Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава двадцать шестая

Утро было тихое. Светло-синие и густо-синие снега разлеглись кругом умиротворяюще-насмешливо. Знаменитая высота 370 молчала, как совершенно покинутая людьми. Трудно было теперь на ней различить вообще что-нибудь, не только проволочные поля, около которых совсем еще недавно корчились, умирая, расстрелянные в упор такие бравые, сильные люди, как Ашла, Одинец, Кавтарадзе и сотни других. Мирно иссиня белела высота 375, так отчетливо памятная Ливенцеву почти не смолкавшей на ней и около нее канонадой.

Теперь было невероятно тихо, точно совсем и не стояли друг против друга, закопавшись в землю, две огромнейших армии. Просто была обыкновенная, привычная с детства, русская зима, пробравшаяся сюда, вслед за русскими полками, не очень далеко от старогосударственной русской границы.

В окопах кое-как прочистили печные трубы, готовились затопить печи, когда приехал из штаба в хате на Мазурах все в тех же ксендзовских санях Ковалевский и приказал расчищать все ходы сообщения, засыпанные во всю почти двухметровую глубину снегом.

— Вычистить весь снег до подошвы — это будет, пожалуй, не легче для людей, чем новые ходы выкопать в земле, — сказал Ливенцев. — Может быть, господин полковник, вы разрешите расчистить их только на аршин, не глубже?

— Нет, уж вы, пожалуйста, сделайте то, что я приказываю, — неожиданно повысил голос и строго посмотрел Ковалевский. — Вычистить непременно до подошвы!

— Слушаю... Но снегу придется выкинуть много, — лежать он будет высокой стеной, ближе к подошве он будет затоптанный, грязный...

— Что вы собственно хотите сказать?

— Я думаю, что таким образом мы сами строим прекрасную цель для австрийских орудий, — договорил Ливенцев, но Ковалевский посмотрел еще строже:

— Окопы и ходы сообщения мы должны содержать в порядке, и никаких кривотолков тут быть не может. Что касается австрийских артиллеристов, то не думайте, пожалуйста, что линия наших окопов для них большая загадка: они ее отлично знают. А что касается трудности для людей, то-о... люди не должны сидеть без дела, — люди должны быть заняты! Если здесь нельзя производить ученья, то нужно давать им работу. А когда они не работают, ваши субалтерн-офицеры должны вести беседы о задачах и целях войны... под вашим непосредственным руководством и... под вашу личную ответственность, должен я добавить... Под вашу ответственность, да!

Ковалевский повторял отдельные слова и фразы только тогда, когда был несколько выведен из равновесия, — Ливенцев это заметил уже давно и теперь терялся в догадках, что могло его раздражить: окопы и ходы сообщения были засыпаны снегом одинаково по всему фронту полка, — в десятой роте метель действовала с той же силой, как и в других. Раздражать командира полка еще больше, чем он был раздражен, Ливенцеву отнюдь не хотелось. Он сказал обычное: "Слушаю, господин полковник", — и Ковалевский ушел в окопы других рот.

Расчистка ходов сообщения началась. Невыспавшиеся, с припухшими подглазнями, со смятыми лицами солдаты, опасливо взглядывая на австрийские высоты, начали действовать лопатами без необходимого одушевления, но потом размялись, втянулись, — может быть, запах снега слегка опьянял их и бодрил; может быть, каждый из них поверил в необходимость того, что они делали, но работа, чем дальше, шла бойчее и к обеду подходила уже к концу, когда снова исподволь, наскоками, то здесь, то там по снежной равнине, взбрасывая и крутя снег, началась поземка.

В обед на чистое до того небо натянуло тучи; повалил крупный снег, ветер становился все более холодным, упругим, сплошным... Походные кухни едва успели подвезти обед, как закрутило, завертело, завыло, — потемнело кругом, и начал бушевать буран.

— Ну вот, — чистили-чистили снег полдня, а зачем, спрашивается? — говорил Значков Ливенцеву, уходя с ним в землянку. — Солдаты ругаются...

— Ничего. Из всех бессмысленностей и бесполезностей эта все-таки наименьшая, — отозвался Ливенцев.

— Да ведь завтра, может быть, опять придется проделать ту же самую работу?

— Это все-таки кажется мне гораздо проще, чем им и нам думать над задачами и целями войны, а? Или вы не согласны?

Значков поспешил согласиться.

Долго бушевала и выла метель. Напор ее не ослабел, — напротив, к ночи она казалась еще сосредоточенней, яростней, напряженней. Она штурмовала окопы обеих враждебных армий, и когда Титаренко спросил Ливенцева, ставить ли в эту ночь секреты, Ливенцев хотя и сказал: "Будет преступлением по службе, если не поставим", — но приказа точного и строгого не сделал.

С вечера он не спал; огарок восковой свечки, какой у него был, догорел прошлой ночью; зажечь было нечего. Он лежал и слушал, как вопила буря, проносясь над землянкой, и как разнообразно храпели Значков и другой новый в роте прапорщик — Привалов, но вот почему-то вопли бури стали доноситься не так резко и будоражаще; наконец, совсем стихли, и обеспокоенный этой тишиною больше, чем бураном, он выбрался из землянки.

Это было трудно сделать, но нужно. Тишина оказалась такою же неожиданной и загадочной, как и в прошлую ночь. Вызвездило. Ущербленная луна стояла на западе, над высотами. Сразу представилось почему-то, что по этому белому, необыкновенно чистому и свежему снегу подкрадываются вот теперь к окопам австрийские цепи в белых халатах. И могут без выстрела подойти и забросать окопы гранатами, — потому что секретов впереди их нет, конечно.

Ливенцев сделал несколько шагов в глубоком и рыхлом снегу по направлению к своим окопам, но очень трудно оказалось разобрать среди трех-четырех выросших за несколько часов бурана длинных сугробов с завитыми и нависшими карнизами, — за какими из них скрылся бруствер ближайшего окопа.

Свету от луны было как будто довольно, но в то же время неверный свет этот очень прихотливо разрисовал бликами все кругом, и это делало совсем неузнаваемым то, к чему успели приглядеться глаза днем. Обходя один из сугробов, Ливенцев сразу же потерял правильно было по памяти взятое направление и провалился неожиданно в какую-то яму по пояс. Выбираясь из этой ямы, он соображал, что если это — ход сообщения, который расчищался утром, то окопы должны быть вправо и влево. Он представил теперь австрийские цепи в белых халатах, задавшиеся смешною целью отыскать русские окопы, и улыбнулся. Вспомнил о лыжах, на которых только и можно бы было ходить по такому снегу, но ни от кого не приходилось слышать, что у австрийцев есть лыжники. Да если бы и были, что они могли бы сделать при такой тщательной маскировке, над которой потрудилась двенадцатичасовая вьюга?

И, выискивая в снегу свои же следы, успокоенный Ливенцев вернулся в землянку. Однако, уже засыпая, он подумал вдруг: "А хватит ли на всю ночь воздуха для людей в окопах, закупоренных так основательно метелью?" Рассчитать это было трудно, и спал он, несмотря на дневную усталость, плохо, проснулся рано, еще не начинало белеть небо.

Теперь уже без приказа Ковалевского принялись откапывать с раннего утра и входы в окопы и ходы сообщения, так что когда часам к девяти приехал Ковалевский, сделано было довольно много, но из стоявших на постах людей трое оказались обморожены и едва дошли до окопов, где их оттирали снегом. Они лежали пластом, ожидая, когда их отправят на перевязочный пункт, однако их не на чем было отвезти. Об этом при рапорте сказал Ливенцев Ковалевскому. Тот поморщился:

— Э, началось, значит, опять! А начальство наше не любит, когда бывают обмороженные. Между тем... как добиться, чтобы их не было при такой сумасшедшей погоде? Сделать разве так: перевести перевязочный пункт сюда в резерв, в одну из землянок батальонных командиров. Да и мне придется оставить хату на Мазурах, потому что едва доехал сюда оттуда: занесло все дороги. В таком случае придется вытеснить еще одного батальонного командира, — вот что получается. Нам надо непременно устроить большую землянку для перевязочного пункта, — обмороженные могут быть еще, могут быть и раненые... Надо будет человек на пятьдесят, не меньше. Вот видите, об этом не подумали вовремя, и приходится исправлять преступное чужое легкомыслие нам. Придется назначить людей на работы — копать землянки.

— И от моей роты тоже? — спросил Ливенцев.

— Нет, конечно, от рот резерва.

— А нам нельзя ли откуда-нибудь получить хотя бы по две свечи на окоп?

— Да, я уже слышал от других ротных командиров об этих свечах... Это, конечно, большое упущение. Если установится погода, все необходимое будет доставлено сегодня же. И за обмороженными пошлю сани... Хотя саней вообще у нас нет. Весь обоз на колесах, а лошади истощены от бескормицы, — лошади не везут, падают. Я видел несколько брошенных повозок. Лошадей обозные выпрягли и увели кое-как, а повозки брошены на произвол стихии. Хорошо, что телефон действует, я уже сообщил о наших бедствиях в штаб дивизии. Вот и дров нигде нет — нужно, чтобы сегодня непременно привезли дрова, иначе обмороженных будет не трое, а гораздо больше!

Ковалевский оглянулся кругом, поглядел внимательно на небо и добавил:

— Вы, математик, как насчет предсказывания погоды, а? Установится с сегодняшнего дня погода или нет?

— Какое отношение имеет погода к теории функций? — улыбнулся Ливенцев. — Австрийцы могли бы нас осведомить, какие ветры еще ожидаются и когда, — у них, наверно, следят за погодой.

Ковалевский еще раз оглядел небо и сказал уверенно:

— Сегодня будет тихо. Сегодня переберемся пока в те землянки, какие есть, а завтра устроимся как следует, в новых землянках. А что касается австрийцев, то им, конечно, тоже не сладко.

Уходя, он обернулся, чтобы добавить:

— Кстати, мне доставили вчера утром ящик красного вина. Пришлю вам бутылку для поддержания сил. А ходы сообщения вы все-таки прикажите очистить опять до подошвы. Боевой порядок в полку прежде всего! Иначе будет не полк, а стадо... И штаб полка я перетащу сюда не позже как в обед. Также и перевязочный пункт. Он будет помещаться пока в землянке командира вашего батальона, а капитан Струков может перейти пока или к вам, или к Урфалову, куда захочет... Уже и теперь есть на дороге сугробы по грудь лошади, а дальше может быть еще хуже. При таких обстоятельствах штаб полка в пяти верстах от полка быть не смеет и не будет!

Ливенцев понимал, что, говоря ему это, Ковалевский просто думает вслух — переезжать ли ему сегодня, или остаться в гораздо более приспособленной для жилья, чем какая-то землянка в снегу, хате на Мазурах. Наблюдая, как его командир решительно зашагал по глубокому снегу, Ливенцев понял, что он действительно переедет в обед, как и сказал. Поэтому он тут же поставил людей расчищать ходы сообщения до подошвы.

Зябко пожимаясь, бормотал Значков:

— Сизифова работа. Ведь ночью может опять все засыпать...

— Си-зи-фо-ва! — усмехнулся Ливенцев. — Сизиф работал все-таки в теплом климате, это во-первых, а во-вторых, он не нуждался в борще и каше. А если там, за Ольховцем, снег по грудь лошади и подводы обозные бросают, то у нас может не быть ни борща, ни каши для наших сизифов. Это уж гораздо хуже, чем в Тартаре.

Четверо бабьюков, по привычке держась один около другого, хмуро подошли с лопатами к канаве, в которой они уже работали этим утром.

Они ничего не говорили друг другу, — Ливенцев заметил, что в его присутствии они вообще были здесь молчаливы, — но у каждого из них было лицо именно такое, какое могло быть только у Сизифа перед его знаменитым камнем.

Зато Курбакин был и здесь разговорчив, как и прежде, только вид у него стал как-то еще более диким, и лицо его, очень какое-то широкое по линии коричневых навыкат глаз, почернело заметно.

Он подходил к ходу сообщения вместе с бабьюками, но отстал от них, чтобы обратиться к своему ротному с вопросом:

— Дозвольте спросить, ваше благородие, — вот австрияки в нас не стреляют, хотя же они нас по-настоящему должны всех видать... Не может так нешто случиться, что они, — как известно всякому, люди не без ума же, — взяли да своих отвели куда подальше из-за погоды такой неудобной?

— Нет, — этого быть не может. Где они сидели, там и сидят, — сказал Ливенцев и кивнул ему, чтобы шел выкидывать снег; но Курбакин сделал вид, что не заметил кивка.

— Я это к тому, ваше благородие, что вот, думаю, мы здесь должны страдать напрасно, а их, как они, понятно, люди умные, может, и духу-звания тут нет...

— Иди, копай! — поморщился Ливенцев.

— Слушаю, ваше благородие! — зычно отозвался Курбакин и повернулся по форме кругом, стукнув сапогами.

Глава двадцать седьмая

Это был героический переход штаба полка с полковым знаменем и перевязочного пункта со всем его сложным хозяйством из хаты на Мазурах через навороченные всюду сугробы сюда, на позиции, в совершенную снежную пустыню, однако, если и не к обеду, а к вечеру, все-таки переход этот был совершен, и даже наполовину была выкопана большая землянка, рассчитанная на пятьдесят больных, а новую землянку для штаба полка оставалось только накрыть и сложить в ней печку.

Между тем походные кухни все-таки не могли пробиться к передовым окопам: борщ и каша попали к сизифам совершенно холодными, дров же в окопах не было, печи не топились.

Хлопая, как хлопушками, застывающими рукавицами и притопывая, как под музыку, мерзлыми сапогами, сизифы все-таки послушно пытались прочищать узенькие тропинки в тыл между блиндажами, и дотемна вонзались в снег и отбрасывали его лопаты.

К вечеру всем казалось, что как будто бы сладили, справились, подкатили камень к вершине, но как же гулко и стремительно покатился он снова вниз ночью!

Не норд-вест уже задул теперь, а норд-ост. На австрийские старательно укрепленные высоты обрушился теперь всей своею злобной и страшною силой ветер бескрайних русских степей, но в первую голову оледенил он и засыпал скромненькие окопы русских полков.

Когда утром Ковалевский проснулся и при слабом колышущемся свете огарка огляделся в землянке, он увидал часового у знамени, того самого, какого видел еще с вечера, когда ложился спать, — одутловатого мужичка со свалявшейся бородкой. Он держал винтовку у ноги, как и полагалось, но у него то и дело слипались глаза.

В печке трещали и стреляли сырые поленья, видимо только что подброшенные: связисты уже встали; и когда стрельба поленьев была особенно сильна, часовой вздрагивал и шевелил головой, но потом глаза его опять слипались.

— Что за черт! Тебя что, не сменяли, что ли, целую ночь? — спросил его Ковалевский.

— Никак нет, не сменяли, ваше высокбродь, — ответил часовой, приободрясь.

Ковалевский посмотрел на свои часы, — было около восьми. Он подсчитал, — вышло, что часовой этот стоял одиннадцать часов.

— Вот так штука! Что же случилось с караулом?

Ковалевский поднялся, выпил залпом стакан красного вина, разбудил Шаповалова и выбрался наружу. Около землянки стояли два связиста, взобравшись на сугроб, и смотрели кругом.

— Что? — встревоженно спросил их Ковалевский.

Связисты ответили один за другим:

— Никого как есть нигде не видно.

— Только снег и снег, а людей нет.

— Ведь караульное помещение здесь же где-то, около?

Ковалевский сам вскарабкался на сугроб, наметенный ураганом над землянкой, поглядел вперед, направо, налево, — нигде ни малейшего следа человека — белая пустыня... Он стал припоминать расположение полка, став лицом на север.

Ураган утих, только кое-где крутились невысокие снежные столбики и, пробежав несколько шагов, падали бессильно. За этими вихрями, как за дымом, трудно было различить формы сугробов, под которыми только и могли скрываться землянки. Наконец, Ковалевский определил, больше по направлению и расстоянию от себя, где могла таиться караулка.

— Ребята! Лопаты бери и пойдем, — приказал он связным.

Увязая на каждом шагу, добрались они до намеченного круглого сугроба.

— Здесь или нет? — спросил связных Ковалевский, но один ответил: "Не могу знать!" Другой только повел бровями. Однако при следующем шаге Ковалевский провалился в снег по пояс и сказал удовлетворенно:

— Ведь я же говорил, что здесь! Откапывай, тут дверь в землянку.

Отбросили наскоро снег. Согнувшись, вошли в землянку. На полу, сбившись в кучу, спали семь человек, из них один — караульный унтер-офицер. Они только пошевелились, когда вошел в землянку их командир полка, но не поднялись, даже не открыли глаз.

— Что же это с ними? Задохлись тут, что ли, они? — спросил Ковалевский.

— Застыли, — сказал один связист. — Ночь-то какая была!

— Расталкивай их! Вытаскивай наружу.

Унтер-офицера Ковалевский потащил сам, но шинель его примерзла к земле, пришлось отбивать ее лопатой. Унтер-офицер, чернявый и еще нестарый, крепкий по сложению человек, открыв глаза и узнав командира полка, попытался было подняться и взять под козырек, но не удержался, упал в снег.

— Три руки снегом! Умойся снегом! Уши три снегом! — приказывал ему Ковалевский.

Связисты вытаскивали других и тут же начинали сами растирать им щеки и носы снегом. Это помогло. Минут через десять все они уже глядели осмысленно и даже поднялись.

— А ну, ребята, бери свои винтовки, иди за нами, — приказал им Ковалевский. — Вам теперь лучше двигаться, а не стоять и не сидеть на месте.

И полуживой караул, с большим трудом переставляя ноги, двинулся по сугробам следом за командиром полка, а Ковалевский спрашивал унтер-офицера:

— Где здесь могут быть еще блиндажи, а? Вспоминай где, — будем других откапывать.

Унтер-офицер, оглядевшись, указал на одну снежную шапку поблизости. Под нею действительно была землянка для отделения стоявшей в резерве роты.

Откопанные тут люди скорее пришли в себя, чем караульные. Их Ковалевский оставил возвращать к жизни офицеров и другие отделения и взводы своей роты. Сам же он спешил дальше. Ему казалось, что погибла уже большая часть полка, особенно страшно было за те роты, в передовых окопах.

Но вот с одного сугроба связисты заметили: суетились где-то, где должна была тянуться линия окопов, люди с лопатами. Ковалевский был очень обрадован, но он стоял внизу, под сугробом, откуда ничего не было видно.

— Где? Где именно? — оживленно спрашивал он, подымаясь сам на сугроб. — Какая это может быть рота? Не знаете?

Связисты не знали, но сам он, не раз уже бывавший в окопах десятой роты, приглядевшись пристальнее, узнал там по фигуре Ливенцева.

— А-а! Так это же десятая, фланговая... Ну, там ротный командир молодчина! За этот фланг я могу быть спокойным... Он, конечно, и соседа своего — Урфалова — откопает... Пойдем в таком случае не туда, а прямо, — на окопы шестой.

Часа два так бродил по глубоким снегам, как бродят рыбаки с бреднем в речках и озерах, деятельный Ковалевский, воскрешая свой заживо похороненный полк. Выкопал из одной землянки двух батальонных — Пигарева и Широкого (Струков переселился к Кароли). Эти двое взяли своих связистов с лопатами и пошли с Ковалевским дальше. Связные откопали вход в блиндаж другой роты, стоявшей в резерве. Из этого блиндажа вышли не столько полузамерзшие, сколько полузадохшиеся люди, с почернелыми, равнодушными ко всему лицами. Этих едва удалось расшевелить настолько, чтобы они принялись откапывать товарищей: они уже прочно было начали забывать там, в своем блиндаже, что есть начальство и есть их товарищи — солдаты, что они с кем-то воюют, а из-за чего воюют, этого они даже и забывать не могли, потому что этого не знали.

— Вы видите, что делается? — взволнованно говорил батальонным Ковалевский. — Ведь эти гораздо хуже, чем обмороженные. Эти уж были по ту сторону добра и зла! Надо спешить откапывать остальных... Эх, господа, господа! Плохой пример подаете своим офицерам. А что мы ответим начальству, если задохнется у нас половина полка?

В шестой роте оказалось семнадцать человек обмороженных, из них трое особенно тяжело. Эти трое были ночью в секрете как раз во время сильнейшего урагана. Под утро их сменили, но, возвращаясь к себе против ветра, они сбились с направления и попали не в свой блиндаж, а в австрийский, где было пять трупов, — замерз весь полевой караул. Но в этом блиндаже рядом с замерзшими они, трое, все-таки решили просидеть до света и просидели и кое-как добрались к своим, но дойти до перевязочного пункта уже не были в состоянии.

Ковалевский приказал отнести их немедленно.

Против правофланговой третьей роты, где тоже оказалось порядочно обмороженных и где австрийские окопы приходились так же недалеко, как и против шестой, Ковалевский разглядел большую толпу странного вида людей, — будто бы каких-то баб в теплых шалях, и спросил удивленно:

— Что это там за явление такое?

— Австрийцы, — ответили ему.

— Почему же они в шалях?

— Одеяла накинули на головы, а у шей их завязали для пущей теплоты...

— Что же они там делают?

— Должно быть, пришли из резерва откапывать своих окопников.

— Откапывают действительно! Вижу — лопаты у них в руках... Ну, этого мы им не позволим сделать. Давайте сюда пулемет... Мы с ними перемирия не заключали! Пять человек их замерзло, пускай еще сто замерзнет. Мы воюем с ними, а не в бирюльки играем!

Брызнули в закутанных австрийцев из пулемета. Те мгновенно исчезли, но оттуда домчалось несколько ответных ружейных пуль, никого не задевших.

Когда Ковалевский вернулся в свою землянку, он донес по телефону (сам удивляясь тому, что телефонные провода перенесли ураган без повреждений) в штаб дивизии о том, сколько оказалось обмороженных в его полку, о том, что некоторые роты едва не задохлись в землянках, что горячую пищу раздать не удалось, что необходим экстренный подвоз консервов, тем более что на людях никаких неприкосновенных запасов нет; что нет дров, и совершенно нечем топить печи ни в землянках, ни в окопах, что остатками дров отапливаются только перевязочный пункт и штаб полка, но этих дров хватит не больше, как еще на один день... что вообще положение угрожающее; что если дров не доставят в этот день, то, может быть, в видах сохранения людей от замерзания часть землянок придется разобрать на дрова.

Полковник Палей обещал передать все требования немедленно куда надо; но у него были и свои новости.

— Представьте, — говорил он, — снежная буря и здесь наделала немало хлопот. Между прочим, пропал свитский генерал Петрово-Соловово. Поехал с поручениями и заблудился или его занесло метелью, — только пропал бесследно. Десять офицерских разъездов были посланы его искать. Семь, говорят, вернулось ни с чем, а три пока неизвестно где... Кроме того, у командира корпуса назначено было совещание, какую деревню отвести под постой его высочеству Михаилу Александровичу, — он назначен начальником дивизии кавалерийской, — и пришлось даже это совещание отложить из-за скверной погоды. Главное, автомобилем никуда не проедешь...

Глава двадцать восьмая

Между тем в десятой роте в эту ночь под утро случилось маленькое "происшествие", столь ничтожное по сравнению с огромным стихийным бедствием на фронте нескольких полков, расположенных тут, у подступов к Стрыпе, что Ливенцев даже и не доложил о нем командиру полка: бывшие в полевом карауле четверо бабьюков, оставив свои винтовки и патронные сумки в блиндаже, ушли было в тыл, но заблудились в бездорожных и бесконечных глубоких снегах и вышли обратно к окопам своей роты. Случилось так, что они возвращались как раз мимо землянки, из которой выбирался на свет Ливенцев, и он их заметил и крикнул им:

— Стой!.. Куда идете?

Бабьюки же не только не остановились, но проворнее, насколько могли, ринулись было дальше, отвернув как можно круче бороды от своего ротного.

Ливенцев крикнул им громче, и только тогда, переглянувшись, они остановились. Погружаясь в снег до колен при каждом шаге, Ливенцев придвинулся к ним вплотную и спросил:

— Откуда идете?

По замешательству на этих заросших усталых лицах и по виновато мигающим глазам Ливенцев догадывался уже, что им трудно ответить на такой простой вопрос. Однако Савелий Черногуз, прокашлявшись, объяснил хрипло:

— Так что, ваше благородие, шли до околотку.

— На перевязочный пункт? Все четверо? Чем же вы заболели все четверо сразу?

— Дуже поморозились, — ответил уже Гордей Бороздна.

— Где же вас так поморозило? В окопе?

Бороздна посмотрел на Петра Воловика, ища у него помощи. Петр Воловик тоже прокашлялся, как и Черногуз, и сказал хрипло и несколько надсадно:

— Звестно, у в окопi, ваше благородие.

— А кто вам разрешил идти на перевязочный? Фельдфебель?

— Никак нет, не хитхебель, а господин взводный, — очень поспешно ответил за всех другой Воловик, Микита, а остальные трое поглядели на него, Микиту, вопросительно, явно недоумевая, почему показалось ему, что назвать взводного будет лучше, чем фельдфебеля. И по этому торопливому ответу Микиты Воловика, а еще более по недоуменным взглядам остальных Ливенцев догадался, что никто не разрешал им уходить.

Но они четверо были налицо и на ногах после свирепейшего ночного урагана, а остальная рота? Он пока ничего не знал об этом. Дальше к окопам он пошел вместе с бабьюками. Он спросил еще только о том, что же им сказали и что для них сделали на перевязочном, почти угадав их ответ, что они заблудились и не дошли до "околотка".

Внимание от них было отвлечено сиротливой шинелью, желтым горбом торчавшей из снега как раз у входа в окоп.

— Что это? — испугался Ливенцев.

— Эге! Замэрз, якийсь бiдалага! — очень оживился Бороздна.

— А вже ж замэрз, — потянул за шинель Черногуз.

Двое Воловиков разгребли руками снег около головы и ног замерзшего и подняли его, по-рабочему крякнув.

Ливенцев смотрел в очень изможденное, донельзя исхудалое лицо, какое-то стянутое и сморщенное, желтое, твердое на вид лицо с закрытыми глазами, с ледяшками на ресницах, с ледяшками в усах и бороде, и никак не мог догадаться, его ли роты этот замерзший, не чужой ли, заблудившийся ночью.

Но Микита Воловик сказал вдумчиво:

— Так це ж, мабуть, наш Ткаченко?

— Ткаченко, Кузьма, — окончательно установил другой Воловик.

И другие двое сказали: "Ткаченко!" — и Ливенцев, наконец, припомнил Ткаченко Кузьму. Из снега достали его винтовку.

— Как же он мог замерзнуть около окопа? — недоумевал Ливенцев.

— Так он же с нами в дозорных был, ваше благородие, — объяснил Бороздна, а Черногуз добавил:

— Мабуть, и ще якись позамэрзалы!

Он добавил это уверенно и дернул при этом кверху бородою, и все четверо бабьюков поглядели на своего ротного командира такими оправданными перед самими собой глазами, что Ливенцев сразу догадался об их дезертирстве, не удавшемся благодаря той же метели.

Когда очистили вход в окоп, Ливенцев приказал все-таки внести туда тело Ткаченко, не отойдет ли в тепле. Его даже пытались оттирать снегом, — не отошел. Разъяснилось, что он шел вместе с другими двумя, сменившись с поста, но ослабел, отстал, обмороженные ноги еле двигались.

Наконец, он, должно быть, присел, чтобы несколько отдохнуть, но в таких случаях всегда неудержимо хочется спать, и сон бывает особенно мил и сладок; заснул и больше уж не проснулся. Другие двое, которые пришли с Ткаченко, были обморожены сильно. Но лежать в окопе они не могли, они сидели на своих саперных лопатках, поставив их наискось к стенке окопа. И никто не мог лежать: на дне окопа стояло воды на четверть.

Даже фельдфебель Титаренко, тоже не спавший, а только дремавший ночью, сидя по-птичьи на жерди, поставленной наклонно, смотрел теперь на Ливенцева, как смотрят днем совы. Он пожелтел, опух, у глаз — черные круги.

— Что за черт, скажи ты на милость! Откуда же взялась эта окаянная вода? — спрашивал его Ливенцев, и Титаренко отвечал мрачно:

— Вода, известно, от снега, ваше благородие...

— Как от снега? С крыши капает, что ли? Не могло же столько накапать?

— С крыши капает, это само собой, а второе дело — люди выходят же на вьюгу, — их снегом облепит, и шапку, и шинель, и сапоги также, — они же это все на себе в окоп несут... С каждого не меньше ведра воды оттаять должно, а вода, она никуда, ваше благородие, увойти не может, она вся здесь и стоит. Ее сначала на вершок было, а теперь вон уж сколько...

— Потоп!

— Чистый потоп, ваше благородие.

— Надо выкачивать в таком случае!

— Как же ее выкачивать?

— Как? Котелками. Зачерпывать и выливать в бойницы!

Подпрапорщик Котылев, который тоже не спал эту ночь, подойдя и услышав, о чем говорит ротный, повел головой, усомнившись в пользе маленьких солдатских котелков.

— Тут, если бы где в тылу у помещиков помпу расстараться или хотя бы ведер штук десять, а котелками что же можно сделать? — сказал он снисходительно.

Он тоже поугрюмел за ночь, этот всегда такой бравый подпрапорщик. Он вспомнил австрийский окоп на высоте 375:

— Австриец-австриец!.. Хотя он считается и наш враг, а я бы, признаться сказать, пошел бы на него сейчас в наступление, — ради его окопов удобных. Нары, как же можно! Это ведь какое удобство для людей! Лег себе, как в караульном помещении на мирной службе, и никакая тебе вода не может мешать. А тут что же такое за пропасть! И темно, как все равно в могиле ты, и ноги в воде, и не лечь тебе и не сесть... Похлопотали бы, Николай Иваныч.

— О свечках я говорил, — обещал командир полка, да что-то нет их. А насчет нар... заикнуться, конечно, можно, но так скоро нар не получим, особенно по такой погоде. Скверно. Это ясно всякому...

— Сказано: "Терпи голод, холод и все солдатские нужды"... День, другой потерпеть можно, конечно, а две недели здесь разве мы вытерпим? Люди ведь не железные — как же можно!

Котылев говорил это вполголоса, чтобы "нежелезные" люди кругом все-таки его не слыхали.

Воду начали выливать через бойницы солдатскими манерками, но Ливенцев скоро убедился сам, что это только зря утомляет людей.

Как итог этой бурной ночи осталось к утру во всех его окопах и блиндажах: вода на четверть, девятнадцать человек обмороженных, из них пятеро тяжело, наконец — один замерзший. Обо всем этом по телефону донес Ливенцев в штаб полка, так как Ковалевский не заходил к нему утром. Он упомянул, конечно, и о помпе, и о нарах, и еще раз о свечах.

Бабьюков же он отозвал в сторону и грозно, насколько мог, сдвигая брови, сознательно не в полный голос сказал им:

— Вот что, ребята. Сейчас же найдите свои винтовки и патронные сумки, где вы их там бросили, и если вы когда-нибудь пойдете без позволения искать "околоток", то смотри-и! О-очень будет вам тогда плохо, ребята!

Он даже и пальцем пригрозил им, протискивая сквозь зубы:

— Идите, дурачье!

Но странно: эти четверо бородатых почему-то ответили тоже не в полный голос:

— Пок-корнейше благодарим, ваше благородие!

И тут же пошли гуськом один за другим к блиндажу полевого караула.

Однако еще, может быть, страннее, чем эта понятливость прощенных дезертиров, было то, что сам Ливенцев счел именно в это утро четверых бабьюков самыми умными людьми во всей своей роте.

Глава двадцать девятая

Не больше, как через час, найден был в снегу перед окопами другой замерзший из дозорных десятой роты, — рядовой Бурачок. Он был еще жив, когда его откопали, и Ливенцев приказал внести его в свою землянку, но тут вскоре сердце его отказалось биться.

Это был молодой еще малый, правда, щуплый, узкогрудый и узкоплечий, из белобилетников. О его смерти дополнительно донес по телефону Ливенцев Ковалевскому, а тем временем замерзшие были обнаружены и в нескольких других ротах. Получив донесения и от других ротных командиров, Ковалевский передал в штаб дивизии, что в его полку за истекшую ночь замерзло на постах и в дороге с постов до окопов восемь человек. Узнав от врача Устинова, что тяжело обмороженных полезно растирать спиртом, он просил прислать ему хотя бы две-три четвертных бутыли спирта.

В спирте интендантство отказало, а восемь человек, замерзших в одну ночь и в одном полку, — это, дойдя до сведения генерала Истопина, заставило его рассердиться до того, что он сказал генералу Полымеву тут же, обеими пухлыми руками ударив о карточный столик:

— Пхе, — это, знаете, совершенно невозможно терпеть дальше! Этот, пхе, полковник Ковалевский так и лезет под суд. Ни в од-ном полку ни о ка-ких замерзших никто ни слова, а у него, извольте-ка, восемь человек. И кроме того, сто с чем-то обмороженных!.. Из других полков если и доносят об обмороженных, то ведь там только единичные случаи, а у Ковалевского все должно принимать катастрофический характер!.. Пхе!.. Это черт знает что, и нам надо назначить следствие по этому делу.

— Опять поручить Лоскутову? — спросил Полымев.

— Нет. Нет. Теперь ничто не мешает передать это дело Баснину, — Баснину, пхе! Он на ножах с Ковалевским и... либеральничать не станет. Он проведет следствие, как надо. Только надо вот что... Ввиду плохой погоды и ввиду... как бы это сказать, пхе... предотвращения подобных нетерпимых случаев передать ему это дело немедленно... пхе!

— Баснину, да... Это — мысль, — согласился Полымев, и приказание о производстве следствия было передано Баснину в обед того же дня.

Но в обед же начался и новый стремительный натиск бурана все оттуда же, с северо-востока, из родных российских степей. Походные кухни снова не могли пробиться не только к окопам, даже к резервным ротам; обед был снова и запоздалый и совершенно холодный.

Часам к двум дня прибыла подвода со свиным салом, посланная еще утром Добычиным из Коссува, но исхудалая от бескормицы пара обозных лошадей, кое-как пробившаяся через сугробы на шоссе, не выдержала ледяного бурана, совершенно выбилась из сил и пала шагах в двухстах от штаба полка.

По расписанию все-таки шла, должна была идти во что бы то ни стало намеченная приказом полковая жизнь, несмотря на бушующий норд-ост. Люди двигались. Они выходили из землянок, из окопов, согретых собственным теплом, на леденящую стужу, чтобы сменять дозорных на постах, чтобы нести караульную службу в резерве, ходили за хлебом, ходили к кухням, вызывались по телефону из штаба полка к той самой злополучной подводе с салом, которое Ковалевский решил немедленно раздать по ротам, чтобы поддержать этим сопротивляемость холоду в людях своего полка.

И вот какая была замечена всеми в этот именно день величайшая странность: шинели на ветру начали звенеть, как колокола-подголоски. В них можно было ходить, не меняя отнюдь и никак положения тела: нельзя было не только сесть, даже нагнуться, а кто падал в снег, сбитый сумасшедшим ветром, тот не мог подняться.

Дело было в том, что хотя снег, густо облеплявший шинели, и оттаивал в землянках и окопах, но не вся вода стекала при этом на пол. Сукно шинели на второй год войны было уже такой выделки, что втягивало воду, как губка, и щедро отдавало ее ватным телогрейкам и шароварам. И все это суконное и ватное смерзалось на лютом ветру, стягивало, как кольчуга, и звенело, как ледяные сосульки весною.

Всякий видел, как беспомощны бывают упавшие на спину жуки, как иногда часами напрасно шевелят они в воздухе ножками, чтобы перевернуться, и не могут: жуки тоже одеты в панцири, неспособные менять свою форму.

Но жуки не плачут при этом, а упавшие и не могшие подняться солдаты плакали от бессилия. Это случалось и невдали от землянок штаба полка, и Ковалевский сам видел это. В землянке штаба тоже набралось на вершок воды, потому что часто приходили туда занесенные снегом солдаты и офицеры и оттаивали гораздо быстрее, чем в окопах, сразу попадая в большое тепло. Как раз, когда таким сбитым на спину жуком оказался около самого входа в штаб один из связных и Ковалевский, выскочив наружу, сам помогал втащить связного в землянку, генерал Баснин властно потребовал его к телефону.

— Командир корпуса, — говорил Баснин, — приказал мне произвести дознание, а точнее говоря — следствие по делу о том, что у вас в полку очень много обмороженных и, кроме того... кроме того, появились даже замерзшие, что уже совсем нетерпимо!

Ковалевский был так ошеломлен этим, что не нашелся даже как ответить. Он пробормотал только не совсем разборчиво:

— Да, ваше превосходительство, нетерпимо... Это совершенно верно.

Чрезвычайно изумило его, что Истопин вздумал производить следствие, как будто он, Ковалевский, командует не только полком, но и стихиями, но еще более изумило то, что он, как Кочубей Мазепе, выдан с головою Баснину. А Баснин спрашивал начальническим тоном:

— Прошу указать мне способ, каким бы я мог до вас добраться.

— В моем распоряжении нет такого способа, ваше превосходительство, — оправившись уже, ответил Ковалевский. — Каким бы способом вы ни пытались пробраться теперь, во время урагана, ваша будущность может быть одинаково печальна. Я сегодня слышал, что пропал свитский генерал Петрово-Соловово, и его не могут разыскать. Ваша попытка пробиться сюда, по моему мнению, только увеличит количество пропавших генералов.

— Прошу... э-э... держаться вполне официального тона, полковник!

— Слушаю, ваше превосходительство. В таком случае вам придется отложить следствие до улучшения погоды.

— Нет, следствие приказано произвести спешно и закончить в кратчайший срок.

— Тогда, ваше превосходительство, в ваших руках как раз и имеется средство произвести это самое экстренное следствие, не двигаясь с места: телефон.

— Как? Следствие производить по телефону?

— Да, благо телефон работает вполне исправно благодаря моей прекрасной команде связи.

После некоторой задумчивости Баснин сказал:

— Пожалуй, да... Пожалуй, по телефону я действительно могу произвести следствие. Но мне ведь нужно будет отобрать показания и у ротных командиров ваших. Это как, — можно будет сделать?

— Разумеется, ваше превосходительство. Вас соединят по вашему требованию с любым из ротных командиров. И даже с кем угодно из нижних чинов, если вы захотите.

И следствие о преступной нераспорядительности полковника Ковалевского началось по телефону, а ураган только еще начинал раздувать свои тысячеверстные мехи, угрожая значительно увеличить количество преступных полковничьих дел.

Когда Баснин вызвал к телефону Ливенцева, он задал ему тот же вопрос, какой задавал и другим:

— Скажите, прапорщик, все ли теплые вещи, как-то: ватные рубахи и штаны, а также набрюшники, башлыки, были надеты на замерзших в вашей роте?

— В моей роте замерзло двое, ваше превосходительство, и на обоих все это было, так же, как и на всех остальных, — ответил Ливенцев. — Но вот что случается иногда с ватными штанами, например: в свое время был отправлен на пост дозор, как следует, в штанах, а вернулся он без штанов, ваше превосходительство.

— Как без штанов? Вы-ы что это там такое, а? — повысил голос Баснин.

— Я? Даю свое показание, — скромно отозвался Ливенцев. — Объяснение же этого факта таково: штаны были мокрые, хоть выжми; при тяжелой ходьбе по глубокому снегу они сползли вниз, к коленям; здесь они смерзлись в один комок. Только что я это видел сам.

— Если на нижних чинах были мокрые штаны, то-о... вы должны были позаботиться о том, чтобы они их высушили! — прокричал Баснин. — Что было сделано вами, чтобы просушить одежду нижних чинов?

— Мною? Мною ничего не могло быть сделано. Но я приказал бы, ваше превосходительство, протопить печи во всех окопах и землянках, если бы были для этого дрова.

— Однако свою-то землянку вы, конечно, топите?

— К сожалению, нечем. Во всем полку отапливаются только две землянки: штаб полка и перевязочный пункт. Позвольте мне еще дополнить мое показание, ваше превосходительство...

— Что такое? Говорите, я слушаю.

— Сейчас при мне свалило с ног ветром одного из нижних чинов моей роты, и, когда он упал, у него откололся рукав шинели.

— Как так откололся? Оторвался, что ли, вы хотите сказать?

— Буквально откололся, как кусок ледяшки, ваше превосходительство. Отчасти это можно объяснить физическим законом расширения воды при замерзании.

— Ничего не понимаю, — проговорил недовольно Баснин. — Но ваши показания я проверю. Ваша фамилия как, позвольте? Прапорщик Лихвенцев?

— Ли-вен-цев.

— Так. Прапорщик Ливенцев. Я хотел бы теперь допросить вашего фельдфебеля.

— Слушаю, ваше превосходительство. Я сейчас пошлю за фельдфебелем. Но у меня есть еще показание по этому делу.

— Вы-ы, прапорщик, должны отвечать на те вопросы, какие я вам задаю, и только.

— Я и хочу ответить на ваш основной вопрос, почему замерзают нижние чины моей роты. Возможно, что случаи замерзания будут еще, принимая во внимание, что ураган продолжается.

— Что же вы хотите добавить, прапорщик?

— Люди истощены, ваше превосходительство, тем, что вот уже два дня не получали горячей пищи и не могут спать вот уже две ночи. А не могут спать потому, что в окопах и землянках выступила подпочвенная вода. Получились не окопы, а колодцы. Мы пробовали вычерпывать воду, — правда, только солдатскими котелками, — но это отнюдь не помогает, вода набирается вновь. Нижним чинам негде лечь; они коротают ночь, как куры на нашесте, на своих лопатах...

— Но если... позвольте, прапорщик... Если выступает вода, подпочвенная, как вы говорите, то это значит, что окопы глубоко вырыты, что ли?

— Да, они слишком глубоки, ваше превосходительство, но это было бы ничего, если бы в них были нары, чтобы было на чем лежать.

— Ну, нары, знаете ли, это уж роскошь... Нары!

— Кроме того, в них темно, в окопах, — в них кромешная тьма, что действует на нижних чинов удручающим образом... А человек с удрученной психикой менее способен сопротивляться действиям на него стихии и замерзнуть может скорее, чем тот, которого до подобного состояния не доводят, ваше превосходительство. Какой-нибудь огарок свечки, если бы нам в окопы его доставили, имел бы колоссальную ценность!

— Всего сразу, конечно, нельзя было сделать в окопах, но-о... — И Баснин еще, видимо, обдумывал, как ему закончить начатую фразу и стоит ли ее заканчивать ему, ведущему дознание генералу; ее закончил за него Ливенцев:

— Но тогда трудно и требовать от нижних чинов, чтобы они не замерзали. Это единственный выход из их положения: взять и замерзнуть!

— Что вы такое говорите, прапорщик? — изумленным голосом прокричал Баснин.

— Я говорю, что замерзнуть — это единственный честный выход из положения, ваше превосходительство! Бесчестный же, как дезертирство, например, я исключаю. Я исключаю и еще один честный выход — быть убитым австрийской пулей, поскольку австрийцы лишают нас этого выхода, — очень смирно сидят в своих окопах.

— Много говорите, прапорщик, лишнего, очень много! Ваша фамилия Ливенцев?

— Так точно. Я должен добавить еще одно, ваше превосходительство. Главнейшей причиной замерзания и обморожения я считаю, конечно, хронически мокрые ноги нижних чинов, так как сапоги их, из елецкой ли они кожи или из флотской, не могут не пропускать воду, если в воде приходится стоять часами. Сапоги же наши, как известно, редкостно плохи, портянки у нижних чинов хронически мокры, на холоде они смерзаются, и это приводит к гибельным результатам, так как человек начинает замерзать с ног.

— Ваших показаний с меня довольно, прапорщик! Я просил вас позвать вашего фельдфебеля! — раздраженно прокричал Баснин.

Как раз в это время вошел в землянку Титаренко, и Ливенцев подозвал его к телефону, говоря при этом Баснину:

— Фельдфебель явился, но об этом я узнал только по его голосу, потому что в землянке темно, хотя сейчас только три часа дня. Можно бы сделать в землянке крохотное окошечко, но нет для этого ни рамы, ни стекла. Наконец, можно бы сделать в землянке и дверь, а то вместо двери висит только старое полотнище палатки, а за этим полотнищем — пурга, ваше превосходительство!

Глава тридцатая

В этот день смерклось рано, но буран не утихал; напротив, он усилился после захода солнца и в темноте стал зловещей и упорней.

С вечера почему-то в стороне австрийских позиций начали взвиваться в вышину и, падая, озарять тревожно снега ракеты. Иногда раздавалась даже вялая, правда, стрельба. Похоже было на то, что австрийцы были обеспокоены утренним пулеметным обстрелом своей роты, той самой, — в одеялах, как в шалях, — и приняли этот обстрел за начало нового наступления. Во всяком случае, они показывали, что готовы его встретить как следует.

Может быть, начальство свежих и бодрых, хорошо снабженных полков соблазнилось бы возможностью легкого успеха, так как ураган дул в лицо австрийцам, а проволочные поля их были теперь основательно завалены снегом и потеряли большую часть своей заградительной силы.

Но русским полкам на позициях в Галиции, как и в Буковине, сейчас было совсем не до мыслей о наступлении.

Обозы, посланные из тыла с продовольствием и дровами, захваченные усилившимся бураном, не только не могли пробиться к фронту, но не могли и повернуть назад. Обозные, спасая лошадей и себя, бросали подводы десятками в снежной пустыне. Часть подвод приказано было генералом Котовичем задержать около хаты на Мазурах, где решено было устроить чайную и питательный пункт. Дрова для топки разрешено было полку Ковалевского рубить везде, где они еще имеются, не считаясь ни с какими прежними запретительными приказами на этот счет. Но даже, если бы и были где-нибудь поблизости от полка рощи или отдельные деревья, люди настолько уже обессилели, что не могли бы выполнить этого нового благодетельного приказа.

Даже когда по телефону из штаба полка было передано о прибывшей подводе с салом и приглашались приемщики этого сала от каждой роты, иные из ротных командиров, между ними и Ливенцев, ответили, что у них в окопах все люди устали, полны равнодушия к жизни, не только к салу, и никто не вызывается идти за ним две версты, в штаб, чтобы потом тащить на своих плечах мешки с салом, — лишнюю и непосильную тяжесть в то время, когда одна мокрая шинель на каждом весит не меньше пуда.

Ковалевский распорядился тогда нагрузить салом отборных солдат из полкового резерва, чтобы они не только донесли его до окопов, но еще и раздавали его там на руки сами. И к вечеру действительно сало в мешках было принесено, но окопники, хотя в большинстве и украинцы, смотрели на него вполне спокойно.

В таком состоянии роты в окопах встретили новую ночь.

Ливенцев получил приказание как можно чаще менять дозорных и недалеко выдвигать посты, чтобы избежать случаев замерзания; и хотя следить за этим всю ночь сам он был не в состоянии, однако действительно за эту ночь не замерз никто, но зато пятеро в его роте — Курбакин и все бабьюки были ранены в левые руки: просто у них было отстрелено по одному пальцу на левых руках.

Что австрийцы иногда — больше от скуки, должно быть, — постреливали в эту ночь в сторону русских окопов, это было слышно, но совсем не трудно было догадаться, что не австрийские пули нанесли небольшие увечья пятерым окопникам.

— Курбакин, и ты, брат, тоже? — покачал головой Ливенцев, глядя на этого, обычно бравого, иронического человека с такими широко расставленными дикими глазами навыкат. — А еще говорил мне когда-то, что ты — заговоренный, что тебя никакая пуля не возьмет.

— Ваше благородие, дозвольте доложить, — это я об русских пулях так, — от тех я заговорен, а насчет австрийских это не касается, — разъяснил Курбакин и, как старослужащий, добавил просительно: — Разрешите, ваше благородие, мне итить на перевязку: крепко рука болит.

Бабьюки держались, как обычно, кучкой, но старались не отставать от Курбакина и тоже просились "в околоток". Лица у них были угрюмые, глаза больные, и глядели они на него весьма пытливо.

Только у двух Воловиков осмотрел Ливенцев забинтованные кое-как ими самими руки. Обдуманно-однообразно у того и у другого отстрелены были наименее необходимые для работы — безымянные пальцы, а на ладонях остались следы ожогов.

Бывший при этом подпрапорщик Кравченко, командир их взвода, пробормотал насмешливо, но беззлобно:

— О-о, то были гарны стрiлки, гаспидски души, австрияки-паскуды...

Ливенцев сказал, подумав:

— Вот что, братцы... На перевязочный вы пойдете, и мне даже придется дать вам провожатых, чтобы вы не заблудились. Но редкостный случай этот, должно быть, будет выясняться...

Он не добавил "высшим начальством" или "командиром полка", — бабьюки и без того переглянулись многоречивыми взглядами и потом посмотрели на него еще более пытливо, чем раньше.

Когда Ковалевский, обеспокоенный и возбужденный дознанием Баснина, рано в этот день потребовал сведений о замерзших и тяжело обмороженных, Ливенцев доложил ему о пяти раненных в руки.

— Ка-ак? Что такое?.. "Пальчики"? Самострелы? — отозвался Ковалевский. — Этого только недоставало! Отправьте их немедленно же в штаб полка, ко мне, — слышите? Только отправить, как арестованных мною, под конвоем. И немедленно! Иначе это может заразительно подействовать на других. И нужно же, чтобы именно в вашей роте случилось подобное! Э-эх...

Отходя от телефона, Ливенцев встревоженно думал, к какому решению относительно их может прийти Ковалевский, и мог ли он сам как-нибудь скрыть это членовредительство бабьюков, как за день перед тем скрыл их попытку бежать в тыл с караула, но, наконец, досадливо отмахнулся от этого вопроса. Он вообще был очень утомлен, оглушен воем бурана, простудился в холодной землянке с полотнищем палатки вместо двери. Его знобило, но он старался двигаться, пытаясь согреться.

В конвой к "самострелам" он назначил Старосилу и двух солдат молодого возраста, мариупольцев.

Буран не то чтобы совсем утих, но стал гораздо слабее и терпимее. Мороз же был небольшой, не больше трех градусов, и день развертывался довольно ясный, но у всех в роте видел Ливенцев какие-то полуздешние, приговоренные лица.

Когда пошли "самострелы", хотя и с провожатыми, но на перевязочный, это заметно оживило роту. К Ливенцеву начали сходиться по двое, по трое обмороженные, просясь тоже на перевязочный. Но они еле двигались, и Ливенцеву хотелось сказать, что если бы только зависело это лично от него, то он сейчас сам ушел бы с ними вместе; но говорил он то, что могло бы их временно успокоить:

— Погоди, ребята! Нельзя же сразу всем на перевязочный, — это раз. А потом, дайте хоть несколько ободняет, потеплеет, станет тише... Наконец, нас могут всех перевести в резерв, — тогда и отдохнем и подлечимся. Я тоже болен, но никуда не стремлюсь, а жду, когда придет моя очередь идти в резерв. На перевязочном все равно некуда вас девать, нет места...

Он понимал, конечно, что никого не убедил; однако толпа разошлась, — опавшие, почерневшие лица, полузрячие, мутные глаза, сутулые слабые спины, деревянные ноги... Но минут через двадцать после этого он услышал из своей землянки какую-то оживленную перестрелку около окопов. Выскочил, — перестрелка еще продолжалась.

— Что это? Что случилось? — кинулся он к Титаренко.

— А что же, ваше благородие, можно сделать теперь с народом? — мрачно ответил Титаренко. — Никому не хотится быть хуже людей... Пятеро пошли на перевязку, — и им хотится.

— Кому хотится? Чего хотится?

— Известно, стреляют себе в руки, ваше благородие.

И он расставил свои руки, — правую ниже, левую выше, — чтобы показать, что такое делают сейчас самострелы.

Первое, что хотел сделать Ливенцев, было — кинуться туда, к ним, — остановить. Но неизвестно было, куда именно кинуться сначала: выстрелы слышались с разных сторон. Ливенцев глядел на фельдфебеля растерянно; Титаренко на Ливенцева — непроницаемо. Но вот отгремели еще два запоздалых выстрела, и утихло. Случилось то именно, что предвидел Ковалевский и чего не мог ясно предположить Ливенцев: двадцать шесть человек еще отстрелили себе пальцы.

Дальше