Содержание
«Военная Литература»
Исследования
Мария Шарова {332}

«Контуры грядущей войны»{333} в советской литературе 1930-х годов

Советская культура отличалась мобилизационностью. Приближение неопределенного, но обязательного для всех коммунистического будущего требовало от общества сплочения, которое достигалось в том числе и неоднократно проверенным в истории способом — поиском врага, его обнаружением и борьбой с ним{334}. «Войну» в период строительства социализма объявляли отдельным социальным группам, природным явлениям, произведениям искусства, научным теориям, разгильдяйству и бездорожью. Общая доктрина советского государства предопределялась во многом общим контекстом межвоенного периода, характерные черты которого сложились «под влиянием опыта Первой мировой войны, в особенности под влиянием неизбежности учета фактора мобилизованных масс в обществе и политике»{335}. Выстраивает ли свою концепцию подготовки Сталиным Второй мировой войны как войны за мировую революцию В. Суворов или куда более осторожный Дж. Хоскинг, считающий, что СССР начал готовиться к войне только в 1933 году, после прихода Гитлера к власти, и «приготовления эти были плохо продуманы и выполнялись отнюдь не на должном[245] уровне»{336}, в любом случае 1930-е годы рассматриваются как период планомерной и постоянной подготовки страны к войне. «Военный мотив постоянно муссировался в газетах, помещавших обстоятельные обзоры международного положения, делая при этом особое ударение на нацистский режим Германии, японцев в Маньчжурии, вероятность захвата власти фашистами во Франции, а также Гражданскую войну в Испании как на пример открытого противоборства «демократических» и «реакционных» сил. Угроза войны определяла государственную политику. Суть программы ускоренной индустриализации, как подчеркивал Сталин, заключалась в том, что без нее страна окажется беззащитной перед врагами и через десять лет «погибнет». Большой Террор, по словам пропагандистов того времени, имел целью очистить страну от предателей, наймитов, врагов СССР, которые изменили бы в случае войны. Народ тоже не оставил эту тему своим вниманием: в обществе, жившем слухами, чаще всего появлялись слухи о войне и ее возможных последствиях»{337}.

Вся к 1930-м годам уже хорошо отлаженная советская пропагандистская машина работала на то, чтобы каждый член общества, вступив в более или менее сознательный возраст, осознавал свое время как кратковременную передышку между двумя большими «внешними» войнами. Будущая — с фашистами — должна вот-вот начаться. Бывшая — с «белыми», поскольку в контексте выстраиваемой в это время наррации народной истории Гражданская война затмевала Первую мировую — в основном закончилась: они разгромлены, хотя оставшиеся «белые», превратившись в фашистов, по-прежнему продолжают войну. В политической риторике времени с конца 1920-х гг. господствовали понятия усиления классовой борьбы, империалистической угрозы, агентов (наймитов) империализма, врагов народа и прочего. Милитарная лексика являлась неотъемлемой составной частью языковой картины эпохи. А. Сергеев в мемуарной[246] повести «Альбом для марок» приводит застрявшие в памяти с раннего детства, пришедшегося на вторую половину 1930-х годов, слова и обороты: «БЕЛОГВАРДЕЙСКАЯ ФИНЛЯНДИЯ — с финнами повоевали. ФАШИСТСКИЕ ЛАТВИЯ, ЭСТОНИЯ, ЛИТВА — не понять, воевали мы с ними или нет. ПАНСКАЯ ПОЛЬША — эту разбили... БОЯРСКАЯ РУМЫНИЯ с нами не воевала — испугалась. ТУРЦИЮ и ПЕРСИЮ настраивают против нас ИМПЕРИАЛИСТИЧЕСКАЯ АНГЛИЯ и МИЛИТАРИСТСКАЯ ФРАНЦИЯ»{338}.

В воспоминаниях тогдашних подростков о времени своего отрочества неизменно присутствуют рефлексии о сращении военного и мирного в жизни и сознании. К. Симонов, характеризуя свое тогдашнее самоощущение, писал, что от разного рода оппозиционных по отношению к властям идей он «был забронирован... мыслями о Красной Армии, которая в грядущих боях будет «всех сильнее», страстной любовью к ней, въевшейся с детских лет, и мыслями о пятилетке, открывавшей такое будущее, без которого жить дальше нельзя... Мысли о Красной Армии и о пятилетке связывались воедино капиталистическим окружением: если мы не построим всего, что решили, значит, будем беззащитны, погибнем, не сможем воевать, если на нас нападут, — это было совершенно несомненным»{339}. А. Зиновьев, анализируя строки своего тогдашнего неумелого стихотворения «костьми поляжем за канал. Под пулемет подставим тело», замечает: «Идея подставить тело под пулемет родилась в Гражданскую войну и была для нас тогда привычным элементом коммунистического воспитания. А утверждение о том, что здание нового общества строилось на костях народа, было общим местом в разговорах в тех кругах, в которых я жил. Но оно не воспринималось как обличение неких язв коммунизма. Более того, оно воспринималось как готовность народа лечь костьми за коммунизм, каким бы тяжелым ни был путь к нему»{340}. Ю. Друнина, 1924 года рождения, не преувеличивала, когда на рубеже 1960-1970-х годов[247] писала: «Я родом не из детства — из войны»{341}, поскольку ее детство было буквально пронизано идеей вооруженных противостояний.

Жизнь во враждебном окружении предполагает постоянные военные конфликты и необходимую психологическую, идеологическую, физическую, специальную подготовку к военным действиям. Журналистика и литература, соответствующим образом оформлявшие интенции государственной власти, приняли на себя часть функций по созданию соответствующего психологического и идеологического общественного настроя.

Организация литературного процесса в советском государстве подчинялась установке, заданной В.И. Лениным в статье «Партийная организация и партийная литература»: «Литература должна стать... «колесиком и винтиком» одного-единого, великого социал-демократического механизма»{342}. Это значило, в частности, что литературное дело воспринималось как значимая часть агитационно-пропагандистского алгоритма действия, лежащего в основе отбора и формирования произведений, достойных публикации в советских государственных издательствах и распространения через государственную систему книготорговли. С конца 1920-х годов, когда в СССР завершилась централизация издания и распространения печатной продукции, тексты, препятствующие выполнению актуальных агитационных задач, не могли быть опубликованы. Корпус редакторов, институты цензуры и литературной критики выполняли функции своего рода контрольно-пропускного пункта, не считаться с которым писатель не мог. То, что появлялось в печати, было санкционировано специально подготовленными, приобретавшими не по дням, а по часам опыт людьми, не имевшими к тому же права на ошибку, ибо они стояли на страже главного достояния советского государства — его идеологии.

В подобных условиях неудивительно, что необходимая государству мобилизационная тематика глубоко проникала даже в организационные формы[248] литературного процесса. При знакомстве с хроникой тогдашней литературной жизни бросается в глаза обилие мероприятий, связанных с проблемой войны как неотъемлемой части жизни.

17 января 1930 года И.В. Сталин поддерживает инициативу М. Горького об издании «популярных сборников о Гражданской войне»{343}, а 30 июня 1931 года выходит постановление ЦК ВКП (б), одобряющее инициативу М. Горького по созданию «Истории Гражданской войны». В дальнейшем работа в этом направлении будет регулярно освещаться в печати, а создание документированной «Истории...» подкрепляться переизданиями старых и выходом новых художественных текстов соответствующей тематики.

Тема будущей войны энергично муссируется на страницах литературных изданий. 31 января 1930 года в «Правде» открывается литературная страница под характерным названием «Литературный фронт». 9, 14, 19 декабря 1930 года «Литературная газета» публикует письма советских писателей своим западным коллегам с вопросом об их позиции в связи с «подготовкой международным империализмом войны против СССР». Советские писатели участвуют в антивоенных конгрессах. Хотя на Конгрессе 1932 г. в Амстердаме советской делегации было отказано во въезде, в «Литературной газете» появляется рубрика «Друзья СССР — враги войны». В Международных конгрессах писателей в защиту культуры (Париж, 21—25 июля 1935 г.; Валенсия — Мадрид — Париж, 4-17 июля 1937 г.), также носивших антивоенный характер, советская делегация была представлена. 16 марта 1937 г. в «Известиях» появляется открытое письмо советских писателей «Против фашистских вандалов, против поджигателей войны!». 1 августа 1937 года советские писатели принимают участие в Международном антивоенном дне.

При том, что это направление деятельности писателей именуется антивоенным, его присутствие на страницах печати нагнетает ощущение неизбежности войны,[249] а значит, необходимости усиления мобилизации. «Литературная газета» публикует письмо к советским писателям от командиров Красной Армии, слушателей Военно-инженерной академии им. В.В. Куйбышева: «Мы знаем, что только упорной работой создаются замечательные произведения, и мы вас не торопим. Но вас торопит время! Вы чувствуете, как все гуще и гуще нависают над нашим мирным небосклоном тучи войны, войны, «которой еще не знала история». Продумайте, прочувствуйте это — и пишите!»{344}15 и 26 апреля на это воззвание откликнулись писатели Вс. Иванов, В. Гусев, В. Лебедев-Кумач, Б. Ромашов, А. Новиков-Прибой, Л. Соболев, а 25 мая в редакции газеты состоялось совещание редколлегии с литературным активом военных академий. А. Толстой в своем выступлении определяет задачи «оборонной литературы», которая должна говорить сейчас о самом главном, ставить большие мировые идеи. От нас ждут спасения мира, спасения человечества»{345}.

В соответствии с представлениями начала 1930-х годов «оборонная литература» должна была опираться на литературное творчество самих военных. Для организации и руководства писателями из армейской среды 29 июля 1930 г. было создано специальное литературное объединение ЛОКАФ — Литературное объединение писателей Красной Армии и Флота. Вокруг нового объединения группируются профессиональные опытные и начинающие писатели, готовые принять участие в создании произведений на соответствующие темы. Они, организуясь в бригады, выезжают в воинские части, на военные маневры; организуют литературные кружки, даже правят произведения красноармейцев и краснофлотцев.

В начале марта 1931 года ЛОКАФ провел совещание, посвященное «литературно-политическим требованиям, предъявляемым им произведениям о Красной Армии»{346}; 5 апреля в «Правде» напечатана редакционная статья «Художественная литература на службе обороны страны», а 5—9 апреля в Центральном доме Красной[250] Армий состоялся первый пленум ЦС ЛОКАФ, насчитывающего к тому времени 2560 членов, объединенных в 126 литкружков, и 690 писателей-профессионалов. 11—14 февраля 1932 года на втором расширенном пленуме ЦС ЛОКАФ были заслушаны доклады Л. Субоцкого «Красная Армия реконструктивного периода в художественной литературе» и содоклады «О творчестве красноармейцев и краснофлотцев-ударников». Локафовцы подписали письмо литературных организаций РСФСР (наряду с РОПКП, РАПП и «Перевалом») с поддержкой Постановления ЦК ВКП (б) «О перестройке литературно-художественных организаций» и с 1933 года прекратили свое существование. Однако сформировавшиеся к тому времени силы создателей «оборонной литературы» сгруппировались вокруг пришедшего на смену центральному печатному органу объединения ЛОКАФ{347} журнала «Знамя»{348}.

Несмотря на прекращение деятельности ЛОКАФ, внимание к «оборонной» тематике не снижается. 1 июня 1934 г., проходит Всесоюзное совещание писателей по вопросам оборонной литературы, где обсуждаются доклады П. Павленко и А. Лейтеса «Художественная литература о Дальнем Востоке», Л. Субоцкого «Красная Армия в советской художественной литературе», А. Суркова о красноармейской песне. 19 июня 1935 года был объявлен конкурс на создание текста и музыки массовой советской песни{349}, и «Правда» под рубрикой «Конкурс на лучшую песню» систематически публикует стихотворные тексты песен. По итогам конкурса решили «первую премию за литературные тексты не присуждать... Вторые премии за литературные тексты присудить: 1) Мих. Голодному за песню «Партизан Железняк». 2) Янке Купале за песню «Матка сына провожала». Третьи премии за литературные тексты присудить: 1) А. Суркову — «Конноармейская». 2) Виктору Гусеву за «Песню советских школьников». 3) А. Александрову — «Ночь в разведке»{350}. Как видим, лучшие образцы массовой песни также были песнями о войне.[251] В официальном обращении 1 Съезда советских писателей к наркому обороны К.Е. Ворошилову выражалась готовность «защитить великую Родину от вооруженного нападения», для чего «дать книги о вероятных противниках, вскрыть качество их сил, противочеловеческие их цели и показать, как в тылах капиталистических армий готовятся к бою союзные нам пролетарские силы»{351}. 31 января 1936 года открылось Всесоюзное совещание писателей, работающих над оборонными произведениями. Доклад Л. Субоцкого назывался «Задачи оборонной литературы в связи с 20-летием Великой пролетарской революции и 20-й годовщиной Красной Армии».

В «оборонной литературе» определялась тактика наиболее эффективной работы, к выработке которой привлекались высокие государственные чиновники. Так, Вс. Вишневский пишет 20 ноября 1937 года Вл. Ставскому, рассчитывая на скорейшее принятие мер: «Я поставил вопрос об освежении и оздоровлении редакции «Знамени». Нам нужны редакционные работники коммунисты и верные беспартийные товарищи. Вопрос надо решать быстро. Перелом в «Знамени» надо создать, и он будет создан. Наметили программу на 1938 г., главное — освещение жизни Красной Армии, обороны СССР, показ истории войн, изучение противников. Выявление новых кадров, смелое их выдвижение. Сбор песен, исторических] материалов. Отчеты перед активом и читателем. Творческие встречи, читки. Критика и самокритика. Создание оборонной] комиссии. Связь с Нар[одным] Комиссариатом] Обороны, ПУРом. Выделение от ПУРа компетентных тт. для ССП»{352}.

Реальные военные столкновения конца 1930-х годов позволили оценить готовность писателей оперативно реагировать на происходящее. 10 августа 1938 года проходят собрание писателей Москвы и митинг писателей Ленинграда — протест против японской агрессии и приветствие бойцам Краснознаменного Дальневосточного фронта, «разгромившим японских захватчиков у оз. Хасан»;[252] 27 ноября — митинг советской интеллигенции в связи с еврейскими погромами в Германии. В периодике весь конец 1930-х — начало 1940-х энергично и однозначно обсуждают политические новости, в том числе, конечно, и военные кампании по присоединению Западных Украины и Белоруссии, Прибалтики. Писатели, часть из которых уже до этого освещала военные действия в Испании и на востоке СССР, отправляются на западные границы, они пишут многочисленные, преимущественно публицистические, тексты о происходящем{353}. В 1939 году в Брест-Литовске выходит сборник «Фронтовые стихи», в том же году во Львове выпускает «Фронтовые стихи и песни» В. Лебедев-Кумач. В журналах и газетах публикуют подборки «фронтовых» стихов С. Щипачева{354}, А. Твардовского{355} и других. Митинги советских писателей — отклики на ноту советского правительства правительству Финляндии проходят по всей стране в конце ноября 1939 г. В боевых условиях проверяются наработанные «оборонщиками» навыки работы во фронтовой печати.

Результаты были подведены в июне 1940 года, когда Президиум ССП СССР утвердил оборонную комиссию в составе девятнадцати писателей{356}. В начале июля Вс. Вишневский, один из членов комиссии, провел в Москве с участниками Второго военного и Первого военно-морского семинара беседу о работе военного корреспондента. 6 января 1941 года в Московском университете прошел вечер-встреча писателей с молодежью Краснопресненского района г. Москвы, где А. Сурков выступил с речью о значении советской литературы в деле обороны страны, Всеволод Иванов рассказал о своей работе над романом, пьесой и сценарием о герое Гражданской войны М. Пархоменко, а К. Симонов поделился впечатлениями о своей работе военного корреспондента на Халхин-Голе{357}. Вечер оборонной комиссии ССП проходит в Военно-политической академии им. В.И. Ленина. 4 февраля 1941 года отмечают десятилетие журнала «Знамя», по случаю[253] которого обнародуется Приказ Наркома обороны СССР маршала С. Тимошенко, где отмечаются заслуги журнала, десять лет возглавляющего «оборонную работу советских писателей».

Освоение и продвижение военной тематики касалось не только организации плотного графика соответствующих мероприятий. Военная лексика еще в 1920-е годы прочно вошла в повседневный литературно-критический обиход. На съезде ССП советские писатели привычно именуются «пролетарскими борцами», «солдатами новой культуры»{358} «освобожденной части человечества»{359}. В приветствии съезда И.В. Сталину в соответствии с риторическими правилами тех дней отмечалось, что слово, являясь оружием, было включено «в арсенал борьбы рабочего класса», а «искусство стало верным и метким оружием в руках рабочего класса и у нас и за рубежом»{360}.

Укрепление боеготовности рассматривалось как важнейшая задача критики. Даже знакомство с зарубежной литературой оправдывалось необходимостью знакомства с психологией вероятного противника. Один из лидеров уже не существующего ЛОКАФ, выступая на писательском съезде по проблемам «оборонной литературы», замечал, поясняя позицию журнала «Знамя»: «Мы вносили в литературу практику, которую получили в военно-академическом порядке. Мы брали на изучение страницы западной литературы, того же Джойса и Пруста, для того, чтобы знать политику, практику и психику их. Мы действовали, как разведчики и исследователи, как люди, которые будут наносить им же контрудар»{361}.

Во всех документах военная тематика на принятом языке эпохи именуется оборонной. По мере упрочения внешнеполитического положения СССР государству приходилось все больше считаться с соблюдением внешних приличий, и полностью подчиняющийся государству Союз писателей, члены которого выполняли в том числе и важнейшую репрезентационную функцию, представляя политику страны в разного рода международных[254] организациях и собраниях, следовал изменчивым государственным установкам, в которых одно оставалось неизменным: СССР ни при каких обстоятельствах не должен и не может именоваться агрессором, войны, в которых он участвовал или будет участвовать, носят справедливый характер.

В то же время еще в 1930 году в письме к A.M. Горькому И. В. Сталин разъяснял будущему первому секретарю СП СССР, что партия решительно против произведений, «...рисующих «ужасы» войны и внушающих отвращение ко всякой войне (не только империалистической, но и ко всякой другой). Это буржуазно-пацифистские рассказы, не имеющие большой цены. Нам нужны такие рассказы, которые подводят читателей от ужасов империалистической войны к необходимости преодоления империалистических правительств, организующих такие войны. Кроме того, мы ведь не против всякой войны. Мы против империалистической войны как войны контрреволюционной. Но мы за освободительную, антиимпериалистическую, революционную войну, несмотря на то что такая война, как известно, не только не свободна от «ужасов кровопролития», но даже изобилует ими»{362}. Игра словами «империалистический» и «всякий» находила отражение в двусмысленном употреблении слова «оборонный», которое, начиная с 1930 года, неизменно употреблялось как синонимичное выражению «на военную тему» и включало в себя как значение «оборонительный», так и «революционно-наступательный», то есть «справедливый» с точки зрения советской идеологии.

Так, М. Слонимский, рецензируя деятельность журнала «Знамя», отмечает, что оборонная тема в нем — это «тема растущей мощи нашей страны, тема победоносно шествующей революции, тема борьбы западных наших товарищей»{363}. Хотя орган Международного объединения революционных писателей (МОРП) журнал «Литература мировой революции» получил в 1933 году более сдержанное название «Интернациональная литература», идея[255] революционного спасения мира, очевидно, продолжала существовать, но сменила форму своего бытования в советской практике.

Если в 1920-е годы подчеркивалось, что война может носить наступательный революционный характер, то в 1930-е характер войны затушевывался. В 1927 году пионерская песенка должна была, по замыслу Маяковского, звучать так: «Возьмем винтовки новые, / На штык флажки! / И с песнею / в стрелковые / пойдем кружки. / Раз! Два! Все / в ряд! / Впе- / ред, / от- / ряд! / Когда / война-метелица / придет опять, — / Должны уметь мы целиться, / уметь стрелять. / Ша- гай / кру-/ че! / Цель- / ся / луч- / ше! / И если двинет армии / страна моя, — / мы будем / санитарами / во всех боях. / Ра- / нят / в лесу, / к сво- / им/ сне- / су. / Бесшумною разведкою / Тиха нога, / за камнем / и за веткою / найдем врага. / Пол- / зу / день, / ночь / мо- / им / по- мочь /»{364}.

Стоящий «на запасном пути» бронепоезд в мироощущении конца 1920-х годов был готов в любой момент выступить в далекий путь: «Сегодня мы встали на долгую дневку. / Травой поросли боевые дороги. / Но время готово выдать путевку / На переходы, бои и тревоги.// Чтоб песенный жар боевую усталость / В больших переходах расплавил и выжег, / Чтоб песня у наших застав начиналась / И откликалась в далеком Париже»{365}. Но через десять лет стихи того же поэта будут посвящены пограничникам, «сторожащим рубеж»{366}. Когда Я. Смеляков в 1932 году писал: «Мы радостным путем побед по всей земле пройдем»{367}, он не оговаривает, в каких «справедливых боях»{368} эта победа, по его мнению, будет завоевана. Но слова поэта были созвучны появлявшимся в том же году заголовкам вроде «Перестройка международного революционного литературного фронта»{369}.

Во второй половине 1930-х годов пафос революционной наступательности исчезает из открытой печати, хотя подобные настроения в обществе несомненно сохранялись, не случайно отголоски их мы встречаем, скажем, в[256] не опубликованных в то время стихотворениях молодых поэтов. Устремившиеся сначала на советско-финляндскую, а потом на Отечественную войны молодые поэты, судя по всему, искренне хотели воевать. Причин такого рвения, очевидно, было несколько.

Молодые люди 1930-х годов жили в мире, в котором культивировалось противопоставление сейчас / раньше и акцентировался период перехода от прошлого к настоящему, в первую очередь через постоянное обращение к образу пограничной эпохи — революции и Гражданской войны. Образ этих событий к концу 1920-х годов оформился, «Чапаев» и «Железный поток», «Хорошо!» и «Разгром» уже были написаны и отобраны как наиболее соответствующие потребностям государства, так что о прошлом информация была идеологически — по крайней мере на уровне публичных высказываний — непротиворечивая как о войне «наших» с «ненашими». Именно в 1930-е создавались книги писателей, живших в период революции и Гражданской войны и вынесших свои представления об этом времени в виде не мемуаров, но романов воспитания. Участники недавних реальных и легендарных событий вовлекали детей иной эпохи в свою прошлую жизнь настолько настойчиво и эффективно, что те, как об этом явствуют их тогдашние дневниковые записи и стихи, более поздние воспоминания, духовно жили не столько в настоящем, сколько именно в этом прошлом, ощущая себя «лобастыми мальчиками невиданной революции» (П. Коган){370}, «солдатами революции», «падающими на пулемет» (М. Кульчицкий){371}. Прославление героики революции и Гражданской войны приводило к тому, что даже малые дети через игры, учебные и внеучебные занятия идентифицировали себя с легендарными конниками или революционерами.

Писатели, прошедшие через Гражданскую войну, продолжали не просто осмысливать ее опыт, но выстраивали историю «страны-подростка» как историю войн настоящих и будущих. Война — неотъемлемая составляющая[257] мира, где существует противостояние коммунистов и капиталистов. Руководитель чехословацких скаутов Прохор Тыля из одноименного рассказа Н. Олейникова готовит расправу «красным ошейникам» — пионерам, празднующим организованную Коминтерном Международную Детскую неделю{372}. Действие во всех произведениях «преждевременного воина» А. Гайдара происходит в ситуации войны, которая, сначала находясь на периферии повествования, потом окажется в центре существования героев, собственно и став для них «школой». Даже в мирной «Голубой чашке» с ее, казалось бы, внутрисемейным конфликтом, за пределами страны существует фашизм в Германии, и он напоминает о себе антисемитскими выкриками в адрес Берты — эмигрантки из Германии «известного фашиста, белогвардейца Саньки»{373}. Мальчика из «Честного слова» Л. Пантелеева учат стоять на часах, и даже врун у Хармса врет про то, как «а вы знаете, что ПОД? / А вы знаете, что МО? / А вы знаете, что РЕМ? / Что под морем-океаном / Часовой стоит с ружьем»{374}.

Реальные властные силы эпохи мифологизировались и переносились то в отдаленные романтические сферы, ассоциативно связанные с легендарной Гражданской войной, то в сильно приукрашенный идиллический мир счастливой советской страны. Права на счастье, как представлялось, обеспечивались интенциями политики коммунистов и «тяжелыми испытаниями», в которых значительной частью общества была доказана верность революции. Грядущее будет свободно от ежедневного героизма, но в современном мире существуют лишь островки будущего светлого мира, за который нужно бороться. Армия при таком состоянии общества становится важнейшим социальным институтом, а служба в армии, участие в боевых действиях против широко понимаемого фашизма — способом приблизить всеобщее будущее счастье. Поэтому студент Арон Копштейн, ссылаясь на авторитет А. Блока («И вечный бой. Покой нам только снится...» / Так Блок сказал. Так я сказать бы[258] мог»), напишет в 1940 году о полной готовности поколения воевать столько, сколько понадобится: «И если я домой вернуся целым, / Когда переживу двадцатый бой, / Я хорошенько высплюсь первым делом, / Потом опять пойду на фронт. Любой»{375}. Копштейн погибнет во время Финской кампании, сражаясь за светлое будущее, которое его столь же романтично настроенные сотоварищи видели в том числе и так: «Война не только смерть. / И черный цвет этих строк не увидишь ты. / Сердце, как ритм эшелонов упорных: / При жизни, может, сквозь Судан, Калифорнию / Дойдет до океанской, последней черты» (М. Кульчицкий){376}; «Но мы еще дойдем до Ганга, / Но мы еще умрем в боях, / Чтоб от Японии до Англии / Сияла Родина моя» (П. Коган){377}.

Но эти энергичные «наступательные» стихи, выражавшие мироощущение поколения, станут достоянием широкой общественности значительно позже, а в официальной печати с середины 1930-х годов тема наступления сменилась темой обороны как защиты рубежей, границ, родной земли. Доминируют образы «границы на замке», «часовых Родины», мотив охраны границы как залога счастья каждого отдельного человека («Пусть он землю сбережет родную, а любовь Катюша сбережет» — М. Исаковский «Катюша», 1938), воспевание готовности к обороне границы, важности осознавания черты между своей — прекрасной и «вражьей» землей («И на вражьей земле мы врага разгромим / Малой кровью, могучим ударом» — В. Лебедев-Кумач «Если завтра война, если завтра в поход...», 1938). Даже в текстах о Гражданской войне, где ранее на первый план выходила идея идеологического противостояния, появляется мотив защиты земли, отечества: «И он погиб, судьбу приемля. / Как подобает молодым: / Лицом вперед, / Обнявши землю, / Которой мы не отдадим!» (И. Уткин «Комсомольская песня», 1934){378}.

Когда к концу 1930-х годов в стихотворной и прозаической «оборонной» публицистике появится еще и тема[259] сохранения границ («Чужой земли мы не хотим ни пяди, / Но и своей вершка не отдадим» (Б. Ласкин «Марш танкистов», 1939), представления о «своей» и «чужой» земле, то есть о месте пролегания рубежа между «нашим» и «ненашим», уже будут размыты реальными военными конфликтами. При этом мотив обороны «рубежей» по-прежнему соседствует с мотивом распространения «завоеваний революции», которая могла осуществляться, видимо, и путем нападения. Это создавало известную двусмысленность, позволяющую по-разному толковать самые невинные на первый взгляд строки. О каком «верном друге в далекой стороне», спрашивающем, «где пройти к весне такой надежной и такой хорошей, как у вас», говорит поэт Александр Жаров.{379} В риторике предвоенного времени, в условиях реальных военных конфликтов локальные столкновения осознавались как часть некоей символически зашифрованной глобальной цели: «Мы любим жизнь. И любим тем сильней, / Чем больше счастья есть у нас во власти. / А потому во имя всех людей / Ведем мы бой за их земное счастье» (Александр Безыменский «Мы любим жизнь», 1940, Раатевара){380}.

П. Павленко, в 1937 году рассуждая о «нужных» времени книгах, предлагает смягчающую видимые противоречия концепцию «созидательной» войны, где формальное нападение противника должно смениться немедленным контрнаступлением Красной Армии, которая будет энергично реализовывать идеи распространения социализма по миру: «Сейчас наша военная тема — тема строительства, ибо наша война — это созидательная война, наши бойцы и командиры — строители. Они будут строить ревкомы и воспитывать людей на тех территориях, где придется драться. Мы строим, а не уничтожаем»{381}. Это суждение является своего рода послесловием к роману П. Павленко «На Востоке» (1936), где как раз и выведена гипотетическая «созидательная» война СССР с Японией. Действие романа начинается в 1932 году, а завершается чуть позже, в неизвестный год начала новой мировой[260] войны: «Пятого марта 193... года партизанский командир Ван-Сюн-тин, отдыхавший в родных местах, узнал о движении японских дивизий к озеру Ханка»{382}.

Писатель предлагает своего рода конспект «контуров будущей войны» «советских» с «белогвардейцами», «японцами», «империалистами» от стадии локального конфликта до мощной революционной битвы всемирно-исторического значения. «Труднее всего было... на границе. Пора строительства укрепления давно прошла, уехали инженеры, и началась жизнь крепости, глубоко закопанной в землю. Так, впрочем, продолжалось недолго. Одна за другой пошли провокации на границе. Белогвардейцы обстреливали колхозников, японцы ежедневно «исправляли» пограничную черту, ссылаясь на давние разговоры. Не было ночи без выстрелов. Пограничники работали, как на войне, без сна, без отдыха. <... > За одну последнюю зиму Тарасюк четыре раза ходил в штыки на японцев, перешедших рубеж, был ранен и ни за что не хотел уезжать на запад, боясь пропустить тот ответственный день, который всем казался почти наступившим» (439). Однажды утром японцы все же пересекают воздушную границу, но советские войска готовы к немедленному контрнаступлению. «Звуки издалека делались гуще, и скоро можно было разобрать, что это звучат моторы. Потом что-то звякнуло на дорогах, и за колхозными фанзами залаяли псы. И еще раз, но громче, прозвучало моторами небо и медленно, как бы заикаясь, откашлялось на горизонте, у моря. Человек встал и оглянулся.

— Это война, — сказал он. — Товарищ Михаил Семенович, уверяю вас, это типичная война.

<...> Дорога еще была пустынна, но звонкий ход металла чувствовался за первым ее поворотом. Шла артиллерия. Впереди нее, оглушительно тарахтя, катились танки» (453).

Готовые к войне войска относятся к отражению врага как к повседневной боевой задаче. Молодой командир перед картой тылов противника уже в первые часы[261] войны «задумчиво набрасывал на ней разноцветные линии обозов, скопления эшелонов, беженцев и продовольственных баз. Он как бы искал поля будущих битв, осторожно накладывая на них мазок за мазком, меняя краски или вовсе стирая их. Радиоосведомление держало его в постоянном творческом напряжении» (493).

Итогом его задумчивости и усилий войск стал быстрый перелом ситуации: «В пять часов дня 8 марта пришло сообщение, что авиация красных громит тыл и коммуникации армии. Маньчжурская образцовая бригада, захватив санитарные поезда, самовольно отходит по направлению к Харбину. Фронт армии Накамуры перемещался в тыл. Армия его должна была поворачиваться во все стороны. Фронт обтекал ее, окружал. Армия Накамуры зарывалась в землю. Красные части теснили японцев к югу. Красные десанты ждали их с флангов. Маньчжурские партизаны громили их с тыла. Советский рубеж, грудью приняв японский удар и расплющив его о себя, теперь оставался далеко позади» (504).

Столь энергичное отстаивание своих рубежей имеет, по П. Павленко, две причины. Во-первых, военная мощь Красной Армии. «Борьба в воздухе разгорелась с новой силой. Красные истребители все прибывали, и сражение воздушных машин все более отрывалось от связи с землей. Красные срывали разведку, ослепляли колонны и час за часом уходили все дальше от полосы прорыва, в Маньчжурию. Война спешила на чужую землю <...> Штурмовики уходили волна за волной, и небо над полями прорыва становилось все тише, беззвучнее и бездеятельнее. И вдруг из-за горизонта появилась новая колонна машин. Она проносилась почти над головами сражающихся, трудно уловимая на фоне холмов и земли. Невидимые, грохотали где-то высоко бомбардировщики. Война спешила на чужую, напавшую на нас землю» (491—492). «Показались бомбардировщики. Они садились один за другим, мгновенно выбрасывали из кабин людей в шинелях и шлемах, неуклюжие танки и тягачи с[262] гаубицами... Люди были в добротных сапогах и шинелях, с крепкими деловыми лицами, кажущимися темными от сизых шлемов. От них несло запахом хлеба и ваксы. Это была великая пехота большевиков. Чэн видел ее впервые» (520).

Но главная причина изменения хода военных действий — в понимании всеми советскими людьми своей идеологической сверхзадачи, интернационалистский характер которой неоднократно формулируется в романе различными героями. Вот, например, комиссар Измаров дает задание эскадрилье: «Не спеша выработал он порядок дня (политические задачи рейда — первое, прием в партию — второе, информация о событиях — третье, текущие дела — четвертое) и не спеша объявил его своим голосом старого рыбака (он был тюрок из Ленкорани). У всех защемило в глазах.

— Коммунизм сметет все границы, — сказал Измаров. — Очень сильно надо понимать эту мысль. Очень сильно, очень серьезно. Сметет — ха! Думают, может быть, когда это сметет? Сейчас сметет. Когда нужно — тогда и сметете. Я так понимаю.

Но и все понимали, что границей Союза являлась не та условная географическая черта, которая существовала на картах, а другая — невидимая, но от этого еще более реальная, которая проходила по всему миру между дворцами и хижинами. Дворцы стояли по ту сторону рубежа.

Не села маньчжурских мужиков должны были отвечать за нападение на Советский Союз, а дворцы и банки купцов. Не поля маньчжурских мужиков будут гореть, но виллы. Военные заводы. Склады и аэродромы в центре страны, начавшей войну» (470).

После сообщения о начале войны в Москве на улицах царят всеобщий восторг и ликование, толпа «говорит, поет и спорит», люди постарше восторженно вспоминают Гражданскую войну, войну в Испании, выступления в Берлине. «Вы заметили, что никто не говорит об Японии... Что там Япония. Все знают, что дело не в ней.[263] Мы встречаем сегодня не первый день навязанной нам войны, а что-то провозглашаем на всю вселенную. Дело идет о схватке повсюду. <...> Мы всегда знали и никогда не забывали ни на минуту, что война будет и ничто не устранит ее навсегда. Мы старались отодвинуть, отдалить неотразимый час ее прихода, чтобы вырастить бойцов среди угнетенных народов, воспитать классы, выковать партии. Сколько раз билось от счастья наше сердце, когда над миром проносился революционный пожар! Мы знали, что этот час придет! Вставай, Земля! Время наше настало! Вставайте, народы! Прочь руки от Красной страны!» (510—511).

Борьба за революционное будущее человечества — это лучшее, что может случиться с советским человеком. Герой с волнением говорит героине, муж которой на фронте: «Вот и опять молодость, опять. Ах да, вы не пережили Гражданской войны. Это было счастье, Ольга Ованесовна. Все чувства, все поступки сверялись на слух с тем, что происходило на фронте <...> Только в минуту величайшей опасности начинаешь как следует осознавать, что такое советский строй. Мы родились и выросли в войне. Наш быт был все время войной, неутихающей, жестокой. У нас умеют садиться в поезда и уезжать за тысячу верст, не заглянув домой. Мы способны воевать двадцать лет, мы бойцы по исторической судьбе, по опыту жизни <...>. ...для нас победить... значит, смести с лица земли режим, выступивший против нас. <...> Китай вырастет в могущественную советскую страну. Япония станет счастливой. Индия получит свободу» (508).

Мощного освободительного пафоса «созидательной войны» хватит на всех советских людей. «Войну закончат те, кого вы воспитаете. Они будут победителями... Умейте сложить кости на ваших лекциях, если еще мечтаете о романтических подвигах» (536), — говорят героине, работающей преподавателем океанографии в завоеванном / освобожденном городе. Восторг всеобщей битвы соединяется в финальной части романа с пафосом бурной[264] деятельностй перед раскрывающимся замечательным небывалым будущим. «Но почему все же я захотел написать о войне? Лишь только потому, что вижу, какая это будет война.

Война, которую, быть может, вынужден будет вести наш Союз, в случае нападения на него, явится новой в истории человечества войной, справедливой и благодетельной. Это будет война за счастье»{383}.

Несомненно, что роман, созданный П. Павленко, был, что называется, заказным. Враг обозначен, цель войны приведена в соответствие с требованиями момента, описание будущих боевых действий должно вызывать у читателя прилив энтузиазма и веру в безоговорочную справедливость государства. В условиях, когда большая часть литературы приравнивается к пропаганде, естественно, увеличивается число текстов, организованных в соответствии не с социальным, но с собственно государственным заказом. Значительная часть литературы об армии непосредственно обслуживала политуправление. Менялись штабные установки — соответствующим образом менялись мотивировки и пафос. Сама система пропаганды предполагает, в частности, что «пропагандистская интенция автора никогда не может быть установлена наверняка и мелькает в текстах как некий призрак, проявляясь и исчезая в зависимости от их интерпретации и конкретных условий рецепции»{384}.

Но очевидно, что не все писатели находились в столь прямой зависимости от требований Наркомата обороны. Именно «самостоятельные» тексты, как показывает история литературы, сильнее всего влияют на современников, надолго оставаясь в их памяти, создавая у потомков определенный образ ушедшей эпохи. Отдавая отчет в том, что любая интерпретация литературы под жестко заданным идеологическим углом зрения в той или иной степени произвольна, все же предпримем подобную попытку не только в случае открыто-пропагандистской литературы, субъективность которой неизменно деформирует заранее сформулированный заказ.[265] Рассмотрим здесь лишь один аспект выражения мобилизационной готовности в художественной литературе — произведения, предназначенные для подростков, то есть тех, кому в будущей войне придется принимать самое непосредственное участие. В русской литературе проблема проверки справедливости и значительности дела его воздействием на детей постоянно разрабатывается, активизируясь в периоды, когда возникает потребность в оправдании / осуждении военных приготовлений и подготовке к войне всех членов общества. В советской культуре периода ее становления война довольно часто представляется как своеобразная инициационная практика. Готовность к походу у «красногалстучной гвардии», как было принято называть пионеров, надо было воспитывать уже сегодня. Равнение на героев прошлого и непрекращающаяся освященная пионерской клятвой «борьба за дело Коммунистической партии» требуют самовоспитания качеств, необходимых воину, герою времени — летчику, пограничнику, танкисту. Равнение на героев требует быть мужественными, решительными и бдительными.

Выразительными примерами подобного рода текстов, влияние которых на советских подростков трудно переоценить, являются повести и рассказы А. Гайдара. Писатель не входил в число локафовских активистов, тем не менее военная тема пронизывает все его творчество. Это, видимо, связано в первую очередь с биографическими причинами. Попав на Гражданскую войну совсем юным, А. Голиков после ее окончания был демобилизован из армии с диагнозом «травматический невроз», от которого и лечился всю последующую жизнь. Он, судя по всему, прекрасно осознавал, что испытание войной выдержал не до конца, и понимал, какого рода подготовки ему не хватило. Об этом в 1930 году он пишет повесть «Школа», где подводит негероический итог «героическому» периоду в изображении событий своей юности.

Как большинство современников, уверенный в том, что еще одна большая война неизбежна, писатель[266] поставил перед собой своеобразную и по-своему благородную задачу — помочь современным детям и подросткам психологически подготовиться к будущей войне. Не случайно самого себя Гайдар представлял воспитателем будущих солдат: «Пусть потом какие-нибудь люди подумают, что вот, мол, жили такие люди, которые из хитрости назывались детскими писателями. На самом же деле они готовили краснозвездную крепкую гвардию»{385}. Чтобы гвардия выдержала предстоящие испытания, составляющие ее люди должны обладать внутренне непротиворечивой системой воззрений, которая сделает преодолимыми военные перегрузки. Кроме того, она должна знать, какие битвы ждут ее впереди.

Как и многие другие детские писатели этой поры, А. Гайдар изображает мир как непрекращающуюся войну, вынося изображение явных или скрытых военных действий в центр любого своего сюжета. Война может проявляться в борьбе с кулаками и вредителями («Дальние страны», «Военная тайна»), с диверсантами и шпионами («Судьба барабанщика», «Маруся»), с внешним неназванным врагом («Поход») или названными белофиннами («Комендант снежной крепости»). Поскольку война носит непрекращающийся и всеобщий характер, все члены общества или являются солдатами, или готовятся в солдаты — это, очевидно, относится к твердым убеждениям писателя. Даже совсем малыши Чук и Гек впервые появляются в рассказе Гайдара, когда у них «был бой. Короче говоря, они просто выли и дрались»{386}. И на протяжении всего рассказа с вполне мирным сюжетом — поездкой вместе с матерью к отцу на север — то Гек делает пику, чтобы «ткнуть этой пикой в сердце медведя» (3, 35), то он видит «в поле завод. Интересно, что на этом заводе делают? Вот будка, и укутанный в тулуп стоит часовой. Часовой в тулупе огромный, широкий, и винтовка его кажется тоненькой, как соломинка» (3, 41), то, заметив «могучий железный бронепоезд», мальчики решают, что в кожанке рядом с ним «командир, который стоит и[267] ожидает, не придет ли приказ от Ворошилова открыть против кого-нибудь бой» (3, 42). И даже на конфетных обертках у них «нарисован танк, самолет или красноармеец» (3, 36). Война определяет мечты героев о будущем. Васька из «Дальних стран» собирается, став взрослым, пойти в Красную Армию: «Возьму винтовку и буду сторожить. <...> А если не сторожить, то налетит белая банда и завоюет все наши страны» (2, 68).

Всеобщая готовность к воспитанию в себе солдата, свойственная героям Гайдара, приводит их к идее создания организации единомышленников, отряда, а позже и своей армии, состоящей из тех, кто только готовится пойти в «настоящую» армию. Идея «отрядов» буквально пронизывала всю систему общества, и фабула произведений Гайдара построена так, что герои формируют территорию обороны, постепенно создавая отряды из тех, кто готов сражаться вместе с ними. Одиночки сплачиваются и постепенно научаются видеть другие такие же отряды, превращаясь в армию, последовательно уничтожая или перевоспитывая противника, будь то уже упоминавшийся Санька, Мишка Квакин или сестра Оля из «Тимура и его команды»{387}.

Военный человек, по А. Гайдару, — центральная фигура в советской действительности, обладающая четко обозначенным набором качеств, среди которых одним из важнейших является умение обнаруживать врагов и обезвреживать их. Формирование этого умения является важнейшей частью воспитания гражданина. Советская политическая риторика 1930-х годов, во многом построенная на идее мира как войны, предполагала формирование поляризованного образа действительности с отчетливо обозначенными образами «своих» и «врагов». При этом полагалось, что обучение безошибочно отделять одних от других, в том числе и по идеологическим признакам, должно стать едва ли не основополагающим в процессе социализации советского ребенка. Советская детская журналистика (см. журналы «Дружные ребята»,[268] «Мурзилка» и др.) предлагала немногочисленные и ясные способы подобного различения, следование которым обещало заведомый успех.

Дети на Гражданской войне — одна из центральных тем творчества А. Гайдара 1920-х годов («Р.В.С.» — 1925; «На графских развалинах» — 1929; «Школа» — 1930) -легко отделяли «своих» от «чужих» по их принадлежности к той или иной воюющей стороне. Война «настоящая», в произведениях писателя 1930-х годов неизменно находящаяся на периферии повествования, с отголосками которой в мирной жизни сталкиваются юные герои, также задает принадлежность «своих» к «красным», а «чужих» к «белым». Но подобное «политическое» противопоставление утрачивает очевидность, даже в рамках заведомо схематичной «Сказки о Мальчише-Кибальчише...» (1932) осложняется введением образа Мальчиша-плохи-ша — тайного «чужого», в условиях боя оборачивающегося врагом.

В повестях и рассказах 1930-х годов А. Гайдар особое внимание уделяет не результату, но процессу различения, неизменно изображая его как сложный, требующий от героя сверхусилия. Писателем вводится градация «своих», и наградой за успехи становится причисление героя к особенно доверенным «своим» — потенциальным хранителям Военной Тайны. По мере развития читателя ситуация различения требует от героев все больших интеллектуальных и эмоциональных затрат, поскольку «чужесть» может проявляться неожиданно («Дальние страны» — 1932; «Военная тайна» — 1935), не осознаваться самими ее носителями («Голубая чашка» — 1936), сознательно и хитроумно прятаться («Судьба барабанщика» — 1939), скрываться в «своих» («Тимур и его команда» — 1940), скрываться в себе («Чук и Гек» — 1939), наконец, только казаться присутствующей («Комендант снежной крепости» — 1941). Ведение войны с условным противником, являющимся то ли тайным другом, то ли явным врагом, — главный предмет в школе советских[269] подростков. При этом писатель не просто постепенно переводит читателей на все более сложные «уровни» игры «Найди чужака», но через развитие лейтмотивов крепости, тревоги, военной тайны и других меняет параметры изображаемого мира, делая его все менее однозначным, сохраняя тем не менее отчетливую, но уже не столько идеологическую, сколько психологическую границу между «своим» и «чужим», используя в качестве барьера понятие «справедливость».

Цель войны в творчестве Гайдара — защита / уничтожение советского строя. Ради этого одни готовы «бить белых и сегодня, и завтра, и до самой смерти, проверять на земле полевые караулы» (1, 33), другие — неутомимо идти на любые ухищрения ради получения чертежей оружия, срыва строительства завода, организации колхоза и т.п. Ненависть «белых» к «красным» носит во многом иррациональный характер: злодеи не вспоминают о добрых старых царских временах, у них нет плана будущего без советской власти, эта власть просто вызывает их зависть и желание разгадать ее загадку{388}. Все войны, начиная с Гражданской, — этапы единой справедливой со стороны советских людей войны по защите советского строя.

В символически-обобщенном виде образ этой войны создан в «Сказке о Военной Тайне, о Мальчише-Кибальчише и его твердом слове» (1933): война «наших отрядов» с «проклятыми буржуинами», напавшими на мирных тружеников. Но попытки завоевать «наших» и «забрать их в свое проклятое буржуинство» безуспешны, потому что от мала до велика «наши» готовы отстаивать свою землю, а их предводители, какими бы юными они ни были, знают Военную Тайну. Эта война в итоге заканчивается окончательной победой «наших», так как на их стороне могучая Красная Армия и привлекательная для других стран идея, благодаря которой, недоумевают буржуины, «как у вас кликнут, так у нас откликаются, как у вас запоют, так у нас подхватывают, что у вас скажут, над тем у нас задумаются» (2, 187). Поэтому «при первом грохоте войны[270] забурлили в Горном Буржуинстве восстания, и откликнулись тысячи гневных голосов и из Равнинного Королевства, и из Снежного Царства, и из Знойного Государства. И в страхе бежал Главный Буржуин, громко проклиная эту страну с ее удивительным народом, с ее непобедимой армией и с ее неразгаданной Военной Тайной» (2, 190). Неназванная Тайна включает в себя в первую очередь глубокую веру в основополагающую справедливую идею государства трудящихся.

А. Гайдар так разъяснял читателям смысл названия повести: «Тайна, конечно, есть. Но ее никогда не понять главному Буржуину. Дело не только в вооружении, в орудиях, в танках и бомбовозах. Всего этого немало и у капиталистов. Дело в том, что наша армия знает, за что она борется. Дело в том, что она глубоко убеждена в правоте своей борьбы. В том, что она окружена огромной любовью не только трудящихся советской страны, но и любовью миллионов лучших пролетариев капиталистических стран <...> ...что в помощь Красной Армии подрастает такое поколение, которое поражений знать не может и не будет. И это у Красной Армии — тоже своя военная тайна»{389}.

Представление о справедливом характере войны советского с несоветским на протяжении творчества у Гайдара в целом остается неизменным, но постепенно меняется образ врага и само описание военных действий. Сначала эта война именовалась Гражданской, и события в ней имели конкретно-исторический характер. В «Сказке о Мальчише-Кибальчише» война является однозначно оборонительной, но затем войны утратят наименования и определения{390}. Если ставится прагматическая задача — научить героя / читателя обнаруживать врага в любых условиях, делается неважным, в какой войне приходится принимать участие герою, лишь бы она была «справедливая». На неизвестную войну уходит отец Альки из рассказа «Поход»: «Ночью красноармеец принес повестку. А на заре, когда Алька еще спал, отец[271] крепко поцеловал его и ушел на войну — в поход» (3, 78). Весной отец возвращается из похода и приказывает сыну «оружие и амуницию держать в полном порядке, потому что тяжелых боев и опасных походов будет и впереди на этой земле еще немало» (3, 79). Маруся из одноименного рассказа 1940 года несет букет «на свежую могилу отца, только вчера убитого в пограничной перестрелке» (3,81). Столь же территориально неопределенной оказывается война в «Тимуре и его команде»: «Вот уже три месяца, как командир бронедивизиона полковник Александров не был дома. Вероятно, он был на фронте» (3, 84). Своему другу Георгию Гараеву, инженеру-механику на автомобильном заводе, который после получения повестки мгновенно превращается в капитана танковых войск, Ольга Александрова поет песню, где есть такие слова: «Гей! Да где б вы ни были, на земле, на небе ли, / Над чужими ль странами — / Два крыла, /Крылья краснозвездные, / Милые и грозные, / Жду я вас по-прежнему, / Как ждала» (3, 164).

В изображении Гайдара советская страна живет в ситуации войны вообще, к которой все относятся с пониманием, уважая ее таинственность, но новые конкретно-исторические военные конфликты конца 1930-х — начала 1940-х годов вновь позволяют упоминать реальные сражения («Комендант снежной крепости») в Финляндии, Польше и Монголии, которые именуются «далекими командировками» (3, 174), только чтобы не пугать зря близких. Эти войны тоже ведутся за советскую страну, и закончатся они только тогда, когда «сметут волны революции все границы, а вместе с ними погибнет последний провокатор, последний шпион и враг счастливого народа» (2, 413).

25 июня 1940 г. главный редактор «Красной звезды» Е.А. Болтин собрал писателей, работающих над военной тематикой, на своего рода инструктаж: «Прежде всего надо воспитывать людей в понимании того, что Красная Армия есть инструмент войны, а не инструмент[272] мира. Надо воспитывать людей так, что будущая война с любым капиталистическим государством будет войной справедливой, независимо от того, кто эту войну начал. У нас были такие настроения, что будем обороняться, а сами в драку не полезем. Это неверно. Наш народ должен быть готов к тому, что, когда это будет выгодно, мы первыми пойдем воевать... Мы должны быть готовы, если понадобится, первыми нанести удар...»{391}

Эти кулуарные установки не успели претвориться в художественную практику{392}, поскольку открыто были провозглашены лишь 5 мая 1941 года в речи И. Сталина на приеме выпускников военных академий. Близкий к военным кругам литератор Вс. Вишневский, присутствовавший на приеме, записал в дневнике: «Речь огромного значения. Мы начинаем идеологическое и практическое наступление... Впереди — наш поход на запад. Впереди возможности, о которых мы мечтали давно»{393}.

Литература сделала все для того, чтобы этими возможностями смогли воспользоваться граждане СССР. Но на их долю выпала война совсем другого характера.

Дальше