «лорд Стрэтфорд взялся за облегчение дружеского соглашения между послами России, Франции и турецкими министрами», и вот только несколько не понимает, почему доброжелательный лорд, сидящий в Константинополе, просто не посоветует туркам подписать формальный акт{7}. Это он пишет 14 мая 1853 г., под впечатлением разговора с лордом Кларендоном, уверившим его, что «правительство ее британского величества полагается на старания лорда Рэдклифа облегчить дружеское соглашение».

Английское правительство медлило с посылкой своего флота вслед за французским, — и так как в это время уже существовало тайное англо-французское соглашение о координации действий в восточном вопросе, вызванное именно действиями Меншикова, то ни Наполеон III, ни Эбердин нисколько по этому поводу друг на друга не обижались. Но Николаю доносили из Лондона, будто бы оба кабинета по этому поводу в натянутых отношениях, будто бы вообще Эбердин недоволен французской политикой и т. д.{8} Приводятся соответствующие слова Эбердина в разговоре с Брунновым. Но даже из этих слов нельзя делать таких решительных выводов, какие делает из них Бруннов. [195] Английский премьер делает оговорки на всякий случай, прикидываясь, будто он винит в разных грехах не самого Наполеона III, а его министра, и будто между императором и Друэн де Люисом существует противоречие{9}.

В обильной дипломатической почте, отправленной из Лондона к Нессельроде с курьером 8(20) апреля 1853 г., есть между прочим довольно необычный для корреспонденции русского посла документ: краткое изложение основ бюджетного плана, представленного в парламент в апреле 1853 г. министром финансов Гладстоном. Вчитываясь в это изложение, мы находим там многозначительные строки: «при помощи этих национальных ресурсов (подоходного налога. — Е. Т. ) г. Гладстон утверждает, что Англия, если понадобится, будет в состоянии вооружить 300 тысяч солдат и 100 тысяч матросов, чтобы выдержать борьбу против целого света». Конечно, Бруннов снабжает эти строки успокоительной оговоркой: «Это место его (Гладстона. — Е. Т. ) речи показалось мне бьющим на эффект преувеличением риторики»{10}.

В течение всего апреля и мая 1853 г. Бруннов явно не знает толком, ни зачем (и с чем) послан Меншиков, ни о чем ему с английским кабинетом следует разговаривать. В длинных беседах с Эбердином он продолжает толковать о православных патриархах, о Палестине, когда все это уже давно устарело.

3 мая Эбердин не скрывает от Бруннова, что дело в Константинополе идет неладно. Конечно, сам премьер лоялен, благороден, искренен, дружелюбен, — и только жаль (пишет Бруннов), что «моральная энергия лорда Эбердина не на высоте его политической честности». Всех-то он боится, и все его притесняют: Пальмерстон и весь кабинет в Лондоне, неукротимый Стрэтфорд-Рэдклиф в Константинополе. Бруннов об Эбердине пишет в тонах теплого участия и сострадания, как если бы речь шла не о главе великобританского правительства, а о некоем сиротливом и бесприютном скитальце, гонимом недобрыми силами. Эбердину так тяжело огорчить Николая, что он скорее в отставку уйдет! Бруннов взволнован до глубины души: «Если бы это слово вырвалось у всякого другого министра, я бы его даже не принял всерьез. Но лояльность характера лорда Эбердина заслуживает такого почтения, что я ничуть не сомневаюсь в искренности чувства, которое он мне открыл. Я его вполне понимаю. Основа его мысли такова». И тут, читая в сердце благороднейшего из лордов, Бруннов от его имени говорит: «Если я ошибся, советуя моему кабинету оставаться бесстрастным свидетелем осложнения, которое я обязан был предвидеть, то все-таки не могу я изменить своего отношения к русскому императору. Пусть другие, но не я, это делают. Но что касается меня, то я предпочитаю уйти в отставку и оставить власть». То есть: [196] он, Эбердин, уповает, что Николай не займет княжеств, даже если Меншиков не добьется от турок удовлетворительного ответа, — и поэтому британский флот не подойдет к Дарданеллам. А если Николай займет княжества, английский флот, может быть, и должен будет войти в проливы, и если война России с Турцией возгорится, то, пожалуй, английские суда войдут и в Черное море. Но не подымется рука лорда Эбердина отдавать такие приказы! Пусть другие это делают, а он с растерзанной душой скроется под сень уединения. Замечательно, что лорд Эбердин не один раз, а по крайней мере четыре раза пугал Бруннова своей отставкой, и хотя исправнейшим образом с мая 1853 г. по март 1854 г. отдавал последовательно все нужные приказы и подводил флот к Дарданеллам, и вводил его в Дарданеллы, и вводил его в Босфор, и вводил его в Черное море, и объявил России войну, — но Бруннов вплоть до выезда своего из Лондона склонен был писать о маститом премьере, как о некоем чистом душою Гамлете, страдающем от нерешительности.

Зная, что творит в Константинополе Стрэтфорд-Рэдклиф, которого именно Эбердин туда и послал, и уже получив точные известия об успешной борьбе Стрэтфорда-Рэдклифа против князя Меншикова, Эбердин испускает лишь вздох сожаления: «Господь да ниспошлет, чтобы исход этого кризиса оказался скорым. При дальнейшем продлении дела наши два посла мирно не уживутся. У меня есть такое предчувствие»{11}. Почему он, томимый этим «предчувствием», не уберет Стрэтфорда из Константинополя, что было всецело в его власти, — Бруннов не спросил, хотя Эбердин выражал в присутствии Бруннова полное свое неодобрение политике Стрэтфорда. И когда несколько дней спустя Эбердин уже предварил Бруннова, что английский флот все-таки подойдет к Дарданеллам, то русский посол с огорчением пишет о благожелательном премьере: «Истинная его ошибка заключалась в том, что он предоставил лорду Стрэтфорду произвольно широкую свободу действий, которой тот и злоупотребил и испортил ход константинопольских переговоров, осложнив их до такой степени, до какой теперь дошло дело. Это — крайний результат, и я уже давно обращал на это внимание первого министра, но он не воспользовался моими предупреждениями»{12}.

Слепота Бруннова, в других случаях не самого плохого из русских дипломатов, в суждениях о политике Эбердина поистине удивительна.

Быстро прогрессировавшего сближения обеих западных держав Бруннов долго не хотел замечать, а между тем оно было очевидно.

Общая борьба против Меншикова необычайно сблизила Англию с Наполеоном III и с его министрами. Еще когда Меншиков [197] только собирался в путь-дорогу, либеральные министры коалиционного правительства позволяли себе предаваться вольномыслию, когда говорили о бонапартовском режиме. «Посмотрите на нашу ближайшую соседку (Францию. — Е. Т. ), — сказал на банкете в городе Галифаксе в феврале 1853 г. канцлер казначейства, — никогда она не была подчинена такому деспотизму, даже во времена Наполеона I. Пресса придушена, свобода уничтожена, никому не позволяется высказать свое мнение»{13}.

Но этот либерализм крайне быстро соскочил с Гладстона: уже к маю 1853 г., а в июле, после вступления русских войск в княжества, и следа от него не осталось.

Как раз во время доверительных собеседований миролюбивого и русофильского лорда Эбердина с послом Брунновым в руки Николая попадает перехваченный и скопированный в Петербурге, куда он был переслан из Парижа послу Кастельбажаку для сведения, крайне важный документ: донесение французского посла графа Валевского министру Друэн де Люису о разговоре Валевского с лордом Кларендоном, британским министром иностранных дел, в кабинете этого самого лорда Эбердина, испытанного друга Николая и приятнейшего из собеседников барона Бруннова.

Вот что доносит Валевский своему министру о разговоре, который он имел с лордом Кларендоном 12 мая 1853 г., т. е. когда уже отъезд Меншикова из Константинополя был несомненен. «Лорд Кларендон сначала повторил мне относительно советов, какие следует дать оттоманскому правительству, что он не сомневается, что лорд Стрэтфорд уже сделал это в таком духе, чтобы заставить это правительство упорствовать в сопротивлении требованиям русского посла». Кларендон предвидит отъезд Меншикова. Он пока еще не думает, что русский кабинет вызовет конфликт, «в котором против него окажутся соединенными Франция и Англия, а может быть, даже Пруссия и Австрия».

Дальше Кларендон, все время говоря от имени британского правительства, заявил, что совершенно согласен с французами, что «если князь Меншиков добьется того, чего он требует, то отсюда появится право императора Николая вмешиваться в дела Турции. Это сделает его истинным государем всех греческих (православных. — Е. Т. ) подданных султана... таково наше воззрение на дело... В Турции было бы два государя, и наиболее могущественный из обоих уж, конечно, сидел бы не в Константинополе». Граф Валевский еще спросил в заключение Кларендона: «Итак, лорд Стрэтфорд вполне точно (bien nettement) сговорится с г. де Лакуром, чтобы оказать Порте всю помощь, в которой она будет нуждаться в столь трудных обстоятельствах, если дело зайдет далеко?» И на этот решительный вопрос лорд Кларендон дал послу Наполеона III столь же решительный [198] ответ: «Будьте уверены, что согласие между нашими обоими послами — полное и что лорд Стрэтфорд уже высказался вполне ясно. Если дело пойдет дальше, наша традиционная политика обязывает нас приять последствия этого. Мы не можем допустить безнаказанного покушения на независимость Оттоманской империи»{14}.

Тут все ясно, и все дышит угрозой. Не доложить царю этого огромной важности документа Нессельроде, конечно, не посмел бы, и Николай прочел это — и продолжал верить, что Эбердин не выдаст...

Любопытно, что через несколько дней после того как ответственный и непосредственный руководитель английской политики Кларендон совершенно ручался графу Валевскому, что предложения Меншикова Портой приняты не будут, а Великобритания непременно вместе с Францией ее поддержат, — барон Бруннов, как всегда, избегая Кларендона, явился к Эбердину потолковать с ним именно об этой ноте Меншикова{15}. И опять Бруннов не нахвалится премьером. «Я должен отдать справедливость первому министру, он произнес беспристрастное и корректное суждение о наших требованиях». Вот только жаль одно, «он не скрыл от меня тем не менее, что его личное мнение по этому поводу не разделяется его коллегами, которые все предубеждены в большей или меньшей степени очень резкими заявлениями лорда (Стрэтфорда. — Е. Т. ) Рэдклифа». Пожалуй, еще хуже этой оговорки было то, что Эбердин вдруг порекомендовал Бруннову побеседовать об этом предмете с Кларендоном. Беседа состоялась в тот же день.

Кладендон, по сути дела, повторил Бруннову именно то, о чем они с Валевским окончательно сговорились еще 13 мая: требования Меншикова недопустимы, потому что нарушают суверенные права султана, изымая из его юрисдикции все православное население Оттоманской империи, отдавая эту юрисдикцию в руки царя.

Бруннов отстаивал меншиковскую точку зрения, но Кларендон не уступил. «Этот спор, который велся с обеих сторон с большой живостью, доказал мне, как правильно лорд Эбердин оценил размеры оппозиции, которую мы должны ожидать среди кабинета, когда он соберется для обсуждения решения, какое необходимо принять ввиду сложившегося положения», — доносит Бруннов.

Итак, из этого собеседования с Кларендоном ровно ничего хорошего не получилось. Тогда, все еще цепляясь за фикцию доброжелательного и могущественного Эбердина, Бруннов, вернувшись в посольство, садится за стол и пишет длинное письмо тому же другу-премьеру, который только что уклонился от беседы и отправил Бруннова к лорду Кларендону. [199]

В этом письме снова и снова повторяется о полной невинности русских требований и правах православной церкви, о том, что ничего нового царь не требует от султана, и т. д. Получив это письмо, Эбердин прочел его в заседании совета министров, которое происходило под его председательством 21 мая. Результат был посредственный. «Нужно им дать время. Мое положение трудно. Я одновременно и адвокат русского дела, и адвокат английского дела». Так сказал Эбердин Бруннову. Он указал на основную трудность. Зачем к вопросу о «святых местах» понадобилось присоединять требование о протекторате над православными? Конечно, жаль, что Стрэтфорд не согласился там же, на месте, с Меншиковым о редакции ноты к султану. «Со своей стороны я сделаю все, что могу. Конечно, я не могу изменить мнение моих коллег, которое вам неблагоприятно. Но и они в свою очередь не могут действовать без меня (подчеркнуто в рукописи. — Е. Т. ). Вот хорошая сторона положения, которое, в противном случае, было бы очень плохо». Свое благородство и русофильство лорд Эбердин довел до того, что тут же «поразил и огорчил» своего друга Бруннова, заявив, что если дело дойдет до разрыва Англии с Россией, то он, Эбердин, уйдет в отставку. Кстати Эбердин даже привел свои слова, сказанные им, когда он отправлял Стрэтфорда в Константинополь в качестве полномочного посла: «Смотрите, не ссорьтесь с Россией (mind do not quarrel with Russia)». Очевидно, Эбердин, давая это наставление, как-то упустил из виду, что не только Англия, но и вся Европа давно (и единодушно) считала Стрэтфорда заклятым врагом русского влияния на Востоке, превосходившим своей непримиримой ненавистью к России даже Пальмерстона и всегда по мере сил обострявшим все англо-русские контроверзы. Казалось бы, проще было отправить в Константинополь в такой опасный момент кого-либо другого. Но Бруннову эта мысль (при всей ее естественности) не пришла в голову. Напротив: «Это откровенное и лояльное объяснение, которое я старался тут привести дословно, обеспечит, смею думать, за первым министром новые права на уважение и одобрение со стороны нашего августейшего повелителя», — так горячо рекомендует Бруннов лорда Эбердина Николаю.

В середине двадцатых чисел мая 1853 г. Европу облетели телеграммы о разрыве сношений между Меншиковым и Оттоманской Портой и о переезде Меншикова из посольства на корабль. Лондонское Сити, парижская биржа — в страшном возбуждении. Телеграммы поступают через Париж ежечасно. Прибыло известие, что по требованию французского посла в Константинополе де Лакура французский флот, стоявший до сих пор в Саламине, идет к Дарданеллам. В Лондоне и Париже крепнут слухи о готовящемся вторжении русских войск в Молдавию, [200] о приготовлениях к переходу через Прут, о скоплении новых дивизий в Бессарабии. Английской эскадре, стоявшей в Ла-Манше, нелепо идти в Средиземное море («к Гибралтару», — осторожно сообщает Бруннов){16}.

27 мая 1853 г. разом последовали в английском парламенте два запроса правительству о положении дел в Константинополе. В палате общин выступил консерватор Дизраэли, в палате лордов — лорд Мэмсбери. Оба запроса клонились к приглашению правительству быть более энергичным и действовать в согласии с французским кабинетом. В палате лордов отвечавший от имени правительства лорд Кларендон отделался заявлением, что переговоры еще ведутся и он не может входить в детали. В палате общин отвечал Джон Россел, выразивший надежду, что русский император не потребует «ничего несовместимого с суверенитетом султана и с сохранением европейского мира». Вообще же милорд не считает «согласным с пользой службы» сообщать парламенту, какие инструкции были даны Стрэтфорду-Рэдклифу при отправлении его в Константинополь: «Эти инструкции дают большой простор его усмотрению, рекомендуя ему не упускать из виду всегдашней политики британского величества, охранения силы договоров и поддержки независимости и целостности Оттоманской империи». Выражая устами Россела полное доверие Стрэтфорду и хваля тут же его «авторитет и опытность в делах», кабинет Эбердина в день запроса (27 мая) уже имел сведения о неминуемом провале миссии Меншикова и о роли Стрэтфорда в этом провале. Но никаких выводов из этого кричащего факта Бруннов не сделал{17}.

1 июня Нессельроде отправил Бруннову для сообщения британскому кабинету длинный меморандум, сообщающий о неудаче миссии Меншикова и о мерах, которые намерено предпринять русское правительство. Снова излагая всю историю посольства Меншикова и утверждая, что никто в России на Турцию не покушался, что дело покровительства 12 миллионам подданных султана, исповедующим православие, вполне естественно и по праву должно принадлежать царю, у которого 50 миллионов православных подданных, Нессельроде определенно жалуется на интриги именно лорда Стрэтфорда как на главную причину, помешавшую соглашению. А теперь российский император, не ищущий отнюдь увеличения русской территории, принужден обратиться к Порте в последний раз с требованием принять ноту, предложенную отъезжавшим Меншиковым. Если эта нота не будет принята в семидневный срок, то «с живым и глубоким сожалением» его величество вынужден будет ввести свои войска в Дунайские княжества, о чем он и спешит без обиняков (sans dйtour) известить правительство английской королевы. [201]

Меморандум перед отправлением в Англию был представлен Николаю, который и подписал сверху собственноручно: быть по сему {18}. В этом меморандуме, разосланном по дворам всех великих держав, Нессельроде говорил следующее в объяснение происшедшего разрыва дипломатических сношений между Россией и Турцией: «В последний момент, когда князь Меншиков согласился отказаться от требования видоизмененного сенеда и удовольствоваться нотой, когда сам Решид-паша, пораженный мыслью об опасностях, которым мог бы подвергнуть Порту отъезд нашего посольства, настойчиво заклинал (conjurait) британского посла не противиться принятию ноты, формулированной князем Меншиковым, — лорд Рэдклиф помешал ему в этом, объявив, что эта нота имеет значение трактата и что она неприемлема».

Прочтя это, Стрэтфорд-Рэдклиф, твердо зная, что документально доказать этот (бесспорнейший) факт ни Нессельроде и никто вообще не может, немедленно принял позу оскорбленной невинности и обратился к единственному человеку, который так же, как и он сам, знал, что Нессельроде говорит правду, но что доказать эту правду документально не в состоянии. Это был Решид-паша. Лорд Рэдклиф получил, однако, от Решид-паши ответ несколько двусмысленный. Правда, Решид-паша с жаром распространяется о том, что ему самому требования Меншикова казались абсолютно неприемлемыми и что он, Решид, целую неделю «истощался в усилиях» добиться соглашения с Меншиковым и мирного исхода. Но насчет роли Рэдклифа Решид-паша пишет нижеследующее: «Что касается утверждения, согласно которому я заклинал ваше превосходительство не противиться принятию ноты, сформулированной князем Меншиковым, то мне только остается апеллировать к совести вашего превосходительства, чтобы констатировать, что подобного выступления с моей стороны не было»{19}. Другими словами: Решид-паша отвергает лишь свою инициативу в испрашивании совета у лорда Рэдклифа, но вовсе не опровергает, что Рэдклиф настойчиво убеждал его и советовал ему отвергнуть требование Меншикова. Апелляция к такой спорной инстанции, как «совесть его превосходительства», и все это намеренно неясное и нерешительное «оправдание» Рэдклифа Решид-пашой было, конечно, вовсе не то, что Рэдклифу было желательно получить. Но тут уж совести английского превосходительства пришлось волей-неволей подчиниться велениям совести превосходительства турецкого: Решид-паша и в этом документе, как и в других своих заявлениях, оставлял себе на всякий случай лазейку и обеспечивал для себя возможность, если впоследствии дело обернется нехорошо, оправдаться перед Николаем именно тем, что во всем виноват один только Стрэтфорд-Рэдклиф. [202]

Еще менее убедительно (в смысле оправдания Стрэтфорда-Рэдклифа) звучит показание советника британского посольства Элисона о том, что, мол, Решид-паша составил свой ответ Меншикову еще до того, как узнал мнение Рэдклифа{20}. Как будто они не успели десять раз об этом переговорить еще до того, как последовал официальный ответ!

Мимоходом заметим, что для деятельности Стрэтфорда-Рэдклифа в Константинополе довольно характерно следующее позднейшее показание постороннего и очень осведомленного деятеля.

«Пребывание князя Меншикова в Стамбуле обнаружило, что в Турции нет никакой политической полиции, ни тайной, ни явной. Правительству поставил это на вид сэр Стрэтфорд-Каннинг (Рэдклиф. — Е. Т. ) вследствие того, что ни он, ни Порта не знали, что делается там, где жил князь... Лорд Редклиф очень заботился и докучал туркам, чтобы они завели тайную полицию и приискали для нее способного директора. Искали мусульманина-турка на должность директора и мусульман-турок на места агентов, но в миллионном населении не нашли ни одного человека для этих обязанностей: все отказывались, словно сговорились», — читаем у Михаила Чайковского (Садык-паши){21}.

Возбуждение в Лондоне росло с каждым днем. 1 июня Бруннов уже сообщает в Петербург, что Эбердин ответит на занятие княжеств призывом британскому флоту подойти к Дарданеллам и предупреждает русского посла, что и Австрия тревожится и предлагает конференцию пяти держав для улажения русско-турецкого конфликта. Проходит несколько дней — и волнение уже серьезно охватывает обе палаты парламента: дело в том, что из Берлина (где Наполеон III основал тогда как бы центр шпионского наблюдения за Россией) пришли в Париж известия, что четвертый русский армейский корпус форсированным маршем идет к границе Молдавии. Тотчас же британское адмиралтейство послало приказ адмиралу Дондасу, командиру средиземноморской эскадры, стоявшей у Мальты, идти в Архипелаг, но не входить еще в Дарданеллы. Другой приказ повелевал Дондасу отныне находиться в распоряжении британского посла в Константинополе лорда Стрэтфорда-Рэдклифа, на случай нападения русских на турецкую столицу.

Вооружившись двумя документами: сообщением Нессельроде из Петербурга о решающей роли интриг Стрэтфорда в деле провала миссии Меншикова и письмом непосредственно от Меншикова к барону Бруннову, где этот факт разъяснялся и уточнялся, Бруннов 5 июня поехал объясняться. Это письмо ему накануне привез прямо из Константинополя, непосредственно от уезжавшего уже оттуда Меншикова, молодой граф Дмитрий Карлович Нессельроде, сын канцлера; невзирая на абсолютную общепризнанную его бездарность, чадолюбивый отец поместил его в свое [203] время в свиту Меншикова, который никакой пользы от него не извлек. Но письмо Меншикова и устные (ничего особенно ценного не прибавившие) рассказы молодого Нессельроде дали Бруннову большой материал для жалоб Эбердину на козни и коварство Стрэтфорда-Рэдклифа{22}. Эбердин, как всегда, выразил горестное удивление по поводу злонравного поведения и дурного характера своего константинопольского посла. Он вполне признал, что «вина на стороне Турции», — и как всегда, пресса и правительство Эбердина продолжали деятельно готовить Англию к решительному противодействию домогательствам Николая. Но в утешение Бруннову Эбердин сказал, что он сам и кабинет склоняются к мысли отправить в Петербург особую делегацию с личным письмом королевы Виктории, в котором будет содержаться просьба окончить миром конфликт с Турцией. А по поводу указания Бруннова, что невозможно же отдавать теперь эскадру Дондаса в полное распоряжение того самого Стрэтфорда, который и обострил конфликт своими интригами, Эбердин признал необходимым «переместить» переговоры по восточному вопросу из Константинополя куда-нибудь в другое место, специально затем, чтобы «изъять дело из рук» Стрэтфорда (to take it out of his hands){23}. To есть Стрэтфорд представлялся настолько вросшим в почву Константинополя, что легче было «переместить» восточный вопрос (!) из турецкой столицы, чем убрать оттуда «своевольного» посла. Все это очень походило на издевательство. Никуда, разумеется, восточный вопрос «перемещен» не был, Стрэтфорд более чем когда-либо пользовался полнейшим доверием кабинета, никакого письма Виктория не написала и никакой делегации в Петербург не посылалось. А Дондас привел свой флот в бухту Безика у входа в Дарданеллы и известил Стрэтфорда, что, согласно приказу адмиралтейства, находится в его распоряжении.

Бруннов хвалился, как необычайным своим успехом, что ему удалось убедить английское правительство отказаться от немедленного реагирования путем морской демонстрации на взволновавшее всю Европу известие об отъезде Меншикова. «Это было и для меня дурной четвертью часа», — пишет Бруннов канцлеру и предвидит еще «много дурных дней»{24}. Посол явно очень сильно все-таки побаивается ближайших шагов царя, которые «Англия ждет с почтительностью и с доверием». Беря на себя изъявить от имени Англии эти отрадные чувства государю императору, барон Бруннов очень неспокоен душой, зная, что в этой Англии или даже — конкретнее и теснее — в английском правительстве водятся и Пальмерстон и Кларендон, а в оппозиции — и Дизраэли и лорд Гардвик, которые еще находят Кларендона слишком слабым и уступчивым. «Это великий момент, когда наш августейший повелитель выскажет свою волю среди [204] этого кризиса. Будьте добры, известите меня (о волеизъявлении царя. — Е. Т. ), чтобы я мог ответить лорду Эбердину, с тревогой этого ожидающему», — просит Бруннов.

А пока Эбердин «не считает войну неизбежной». Если русские войдут в Дунайские княжества, Эбердин «с большим сожалением» велит английской эскадре подойти к Дарданеллам. Но ведь и Николай тоже с большим сожалением посылает войска для оккупации Молдавии и Валахии. Это место рукописи отчеркнуто царем. Сам Эбердин при этом прибавил, что он вообще считал бы очень печальным, если бы христианским народам пришлось проливать кровь во имя Магомета. Но все это ничуть не решало вопроса. А что если турки посмотрят на занятие Молдавии и Валахии как на объявление войны и обратятся с формальной просьбой о помощи к Англии и Франции? «Наряду с турецкой глупостью не следует забывать французской ярости. Кто может предвидеть, куда она нас заведет? Если Луи-Наполеон хочет запутать дела, конечно, для него представится удачный случай. А если французская эскадра войдет в проливы, то останется ли английская вне проливов?»

Бруннов метался в эти дни во все стороны, писал ноты, письма, меморандумы. «Я бы наполнил томы, — пишет он, — если бы я хотел отдать вам отчет в том, что я делал все эти дни, чтобы повлиять на английское министерство». Уже в этот первый момент, не зная точно, но предвидя оккупацию княжеств, Бруннов пишет: «Без Австрии английское правительство не зайдет слишком далеко. Оно боится остаться вдвоем с Францией. Будут стараться обработать венский и берлинский дворы (on travaillera les cours de Vienne et de Berlin)».

Тут, мимолетно, Бруннов начинает даже разочаровываться в Эбердине, имевшем «глупость» (quelle pauvreté d’esprit!) доверить столь важные дела такому человеку, как Стрэтфорд! В благорасположении Эбердина Бруннов продолжает все-таки не сомневаться.

14(26) июня Николай издал манифест о вступлении русских войск в Дунайские княжества, а 1 июня 1853 г. лорд Кларендон виделся с французским послом в Лондоне графом Валевским и уведомил его, что британский кабинет приказал своему флоту идти в Безикскую бухту, у входа в Дарданеллы. Немедленно извещенный об этом Наполеон III приказал французскому флоту, стоявшему с начала апреля в греческих водах, идти туда же, и уже 13 и 14 июня обе эскадры бросили якорь в Безикской бухте, а 22 июня (4 июля) русская армия вступила в Молдавию. Но о намерении царя занять Молдавию и Валахию Нессельроде заявил британскому послу Гамильтону Сеймуру еще в конце мая.

Сопоставление этих дат дало впоследствии возможность каждой [205] стороне утверждать, что инициатива враждебных действий исходила не от нее. Спор — излишний, потому что агрессивные стремления и провокационные приемы обеих сторон не подлежат сомнению. Теперь и английские историки уже не спорят, что приказ английскому флоту идти в Безику был отдан еще до того, как Кларендон узнал о царском повелении занять Дунайские княжества{25}.

Телеграмма из Варшавы известила 7 июня лорда Кларендона, что в Петербург вызван князь Михаил Дмитриевич Горчаков ввиду его назначения начальником штаба действующей армии. Об английской миссии в Петербург Кларендон уже «хранил молчание». Вообще же Бруннову кажется, что английский кабинет в нерешимости и что между его членами нет согласия, что они страшатся войны, но и боятся запросов в парламенте, воинственных настроений в общественном мнении и т. д. Кларендон предостерегает Бруннова, а Бруннов, боящийся войны в душе и сам, — с готовностью передает точные слова Кларендона по адресу Николая: «Я подавлен, когда я думаю о страстях, которые военный крик подымает всюду в Европе. Это — надежда революционной партии. Вот почему все установленные правительства должны соединить свои усилия, чтобы не дойти до этой крайности»{26}.

В эти дни, приглядываясь к английским настроениям, Бруннов утверждает, что Англия быстро примирилась бы даже с завоеванием Турции русскими, «если бы она не боялась русского тарифа», т. е. изгнания английских товаров с левантийских рынков. Англия боится, однако, раздела Турции, так как Россия получит при этом наибольшую часть. Отмечая совершенно правильно эти факты, барон Бруннов не придумывает для борьбы с английскими настроениями ничего более хитрого, чем перемену названия: «Я прошу вас принять в соображение одну мысль, которая с некоторых пор представилась моему уму. Дайте восточным делам новое название. Назовите так: ,,восстановление христианства в Турции«. Это важно ввиду религиозных чувств, сильных в Англии». Николай отметил карандашом это место двойной чертой. И Бруннов снова настаивает, что Англия «боится не наших солдат, а наших таможенных чиновников». «Все это мелко, меркантильно более, нежели политично, но это чистейшая истина»{27}.

Невольно тут вспоминаешь то, что еще, начиная с 1835 г., твердил Ричард Кобден, который именно потому и советовал своим землякам относиться хладнокровно к возможному внедрению русских в Турцию, что английская торговля от этого не пострадает. Русская протекционистская экономическая политика круто изменила эти воззрения даже в той части торговой и промышленной буржуазии Англии, которая шла за Кобденом. [206]

В середине июня Николаю было сообщено во французской копии письмо статс-секретаря по иностранным делам Кларендона послу Сеймуру. Письмо, конечно, и писано было специально для доведения его содержания неофициальным путем до сведения Николая. Кларендон «с сожалением» констатировал полное расхождение во взглядах между Англией и Николаем, подчеркивал, что считает поведение Стрэтфорда-Рэдклифа совершенно правильным, указывал, что и для британского кабинета явились полнейшей неожиданностью требования, представленные Меншиковым после того, как все желания царя касательно «святых мест» были выполнены. Кларендон пресерьезно доказывает Николаю, что так как царь всегда утверждал, будто он имеет «твердое намерение» не нарушать независимости Турции, то лорд Рэдклиф именно и считал, что Меншиков нарушает эту волю царя своими новыми и новыми требованиями, и, борясь против Меншикова, думал, что этим самым он, британский посол в Константинополе, способствует исполнению царских желаний{28}. Все эти курьезные объяснения, в которые сам он, конечно, не верил, Кларендон сообщает царю с явной иронией через посредство того самого Гамильтона Сеймура, которому Николай еще 9 января 1853 г. на рауте у Елены Павловны предлагал поделить Турецкую империю между Россией и Англией.

7 июня Кларендон пишет Сеймуру еще одну бумагу уже в форме личного письма. Он снова говорит о «тягостном недоразумении», вследствие которого вопрос о «святых местах» превратился в вопрос о войне России с Турцией. «Никогда потомство не поверит и не сможет оправдать, так же как и нынешнее поколение, бедствия войны, возникшей из-за подобной причины», — так кончает Кларендон{29}.

Снова и снова Кларендон возвращается к вопросу о поведении Рэдклифа в Константинополе, настаивая на полнейшей будто бы его корректности. И снова английский министр стремится выдвинуть эту фикцию, установить разногласие, будто бы существующее между царем, желавшим лишь оградить права православной церкви в Палестине, и Меншиковым, который произвольно видоизменил содержание первоначальных русских требований в сторону нарушения турецкого суверенитета. Если бы русские предложения остались прежними, пишет Кларендон, то «во всяком случае достоверно, что лорд Рэдклиф, будучи запрошен Портой, никогда бы не дал совета, противного принятию этих предложений». Николай пишет на полях, прочтя эти слова: «Однако он это делал и снова сделал » (il l’a fait et refait cependant — подчеркнуто царем){30}.

В Лондоне явно еще не теряли надежды, что дело обойдется без занятия русскими войсками Дунайских княжеств. Написав 7 и 8 июня два послания Сеймуру, Кларендон пишет опять и все [207] о том же. И подчеркивая в этом представленном документе слова, что англичане думали, будто миссия Меншикова касается только «святых мест» и обеспечения прав России от нарушений со стороны турецкого правительства, царь пишет на полях: «конечно, только это — и ничего более (rien assurément que cela et rien de plus)»{31}.

Циркулярная нота Нессельроде от 30 мая (11 июня) 1853 г., возвещавшая о неминуемости вступления русской армии в Молдавию и Валахию, вызвала решительное усиление в Англии воинственных настроений. Бруннов продолжает успокаивать государя императора с обычным своим в этом деле усердием: «Я ожидаю яростных атак, которые со всех сторон будут направлены против нашей политики. Этот взрыв дурных страстей не будет иметь ничего для меня нового. Я снова готов противопоставить этой парламентской буре спокойствие и пренебрежение (le caime et le dédain), которые император повелевает своим слугам с твердостью обнаруживать во всех тех случаях, когда на Россию нападают при помощи бессильных слов, которые никто не имеет храбрости поддержать против нее с оружием в руках»{32}.

Пальмерстон повел в этот момент нападение на Эбердина и в недрах кабинета и в особенности в прессе, разумеется, не самолично, а через посредство Дизраэли, Клэнрикарда и других парламентских и внепарламентских деятелей и публицистов. Эбердина эти нападки тревожили, по существу, очень мало, потому что он вовсе и не думал принципиально расходиться с нападающими. Дело шло лишь о разногласиях касательно темпов английских выступлений в пользу Турции и против России. А в глазах Николая Эбердин оставался олицетворенным ручательством, что до войны с Англией дело не дойдет. Роковая роль, которую во всем этом подталкивании России к войне непроизвольно играл Бруннов, становилась все пагубнее и пагубнее с каждым днем, потому что с каждым его донесением крепла ложная уверенность Николая, что идея захвата части турецких владений и конечного раздела Турции все-таки не встретит сопротивления со стороны британского кабинета.

В течение всего июня и июля 1853 г. Пальмерстон всеми мерами толкал Англию к войне. В кабинете его поддерживали всецело министр иностранных дел лорд Кларендон, в палате лордов — лорд Россел. Пальмерстон возмущался медлительностью Эбердина. «С русским правительством ничего нельзя достигнуть, обнаруживая сомнения, колебания или страх, в то время как смелый, твердый курс, основанный на праве и поддержанный силой, является надежнейшим путем к достижению удовлетворительных и мирных результатов», — так поощрял Пальмерстон Кларендона 28 июня 1853 г., уже получив известия, [208] что русские войска подходят к реке Прут. Пальмерстон считал, что появление английского и французского флотов в Безике ни к чему не поведет и вовсе не испугает царя, впечатление на него может произвести только прохождение обеих эскадр через Дарданеллы и их появление в Босфоре.

Но кабинет еще медлил, — и самое характерное, что и Стрэтфорд-Рэдклиф в Константинополе тоже медлил, хотя он всегда, еще гораздо более страстно, чем Пальмерстон, стремился разжечь воину против России. При свете того, что предшествовало и что последовало, это поведение Стрэтфорда вполне понятно, так как понятно, почему Пальмерстон подчинился в июне и июле 1853 г. «мирному» образу действий своих товарищей по кабинету с таким «добродушием», которое вовсе ему не было свойственно и за которое его похваливает даже в наши дни верящий в пальмерстоновскую и стрэтфордовскую невинность историк Гарольд Темперлей{33}.

Это «добродушие» (good grace) Пальмерстона и эта сдержанность Стрэтфорда объясняются тем, чем объясняется и политика всего кабинета, за вычетом только лорда Эбердина: желанием втравить Николая в войну с Турцией настолько, чтобы уже не было ни отступления для царя, ни другого выхода для Англии, Франции и, может быть, Австрии, кроме открытия военных действий против России. Эбердин вполне разделял мнение руководящих членов своего кабинета о том, что Англия должна непременно отстоять Турцию от покушений царя на целостность Оттоманской державы, но он боялся не только России, а страшился также «союзника» и новоявленного «друга» Англии — Наполеона III и хотел бы, по возможности, избежать войны с императором петербургским, чтобы не усиливать сверх меры императора парижского. Но не Эбердину было справиться с Пальмерстоном, и не барону Бруннову было разгадать соотношение сил в британском правительстве и всю условность и скоротечность «расположения» Эбердина к России. И чем более оптимистические донесения после каждого разговора с Эбердином посылал Бруннов графу Нессельроде, тем смелее делались шаги Николая, — а чем решительнее поступал Николай, тем легче проводилась в Константинополе работа Стрэтфорда-Рэдклифа по натравливанию султана и турецкого дивана на Россию, — и тем быстрее падало и сводилось уже совсем к нулю и без того весьма слабое и нерешительное противодействие Эбердина воинственному курсу, взятому лордом Пальмерстоном.

8 июня лорд Кларендон весьма официально предложил Бруннову пояснить ему: с какими целями был послан Меншиков. Теперь, когда Меншиков уже уехал, и после многократных предшествовавших объяснений по этому поводу такой вопрос демонстративно обнаруживал полнейшее недоверие, Бруннов [209] снова и снова доказывал отсутствие завоевательных намерений, утверждая, что это чисто религиозные интересы Николая, и закончил так: «Если вы желаете столь же искренне, как мы, дальнейшего существования Турции, необходимо, чтобы настоящее разногласие кончилось как можно скорее и чтобы ваш посол в Константинополе отказался от ребяческого соревнования (une rivalité puérile) с нашим посольством». Непосредственно после этого Бруннов говорил с Эбердином. Тот, по обыкновению, был мягок и дружествен, и, тоже по обыкновению, ровно ничего существенного Бруннов от него не добился.

«Он (Эбердин. — Е. Т. ) меня спросил, думаю ли я, что султан примет наши последние предложения, а я ему ответил, что боюсь, что решения Порты подчинены капризам британского посла». На это Эбердин (дозволивший Стрэтфорду-Рэдклифу призвать к Дарданеллам британский флот) ответил нижеследующее: «Следует бояться... что появление нашего флота поощрит турок к сопротивлению против вас». И на этом беседа кончилась. А вывод Бруннова таков: «Из моего свидания с лордом Кларендоном и лордом Эбердином я вынес впечатление, что оба эти министра сожалеют, что лорд Рэдклиф не обнаружил более примирительного духа, что они желают, чтобы Порта предложила императору (Николаю. — Е. Т. ) удовлетворение, которого он требует, и что в то же время они не будут в состоянии ничего сделать, чтобы подвинуть султана к политике, более соответственной его собственным интересам и способной рассеять опасности, угрожающие существованию его империи».

8-го же июня на совете министров был одобрен в принципе проект Эбердина послать специальную делегацию к царю.

Яркий свет на это внезапное решение английского правительства послать подобную делегацию в Петербург с письмом королевы к Николаю бросает интереснейшая беседа Эбердина с Брунновым, происшедшая неделю спустя после заседания совета министров.

Конечно, подозрительным могло показаться уже то, что на заседании 8 июня, где присутствовали и Пальмерстон и Кларендон, единодушно было принято столь миролюбивое предложение.

Но все уточнения сделал сам Эбердин, который спустя несколько дней счел необходимым отложить посылку делегации. И вот почему. Истекает срок ультиматума, поставленного Турции царем. Если Турция примет требование Николая — тогда, значит, мир обеспечен и не о чем больше беспокоиться. Если не примет, тогда русские войска вступят в княжества, а британская и французская эскадры станут у Дарданелл. Он, Эбердин, этим бы и удовольствовался, но вот беда: что, если неукротимый и известный своим своеволием Стрэдфорд-Рэдклиф вдруг прикажет Дондасу, не имея на то даже достаточных оснований, [210] войти в Дарданеллы и в Босфор? «Первый министр, существовавшее до сих пор доверие которого к рассудительности лорда Рэдклифа ныне поколебалось, допускает возможность, что этот посол, злоупотребляя данными ему полномочиями, воспользовавшись приглашением Порты, прикажет английской эскадре войти в пролив». Конечно, «если бы это случилось, лорд Эбердин мог бы лишь порицать поведение своего посла, как переступившего за пределы своих полномочий. И вот тогда-то, при столь печальном случае предосудительных действий лорда Рэдклифа, придется послать в Петербург специальную делегацию к царю, чтобы предупредить опасность разрыва и конфликта между Россией и Англией»{34}. То есть, другими словами: англичане займут проливы, станут у самого входа в Черное море, а затем предъявят Николаю в самой ласковой и почтительной форме, путем посылки письма Виктории с целой делегацией, нечто вроде контрультиматума. Конечно, Бруннов немедленно заявил, что при подобных условиях посылать делегацию нельзя: «...всякая попытка улажения дела представляется мне бесплодной, пока хоть один английский корабль будет стоять на якоре перед Константинополем». Видя, что дело не вышло, Эбердин «после нескольких мгновений молчания» перешел к тем излияниям, без которых не обходилась ни одна его попытка, все равно удачная или неудачная, провести барона Бруннова. «Мне скажут, что я трус (coward), но не я ввергну Европу в общую войну. Нет, не сделаю я этого! Другие, но не я, могут это сделать. Но меня не заставят!»

Бруннов, по-прежнему веря вполне в искренние усилия Эбердина ликвидировать в дружественном России духе возникающий конфликт, тем не менее на этот раз не скрывает, что опасность налицо. Даже Эбердин ввернул в свои дружеские речи фразу: «С нашей стороны, пока мы не вошли в пролив, мы не даем России повода жаловаться (на этом месте рукописи Бруннова Николай I поставил карандашом вопросительный знак. — Е. Т. ). Мы совершаем политическую ошибку. Но мы не выходим из границ общего права, тогда как ваши войска, переходя границу, становятся на турецкой территории».

Одновременно английская дипломатия уже начинает впервые прибегать к прямой, хотя еще и отдаленной угрозе. Впервые кабинет Эбердина напоминает, что наступит время, когда придется опубликовать и представить на суд общественного мнения все документы о посольстве Меншикова. «Так как все это дело, вероятно, должно будет стать предметом публичной огласки, то я убежден, что будет воздана справедливость дипломату, усилия которого имели целью примирить противоположные интересы», — так пишет 10 июня Сеймур графу Нессельроде, пересылая ему некоторые депеши Стрэтфорда-Рэдклифа{35}. [211] В том-то и дело, что Стрэтфорд-Рэдклиф вел себя в Константинополе с неподражаемой ловкостью, так артистически заметая следы, что, конечно, никакими исходящими от него официальными депешами его никак было нельзя уличить. А устных его переговоров с Абдул-Меджидом, с Решид-пашой, с Рифаат-пашой, так же как раньше, по пути в Турцию, с Наполеоном III в Париже и с графом Буолем в Вене, никто в точности не записывал и уж подавно никто Николаю не показывал. Свои официальные донесения он писал всегда именно затем, чтобы их можно было со временем опубликовать.

Снаряжая 14 июня в 6 часов вечера курьера в Петербург, Бруннов передает самые последние известия графу Нессельроде: Кларендон хочет мира, «абсолютное отсутствие всякого враждебного расположения против нас», — и вообще: «язык Кларендона удовлетворил меня во всех отношениях». Бруннов, однако, чует, что это — некоторая его собственная «стилизация» слов Кларендона и что Кларендон, может быть, несколько иначе напишет о своих словах Гамильтону Сеймуру в Петербург, — и осторожно прибавляет: «Я не знаю, достаточно ли искусен Гамильтон Сеймур, чтобы суметь извлечь пользу из настоящих обстоятельств, и поймет ли он стиль Кларендона, как интерпретирую я его язык. Но мне кажется, я не ошибаюсь. Английское министерство ищет исхода из этого лабиринта, в который нас всех вверг, против нашей воли, лорд Стрэтфорд»{36}.

25 июня 1853 г. произошло новое заседание британского кабинета, на котором было решено предложить Николаю (через посредство специальной делегации) принять чрезвычайного турецкого посла, который явится в Петербург и даст царю полное удовлетворение, даже большее, чем простое принятие ультимативной ноты Меншикова: будет подписана двусторонняя конвенция между Турцией и Россией, т. е. именно то, чего с самого начала желал царь. И вместе с тем «будет избегнуто унижение для султана», которое было бы налицо, если бы он должен был просто принять ультимативную ноту, уже раз им отвергнутую.

Эбердин сообщил также Бруннову мнение кабинета, что султан согласится на это предложение, которое сделает ему Англия, потому что настоящее положение не может продолжаться: «Невыгодные стороны этого положения будут давить на Турцию в бесконечно большей степени, чем на Россию. России достаточно будет только выждать, чтобы увидеть неизбежное разрушение Оттоманской империи». На этом месте рукописи Николай сделал пометку карандашом: «Вот!» (Voilà!){37}.

Но британский кабинет воздержался от того, чтобы взять на себя инициативу, и ограничился лишь устным сообщением барону Бруннову. Сочтено было более подходящим, чтобы официальное обращение пошло через Вену, от австрийского двора. [212]

28 июня Бруннов «очень секретно» предупреждает Нессельроде, что весьма опасной была бы всякая русская морская демонстрация. Она немедленно могла бы вызвать появление английской и французской эскадр уже в самих проливах. Но при угрожающей демонстрации севастопольской эскадры против турецкой столицы Наполеон III уполномочил французского посла призвать стоящий у входа в Дарданеллы французский флот в Босфор{38}.

Бруннов продолжает уповать на проект Эбердина.

Под «проектом» Эбердина понимались все те же слова английского премьера, что хорошо бы, если бы царь и султан заключили «конвенцию», куда de facto вошло бы все содержание ноты Меншикова. Твердо зная, что, конечно, ни в Константинополе, ни в Париже подобный проект не пройдет, Эбердин ничуть на нем и не настаивал, но тем симпатичнее отзывался о Николае и тем сочувственнее относился к его пожеланиям: «Комбинация, которая, по его (т. е. Николая. — Е. Т. ) мнению, наиболее удовлетворительным и наиболее быстрым способом выполнит эту задачу (удовлетворит требования царя. — Е. Т. ), будет наилучшей». Так заявил Эбердин 12 июля Бруннову. И тронутый Бруннов с восторгом пишет тут же, что язык премьера «самый откровенный, самый мудрый, самый правдивый», какой только можно себе представить. Николай на полях пишет от себя: «конечно» (certes){39}.

Словом, мирное окончание восточного конфликта «уже близко», если только дело «не будет осложнено новыми инцидентами, именно, восстаниями среди христианского населения Турции, которые могут быть вызваны актами мусульманского варварства».

На этих будущих восстаниях были сосредоточены в то время большие надежды Николая, и он знал, что «смут» в Сербии, Черногории, Болгарии, Молдавии, Валахии боится не только Турция, но и Австрия. И, подчеркнув карандашом это место в донесении Бруннова о возможных восстаниях христиан, царь пишет на полях: «Вот где опасность, на которую я указываю австрийскому императору: тут я ничем не могу воспрепятствовать (là je ne puis rien pour l’empêcher)»{40}.

Самый проект этой конвенции должен был обсуждаться еще в Петербурге между русским правительством и чрезвычайным турецким посольством, которое, предполагалось, будет допущено в Петербург. Но царь никаких подобных переговоров с турками не желал и ни о каких чрезвычайных турецких послах не допускал и мысли. «Мое мнение вам известно», — написал царь своей рукой на докладе об этом проекте конвенции. Проект был похоронен по первому разряду этой резолюцией, еще до того как он был признан неприемлемым в Константинополе. В Париже [213] этот проект Эбердина серьезно и не рассматривали, ссылаясь на то, что Друэн де Люис будто бы готовится представить свой проект (т. е. переделку проекта Буркнэ).

И точно так же как Эбердин не перестает грустить перед Брунновым по поводу интриг Стрэтфорда-Рэдклифа, — он жалуется теперь на «обогнавшего» его Друэн де Люиса, и благорасположенный Бруннов все надеется помочь горемычному премьеру побороть француза. Эбердин «живо сожалеет, что (проект конвенции. — Е. Т. ) был в Париже задушен в самом первом своем зародыше...» Бруннов полон сочувствия к милорду: «Мои старания будут направлены к тому, чтобы обойти эту трудность так, чтобы помочь лорду Эбердину занять позиции, откуда его высадил (s’est laissé déloger) г-н Друэн де Люис с ловкостью, которой, как мне показалось, английский премьер был совсем смущен». Бруннову не только «показалось» это; ему показалось и такое, что Эбердину никогда, конечно, и в голову не приходило. «Эта досада заставила первого министра почувствовать неудобство, которое для Англии является результатом ее нынешнего соглашения с Францией». Но ведь Эбердин все зависящее от себя делал и продолжал делать, чтобы укрепить это соглашение, и никогда и не помышлял ссориться или даже хоть сколько-нибудь настойчиво спорить о чем бы то ни было с Друэн де Люисом. Все это «смущение» Эбердина — один из фантомов, созданных услужливым воображением и царедворческим пером русского посла. Как и Киселев, Бруннов стоял на вышке, откуда яснее всего виден был опасный водоворот, куда уже давно увлекало русский корабль, — и подобно Киселеву, вместо того чтобы сигнализировать опасность, он не переставал ее всячески затушевывать.

20 июня (2 июля) появился циркуляр графа Нессельроде, протестовавший против присутствия английской и французской эскадр в бухте Безика (у входа в Дарданеллы) и указывавший, что занятие русскими войсками княжеств явится лишь ответом на этот поступок западных держав. Характерно, что Буоль поспешил телеграфом передать содержание циркуляра Нессельроде из Вены, и австрийский посол Коллоредо тотчас же довел об этом до сведения Кларендона и первый же выслушал решительный протест Кларендона против русской точки зрения. Bo-первых, эскадры ничуть на нарушили ничьих прав, войдя в бухту. Во-вторых, они сделали это по прямому приглашению турецкого правительства, тогда как русские войска враждебно нарушили неприкосновенность турецкой территории. В-третьих, приход эскадр в Безику не предшествовал, а явился последствием русского вторжения в Молдавию. Бруннов, выслушав Коллоредо, уже махнул рукой на дальнейшие пререкания. Он ясно увидел, что в Петербурге решили идти напролом и что дипломатические [214] тонкости отступают на задний план: «С обеих сторон эта тема уже истощена до такой степени, что мы избавлены от всякого дальнейшего спора. Присутствие английской эскадры в Тенедосе не помешало военной оккупации нашими войсками Ясс и Бухареста. Этот факт кладет конец пререканиям, в которых Россия решительно одержала верх, несмотря на парламент, на английский кабинет и газеты. Мне нечего прибавлять к этому аргументу, наилучшему и наиболее сильному из всех». Так писал Бруннов в Петербург под первым впечатлением циркуляра.

Бруннов во всех своих последних донесениях перед 11 июля не переставал уже наперед настойчиво хвалить Николая за его миролюбие и будущее великодушие. Он с восхищением предсказывал, как будут в недалеком будущем посрамлены все, кто с недоверием относится к политике петербургского двора.

Но, сообразив окончательно, в чем дело, он определенно дает понять Нессельроде, что отныне сила и только сила может спасти положение. Заняли Яссы и Бухарест. Это очень хорошо, но уже теперь нужно идти и дальше — и, главное, поскорее. Дело уже не в дипломатах, а в генералах.

Таково же было в основном и настроение Киселева в Париже в первый момент. Мы увидим в дальнейшем, как вся картина стала меняться в зависимости от неожиданного хода Дунайской кампании.

Николаю представлялось все-таки, что как ни хорош проект конвенции, выработанный Эбердином, но война с обеспеченной победой над Турцией лучше. 22 июня (4 июля) Нессельроде докладывает ему с удовольствием об этом английском проекте, а Николай пишет сверху резолюцию: «Очень правильно; пока что (en attendant) я опасаюсь столкновения с турками, если верно, что они хотят перейти через Дунай: тогда — это война»{41}. Но все-таки царь решил ждать, во-первых, полного текста предполагаемой конвенции, а затем текста другого проекта соглашения между Россией и Турцией, вырабатываемого в Вене{42}.

Предстояло большое и бурное заседание обеих палат парламента. Особенно опасались в русском посольстве выступления лорда Дерби, который давно уже утверждал, что кабинет недостаточно резко и определенно выступает против России.

С той же огромной почтой, которую Бруннов отправил с курьером, выехавшим из Лондона 6 июля и вручившим эту почту графу Нессельроде уже 12 июля в Петербурге, Бруннов старается наперед ослабить впечатление от предстоящих резкостей лорда Дерби, указывая, будто Дерби так раздражен больше по личному поводу: он желает низвергнуть кабинет Эбердина, составленный смешанно из вигов и отколовшейся от лорда [215] Дерби группы консерваторов «пилитов» (последователей политики уже покойного тогда Роберта Пиля){43}.

Дебаты были отсрочены на неопределенный срок: Эбердин дал нужные заверения и о полнейшем согласии кабинета с французской политикой, и о бдительной охране принципа целостности Турецкой империи.

16(28) июля 1853 г. Нессельроде представил на утверждение Николая две бумаги: в одной с самыми ласковыми и преисполненными миролюбивым духом словесными оговорками неопределенно указывалось на трудность для русского правительства немедленно принять в интегральном виде предложение Эбердина о конвенции. В другой, предназначенной для глаз только барона Бруннова, а не для предъявления Эбердину, Нессельроде давал понять русскому послу, что желательно провалить как-нибудь этот английский проект. Николай остался очень доволен: «Это очень хорошо, — пишет он на сопроводительном письме Нессельроде, — к несчастью, депеша, которую я только что получил от Мейендорфа, внушает мне опасение, что все это бесполезно и что войны избежать нельзя. Английское правительство должно будет поздравить себя (devra s’applaudir) с выбором своего посла и с результатом, которого он достиг»{44}.

После вступления русской армии в княжества «проект Эбердина» терял окончательно всякий смысл.

Конечно, Нессельроде обставил со всей учтивостью отрицательный ответ Эбердину. Начал он с того, что конвенция, которую предлагает Эбердин, вполне приемлема. Но «пункты и детали этой конвенции, в том виде, как он вам (Бруннову. — Е. Т. ) их набросал конфиденциально, существовали в виде проекта еще только в голове лорда Эбердина; но, судя по тому, что он вам говорил, сам он смотрел так, что в принципе подобная комбинация уже окончательно принята в совете». Явно Нессельроде, тоже веря в личную искренность Эбердина, прозревает, что вся эта затея с конвенцией не очень серьезна и «не очень реальна». Нужно подождать, что на это скажут в Константинополе. Конечно, конвенция Эбердина — наиболее приемлемая из всех предлагаемых комбинаций для улажения дела. «К несчастью, мы сомневаемся, как и вы, что лорд Эбердин достаточно силен, чтобы полностью провести свой проект и в самом Лондоне, и в Париже, и в Константинополе. В особенности в Константинополе нам кажется трудным, чтобы лорд Рэдклиф употребил хотя сколько-нибудь доброй воли, чтобы посоветовать принять эту форму соглашения, против которой он сам так сильно восставал»{45}.

Выдающийся дипломат, английский посол в Берлине лорд Лофтус, прямо утверждает по поводу перехода русскими войсками 4 июля 1853 г. реки Прут и вступления их в Дунайские [215] княжества: «Если бы четыре державы коллективно объявили императору Николаю, что они посмотрят на переход через Прут как на casus belli, то, наверно (very certain), император не перешел бы через Прут и, по всей вероятности, война была бы предотвращена». Лорд Лофтус перечисляет при этом тех, кто сбивал Николая с толку. «Император был введен в заблуждение донесениями, которые он получал от барона Бруннова из Лондона и от графа Киселева из Парижа, которые оба выражали мнение, что союз между Англией и Францией не состоится. Княгиня Ливен, которая была в переписке с лордом Эбердином, также писала царю, утверждая, что Англия не ввяжется в войну. И эти донесения, подкрепленные делегацией английских квакеров, которые представляли собой ,,Манчестерское общество мира«, и были приняты царем в Петербурге перед его поездкой в Германию, оказали большое влияние на императора и таким образом поощрили его к тому, чтобы прибегнуть к ultima ratio regum (последнему доводу царей. — Е. Т. ), т. е. к пушкам»{46}. Лорд Лофтус был бы совершенно точен, если бы еще прибавил, что не только Эбердин, но и сам Пальмерстон в течение всего этого подготовительного периода к войне умышленно и очень искусно усыплял беспокойство Николая и притуплял его бдительность. Ни у Бруннова, ни у княгини Ливен не хватило тонкости и дипломатической ловкости разгадать эту игру.

2

Обратимся теперь к тому, как был воспринят отъезд Меншикова из Константинополя Наполеоном III.

Здесь, еще когда Меншиков находился в Константинополе, установка была взята вполне определенная: император Наполеон очень последовательно держал курс на войну. Но действовал он, как всегда, пуская в ход самые разнообразные средства, чтобы дать окончательно созреть еще не вполне созревшему плоду. Нужно было поддерживать в Англии Пальмерстона против Эбердина, в Австрии министра иностранных дел против Франца-Иосифа и в то же время вводить в заблуждение своим мнимым миролюбием императора Николая, чтобы вызвать его на дальнейшие неосторожности. Вместе с тем эти миролюбивые заявления и намеки нужно было варьировать время от времени с резкостями и угрозами, чтобы этим раздражать самолюбие царя и окончательно сбивать его с толку. Для ласковых слов служил Морни, служили и собственные выступления императора Наполеона; для резкостей и оскорбительных выходок пригоден бывал министр иностранных дел Друэн де Люис.

Посол Николай Дмитриевич Киселев, человек умный, светский, весь век живший то при русском, то при французском [217] дворе, был царедворцем с ног до головы, еще больше, чем лондонский посол Бруннов, который являлся трудолюбивым бюрократом и при дворе робел. Киселев в сильнейшей степени был наделен губительным, опаснейшим для России пороком всех николаевских дипломатов: он систематически стилизовал свои донесения так, чтобы жадно и внимательно читавший и испещрявший их замечаниями царь был вполне удовлетворен.

По очереди сменявшиеся ласки и угрозы французской дипломатии летом 1853 г. совсем дезориентировали Киселева.

Началось с угроз.

Почти одновременно с отплытием французского флота в греческие воды Наполеон III сделал и другой угрожающий жест не совсем обычным, но все же далеко не новым в истории дипломатии способом. Друэн де Люис написал в очень резких выражениях протестующую против миссии Меншикова ноту и отправил ее в Петербург для передачи устно ее содержания русскому правительству. Но отправлена эта нота была не в зашифрованном виде, как всегда в таких случаях водится, а открыто, en clair, и по почте с явным расчетом, что она будет, конечно, перехвачена на русской почте и скопирована. А послу Кастельбажаку уже было предоставлено этой ноте официального хода не давать. Таким путем резкая протестующая позиция Наполеона III доводилась до сведения Николая I и вместе с тем можно было избежать неприятных официальных объяснений.

В Архиве внешней политики России эта перехваченная и скопированная нота не сохранилась, но мы знаем ее содержание и даже наиболее характерные ее выражения из обширного письма Нессельроде к Киселеву. Письмо это писано в ответ на перехваченную ноту, и этот ответ Киселев должен был, конечно, без прямых ссылок на беззаконно перехваченный документ довести до сведения французского правительства.

Конечно, полемика направлена не против Наполеона, а только против Друэн де Люиса. Нессельроде говорит, что Друэн де Люис введен в заблуждение пустыми слухами о миссии Меншикова. Никаких ультиматумов Меншиков не ставит, никаких враждебных демонстраций Россия против Турции не предпринимает, никакой войны против Турции не затевает. А если кто делает воинственные демонстрации, то именно Франция, уже пославшая свой флот на Восток.

Друэн де Люис жалуется на тайные инструкции, данные Меншикову. Но русское правительство и не обязано сообщать французскому министру об инструкциях, которые оно дает своим представителям.

Приведя точные слова из перехваченной ноты, что Россия действовала, посылая Меншикова, «внезапно, причем Европа не могла даже хотя бы предвидеть угрожающую ей опасность», [218] Нессельроде решительно протестует против этого, так же как против обвинения в нарушении суверенных прав Турции. Напротив, Франция, а не Россия сплошь и рядом заставляла Турцию подчиняться своей воле. Приведя снова в точности фразу Друэн де Люиса, что «Россия желает стать единоличною распорядительницей судеб Турции», Нессельроде отрицает это, и, желая доказать, что, кроме Франции, никто так на русские действия не смотрит, русский канцлер говорит слова, которые показывают всю глубину его заблуждения и все размеры его неосведомленности: «Не только Великобритания отказалась присоединить свой флот к французскому, но она адресует (французскому правительству. — Е. Т. ) ежедневно спасительные предостережения (des avertissements salutaires)». Вообще же существует наилучшая из всех возможных гарантия неприкосновенности Турции: «Она существует в политических взглядах императора (Николая. — Е. Т. ), в его убеждениях, в его хорошо понятых интересах, которые заставляют его желать отдалять насколько возможно всякие поводы к нарушению нынешнего status quo на Востоке». Нессельроде совсем забыл, что ведь Друэн де Люис уже обстоятельнейшим образом осведомлен о январских и февральских разговорах царя с Гамильтоном Сеймуром в Петербурге и что вся Европа твердо знает, как именно относится Николай к неприкосновенности турецкой территории. Но даже эта забывчивость должна была удивить Друэн де Люиса в меньшей степени, чем наивная вера Нессельроде в «спасительные предостережения» французам со стороны Англии, которая была представлена в Константинополе сначала полковником Розом, а потом Стрэтфордом-Рэдклифом{47}.

Перед отсылкой Киселеву письмо было показано Николаю и одобрено им. Царская пометка гласит: «быть по сему». Николай тоже забыл обо всем и тоже держал себя так, как если бы разговора с Сеймуром у Елены Павловны никогда и не бывало в действительности.

Не желая понять очевидного смысла этой бумаги, писанной без шифра и нарочно отправленной по почте в Петербург к Кастельбажаку с явной целью, чтобы ее перехватили, — Киселев выдумывает следующее объяснение всему этому взволновавшему Нессельроде случаю. Ведь надо было еще объяснить, почему же Друэн де Люис не настоял, чтобы Кастельбажак официально довел до сведения Нессельроде о содержании этого документа. Потому что ведь французский посол в Петербурге все-таки получил же эту бумагу, после того как с нее была снята на петербургской почте копия для Нессельроде.

Вот как упрощенно Киселев объясняет дело. Друэн де Люис очень боится потерять портфель, если Наполеон III заподозрит его в недостаточной энергии и смелости. И вот, чтобы угодить [219] императору, «не невозможно, что он иногда пишет депеши, которые должны только послужить затем, чтобы доказать его усердие». А на самом деле он вовсе и не хотел, чтобы Кастельбажак всерьез принял эту бумагу{48}.

Это абсолютно негодное и наивнейшее объяснение только должно было лишний раз успокоить графа Нессельроде.

5 мая Киселев, уже знающий о решительных заявлениях и резких отзывах Друэн де Люиса по поводу поведения Меншикова в Константинополе, тем не менее считает долгом своим послать в Петербург очередное успокоение для его величества. Все это — ничего не значащие пустяки, французское правительство вовсе не собирается воевать ни из-за «святых мест», ни вообще из-за Турции. Киселев виделся с графом Флао, с которым он давно уже близко связан дружбой, и упомянутый граф сообщил ему, что «истинная мысль» Наполеона III и самого Друэн де Люиса заключается в том, чтобы «не компрометировать мир». Вообще же французское правительство «вместо того, чтобы быть мягким и уступчивым по форме, предпочитает совсем другие замашки, — но оно решило по существу дела уступить». Киселев слушает и верит и предлагает Нессельроде верить в то, что граф Флао, старый рантье не у дел, лучше знает истинные намерения Наполеона III, чем Друэн де Люис. Единственный «факт», которым Флао подтверждает свое мнение, заключается в том, что будто бы император недоволен бывшим французским послом в Константинополе Лавалеттом и всего раз его принял, — и недоволен будто бы за его слишком резкие выступления по поводу «святых мест»{49}. Все это — сплошная фантастика, нелепая и нелогичная, потому что Лавалетт был, как и его преемник Лакур, простым орудием в руках Наполеона III.

Мало того. Чтобы уж не возвращаться к этому предмету, тут же напомним, что Лакуру уже тогда грозила отставка, и именно за «слабость». Наполеон III был недоволен Лакуром давно. Он полагал, что его посол в Константинополе и слишком вяло борется против русских, и слишком легко уступает главную роль Стрэтфорду-Рэдклифу. Наполеон III не мог простить Лакуру, что он не исполнил императорского желания и, при отъезде Меншикова, не ввел французский флот в Босфор, а ограничился его призывом лишь в Безикскую бухту. Участь Лакура была решена уже тогда.

В Тюильрийский дворец был позван генерал Барагэ д’Илье. «Генерал, поехали бы вы в Константинополь?» — спросил император у Барагэ д’Илье. «Государь, если ваше величество меня пошлете, я буду повиноваться. Но посольство — это не мое дело, я бы предпочел командование в армии». «Но, любезный генерал, есть такие посольства, которые являются армейским командованием... [220] Может быть, вы привезете себе оттуда маршальский жезл»{50}. Барагэ д’Илье отправился в Турцию. Этот разговор ясно показывал, что Наполеон III посылал генерала точь-в-точь с такими же целями, как перед этим Николай I посылал адмирала : с целью ускорить войну. И Барагэ д’Илье деятельно принялся за работу дипломатической подготовки войны, так успешно начатую Меншиковым и продолженную Стрэтфордом-Рэдклифом. Назначение Барагэ д’Илье состоялось официально лишь 30 октября 1853 г., но знали о нем еще в конце лета.

27 мая Киселев, испросивший аудиенцию, был принят Наполеоном III. Сначала обменялись любезностями по поводу деликатного внимания императора Николая к недомоганию императрицы Евгении: Николай в эту весну усиленно старался изгладить из памяти историю с титулом французского императора и не знал пределов в изъявлении теплых чувств.

А затем перешли к отъезду Меншикова. В долгой беседе Киселев старался доказать императору всю неосновательность и непростительность действий турок, не принявших ультимативной ноты Меншикова. Он прочел вслух проект сенеда и настаивал на том, что если турецкое правительство упорствует, то прежде всего под влиянием двух послов: Стрэтфорда-Рэдклифа и Лакура. Наполеон III пропустил это как-то мимо ушей, так же как он не расслышал и полувопроса, полусообщения Киселева о частных телеграммах касательно приказа французскому флоту идти к Дарданеллам. И Киселев покинул дворец в полном недоумении.

Из его длиннейшего донесения Николай I мог только прийти к одному из двух заключений: или Киселева кругом обманывают, или угрозы со стороны Франции, по крайней мере в этот момент, нет. Мы теперь положительно знаем, что Киселев плачевно заблуждался в самом главном. Правда, он был настолько умен и настолько понимал внутреннее положение и строй Второй империи, что два факта определяет правильно: во-первых, ресурсы Франции огромны и с ее потенциальной силой следует очень считаться; во-вторых, Наполеон III всемогущ во Франции и от единого его слова зависит мир или война: «Как бы ни были могущественны элементы, клонящиеся к сохранению мира, при настоящем положении этой страны они подчинены авантюристскому духу того, кого судьба так странно поставила во главе (Франции. — Е. Т. )». Но чего этот человек хочет и что он собой представляет? Тут Киселев дает Николаю неверные сведения: будто бы Наполеон III «после свой женитьбы» мало занимается делами, будто ему подсказывают решения Друэн де Люис, Персиньи и другие, будто он даже очень плохо следил за разными фазисами деятельности Меншикова в Турции{51} и т. д. И тут же Киселев называет [221] Сент-Арно одним из приверженцев мира. Говоря о французской армии, он прибавляет, что не усматривает особых мер к ее увеличению. Говоря о громадном подъеме (l’immense essor) французской промышленности и финансовых дел, он именно в этом видит известную гарантию мира.

В частности, все, что он говорит о Наполеоне III, неверно: тот зорко следил за всеми перипетиями борьбы. Друэн де Люис был его простым орудием. Сент-Арно уже тогда намечался в главнокомандующие в будущей войне.

6 июня Киселев явился к Друэн де Люису с объяснениями Нессельроде касательно отъезда Меншикова и ближайших намерений русского правительства. Очень был долгий и неприятный разговор. «В первой части нашей беседы, тянувшейся больше трех часов, — рассказывает Киселев, — он принял их (разъяснения Нессельроде. — Е. Т. ) с большой сухостью, и, гордый и счастливый тем, что может теперь говорить о соглашении с Англией, он заговорил так, что я должен был сразу же его остановить и заставить его употреблять другие выражения». Несокрушимый оптимизм Киселева, однако, не поколебался. В дальнейшей беседе он уловил «мирные» настроения французского правительства и объясняет их тем, что Пруссия и особенно Австрия не желают занять враждебную России позицию{52}.

В начале июня 1853 г. в Париже громко говорили о войне. Отъезд Меншикова и неминуемое вступление русских войск в Дунайские княжества по существу очень приблизили Европу к взрыву. Появление союзной эскадры в бухте Безика у входа в Дарданелльский пролив ясно говорило о том, как западные кабинеты смотрят на положение.

Но необходимо было при этом усыпить всякие подозрения и всякую дипломатическую бдительность в Николае, чтобы подтолкнуть его на дальнейшие шаги, которые сделали бы для него попятный шаг как можно затруднительнее. Следовало внушить ему уверенность, что даже полная оккупация Молдавии и Валахии не вызовет никакого противодействия со стороны Парижа и Лондона, так как только глубокое внедрение в Дунайские княжества русской армии могло бы вызвать враждебное против России выступление Австрии.

И вот 12 июня (31 мая) министр иностранных дел Друэн де Люис приглашает Киселева на дружеское, почти сердечное собеседование, — и Николай Дмитриевич выходит из дворца министерства иностранных дел в самом радужном настроении духа и немедленно пишет в Петербург о счастливой перемене в настроениях французского правительства.

В самом деле. «В свидании, которое я имел вчера с Друэном, он держал речи самые мягкие, самые мирные, самые примирительные, какие только возможно (le langage le plus doux, le [222] plus pacifique et le plus conciliant possible)». Друэн сообщил, что сам император Наполеон III жаждет горячо, даже пылко (ardemment) сохранения мира и сделает все от него зависящее, чтобы добиться этой цели. Ни за что по своей инициативе он не вмешается в русско-турецкую распрю, а сделает это разве только, если сам султан призовет его и Англию на помощь в случае прямой угрозы целостности Турции. Правда, английский и французский флоты получили приказ приблизиться к Дарданеллам, но это ничего не значит. Просто это предосторожность на всякий случай. В дальнейшей беседе Киселеву «показалось очевидным», что в Париже и Лондоне решили не делать casus belli из вторжения русских войск в пределы Молдавии и Валахии. Но и этого мало. Друэн де Люис так ловко повел беседу, что Киселеву уже стало казаться, будто в Париже «не будут недовольны, если мы совершим эту оккупацию», потому, мол, что это, с одной стороны, даст России удовлетворение, а с другой стороны — побудит Турцию пойти «на принятие русских предложений, что поведет за собой умиротворение на Востоке и общеевропейское соглашение, которое обеспечит за всеми вообще христианами на Востоке все желательные привилегии и гарантии, а русские пусть получат то, что им желательно, на основе условий Кучук-Кайнарджийского мира, путем прямых переговоров с Турцией. Таков был «намек». Наговорив все это, сам Друэн де Люис, по-видимому, почувствовал, что в деле дипломатической провокации он как будто несколько увлекся и перешел всякие границы, уже прямо приглашая Николая от имени французского правительства занять Дунайские княжества и суля России этим путем получение всего того, к чему сам царь в первую очередь стремился. Спохватившись, он прибавил характерную оговорку, о которой Киселев сообщает Нессельроде, не приписывая, однако, ей значения: «Он сделал мне этот намек не в виде проекта, но, согласно его собственному выражению, как роман (non comme un projet, mais d’après son expression comme un roman)». Цель Друэн де Люиса была достигнута. Вот конечный вывод, которым Киселев заканчивает свое донесение о разговоре 12 июня: «Что мне показалось наиболее ясным и положительным в его словах — это что его правительство не желает войны и не желает быть агрессором на Востоке и ничего бы лучше не желало, как предоставить Порте теперь самой выпутываться (se tirer seule d’affaire)». Значит, все обстоит прекрасно, и «со вчерашнего дня парижане, всегда подвижные и впечатлительные, уже не думают о войне, как думали о ней еще только три дня тому назад»{53}.

Спустя несколько дней после беседы с Друэн де Люисом Наполеон III принял Киселева в Сен-Клу. Никогда, доносит Киселев, император не был в лучшем расположении духа, чем в этот [223] день. Аудиенция длилась целый час, и разговор велся в тонах «большой простоты и непосредственности». По-французски выходит еще сильнее: «avec beaucoup de simplicité et d’abandon». На русском языке точного эквивалента слова «abandon» нет, русское слово «самозабвение» слишком уж сильно. Во всяком случае Киселеву показалось, что Луи-Наполеон говорит «от души», без задних мыслей, вполне искренне, не держа никакого камня за пазухой. Это ему совсем напрасно так показалось, потому что император лишь продолжал ту же пьесу, которую начал разыгрывать по его же повелению за шесть дней до того Друэн де Люис. Он повторил Киселеву, что вполне надеется на мир и что пусть сам султан судит, затронута ли неприкосновенность Турции. Киселев возразил, что опасно ставить возможность европейской войны в зависимость от воли султана, которому ведь ничего не стоит возбудить европейский конфликт, не имея на то достаточно оснований. «Не Турции, а кабинетам судить, основательно ли такое обращение или нет, — сказал Киселев, — положение кажется мне слишком деликатным и слишком натянутым, благодаря, в особенности, злобным и лживым нападкам со стороны английской прессы, которым необдуманно вторит здешняя (французская. — Е. Т. ), и я считаю непременным своим долгом обратить на этот пункт все внимание и обратиться ко всей мудрости вашего величества».

Наполеон III, «не колеблясь, признал всю справедливость моего замечания, что не одной только Порте судить об опасностях, которые угрожают ее независимости и цельности». Он и вообще соглашался в этот день со всем, что ему Киселев докладывал. Тогда русский посол, желая ловить момент, показал императору проект ноты, которую в Петербурге уже решено было предъявить Турции в качестве ультиматума и в которой повторялись последние требования Меншикова, выставленные им перед его отъездом. Наполеон III взял документ, «милостиво» его прочел, — и только слегка критиковал редакцию слов о гарантиях для православного культа в Турции. Киселев пустился тут долго и подробно опровергать мнение императора и снова и снова уверять его в отсутствии завоевательных замыслов у Николая и в религиозном значении русских требований. «Не газеты, не трибуна создают у нас общественное мнение. Относительно наших религиозных дел оно коренится в сердцах пятидесяти миллионов населения», — так повествовал в этой беседе умевший прекрасно говорить по-французски и любивший себя послушать граф Николай Дмитриевич. Наполеон III благосклонно слушал, «без предвзятости» и ласково улыбался, но больше помалкивал. Сам оратор остался собой в высшей степени доволен и принял за чистую монету, когда Наполеон III, «улыбаясь, напомнил ему, что в последней беседе Киселев так [224] хорошо представил ему положение вещей, что он, император, усвоил себе объяснения Киселева предпочтительно пред объяснениями своего министра», но вот беда, что его величество потом опять обращается от мнений Киселева к мнениям Друэн де Люиса. Наполеон III со всей мягкостью и любезностью, очаровавшими русского посла в этот день, все-таки продолжал выражать сомнение в том, примет ли Турция русский ультиматум. «Признаюсь вам, — сказал император, — что я не очень хорошо вижу, чем кончится дело, если Турция откажется подписать ноту. Вы тогда войдете в княжества, мы будем принуждены остаться перед Дарданеллами. Но каков будет конец подобного положения? Ведь что-нибудь придется сделать, чтобы из него выйти. Нужно будет сообща согласиться и уладить дела. Что вы об этом думаете?» В длинной последующей речи Киселев убеждал императора, что «если Франция и Англия не желают войны, их эскадры не пройдут через Дарданеллы, разве только если мы явимся на Босфоре, а всякое другое обстоятельство не могло бы дать эскадрам это право», следовательно, занятие княжеств русскими войсками еще не может послужить поводом к разрыву России с Францией и Англией.

Киселев жаловался на недоверие к России, на то, что французское правительство позволяет польским эмигрантам отъезжать из Франции в Турцию для поступления там в войска, наконец, выразил опасение, что в английском кабинете может взять верх воинственная группа министров, — и это приведет к опасному кризису. «Это — опасность, на которую я также должен указать вашему величеству», — заключил Киселев эту вторую свою длинную речь.

«Луи-Наполеон, приняв мои замечания с обычным своим спокойствием и без всякого признака раздражения или неудовольствия, старался отрицать существование какого-либо чувства недоверия к нам по поводу принятых им по необходимости мер и, по-видимому, принял к сведению разные мои предостережения». Что касается замечания Киселева об английском кабинете, то император согласился, что там существуют разногласия, но что если бы даже лорд Эбердин должен был подать в отставку, то все равно политика английского правительства осталась бы «мудрой и мирной»{54}. В самом конце этой долгой беседы, где, впрочем, больше всего говорил один Киселев, Наполеон III сказал, что он жалеет, что «с самого начала переговоров князя Меншикова не нашел той откровенности и ясности, к которым приучала свет наша (русская. — Е. Т. ) политика».

Киселев пытался защитить поведение Меншикова. Император и тут согласился, как он в течение всей этой аудиенции не переставал соглашаться со своим собеседником. Он для того и вызвал его специально в Сен-Клу в этот день, чтобы всемилостивейше [225] с ним соглашаться и этим поощрить Николая I к решительным действиям.

Дав отчет об аудиенции в Сен-Клу, Киселев считает своим долгом поделиться с канцлером Нессельроде некоторыми соображениями относительно английских влияний на французскую политику. Тут он отмечает, что союз Франции с Англией (в самом факте его существования уже не может быть сомнении) вызывает во французском обществе большое удовлетворение и что союз этот необычайно радует также самого Наполеона III, положение и престиж которого в стране очень укрепились и возросли из-за успехов во внешней политике. Таким образом, хотя сам Наполеон и его империя склонны к миру, но, дорожа английским союзом, они время от времени поддаются слиянию воинственной части британского кабинета. Но насколько влиятельна эта часть? Нужно отдать справедливость Киселеву: сидя в Париже, он яснее представляет себе лондонскую ситуацию, чем барон Бруннов, постоянно разговаривающий то с Эбердином, то с Кларендоном. По сведениям Киселева, английский кабинет делится на две группы: одна, воинственная, возглавляемая министром внутренних дел Пальмерстоном, состоит из семи человек; другая, миролюбивая, имеет своим шефом первого министра лорда Эбердина и состоит из пяти человек. И вот как раз спустя три дня после этого сердечного объяснения с Наполеоном III в Сен-Клу произошло досадное событие: обе группы британского кабинета пришли к соглашению, а английский посол в Париже лорд Каули и другие лица заверили вдобавок Киселева, что и вообще-то эти разногласия в английском правительстве по поводу восточного вопроса были крайне преувеличены. А насчет того, какая именно группа победила при этом соглашении и о происшедшем в Лондоне в недрах кабинета, никаких сомнений быть не могло: сразу изменился тон французской прессы. После милостивого разговора императора с Киселевым в Сен-Клу французская пресса стала сразу вполне миролюбивой, — а теперь, после примирения обеих групп в британском кабинете, та же французская печать вдруг снова сделалась враждебной России. Ясно, что Пальмерстон одолел Эбердина. И уже снова говорят о возможности войны западных держав против России в случае занятия Дунайских княжеств. Киселев не знал тогда, что и вообще разногласия между обеими группами в Лондоне заключались, по существу, только в том, что Эбердин надеялся достигнуть отступления Николая дипломатическим путем, а Пальмерстон в это не верил и считал более целесообразным не откладывать неизбежной, по его мнению, войны, как предпочитал Эбердин, а начать ее поскорее. Дальше этого «миролюбие» Эбердина летом и осенью 1853 г. не простиралось. И при этом Пальмерстон и [226] его группа нисколько не огорчались миролюбивыми разговорами Эбердина с бароном Брунновым: ведь эти беседы должны были повлиять на царя точь-в-точь так, как дружеские и доверительные аудиенции Киселева в Сен-Клу. Николай должен был перестать колебаться — и решиться на вторжение в Дунайские княжества, куда легко было войти, но откуда трудно оказалось выйти. Что Пальмерстон сильнее Эбердина в кабинете и что Пальмерстон и Эбердин действуют теперь, в середине июня 1853 г., уже в полном согласии, — это Киселев в Париже увидел раньше и понял яснее, чем Бруннов в Лондоне. Эбердин хотел без войны, если это окажется возможным, воспротивиться намерениям Николая, а если это окажется невозможным, то воевать. Пальмерстон же считал, во-первых, что без войны это никак невозможно, а во-вторых, что война для Англии при сложившихся дипломатических условиях выгодна и что поэтому ничуть не следует стараться ее избежать. Но что Эбердин сплошь и рядом вводит в заблуждение Бруннова своими миролюбивыми излияниями, это Киселев так же мало разгадал, как и причины неслыханной мягкости и ласкового тона с ним самим со стороны молчаливого хозяина дворца в Сен-Клу.

И пресса крупной буржуазии и пресса буржуазии мелкой в Англии повела с начала июня кампанию неслыханной ярости против готовившегося вступления русских войск в Молдавию и Валахию. Французская печать в главных органах следовала за английской. Только французские легитимисты, приверженцы династии Бурбонов, влачившие совсем жалкое и ничтожное в политическом отношении существование, были склонны, да и то очень робко и вяло, поддерживать Николая.

Киселев 9 июня дал новый тревожный сигнал в Петербург{55}. Он узнал, что французское правительство употребляет все возможные меры давления на Австрию, вплоть до угроз возбудить против нее восстание в Ломбардии, и все это с целью вооружить Австрию против России. Интересно, что очень враждебную России активную роль в этих франко-австрийских секретных переговорах играл старый барон Геккерен, тот самый, который так гнусно и позорно вел себя в роковом деле поединка его «приемного сына» Дантеса с Пушкиным. Геккерен был в 1853 г. голландским посланником в Вене, а Дантес, «усыновленный» им и тоже носивший его фамилию, делал карьеру во Франции, — и, к слову будь сказано, ездил как-то еще в 1850 г. от Луи-Наполеона к Николаю в Берлин в качестве дипломатического курьера. Убийца Пушкина был тогда очень милостиво принят царем, который даже пригласил его покататься вместе верхом.

Теперь, в 1853 г., старый барон Геккерен, служа голландским послом в Вене и имея постоянные сношения с французским [227] правительством через Дантеса-Геккерена, проживавшего в Париже, старался заслужить милость Наполеона III, исполняя его волю. Но Франц-Иосиф не поддавался пока ни на намеки и угрозы, передаваемые через Геккерена, ни на убеждения и посулы, передаваемые более официальным путем, через французского посла в Вене австрийскому министру иностранных дел графу Буолю.

Много еще должно было воды (и крови) утечь, раньше чем Австрийская империя определенно решилась стать на сторону антирусской коалиции.

Одной из бесплодных, хотя и возбудивших было неосновательные надежды Киселева попыток отдалить войну и, во всяком случае, заставить Николая I эвакуировать Молдавию и Валахию, был проект конвенции, составленный французским послом в Вене Буркнэ, пересланный в Константинополь. Чтобы укрепить французское правительство в его предполагаемых намерениях, Киселев стал действовать на Наполеона III через Морни, очень большую заслугу которого русский посол никогда не забывал: ведь именно благодаря вмешательству Морни Киселев был «благосклонно» принят Наполеоном III в тревожную для русского посла пору конфликта из-за обращения «cher frere». Но теперь Морни удовольствовался лишь тем, что, поговорив с императором, удостоверил Киселева в мирных предрасположениях Наполеона. А затем, в самую горячую минуту, вдруг, к горю Киселева, уехал на воды в Пломбьер. При свете позднейших событий ясно, что Морни не считал выгодным в тот момент для Второй империи особенно хлопотать о предупреждении войны{56}.

«План Буркнэ» (кстати замечу, что сам Буркнэ счел впоследствии возможным отрицать свое авторство) заключался в следующем: Порта исполняет в точности волю царя, т. е. подписывает беспрекословно и без оговорок все, чего от нее требует ультимативная нота Меншикова, — а царь издает «контрдекларацию», в которой делает нужные заявления о своем уважении к суверенитету и неприкосновенности владений Оттоманской империи.

Но в Париже после нескольких дней колебаний провалили этот проект. Во-первых, Наполеон III хотел уточнить текст этой будущей «контрдекларации» Николая, а при безмерной гордости царя было наперед известно, что никакому чужому контролю он подобное свое волеизъявление не пожелает подвергнуть; во-вторых, в Париже (через Вену) было получено известие, что султан (под явным влиянием лорда Стрэтфорда-Рэдклифа) едва ли пожелает подписать без всяких изменений ноту Меншикова.

Разумеется, на самом деле никаких миролюбивых предрасположений [228] Наполеон III вовсе не имел. В тот самый день, как Киселев писал о своих счастливо ведущихся разговорах с Морни, Бруннов сообщил из Лондона, что проект конвенции, который вырабатывался и в Вене и (будто бы) в Лондоне, — провалился: французское правительство не желает его поддерживать. Конечно, Эбердин очень огорчен тем, что новый проект, который взялся составить Друэн де Люис, по мнению Эбердина, не будет принят Николаем, и, разумеется, жаль, что благодушного Эбердина «перегнал» (se soit laissé gagner de vitesse) предосудительный Друэн де Люис, но от всех этих оговорок не легче: проект конвенции провален{57}.

Киселев не унывает. Хоть и огорчительно, что друг Морни внезапно уехал на летние каникулы, но все равно, «если не произойдет неожиданностей непредвиденных и случайных, то в этот момент мир кажется менее под угрозой, чем в последние дни, ибо, несмотря на воинственные подстрекательства прессы, общественное мнение тут, как и в Англии, сохраняет в основе мирные предрасположения»{58}.

Друэн де Люис мог уже 6 июля известить Кастельбажака об окончательном решении Наполеона III касательно проекта Буркнэ{59}. Франция считала совершенно необходимым предварительно ознакомиться с точным текстом той «контрдекларации» Николая об уважении к суверенитету и целостности Турции, без которой, с точки зрения Наполеона, становилось невозможным требовать от султана принятия русских ультимативных условий.

Но этот выработанный в Париже проект соглашения, конечно, был отвергнут царем тотчас же, как был передан Кастельбажаком графу Нессельроде в первых числах июля (н. ст.). В длинном сопроводительном «конфиденциальном меморандуме» Кастельбажак силится доказать, что если Турция примет этот проект, то Николай должен быть вполне удовлетворен, что этот проект повторяет по существу ультимативную ноту Меншикова, что спор идет о словах, что, подписывая проектированную ноту, признающую покровительство Николая над православной церковью и только не носящую название сенеда, Турция все равно берет на себя полностью нерушимые обязательства, и т. д.{60}

Все это было напрасно. Проект был отвергнут, правда, в вежливой форме, под предлогом, что нужно ждать ответа Турции на австрийский проект.

Утром 12 июля (30 июня) Друэн де Люис уведомил письмом Н. Д. Киселева, что он желал бы с ним объясниться по поводу циркуляра Нессельроде. Он прежде всего выразил неудовольствие касательно упоминания в циркуляре снова о «святых местах», вопрос о которых он считал уже давно окончательно [229] улаженным. Затем, он протестовал против указания Нессельроде, будто оккупация княжеств была лишь ответом на приход двух эскадр западных держав в Безику: Нессельроде уже 31 мая дал знать Решид-паше о предстоящем занятии княжеств, а эскадры получили приказ идти в Безику только 4 июня. Киселев ответил, что занятие княжеств является последствием прежде всего отказа Порты дать России требуемые в ноте Меншикова гарантии. Друэн де Люис отрицал также утверждение Нессельроде, будто от Турции не требуется, по существу, ничего, кроме того, что Россия уже получила по Кучук-Кайнарджийскому миру. Нет, требуется новое, расширенное толкование прав русского императора. Киселев с этим не соглашался. В конце концов русский посол сказал, что дальнейшие пререкания такого рода — «праздное занятие»: «Ваши замечания — простая обязанность, которую вы исполняете... Я слушаю ваши возражения и я на них отвечаю тоже потому, что такова моя обязанность»{61}. А дело, мол, не в этом, а в том, чтобы найти мирный выход, чтобы побудить Турцию принять русский ультиматум. Впечатление от этого разговора у Киселева, по обыкновению, осталось успокоительное.

Николай не желал ни австрийского, ни английского, ни французского, да в сущности и никаких других способов компромиссного решения затеянного дела. «Различные проекты улажения дела, которые дождем со всех сторон на нас сыплются (divers projets d’arrangement qui nous pleuvent de tous les côtés)», — так иронизирует Нессельроде в шифрованном письме к Бруннову от 1(13) июля. «Мы дадим уклончивый ответ (une réponse évasive) на видоизмененную ноту Друэн де Люиса, принять которую нас торопит Кастельбажак». Еще все-таки более приемлемым Нессельроде считает проект лорда Эбердина: «Предложите ему не оставлять этой идеи, несмотря на оппозицию со стороны Франции», — пишет Нессельроде Бруннову, и уже из этой фразы мы видим, в каком заблуждении держали царя и канцлера донесения Бруннова. Ведь Эбердин только проводил время в ласковых разговорах с русским послом, с которым крайне охотно соглашался, побранивая Стрэтфорда-Рэдклифа, все действия которого одобрял на заседаниях кабинета, и порицая Друэн де Люиса, политику которого официально вполне поддерживал{62}.

3

Не только Николай, но и Наполеон III и Англия с большим интересом ждали, как будут реагировать австрийский император и его министр иностранных дел граф Буоль фон Шауэнштейн на события. В Вене в течение всего пребывания Меншикова в Константинополе ломали себе голову над задачей: что [230] все это предприятие Николая должно означать? Поведение Меншикова давало минутами право предполагать, что Николай уже бесповоротно решил провоцировать в ближайшем будущем войну с Турцией с прямой и непосредственной целью завоевания Оттоманской империи. Старый Меттерних, теперь в отставке, почти так же внимательно следивший за внешней политикой, как и в дни власти, выдвинул — как раз в то время, когда миссия Меншикова приближалась к концу, — предположение, которое он сообщил министру иностранных дел Буолю и которое легло в основу дальнейших соображений австрийской дипломатии. Меттерних не верил в намерение царя начать войну с целью прямого завоевания Турции. «Я верю в попытку запугать султана и принудить его к моральным уступкам, которые бы открыли русской державе новые пути к скорейшему разрушению Оттоманской империи. Политика, которой следует Россия относительно Порты, носит характер минной системы, имеющей целью обрушить здание и превратить его в кучу обломков, а из этих обломков тот, кто ближе всех и находится в наибольшей готовности, может присвоить себе часть наиболее надежным образом»{63}.

Меттерних признавался Буолю, что он совсем ничего не понимает ни в приезде, ни в отъезде Меншикова из Константинополя. «Я ненавижу ребусы, загадки и шарады», — пишет отставной канцлер. Если для успешного ведения войны назначают опытных генералов, то почему Николай назначил Меншикова, никогда не исполнявшего дипломатических поручений? Если царь стремился к разрыву с Портой, зачем было вообще начинать переговоры?{64}

В середине июня австрийский кабинет предложил Нессельроде согласиться на прием в Петербурге чрезвычайного посла, которого хотела бы отправить Турция для продолжения оборванных отъездом Меншикова переговоров. Но царь отказался наотрез и заявил, что «он допустит лишь такого турецкого посла, который привезет ему ноту (Меншикова. — Е. Т. ), должным образом принятую и подписанную»{65}. Этот отказ был сообщен и Австрии и Франции.

Когда на предложение графа Буоля допустить в Петербург специально посылаемого чрезвычайного посла Турции, чтобы путем новых переговоров уладить конфликт, Николай ответил немедленным и категорическим отказом, то, сообщая 15 июня 1853 г. об этой отвергнутой попытке барону Бруннову для осведомления британского правительства, Нессельроде дает и аргументацию. Ни от одного слова ультимативной ноты Меншикова царь не отступит, не о чем переговариваться. «Покровительство религиозное в Турции (un patronage religieux en Turquie) мы имеем и громко о том провозглашаем, так как у [231] нас пытаются его отнять. Мы его осуществляем и фактически, и по праву уже с давних пор, и мы от него откажемся из уважения к тем, кому угодно питать недоверие к нам. Это было бы равносильно тому, чтобы разорвать нашими собственными руками договоры, которые за нами обеспечили это покровительство, и отказаться нам самим от нашего влияния»{66}.

В июне 1853 г. в Константинополь прибыл в качестве австрийского представителя барон фон Брук, личность во многих отношениях замечательная, дипломат новой послеметтерниховской школы. Начать с того, что он был основателем и первым директором австрийского Ллойда, крупнейшей пароходной компании; побывал больше трех лет (1848–1851) министром торговли Австрийской империи. Воззрения на восточный вопрос у него были вообще определенные: Австрия и стоящий за ней Германский союз должны соединить все свои политические силы и экономические возможности, чтобы занять вполне самостоятельное положение в разгорающемся пожаре. В возрождение Турции он не верил, жалел, что «цветущие поля на берегах Эгейского моря находятся во власти народа лентяев (von einem Volke von Faulenzern beherrscht)»{67}. Собственно, его идеалом был экономический захват Турции силами великогерманской, еще ничуть не объединенной политически Средней Европы. Для него не только одинаково неприемлемыми были планы и непосредственные цели как Меншикова, так и Стрэтфорда-Родклифа, но к Англии Брук питал даже большее недоверие и большую антипатию, чем к России, потому что считал Англию несравненно более опасной соперницей Австрии и Германского союза в их возможных будущих экономических усилиях по эксплуатации Турецкой империи. Барон фон Брук является, таким образом, одним из самых ранних последователей покончившего самоубийством в 1845 г. экономиста Фридриха Листа, указавшего германскому капиталу на Турцию как на благодарнейшее поле для колонизации и экономического освоения. Фон Брук еще до своего прибытия в Константинополь разгадал сразу игру Стрэтфорда-Рэдклифа, состоявшую в том, чтобы, с одной стороны, не оказывать Меншикову видимого сопротивления и даже тайно поощрять его к новым и новым дерзким выходкам и провокациям, а с другой стороны — тайно уверять Турцию в крепкой помощи западных держав и в полной необходимости как можно решительнее отвергнуть домогательства посланца русского императора.

Но так как и с точки зрения экономических интересов Австрии на Дунае и во всей Оттоманской империи, и с точки зрения политической безопасности Австрии внедрение русского влияния в Турции казалось Бруку опасным, то он с первых же шагов стал помогать Стрэтфорду. [232]

Брук был одинок в своих мечтах об экономической экспансии. Ни Франц-Иосиф, ни министр иностранных дел Буоль его не поддержали. Он слишком опередил своей мыслью реальную историю. Среднеевропейский капитализм еще не был в середине XIX в. достаточно силен, чтобы предпринять борьбу за Турцию одновременно на два фронта. Из двух зол Брук выбрал наименьшее с австрийской точки зрения — и пошел за Стрэтфордом.

Между тем Николай тотчас после отъезда Меншикова из Константинополя снова обратился к своей старой идее, всякий раз приходившей ему в голову после неудачных попыток сговора с Англией: нельзя ли поделить Турцию не с Англией, а с Австрией? «Конечно, я ничего не сделаю без Австрии», — сказал Николай, отпуская в Вену Мейендорфа, накануне его отъезда из Петербурга, 18(30 мая) (11 июня) 1853 г., и прибавил: «Скажите австрийскому императору, что я всецело рассчитываю на его дружбу в этих обстоятельствах, убежденный, что он припомнит, чем я для него был в деле с Венгрией». Николай знает, как Франц-Иосиф в душе боится Наполеона III, и поэтому сулит ему военную помощь, приказывая тут же Мейендорфу заявить: «Если вследствие нашей общей политики относительно Турции он (Франц-Иосиф. — Е. Т. ) подвергнется нападению в Италии, скажите ему, что, кроме войск в княжествах, у меня есть шесть армейских корпусов к его услугам»{68}.

Николаю представлялся такой план начала раздела Турции с участием этого нового партнера, т. е. Австрии. Мы это знаем из собственноручной карандашной заметки царя, сохранившейся в бумагах уезжавшего в Вену Мейендорфа и напечатанной в его переписке: «8(20) до 10(22) июня вероятное вторжение в княжества, будет окончено к 1(13) июля. Если турки не уступят к 15(27) июля, — то вторжение Австрии в Герцеговину и Сербию может быть закончено к 1(13) августа. Если к 1(13) сентября турки не уступят — то провозглашение независимости четырех княжеств»{69}. То есть, Молдавия и Валахия отойдут к России, а Герцеговина и Сербия — к Австрии. Такова была инструкция Мейендорфа для передачи этого предложения Францу-Иосифу.

Петр Мейендорф, русский посол в Вене, человек, звезд с неба не хватавший, но неглупый и порой не лишенный проницательности, давно уже видел, какой опасный оборот принимает деятельность Меншикова в Константинополе. Он пробыл всю весну в Петербурге и отсюда неспокойным оком следил за событиями, позволяя, однако, себе делиться своими печальными размышлениями лишь с собственной записной книжкой. Вот что писал он еще 7(19) апреля о Меншикове: [233] «Самый остроумный человек в России, ум отрицательный, характер сомнительный и талант на острые слова. Дело шло о том, чтобы избавить страну от войны, даже рискуя лишиться популярности и временно вызвать неудовольствие императора. Как плохо обслуживаются государи! Когда они дают мало обдуманный приказ, всегда находится кто-нибудь, чтобы его исполнить, но когда нужно угадать их намерения и взять на себя ответственность — никто не хочет действовать». Мейендорф находит, что напрасно Титова, бывшего русским послом в Турции до Меншикова, упрекают в слабости: «Если поддадутся этому мнению и пошлют на его место своего рода бурливого капрала (uno espéce de caporal tempêle), — то нужно будет держать 150 000 человек постоянно на границах княжеств, и прощай наше политическое положение в Европе, — без большого выигрыша для нашего положения на востоке»{70}.

7 июня (26 мая) Мейендорф, едва прибыв в Вену, получает аудиенцию у Франца-Иосифа и беседует затем с Буолем. Впечатление у него не весьма утешительное. В итальянских провинциях Австрии неспокойно, в Пьемонте, который может отнять эти провинции у Австрии, тоже неспокойно, — а хуже всего, что позиция Наполеона III не внушает Австрии уверенности{71}. Можно ли при этих условиях сделать то, чего желает Николай, т. е. вдруг провозгласить солидарность интересов России и Австрии в турецком вопросе? Конечно, нет, это значило бы возбудить самый сильный гнев Наполеона III.

Поосмотревшись, Мейендорф замечает, что в Вене дело идет с каждым днем все более и более неладно. Оказывается, что в Вене «не верят, что лорд Рэдклиф — единственный виновник отклонения наших предложений». Мейендорф сам разделяет мнение консервативных кругов Австрии, которое поэтому передает с полной отчетливостью: война грозит новым общеевропейским революционным взрывом. «Уже пять лет привыкли смотреть на императора Николая как на спасителя Европы и не могут поверить, чтобы он мог решиться на войну, которая бы поставила на карту существование общества, причем необходимость для нас этой войны — не понимают»{72}.

Желая немного смягчить беспокойный характер своих сообщений о венских настроениях, Мейендорф полушутя жалуется на «проклятые железные дороги», благодаря которым Лондон и Париж удалены от Вены на шесть дней, а Петербург — на пятнадцать дней, вследствие чего за англо-французскими мнениями обеспечен «приоритет». Но это несерьезно. В том же донесении Мейендорф передает, что Луи-Наполеон бросает «честолюбивые взгляды» на владения Австрии в Италии и что французский посол в Вене Буркнэ хвалится, что «Австрия у него в кармане»{73}. [234]

Бруннов написал в Вену русскому послу Мейендорфу 13 июня письмо, полное пессимизма, который он так старательно всегда скрывал, когда писал в Петербург для Нессельроде и для царских глаз. Плохо. Война на носу, но поздно толковать о прошлом (другими словами, о гибельных ошибках царя и Меншикова). «Грустно сказать, но Англия вверяет себя заботам лорда Рэдклифа, который становится главой английского кабинета, вместо того чтобы быть послом ее британского величества в Константинополе». Бруннов правильно угадывает новый ход в игре Рэдклифа: он будет стараться привлечь Австрию, а если повезет, то и Пруссию к англо-французской коалиции, — и когда это случится, война станет совсем уж неизбежной. Но Бруннов одержим относительно Австрии той же поразительной слепотой, как сам Николай, как Нессельроде, как Мейендорф: он убежден в благожелательности Франца-Иосифа и с упованием взирает на предстоящее прибытие в Константинополь нового австрийского представителя Брука. «Брук откроет глаза туркам!» — так полагает Бруннов{74}.

В одном только он не ошибается: в том, что значение Австрии в восточном кризисе — огромно. Он только не предвидел тогда, когда именно по своему характеру скажется ее роль. Еще в конце июня Буоль «со слезами на глазах» говорил Мейендорфу, что он считает наилучшей для Австрии политикой ту, которая во всем согласна с русской политикой. Слезы же графа Буоля были вызваны тем, что Мейендорф указал ему, что наступает критический момент для взаимоотношений между Николаем и Францем-Иосифом. Мейендорф и вся русская дипломатия долго продолжали носиться с надеждами на благое влияние в Константинополе австрийского представителя Брука. Даже Будберг, русский посол в Берлине, агитировал, чтобы генерал фон Герлах, влиятельный крайний консерватор при дворе Фридриха-Вильгельма IV, побудил короля предложить прусскому посланнику в Турции Вильденбруху поддерживать Брука{76}.

Нужно сказать, что в Берлине известие об отъезде Меншикова произвело впечатление разорвавшейся бомбы. Общее мнение при дворе в первую минуту было такое: Россия требует таких уступок, которые несовместимы с независимостью Турции и суверенными правами султана. Вместе с тем продолжали надеяться, что царь найдет еще мирный исход. Сообщая об этих берлинских настроениях, корреспондент Гамильтона Сеймура — Гоуард, прибывший только что в Берлин из Лондона, заодно уже упоминает и о впечатлении, произведенном в Лондоне разрывом дипломатических отношений России с Турцией. Гоуард ждет «сильного взрыва» при тогдашнем состоянии [235] английского общественного мнения{77}. В Берлине, как и в Париже, как и во всех дипломатических канцеляриях Европы, прекрасно знали, если не во всех деталях, то по существу, о чем говорил Николай с Сеймуром у Елены Павловны и о чем снова и снова он с ним заговаривал в течение января и начала февраля 1853 г. Английское правительство, конечно, не имело никаких причин делать из этого секрет.

И поэтому не верили ни одному слову объяснений Нессельроде о том, что речь идет о «покровительстве православной церкви» и что Меншиков разорвал сношения с Турцией из-за редакционных несогласий в нотах и проектах формулировок.

В самом конце июня в Лондон прибыл брат короля Фридриха-Вильгельма IV принц прусский Вильгельм. Он придерживался гораздо менее дружественной позиции по отношению к России и гораздо меньше доверял миролюбию царя, чем его брат король.

2 июля (20 июня) принц Вильгельм принял Бруннова. Подчеркнув, что в начинающейся на востоке вооруженной борьбе Пруссия будет хранить строгий нейтралитет, Вильгельм выразил надежду, что, вследствие известных (ему) благородных чувств Николая, дело окончится миром. Принц попутно похвалил также Англию и Францию за их примерное благородство и миролюбие и прибавил, что королева Виктория выражает очень большую тревогу по поводу положения вещей на востоке и что английские министры все же приостановили свои великодушные усилия по части «построения моста, ведущего к миру», — так как ждут «манифеста» императора Николая о переходе через Прут, и это ожидание мешает британскому правительству принять дальнейшие решения{78}. [236]

Дальше