Робер де Клари и его хроника как памятник исторической мысли Средневековья
Xроника «Завоевание Константинополя» Робера де Клари» созданная в начале XIII в., наряду с одноименным произведением Жоффруа де Виллардуэна{1} принадлежит к числу первостепенной важности источников по истории захвата Константинополя рыцарями-крестоносцами в 1203 — 1204 гг. Вместе с тем она представляет собой замечательный памятник исторической мысли феодальной эпохи. В отличие от Виллардуэна, передававшего события Четвертого крестового похода, как правило, довольно точно{2}, Робер де Клари не мог бы похвастаться в такой степени фактографической добротностью, хронологической и логической упорядоченностью своего рассказа. Хотя он стремился придерживаться исторической канвы в изложении хода событий, какими они ему рисовались, но, будучи простым рыцарем, Робер де Клари не ведал скрытой, закулисной стороны похода и лишь понаслышке был осведомлен о его предыстории, а тем более об истории Византии и государств крестоносцев на Востоке. За недостатком достоверных известий он иногда путает факты, придумывает то, чего на самом деле не было, смешивает реальность с домыслами, иной раз подробнейшим образом повествует о второстепенном в ущерб более значительному.
Однако, несмотря на отдельные несообразности, записки рыцаря-крестоносца интересны не только и не столько как субъективно добросовестное, пусть и не целиком соответствующее действительным фактам, повествование об «уклонении с пути», приведшем рыцарские ватаги из Франции, Германии и Италии под стены Константинополя, сколько своим идейным содержанием, своей концепцией истории крестового похода. Они ценны в огромной мере благодаря своеобразному авторскому восприятию событий, свидетелем и участником которых ему довелось быть (а также и тех, о коих он знал от других лиц), важны суждениями об этих событиях, пусть такие суждения по большей части и не преподносятся в форме отвлеченных умозаключений, а как бы [82] вырастают из самой ткани изложения фактов. В широком культурно-историческом плане хроника Робера де Клари примечательна не в малой степени еще и потому, что написана светским человеком — рыцарем. Ведь средневековые «истории», тем более хроники религиозных войн XI — XIII вв., сочинялись обычно представителями образованного сословия того времени — духовенства. Робер де Клари, как и Жоффруа де Виллардуэн, — исключение из правила. При этом по своему концептуальному замыслу и содержанию, по своей идейно-политической направленности хроника Робера де Клари в некотором роде антитеза хронике Жоффруа де Виллардуэна. Последний был знатным сеньором, одним из предводителей крестоносного воинства, «задействованным» во всех или почти всех дипломатических акциях и военных перипетиях похода. В своем «Завоевании Константинополя» маршал Шампани излагает официозную версию событий, призванную представить в наиболее выгодном свете крайне неблаговидные поступки и самих «воинов божьих» и в особенности их вожаков. Робер де Клари, напротив, чужд высокой политике и вовсе не задается целью обелять последних. Он раскрывает события, совершавшиеся при его участии и на виду у него, так, как они воспринимались, были пережиты и расценивались неискушенной в политико-дипломатических интригах массой крестоносцев — с позиций тех, кто испытал на себе и перенес, говоря словами самого хрониста, «столько мучений и столько трудов, голод и жажду, холод и жару» (гл. СV). История похода воссоздается под углом зрения рядовых участников этой грандиозной по средневековым масштабам рыцарской авантюры, которые ринулись «за море», побуждаемые главным образом надеждой на легкую наживу, и потому в общем и целом были довольно безразличны к «идеальным» целям экспансии феодального Запада на Востоке. Если Жоффруа де Виллардуэн как историк внешне более или менее сдержан или риторично выспренен, то Робер де Клари рассказывает обо всем увиденном и услышанном, о том, что было доступно его неистощимой любознательности, с неподдельной увлеченностью рыцаря, оказавшегося сопричастным необычайным и удивительным происшествиям. В его записках мы встретим наблюдательно подмеченные черты феодальных нравов, рыцарского видения прошлого и настоящего. Полуофициальный историограф похода, маршал Шампанский пренебрегает житейскими подробностями рассказываемого, подменяя их «деловым» изложением существенного, перемежаемым риторикой: он отбрасывает прочь кажущиеся ему незначительными эпизоды. Напротив, Робер де Клари, жаждущий приобщить свою аудиторию ко всему «необыкновенному», что случилось с крестоносным воинством, уделяет таким сюжетам зачастую непомерно много места. Эти-то подробности, рисуемые Робером де Клари с присущей ему непосредственностью, во всей их повседневной будничности и живости, проливают необычайно [83] яркий свет и на самое крестоносную авантюру и, что для нас в данном случае важнее, на систему взглядов и представлений автора-рыцаря, на способ и стиль его исторического мышления. Через повествование Робера де Клари получает оригинальное освещение — «изнутри» — вся феодальная этика, весь нравственный мир воинственно настроенного рыцарства начала XIII в. Автор подчас допускает путаницу в датах, в изложении последовательности событий, дает волю своей фантазии, но его вымыслы по-своему отражают настрой, царивший в крестоносном воинстве. Они характеризуют понимание рядовым рыцарем-крестоносцем как событий истории текущей, так и минувшей. С этой точки зрения Завоевание Константинополя» Робера де Клари — хроника, со-держащая ценнейший материал для уяснения исторического менталитета мелкого светского феодала из среды тех, кто по кличу Иннокентия III{3} устремился добывать себе под флагом религии земли и сокровища на Востоке и преуспели... в сокрушении византийской столицы.
Познакомимся вкратце с личностью и творчеством хрониста; чтобы затем разобраться в идейном содержании его записок.
Биографические сведения об авторе в их социально-историческом контексте.
Культурный мир и духовный облик хрониста
Мы мало знаем о жизни Робера де Клари и об обстоятельтвах, при которых был написан его труд. Документальные свидетельства о Робере де Клари более чем скудны. Кое-какие сведения рассеяны в его собственном произведении, но они весьма отрывочны: это всколзь оброненные, беглые заметки. Сам хронист показывает крайнюю скромность относительно своей персоны. Автор почти нигде не подчеркивает личный характер свидетельств хроники (в отличие от Жоффруа де Виллардуэна) и тщательно избегает упоминания о себе в первом лице{4}. Даже перечисляя (гл. I) рыцарей, отправившихся в крестовый поход, Робер де Клари не-включает себя в этот список{5}.
Cамое раннее упоминание о семействе Клари встречается в церковной грамоте из Амьена от 1146 г. Ничто не указывает здесь на принадлежность семейства к феодальному классу. В течение последующих 40 лет источники хранят полное молчание относительно Клари. Лишь в 1195 г. в одном документе всплывает [84] имя Жиля де Клари, отца хрониста: к этому имени тут присовокуплено уточняющее социальный статус его обладателя обозначение — miles (рыцарь){6}. Из других документов конца XII в. видно, что Жиль де Клари был вассалом Пьера Амьенского. Сохранились две дарственные грамоты последнего (от 1195 г. и от 1202 г.){7}, в которых Жиль де Клари значится свидетелем со стороны дарителя. Имя Робера де Клари впервые встречается — вместе с именем его отца — в грамоте от мая 1202 г.{8}, когда «Пьер Амьенский собрался отправиться в Иерусалимское паломничество». Это единственный чисто документальный источник, где фигурирует имя Робера де Клари.
Что знаем мы о нем из его собственной хроники? В основном только то, что он участвовал в крестовом походе, находясь в окружении своего сеньора Пьера Амьенского, и что, кроме того, в походе принимал также участие младший брат Робера — клирик Альом (гл. XXVI). Причем даже передавая эпизод, в котором Альом де Клари выступает главным действующим лицом, хронист не делает ни малейшего намека на то, что имеет в виду своего брата: об этом можно лишь догадываться{9}. Известно еще, что к 1206 г. Робер де Клари, вероятно, вернулся на родину: сохранились два перечня реликвий, переданных им в дар Корбийскому аббатству (от 1206 г. и от 1213 г.){10}.
Xроника Робера де Клари заканчивается сообщением о смерти Анри д'Эно, второго государя Латинской империи, основанной западными завоевателями на месте уничтоженной ими Византии. Поскольку дата его кончины — 20 августа 1216 г., постольку очевидно, что в то время Робер де Клари еще здравствовал. Относительно каких-либо последующих событий, с которыми он мог быть знаком, источники полностью умалчивают. Мы не знаем даже даты смерти Робера де Клари. Уцелели лишь кое-какие фрагментарные данные о других лицах из этого семейства{11}. Так, клирик Альом, брат хрониста, ставший каноником в Амьене, скончался в 1256 г. В документах встречаются случайные упоминания о поздних потомках семьи Клари: в начале XIV в. — о некоем Бодуэне де Клари из Амьенского епископства; около середины того же столетия — о Жане де Клари по прозвищу Ланселот (он фигурирует в грамоте как «конюший, сеньор Жезенкура»). [85] Какие-то Клари жили еще в XVI в., но ведут ли они свое происхождение от крестоносца Робера де Клари или от иных лиц, входивших в XII в. в то семейство, не установлено.
Как ни скудны дошедшие до нас сведения, они позволяют судить о семье де Клари и о самом хронисте в контексте социальной истории Пикардии на рубеже XII — XIII вв.{12} Робер де Клари принадлежал к мелкопоместному феодальному семейству, которое, по-видимому, лишь незадолго до описываемых в его хронике событий приобрело благородный титул и стало именоваться «де Клари». Эта местность (в настоящее время — Клери-ле-Пернуа, к северу от Виньянкура, между Фликскуром и Канаплем, в районе Камбрэ) была подвластна сеньору Амьена, от которого, надо думать, Клари получили и свой титул и свой феод. Его размеры были весьма скромными{13}. Клари были связаны с сеньорами Амьена{14} не только узами феодальной зависимости, но и личной преданностью, о чем, в частности, свидетельствуют панегирические выражения, употребляемые Робером де Клари, когда он говорит о своем сюзерене — Пьере Амьенском (гл. I, ХLV, ХLVII. ХIVIII, LХХV, СIII){15}.
Cлой мелких рыцарей (milites) был наиболее обширной, социально поднимавшейся частью класса феодалов в Пикардии XII в.{16} Вместе с правом владения феодальной собственностью они постепенно приобретают титулы и фамильные прозвища. Конная военная служба превратилась для них в почетное дело. Мало-помалу они образуют своего рода военную аристократию, стоявшую, [86] правда, гораздо ниже сеньориальных семейств высшего ранга, которые составляли замкнутый круг «малой элиты» (domines), владельцев замков{17}. Тем не менее как общественная группа milites возвышаются, их подписи начинают фигурировать в документах.
Пикардия была в основном областью аграрной экономики, но постепенно тут вырастали и города. Они вступали в борьбу с феодальными сеньорами за автономию (восстание Ланской коммуны и др.) и зачастую ее добивались (Нуайон — около 1110 г., Аббевиль — около 1184 г., Сен-Кантен — в 1195 г. и т. д.){18}. В Амьене, главном городе Пикардии (в начале XII в. он занимал площадь всего в 10 га, а его стены тянулись лишь на 1300 м), получало все большее распространение сукноделие. В начале XIII в. амьенские сукна уже продавались на шампанских ярмарках и даже экспортировались в другие страны (например, в Италию). Развитие городов, ремесел и торговли сказалось и на сельском хозяйстве, которое стало интенсифицироваться: в некоторых районах, в частности в окрестностях города и аббатства Корби, начали возделывать масличные культуры, красители; здесь применялись водяные мельницы{19}. Сельское хозяйство требовало применения труда земледельцев различного хозяйственного профиля. И если раньше владетельные сеньоры набирали свои дружины из всего свободного населения деревенской округи, то теперь воинская служба превращается в постоянное занятие строго определенного круга семейств: они поэтому легко приобретают и поместья и титулы. Социальный статус milites упрочивается. Но хотя дистанция между nobiles и milites со временем сокращается, хотя происходит сближение военной аристократии обоих уровней{20}, все же большинство miltes остаются на низших ступенях феодальной иерархии. Это обстоятельство само по себе питает в их среде перманентное недовольство знатью.
Земельная собственность, пожалованная семейству Клари, не могла обеспечить ему сколько-нибудь значительных доходов{21}. Правда, Пикардию пересекали торговые дороги, по которым направлялись обозы английских и фламандских купцов, везшие в южные и западные провинции Франции шерсть, зерно, ткани. Однако milites вроде Клари не извлекали каких-либо выгод из этой торговли. Кормившим их «ремеслом» являлось военное дело. [87]
Неудивительно, что естественным развлечением для рыцарей, живших в этом узком провинциальном мирке и связанных главным образом с воинской службой, были ратные состязания, турниры, праздники, которые время от времени устраивались и в резиденции сеньора Пьера Амьенского — Виньянкуре (в 4,5 км от Клери-ле-Пернуа).
Вести о подготовке нового крестового похода, о проповеди Фулька из Нейи, призывавшего всех «верных» облачиться в доспехи с изображением креста, получили поэтому широкий отзвук среди пикардийского рыцарства. Оно не участвовало ни в Первом (1096 — 1099 гг.), ни во Втором (1147 — 1149 гг.) крестовых походах{22}: milites не могли тогда позволить себе даже незначительных расходов на «вооруженное паломничество» в Св. землю. Да и в Третий крестовый поход (1189 — 1192 гг.) из Пикардии отправились лишь несколько представителей знати, в их числе Дрэ де Фликскур-Виньянкур, отец Пьера Амьенского. Напротив, для участия в Четвертом походе «взяли крест» многие рыцари. Наряду с видными сеньорами и служителями церкви (Пьер Амьенский, его брат каноник Фома де Фликскур, Гюг де Сен-Поль, братья Гийом и Конон де Бетюн, Юсташ и Ансо де Кайо, Жак д'Авень) мы встречаем в перечне, приводимом хронистом (гл. I), лиц, чьи имена менее известны: Робер и Ангерран де Бов, Умбер де Конде, Бодуэн де Боревуар, Гийом д'Амбревиль, Матье де Валинкур, Юсташ де Кантела, Ренье де Трит, Валес де Фриуз, Жерар де Мананкур, Николя де Майи, Гюг де Бове, Гийом де Фонтэн, Альом ле Сане, Валон де Сартон, не считая самого Робера де Клари и его брата Альома. Итальянская исследовательница А. М. Нада Патроне насчитала среди участников Четвертого крестового похода 26 выходцев из Пикардии (Р. Фоссье отыскал в источниках всего пятерых рыцарей из этой области{23}). Как относительно ни мало это число само по себе, оно все же указывает, с одной стороны, на некоторое улучшение экономического и социального положения пикардийских рыцарей. Чтобы отважиться на заморское предприятие, нужно было располагать минимумом денежных средств (для приобретения оружия, доспехов, коня, для содержания двух конюхов); недостаток денег мог быть отчасти возмещен получением их взаймы, но взять в долг мог только тот, кто обладал известным престижем и пользовался доверием заимодавцев. Многие пикардийские участники крестового похода действительно прибегли именно к этому способу. С другой стороны, однако, тот факт, что почти два с половиной десятка milites сочли подходящим для себя войти в долги, [88] лишь бы не упустить представлявшийся теперь случай отправиться в Св. землю, косвенно свидетельствует о сохранявшейся скудости их материальных ресурсов, а значит, и о том, что они не могли быть удовлетворены своей жизнью. Заморская земля манила рыцарей, надо думать, не в последнюю очередь, перспективами обогащения, которые сулила успешная война «за дело креста». Религиозные мотивы играли подчиненную роль.
Нам неизвестно точно, когда решился «взять крест» Робер-де Клари, но, скорее всего, одновременно со своим сеньором Пьером Амьенским, после того как весной 1200 г. решение отправиться в Св. землю приняли Бодуэн, граф Фландрии и его вассалы. Робер де Клари ничего не сообщает о подготовке к походу — она началась среди вассалов его сюзерена не раньше мая 1202 г. (тогда Робер де Клари еще находился в Амьене, где вместе с отцом удостоверил свидетельской подписью дарственную грамоту Пьера Амьенского, собиравшегося в «святое паломничество»). Рассказ хрониста подтверждает тем не менее, что он был в общих чертах осведомлен о событиях, предшествовавших выступлению крестоносцев в Венецию: хронист знает и о совете крупных сеньоров в Компьене (гл. II), где они якобы избрали главным предводителем графа Тибо Шампанского, и о последующем совете баронов в Суассоне (гл. III), где его преемником (Тибо умер) был избран маркиз Бонифаций Монферратский. Упоминает автор записок (допуская, впрочем, путаницу) и о третьем совете — в Корби, где будто бы было назначено время выступления в поход: посольство крестоносцев, возвратившееся из Венеции, якобы известило, что республика СB. Марка согласна снарядить флот для перевозки «пилигримов» за море. Реальные факты здесь переплетаются с выдуманными, но все же они присутствуют. Хронист слышал также, вероятно, о каких-то финансовых затруднениях, которые возникли у французских послов во время переговоров с Венецианской республикой. Так или иначе, сведения о предыстории похода, а особенно, конечно, рассказ о нем самом, каковы бы ни были ошибки и упущения в передаче фактов военно-дипломатического характера, ясно свидетельствуют, что Робер де Клари был прямым участником крестоносной авантюры. В заключительной же (СХХ) главке хроники автор прямо называет себя «Робер де Клари, рыцарь» — в качестве свидетеля, который «видел и слышал» все, что рассказал в своем произведении.
Помимо этих немногих прямых автобиографических сведений, относящихся к участию Робера де Клари в крестовом походе, в его хронике и в хронике Жоффруа де Виллардуэна имеется ряд косвенных данных на этот счет. Они подтверждают, в частности, что пикардиец принадлежал к категории мелких рыцарей: не случайно с первой же главки хроники Робер де Клари противопоставляет «могущественных людей» (rike homme, haus homme) и «бедных рыцарей» (povre chevaliers); мы увидим, что сам он [89] выступает глашатаем недовольства рыцарской голытьбы действиями баронов. Ясно и то, что Робер де Клари являлся верным вассалом одного из этих «могущественных людей» — Пьера Амьенского, которого многократно и с воодушевлением восхваляет («отменный рыцарь, смелый и доблестный», совершивший наряду с другими из могущественных людей «более всего ратных подвигов» (гл. I). Когда на о-ве Корфу в 1203 г. часть знатных крестоносцев, в том числе Пьер Амьенский, отказалась плыть с венецианцами на Константинополь{24}, Робер де Клари вынужден был, вероятно, примкнуть к своему сеньору. После того как главным предводителям удалось предотвратить распад войска и установить в нем подобие единения, Робер де Клари отправился со всеми прочими к Константинополю и в июле 1203 г. участвовал в нападении на город. Он сражался в отряде, которым командовали Пьер Амьенский и его кузен Гюг де Сен-Поль (гл. ХLVIII и др.). Во время второго штурма Константинополя в апреле 1204 г. Робер де Клари бился, как видно из его хроники, в небольшом отряде рыцарей, под предводительством того же Пьера Амьенского осаждавших Галатскую башню. Через год после завоевания крестоносцами византийской столицы и создания Латинской империи, он, должно быть, участвовал в войне императора Бодуэна I против болгарского царя Калояна, обернувшейся для рыцарства разгромом при Адрианополе 14 апреля 1205 г. (гл. СХII). Немногие спасшиеся бегством (в их числе был Гюг де Сен-Поль) вернулись в Константинополь.
Приведенными фактами и ограничиваются все наши, более чем скудные, знания о жизни Робера де Клари. Трудно даже сказать с определенностью, сколько было ему лет во время крестового похода, но, конечно, он находился в поре цветущей молодости — за это говорят и восторженная тональность его повествования, и непосредственность впечатлений, вынесенных им из пребывания в Византии, и то обстоятельство, что лишь в 1202 г. он скрепил своей подписью дарственную грамоту Пьера Амьенского. Вообще оружие вручалось тогда старшим сыновьям рыцарских семейств в возрасте от 16 до 20 лет, считавшемся возрастом зрелости.
Косвенным путем устанавливается и дата возвращения Робера де Клари на родину — 1205 г. Судя по всему, пикардийские рыцари уехали во Францию в числе тех 7 тыс. крестоносцев, о которых упоминает Жоффруа де Виллардуэн{25}. После того как haus hommes присвоили себе плоды «ратных подвигов» рыцарства (гл. СХII), povre chevaliers утратили какие-либо иллюзии в отношении дальнейших перспектив: оставаться в Латинской империи не было смысла. Робер де Клари не скрывает пережитого им разочарования от бесплодного, с точки зрения людей его круга, участия [90] в такой, казалось бы, поначалу «многообещающей» авантюре, каковой обернулся для массы рыцарей Четвертый крестовый поход.
Насколько скудно мы осведомлены о жизненном пути Робера де Клари, настолько же бедны и данные о его культурном кругозоре, об источниках, в которых он черпал материалы для своей хроники, когда они выходили за пределы виденного им самим или известного ему из рассказов других участников похода. Данные эти тоже приходится извлекать в основном лишь из самого его сочинения.
Cтилистический анализ показывает, что Робер де Клари испытал влияние «песен о деяниях» (chansons de geste) и иных произведений рыцарского эпоса{26}. Хронист сплошь и рядом именует рыцарей preudons et vaillans («доблестные и отважные»): устойчивое сочетание этих прилагательных — отголосок или имитация привычного в рыцарской поэзии словоупотребления. Отпечаток ее несут и другие стереотипные речевые обороты и описания: венецианского флота (гл. XIII: «Никогда и ни в какой стране не видывали и нигде не бывало собрано в одном месте такого флота, который был бы столь же прекрасен и столь же богат, как этот»), константинопольских дворцов (гл. LХХХIII: «И был этот дворец столь богат и столь благороден, что невозможно было бы вам ни описать великолепие и великое богатство этого дворца, ни рассказать» о них) и т. д. Жестко скрепленные эпитеты, обобщенно-расплывчатые определения, не содержавшие каких-либо предметно-вещных примет описываемого, — характерные признаки творчества поэтов-сказителей{27}. В хронике Робера де Клари, кроме того, встречаются упоминания о Троянской войне (гл. ХL и СVI), об Александре Македонском (гл. гл. LХХХI и СIII), о могуществе [91] империи Карла Великого (гл. LХХХI), т. е. затрагиваются некоторые наиболее популярные в рыцарской среде XII в. эпические сюжеты{28}. Исследователями установлены даже прямые аналогии, если не текстуальные совпадения, с некоторыми произведениями такого рода (в частности, Готье Аррасского). Вскрыты также черты близости (содержательной и стилистической) с отдельными памятниками документального и прикладного типа: с «Посланием» легендарного эфиопского священника Иоанна{29}, впервые приведенным в хронике французского монаха Альбрика де Труафонтэна около 1165 г.{30} (и там и здесь: «громадность города и дворцы, и богатые аббатства, и богатые монастыри, и великие чудеса» — гл. LХХХIV), с путеводителем для паломников — «Чудеса города Рима», наполненным столь же неопределенными, в «превосходной степени» упоминаниями о дворцах, церквах, колоннах, статуях, святынях и т. п. Предполагают еще, что Робер де Клари был знаком с одним из французских переводов хроники Гийома Тирского (1130 — 1186) «История войн, ведшихся в заморских землях», выполненным кем-то из его продолжателей. Возможно, она явилась для него источником сведений о событиях на франкском Востоке накануне и в период Третьего крестового, похода.
Разумеется, исследователь вправе говорить лишь о влиянии, которое могли оказать на Робера де Клари подобные произведения. По существу, однако, мы не знаем «литературного контекста» Робера де Клари и почти ничего — о его литературной подготовке, равно как и об образцах, которым он сознательно или невольно подражал{31}. Обилие общих мест в описаниях всего того, что поражало хрониста своим величием и красотой, нетрудно объяснить и скудостью его лексики: деревенский житель, впервые предпринявший путешествие по морю и волей судеб перенесенный из затерянного пикардийского селеньица в огромную столицу Византийской империи, он просто не находил достаточно слов, чтобы адекватно выразить свои впечатления от всего необычайного и увиденного. Его собственный жизненный опыт был слишком ничтожен, чтобы он мог «подобрать» эпитеты, точно характеризующие то, что открылось его взору{32}.
Во всяком случае, наиболее существенным источником информации хрониста — там, где он не выступает непосредственным [92] свидетелем и очевидцем, а повествует о событиях, предшествовавших крестовому походу, — являлась устная традиция, которая бытовала либо в кругу тех латинян, кому приходилось бывать в Восточном Средиземноморье (прежде всего венецианцев, наслышанных, вероятно, об обороне Тира против Саладина, о роли Конрада Монферратского и т. д.), либо среди греков. Эта информация нередко тоже, впрочем, перерабатывалась Робером де Клари в эпическом духе. Зачастую хрониста занимало не столько историческое зерно полученных сведений, сколько вообще все «необыкновенное» — и в поступках людей и в происшествиях с ними свершавшихся{33}.
В целом духовный облик пикардийского хрониста — облик мелкого рыцаря Северной Франции. Ему чужды куртуазность, культ дамы сердца и т. д. В изображении женщин хронист следует однозначным по своей классовой сути канонам, выработавшимся в суровой и духовно ограниченной социокультурной среде. Он довольствуется лаконичными определениями, в которых почти отсутствуют указания на какие-либо физические или душевные достоинства либо недостатки особ женского пола. Пожалуй, единственное исключение в этом плане — эпитет «красивые» (гл. XXI, где говорится о женщинах, над которыми надругался византийский император Андроник I). Феодал-воин, чтивший в межличностных отношениях в первую очередь вассальные и семейные узы, Робер де Клари всегда заботится главным образом только о том, чтобы точно обозначить степень родства или фамильной близости дамы с высокопоставленными героями своего повествования — остальное вплоть до имен его почти не интересует. Если женщины и удостаиваются упоминания, то едва ли не обязательно с присовокуплением родственно-титульного статуса. Почти все они дамы знатного происхождения, находящиеся на верхних ступенях феодальной иерархии (сестра французского короля — гл. XIX; LIII; дочь маркиза Бонифация Монферратского — гл. СХV; дочь византийского императора Кирсака (Исаака II Ангела) и она же супруга германского короля — гл. XVII; жена иерусалимского короля — гл. XXXVIII и, т. п.). Эти знатные дамы предстают обезличенными носительницами высоких феодальных титулов и родственницами каких-либо знатных персон — типично феодальная манера символизированного изображения представительниц слабого пола. Только в нескольких случаях Робер де Клари мимоходом говорит о женщинах более низкого социального положения (гл. IX, ХСVIII, LХХIII).
Представляет интерес проблема религиозности автора «Завоевания Константинополя», его приверженности принципам официальной церковной идеологии и, что наиболее важно в плане нашего анализа, провиденциалистской доктрине, глубоко пронизывающей [93] хронографию крестовых походов{34}. В общем его повествование, как и записки Жоффруа де Виллардуэна, имеет ярко выраженную «мирскую» окраску; причем пикардийцу присуща склонность живописать и даже измышлять приключенческие, сюжетно увлекательные, романтические эпизоды событий. В этом отношении хроника Робера де Клари резко отличается от повествований современных ей церковных летописцев, выделяясь своим светским тоном, посюсторонностью подачи материала и его освещения. Тем не менее хронист — человек своего времени, и религия занимает определенное место в его образе мышления, в его манере преподнесения описываемого. При этом черты религиозности и провиденциалистских воззрений автора{35} выступают перед нами скорее в качестве привычных аксессуаров представлений об обыденном, укоренившихся в рыцарской среде, чем в виде глубокой убежденности в постоянном божественном вмешательстве в земные дела как факторе, предопределяющем их развитие. Взглядам пикардийца чужды та сгущенная религиозная истовость и экзальтация, которая порой свойственна была даже светским хронистам начального периода крестовых походов (вера в каждодневные чудеса, в реальность священных небылиц, в явления небожителей на поле боя, в вещие сны и пр.). Всего этого у рыцаря начала XIII в. почти нет и в помине. Провиденциалистско-религиозные слагаемые воззрений Робера де Клари — это во многом, хотя и не всегда, традиционные стереотипы, принятые и потому не требующие дополнительных размышлений оценки, само собой разумеющиеся способы описания явлений повседневности.
И все же духовный облик хрониста в этом отношении двойствен. «Мирское», реалистичное, будничное восприятие прошлого и настоящего уживается и иногда тесно сплетается с религиозным подходом к тому и другому, причем в описании событий превалирует все же светское, а не трансцендентно-провиденциалистское начало. Религиозные ценности, почерпнутые в сфере христианской образованности, равно как и общие элементы христианских воззрений, отразившиеся в хронике{36}, представляют собой довольно тонкую оболочку, окутывающую мирское в своей основе видение рыцарем — повествователем происходящего на его глазах или совершившегося ранее. Фундамент его исторического рассказа составляют сами по себе поступки действующих лиц, обусловливаемые вполне земными причинами и мотивами: честолюбием и властолюбием, алчностью, жестокостью, любовью, дружескими привязанностями или антипатиями, жаждой возмездия, мудростью [94] или глупостью, хитростью и коварством либо, наоборот, простодушием и т. д. В большинстве поворотных для судеб Четвертого крестового похода событий решающим фактором (как, кстати, и у Жоффруа де Виллардуэна) оказывается просто случай.
Элементы религиозности, провиденциалистского толкования истории присутствуют в записках главным образом в виде клише средневекового мышления. Таковы выражения, восходящие к библии, к литургическим текстам, почерпнутые в лексиконе церковной проповеди крестовых походов. Такова система отсчета времени: события датируются по церковным праздникам (гл. XIII, XIV, LХIХ, LХХ и др.), иногда же церковный календарь применяется наряду с обычным (гл. IX). Сплошь и рядом хронист употребляет (но гораздо реже, чем Виллардуэн){37} расхожие фразеологизмы богослужебной практики (клирики «запели торжественный гимн ,,Приди, о дух всевиждущий«» — гл. XIII; перед высадкой в Константинополе все крестоносцы «исповедались и причастились» — гл. ХLI и т. д.). Робер де Клари, видимо, знаком был, хоть и поверхностно, со «священными» текстами. А. М. Нада Патроне высказала не лишенное основания предположение (следуя, впрочем, аналогичной гипотезе, выдвинутой Дженетт Бир в отношении Виллардуэна{38}), что пикардийский хронист, быть может, знал появившиеся в конце XII — начале XIII в. французские переводы Ветхого и отдельных частей Нового завета{39}. Трафаретно клишированы подчас используемые Робером де Клари формулировки, заимствованные из фразеологического репертуара церковной пропаганды крестовых походов. Вероятно, хронист был осведомлен о содержании папских булл, возвещавших войну католиков против «неверных» (1198 г.), и в большей степени о содержании крестоносных проповедей приходского священника Фулька из Нейи, а также выступлений тех клириков, которые примкнули к рыцарскому воинству. Их суждения и доводы Робер де Клари воспроизводит — и не единожды (к примеру, речи епископов, произнесенные накануне апрельского штурма Константинополя (1204 г.) и обосновывавшие «законность» войны с христианами-греками — гл. I, LХХП). Не указывает ли старательность, с которой Робер де Клари передает выдвигавшиеся церковниками мотивировки захвата Константинополя, на то, что он явно стремится внушить своим слушателям мысль, которая возвышала рыцарей в их собственных глазах во время роковых для Византии апрельских дней 1204 г.? Они действовали по слову своих духовных пастырей! Вполне возможно, даже вероятнее всего, что [95] внутренне и сам хронист приемлет подобные проповеди, но, во всяком случае, приводя их в усвоенной им клишированной форме, он безусловно стремится оправдать таким образом рыцарскую агрессию против Византии.
Итак, у Робера де Клари отсутствуют особая глубина и основательность субъективного восприятия религиозных идей. Хотя влияние богословской литературы и официальной крестоносной проповеди сказывается в отдельных местах хроники, но в достаточно дозированной мере, и не им определяются главные направления мысли автора. Помимо существенно снизившегося к началу XIII в. общего накала былого крестоносного энтузиазма, это обстоятельство объясняется еще и низким уровнем образования хрониста. Он по-своему убедительно рассказал историю завоевания Константинополя крестоносцами{40}, но так, как это способен был сделать человек невысокой культуры, зато наделенный богатым воображением. Записки Робера де Клари — это, пожалуй, первое в латинской хронографии повествование, созданное автором-рыцарем, не получившим сколько-нибудь солидных по тем временам теологических и литературных познаний, не приобретшим обязательных для тогдашней образованности навыков историописания. Отсюда также проистекает приглушенное звучание в хронике религиозных, в частности, провиденциалистских мотивов (например, в гл. I, XXIV, XXXIV, XXXVI, LХVI). Если они и пробиваются сквозь плотную «мирскую» ткань произведения, то преимущественно в тех местах его, где речь идет о некоторых наиболее драматичных и, с точки зрения автора, важных событиях, которые он не в состоянии уяснить иначе как допустив вмешательство всевышнего. В этих случаях мысль хрониста всерьез, а не только в виде дани традиции обращается к небесному промыслу. К событиям тут «въявь» подключаются сверхъестественные силы, и тогда движение истории действительно направляется перстом божьим: он чудесным образом ведет к торжеству «справедливого» дела крестового похода, а «зло» и те, кто его воплощал, несут заслуженную «кару». «Реализм» исторического видения, иначе говоря,. имеет у Робера де Клари свои пределы. Так, жизнь Кирсаку [96] (ведь ради его «законного» восстановления на константинопольском престоле крестоносцы и переменят впоследствии направление своего похода) некогда сохранил спустившийся с небес ангел: он избавил Кирсака от смертоносной стрелы, которую готов был пустить в него Андром (Андроник I), — небесный посланец порвал тетиву лука «предателя» (гл. XXIII — XXV). В день вторичного штурма Константинополя (12 апреля 1204 г.) корабль епископа Суассонского «чудом божьим» вплотную пристал, точнее, был прибит волной к башне, которой крестоносцы затем успешно овладели (гл. LХХIV). При этом герой-рыцарь Андрэ де Дюрбуаз, невзирая ни на что, сумел вскарабкаться на укрепления и, устояв перед многочисленными греками, проложить дорогу своим соратникам: он смог это сделать, поскольку храброго рыцаря «оберегал господь, который не хотел, ни чтобы его избивали и дальше, ни чтобы он здесь умер» (Там же). Точно так же господь поражает спящего Иоанна Валашского (Калояна), когда тот вознамерился захватить «Андринополь», уже вошедший в состав Латинской империи, — небесный покровитель города св. Димитрий пронзил болгарского правителя копьем (гл. СХVI).
Что касается священных небылиц, то в хронике детально передается только одна-единственная церковная история такого типа, но лишь для того, чтобы объяснить происхождение реликвии, найденной крестоносцами в константинопольском храме св. Софии (гл. LХХХIII).
Итак, в основе своей записки Робера де Клари окрашены в живые, «мирские» тона, проникнуты земным восприятием происходившего. Да, всевышний оберегает Андрэ де Дюрбуаза от врагов, ко для Робера существеннее отвага этого рыцаря сама по себе, как и всех других, которые «совершили там более всего ратных подвигов» (гл. I). На переднем плане у хрониста — самоценность «ратных подвигов», а не сопричастность к ним трансцендентных сил.
Xарактеристика духовного облика Робера де Клари была бы неполна, если пройти мимо того факта, что он излагает события на разговорном языке и в этом отношении его хроника тоже является одним из самых ранних во французской литературе прозаических повествований такого рода В Северной Франции (как и во Фландрии) разговорный язык входит в литературный обиход на рубеже XII — XIII вв.{41} Обращение к прозе стало считаться показателем серьезности намерений писателя{42}. Робер де [97] Клари и не умел, конечно, писать стихами: для овладения этим искусством простому рыцарю требовалось иное образование сравнительно с тем, которым обладал пикардиец. Он изъяснялся простонародным стилем, понятным читателям и слушателям его хроники, т. е. ориентировался на аудиторию, чей культурный уровень, как и его собственный, был более чем скромным. Произведение его действительно — на это указывают, в частности, периодически повторяющиеся обращения автора к потенциальным слушателям («теперь мы расскажем вам» — гл. LХVI, «теперь вы слышали правду» — гл. СХХ) — предназначалось для чтения вслух. Язык хроники, несмотря на то что автор поручил «предать письменам правду» грамотному копиисту (гл. СХХ), сохраняет свежесть и непосредственность разговорной речи{43}. В передаче переписчика удерживается все своеобразие пикардийского диалекта — собственно разговорного французского языка севера страны в XIII в.{44} Хроника Робера де Клари — первый историко-литературный труд, созданный на этом диалекте. Хронист пользуется обиходным языком вовсе не для того, чтобы оградить свое произведение от элементов мифологизации, что часто было связано с употреблением литературной речи. Робер де Клари прекрасно осознает, что повествует об исторических событиях и поэтому подчеркивает правдивость рассказанного им как свидетелем происходившего (гл. СХХ). Просто хронист (а равно и его переписчик), как видно, не владел французским литературным языком, на котором, скажем, диктовал свой труд, сочиненный примерно в тот же период, Жоффруа де Виллардуэн. Иногда, впрочем, Робер де Клари включает в ткань своего рассказа — словно вопреки собственному желанию — литературные синтаксические обороты, но все равно сохраняет пикардийскую диалектную специфику (и в морфологии и в орфографии){45}. С наибольшей же живостью, динамизмом и экспрессией он передает события все-таки там, где прибегает к одному только разговорному языку.
Cказанное в особенности верно в отношении тех случаев (подсчитано, что их в хронике 95), когда воспроизводится прямая речь действующих лиц{46}. Конечно, Робер де Клари черпает тут [98] вдохновение исключительно в своей фантазии: он не мог слышать разговоры, которые вели между собой знатные сеньоры, византийские вельможи или греки из простонародья за 20 лет до описываемых событий (гл. XXI, XXII). Однако речи эти — от кратких реплик до пространных монологов и диалогов — типичный пример и образа мышления хрониста и его манеры выражать свои взгляды. В гл. LIХ дож Энрико Дандоло, разгневанный неуплатой Алексеем IV денег, которые тот обещал выдать крестоносцам за оказанную услугу, бросает ему в лицо с угрозой слова: «Дрянной мальчишка, мы вытащили тебя из грязи... и мы же втолкнем тебя в грязь» (Garchons malvais, nous t’avons... gete dela et en la merde te remetrons). В гл. СХI, упоминая о надписи на одной из статуй в Константинополе, содержавшей якобы пророчество о плачевной участи, которая постигнет в Византии пришельцев с Запада, Робер де Клари формулирует это пророчество прямой речью, позволяющей представить непристойный по грубости смысл предсказания. Даже когда хронист силится творить «литературно», он не может удержаться от того, чтобы не употребить простецких (иначе он и не умеет) словечек и выражений (гл. LVIII).
В целом лексикон Робера де Клари беден. Сравнительно разнообразнее его словарный запас лишь в тех пассажах, где ему приходится говорить о наиболее близком ему предмете — о воинах-крестоносцах. Чрезвычайно существенная черта духовного и культурного облика хрониста — его наблюдательность, острота социального зрения. Робер де Клари отчетливо видит различия в общественном положении участников крестового похода{47}. Он выделяет среди них несколько основных категорий. Это прежде всего «могущественные и знатные бароны», предводители крестоносцев, лица высокого происхождения, богатые и влиятельные, те, по отношению к которым хронист, как будет показано далее, питает открытую неприязнь (li baron, li haut baron, li haut homme, li rike homme haut); затем «знатные рыцари» и «бедные рыцари» (chevaliers haus hommes и les povres chevaliers), т. е. все те, кто хотя и принадлежал к феодальной аристократии, но занимал более низкие ступени на ее иерархической лестнице, не пользуясь ни политическим весом, ни имущественным достатком; далее идет «меньшой народ войска» (menu gens или quemun de l’ost), куда относились оруженосцы (serjans — гл. LХII), конные (а cheval — гл. LХVI, ХСVIII и др.) и пешие (а pie — гл. ХLV, ХLVII, LХII и др.). Конные оруженосцы — более высокая социальная группа по сравнению с пешими, следующая тотчас после chevaliers: по договору с Венецией плата за перевозку рыцаря [99] составляла 4 марки (гл. XI), за конного оруженосца — 2 марки (Там же); говоря о распределении константинопольской добычи, Робер называет serjans a cheval поименно (гл. ХСVIII). Наконец, упоминается масса людей, сопровождавших войско — «низший люд» (bas gens): это обслуга, например: повара (cuisiniers — гл. ХLV), конюхи, охранявшие лошадей (garchons qui les chevaux gardoient — гл. ХLV), щитоносцы (те самые — по два на каждого рыцаря, — о которых упоминает Жоффруа де Виллардуэн в V гл. своих записок), а также женщины и дети, следовавшие за родичами (гл. ХСVIII), и, наконец, женщины легкого поведения (гл. LХХIII).
Cказанное выше о точности лексических нюансов в словаре нашего автора верно и для случаев, где он старается разъяснить употребляемые им dоенные термины, которые не всеми могли быть поняты: арьергард (гл. ХLV), юиссье (гл. ХLIII), командир боевого отряда (maistre-meneur de la bataille — гл. ХLVII). В то же время Робер де Клари не слишком задерживается на церковных понятиях — потому ли, что они хорошо знакомы его аудитории, либо оттого, быть может, что он и сам не представлял себе как следует их значения{48}, а если подчас пытался выказывать свою «образованность», то допускал явные ляпсусы (так, св. Софию в Константинополе он отождествлял с христианской троицей — гл. LХХХV){49}.
Робер де Клари, несомненно, обнаруживает яркие способности рассказчика. Он стремится увлечь свою аудиторию, сделать рассказ понятным и интересным, придать ему драматизм и правдоподобие. Бросается, однако, в глаза однообразие употребляемых им прилагательных: словами rike (могущественный), biaus (красивый), поЫе (знатный, прекрасный), haut (высокий — в смысле знатный) определяются довольно разнородные объекты — одушевленные и неодушевленные; все они предстают какими-то нивелированными, тусклыми. Вряд ли это можно объяснить только ограниченностью общей культуры автора{50}. Перенасыщенность лексическими стереотипами была характернейшей чертой литературы того времени, включая хронографию{51}, и стиль Робера де Клари полностью находится в русле тогдашних литературных канонов. Вместе с тем oн обладает своей спецификой, неповторимой манерой речи. В его хронике события проходят перед нами в их [100] повседневной обыденности, и одним из важнейших средств в такой житейски подлинной передаче исторических фактов служит разговорный — скудный по необходимости — язык хрониста. Он описывает все то, что казалось ему необыкновенным, в самых обиходных словах, употребляя выражения, доступные слушателям из его социальной среды. Там же, где он вводит термины, точного значения которых и сам не разумеет, да еще опасается, что они окажутся неясными и слушателям (читателям), хронист разъясняет их с помощью описательных оборотов простой, понятной речи: «икона» (ansconne) — «образ пресвятой девы» (un ymage de Nostre Dame — гл. LХVI); «терем» над алтарем (habitaclе) — сооружение, «сделанное наподобие колокольни» (ains fais comme un clokiers — гл. LХХХУ); императорский паллий (palle) — «одеяние, которое, подобно сутане, ниспадало впереди от шеи до сапожек, а сзади было таким длинным, что его свертывали и потом перебрасывали позади через левую руку» (гл. ХСVI).
Оттеним еще одну особенность исторического менталитета и повествовательной манеры Робера де Клари — его несомненное пристрастие к описаниям удивительного и великолепного («две трети земных богатств», якобы собранных в Константинополе (гл. LХХХI), величайшие сокровища Влахернского дворца (гл. LХХХIII), «чудо, которое было в городе» (кроме ипподрома) (гл. ХСI) или даже «все чудеса, о которых я вам здесь поведал» (гл. ХСII) и т. д.). Примечательно, однако, что набор выразительных средств у Робера де Клари почти лишен цветов. Палитра хрониста, как установила А. М. Нада Патроне, состоит из трех: белого, черного и алого (не считая, разумеется, золота и серебра). А ведь Робер де Клари видел перед собой и пышный венецианский флот во всем многоцветье рыцарских флажков, украшавших борта кораблей, он лицезрел красочное богатство дворцовых и церковных мозаик Константинополя, был очевидцем красочнейшей церемонии коронации Бодуэна IX Фландрского, о которой пишет весьма предметно, но... бесцветно (гл. ХСVI). Видел там Робер и баронов: все они «были очень богато одеты... не было ни одного француза или венецианца, который не имел бы одеяния из парчи или шелковой материи» (гл. ХСVI). Каких цветов были все эти одежды? Таким вопросом рассказчик даже не задается.
Лексикон Робера де Клари по-своему строго и точно отражает его феодальное восприятие виденного: хрониста интересовали лишь предметные черты константинопольских ценностей, лишь вещественные атрибуты коронационного ритуала, он замечал только золото и серебро, парчу и шелк, но не обращал никакого внимания на их цветовые признаки: они его не занимали. Примитивный человек XIII в., он был не в состоянии, конечно, давать сколько-нибудь утонченный анализ происходившего, применяя изысканную лексику. Эти неизбежные изъяны повествования искупаются и [101] возмещаются четкостью, живостью описании, искренностью, ясностью передаваемых автором впечатлений, меткостью и простотой суждений.
В этом отношении рассказ Робера де Клари, особенно когда он выступает очевидцем, намного ближе к действительности, чем изложение событий в хронике Жоффруа де Виллардуэна. Робер де Клари впечатлительнее, непосредственнее, экспансивнее, он не в силах «упрятать» своя эмоции в «кольчугу» литературно отделанных фраз. В «человеческом» плане его повествование ближе к исторической правде и не имеет себе равных в латинской хронографии XIII в.
Историк: концепция, ее идейная доминанта и социально-политическая направленность
В связи с выявлением культурно-исторической специфики, исходных позиций и принципов освещения Робером де Клари событий Четвертого крестового похода неизбежно возникает вопрос о побудительных мотивах, заставивших рядового, полуграмотного или вовсе не грамотного участника рыцарской авантюры поведать современникам и потомкам ее историю. Иначе говоря, возникает проблема концептуального содержания рассказа о задарско-константинопольском предприятии крестоносцев. Только раскрыв это содержание, мы сумеем оценить труд Робера де Клари как закономерное порождение исторической мысли западного средневековья «классического» периода.
Авторы всех латинских хроник крестовых походов декларируют свою бескорыстную приверженность к истине как главный стимул их написания. Робер де Клари также верен такого рода риторической декларативности. В заключение записок он счел необходимым продиктовать писцу фразу, по меньшей мере трижды уведомлявшую будущих читателей и слушателей о том, что они «слышали правду, как был завоеван Константинополь». И хотя многие «добрые рассказчики смогли изложить все это лучше него», но его труд имеет то неоспоримое, как он считает, преимущество перед прочими, что в нем «во всем» передана «подлинная правда», пусть кое-что и пропущено, поскольку он просто не смог всего вспомнить (гл. СХХ). В этом пассаже ощущается какой-то скрытый полемический подтекст — в самом повествовании не встречается инвектив против кого-либо из «добрых рассказчиков». Чтобы уяснить концептуальный смысл произведения и его направленность, историку и здесь приходится обратиться к самой «материи» записок.
Авторы хроник крестовых походов, в том числе и Четвертого, писали свои сочинения, преследуя (умышленно либо бессознательно) практические (политические, нравственно-дидактические, [102] религиозные) цели{52}. Жоффруа де Виллардуэн хотел обелить вождей крестоносного предприятия, окончившегося при их прямом содействии завоеванием христианской Византии. Венецианские хронисты рассчитывали своей версией событий реабилитировать политику Венеции — одной из главных политических сил, толкнувшей крестоносцев в сторону Св. земли. Безвестный составитель «Деяний Иннокентия III» старался представить папу непричастным к «уклонению» крестоносцев с пути и даже принципиальным противником нападения на Константинополь и т. д. Были ли у Робера де Клари подобного же рода внутренние стимулы, чтобы поведать «одну только правду» о завоевании Константинополя?
Высказывалось предположение, что хроника Робера де Клари была инспирирована монахами Корбийского аббатства с целью удостоверить аутентичность переданных им туда «святынь»{53}. В двух главках «Завоевания Константинополя» (XXXII и XXXIII) действительно рассказывается о реликвиях, которые Робер де Клари видел в часовне дворца Вуколеон (они идентичны, кстати, упоминаемым русским паломником Добрыней Ядрейковичем (Антонием Новгородским) в его описании Константинополя), но, кроме этого факта, нет никаких данных, которые могли бы подтвердить такую гипотезу. В повествовании Робера де Клари отсутствует малейший намек на те церковные ценности, которые он вывез из Константинополя и передал в Корби. Ясно, что пикардиец задумал свой труд отнюдь не с религиозными целями и вряд ли создавал его по внушению корбийских монахов.
Высказывалось предположение, будто цель хрониста состояла в том, чтобы воспеть подвиги своего сюзерена — Пьера Амьенского. Последний, однако, вообще не занимает в хронике сколько-нибудь значительного места. О действиях этого сеньора в качестве боевого командира chevaliers говорится только один раз (гл. ХLVII — ХLVIII): автор подробно рассказывает здесь о продвижении отрядов крестоносцев к Константинополю, о том, как граф Фландрский, опасаясь оторваться от основных сил, отошел назад, а Гюг де Сен-Поль и Пьер Амьенский отказались последовать за ним, пригрозили ему разрывом и т. д. Хронист, кажется, одобряет поведение сюзерена — ему импонирует наступательный дух Пьера Амьенского{54}. Тем не менее считать на основании только данного отрывка, что вся хроника была задумана во имя апологии видама Амьенского, не приходится. [103]
Робер де Клари приводит немало фактов о деяниях крестоносцев в Константинополе — о захватах земель, расхищении богатств, уничтожении памятников искусства и т. д. Может быть, он собирался своим рассказом предъявить своеобразный обвинительный акт вождям крестоносцев, уличив их в алчности, в том, что она одержала у них верх над религиозными соображениями? Подобное предположение было бы искусственным. Очень немногие западные наблюдатели начала XIII в. вроде генуэзского хрониста Оджерио Пане осуждали варварство крестоносцев в Константинополе, да и позиция упомянутого хрониста объясняется тем, что он выражал взгляды купечества соперницы Венеции на Средиземном море — Генуи{55}. Остальные современники в Западной Европе молчали (сбросим со счетов лицемерные и быстро прекратившиеся ламентации Иннокентия III!): создания Латинской империи оказалось достаточным, чтобы заглушить голоса «христианской совести» католических авторов. Нашелся даже хронист (немец Оттон Сен-Блезский, продолжатель Оттона Фрей-зингенского), посчитавший завоевание Константинополя «знаком божьего милосердия»: господь ведь отдал город не сарацинам, а как-никак христианам{56}. Открытые обличения содеянного крестоносцами исходили почти исключительно из среды византийских и других восточноевропейских очевидцев (константинопольский историк Никита Хониат, безымянный русский автор «Повести о взятии Царьграда фрягами»){57}. Приписывать такого рода замыслы Роберу де Клари нет ровно никаких оснований.
А. М. Нада Патроне склоняется к некоей «нейтральной» точке зрения: Робер де Клари не питал, по ее мнению, каких-либо иных намерений, кроме тех, которыми он сам чистосердечно делится со своими читателями и слушателями в гл. СХХ: рассказать правду об этом завоевании, представив некий отчет о необычайном предприятии, участником которого он сам являлся{58}. Такие свидетельства очевидцев выше всего ценились в сфере истории и, как показал Э. Г. Мак Нил (США), были широко распространены в XIII в.{59} Записки пикардийца не составляли чего-либо из ряда вон выходящего. Схема Нада Патроне [104] поначалу может показаться привлекательной своей ясностью и простотой. Труд Робера де Клари не единственное произведение, созданное крестоносцем, вернувшимся с Востока; подобно другим участникам событий, пикардиец хотел лишь описать увиденное — без какой-либо задней мысли; толчком к созданию хроники послужили только переполнявшие рыцаря впечатления, простодушное, естественное желание приобщить к ним тех, кто не побывал в Константинополе. Ни о каких глубинных, социально-политических корнях его замысла не может быть и речи — таковых будто бы и не существовало.
Cхема Нада Патроне, уподобляющей Робера де Клари бездумному соловью, который поет свою незамысловатую песнь лишь потому, что поется, принципиально, неубедительна, хотя ее частным наблюдениям и выводам нельзя отказать в меткости и обоснованности. Анализ хроники позволяет нащупать все же заложенную в ней идею, понять замысел хрониста в его социально-политической обусловленности, определить существо исторической концепции Робера де Клари, короче, выяснить, в чем состоит та «правда», которую Роберу де Клари так важно было поведать своей аудитории, в отличие от других «добрых рассказчиков».
Так же, как и Жоффруа де Виллардуэн — и в этом, собственно, новизна осмысления причинно-следственной взаимосвязи событий, — Робер де Клари спонтанно был «прародителем» концепции, которая обозначается в современной историографии как «теория случайностей»{60}. Все перипетии крестового похода — это не результат ни осуществления промысла божьего, ни человеческих предначертаний, а в основном только игра случая. Все совершилось вследствие сцепления множества разрозненных, случайных причин, коренившихся в превратности происходящего. Действительно, не успели графы, бароны и рыцари, вняв проповеди Фулька из Нейи (гл. I), взять крест, как скончался только что избранный предводитель граф Тибо Шампанский (гл. II) — первая случайность. Вместо него избирается маркиз ломбардец Бонифаций Монферратский: он представляется им умудренным и доблестным военачальником (гл. III — IV). Крестоносцы не собираются плыть в Сирию, предпочитая отправиться в Египет, откуда рассчитывают действовать наиболее эффективно против сарацин (гл. V). Для найма флота снаряжаются послы в Геную, Пизу и Венецию (гл. V — VI). Договориться насчет фрахта кораблей удается только с Венецией (гл. VII). «Пилигримы» отправляются туда (гл. IX — X) и там их настигает вторая неожиданность: вместо 4 тыс. рыцарей и, по Роберу де Клари, 100 тыс. [105] пеших воинов, в Венецию прибыли всего 1 тыс. рыцарей и якобы 50 — 60 тыс. пеших воинов. Крестоносцы не в состоянии сполна расплатиться с Венецией (гл. XI) и потому — третья случайность! — вынуждены согласиться с предложением дожа: овладеть далматинским Задаром с тем, чтобы из захваченной добычи рассчитаться с заимодавцем (гл. XIII). Задар взят, что навлекает на «пилигримов» папское отлучение (гл. XIV — XV). Правда, от него крестоносцы быстро освобождаются, однако тут наступает зима; выясняется, что деньги, как и съестные припасы, почти иссякли. О походе в Египет не может быть и речи (гл. XVI). Крестоносцы в четвертый раз делаются жертвой случая, ибо вдруг возникает новая ситуация — ее опять-таки предлагает дож Дандоло, снова вызволяющий участников похода из затруднений: приобрести деньги и пополнить съестные припасы можно... в Греции. Чтобы отправиться туда, необходим подходящий предлог (гл. XVII). Он тотчас подвертывается — еще одна, пятая случайность, казалось бы никакого отношения к крестовому походу не имеющая: в Византии свергнут законный государь, а его сын, царевич Алексей, находится в Германии; Бонифаций Монферратский готов быть связующим звеном между Алексеем и крестоносцами, поскольку тот является братом супруги «германского императора» при дворе которого маркиз уже побывал раньше (гл. XVII).
Далее Робер де Клари пускается в историю Византии, дабы объяснить, каким образом и почему отец Алексея — Кирсак (Исаак II) — лишился трона. Оказывается, это произошло тоже вследствие переплетения серии случайностей и в конечном счете из-за оплошности самого Кирсака, который, проявив отвагу в борьбе против Андрома (Андроника I) и сумев овладеть троном (гл. XXII), опрометчиво приблизил к себе брата, Алексея (III) (гл. XXVI), избавив его от сарацинского плена. Оплошность дорого обошлась Кирсаку: неблагодарный брат-властолюбец коварно лишил его державы, ослепил и заключил в тюрьму (гл. XXVIII). Сыну Кирсака удалось все же бежать в Германию, и вот так-то, в силу счастливой случайности, крестоносцы обрели г. его лице предлог для похода в Византию с целью подкрепления своих денежных средств и продовольственных ресурсов (гл. XXX). Молодой Алексей со своей стороны по совету деверя, германского государя, женатого на его сестре, ухватился за представившийся ему шанс — «с помощью бога и крестоносцев»{61} (гл. XXXI) восстановить в Византии законную власть. На о-ве Корфу, куда двинулся флот крестоносцев, их предводители заключают сделку с византийским царевичем: он обязуется, «если его поставят [106] императором», выдать воинству христову 200 тыс. марок и помочь ему отвоевать Заморскую землю (гл. XXXII). Несмотря на противодействие некоторой части сеньоров, дело было решено, как того хотели дож и Бонифаций Монферратский (гл. XXXIII), который особенно настаивал на оказании поддержки юному царевичу.
В этом месте повествования Робер де Клари вновь прерывает его связную нить, чтобы пояснить, какие мотивы заставили Бонифация столь рьяно стремиться в сторону Константинополя. Следует длинная цепь случайностей сугубо личного, вернее, фамильного порядка, связанных с злоключениями бонифациева брата Конрада (гл. XXXIII — XXXVIII). Бонифаций якобы стремился отплатить византийскому императору за обиды, нанесенные брату.
Чисто случайные, непредсказуемые события продолжали обрушиваться на крестоносцев и после подписания соглашения с византийским наследником. Прибыв к Константинополю, они убедились, что вопреки их ожиданиям горожане не собираются признавать правителем царевича Алексея (гл. ХLI). Пришлось восстанавливать его на престоле силой (гл. ХIII — LII). Крестоносцы стали господами положения в Константинополе, но поставленные ими у власти императоры (Исаак II и его сын) не смогли полностью выполнить денежные обязательства. Начались бесконечные оттяжки и проволочки с уплатой половины их долга (гл. LVI — LVIII), последовали препирательства, пока наконец Ангелы совсем не отказались платить. Тогда разразился конфликт. В это время дела в Константинополе опять приняли неожиданный для крестоносцев оборот: престол захватил Морчофль (Алексей V Дука) (гл. LХI). Он расправился с Алексеем (IV) (гл. LХII) и потребовал от крестоносцев убираться прочь из Византии. Теперь у них, по Роберу де Клари, и вовсе не оставалось другого выхода, кроме как вступить в борьбу не на жизнь, а на смерть с «предателем Морчофлем», который убил своего «сеньора» (гл. LХII) — должника латинян. Итогом ожесточенной войны — а крестоносцев принудили к ней обстоятельства — явился захват ими Константинополя (гл. LХVIII — LХХХ).
Таково в самом схематичном виде переплетение причин и следствий, обусловившее в изображении Робера де Клари завоевание Византии и создание Латинской империи. Перед нами — цепь внутренне не связанных друг с другом обстоятельств, перед лицом которых крестоносцам, оказывается, просто нельзя было «устоять», цепь, замкнувшаяся на захвате ими византийской столицы. Робер де Клари как натура непосредственная, возможно, не отдавал себе отчета в том, что концепция, содержавшаяся в его изложении событий и сводившая все извивы похода к нагромождению неожиданностей, означала апологию крестоносной авантюры, но в действительности это было именно так.
В хронике налицо и другие, столь же незаметные, элементы панегирического освещения крестового похода. Так, Робер де [107] Клари, сам, несомненно, принимавший участие в грабежах в Константинополе, ни словом не упоминает о поведении рыцарей по отношению к его жителям (молчание на сей счет хранят и Жоффруа де Виллардуэн и прочие западные хронисты). Далее весь византийский экскурс в записках Робера де Клари, сколь бы ни была относительна здесь степень достоверности, нацелен по существу на то, чтобы оправдать вторжение крестоносцев в константинопольскую землю. В этом же и подоплека повествования (во втором экскурсе) о злоключениях Конрада Монферратского в Византии и на Востоке. Оказавший бесценную услугу императору в подавлении мятежа «Вернаса» (Алексея Враны), он вынужден затем — в страхе за свою жизнь — бежать из Константинополя. Бонифаций не может простить грекам такого «предательства». Личная враждебность к константинопольскому императору — вот «историческая» причина, превратившая маркиза в энергичного сторонника поворота крестоносцев к византийской столице (гл. XXIII). Более завуалированно оправдание изменения маршрута дается в следующей части этого же экскурса. Тут как бы проводится своеобразная параллель между двумя историческими ситуациями: сложившейся у франков в Тире во времена его обороны против Саладина и у крестоносцев — после захвата ими Задара. В первом случае запертые сарацинами в городе франки испытывали большие затруднения с продовольствием. Чтобы выйти из них, они хитроумно «разыграли» противника, а затем нанесли ему поражение и, проявив таким образом смелую инициативу, преодолели трудности. Во втором случае (по завоевании Задара) крестоносцы также попали в стесненное положение, остались почти без денег и продуктов. И если в Тире, обороной которого руководил Конрад Монферратский, франки разрешили возникшую перед ними проблему пополнения съестных припасов, выказав находчивость и отвагу, то теперь венецианцы, предложившие двинуться в Византию для подкрепления ресурсов, лишь обратились к испытанному в прошлом методу: храбрость и предприимчивость должны были выручить крестоносцев и на этот раз. Иными словами, «исторический опыт», по мысли Робера де Клари, призван служить в поучение и, значит, по-своему тоже в обоснование перемены направления крестового похода.
Cущественно — в плане выявления «ментального ключа» записок — и следующее обстоятельство: Робер де Клари нарисовал такую картину случайных фактов, в которой божественному промыслу отводилось маргинальное место. События в целом развертываются не как «деяния бога через франков» (gesta Dei per Francos), а обусловливаются человеческими стремлениями, страстями, практическими потребностями, которые возникают сами собой в результате сцепления независимых друг от друга «рядов» происшествий: царевич Алексей оказывается в распоряжении крестоносцев потому, что его отец совершил некогда промах, [108] приблизив к себе брата, который потом отнял у него престол; к войне с Византией рыцарей вынуждают сперва финансовая несостоятельность восстановленных ими. императоров, а затем дерзость «Морчофля»: не в обычаях благородных сhevaliers снести такое вероломство, как убийство им своего «сеньора», и т. д. Крестоносцами руководят в их действиях то чувство рыцарского долга (необходимость рассчитаться с Венецией, отсюда — поход на Задар), то желание восстановить попранную «справедливость» (отсюда — поддержка Исаака (II) и Алексея (IV)), то жажда отомстить за былые оскорбления (как это было, по Роберу де Клари, у Бонифация Монферратского)
Причинами исторических событий в их взаимосвязи выступают реальные, посюсторонние факторы, порожденные порой запутанной и многообразной жизненной практикой, где высокое сочетается с низменным, любовь — с ненавистью, сердечность — с коварством, бескорыстие — с ненасытным властолюбием и т. п. Такое «заземленное» преподнесение событий и составляет одну из важнейших черт хроники Робера де Клари как памятника исторической мысли средневековья, памятника, пусть еще очень отдаленно, но все же достаточно выразительно предвещающего новые времена в историописании. Детерминированные небесным промыслом мотивы поведения людей, творящих историю, в значительной мере уступают место земным побуждениям, провиденциалистская основа исторических акций в определенной степени если и не разрушается, то все же подрывается. С этой точки зрения хроника рыцаря из Амьенуа — крупный шаг вперед не только в освещении крестовых походов, в высвобождении их истории, хотя еще далеко не полном, от вмешательства сверхъестественного и в перенесении центра тяжести событий на земную почву. Это крупный шаг вперед в принципиальном понимании истории вообще.
Концептуальное содержание хроники, однако, не исчерпывается апологией рыцарской авантюры, сводимой к взаимосцеплению роковых случайностей. Через рассказ Робера де Клари красной нитью проходит еще одна важная идея, раскрывающая социальные истоки, социальный смысл и направленность «Завоевания Константинополя». Хроника эта в противоположность запискам Жоффруа де Виллардуэна — панегирик рядовому рыцарству. Пикардиец воспевает деяния простых рыцарей. В его хронике ясно звучит голос povres chevaliers, той массы, которую постигло в походе жестокое разочарование, поскольку она сама стала отчасти жертвой корыстолюбия, высокомерия, неприкрытого эгоизма, политических интриг своих вождей — знатных сеньоров и венецианского дожа, быстро нашедших общий язык. Они сговаривались за спиной рыцарей, не посвящая их в свои планы. Так, бароны и прочие «высокородные крестоносцы» приняли на совете предложение дожа насчет завоевания Задара, а все остальные в войске и не ведали об этом совете, «кроме самых могущественных [109] лиц» (гл. XIII). Они хитростью отбирали у рядовых воинов то, что, с точки зрения последних, причиталось им за их ратные труды. Все повествование Робера де Клари ведется как бы от имени этих в конечном счете обделенных добычей, обманутых, ущемленных в своих притязаниях простых chevaliers, рассчитывавших не на жалкие подачки rike hommae и не на крохи от завоеванного в Константинополе «добра», а на нечто гораздо большее.
«Правда», которую хочет поведать и передает Робер де Клари, — это правда об «обиде», нанесенной знатью рыцарям, т. е. «правда», отражающая внутриклассовые противоречия в «воинстве божьем», двинувшемся было против «неверных», а оказавшемся — якобы волею случая — в Константинополе. Ярче всего настрой маленького рыцаря, его неприязнь по отношению к haut hommes проступает в сценах, где описываются различные эпизоды битвы за Константинополь и того, что последовало за взятием города. Командиры боевых отрядов во время схватки в июле 1203 г., накануне вступления крестоносцев в город, враждуют между собой, а граф Фландрский даже проявляет малодушие (гл. ХLVII). Если рыцари передовых отрядов, бесстрашно устремляющиеся навстречу превосходящим силам противника, уподобляются хронистом «прекрасным ангелам» (гл. ХLVII), то графа Фландрского сами его соратники укоряют в пассивности: он совершает «весьма постыдное дело», не атакуя врага (гл. ХLVIII). Незадолго до решающего приступа предводители договариваются между собой о разделе власти и добычи после того, как Константинополь будет завоеван. Всех ратников заставили при этом торжественно поклясться, что добычу «в золоте ли, серебре ли или в новых тканях, стоимостью в пять су и больше, они снесут в лагерь для справедливого дележа» (гл. LХVIII). Когда же город перешел в руки завоевателей, то клятву сдержали только рядовые рыцари, а их вожди, угождая собственной корысти, повели себя крайне вероломно и недостойно. Сперва они условились, причем, как с нескрываемой горечью рассказывает хронист, «ни меньшой люд, ни бедные рыцари вовсе ничего об этом не знали», взять себе «лучшие дома в городе» (гл. LХХХ). Именно с тех пор бароны «начали предавать меньшой люд, и выказывать свое вероломство, и быть дурными сотоварищами» (Там же), за что потом дорого поплатились, — уже с явным злорадством отмечает Робер де Клари. Он выступает выразителем настроений неблагосклонного по отношению к верхам меньшого люда (menue gent). Хронист возмущен тем, что знать завладела самыми лучшими зданиями, заняв их «прежде, чем бедные рыцари и меньшой люд успели узнать об этом»: им пришлось довольствоваться домами, оставшимися свободными (Там же). В дальнейшем меньшому люду причинялись новые обиды. Захваченное, у греков имущество — «а оно было очень богатым» — снесли в некое аббатство, и для [110] охраны отрядили 10 сеньоров и столько же венецианцев, считавшихся вполне честными людьми. И что же? «Те самые люди, которые должны были охранять добро», принялись растаскивать «драгоценности из золота и все, что хотели» (гл. LХХХI). Робер де Клари с досадой рисует картину своекорыстного поведения «могущественных людей»: каждый из них «брал себе либо золотую утварь, либо златотканые шелка, либо то, что ему больше нравилось, и потом уносил» (Там же). Принципы разбойничьей «справедливости» были таким образом нарушены знатью — и этого Робер де Клари ей не прощает. Он негодует — не потому, что захватчики учинили грабеж христианского города, а едва ли не исключительно из-за «несправедливости», содеянной сеньорами, ибо «ничто не было разделено к общему благу войска, или ко благу бедных рыцарей, или оруженосцев, которые помогли завоевать это добро» (Там же). Напротив, «добро, которое оставалось для дележа, было расхищено таким вот худым путем» (Там же). Гнев Робера вызван дополнительно еще и тем, что ловкие торгаши, венецианцы «так или иначе получили свою половину», в накладе оказались только рядовые участники крестоносного предприятия (Там же).
Робер де Клари не упускает случая уличить знатных предводителей в политических амбициях и просчетах, гордыне, алчности. Лишенные дальновидности, надменные бароны отвергли предложение Иоанна Валашского (Калояна) стать их вассалом и даже предоставить им стотысячное войско, если они помогут ему получить царскую корону (гл. LХIV). Причем столь выгодное предложение было отклонено как раз тогда, когда сами крестоносцы испытывали сильные затруднения. Вместо того чтобы пойти навстречу «Иоанну ли Блаки», его подвергли оскорблениям, выказали презрение к куманам, сочтя их (за внешний облик) чуть ли не оравой малолетних, и заносчиво угрожали «Иоанну ли Блаки». В конце концов он все равно добился царского венца — при содействии «апостолика» (Иннокентия III), который направил своего кардинала для его коронации (гл. LXV). Бароны же впоследствии пожали плоды своей опрометчивости; они виновники адрианопольской катастрофы, поражения, нанесенного крестоносцам куманами, которые оказались способными наголову разбить рыцарей (гл. LХV, СХII). Выборы императора Латинской империи, по описанию Робера де Клари, проходили в обстановке открытого соперничества претендентов — маркиза Бонифация Монферратского, дожа Энрико Дандоло, графа Бодуэна Фландрского (гл. ХСIII, ХСIV): высокие бароны две недели «не могли договориться» о том, кого избрать в коллегию выборщиков. Когда, наконец, трон достался графу Фландрскому, разразился острый конфликт между ним и маркизом Монферратским из-за Салоник (гл. ХСIХ — СII). В адрес маркиза, силою занявшего — наперекор воле латинского императора, своего сеньора — окрестности [111] Салоник, хронист направляет слова морального осуждения, вкладывая их в уста самого этого сеньора: он понял в конечном счете, что «поступает очень дурно», и изъявил готовность «загладить зло, которое содеял» (гл. СIV).
Излагая события, последовавшие за взятием Константинополя, Робер де Клари неоднократно возвращается к «несправедливому» дележу добычи. Участвовавшие в рейде на Салоникскую землю рыцари графа Фландрского узнают через гонцов, что пока предпринимались попытки овладеть Салониками, оставшиеся в Константинополе «разделили добро, которое еще оставалось неподеленным». Рыцари, особенно молодые воины, возмущены: «Как? — ..вы поделили наше добро, то самое, из-за которого мы вынесли столько мучений, столько трудов, претерпели голод и жажду, холод и жару, а вы поделили его без нас?». Среди простых воинов слышатся угрожающие голоса: баронов, воспользовавшихся удалением этой части войска и поспешивших присвоить всю оставшуюся добычу, клянут как «предателей» (гл. CV). Гонцов, прибывших из Константинополя со столь недобрыми вестями, рыцари готовы растерзать на части. Войско незамедлительно возвращается в Константинополь, где обнаруживается, что рыцарям вовсе не осталось места в столице: «дома, из которых они уезжали, уже не были их домами, ибо город поделили»; меньшому люду пришлось довольствоваться жильем «в одном или целых двух лье от тех домов, из которых они уезжали» (гл. СV).
Кульминация указанной линии повествования — рассказ об Адрианопольском разгроме 14 апреля 1205 г. (гл. СХII). Он в особенности примечателен — с точки зрения анализа концептуальных установок Робера де Клари — своей концовкой. Это один из сравнительно редких случаев, когда автор, сохраняя верность провиденциалистским традициям, ищет объяснение событиям не на земле, а на небесах. Он полагает, что, позволив болгарам нанести поражение баронам, «господь поистине отомстил им за их гордыню и за вероломство, которое они выказали к бедному люду войска» (гл. СХII). Это и единственный случай, кстати, когда Робер де Клари, возможно, обнаруживает проблески понимания того, что деяния завоевателей в Константинополе совершенно не соответсвовали официальной программе крестового похода: поражение под «Адремитом» расценивается как отмщение божье «за ужасные прегрешения, которые они содеяли в городе после того, как они его захватили» 62(гл. СХII) [112]
Такова социальная подоплека в целом апологетической, но вместе с тем включающей в себя порицание предводителей концепции хроники о завоевании Константинополя, таков подтекст той «правды», которой Робер де Клари стремился поделиться со своими читателями и слушателями.
Происхождение и характер хроники. Степень правдивости автора
Вероятно, первоначально история крестового похода частями рассказывалась аудитории самим Робером де Клари, а уже потом была записана каким-нибудь грамотеем и «выправлена» автором. В пользу этой гипотезы свидетельствуют часто встречающиеся в ней речевые обороты, в которых присутствуют слова «слышать» (оir) и «говорить» (dir, parler){63}. Повествователь находит нужным время от времени возвращать слушателей к прерываемой им самим хронологической нити рассказа или, напротив, предупреждать их о своем намерении отойти от основного сюжета: «Теперь мы оставим... пилигримов и флот и расскажем вам об этом юноше и императоре Кирсаке, его отце» (гл. XVIII); «Теперь вы слышали, как Кирсак возвысился» (гл. XXIX); «Теперь мы расскажем вам об этом дитяти и о крестоносцах...» (Там же); «Ну вот, теперь мы поведали вам о кознях, по причине которых маркиз Монферратский...» (гл. XXXIX) и т. д. Показателем того, что первоначально повествование Робера де Клари представляло собой живой рассказ или серию таких рассказов, служат и логические разрывы в хронике, резкие, внешне бессвязные переходы от одних ситуаций к другим, неожиданно меняющиеся «декорации» и действующие лица. Единственным «мостиком» в таких случаях оказывается чисто разговорный оборот «а потом» или «после чего» (с первого начинаются 27 главок из 120, со второго — 5 главок). Возможно также, что записки Робера де Клари изначально являлись произведением, предназначенным для чтения вслух — «читаемой рыцарской эпопеей»{64}. Во всяком случае, из самого повествования видно, что, находясь в войске крестоносцев, будущий автор записок не проявлял заботы о том, чтобы систематически собирать те или иные сведения, добывать непременно достоверную и точную информацию, пристально вглядываться в то, [113] что встречалось ему по пути, дабы получить таким образом наиболее благоприятную возможность вспомнить впоследствии все увиденное и запечатлевшееся в его уме. У него и мысли не было о том, что ему придется когда-либо рассказывать о перипетиях Крестоносного предприятия. Должно быть, запись этих рассказов И произведена-то была не по собственной инициативе автора, а по настоянию его слушателей, которые порекомендовали ему или попросили его записать все то, что он видел и слышал (гл. СХХ). Ведь истории эти выглядели столь похожими на излагавшееся эпических сказаниях, которыми заслушивались как миряне, так и клирики! Надо полагать, что Робер де Клари охотно откликнулся на такие советы и уговоры: таким путем он мог бы сызнова окунуться в казавшуюся ему героической атмосферу рыцарской авантюры и хотя бы в воображении выбраться на время из своего захолустья, а заодно поведать об обидах, нанесенных крестоносной знатью рядовым рыцарям, излить душу.
Рассказ Робера де Клари — это искренняя апология рыцарского героизма, но характер повествования с этой точки зрения тоже противоположен виллардуэновскому. Насколько маршал Шампанский скрупулезен в подробностях и субъективен в истолковании фактов, настолько он в общем сух в изложении событий и вместе с тем постоянно выказывает свое тщеславие, стараясь везде, где это возможно, выпятить собственные заслуги в предводительстве походом, в дипломатических переговорах, в совете «высоких баронов» и проч., настолько же Робер де Клари расплывчат и иногда неточен в передаче событийной стороны рассказываемого, допускает прямые ошибки, хотя в то же время явно стремится нарисовать объективную картину истории похода. В отличие от маршала Шампанского пикардиец подчас добавляет к рассказам о виденном и слышанном изрядную толику собственной выдумки, проявляя в определенной мере художественный вкус. Все это придавало его повествованию элемент занимательности, делало его «актуальным»- для той аудитории, которой оно предназначалось.
Робер де Клари зачастую неточен в хронологии — датировка событий у него почти всегда приблизительна: «прошло немного времени», «а потом случилось однажды» и т. д. Труднообъяснима ошибочная датировка начала крестового похода: в первой главке оно отнесено то ли к 1203 г., то ли к 1204 г. «от воплощения». Между тем Робер де Клари в это время находился с войском у Константинополя, давно покинув свою Пикардию... Может быть, виновник ошибки — тот, кто записывал его рассказ? Как бы то ни было, хронологические ляпсусы — — минус произведения Робера де Клари, давший основание ряду исследователе» «дисквалифицировать» его труд{65}. Необходимо, однако, принимать [114] во внимание общий характер хроники как своеобразного памятника исторической мысли XIII в.; Робер де Клари предлагает в определенной мере новеллистическую, сдобренную его собственными вымыслами версию событий. Он не стремится к педантичной точности и строгой последовательности. Его рассказ, например, о «чудесах» Константинополя, архитектурных достопримечательностях, церквах и г. д. сумбурен, беспорядочен и неполон. Автор полагается на всякого рода россказни, некритично принимает на веру предания и небылицы, проявляет легковерие. Да Робер де Клари, собственно, и не собирался рисовать исчерпывающую картину событий крестового похода. Он хотел поведать только то, что видел собственными глазами. В тех же случаях, когда ему недостает непосредственного знания, он, как человек малообразованный, обращается к легендарной традиции, поверьям, словом, в плане исторической достоверности к сомнительным источникам информации.
Cам Робер де Клари, как мы видели, не склонен был переоценивать свои таланты повествователя. Он отдавал себе отчет в том, что другие «добрые рассказчики» смогли превзойти его в искусстве повествования. Тем не менее автор по-своему искусен в компоновке материала. Он умеет привлечь внимание слушателей и, главное, последовательно провести свою концепцию, даже когда прерывает логическую нить рассказа. Именно так обстоит дело с многочисленными «вставными эпизодами» и отступлениями: экскурсами в политическую историю Византии (гл. XVIII — XXIX), рассказами о приключениях Конрада Монферратского в Иерусалимском королевстве (гл. XXXIII — XXXVIII), о попытке болгарского царя Калояна («Иоанна ли Блаки») воспользоваться крестовым походом в собственных интересах, об истории его возвышения, союза с куманами, о содействии, оказанном ему апостольским престолом в коронации (гл. LXIV — LХV), заметками относительно образа жизни кочевников-куманов (гл. LХV), эпизодом, где фигурирует некий «король Нубии», совершающий длительное паломничество и временно проживающий в Константинополе (гл. LIV).
Все эти факты независимо от степени их исторической достоверности только на первый взгляд кажутся вставленными нарочито, ради оживления повествования, но на самом деле включены в него таким образом, что каждый из них подкрепляет общую авторскую концепцию, служит, несмотря на «вырванность» из логического контекста и обособленность, реализации целостного замысла — идее, в соответствии с которой бароны, «предавшие» menue gent, в конечном счете получают заслуженную кару, хотя сам по себе захват Константинополя хронистом оправдывается.
Эпизоды эти, видимо, казались автору и особенно интересными, соответствовали его вкусу и темпераменту — пылкому и дерзостному. Пикардийцев называют «северными гасконцами» [115] (рicard, gascon du Nord), и Робер де Клари-историк как бы воплощал в себе нравы рыцарской среды своей родины. Человек безусловно умный и обладавший наблюдательностью, он в то же время был и поверхностно болтливым. Драматические коллизии дворцовых переворотов в Византии изображаются хронистом на уровне ходячей молвы и эффектных анекдотов. Поведать аудитории «одну только правду» Роберу де Клари не удалось. Подлинная история в его повествовании порой деформирована: она перемежается домыслами, вольными толкованиями фактов, ошибками в их оценках, что, впрочем, вообще свойственно средневековой хронографии.
Нужно иметь также в виду, что Робер де Клари, при всем его субъективном стремлении передавать «одну только правду», и не в состоянии был точно рассказать обо всех событиях Четвертого крестового похода — прежде всего по той причине, что о многом он вообще не знал и не мог знать. «Пункт наблюдения», с которого хронист вел свой рассказ, не обеспечивал ему ни полноты, ни точности информации.
Не приходится, однако, сомневаться, что субъективно он действительно старался быть беспристрастным — в той мере, в какой эта беспристрастность укладывалась в прокрустово ложе социальной ориентированности его рассказа. Если, с одной стороны, данные хронистом истолкования ряда фактов неадекватны истине и отражают лишь «общественное мнение» рыцарской массы, то, с другой — Робера де Клари трудно обвинить и в намеренной тенденциозности. Напротив, едва ли кто-нибудь из латинских историков крестового похода 1202 — 1204 гг. (прежде всего это относится к Жоффруа де Виллардуэну) сумел сохранить такую объективность, как пикардийский рыцарь. Для всей латинской хронографии в высшей степени характерна тенденция обелить крестоносцев, снять с них обвинения в алчности, корыстолюбии, тщеславии и пр. Робер де Клари тоже не свободен от «пропагандистских» трафаретов, исходивших от власть имущих, но он и не мог ведь целиком от них отгородиться: в какой-то степени и ему присуще видение событий, которое навязывали воинству «высокие бароны» и венецианцы, державшие в своих руках нити предводительства{66}. Тем не менее Робер де Клари именно благодаря своей субъективной честности сумел быть и критичным по отношению к [116] сильным мира сего. В этом смысле концепция его хроники кардинально отличается от идейного содержания всех остальных созданных на Западе в XIII в. «историй» похода.
Записки пикардийца, несомненно, несут на себе отпечаток удовлетворенности и горделивого изумления тем, что Запад сумел претворить в жизнь давние противовизантийские стремления, которые в конформистском сознании католического духовенства, а также светской феодальной аристократии переплетались с идеей воссоединения латинской и греческой церквей. Однако вслед за первоначальным энтузиазмом у части рыцарства родилось нечто вроде смятения. Оно обнаружилось еще до захвата Константинополя. Робер де Клари красноречиво передает неустойчивость настроения и растерянность в стане рыцарей. Епископам пришлось увещевать воинство идти на штурм города, воздействовать на рядовых крестоносцев доводами, соответствовавшими уровню их общественного сознания. Греки-де — коварные предатели, убийцы своего государя, а главное, они «неверные», они вышли из повиновения римскому закону (гл. LХХII, LХХIII). «Пилигримы» могут поэтому, идя на приступ, вполне заслужить прощение от бога и от папы, именем которых священнослужители отпускали грехи тем, кому предстояло атаковать христианский город (гл. LХХIII). Факты преподносятся в хронике таким образом, что «епископы и клирики» старались как бы внести успокоение в смятенные умы, погасить смутно ощущавшееся некоторой частью крестоносцев чувство «неправедности» совершаемого ими завоевания и, напротив, разжечь у них пламя негодования против схизматиков, которые якобы считали «псами» тех, кто исповедует римский закон, утверждая, что римская вера «ничего не стоит» (гл. LХХII). Как и остальные «воины креста», Робер де Клари не смог устоять перед столь концентрированным пропагандистским нажимом — ведь крестоносное воинство не было обременено чрезмерной совестливостью, а его рядовые участники не обладали способностями к трезвому рассуждению, которое позволило бы им усомниться в обоснованности церковной проповеди. Увещевания «епископов и клириков» одержали верх над неясными укорами религиозной совести у отдельных элементов рыцарства. Робер де Клари думал и чувствовал в полном соответствии с таким исходом коллизии, едва намечавшейся в массе воинов, — между ее довольно чахлым эмоциональным порывом к «праведным деяниям» и официальными установками духовных пастырей. Уступая им, пихардиец тоже признает, что война против греков является «справедливой».
В данном случае Робер де Клари мыслил целиком в русле насаждавшегося церковниками конформизма, который выражал общественно-политические воззрения всех слоев феодального класса. Однако, как мы видели, во многих других случаях он сохраняет определенную свободу суждений, независимость мысли. Именно [117] эта черта отличает его записки от исторических произведении других современников, посвященных крестовому походу.
В хронике встречается только один случай, когда автор нарочито умалчивает о хорошо известном ему факте попытке многих крестоносцев (во время пребывания на о-ве Корфу) уклониться от похода на Константинополь. Перечисляя имена рыцарей и сеньоров, намеревавшихся вырваться из цепких когтей венецианцев и предводителей крестоносной рати (Бонифация Монферратского и др., сговорившихся с ними), Жоффруа де Виллардуэн называет среди прочих и Пьера Амьенского{67}. Его вассал Робер де Клари, надо полагать, также находился среди потенциальных «дезертиров». Тем не менее в хронике (гл. XXXI) данный эпизод вовсе обойден. Быть может, в то время, когда автор диктовал ее, он испытывал нечто вроде смущения за собственное поведение на Корфу и потому даже не намекнул на попытку своего сеньора уехать оттуда?
Робер де Клари плохо осведомлен в дипломатической истории крестового похода. Как историку, не лишенному проницательности, ему, однако, свойственно чутье, проявляющееся как раз там, где его реальная информация скудна. Во всяком случае, о самом главном он догадывается: хронист сообщает, например, про встречу маркиза Бонифация Монферратского с германским королем и византийским царевичем, состоявшуюся в декабре 1201 г. «при дворе монсеньора императора» (гл. XVII) Пикардиец интуитивно уловил значение этой встречи, действительно имевшей серьезные последствия для хода событий, и счел нужным упомянуть о ней. Конечно, сведения подобного рода у него неизбежно поверхностны: автор знал о таких фактах лишь понаслышке. Политическая неподготовленность и пробелы в информации этого провинциального рыцаря-историка мешают ему разглядеть подлинный смысл и детали «тайной дипломатии»; способности верно понимать происходящее явно оказываются ниже любознательности хрониста{68}. Часто он изображает действительность, покрывая ее мишурой рыцарских условностей, риторики.
Вообще персонажи хроники редко живут настоящей жизнью, выступают в своем индивидуальном обличье. Как правило, они обрисованы в трафаретных, стилизованных характеристиках и напоминают героев баллад. Характеристики эти оценочны, лишены жизненных оттенков, приводятся всегда с пунктуальной перечислительной старательностью — даже в тех случаях, когда герои действуют в обыденной ситуации, прекрасно знакомой хронисту, равно как и его вероятным слушателям: епископ Нивелон Суассонский, сыгравший большую роль в дипломатической истории событий 1202 — 1204 гг., — человек «очень мудрый и доблестный [118] как в решениях, так и, коли в том имелась необходимость, в действиях» (гл. I); цистерцианского аббата из Лоосской обители (Фландрия) историк также характеризует как «весьма мудрого и праведного» человека (Там же); Матье де Монморанси рисуется «весьма доблестным» рыцарем, такая же оценка дается и Пьеру де Брасье и т. д. Портретные зарисовки у хрониста схематично иконописны. Лишь иногда в них проступают элементы психологизации на житейски достоверной основе («Маркиз возненавидел императора» — гл. XXXIII и т. п.). В основном же автор остается на почве традиции, предполагавшей символизированное, условно стилизованное, фиксированное в общепринятых эпитетах описание действующих лиц.
Cовершенно иные качества повествователя обнаруживает Робер де Клари, рассказывая о Константинополе. Здесь он умеет превосходно поведать именно то, что, с его точки зрения, заслуживает внимания аудитории, может вызвать ее восхищение и что надлежит возвеличить перед слушателями, которые никогда в жизни не видели ничего прекраснее графского двора в Амьене. В этих описаниях ярко проявляется одаренность хрониста как безыскусного рассказчика. Вслед за множеством более или менее скупых сведений о перипетиях крестоносного предприятия, за этой в общем-то чахлой пустыней фактов словно открывается пышный оазис — пышный, несмотря на то что интерес Робера де Клари приковывает его взор преимущественно к внешним деталям увиденного в Константинополе. Он замечает главным образом то, что блестит, сверкает, является драгоценным, свидетельствуя о чем-то необыкновенном и чудесном. Известный французский медиевист Жак ле Гофф писал о пилигримах: «Для этих варваров, живших жалкой жизнью в своих примитивных укреплениях или столь же жалких городках-крепостцах, — западные «города» насчитывали тогда всего несколько тысяч жителей... — Константинополь с его, вероятно, миллионом жителей и обилием памятников, с его лавками — это было открытие города»{69}. Такое представление в основном соответствует действительности (за исключением преувеличенной оценки численности константинопольского населения). Из хроники Робера де Клари явствует; что произведения искусства восторгали его не сами по себе — ему не дано было их понять, а лишь те аксессуары памятников архитектуры, скульптуры, прикладных искусств и т. д., которые более всего поразили провинциального французского рыцаря, простого и по-деревенски бедного. Он увидел в Константинополе прежде всего богатство — мрамор и порфир колонн, драгоценные камни, украшавшие оклады икон, и золото алтаря в храме св. Софии, сотню лампадных люстр на его своде. Взглядом грабителя Робер оценивает каждый светильник — в 200 марок серебра (гл. LХХХV). Еще более [119] поражен суеверный рыцарь магическими свойствами храмовых столпов, целебной силой странного трубчатообразного предмета, висевшего у великих врат св. Софии (buhotianus), пророческими письменами на статуе, якобы изображавшей императора Ираклия (гл. LХХХVI — LХХХIХ). Потрясенная всей этой невидалью, память молодого рыцаря запечатлела детали увиденного с удивительной свежестью. Вместе с тем Робер де Клари привязан к родной земле, и неуемная жажда разглядеть «чудеса», встретившиеся ему в чужой стороне, сочетается у него с невольным желанием «перенести» эти словно неправдоподобные картины из их действительного топографического контекста в «подлинники» памяти, понятные его соотечественникам. Конечно, Константинополь, где сохранились античные одеяния, произведения искусства, собранные в течение столетий, где высились памятники разнообразной и сложной архитектуры, должен был поразить Робера де Клари. Интересно, однако, что он перечисляет только императорские дворцы, церкви, монастыри (гл. ХСII), ворота, площади, места развлечений, словом, то, что составляло контраст привычному для пикардийца скромному антуражу. Робер де Клари описывает лишь главные магистрали и здания в восточной части города, залив Золотой Рог, где возвышался новый императорский дворец, воздвигнутый при Комнинах, стояли просторные и пышные дома богачей, где сосредоточены были десятки церквей, включая величественный храм св. Софии. Вероятно, хронист имел возможность видеть и «оборотную сторону» Константинополя — узкие и темные улочки, где располагались домишки ремесленников и городской бедноты, но об этом, нищем Константинополе автор записок умалчивает, если не считать одного вскользь брошенного замечания об опасностях, которые ожидали завоевателей на улицах, «столь узких, что они не смогли бы там как следует защищаться» (гл. LХХVIII). Подобно всей, титулованной и нетитулованной, крестоносной деревенщине, Робер де Клари был изумлен прежде всего византийской роскошью, обилием золота, великолепием мозаик, громадностью общественных сооружений. Об этом хронист и стремился в первую очередь рассказать таким же, как он, провинциальным мелким феодалам. Описывая, к примеру, Вуколеонский дворец в гл. LХХХII («500 покоев», примыкающих один к другому, и проч.), Робер де Клари скрупулезно обозначает пропорции и приводит другие данные, свидетельствующие о конкретности авторского восприятия, но придающие самому описанию налет ирреалистичности. В то же время в описаниях красот Константинополя и их подробностей очень многое воспроизведено с большой точностью — здания и церкви, упоминаемые хронистом, вполне узнаваемы. До мельчайших деталей описан церемониал коронации Бодуэна Фландрского — ничто не выпало из зрительной памяти хрониста, включая такие частности, как красные шелковые сапожки. широкая туника, украшенная драгоценными камнями, императорская [120] мантия, ритуальные действия епископов и знатных сеньоров в различные моменты коронационного церемониала (гл. ХСVI). Пробелы в собственной памяти Робер де Клари, по-видимому, имел возможность восполнять, обращаясь к своим соотечественникам, вернувшимся вместе с ним на родину.
Структура произведения
Хроника Робера де Клари (в оригинале, изданном в 1924 г. Ф. Лоэром) подразделяется на 120 главок; какие-либо другие формальные единицы структурного членения отсутствуют. Тем не менее логика изложения материала позволяет выделить в «Завоевании Константинополя» несколько частей. Историки предлагали различные варианты такого деления, обособляя от двух или трех (К. П. Бегли, Ж. Дюфурнэ) до семи (П. Шарло) частей. Наиболее убедительна все же схема, выдвинутая А. М. Нада Патроне, по мысли которой записки пикардийца более или менее отчетливо распадаются на четыре части.
Первая (гл. I — XXXVIII) целиком посвящена подготовительной стадии крестового похода. Здесь повествуется также об отплытии его участников из Венеции и о захвате ими Задара. Заканчивается эта часть рассказом о решении предводителей похода повернуть войско в сторону Константинополя под предлогом сказания помощи византийскому царевичу. В эту часть включены две обширные вставки: одна трактует дворцовую историю Византийской империи со времен Мануила I Комнина и до свержения Исаака II в 1195 г., другая рисует — на фоне событий, происходивших в Иерусалимском королевстве в конце XII в., — приключения маркиза Конрада Монферратского в Византии и на франкском Востоке (во время Третьего крестового похода).
Вторая часть — история (гл. XXXIX — LХХХ) отклонения крестоносцев от цели, в результате чего они захватили Константинополь. Завершается эта часть описанием его последней осады и завоевания.
В третьей части (гл. LХХХII — СХII) Робер де Клари передает восторженное и проникнутое безудержной алчностью изумление крестоносцев Константинополем, рассказывает о конфликтах в воинстве в связи с дележом добычи, об избрании императора, о разделе территории Византии и создании Латинской империи.
Четвертая, завершающая часть хроники (гл. СХIII — СХХ) — наиболее лаконичная и фрагментарная: события 11 лет (1205 — 1216 гг.) освещены в восьми главках. Рассказ ведется торопливо и несколько небрежно. Тут излагаются события, которых сам Робeр де Клари не был ни участником, ни свидетелем и о которых разузнал от сподвижников, вернувшихся на родину после него.
Как исторический источник эти четыре части неравноценны. Первая почти полностью опирается на рассказы, услышанные [121] Робером де Клари в лагере крестоносцев или в пути; она изобилует фактическими неточностями и лакунами. Вторая и третья части, напротив, освещают события, в которых Робер де Клари принимал личное участие, хотя оставался в неведении относительно многоразличных акций «тайной дипломатии» (обмен посольствами, переговоры и проч.), составлявшей немаловажную пружину крестового похода. Третья часть, включающая описание Константинополя, в историческом отношении значительнейшая во всей хронике. Никто из западных современников крестовых походов, когда-либо бывавших в Константинополе (Одо Дейльский, Гийом Тирский, Жоффруа де Виллардуэн), не дал столь обстоятельного описания города. Четвертая же часть записок наименее насыщена реалиями и наиболее легковесна в содержательном смысле. Приводимые в ней сведения, как уже говорилось, получены хронистом из вторых рук.
Какая бы из предлагавшихся схем структурного членения записок ни была верна, существеннее всего обстоятельство, с наибольшей четкостью сформулированное канадским историком П. Дембовски, самым крупным исследователем творчества пикардийского хрониста: «Структура хроники Робера де Клари, с его условно традиционными вступлением и заключением, тщательно соблюдаемым хронологическим порядком изложения, с его анекдотами, рационально оправданными отступлениями, вкрапливаемыми в повествование, — все это показывает, что перед нами не спонтанный рассказ-экспромт, ведущийся с "детской живостью", а, напротив, строго организованная композиция»{70}. Это суждение лишний раз подтверждает ценность записок Робера де Клари как документа, ярко раскрывающего специфику и уровень исторического менталитета эпохи.
Xотя Робер де Клари обладал относительно невысоким интеллектуальным уровнем и весьма ограниченным культурным кругозором, все же он являлся историком — по интуиции. Хронист не удовлетворяется описанием фактов как таковых (подобно большинству анналистов), а ищет их причины. Его объяснения упрощены, но все-таки Робер де Клари — первый повествователь о Четвертом крестовом походе, ощутивший потребность объяснить историю главным образом из нее самой, первый из множества других, которые сохранили для потомства, может быть, более надежные, но гораздо менее одухотворенные живою мыслью и игрой фантазии свидетельства о своем времени. В заключительных словах Робера де Клари просматривается ясное обоснование его принципиальной позиции: он освещает события как рядовой рыцарь, участвовавший в походе. В этом — мера его правдивости и достоверности, делающая хронику по-своему выдающимся памятником исторического рассказа и исторической мысли феодальной эпохи.