Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава восьмая

Двадцать новых истребителей «Яковлев-1», прибывающие на усиление демидовского полка, появились над аэродромом под вечер. В потемневшем воздухе они звеньями кружились над летным полем, построив своеобразную этажерку. Девятка ходила по кругу выше, остальные самолеты — ниже. Все новые «яки» были оборудованы радиосвязью. Демидов приказал выкатить на старт автомашину-радиостанцию и, стоя возле нее, держал в руках микрофон, корректировал посадку новых летчиков. То и дело слышался его осипший голос:

— Бери левее, выравнивай. Ручку на себя, убирай газ.

Чтобы садящиеся самолеты не были атакованы какой-нибудь залетной парой «мессершмиттов», он предусмотрительно поднял в воздух четверку «ишачков» во главе с капитаном Султан-ханом.

Посадка новой группы самолетов не радовала командира полка. То и дело летчики заходили на «Т» с большими погрешностями. Коснувшись колесами земли, далеко выкатывались за белые знаки ограничителей. Двоих пришлось угнать на второй круг. Какой-то лихач, решивший сесть точно на белое полотняное «Т», отколол такого «козла», что Румянцев нервно пробормотал:

— Ну, готово. Полный капот и траурный марш Шопена.

— Хладнокровнее, Борис Николаевич! Допрыгает! Благо дело, аэродром широкий.

— Так и до могилы допрыгать недолго, — вставил стоявший рядом Боркун, сосредоточенно жевавший травинку. — Ох, товарищ подполковник, ради бога не награждайте мою эскадрилью такими кадрами.

Потом к. стартовой радиостанции подошел бравый: коренастый летчик с щегольскими бакенбардами и синими с поволокой глазами, обрамленными длинными девичьими ресницами.

— Товарищ подполковник! — Он громко щелкнул каблуками. — Майор Жернаков прибыл в ваше распоряжение с группой в двадцать истребителей «Яковлев-1».

Демидов пожал ему руку, хмуро сказал:

— Плохо садились твои орелики, майор.

Он бы выразился и резче, но опрятный, подтянутый вид майора благоприятно подействовал на опытного строевого командира, подкупил его. В постоянной фронтовой сумятице было приятно увидеть такого чистого, с хорошей выправкой летчика. В ответ на замечание синие глаза майора не опустились, продолжали смотреть на подполковника.

— Они устали, товарищ командир, — спокойно ответил Жернаков, — перелет был трудным. От самого [136] Свердловска до Москвы шли почти на бреющем. Облака к самой земле придавили.

— А что у вас за летчики? Вояки есть?

— Есть.

— И много ли?

— Я и еще четыре командира звена. Остальные войны не нюхали.

— Ну что же, — подытожил Демидов, — будем распределять.

Поздно вечером состоялся «дележ». Демидов сам назначал новичков в эскадрильи. Восемь летчиков он закрепил за майором Жернаковым, выделив их в новую третью эскадрилью, остальных он передал Воркуну и Султан-хану. В этот же вечер, после поданного с запозданием ужина, он приказал командирам звеньев изучить район боевых действий.

— Не хотел бы я вас торопить, орелики, — произнес он при этом мрачно, — да Гитлер с Герингом, проклятые, подгоняют. Завтра все совершат по одному ознакомительному полету.

Была уже ночь, когда Демидов и Румянцев возвращались с аэродрома в деревню. Высоко в темном небе высвечивал Млечный Путь. Где-то медлительно и глухо провыл в чуткой тишине одинокий «юнкерс». Ему в хвост лениво метнулся луч прожектора и сразу погас. На западе не вспыхивало ни одной зарницы, будто вымерло все на фронте.

Открыв скрипучую дверь, Демидов прошел в горницу и зажег «летучую мышь». Оранжевым полукругом свет лег на стены, вырвал из темноты фотографии в добротных коричневых рамках. В те редкие часы, когда удавалось здесь отдыхать, Демидов любил рассматривать эти фотографии. Хозяином избы, где квартировали они вместе с Румянцевым, был почетный колхозник, бригадир полеводческой бригады Никитич, известный всей округе.

На одном из снимков он в группе делегатов 1-го съезда колхозников был сфотографирован рядом с Калининым. С других снимков улыбались вихрастые детские головки. Над старомодным комодом с широкими выдвижными ящиками висели два портрета: молодой парень в черной русской тройке и девушка в белом подвенечном платье, с пышными, уложенными короной косами. [137] А пониже из-под бескозырки с надписью «Черноморский флот», прищурившись, глядел лихой парнишка, как две капли воды похожий на самого Никитича.

Веяло от этих фотографий устоявшимся покоем работящей, честной советской семьи, и, глядя на них, вспоминал Демидов свою семью, находившуюся теперь далеко от него.

Комиссар задержался на кухне. Звякая черпаком о ведро, достал воды, пил ее, жадно причмокивая.

— Где так запарился, Борис Николаевич? — окликнул его Демидов.

Румянцев вошел в горницу, неся в руках планшетку.

— Еще бы не запариться. С новичками беседу проводил. Рассказал им о боевом пути, о наших традицииях. Слушали хитрецы — тишина мертвая. А потом сто вопросов сразу. Просят, чтобы перед ними выступили наши ветераны. Они уже прочитали в «Красной звезде» очерк о Султан-хане, откуда-то знают, как Стрельцов пристроился к «восемьдесят седьмым» и сбил одного.

Демидов повел верхней губой, прикрытой щеткой усов с поблескивающими искорками седины.

— Смотри-ка, комиссар! На всех аэродромах знают об этой истории. Прославились мы, выходит.

Зазвонил полевой телефон, такой ненужный в мирной этой комнате.

— Слушаю, товарищ командующий, — ответил Демидов. — Пока все спокойно. Над районом аэродрома противник не сделал ни одного пролета. Да я тоже не верю в эту тишину. Нет, мы на страже. Летчиков новых уже раскрепил по эскадрильям. — Командир полка положил трубку и улыбнулся. — Вежливый генерал. Ничего не. скажешь. Даже спокойной ночи пожелал. Давай, комиссар, спать.

Румянцев уже стаскивал с ноги сапог, сидя на кровати. Зевая, спросил:

— Будильник на сколько поставим?

— Давай на пять, Борис Николаевич. Чтобы после звонка еще минут двадцать добрать можно было. Дел у нас завтра по горло. — Демидов лег в постель и закурил папиросу. — Все забываю тебя спросить. От Софы давно не было писем?

— Давно, — неохотно ответил Румянцев, — только одно и пришло. Знаю, что до Москвы добралась благополучно. [138] Живет у своей старой подруги Нелли Глуховой.

— Да и мои давно что-то не пишут, — сонно сказал Демидов. — Лампу гасить?

— Гасите, Сергей Мартынович, мне не нужна, — откликнулся Румянцев, закрывая отяжелевшие веки.

Демидов босыми ногами проковылял к столу, машинально глянул на раскладной календарь. Второе октября — вот и начался он, новый боевой день.

На рассвете Демидов и Румянцев одновременно проснулись от сильного неожиданного гула. В избе жалко позванивали стекла. Румянцев сорвал с себя одеяло, рванулся к окошку, отдернул штору. Было еще темно, сумрак ночи только начинал редеть. Еле заметные проступали над крышами купы деревьев.

— Бомбят? — стряхивая с себя остатки сна, спросил Демидов. Спросил без волнения, словно до этого не было ему никакого дела. Только что снился дом, жена, дочь, и так не хотелось возвращаться к действительности. Но когда новый оглушительный грохот потряс избу, движения подполковника сразу стали поспешными. Прихрамывая, он бросился в угол, торопливо натянул сапоги и в одной нижней рубашке выскочил на крыльцо. Румянцев за ним.

Земля вздрагивала и охала. Прожекторы шарили по небу. На западе, отрываясь от земли и разрастаясь до зенита, вспыхивали широкие ослепительные зарницы. Гул артиллерии стал теперь непрерывным. Демидов энергично тряхнул головой:

— Нет, это не бомбежка. Немцы наступают, комиссар. Беги, поднимай летный состав. Немедленно всех на аэродром. Всех до единого. Всем готовность номер один. Если не будем готовы взлететь через тридцать минут, сюда придут «юнкерсы» и сделают из наших самолетов кашу.

— Действую, Сергей Мартынович, — откликнулся Румянцев и, схватив реглан, бросился к двери.

Опираясь на палку, Демидов подошел к телефону, вызвал оперативного дежурного. [139]

— Спишь, Ипатьев, что ли! — крикнул он зло, потому что в трубке долго не было никакого ответа.

— Никак нет, товарищ командир, — донесся громкий голос лейтенанта, — не то время, чтобы спать. По другому телефону отвечал.

— Мою машину ко мне немедленно. Техсоставу прогревать моторы.

Не успел он положить трубку, как раздался звонок. Командующий ВВС, видимо, обзванивал все аэродромы.

— Здравствуй, Демидов. Гитлер начал генеральное наступление на Москву. По радио одни победные марши передают, сволочи. Тебе на сегодня задача: двумя эскадрильями прикрой передний край нашей обороны в районе Юхнова. Одну держи в готовности для обороны аэродрома и города. Всех немедленно по кабинам, чтобы с рассветом поднялись, иначе немцы на земле накроют.

— Я уже отдал такое приказание.

— Молодец. Докладывай каждые два часа.

У дома затормозила штабная «эмка». Демидов вдруг почувствовал, что раненая нога не напоминает больше о себе. «Эк она вовремя утихомирилась», — обрадовался он, выходя из дому.

Он прибыл на командный пункт, когда Петельников наносил на карту изменения в линии фронта. Демидов взглянул на его угрюмое лицо и все понял:

— Продвигаются?

— Под Юхновом на десять километров вклинились. Наши отходят.

За оконцем землянки ревели моторы истребителей, прогреваемые техниками и механиками. В динамике, что висел над головой оперативного дежурного Ипатьева, послышался голос с командного пункта штаба ВВС:

— Василек, вам цель. Западнее Юхнова наши «илы» дивизией будут штурмовать фашистские танки. Прикройте поле боя.

Минут через пять во второй половине землянки Демидов диктовал расчет боевого полета, и летчики прочерчивали на своих личных картах красными карандашами жирные маршрутные линии.

— Вопросы будут? — наседал на них командир полка. — Нет? Запомните. Драться только парами. Ведущих своих не бросать. Кто увлечется погоней за чужим [140] самолетом и бросит ведущего — того под трибунал. Это я, Демидов, вам обещаю. По самолетам, орелики, успеха вам в бою-сражении!

Одна за другой поднимались пары «Яковлевых» в небо. С командного пункта передали:

— Курсом на город и аэродром тридцать шесть Ю-88.

И еще через две минуты:

— Курсом на город и аэродром двадцать четыре Ю-88. Прошли Ярцево.

Демидов вопросительно посмотрел на Румянцева:

— Что будем делать, комиссар?

— Всех, кто не нужен на КП, — в щели. Бомбежка будет сильной, надо избежать потерь.

— Командуйте, — согласился Демидов и метнул взгляд на сидевшего в затемненном углу нового командира эскадрильи. — Майор Жернаков, поднимайте свою девятку. Будете патрулировать над городом и аэродромом. На сто истребителей противника в лоб со своей девяткой не лезьте. Сто — это сто, а девять — это девять. Бейте из-под нижней кромки облаков или со стороны солнца самых неосмотрительных. Группу свою особенно не распыляй. Маневрируй, но всегда держи в кулаке.

— Ясно?

— Ясно, товарищ подполковник.

Демидов нахмурил клочковатые брови так, что они почти закрыли его глаза с желтыми зрачками. Тише, чтобы слышал только Жернаков, спросил:

— Самочувствие хорошее?

— Хорошее.

— В бой идешь без сомнений?

— С охотой, товарищ командир.

— Ну и желаю удачи, дружок, — закончил Демидов.

Схватив планшетку, Жернаков выскочил из землянки. Вскоре моторы «Яковлевых» огласили басовитым ревом притихший по-утреннему аэродром. Сухая пыль облаком затянула взлетную полосу. Со звоном один за другим ушли в воздух «яки» майора Жернакова. Демидов строго оглядел оставшихся в землянке:

— Кроме капитана Петельникова и лейтенанта Ипатьева, всем в дальние щели. По командному пункту будут бомбить прицельно. В горб не попадут, да и в дальние щели тоже. [141]

Горбом Демидов называл землянку КП, возвышавшуюся над летным полем.

Несколько связистов и писарь Володя Рогов не заставили себя долго просить, горохом высыпались из землянки. Демидов, усмехаясь, вышел за ними наверх. В небе нарастал вой моторов. Подполковник осмотрелся и внезапно с яростью потряс кулаками. Возле командного пункта стояла передвижная автомашина-радиостанция. Из окошечка кабины высунулось курносое мальчишеское лицо водителя, низкорослого первогодка Орлова.

— Вон с аэродрома! — свирепо закричал на него Демидов. — Иначе я из тебя сию минуту воробья сделаю. И себя и нас демаскируешь. Немедленно в рощу!

Красноармеец поспешно включил мотор и чуть ли не на третьей скорости рванул с места. Демидов зорко осматривал аэродром. В нескольких местах над летным полем виднелись бугорки пустых землянок, замаскированные дерном. Еще три дня назад подполковник приказал на каждую поставить по шесту, чтобы враг с воздуха принимал их за антенны штаба. Только так можно было обеспечить безопасность командного пункта во время налетов вражеской авиации.

Появился Петельников, подслеповато щурясь, покачал головой:

— Обманул нас командный пункт.

— Это почему же?

— Говорил, «юнкерсы» идут двумя группами, а они сплошняком, девятка за девяткой.

Запрокинув голову, Демидов посмотрел в небо. На синем его глянце громоздились воздушно-белые силуэты вражеских бомбардировщиков. Они действительно шли волнами, группа за группой, с маленькими интервалами. Демидов увидел, как от общей колонны отделились четыре девятки и, снижаясь, повернули в сторону аэродрома. Переливчатый гул моторов наплывал, усиливался с каждой минутой. Грозное прерывистое «у-ух, у-ух» заполняло уши. На глазах у Демидова флагманский самолет, опустив нос, стал пикировать прямо на их землянку. Из-под крыла «юнкерса» оторвались черные комочки бомб.

— Вниз, Петельников, вниз, — приказал Демидов. А в это время по самой середине аэродрома бежал [142] изо всей мочи черноглазый писарь Володя Рогов. Следом за ним широко и быстро шагал комиссар Румянцев, Он проверил и убедился, что все техники и механики рассредоточены по щелям, на случай воздушных налетов. Однако они были в основном сосредоточены на окраинах аэродрома. В центре его, где постоянно рулили взлетающие и садящиеся самолеты, щелей было накопано мало. Одна из таких щелей, точно такая же, как и все другие, была приспособлена под отхожее место. Легко подпрыгивая, совсем как тушканчик, писарь мчался вперед. Несмотря на опасность, Румянцев невольно наблюдал за его бегом.

— Ах ты чертенок! — выкрикнул он. — Да если бы ты так бегал на физзарядке, ты бы самого Серафима Знаменского обогнал.

Первая девятка «юнкерсов» была уже совсем близко от аэродрома. Над землей возникал слабый, но уже явственный ноющий свист оторвавшихся бомб. Вжав голову в плечи, Володя сделал огромный прыжок и бросился в щель. Ладони заскользили по осыпающимся, почти отвесным краям. Что-то шмякнуло под его ногами. «Спасен», — подумал Рогов и нагнул голову, чтобы окончательно застраховать себя от рикошетирующих осколков. Острое зловоние ударило ему в лицо, лишило дыхания. Писарь открыл глаза и с ужасом увидел, что почти по колено стоит в клейкой жиже. «Ай, ай, как это плохо, — подумал он, — теперь весь полк будет смеяться и говорить, что Володя Рогов чуть не утонул в дерьме».

Стараясь вдохнуть как можно больше свежего воздуха, он высунулся из окопа и вдруг увидел близко от себя чьи-то запыленные сапоги, а потом красное от пота, но совершенно спокойное лицо старшего политрука Румянцева. «Вот идея», — быстро решил Рогов и громко закричал:

— Товарищ комиссар! Сюда, сюда. Здесь безопасно! «Все-таки если он ко мне впрыгнет, это будет лучше, — тотчас же решил писарь, — и смеяться не посмеют».

Бомбы со скрежетом раздирали воздух. Вместе с потоком взрывной волны Румянцев прыгнул в щель к писарю. Над ними пронеслась целая туча пыли, ослепительная вспышка огня резанула глаза. «Гах-гах-гах» — прозвучали подряд раскалывающие уши удары. Румянцев отбросил назад прилипшие к вспотевшему лбу пряди [143] густых волос и, глянув вниз, на дно окопчика1, в ярости закричал:

— Ах ты, телепень окаянный. Куда меня заманил!

На сильных пружинистых руках комиссар выбросил свое тяжелое тело из окопа наверх и, стряхивая с сапог ошметки нечистот, под нарастающим визгом новой серии бомб бросился вперед. Добежать до новой щели он не успел.

Огромные невидимые бомбы были уже совсем близко над землей. Румянцев это почувствовал каждой клеткой своего существа. Бросаясь плашмя на чахлую осеннюю травку, подумал: «А, пронесет!»

Над головой просвистели раскаленные осколки, его слегка приподняло над землей близкой взрывной волной. Румянцев встал на колени, ощупал ноги, шею и голову — все в порядке. Он наискосок ринулся по аэродрому и вскочил в длинную щель, где находились несколько мотористов и техник Кокорев.

Две девятки, отбомбившиеся по летному полю, уже уходили прочь. Нигде ничто не горело. Гребешок штабной землянки, все такой же аккуратный, возвышался на своем месте. Но рядом, в нескольких метрах от него, землю беспощадно разверзла бомба большого калибра. «Все пока в порядке, — радостно подумал комиссар, — не такие уж они снайперы». В воздухе снова завыли бомбы, и секунды спустя надсадное «гах-гах» послышалось в стороне от аэродрома.

Высунувшись, комиссар увидел, что над деревней, где квартировал летный состав, взметнулись два черных фонтана. Что-то горело и на окраине рощицы. «Юнкерсы» с воем разворачивались на запад, свободно маневрируя в полосе не слишком густых зенитных разрывов. Вероятно, по этим группам стреляли только те батареи, которые охраняли аэродром. А зенитчики, прикрывавшие город, в обстрел не включались. Гул моторов становился глуше.

— Живы-здоровы? — улыбаясь, спросил комиссар у Кокорева.

— Порядок, — ответил техник, — рановато нам помирать.

Комиссар вылез из щели и зашагал на командный пункт. Над городом и далеким массивом леса, где находился штаб фронта, тоже что-то горело. Один из дымных [144] столбов был особенно черным; Румянцев безошибочно определил, что это горит самолет. Низко над аэродромом пронеслась восьмерка «яков», зашла на посадку. От командного пункта в сторону деревни, где разрастался пожар, умчались две полуторки с людьми.

Демидов стоял у входа в землянку, тер переносицу. Складки бороздили его лоб.

— Жив, комиссар?

— Как видите.

— Здорово они нас отмолотили. На взлетной полосе надо срочно заравнивать две воронки. Уже послал туда инженера. Потерь нет, только в деревне два дома сгорели.

— Чьи?

— Санчасть и школа. Посмотрим, что майор Жернаков доложит.

Из редеющих облаков пыли, поднятых севшими самолетами, появилась коренастая фигура нового комэска. Шел он неровно, и походка эта сразу насторожила Демидова.

Шевеля пересохшими губами, майор вяло и коротко доложил:

— Девяткой «Яковлевых» вел бой с противником. Против нас было двенадцать «мессершмиттов» и три девятки «юнкерсов». Сбили два «юнкерса» и один «Мессершмитт-109». Наши потери — один самолет. — Жернаков поперхнулся и судорожно глотнул пыльный воздух аэродрома. — Остапа потерял, товарищ командир, — прибавил он тише.

— Какого Остапа? — спросил нерешительно Демидов.

— Остапа Жернакова, младшего брата, — ответил майор и, ни на кого не глядя, пошел прочь. Около землянки остановился, тяжело сел на высохший дерн.

— Черт возьми, — раздраженно вырвалось у Демидова, — посылаем людей в бой, а сами даже элементарных вещей о них не знаем. Нечего сказать, хороши. командиры. Тебе, комиссар, известно было, что в этой эскадрилье два брата?

— Откуда же, Сергей Мартынович, — ответил Румянцев, — они прибыли только вчера вечером и с рассветом в бой. Я не бог, в самом деле. [145]

— Не бог, не бог, — проворчал в жесткие усы Демидов, — ты — комиссар, Борис, а это куда больше, чем какой-то там бог!

— Я пойду к нему, командир, — проговорил Румянцев.

Он подошел к майору, опустился рядом на корточки» Жернаков сидел на земле, спрятав в коленях голову. Тело его вздрагивало. Можно было подумать — закашлялся. Румянцев осторожно положил руку ему на плечо;

— Послушай, майор, перестань! Это только девушку говорят — плачь, легче станет. А ты коммунист, Жернаков. Зубами скрипи, а крепись. Понял? Многое еще, потеряем, прежде чем победим.

Майор поднял красное, мокрое лицо.

— Товарищ старший политрук, что я скажу матери? Остап — сын у нее любимый. Тайком уходил в летную школу. Только под мою ответственность могла пустить его наша старая мать в авиацию. И на первом боевом вылете...

Майор Жернаков торопливо рассказывал, и Румянцеву рисовалась картина этого воздушного боя.

Младший Жернаков вел последнюю пару в девятке «Яковлевых». Когда «юнкерсы» легли над штабом фронта на боевой курс, он в лобовую пошел на флагмана. Флагман не стал маневрировать. Сдвинуть рули, изменить свое положение в воздухе означало внести сумбур в действия всех остальных экипажей, и флагман бомбардировщиков не свернул с курса. На огромной скорости врезался в него остроносый «як». Сплетаясь в один огненный клубок, оба самолета рухнули на подмосковную землю.

— Вечная память твоему Остапу, — сдержанно сказал комиссар. — Но что его заставило пойти на верную смерть?

Жернаков усталым движением стянул кожаный шлем. Мокрые от пота пышные волосы склеенными прядями упали ему на лицо. Он их поправил, вздохнул.

— Он был честным и глупым, мой Остап. С тех пор как он узнал о подвиге Гастелло, каждый день только и было у него разговору, что о бессмертии. Дневник стал вести с эпиграфом «Безумству храбрых поем мы песню».

Лицо Румянцева помрачнело. Комиссар встал, под его подошвами сухо заворошилась испеченная солнцем земля.

— Нет, майор Жернаков. Нам такое бессмертие ни к чему, — проговорил он. — Мы против жертвенности. У нас другой девиз: пусть погибает враг, но сам я не должен погибнуть. Ясно?

Румянцев выпрямился.

— Вставай, Жернаков, — требовательно заговорил он, — вставай и вытри слезы. Ты — командир эскадрильи. Сейчас ты должен разобрать с подчиненными свой сегодняшний вылет. Иди к ним с незаплаканными глазами.

Осенний закат этого тяжелого дня медленно догорал. Городские пожары, вызванные бомбежками, были уже ликвидированы, и мягкий белый цвет кварталов снова навевал мирные представления о действительности. Канонада переместилась куда-то на юго-запад и не была такой отчаянной, как утром, а к заходу солнца и совсем смолкла. На взлетной полосе аэродрома мотористы засыпали бомбовые воронки. Истребители были рассредоточены в разных концах летного поля, чтобы при новых налетах противника не попали под его бомбы одновременно...

Тридцать три летчика сидели на сухой пыльной траве возле штабной землянки. Осколки солнечных лучей вспыхивали на целлулоидной оправе планшеток. Перед летчиками стоял Демидов, опираясь на палку с серебряным набалдашником. Он подводил итоги боевой работы полка за этот день — первый день генерального наступления немецко-фашистских войск на Москву. По три раза поднимался каждый летчик полка в воздух. Если бы взять и расчертить небо на квадраты, со сторонами в пять километров, то оказалось бы, что почти в каждом из них кипели воздушные бои. Фашисты посылали свои бомбардировщики целыми косяками; многие из групп даже не были прикрыты истребителями — атаковать такие группы было гораздо легче.

Демидов был доволен исходом воздушных боев.

За день его летчики сбили восемь «юнкерсов» и три «мессершмитта». Полк же потерял двух человек. Один из них, молодой летчик Глебушкин, был сбит в первой же атаке огнем воздушных стрелков-радистов с девятки [147] «юнкерсов», второй — лейтенант Жернаков, погиб над Вязьмой в столкновении с флагманским самолетом противника.

Поглаживая седоватые усы, Демидов, почти не хромая, подошел к летчикам, объявил:

— А теперь слово имеет комиссар полка.

И осторожно опустился на траву около сидевших рядком комэсков Боркуна и Султан-хана. Румянцев вышел вперед, сощурил глаза от багряных солнечных лучей и спокойно заговорил:

— Так вот, дорогие товарищи! Мы сегодня прожили трудный боевой день. «Старички» не дадут мне соврать: этот день был не легче, чем двадцать второе июня. Но я должен прямо сказать, что новое наступление фашистов мы встретили гораздо организованнее, чем первое. Значит, мы стали тверже и сильнее, товарищи. Хочется особенно отметить действия шестерки И-16, ведомой капитаном Султан-ханом. Она сбила сегодня шесть вражеских самолетов. Из них два зажег сам Султан-хан. Вы, кажется, довели до пятнадцати счет сбитых машин? — обратился комиссар к Султан-хану.

Горец обрадованно засмеялся:

— Шайтан меня забери, ровно пятнадцать. Только вы Герингу не говорите об этом, товарищ комиссар.

Усталые летчики ответили дружным смехом. Улыбнулся и Румянцев.

— Командование полка решило представить вас, товарищ Султан-хан, к званию Героя Советского Союза. Летной нашей молодежи советую брать пример с капитана, — продолжал комиссар. — А кто скажет что-нибудь худое про второго нашего комэска? Про капитана Боркуна. Он со своей девяткой троих пиратов послал сегодня к праотцам. Да и новый наш командир эскадрильи майор Жернаков лично сбил «юнкерс»... Но в этот день мы потеряли два самолета. Вечная память нашим геройски погибшим друзьям — их никогда не забудет советская Родина.

Зашуршала сухая трава под ногами встающих людей. В молчании стояли летчики до тех пор, пока Румянцев не сказал: «Прошу садиться».

— Теперь я хочу сказать несколько слов о смерти лейтенанта Жернакова, — тихо продолжал комиссар. — Он [148] погиб красиво и мужественно, как подлинный герой, и командование полка представляет его посмертно к самой высокой награде. Но, товарищи... — Комиссар посмотрел исподлобья на майора Жернакова, увидел, как опустились у того плечи, и сам себе приказал; «Говори». — Как погиб Остап Жернаков? Он бросился на флагмана «юнкерсов» и врезался в него своим самолетом. Обе машины сгорели. В своей записной книжке лейтенант Жернаков писал: «Безумству храбрых поем мы песню. Если я попаду в жестокий бой — свою жизнь отдам не меньше чем за три фашистских...» — Комиссар помолчал. — Все мы очень любим Горького. Но я считаю, что для нашей борьбы, для жестокой борьбы не на жизнь, а на смерть брать эти его слова эпиграфом мы не имеем права. Я против безумства храбрых. Я за такую храбрость, чтобы враг в пепел, а ты был жив! И чтобы его самолет горел, а твой благополучно приземлялся на все три точки. Своими жизнями мы должны очень и очень дорожить. Вот что хотел я сказать, товарищи, — закончил комиссар.

За ужином летчикам дали по традиционной стограммовой стопке. Алеша Стрельцов, нанюхавшийся за день авиационного бензина, уставший от бешеной гонки за чужими самолетами и постоянного опасения столкнуться со своими, тупо смотрел на свою стопку. Султан-хан, перед которым стоял пустой стаканчик, хитровато подмигнул:

— Что, Алеша, помочь?

— Берите, командир, — лениво согласился Стрельцов, — все равно не осилю.

Капитан потянулся было за рюмкой, но передумал, строго сказал:

— Нэ пойдет, ведомый. Я уже две выпил перед этим. Три много. Сам выпей, Алешка, как ведомому тебе приказываю. Мнэ твой вид не нравится. Чего угрюмый, как дербентский мулла? Устал?

— Устал, командир.

— Тогда пей. Раз, два, три. Ну!

— Обязательно дерни, дружок, — добродушно посоветовал сидевший с ними за столом Боркун, — мускулы [149] отойдут, нервы угомонятся, и разум чище станете. Знаешь, что один киевский князь по данному поводу говорил? Забыл его имя... Чару пити — здраву быти, другу пити — ум веселити, утроити — ум устроите. Много пити без ума быти. Так давай, чтобы здраву бытии! Или лучше, знаешь, за что? Чтобы у твоего ведущего на гимнастерке поскорее Золотая Звезда заблестела.

— За это я с удовольствием! — воскликнул Алеша и залпом выпил стопку.

Водка была теплой, противной. Он закашлялся и долго закусывал винегретом и селедкой. Когда после котлет подали чай и полагавшееся к нему печенье «ленч» с маленьким квадратиком масла, Боркун огромной ладонью сгреб все четыре порции в карман своего комбинезона и, не пускаясь в длинные объяснения, пробасил:

— Так надо, ребята. Если кто не наелся, просите у девушек добавок, а это я с собой заберу.

Выходя из столовой, Алеша шепнул Воронову:

— Кому это он потащил, Коля?

Воронов неопределенно покачал головой. Широкая спина Боркуна быстро растаяла в сумерках. Летчики шагали медленно, утомленно. Около крайней хаты, разбитой прямым попаданием бомбы, Султан-хан остановился, ногой поддал обгоревшую доску. Она перевернулась. «Санчасть» — было намалевано на ней суриком-. От полуразвалившихся стен несло гарью. Седой, пышущий жаром пепел сыпался с них. Только печь, широкая, русская, добротно сложенная каким-то умельцем, осталась неповрежденной. Черным надгробием высилась она над пепелищем. Из-за печи показалась женская фигура. Султан-хан узнал рыжеволосую медсестру Лиду. Негромко воскликнул:

— Лида? Что тут бродишь?

Она вздрогнула, шагнула навстречу. Была она принаряжена, от ее легкого в сиреневых разводах платья пахло пудрой и одеколоном. В платье Лида казалась красивее, чем в обычной своей гимнастерке и юбке.

— Это ты, Султанка, — насмешливо окликнула она, — чуть не напугал, сумасшедший. Видал, как нас фрицы разукрасили?

— А ты чего тут рыщешь, как тень Гамлета?

— Прибор для маникюра у меня в чемоданчике оставался. Может, найду, — беззаботно ответила медсестра. [150]

Султан-хан присвистнул от удивления.

— Ай да Лидка, — поцокал он языком, — кругом смерть, разрушения, а она о своих маленьких пальчиках заботится. Какой хладнокровный человек. Вай! Убитые были?

— Ни убитых, ни раненых. Во время бомбежки медперсонала здесь не была.

— А где же изволили находиться наши помощники смерти?

— На аэродроме. Вас, шалопаев, из боя ждали, — огрызнулась беззлобно Лида. — Ну, чего злоязычишь? — заговорила она быстро, переходя на доверительный шепот. — Эх, Султанка. Вот мазанет когда-нибудь такая фугасочка, и поминай как звали. И подумать ни о чем не успеем.

— А о грехах своих? — усмехнулся горец.

— Так их у тебя еще не было, — хохотнула Лида, давай заведем, а?

Горец покачал головой:

— Вай, не буду с тобой грехов заводить. У меня в Ростове невеста. И тоже по мне соскучилась. Как же я могу себя надвое поделить.

— Ну и дурной, — без смеха сказала ему вслед медсестра. — Смотри, как бы она себя на пятерых не поделила.

Лида проводила его грустными глазами и только сейчас заметила лейтенантов:

— А вы чего подслушиваете? Не стыдно?

— А мы ничего такого даже и не видели, Лидочка, — бойко ответил Воронов, усвоивший в обращении с медсестрой тот легкий, слегка развязный тон, каким с ней разговаривали почти все летчики. Но она внезапно вспылила:

— Пошли прочь. Какая я тебе Лидочка? Свою кралю будешь называть Лидочкой, если она у тебя, рыжего, когда-нибудь заведется.

Воронов опешил. Увлекая за собой Алексея, он громко, так, чтобы медсестра слышала каждое слово, проговорил:

— Смотри-ка, Леша. Не иначе она в твоего Султанку всерьез втрескалась. Пошли от греха.

* * *

У Алеши трещала голова. Рев мотора, дробное постукивание пушки и пулеметов, треск эфира в [151] шлемофоне — все это до сих пор стояло в ушах. Он с наслаждением думал о том, как растянется сейчас на узкой, обжитой кровати и блаженно заснет, мысленно наплевав и на войну, и на возможные бомбежки, и на приблизившиеся артиллерийские раскаты. Но этому не суждено было осуществиться. У крыльца стояла полуторка. На груде чемоданов, теплых комбинезонов и разного другого имущества, вплоть до электрического утюга, который возил с собой хозяйственный лейтенант Барыбин, сидели летчики его эскадрильи.

— Залазь, Стрельцов, — услышал Алеша негромкий голос Красильникова, — твой чемодан здесь.

— А куда вы? — растерянно спросил Алексей.

— Командир полка приказал весь летный состав переселить в аэродромные землянки.

— Почему?

— Боится, как бы немцы ночью по селу не отбомбились. Садись, поедем располагаться. Там, говорят, сносно.

Алеша вздохнул и полез в кузов.

Примерно через час лейтенант Ипатьев, проверявший, все ли летчики переселились из села в аэродромные землянки, доложил Демидову:

— Всех упрятал под землю, товарищ подполковник. Только капитан Боркун отказался выехать из дому. Выкопал на огороде щель и говорит: «Меня и тут фрицы не возьмут. Сплю я чутко, успею до щели дотопать, если что».

Демидов, рассчитывавший по карте маршруты запланированных на утро боевых вылетов, поднял на оперативного дежурного усталые глаза:

— То есть как это отказался? Я ему кто: командир полка или балалайка! Приказ есть приказ. Он что, с молодой хозяйкой боится расстаться?

Румянцев, синим карандашом отчеркнув абзац из передовицы «Правды», поглядел на подполковника.

— Не надо трогать капитана Боркуна, товарищ командир, — сказал он решительно, — там сложная ситуация.

А Василий Боркун, ступая тяжелыми пыльными сапогами, входил в это время в дом. В маленькой комнатке он поправил на окне маскировочную штору и зажег свет. Выложил на стол печенье, масло, кусочки сахару [152] и ломти белого свежевыпеченного хлеба. Потом постучался в соседнюю дверь.

— Войдите, — послышался усталый женский голос. Капитан перешагнул порог.

— Добрый вечер, Алена Семеновна.

— Вечер добрый, Василий Николаевич.

Косяк тусклого света от лампы, подвешенной к потолку, падал на сидевшую за столом женщину. Было ей лет за сорок. В черных волосах уже мелькали холодные паутинки седины, худое лицо было пересечено морщинами, на заскорузлых руках набрякли синие вены. Она сидела в плетеном кресле, необычном в деревенской избе. В руках у нее сновали тонкие вязальные спицы, волоча за собой белую шерстяную нитку.

— Что вяжете, Алена Семеновна? — спросил Боркун, чтобы хоть что-нибудь сказать.

— Варежки, Василий Николаевич.

— Варежки? — переспросил он удивленно. — Да рано же.

Она горько вздохнула и пожала плечами:

— Кто теперь разберет, что рано, а что поздно? Все перепуталось!

Боркун огляделся по сторонам.

— А где же мои сорванцы-побратимы Борька-наш и Борька-погорельский? — весело забасил он, и тотчас на лежанке послышалась возня. Один за другим соскочили оттуда два белобрысых мальчонка в одинаковых полосатых рубахах из дешевого полотна и синих трусиках. Немытые ноги с поцарапанными коленками зашлепали по дощатому полу.

Борька-наш, большеглазый мальчик с круглой головой на тонкой загорелой шее, был сыном хозяйки Алены Семеновны, а Борька-погорельский доводился ему двоюродным братом. «Погорельским» его назвали дальние родственницы хозяйки, которые с неделю назад привезли его из-подо Ржева, из деревни Погорелое Городище. Колхозный конюх вытащил оглушенного мальчика из горящей избы во время жестокой бомбежки. Мать, отец и годовалая сестренка погибли под рухнувшей кровлей.

Четырехлетнему Борьке сказали, что его родители уехали бить фашистов, а он должен пожить у тети Алены, и мальчик, похныкав, поверил этой нехитрой выдумке. [153] К Борьке-нашему он стал относиться, как к родному брату.. Был Борька-погорельский чуть повыше своего сверстника и чуть поозорнее. Глазенки у него отливали светло-голубым цветом, а на щеках все время вздрагивали веселые ямочки.

— Дядя Боркун, что будем делать? — первым бросился он к летчику и прильнул к его ноге, обхватив ее ручонками повыше колена,

— Чай пить! — весело отозвался Боркун,

— Стаканы подавать? — деловито осведомился Борька-наш.

— Конечно, и стаканы, — подтвердил Боркун. — А ну, марш рысью в мою комнату за бортпайком.

Вскоре над столом возвышались две белобрысые мальчишеские головы и слышалось старательное прихлебывание. Оба Борьки очень любили печенье «ленч». Ели они его медленно, смакуя. Каждое печенье макали в горячий чай и с наслаждением откусывали по кусочку.

— У тебя вкусное? — осведомлялся Борька-погорельский у своего побратима.

— Как мороженое, — отвечал Борька-наш и тотчас же осаждал Василия градом вопросов, — Дядя Боркун, а у немцев тоже такое печенье?

— Нет, хлопцы, у них дрянное, эрзацем называется.

— А добрые немцы есть?

— Добрые? — переспрашивал Боркун, и нижняя его губа вздрагивала. — Задачку ты мне, брат, загадал... Гм... Пожалуй, все-таки есть и добрые, например Тельман. Он всегда против Гитлера и немецких буржуев шел. И товарищи у него хорошие. Только фашисты их всех пересажали по тюрьмам. А вот те немцы, которые на нашу землю пришли, это гадкие, злые. Их надо бить.

Сняв гимнастерку, он сидел с ними за грубо сколоченным крестьянским столом по-домашнему, в одной тенниске, На оголенных руках перекатывались желваки мускулов.

— А ты их сегодня бил? — не отставал Борька-наш.

— Пришлось, — неторопливо отвечал Василий.

— Мой папка их тоже бьет.

— А у меня и папа и мама, — вставил Борька-погорельский. — А ты их бьешь зачем, дядя Боркун, чтобы они бомбы на меня не бросали? [154]

— Да, сынок, чтобы они бомбы на тебя не бросали, — согласился Василий, гладя сиротскую голову тяжелой своей пятерней.

— Какая бо-ольшая рука! — восторженно, воскликнул малыш. — Дядя Боркун, а ты своей рукой фашиста убьешь аль нет?

— Вот уж никогда не задумывался, Борька. По-моему, все-таки убил бы, если бы здорово разозлился.

— Дядя Боркун, — протянул Борька-погорельский, — а шлемом поиграться можно?

— Можно.

— И я хочу, — взвизгнул Борька-наш, но Боркун быстро уладил возникший конфликт.

— А ты планшеткой. А потом, чур, обменяться. Вы же у меня солдаты. Значит, приказ должны выполнять строго.

И через несколько минут он нараспев, как опытный старшина, подал команду:

— По-о-о-меняться игрушками!

Потом они втроем носились по избе друг за другом, весело хохоча. Сталкивались в один клубок где-нибудь в сенях, и Борька-погорельский радостно восклицал:

— Ну и шишку набил!

Наигравшись, оба Борьки залезли на лежанку, а Боркун сел на узкую жесткую скамью внизу и рассказывал все знакомые ему сызмальства сказки до той поры, пока шум и возня на лежанке не затихли.

Он поднялся, потягиваясь.

— Спокойной ночи, Алена Семеновна.

— Спокойной ночи, Василий Николаевич, — отозвалась она, глядя на летчика из-под стекол очков, — замотались вы с моей мошкарой. Липучие они.

— Что вы! — добродушно пробасил Боркун. — Только с ними сердце и отходит.

— Привыкли они к вам, — продолжала хозяйка, откладывая моток шерсти, которую весь вечер сосредоточенно и огорченно пронизывала острыми длинными спицами. — Давеча вы к дому подходите, а Боренька, не мой, а Стеши покойной, ручонками замахал да как закричит: «Ой, папка мой идет!»

Боркун взялся было за дверную скобу и остановился. [155]

— Алена Семеновна, — сказал он глухо и выжидательно, — а если я его к себе заберу?

— Куда к себе? — не поняла женщина.

— Совсем, — пояснил Боркун, — в сыновья. Пойду в сельсовет или куда там и все оформлю. Потом к жене отправлю, — неуверенно прибавил он, — в Волоколамск.

— Так и туда немцы подступают. Ох, господи, — она всплеснула натруженными руками и подошла к летчику, неся тревогу в увядших глазах. — Добрая вы душа, Василий Николаевич. Ну объясните мне, почему все так? Была граница аж под Брест-Литовском, а теперь до Москвы приблизилась, и за такой короткий срок? Ну почему нельзя их остановить? Разве мы, простые люди, мало делали для армии, чтоб она сильней была? Этими вот руками делали! — она подняла свои ладони, в горьком раздумье на них поглядела. — Недосыпали, недоедали, а все давали для армии. Почему же она отступает?

— Эх, Алена Семеновна! — сказал он тихо. — Да что я комиссар, что ли! Я сам это «почему» задаю себе по десять раз на день.

Женщина покачала головой, улыбнулась.

— Прямой вы человек, Василий Николаевич. Вот уж правду народ говорит, кто детей малых, неразумных любит, у того сердце доброе. Спокойной вам ночи. Если что, не откажите присмотреть за ребятами. Я до утра на станцию ухожу на погрузку. Эшелон заводской завтра отправляют. Знать, эвакуируется город-то.

Набросив теплый пуховый платок, Алена Семеновна вышла.

Боркун долго еще сидел в своей маленькой комнате, не гася лампы. Перед ним на столике стояла в картонной рамке фотография жены. Приблизив ее к глазам, он с тоской рассматривал такое знакомое и чем-то чужое на фотографии лицо. Нет, фотограф явно ошибся. Или щелкнул раньше времени, или передержал бумагу, когда печатал. Валя получилась на снимке старше и строже, чем была на самом деле. Все как будто на месте: и родинка на левой щеке возле носа, и широкие негустые брови, и не слишком высокий лоб с поперечной складочкой, и небрежный зачес светлых волос, сразу убеждающий, что сделан он рукой человека, не придающего большого значения внешности, и узкий мягкий подбородок, [156] и полные губы, покрытые в уголках едва заметным пушком, чуть улыбающиеся. Да, все ее, Валино. А со снимка смотрела совсем не она. Взгляд чужой, сосредоточенно-холодный.

Боркун вспомнил, как они объяснились. Было это зимой, в январский мороз. Валя тогда кончала дорожностроительный институт, сидела над дипломным проектом. Он знал ее с полгода. Их познакомили на студенческом вечере, куда Василий попал вместе с Султан-ханом и еще двумя летчиками их полка. Обратно шли далеко за полночь веселой гурьбой, провожая девушек по домам. Разглядев как следует Боркуна, стриженного под бокс, грузного, немного флегматичного, Валя Соловьева сказала:

— Ой, девчата, как я не люблю толстых.

А минутой спустя, бросив на него еще один пристальный, полный затаенного любопытства взгляд, прибавила:

— Ох, девочки, а как я не люблю летчиков. Они все такие самоуверенные.

Боркун снова поймал на себе ее взгляд. Ненаходчивый от природы, он не сразу ответил. Для чего-то ладонью провел по жилистой шее, вздохнул:

— А я и не летчик вовсе.

— Кто же вы?

— Пожарник! — выпалил Боркун. — Да, да! Чего вы на меня такими квадратными глазами смотрите. Начальник пожарной охраны авиагарнизона, можете у Султан-хана спросить.

— Конечно, — гортанным веселым голосом поддакнул горец, — он настоящий пожарник. Медная каска, машина с колокольчиками и лозунг: спасайся, кто может. Словом, как Эдит Утесова поет: «Он готов погасить все пожары, но не хочет гасить только мой!» Вот он кто, наш Вася Боркун.

Валя улыбнулась и прибавила уже добрее, глядя Василию прямо в глаза:

— А лгунов еще больше не люблю.

Каждую субботу и воскресенье Боркун ездил к ней и так привязался, что ни дня не мог провести, чтобы не позвонить в студенческое общежитие. Любовь у них была какая-то тихая, ясная и очень спокойная. Ни одной ссоры, ни одного поцелуя. Встречались, говорили [157] о жизни, о товарищах, о театре, читали друг другу стихи, Валя часто выступала в концертах самодеятельности, отлично читала Блока. Боркун рассказывал ей об аэродромной жизни и полетах. Иногда умолкали и подолгу смотрели друг на друга. Глаза Вали становились большими, светлели.

— Ну чего вы так смотрите? — тихо шептала она.

— А вы? — невпопад спрашивал Василий.

После Нового года в очередную получку он купил в оранжерее огромный букет хризантем, золотое колечко в маленьком футлярчике и один, без товарищей, приехал к Вале. Подруги были в театре. Он умышленно воспользовался этим. Ввалился в комнату в реглане и, несмотря на мороз, в щегольской фуражке, положил цветы на стол:

— Это я вам.

Валя смотрела на него смятенная, все сразу понявшая и не хотевшая понимать.

— Зачем, не нужно...

— Как не нужно? — пробасил Боркун. — Не могу я больше, Валя. Не могу дальше быть один. Давайте вдвоем, на всю жизнь, ладно?

Кажется, не было более счастливого дня, чем этот, у двадцатишестилетнего Боркуна.

Подполковник Демидов, поворчав, поздравил их с законным браком.

— Березовым веничком отодрать бы вашего жениха, — с деланной суровостью сказал он Вале, — хоть бы предупредил, а ты как снег на голову. Где мне теперь для вас комнату искать?

— Да он и с предложением как снег на голову, — смеялась похорошевшая, сияющая Валя, — ас комнатой мы и до весны потерпим, не беспокойтесь!

— Нет, у меня в полку порядок, — заявил Демидов, — так не пойдет.

И комната, теплая, семнадцатиметровая, с большим окном на восток, нашлась для молодоженов.

Мягкая, сосредоточенно задумчивая и впечатлительная, Валя не сразу привыкла к судьбе жены летчика. Первый месяц она всякий раз с тревогой и волнением ждала мужа из полетов. А когда в гарнизоне случилась беда — разбился капитан Кошкин, опытный летчик, допустивший грубую ошибку при посадке с неработающим [158] мотором, — Валя целую ночь проплакала и, обнимая Василия, громко шептала:

— Не пущу тебя больше. Честное сло-в-о, не пущу на аэродром, и все. И ни один маршал мне ничего не сделает. Уходи, Вася, с летной работы. Ты умный, начитанный, математику хорошо знаешь. Можешь преподавателем стать. Невзвижу твои самолеты, слышишь!

А он спокойно гладил огромной рукой ее волосы, разметавшиеся по белой подушке, и тихо говорил:

— Успокойся, Валюта. Привыкнешь. Не могу я их бросить, эти самолеты, — в них моя жизнь. Каждому свое: кому детишек учить, кому в небо подниматься.

Валя слушала и понимала, что нет в этих словах никакой рисовки, что идут они от самой души Василия. И странное дело, от этого становилось легче.

Не зря говорят, что время самый лучший исцелитель. Прошли месяцы, и Валентина отступила, приняла суровую жизнь мужа такой, какая она есть. Она работала инженером в местном горкаммунхозе, была своей работой довольна. В гарнизоне появились добрые товарищи. За неделю до начала войны Валя уехала в отпуск к старикам родителям в Волоколамск да так там и осталась. Василий получил несколько ее писем, коротких, ласковых и тревожных. Он успокаивал ее в своих ответах, сообщал, что на боевые задания летает редко, а потом прочитал в очередном ее постскриптуме короткую фразу, остро напомнившую день их знакомства: «Ты же знаешь, что я не люблю лгунов, да еще неумелых». И он целовал тогда простой, вырванный из; ученической тетради лист, перечитывая эту строчку.

Сейчас Волоколамск близко. Но разве можно думать о свидании с Валей в разгар таких жестоких непрерывных боев?

...Боркун с грустью поставил на стол фотографию жены. Прошелся по сонному дому и заглянул на лежанку. Там, приткнувшись друг к другу, сладко похрапывали Борька-наш и Борька-погорельский. Василий поправил край пестрого стеганого одеяла и бесшумно вернулся к себе.

Боркун любил людей тихой совестливой любовью. Ему, большому, прямодушному, сильному, часто становилось стыдно за чужие пороки и ошибки. Если он видел [159] плохое, ему казалось, что это плохое происходит именно с ним, а «е с тем, в ком он его обнаружил. Вероятно, поэтому Боркун грубо и прямолинейно вмешивался в поведение своих друзей, если они, по его мнению, этого заслуживали. И его обычно слушали, ему повиновались. Трудно сказать, что производило впечатление: спокойная ли немногословная его речь, внушительная, полная силы фигура или способность изредка приходить в страшную для других ярость. Но тот, кто, по мнению Боркуна, делал доброе, хорошее, мог рассчитывать на его поддержку и ласку.

Сейчас Боркун с болью думал о маленьком Борьке-погорельском, к которому так привязался за последние дни.

— Как же бросать мне его, паршивца. Взять надо — и баста! Валя небось рада будет. Все равно своих пока нет. А если и появятся, Борька-погорельский их не объест.

Василий снял только сапоги и одетым лег на кровать. Под тяжелое громыхание артиллерии, доносившееся с приблизившейся к аэродрому линии фронта, впал в зыбкий сон... Очнулся среди ночи от звона стекла. Со стен кусками падала известка. «Бомбят!» — ожгла мысль. Боркун мгновенно натянул без портянок сапоги. В соседней комнате хныкали дети. Он схватил их в охапку и бегом бросился во двор. Там, в конце картофельных грядок, чернела вырытая им и Колей Вороновым щель. Над головой возник знакомый ноющий свист. Будто на тысячи хохочущих бесноватых голосов дробилась падающая бомба. Боркун едва успел вскочить в щель и пригнуть к земле ребячьи головы, закрывая их своей широкой грудью, как столб огня и земли возник в нескольких метрах от него. Ему даже показалось, что он увидел зловещее черное тело бомбы в ту минуту, когда оно соприкоснулось с землей. Оглушил грохот. Охнув, осела в окопчике холодная, росная земля. Секунду или две Боркун ничего не слышал. Он только чувствовал, как прижимаются к нему горячие детские тела, и, когда новая серия бомб заныла поблизости, снова прикрыл их собой.

Странное дело — новые взрывы возвратили ему слух. Осколки просвистели над головой, один из них беззвучно шлепнулся на бруствер. Свист удаляющихся самолетов [160] проплыл над селом, и по этому свисту Боркун определил, что бомбили их не тяжелые «Юнкерсы-88», а двухмоторные истребители «Мессершмитт-110». Он чуть высунулся из щели. Багровое пламя в окаёме дыма столбом валило в предутреннее небо. Горел дом, где еще вчера ночевали летчики из эскадрильи его друга Султан-хана. «Ай какой умница наш «батя» Демидов, — подумал Боркун. — Ну что, если б не вывез он летчиков на аэродром. Сколько гробов сейчас было бы!» Он легонько щелкнул по затылку притихшего Борьку-погорельского.

— Что? Испугался?

— А я не боюсь, дядя Боркун, — азартно крикнул мальчик, — ничего с тобой не боюсь. Хочешь — буду бомбы ловить?

— И я тоже, — нерешительно присоединился Борька-наш.

Боркун наклонился и шершавыми, обсыпанными землей губами поцеловал каждого.

— Ай да герои мои мальчишки, любо посмотреть.

Он сбегал в дом, принес тюфяк и уложил на него ребят на дне щели, прикрыв стеганым одеялом. Измученные дети заснули быстро. Боркун лег рядом в будыльях подсолнухов, подстелив под себя плащ-палатку. Слышно было, как около разбитого бомбой горящего дома суетились красноармейцы аэродромного батальона. По обрывкам их выкриков капитан понял, что хозяева избы успели уйти и никто не погиб. Сейчас красноармейцы пытались вытащить из-под обломков уцелевший хозяйский скарб. «Там я помочь уже ничем не могу», — грустно подумал Боркун.

Он остался спать под открытым небом в твердой уверенности, что фашисты повторят налет. Потревоженный его сон то и дело прерывался. Сначала неприятно обдал лицо холодок рассвета. Потом резанули первые солнечные лучи, заставившие перевернуться на другой бок. Затем по иссохшему, почерневшему стеблю подсолнуха сполз на землю разбуженный солнцем серый кузнечик, удивленно пошевелил усиками и как ни в чем не бывало прыгнул на щеку Боркуну, жесткую и колючую. Боркун, не открывая глаз, смахнул его пальцами и опять задремал. Что-то хорошее и приятное, далекое от фронта и от смерти, пришло во сне. Большие губы Василия [161] сложились в улыбку. Но пронзительная пулеметная очередь оборвала этот сон. Еще не очнувшись толком, Боркун пружинисто вскочил на ноги. Увидел низко над землей двухкилевой хвост выходившего из пике «Мессершмитта-110». Желтые консоли крыльев второй машины блеснули правее, и снова дробная очередь бичом полоснула по земле. На улице поднялись фонтанчики пыли. «Промазал, гад», — протирая глаза, определил Боркун. Два других «мессершмитта» сбрасывали мелкие осколочные и зажигательные бомбы на аэродром. Боркун поглядел в щель. На дне ее беззаботно посапывали Борька-наш и Борька-погорельский.

«Вот бедолаги, — подумал он. — Даже пулеметными очередями их не разбудишь». И снова завалился спать.

Солнце стало припекать сильнее. Боркун не услышал длинного гудка подъехавшей «эмки». Разбудил его громкий знакомый голос:

— Вот ты где, орелик. А мы-то ищем! — Он открыл глаза и увидел улыбающегося, доброго, свежевыбритого Демидова.

— Задремал маленько, товарищ командир, — сказал Боркун оправдываясь.

Но подполковник даже не взглянул на него. Он неотрывно смотрел на две белобрысые головы, на серьезные личики ребят во сне.

— Это, что ли, твои любимцы?

— Они, — застенчиво сознался Боркун. — А вы откуда знаете?

— Комиссар сказал. Которого же ты хочешь усыновить?

— Вон этого, с ямочками на щеках, Борьку-погорельского.

— Обожди, комэск, — серьезно сказал Демидов. — Не время сейчас. Вот отбросим немцев от Москвы, тогда и заберешь. А сейчас только парня замучишь.

От калитки спешила осунувшаяся за бессонную рабочую ночь Алена Семеновна. Убедившись, что ребята невредимы, благодарно взглянула на капитана.

— Спасибо, Василий Николаевич. — Она перевела нерешительный взгляд на Демидова. — Может, самовар поставить, чайку попьете, товарищ начальник?

— Благодарю, хозяюшка, — ласково отказался подполковник, — нам, как говорится, пора со двора. [162]

Через минуту «эмка» лихо понесла их по улице обезлюдевшего села к аэродрому. На командном пункте Демидов коротко приказал Боркуну:

— Выспаться. Побриться. В полет пойдете во второй половине дня.

— Значит, эскадрилья наша с утра не полетит?

— Полетит.

— А кто поведет?

— Я, — ответил командир полка. — Надо нам силы беречь, Боркун. Опытных ведущих в полку осталось немного. Раз, два — и обчелся. Ты, Султан-хан, комиссар и я. Будем чередоваться. Идите отдыхать.

День вставал над аэродромом, обогретый щедрым, но уже не палящим, а по-осеннему прохладным солнцем. В воздухе плавали тонкие нити паутины. Бабье лето коснулось подмосковной земли. Рощица заметно пожелтела, стала еще красивее. Пыль над дорогами не была уже густой и горькой, как неделю назад. На окрестных буграх золотились пустые сенокосы. А большой купол неба, подернутый редкими перистыми облаками, был все таким же ослепительно голубым и обманчиво мирным. Не верилось, что всего час назад его бороздили желтые двухмоторные «мессершмитты», сея смерть и разрушения.

Оперативный дежурный Ипатьев вторые сутки не спал. Щуря побаливающие, красные глаза, он держал телефонную трубку, ловко прижимая ее к щеке плечом и подбородком, и, повторяя вслух передаваемую из штаба фронта обстановку, делал на карте быстрые отметки синим карандашом.

— Да, да, понял, — говорил он, — танки прорвались южнее Мятлево. Головная колонна завернула на север и прошла еще десять километров. Это значит, по направлению к нашему аэродрому. А западнее Сычевки? Наша артиллерия и штурмовики задержали танки. Пехота стоит на старом рубеже. Отлично! Простите, одну минуточку. Послушаю другой телефон.

Положив карандаш на карту, Ипатьев схватил трубку соседнего телефона, на котором было написано «Воздух», прижал к другому уху.

— Внимание, воздух! — выкрикнул он, обращаясь ко всем находящимся в землянке.

Смолкли голоса. Петельников склонился над другой [163] картой, готовясь нанести на нее пометки. Ипатьев передавал:

— Воздух. Со стороны Сычевки курсом на Вязьму сорок «Юнкерсов-88». От Юхнова курсом на Вязьму без прикрытия истребителей пятьдесят «юнкерсов». — Он отложил трубку, коротко прибавил от себя: — Все, товарищи командиры.

Третий телефон, на нем было написано «Командующий ВВС», буквально оглушил всех.

— Лейтенант Ипатьев слушает, товарищ генерал. Трубка обожгла ему ухо свирепым коротким окриком: «Командира!»

— Я вас слушаю, — включился в разговор Демидов. Он произнес эти слова спокойно, внятно, вовсе не подозревая, что на другом конце провода бушует гроза.

— Ты что спишь, Демидов! — яростно набросился на него Комаров. — Целый полк погрузил в летаргический сон и рад! Девяносто машин идут на город, а ты еще никого не поднял.

— Товарищ генерал, — потемнел от волнения подполковник, и на его оспинах появились крупные капли пота, — я по вашему приказанию подготовил все три эскадрильи действовать над линией фронта.

— Первое приказание отменяю! — загремел Комаров. — Выполнять последнее. Все самолеты на прикрытие города и района.

— Есть, — ответил Демидов и стал натягивать на голову плохо подогнанный шлем. — Румянцев, остаетесь за меня. Я поведу вторую эскадрилью.

...Тремя группами они поднялись в воздух. Демидов приказал двенадцати самолетам майора Жернакоза идти в направлении Сычевки и встретить колонну фашистских бомбардировщиков на дальних подступах к цели. Шестерка Султан-хана была брошена на группу «юнкерсов», идущую со стороны Юхнова. Сам же Демидов с девяткой «яков» поднялся на четыре с половиной тысячи метров и барражировал над городом.

Тягостно тянулись минуты ожидания перед встречей с врагом, когда тело цепенеет от напряжения, шее становится больно от бесконечных поворотов головы и кровь неспокойно стучит в ушах.

После перерыва в летной работе, вызванного ранением, Демидов был предельно осторожен. Острый нос [164] его «Яковлева» то и дело поднимался и опускался, а крылья машины кренились то в одну, то в другую сторону. Спокойные зоркие глаза с острыми зрачками непрерывно обозревали небо. Опытный летчик, он редко взглядывал на доску приборов. Каждым твердым от напряжения мускулом, каждым нервом ощущал он машину. Ухо уловило бы малейшую неточную ноту в работе мотора.

Около десяти минут «Яковлевы» находились в полете. Внизу смутными контурами расплескивалась земля. С высоты она казалась огромной топографической картой, на которую крупными условными знаками нанесли города, села, ленты дорог, озера и лесные массивы. Эти десять минут показались Демидову невыносимо долгими, и он обрадовался, когда услышал в наушниках знакомый голос Султан-хана, находившегося километрах в двадцати пяти от него:

— Командир! Атакую «юнкерса»! Прошла минута, не больше, и радиостанция донесла отчаянные ругательства:

— Алешка, добивай его, дьявола, в хвост и гриву. Еще бэй! Дымит! Оч-чень порядок!

Но в тот же миг послышался полный тревоги голос Жернакова:

— Камаев, горишь, выпрыгивай. Камаев, выпрыгивай!

Демидов облизал пересохшие губы.

— Жернаков, что случилось? — запросил он требовательно.

Голос майора, уже уравновешенный и отчетливый, ответил:

— Сбили лейтенанта Камаева. Идем во вторую атаку.

И все смолкло. Демидов все так же напряженно осматривался. Он не 1вздрогнул и не заволновался, когда заметил наплывающие с юго-запада силуэты «юнкерсов», столько раз виденных им в воздухе. Три девятки шли одна за другой в кильватере, плотным парадным строем. Четвертая группа была растрепана. Демидов насчитал в ней только семь «юнкерсов». Последний самолет сильно отстал, и за ним по пятам неслась шестерка маленьких тупоголовых «ишачков» Султан-хана. Демидов моментально принял решение: [165]

— Атакуем первую девятку!

Ведомые им «яки» вразброд стали переваливаться с крыла на крыло, подтверждая, что поняли приказ командира. Демидов точно рассчитал атаку. «Юнкерсы» шли не выше трех с половиной тысяч метров. У него был огромный запас высоты. И с этой высоты, сделав крутой вираж, «яки» все вместе, тремя группами обрушились вниз. Вплетаясь в тугой уверенный бас мотора, завыл ветер за светлым плексигласом кабины. Демидов взял в прицел флагманский самолет и коротко приказал ведомому:

— Тоже бей по флагману.

Росла, увеличивалась в тонком перекрестии цель. Под серебряным от солнца силуэтом «юнкерса» темнел лес, тот самый лес, где был расквартирован штаб фронта, откуда в сражающиеся дивизии и полки шли провода связи. Флагман уже стал на боевой курс. Его экипаж переживал те мгновения, когда, забыв о возможных опасностях, все свое внимание он должен сосредоточить на одном — как можно точнее поразить бомбами цель. Флагман не маневрировал, не менял высоты. Словно раз и навсегда привязанный к заданному курсу, шел он вперед, оставляя за собой взвихренный след инверсии.

На пути у Демидова вспыхнула трасса, выпущенная штурманом. Подполковник легонько качнул ручкой управления, удаляясь от нее, потом большим пальцем нажал на кнопку спуска. Весела» застучала пушка. Снаряды впились в правую плоскость немецкого бомбардировщика. Выводя свой «як» из пикирования, Демидов успел заметить, как правый мотор «юнкерса» выбросил в октябрьское небо густой сноп огня. Срываясь с огромной высоты, дымом пятная воздух, флагман рушился вниз. Когда Демидов, набрав с полтысячи метров, посмотрел на землю, ему стало радостно и легко. Четырьмя кострами горели фашистские самолеты. От первой девятки уцелело только пять машин. Сбрасывая бомбы куда попало, не дойдя до цели, «юнкерсы» поспешно разворачивались на запад...

День прошел в томительном напряжении. Еще один раз всеми исправными самолетами летчики демидовского полка совершили вылет к линии фронта. Группы истребителей повели комиссар Румянцев, капитан Боркун и майор Жернаков. Едва успели растаять силуэты [166] самолетов, как на скрытые в лесу блиндажи штаба фронта и замаскированные узлы связи обрушились новые группы «юнкерсов». На этот раз они пришли под усиленным прикрытием «Мессершмиттов-109». Часть вражеских истребителей несколько раз атаковала аэродром и всадила с полсотни очередей в пустые самолетные стоянки.

Двадцать минут висели «юнкерсы» над лесом, где располагался штаб фронта, и молотили землю тяжелыми фугасными бомбами. Когда они отошли от цели, над лесом стоял густой черный дым.

Из второго полета летчики демидовского полка возвратились без потерь. Они разогнали над переправой три группы одномоторных пикировщиков Ю-87 и сбили один из них таким плотным групповым огнем, что никто не хотел приписывать эту победу себе. Так и донесли в штаб фронта: «Группа старшего политрука Румянцева сбила один Ю-87», и все этой формулировкой остались довольны.

Косые вечерние тени уже легли на стоянки и на летное поле, когда лейтенант Ипатьев принял по телефону новое сообщение об изменениях в наземной обстановке. Положив на колени отговорившую телефонную трубку, он, сникший и потускневший, сказал Демидову:

— Немцы прорвались, товарищ командир.

— Где? — отрывисто спросил подполковник.

— Везде, — вяло доложил лейтенант. — Линия фронта приблизилась к нам еще на десять километров со стороны юга. С севера — на восемь.

— А на западе?

— Отрезали наш отступающий корпус.

— Тихо, — сурово остановил его Демидов, — пока об этом никому ни слова.

К (вечеру он приказал выставить на границах аэродрома посты, вооруженные ручными пулеметами и гранатами, а всех летчиков собрать на КП. Сердцем чуя недоброе, Боркун, улучив минуту, прямо из столовой зашел на квартиру. Он принес ребятам две пачки печенья, две банки мясных консервов и каравай белого хлеба. Заложил в планшетку Валину фотографию. Алена Семеновна с порога наблюдала за каждым его движением. Ее худенькие плечи зябко вздрагивали под старым ватником.

— Уходите, Василий Николаевич? — спросила она приглушенно.

Боркун порывисто обернулся, опустил бессильно руки.

Борька-погорельский доверчивыми светло-голубымVI глазами смотрел на него, и ямочки вздрагивали на щеках.

— Куда уходишь, дядя Боркун? Фашиста бить? А завтра придешь? Ты смотри приходи, не обманывай, я тебя буду ждать.

Это было хуже пытки. Капитан взял его на руки, прижал к себе, долго целовал теплые, пахнущие парным молоком щеки.

— Приду, Борька, обязательно приду. Я тебя никогда не забуду!

Он стоял посередине комнаты, широко расставив ноги в пропыленных сапогах, и вдруг почувствовал, как по выбритой щеке поползла непрошеная солоноватая капля. Он, никогда не ронявший слез, ни в дни гибели лучших друзей, ни в дни больших радостей, едва не расплакался от одной мысли, что может не увидеть больше сиротского сына Борьку-погорельского.

— Не знаю, Алена Семеновна, — ответил он честно, — приказа еще нет. Но немцы близко. Не ночуйте сегодня в доме. Завтра, если мы улетим, — можно. Они не будут тогда бомбить аэродром и село. Адреса я вашего не забуду. Обратно вернемся, Борьку заберу. А пока прощайте.

Женщина подошла к летчику, грустно положила руки ему на плечи.

— Прощайте, Василий Николаевич, дай бог вам здоровья. Наведывайтесь на обратном пути.

Она поцеловала его в лоб холодными сухими губами и отвернулась. Боркун поправил на плече ремешок планшетки.

— Спасибо, Алена Семеновна, что верите в наше возвращение.

— А как же иначе, — вздохнула она, — зачем же тогда жить, если не верить,

Он поцеловал Борьку-нашего и Борьку-погорельского и, не оглядываясь, боясь, что навернется новая ненужная слеза, пошел к калитке, чувствуя, как сверлят его спину три пары глаз. [168]

Глухо и коротко лязгнула захлопнувшаяся калитка. У разбитого бомбой дома Боркун заметил темную фигуру.

— Ты чего? — спросил он удивленно, узнав Султан-хана.

— С пепелищем пришел проститься, — печально промолвил горец, — о жизни и смерти подумать. Вон видишь, — указал он на тонкие, скрюченные огнем прутья железной кровати, валявшейся среди почернелых бревен, — моя. По ножке узнал — проволокой была опутана. Если бы не уехал в ту ночь на аэродром, хоронил бы ты сейчас, Васька, своего кунака. Ты бы хороший гроб мне сделал, Вася? А?

— Да отстань ты! — зло бормотнул Боркун. — И без того кошки на сердце скребут.

— А ты залей малость, а? — ловким движением Султан-хан вытащил из кармана четвертинку, заткнутую пробкой. — Был у нашей Дуси, прощался. Поцелуй получил и четвертинку первача. Все, что полагается рыцарю. Совсем как коньяк. Пей.

— А вдруг «батя» заметит? Он приказал через час на КП быть.

— Не заметит, — убежденно возразил Султан-хан, — такому богатырю, как ты, эта доза что слону дробинка.

— А закусить дашь?

— Два черных сухаря и одна луковица. Закуска совсем как у лорда Черчилля, нашего союзника.

— Ну давай, что ли.

Боркун взболтнул бутылку и без всякого удовольствия вылил в себя половину ее содержимого.

На командный пункт они пришли, когда все уже были в сборе. Летчики, точно пчелы улей, облепили большой радиоприемник с батарейным питанием. Султан-хан, протиснувшись в дверь, тихонько толкнул Алешу Стрельцова:

— Что там за сенсация, ведомый?

— Сводку Совинформбюро сейчас передадут, товарищ капитан.

— Ну, будем слушать.

Султан-хан присел в темном углу на нары, покосился на широкую спину стоявшего впереди Боркуна. Чистый сильный голос диктора объявил: [169]

— От Советского информбюро. Сегодня, второго октября, наши войска...

Сводка была короткой, тревожной. Несколько отданных врагу городов и ни одной победы. А что значат захваченные трофеи, если на всех фронтах никакого продвижения! Уже хлынула к выходу темная масса комбинезонов, как вдруг звонкий голос красноармейца Челнокова покрыл возникший от этого движения шум:

— Постойте, товарищи! Про нас говорят. Диктор все так же громко чеканил каждую фразу, каждое слово:

— За два дня упорных боев с противником на дальних подступах к Москве летчики подполковника Демидова сбили двадцать вражеских бомбардировщиков, потеряв при этом четыре своих самолета. Смело сражался в неравных воздушных боях командир эскадрильи капитан Султан-хан, имеющий теперь на своем боевом счету шестнадцать сбитых самолетов противника. Мужество и отвагу проявили в воздухе старший политрук Румянцев, майор Жернаков, капитан Боркун, лейтенанты Воронов, Стрельцов и Барыбин. Только в одном бою старший лейтенант Красильников сбил два бомбардировщика «Юнкерс-88».

Диктор передавал уже вести с других фронтов, а летчики все не расходились, стояли в молчании, и каждый по-своему думал об услышанном. Спокойный и от этого немножко торжественный голос комиссара Румянцева взлетел над ними:

— Что же вы молчите, товарищи! Выше головы! По этому поводу и порадоваться можно. Митинга устраивать, разумеется, не будем, парадных речей не надо, а вот за то, что всему народу имена наши сообщили, — спасибо надо сказать. И в черные дни нашлось доброе слово для простых защитников.

— Правильно, комиссар! — подал голос майор Жернаков. — Пусть знают наш девяносто пятый!

В дверь просунулось лицо лейтенанта Ипатьева. Он предостерегающе замахал руками:

— Тише, товарищи, подполковник с командующим ВВС говорит.

Дверь, ведущая в штабную половину землянки, плотно затворилась, [170] Посеревший от усталости Демидов вдавливал в ухо телефонную трубку, словно от этого было лучше слышно. Сквозь доносившуюся откуда-то песенку Паганеля «Капитан, капитан, улыбнитесь» прорывался голос командующего, медленный и нетвердый, будто и его подточила смертельная усталость.

— Демидов? — едва слышный, спрашивал Комаров. — Как самочувствие? Устали небось как черти? Понимаю! — Генерала заглушили бодрые слова о том, что Паганель тонул, погибал среди акул, но ни разу даже глазом не моргнул. «Эка не вовремя привязался этот веселый капитан», — усмехнулся Демидов. А в трубке послышалось: — Так вот что я говорю. Трудную задачу ситуация нам подкинула. Решать надо!

— Когда, товарищ генерал? Завтра?

— Нет, сегодня.

— Я вас слушаю.

— Головные немецкие танки в восемнадцати километрах от вашего аэродрома. Нами брошен в бой свежий полк. Но и противник ввел дополнительные силы. Короче говоря, нет уверенности, что гитлеровцев удастся задержать до рассвета. Танки могут прорваться на аэродром. Штаб и весь личный состав надо без паники немедленно уводить на новую точку.

— А самолеты? — тихо спросил Демидов.

Генерал молчал несколько томительных секунд. Тощий Паганель успел за это время влюбиться, как простой мальчуган, и закончить свою бесхитростную исповедь. Наконец генерал спросил:

— В ночных условиях на истребителях, конечно, никто у вас не летал?

— Я летал, Султан-хан, Боркун.

— Вы не в счет. Я о массе спрашиваю.

— Масса ночным полетам не обучена.

— Значит, остальные самолеты надо сжечь и отходить, — жестко закончил командующий.

— Сжечь? — трудно выдавил из себя Демидов, и брови накрыли его гневные глаза. — Сжечь три десятка совершенно исправных советских самолетов?

— А ты что же, хочешь отдать их в таком состоянии противнику? — зло спросил Комаров. — Выходит, ты за Советскую власть, а твой командующий нет?

Демидов бессильно опустился на скамью. Холодный пот вязкой струйкой пополз по седому виску. Командир полка положил ладонь на лысеющую голову.

— Товарищ генерал, а если я сожгу самолеты, а утром фашисты не займут аэродром? Что тогда?

— Тогда, — невесело рассмеялся Комаров, — тогда и тебя и меня будет судить трибунал.

— Ясно, — ответил Демидов. — Позвольте сообщить решение через час.

— Не позднее, — предупредил Комаров, — в такой обстановке время работает не на нас, а на противника.

Подполковник отошел от телефона. В чертах его лица резко и неожиданно проглянула старческая расслабленность. Если бы видели летчики в это мгновение глаза своего командира, возможно, не раз потом усомнились бы они в его твердости. Но человек почти всегда старается победить свою слабость. Чувствуя полное изнеможение, Демидов спиной повернулся к Ипатьеву — единственному, кто мог видеть его в эти секунды. Высокий бугристый лоб Демидова покрылся глубокими морщинами. Он думал, боролся и с собой, и с решением, которое кто-то навязал Комарову, а Комаров, вероятно, в такой же, как и Демидов, неуверенности не смог передать это решение в форме приказа, не требующего ни обсуждения, ни одобрения со стороны того, кому он предназначен.

— Вызовите старшего политрука, — сказал Демидов Ипатьеву.

Комиссар вошел и настороженно вгляделся в лицо Демидова:

— Что случилось?

— Выйдем наверх. Посоветоваться надо, — ответил командир полка.

На аэродром опускалась ночь. Остывшие металлические тела остроносых «яков» чернели на стоянках. Неожиданно совсем близко от летного поля вспыхнула зарница, вторая, третья, а потом устойчивый мертвенно-желтый свет пролился на землю, выхватив из мрака бугор и могилу майора Хатнянского. Яростная стрельба вспорола тишину. Нет, это были не солидно погромыхивающие раскаты тяжелых орудий. Перестрелка велась длинными, тонко грохочущими очередями. В них вплетались выстрелы, короткие, скрежещущие.

— Что это такое? — обеспокоенно спросил Румянцев.

— Немцы.

— Но это очень близко.

— Танки в восемнадцати километрах от аэродрома, — тихо проговорил Демидов, — думаю, уже ближе.

— А мы?

— Получен приказ немедленно перебазироваться.

— Сейчас, ночью? А с самолетами как?

— Командующий предлагает сжечь.

— Сжечь столько исправных машин, когда на фронте на вес золота каждая?

Демидов рассказал ему о только что происшедшем разговоре. Румянцев достал из кармана портсигар, торопливым нервным движением сунул папиросу в рот, но вдруг вспомнил, что курить нельзя — нарушение светомаскировки, и выплюнул ее под ноги.

— Стало быть, Комаров ждет вашего решения. А что думаете вы, Сергей Мартынович?

Подполковник сердито спрятал руки в наброшенный на плечи реглан. Он постепенно успокаивался. Кровь уже не билась в висках сильными толчками, речь стала спокойной, даже медлительной.

— Думаю, Борис. Упорно думаю и никак не могу смириться с тем, что мы должны уничтожить столько человеческого труда. Стыдно взрывать машину, способную подняться с земли и долететь до места перебазирования. Сожгу только оставшееся горючее.

— А самолеты? — запальчиво спросил Румянцев, словно в этом разговоре он наступал, а подполковник оборонялся.

Демидов, будто ему стало зябко, рукой стянул под шершавым подбородком воротник реглана.

— Дерзкая мысль у меня шевелится, Борис. Устроить ночной перелет. Летчики не умеют летать ночью — есть риск, что два или три человека могут разбиться. Но я предложу: этот ночной перелет добровольный. А ты что посоветуешь?

Румянцев носком ковырнул сухую, охолонувшую в сумерках землю.

— Сергей Мартынович, — сказал он негромко. — Существует хорошее правило. Если трудно — иди к народу. Иди не как командир, а как старший товарищ. Тебя поймут. [173]

Демидов тыльной стороной ладони провел по колючим седоватым усам, облегченно засмеялся.

— Золотой ты человек, Борис. Расцеловать бы тебя... Скликай, пожалуйста, летунов, а Петельникову скажи, пусть объявляет тревогу и дает команду на эвакуацию всему личному составу. Я попозже спущусь. Постою, подумаю.

Заложив руки за спину, Демидов прохаживался вдоль землянки. Десять шагов вперед, крутой поворот и десять шагов назад. Думал он уже не о предстоящем перелете. Когда он принимал какое-нибудь ответственное решение, то принимал твердо и безоговорочно, и тогда сразу становился уравновешенным и спокойным. Сейчас он думал о Румянцеве, чувствуя, как к сердцу подступает теплота. Хорошо, если рядом такой друг и помощник. Румянцев не слишком большой любитель частых собраний, заседаний партбюро, вызовов людей для разбора «персональных дел». Не любитель всего того, что в беспокойной жизни фронта осложняло бы боевую работу. Все у него делается тихо и незаметно. Но посмотришь — и боевые листки выходят, и беседы проводятся, и чуть ли не о каждом знает он буквально все. Нужно кого-нибудь одернуть — найдет острое слово, и, глядишь, призадумался человек. Нужно кого-нибудь похвалить — и это сделает. А главное, к его мнению прислушиваются, его уважают. И как этот добрый авторитет подкрепляется тем, что Румянцев сам отменно пилотирует и дерется в воздушных боях!

Демидов терпеть не мог тех иногда встречающихся на армейских стежках политработников, которые видели смысл своей работы в обильной переписке и целых каскадах всевозможных заседаний. У них и слова-то даже любимые отдавали канцелярией: «заострить», «поставить», «возбудить», «вызвать на партбюро». С такими Демидов был непримирим. Даже чуть не поплатился однажды за свою горячность.

Прислали как-то к нему комиссаром сухого, черствого человека. И взялся такой «наводить порядок». За один месяц человек этот, запугав парторга полка, сумел с его помощью «наградить» выговорами десять лучших летчиков и техников, пятнышка не имевших на своей совести. Демидов однажды не стерпел:

— Ты мне кадры не избивай! Не позволю! [174]

И пошло гулять «дело Демидова». Дошло до партийной комиссии округа. Хорошо, что присутствовал на ее заседании сам начальник политуправления, старый коммунист, работавший еще с Лениным. Ознакомился он с «делом» и головой грустно покачал.

— Ну, Воловиков, — сказал он незадачливому политработнику, — тебе не с людьми, а с чурками работать надо. Поедешь комиссарить на окружной полигон. Там людей меньше, мишеней больше.

Тем и кончился «конфликт». А потом будто свежий ветер прошелся по полку, когда назначили комиссаром Румянцева. «Золотой человек Борис», — подумал еще раз Демидов. Скрипнула дверь землянки, и лейтенант Ипатьев окликнул:

— Вы здесь, товарищ командир? Летный состав собран.

Демидов неторопливо спустился вниз. Летчики сидели в жилой половине землянки. Кто-то подал команду: «Встать!», но Демидов медленно поднял руку.

— Не надо, — сказал он и опустился на табуретку, поставленную посредине. — Як вам за советом пришел, друзья-однополчане. — Он снял фуражку, жесткой ладонью провел по волосам. — Бывают минуты, — продолжал он тихо, чувствуя, как смолкает все вокруг, — когда командиру хочется стать только вашим товарищем и спросить у вас совета.

Взгляд Демидова скользил с лица на лицо. Вот они, люди, с которыми его породнила навечно суровая солдатская доля, горькая пыль фронтовых дорог, победы и поражения в воздухе. Как они ему близки и понятны! Нетерпеливо вздрагивают крылья точеного, с горбинкой носа у смуглого Султан-хана, крупными пальцами смял папиросу Боркун. Вероятно, собрался закурить, но, узнав, что будет говорить командир, не стал доставать спички. «Сейчас и папиросу спрячет», — с усмешкой подумал Демидов. И действительно, Боркун неторопливо сунул папиросу в карман, поправил нависший на глаза черный чуб, сосредоточился. Майор Жернаков пощипывал франтоватые бакенбарды. В синих его глазах, кажется, так и застыла печаль по брату. Подпер ладонями подбородок молчаливый Красильников. Напряженно смотрит Воронов, морщит высокий лоб Алеша Стрельцов, будто решает трудную алгебраическую задачу. [125] «Подожди, — улыбнулся Демидов, — сейчас получишь задачу посложнее какого-нибудь биквадратного уравнения». Он потер жесткие ладони, уперся «ми в колени.

— Давайте решать, товарищи. Час назад немецкие танки были в восемнадцати километрах от аэродрома. Сейчас бой приблизился. Мы должны немедленно перебазироваться — вот-вот аэродром накроет их артиллерия. — Демидов помедлил и быстро, коротко, решительно нанес удар: — Получен приказ сжечь самолеты.

Не то вздох, не то подавленный стон пронесся по землянке. Порывисто вскочил с нар Султан-хан, его смуглое лицо сразу изменилось. Недоумением и гневом налились черные расширенные зрачки. Как два клинка, скрестились над переносьем острые брови.

— Командир... Как это сжечь самолеты? Султан-хан трижды зароет себя в землю, чем сделает это!

— Лучше головы лишиться, чем верного «ишака» запалить, — заглушил всех своим басом Боркун.

— Позора потом не оберешься, — мрачно заметил Красильников. — На весь фронт ославимся.

Всегда выдержанный Алеша Стрельцов, словно ветром подброшенный, устремился в круг.

— А мне разрешите? Только два слова! — Он обвел затуманившимися от волнения глазами летчиков и остановил их на Демидове. — Как же это, товарищи, — заговорил он, все больше накаляясь, — все мы тут командиры Красной Армии, комсомольцы и члены ВКП(б). Кто же давал нам право сжигать свои самолеты... Да, по-моему, — он задохнулся и выкрикнул тонким сорвавшимся голосом: — сжечь самолеты своими руками на земле — это еще хуже, чем потерять полковое знамя. Полк за это расформировать надо!

— А что же вы предлагаете?

— Лететь, товарищ командир.

— А вы хоть раз ночью летали?

— Нет, но полечу, — твердо ответил Алеша.

— И я полечу, — поддержал его Воронов.

— И я, — сказал лейтенант Барыбин, высовывая из заднего ряда курчавую голову.

Демидов достал портсигар, зажег спичку и выжидающе посмотрел на лейтенантов из группы Жернакова. [176]

— А что вы скажете? Наше пополнение.

— Нельзя сжигать самолеты! Улетим, — послышались голоса.

— Не все сразу, товарищи, — улыбаясь, остановил их командир полка. — Пусть один говорит.

С нар поднялся худой, по-мальчишески нескладный, угреватый парень. Демидов заприметил его еще в первый день: фамилия Бублейников, рост около двух метров, в столовой первый острослов, а вчера сбил один «юнкерс».

— Можно, товарищ командир?

— Давай, сынок, давай, орелик, — разрешил Демидов.

— Я за всех скажу, — медлительно и чуть гнусаво начал Бублейников. — Вы, товарищ командир, конечно, считаете нас еще зеленью или желторотиками, как в авиации говорят. Оно конечно, для этого налицо все факторы. В летных книжках у всех нас графа «Ночные полеты» пустая. Там светло, как в божий день. Да и опыта у нас боевого — кот наплакал, всего по три вылета. — Он запнулся и глянул на своих однокашников. Те, одобрительно посмеиваясь, кивали головами. — Нас, конечно, не сравнить с капитаном Султан-ханом или капитаном Боркуном, для примера сказать. Только и наше твердое мнение: не станем мы жечь самолеты, товарищ командир. Да это же почти как предательство. Полетим.

— Полетим! — дружно всплеснулись голоса за его спиной.

— Постойте! — Демидов поднял руку. — Спасибо вам, друзья, за преданность Родине. Чую, вы настоящие советские солдаты. Значит, решили — летим. Но перед этим я хочу обратиться еще с одной просьбой. Не ко всем, а к вам, молодым летчикам. Перелетать ночью без опыта в технике пилотирования трудно. Сами знаете. Так что я прошу, — он помедлил и повторил еще раз, — очень прошу: кто в себе сомневается, подойти ко мне. Здесь нет ничего стыдного. Вы же помните — основной закон летчика: не уверен в себе — откажись от полета, не подводи ни себя, ни других.

Он замолчал и опять выжидающе переводил глаза с одного молодого лица на другое. Но, кроме решимости и азартного горения, ничего не увидел командир полка. [177]

— Будут отказы? — спросил он в последний раз. — Нет? Считаю, с этим вопросом покончено. Вы что-нибудь скажете, комиссар?

Румянцев широко развел руками и улыбнулся:

— Зачем? Что я могу прибавить? Они все уже решили сами.

Летчиков разбили на три группы. Демидов, Султан-хан и Василий Боркун сели с ними за карты и быстро проложили маршрут к новому аэродрому. Лететь туда по расчету времени предстояло не более сорока минут. Перелет несколько облегчался тем, что новый аэродром был стационарный, с хорошей бетонированной полосой. Раньше на нем обитали дальние бомбардировщики, но близость линии фронта заставила их оттянуться в тыл. Перелет было решено производить парами. Первым посылать более опытного летчика с включенными аэронавигационными огнями, сзади на удалении — молодого, так, чтобы по огням ведущего он рассчитывал свои действия при взлете и посадке. Кроме того, в конце взлетной полосы, у холма с могилой Хатнянского, будут зажжены две плошки с мазутом для выдерживания направления.

За какие-нибудь полтора часа Демидов, Султан-хан и Боркун попытались преподать летчикам то, на что в программе обучения отводилось несколько дней.

Аэродром в эту ночь жил необычной жизнью. Гудели, выбираясь на ближайший большак, полуторки и ЗИСы, нагруженные штабным имуществом и всевозможной интендантской утварью. Мрачные и молчаливые, покачивались в машинах люди, знавшие, что им предстоит еще один переход на восток. Где-то села в кювет громоздкая старая «санитарка». Она отчаянно буксовала, ее вытаскивали молча и зло, без обычного дружного выкрика «раз, два — взяли». Обвешанный гранатами старшина Лаврухин ходил по аэродрому, готовясь подорвать взлетную полосу, землянки и блиндажи.

А с юго-запада настойчиво и неумолчно приближалась стрельба орудий. Где-то близко с сухим покашливанием ложились тяжелые мины. Техники и механики бесшумно, как привидения, передвигались по летному полю, заканчивали последние приготовления к перелету.

Первым должен был стартовать Демидов вместе с молоденьким, напоминающим галчонка лейтенантом [178] Стариковым. Был этот парнишка носат, зеленоглаз, покрыт мелкой сеткой веселых рыжих веснушек. Оканье сразу выдавало в нем волжанина. Демидов брал его с собой не случайно. По характеристике майора Жернакова, Стариков был самым слабым среди новичков.

— Если уж этот перелетит, — махнул рукой Жернаков, — тогда дело в шляпе. Все благополучно приземлятся.

Сейчас Стариков ходил вокруг своего «яка» и придирчиво допрашивал техника Кокорева о каждой детали. «Высотомер в порядке, прибор скорости в порядке, гидросистема в порядке», — доносилось до Демидова. Видавший виды техник Кокорев был ветераном полка, когда-то обслуживал самого Хатнянского. Придирчивость Старикова начинала его раздражать.

— Вы, как прокурор, товарищ лейтенант, о каждом шплинте спрашиваете. Раз доложил «матчасть к полету готова», значит, все в порядке и есть. Еще ни разу никого не подводил.

— А много подводить нас и не нужно, — проворчал Стариков. — Раз подведете — вот и сыграю в ящик. Дело простое.

Одетая ночной темью фигура Демидова внезапно выросла перед ним. Тихо и ласково прозвучал чуть хрипловатый голос:

— Что, лейтенант, сомневаешься? Стариков заученным курсантским движением вытянул руки по швам.

— Нет, товарищ командир. Как-нибудь долечу.

— Мне как-нибудь не надо, — возразил Демидов, — мне хорошо надо. Ты возьми себя в руки, сынок, и все получится. Ну! Мать ведь тебя с войны ждет, а ты сыграть в ящик собираешься. Благополучно должен долететь, понял? Повтори приказание.

— Есть благополучно долететь, товарищ командир, — улыбнулся ободренный лейтенант.

— Вот это лучше, — Демидов потрепал его за мягкий, совсем мальчишеский подбородок, деловито прибавил: — Как только взлетим, скорость все время держи расчетную. И за моими огнями следи. Я тебе через каждые пять минут крен буду делать. Красный огонек будет уходить вниз, зеленый вверх. Это — чтобы ты мои огни со [179] звездами или какими другими огнями не спутал. Ну, желаю удачи.

Так же внезапно, как и появился, Демидов растаял в потемках. Был — и не был. А на сердце у Старикова стало спокойнее, теплее. «Душевный, видать, мужик, — подумал лейтенант, — и «батей» его зовут не зря».

Подбежал запыхавшийся капитан Петельников. И даже у него, всегда сдержанного, педантичного, тревога прозвучала в голосе, когда он приказал:

— Вам запускать мотор, лейтенант Стариков. Ни пуха ни пера! Первым открываешь ночную навигацию. Гордись!

— На новом аэродроме встретимся, товарищ капитан, — бодро отчеканил летчик.

Звездный купол осенней ночи висел над аэродромом. В ожидании сигнальной ракеты на взлет Демидов смотрел ввысь сквозь прозрачный фонарь кабины. В чашечках приборов тускло мерцали стрелки, и одна из них, минутная, очень медленно, как ему казалось, отсчитывала деления. В беспорядочной россыпи звезд глаза отыскали Млечный Путь, Большую Медведицу. Демидов улыбнулся в жесткие усы, вспомнив, что этим несложным астрономическим познаниям он обязан одной веснушчатой тихой сельской учительнице, с которой судьба свела его еще в первые годы Советской власти, когда он, молодой командир погранзаставы, с небольшим конным отрядом гонялся по жарким барханам за бандой басмачей Аслан-бека. «Чудная судьба, — подумал Демидов, — свела, и навсегда».

В черном проеме неба заблестел рогатый месяц, и полосы желтоватого света рассыпались по звездному полю. «Это нам на руку, — отметил Демидов, — хоть какая-то видимость в полете будет». И тотчас же ночной сумрак впереди рассекла красная сигнальная ракета. Демидов включил мотор. Корпус истребителя забился легкой дрожью. Толстыми огрубелыми пальцами подполковник поправил на шее шнур с ларингофонами, передал своему напарнику:

— Второй, второй, напоминаю: взлетаем и садимся с прямой. Я первым, вы за мной. Через семь минут контролируйте себя по земле: внизу — изгиб реки. Через двенадцать минут — станция, через двадцать — город Гжатск, через тридцать — электрическое «Т». [180]

— Вас понял, — коротко отозвался Стариков.

— Ну, двинулись, — произнес Демидов.

Притормаживая, он вырулил на старт. Оглянувшись, увидел за собой черный силуэт другого истребителя и вырывающиеся из-под капота языки пламени. Сдвинув брови, командир полка следил за секундной стрелкой, подгонял ее бег лаконичными отсчетами по радио — до взлета сорок секунд... тридцать... десять... пошли!

Ручка управления и педали послушно отозвались на его движения. Набирая скорость, истребитель устремился вперед, загудел сильнее и оторвался от земли. Стрелка высотомера задвигалась: сто, двести, пятьсот метров. Демидов и его ведомый не видели столпившихся у землянки летчиков, следивших за их взлетом. Когда на высотомере было уже семьсот метров, Демидов не без тревоги запросил:

— Стариков, как идете?

— По вашим огням, командир, — послышался в ответ взволнованный голос ведомого.

— Через три минуты изгиб реки. Сообщите, когда увидите.

— Есть.

— Набрать высоту восемьсот.

— Есть.

— Бодрее держись. Понял? — сердито прикрикнул Демидов, хорошо зная: ничто так не мобилизует в воздухе неопытного летчика, как энергичный, сердитый окрик. И он не ошибся. Ровно через три минуты в наушниках возник голос ведомого, но уже не сдавленный и тугой от волнения, каким он только что был, а твердый, хотя и возбужденный:

— Командир! Прошел изгиб реки!

— Молодец! — одобрил Демидов. — Вот и научился ночью летать!

И совсем обрадованно, даже со смехом ответил лейтенант:

— Ага... научился!

Эфир потрескивал в наушниках, слегка искажая голоса. В воздухе, особенно в боевом полете, разговаривать полагалось как можно меньше. Этого Демидов строго требовал от подчиненных. Но сейчас, когда их обволакивала тревожная фронтовая ночь, а Старикову эту плотную темень приходилось на самолете преодолевать [181] первый раз в жизни, разговор только ободрял, и Демидов не прекращал его ни на минуту:

— Что проходим?

— Станцию, командир... на путях эшелоны.

— Правильно. А сейчас?

— Под плоскостями лес.

— Верно, — отзывался Демидов и сваливал свою машину в крен. — Как я иду?

— С правым креном.

— А сейчас?

- В горизонтальном полете.

Демидов лишь изредка взглядывал вниз на землю. Для него, проведшего за штурвалом сотни часов, простым и несложным был совершавшийся перелет, но каждую секунду беспокойно думалось о молодом лейтенанте. Такому неопытному юнцу стоило только на секунду ослабить осмотрительность, и могло произойти все. Потеряв пространственное положение, летчик мог с небольшим углом на огромной скорости мчаться вниз, оставаясь в твердой уверенности, что летит горизонтально, до той самой последней страшной секунды, когда машина, направленная его же собственной рукой, врежется в землю. Мог он и свалить машину в большой крен, думая, что летит по прямой, и сорваться в штопор. Много опасностей подстерегало его в этом полете, и, думая о них, Демидов волновался больше своего ведомого.

По расчету времени впереди должен был показаться аэродром. Командир полка неустанно всматривался. Зоркие, острые его глаза все-таки отделяли землю от неба. Чуть освещенная месяцем, бежала она впереди, где-то совсем близко смыкаясь с падавшим на нее ночным небом и превращаясь в одно невообразимо черное месиво. Чуть-чуть светлели очертания дорог и озер. Пятнами обозначались лесные массивы. А дальше такая же темень, и невозможно ее пробить глазом. От напряженного ожидания начинали цепенеть руки и ноги. Демидов стал тревожиться, не сбились ли они с курса. Плохо, если сбились. Тогда ведомому нельзя уже следом за ним заходить «а посадку с прямой. Придется маневрировать, доворачивать, а это сопряжено с новыми сложностями в пилотировании... Бежала секундная стрелка, исчерпывая последнюю минуту. Вот добежит она до цифры 60, и [182] баста. Надо будет кружиться, всматриваться в темень. Демидов в бессильной ярости закусил губу. И вдруг обрадованно свистнул и чуть приподнялся на сиденье. Впереди внизу приветливо замигали зеленые огоньки электрического «Т», вспыхнули два ряда более крупных красных огней, ограничивающих бетонированную посадочную полосу.

— Сынок, выше голову! — весело закричал он по радио. — Пришли!

— Вижу «Т».

Демидов короткими командами напомнил о самом необходимом при посадке. Он подавал эти команды и на всем протяжении посадки: и пока они снижались, и когда колеса его машины весело застучали по гладким плитам бетона, и даже потом, когда, зарулив на стоянку, остановился и откинул фонарь. Убрав обороты мотора, подполковник следил за ведомым. Самолет Старикова коснулся земли и тотчас взмыл с большим «козлом».

— Ручку на себя, правую ногу чуть-чуть! — кричал Демидов по радио. — Вот так. Молодец!

Самолет, хоть и сильно «скозлил», не выкатился за ограничители. Мягко подпрыгивая, он подрулил к командирской машине и стал справа от нее, будто птенец под крылышко. Демидов видел, как в кабине черным силуэтом поднялся летчик, как он отстегнул лямки, освобождаясь от парашюта, и на цепких руках легко и красиво, не прикасаясь ногами к плоскости, выбросил свое тело на землю. «Гимнастом хорошим может стать, чертенок, — добродушно подумал Демидов. — Эх, если бы не война, заставил бы в спортсекции заниматься». Лейтенант подошел к его истребителю, вскочил на крыло. Винт истребителя вращался на малых оборотах. Теплый воздух подул Старикову в лицо. Он ухватился рукой за борт кабины и радостно доложил:

— Лейтенант Стариков произвел посадку, товарищ командир.

— И благополучно, — стараясь перекрыть шум мотора, прибавил Демидов. — Вот видишь, а ты в ящик сыграть собирался.

— Так это я так просто сказал, товарищ командир. Для эффекта, — смутился лейтенант. — Но если говорить правду, то и страху хватить пришлось... [183]

— А я, думаешь, за тебя страху не хватил? — засмеялся Демидов. — Однако твой страх уже кончился, а мой только начинается. Ну ладно, отойди в сторонку, я сейчас полк принимать буду.

Над аэродромом нарастал раскатистый бас моторов. Заходила очередная пара истребителей.

Стоя на жестком пилотском сиденье, Демидов придирчиво следил за поведением машин, будто руководил самыми что ни на есть обычными учебно-тренировочными полетами. Всем своим коренастым, крепко сколоченным телом он то и дело подавался то вперед, то влево, то вправо, повторяя односложные, но так хорошо знакомые молодому летчику команды: «Выравнивай... добавь газок... подтяни, подтяни... направление...» А потом, когда уже рулили на стоянку оба истребителя, весело и бодро раскатывался командирский басок: «Молодцы, орелики, право, молодцы».

И снова поворачивал Демидов голову на запад. Настроившись на волну, связывался с очередной подходившей к аэродрому парой и сопровождал ее посадку своими наводящими командами.

Одна за другой садились пары истребителей. Первые из них привели сюда опытные летчики, уже летавшие ночью, — Боркун, Султан-хан, Жернаков. А потом пошел сплошной молодняк: за неопытным летел еще более неопытный. Наблюдая посадку Воронова и Стрельцова, Демидов немало подивился их спокойной расчетливости. Нельзя сказать, чтобы тот или другой мастерски посадили свои машины. Наоборот, Стрельцову еле-еле хватило полосы, чтобы закончить пробег: еще сто метров — и он выкатился бы на кочковатое поле, а Воронов не обошелся без большого «козла». Но оба они проявили такое внимание к своим ведомым, так заботливо корректировали их полет на всем маршруте, что оба новичка из жернаковской группы, прикомандированные к ним, сели ничем не хуже своих ведущих.

Последними, завершая необычный перелет полка, садились старший лейтенант Красильников и лейтенант Бублейников, тот самый, что выступал на полковом собрании от имени молодых летчиков и ратовал не сжигать самолеты, а перегнать их на новую точку. Красильников лихо притер своего «ишачка» у самого «Т» и быстро [184] освободил полосу. Заруливая на стоянку, он вдруг крикнул по радио Демидову:

— Командир, наблюдайте за Бублейниковым! — и смолк. Демидов недоуменно пожал плечами, вгляделся в насупившуюся ночь и тускло мерцавшие звезды. На их фоне замелькали, приближаясь, красный и зеленый крыльевые огни самолета.

— Бублейников, дружище, спокойнее, прибавьте газ, — медленно процеживая слова, заговорил подполковник, — учтите, садитесь с боковиком. Как меня слышите?

Внимательно наблюдая за вырастающим из мрака силуэтом истребителя, он ожидал обычных слов «вас слышу, вас понял» и удивился, что их не последовало. Машина лейтенанта, ревя мотором, снижалась с очень малым углом планирования.

— Газ... убирайте газ! — кричал Демидов, но Бублейников, будто не слыша, все так же полого подводил самолет к полосе. Он коснулся земли колесами далеко за «Т». На большой скорости промчалась машина за последний красный огонек ночного старта. Свет крыльевой фары рассек аэродром, и Демидов увидел уже не бетонку, а рыхлое неровное поле, куда нельзя было выкатываться ни одному самолету. Послышался треск, и мотор тотчас заглох. Демидов выскочил из кабины, спрыгнул на землю. Около его истребителя стоял потрепанный легковой «газик», присланный сюда предусмотрительным командиром батальона аэродромного обслуживания (БАО).

— Эй, кто там, машину! — рявкнул он. Послышались неуверенные голоса:

— С Бублейниковым, кажется, авария.

— На слова речист, да на посадку не чист! — язвительно заметил остроносый окающий Стариков.

«Газик» запрыгал по целине, выехал на рулежную дорожку и помчался плавно. Румянцев, успевший вскочить в машину, шепнул Демидову:

— Досадно, если самолет он разложил!

— Подожди, Борис, — недовольно остановил его командир полка.

Машина приблизилась к месту приземления последнего истребителя. Самолет Бублейникоза стоял, уткнувшись [185] в землю правым крылом, осев на подломанное колесо. Из кабины никто не выходил.

— Лейтенант Бублейников! — окликнул Демидов летчика и, вскочив на плоскость, подошел к кабине.

Кто-то зажег электрический фонарик. Ровный луч нерешительно скользнул по фюзеляжу, вырвал из темноты остекленную часть самолета, и люди, обступившие кабину, увидели навалившееся на ручку управления неподвижное тело летчика.

— Бублейников!

Лейтенант слабо пошевелился, поднял голову, и на бледном угреватом лице мелькнула вялая улыбка:

— Я сел... дошел... товарищи, не ругайте за поломку, меня на взлете... осколком...

Летчики осторожно вытащили его из самолета, погрузили в подъехавшую «санитарку». Красильников, подбежавший к месту происшествия, жарко шептал над головой впадающего в забытье летчика:

— Ты, Вася, крепись, главное — крепись, оно с каждым может случиться... я о тебе всем расскажу.

— Командиру доложи, — простонал Бублейников. «Санитарка» уехала, Красильников, покачивая головой, смотрел ей вслед.

— Что случилось? — придвинулся к нему Демидов.

— Вы его не ругайте, товарищ командир, он не виноват, — быстро заговорил Красильников, — он же весь в крови. Я сам не знал сначала. Мы взлетали последними. Все автомашины отъехали, одна только оставалась — с капитаном Петельниковым и техником Кокоревым: они нас в полет выпускали. Все было хорошо, мы в кабинах сидели, моторы запустили. А когда выруливали, немцы уже начали на аэродром тяжелые мины класть. У меня на рулежке одна справа ухнула, потом оторвался — услышал сзади разрыв. Запросил Бублейникова по рации, он одно твердит: «Порядок, за хвостом была мина». И на маршруте что ни спрошу — в ответ одно и то же: «Вас понял, порядок». Только когда световое «Т» увидели, он успел мне радировать: «Командир, говорит, голова кружится, тошнит. Держусь из последних сил». Ранило его, товарищ подполковник. Здорово ранило. — Красильников опустил голову, неуверенно попросил: — В санчасть меня бы пустили. Повидать его. [186]

 — Поедете, — согласился Демидов.

Сняв шлем, стоял он на крепко расставленных ногах. Ветер шевелил жесткие седые волосы, плескался в изрезанное рябинками лицо. Летчики окружили подломанный самолет и Демидова. Он снова видел знакомые лица людей, бесконечно ему близких и дорогих, за судьбы которых отвечал своими сединами, своей совестью и умом, своим сердцем простого русского человека.

— Спасибо, друзья, — сказал он негромко. — Я сегодня доверился вам, а вы доверились мне. И, как видите, мы вывели полк из-под удара.

Сорок первый! Ты войдешь в нашу память, и войдешь навечно. Может, появится когда-нибудь писатель или историк, который скажет, что был ты годом сплошных страданий и мук, черным от дыма и несчастий годом. Но если, вспоминая тебя, увидит он только обожженные стремительным ветром войны города и села, матерей, выплакавших свои глаза над детьми, погибшими от фашистских авиабомб, скорбную пыль фронтовых дорог отступления от Бреста до пригородов Москвы, людей, с муками и боями пробивающихся из окружения, беспощадную поступь танковых колонн Гудериана и холодную жестокую расчетливость воздушных пиратов Рихтгофена, неудачи отдельных наших штабов и генералов — жестоко ошибется такой писатель. Лишь половину правды, горькую половину скажет он поколению.

Нет, не только таким был сорок первый!

Был он годом, разбудившим могучие народные силы, вызвавшим к жизни великое мужество и героизм. Да, из песни слова не выкинешь. Было все: и горькая пыль дорог отступления, и выход из окружения, и слезы матерей. Но кто мог не увидеть в том же сорок первом году, как бились на земле и в воздухе с численно превосходящим врагом еще не накопившие боевого опыта, не успевшие перевооружиться воины Красной Армии. И не выходцы из окружения, не страдальцы военнопленные были героями сорок первого. Нет, героями стали пограничники Бреста; пехотинцы и артиллеристы, бравшие Ельню в дни массового отступления; летчики с «чаек» [187] да И-16, один против пяти дравшиеся с «мессершмиттами» и «хейнкелями»; панфиловцы, намертво ставшие под Дубосековом. Они гибли десятками и сотнями, эти порой безымянные герои, но место их в боевом строю немедленно заполнялось другими. Становились на их место те, кому суждено было потом бить врага под Москвой и на Волге, на Днепре и на Висле, штурмовать в Берлине рейхстаг.

Улыбаясь в подстриженные усы, вспоминал Демидов, как на седьмой день войны, получив приказание перебазироваться полком на восток, зашел он в казарму, где коротали беспокойные первые фронтовые ночи механики и техники. Ему навстречу в затемненном проходе поднялся Кокорев, смуглый, узколицый техник, обслуживавший самолет Саши Хатнянского:

— Стой, кто идет?

— Я, Демидов, — пробасил подполковник.

Глазок электрического фонарика тотчас же погас, и Кокорев попятился к стене, уступая дорогу в узком проходе. В полумраке Демидов оглядел казарму. На койках в сторожких, неспокойных позах нераздетые и неразутые спали техники и механики. Кто-то метался, бормотал неразборчивые слова, кто-то со свистом всхрапывал.

— Как настроение, Кокорев? — тихо спросил Демидов.

— Ничего настроение. Хорошее.

— С чего же это? — поинтересовался подполковник.

— Так ведь слух прошел, — улыбнулся Кокорев, — говорят, на минском направлении отступаем, а прибалтийцы Кенигсберг взяли... Это правда, товарищ командир?

— Правда, Кокорев, — не колеблясь, ответил Демидов. — Не только Кенигсберг, Берлин возьмем.

А минуту спустя Демидов, гулко впечатывая шаги в твердый асфальт аэродромной дорожки, под небом, освещенным зенитными трассами и прожекторами, думал о великой силе русского человека, который, и отступая к Москве, ни на минуту не терял веры в победу.

И много раз думал об этом Демидов.

Под Вязьмой, стоя у стартового «Т», он выпускал в полет очередную четверку истребителей, когда на запыленном «газике» подъехал к нему командир БАО с незнакомым [188] капитаном, очень худым, небритым, в изодранной на локтях гимнастерке. Демидов с удивлением оглядел капитана и, обращаясь скорее не к нему, а к командиру БАО, гаркнул:

— В чем дело?

— Товарищ подполковник, капитан требует накормить его тридцать человек, а ни у кого нет аттестатов.

— Не кормить, — властно приказал Демидов, — у нас не заезжий двор. Где продаттестаты?

— Если бы вы побывали там, где я, их бы у вас тоже не было, — ледяным от бешенства голосом сказал незнакомый капитан.

— Где же это вы побывали? — иронически спросил подполковник. — И кто вы такой?

— Я капитан Бодров, — сдавленно выкрикнул незнакомец, — десять суток я выводил из окружения свой разбитый батальон. Мы не видели за это время ваших самолетов, травой питались, а вы распивали чаи с шоколадом. Мы... нам было в десять раз тяжелее.

— Капитан, вы считаете, что это дает вам право дерзить?

— Мои бойцы — это настоящие герои.

— Герои? — язвительно переспросил Демидов. — А что они сделали такого героического?

— Прорвались к своим.

— И только?

— Как! Разве этого мало! — вскричал Бодров, ошарашенный невозмутимостью этого властного рябоватого подполковника.

Демидов усмехнулся:

— Да, мало, — сказал он жестко. — Действительно, вы шли по лесам и болотам, но все это делали для того! чтобы занять свое место в строю... и только. За что же вас называть героями! Вы прятались эти десять дней от немцев, а мои летчики били их в открытых боях, причем били их основную силу. Ту, что вообще не считалась с вашей группой, оставшейся в окружении. Вели вы себя достойно — оружия не сложили, но выполнили лишь свой долг. А герои... герои — это те, кто вражескую силу сейчас молотит.

Капитан устало опустил плечи.

— Это верно, товарищ подполковник... Только и мы себя не посрамили. [189]

— Достойный ответ, — согласился Демидов и приказал немедленно накормить, помыть в бане и обмундировать всю группу капитана Бодрова. Потом смотрел вслед подымавшему аэродромную пыль «газику» и думал: «Не ошибся ли? Может, слишком круто с ним обошелся? Нет, не ошибся. Видно, хороший ты человек, капитан Бодров. Вот встанешь в строй, набьешь со своими ребятами морду фашистам и будешь настоящим героем».

На новом аэродроме жизнь демидовского полка поначалу потекла гораздо спокойнее. Командующий авиацией фронта дал летчикам два свободных дня. За это время они успели разместиться в уютных землянках, обжитых экипажами дальних бомбардировщиков, ранее занимавших этот аэродром. Наведались в баню, сооруженную в небольшом лесочке, люто парились в тесной парилке, заменили вышедшее из строя обмундирование. Командир БАО майор Меньшиков сам разводил летчиков по землянкам, сам вместе с начальником вещевого отдела развез им пакеты с вещами.

Султан-хан старательно брился, когда в землянку пришел посыльный и объявил, что Демидов приказал всем явиться на совещание летного состава.

Алеше Стрельцову после ночного перелета хотелось скорее повидаться с Вороновым, и он обрадовался этому известию.

— Скоро побреетесь, командир? — окликнул он Султан-хана.

— Вай, — не отнимая от щеки тонкого лезвия бритвы, отозвался горец, — какой нетерпеливый! Самому брить нечего — на командира не кричи, как на ишака. — Султан-хан снял со своей щеки последнюю дорожку смолисто-черных волосков, посмотрел в зеркало: — Ай молодец, Султанка, совсем помолодел. Какой жених!

И тотчас же погасли черные глаза, тенью легла на лицо печаль. Маленькая ранка — снова встала она перед ним. Задумчиво и скорбно смотрел Султан-хан на свое отражение в зеркале. Тоска, дремавшая на самом дне души, пока он ходил, летал, что-то делал, не погружаясь [190] в сокровенные свои мысли, вдруг всплыла и заслонила перед ним все окружающее, болью перекосила губы. Снова думал Султан о неотвратимых признаках своей болезни. На лопатке, уже третье по счету, росло круглое, с багровыми краями пятнышко. А на руке, под лайковой перчаткой, то, самое первое, теперь не просто шелушилось, а стало покрываться по утрам липким, влажным налетом. Тяжелая испарина выступила на щеках у горца. «Ой, дедушка Расул, сколько же еще мучиться твоему бесприютному Султанке?»

Султан-хан оттолкнулся ладонями от острого края стола, вскочил. Смахнул с лица своего угрюмость. Даже улыбнулся, повстречавшись глазами со взглядом Алеши:

— Ну что, ведомый, дождался? Пошли.

Новый аэродром выгодно отличался от старого. Здесь все было сделано прочно, капитально. От широкой бетонированной полосы расходились в разные стороны гладкие рулежные дорожки. В авиагородке после бомбежек уцелели многие здания. На асфальтированных дорожках авиагородка еще сохранились транспаранты с довоенными лозунгами. Идя в штаб полка на совещание, Алеша с любопытством прочитывал их: «Летчик! Помни, что высокая дисциплина — залог безаварийности полетов», «Будем образцово проводить предварительную и предполетную подготовку», «Женсовет — будь шефом зеленых насаждений».

Он с печальной улыбкой посмотрел вокруг. Сейчас эти зеленые насаждения — тоненькие березки и неокрепшие липы — выглядели более чем жалко. Осень сорвала с них листья, осколки от фугасных бомб оставили зазубрины на их телах, и стволы кровоточили смолой. В груде опавших желтых листьев там и тут виднелись обгорелые, срезанные осколками ветки.

В центре авиагородка глядели пустыми впадинами окон трехэтажные кирпичные здания. Стены их были выпачканы черными полосами пожарищ, острый запах гари — его трудно было спутать с каким-либо еще — пропитывал воздух. Алеша с грустью подумал, как жутко и беспощадно перечеркнули всю прежнюю жизнь — с призывами к женсовету беречь зеленые насаждения, а к командирам изучать строевой устав — намалеванные на стенах буквы; «Бомбоубежище».

Султан-хан шагал впереди в своих щегольских, по-кавказски сшитых сапожках неслышной, кошачьей походкой, помахивал прутиком.

По ровным асфальтированным дорожкам дошли они до противоположного конца аэродрома. Там, на опушке редкого сосняка, основал осторожный Демидов штабной КП. Он был удален и от старта, и от жилых землянок, и от самолетных стоянок, так что ни одна самая яростная бомбежка не могла вывести из строя все управление полка одновременно.

— Мудрый старик наш «батя», — пробасил вместо приветствия возникший откуда-то из-за кустов орешника Боркун, — всех по разным углам разбросал. Жернаковских ребят я еле-еле отыскал, а куда твою эскадрилью упрятали, так и не смог определить.

— Мы в тридевятом царстве, в тридесятом государстве, — улыбнулся Султан-хан, — а ты откуда, Вася?

— У Бублейникова был. В санчасти.

— Ну и как он?

— Дышит. Залатали его хирурги. Рана не такая уж серьезная, но крови много потерял. «Батя» его к ордену представил.

— Я бы свой ему за такое дело отдал, — сказал Султан-хан.

— Смотри ты, экий Суворов Александр Васильевич, — засмеялся безобидно Боркун.

— Ладно, Вася, нэ шуткуй, — нахмурился горец. — Скажи лучше, для чего нас собирают?

— Совещание какое-то. Говорят, новый командующий ВВС фронта прилетит.

— А где же старый?

— На повышение пошел.

Султан-хан прищурился, сверкнул черными глазами.

— Что бы нам такое сделать, чтоб в гору пойти, а? Эх, не та нам планида. Хоть бы в могилу зарыли после смерти, как майора Хатнянского, — зло закончил он. — Могилу да столб на ней с красным пропеллером. Был Султанка и нет Султанки, а земля по-прежнему вокруг солнца вертится.

Боркун сердито свел лохматые брови, нагнул голову с таким решительным видом, словно боднуть хотел Султан-хана:

— Ты мне эти загробные речи брось. [192]

— Хорошо, Вася, нэ буду! — согласился Султан-хан. — А то еще узнают и в бой меня не станут пускать. А за фрицами у меня должок. Двадцать хочу срубить.

У штабной землянки они остановились. К ним торопливой озабоченной походкой подошел Демидов, небрежным кивком поздоровался. За Демидовым, в застегнутом на все пуговицы реглане, шел комиссар и, чуть приотстав, с ракетницей в руке Петельников. Боркун сочувственно поглядел на его запыленные сапоги и брюки:

— Вырвались из-под Вязьмы, товарищ капитан?

— Ох, и не говори, Боркун, — вздохнул Петельников, — еле ноги унесли. Мы на своей чахлой «эмке» по московскому шоссе гнали, а за железнодорожной насыпью их мотоциклисты мчались. Пока до разъезда не доехали, друг друга не видели и не трогали. Спасибо, на разъезде танк наш в засаде стоял — дал им жару.

Летчики подошли к высокому гребню штабной землянки, старательно выложенному свежим дерном. На покатой его спине сидело несколько человек: в центре — Воронов, в лихо сбитой на глаза пилотке, с гитарой в руках, и рядом — сияющий моторист Челноков. Все вскочили при появлении командиров эскадрилий.

— Сидайте, сидайте, хлопцы, — добродушно остановил их Боркун. — Чем тут занимаетесь?

— Песни слушаем, — ответил за всех явно приободрившийся после ночного перелета Стариков, — лейтенант Воронов соло дает на слова нашего полкового поэта Челнокова.

— Ну и спивайте ваше соло. — Боркун тяжело опустился на дери, глазами показал Султан-хану место рядом с собой.

Алеша улыбнулся, глядя на своего друга. А тот убрал под пилотку рыжие вихры, кончиком языка облизал губы. Струны гитары брякнули с задором, и на манер лихих саратовских частушек Коля смело запел:

Самолеты шлет к нам Геринг,
Шлет и удивляется:
Самолеты улетают,
Но не возвращаются. [193]


Носок сапога так и буравил землю, словно Воронов хотел ринуться в отчаянный пляс.
Отвечают ему асы: —
Мы бомбили много стран,
Но ни разу не слыхали,
Что за штука есть таран.

И снова медные струны гитары задрожали под его пальцами.

От удара от такого
Вниз летим мы с высоты.
Догорают в Подмосковье
Наши крылья и хвосты. И-и-х!

Всей пятерней Воронов ударил по струнам, заглушая себя заключительным аккордом.

— Колька, да ты артист! — весело выкрикнул Стрельцов.

Воронов осадил его строгим взглядом и, не отвечая, обратился к Боркуну:

— Товарищ капитан, в заключение нашего концерта разрешите исполнить небольшую песенку о жизни и смерти.

— Слова, чьи слова? — спросил кто-то.

Воронов широким жестом указал на Челнокова.

— Опять же его, маэстро Челнокова. Только он щедро питает музой мой скромный репертуар. Слушайте все.

Медленный голос Воронова, уже не озорной, а чуть грустный и усмешливый, взлетел над землянкой, в сыром утреннем осеннем воздухе.

Скажу я вам заранее,
Скажу я, не тая,
Что ждет давно в Германии
Старуха, смерть моя.

Грозит косой отточенной,
Зенитками грозит:
Мол, я уполномочена
Тебя похоронить.

Ох, милая старушечка,
Не к спеху умирать.
Прошу тебя, старушечка,
Лет сорок обождать. [194]

— Браво, Коля! Ай да солист! — закричали со всех сторон летчики, покрывая припев дружными аплодисментами. — Давай еще!

— Постойте, — остановил их Боркун,

Тонкий, пронзительный свист раздался в стороне от аэродрома. Несколько человек шарахнулись поближе к щели, узнав по этому свисту работающие на больших оборотах моторы «Мессершмиттов-109», но Воронов, вскочивший на гребень землянки, остановил всех выкриком:

— Товарищи, два «мессера» бьют «ишака»!

Приложив к глазам ладони, летчики вглядывались в высокое голубое небо, освещенное уже не греющими лучами осеннего солнца. В разводах редких крупных облаков промчались два остроносых истребителя. Их тонкие тела хищно сверкнули на солнце. Мелькнули черные кресты на крыльях.

Трассы, отрывистые и внезапные, вспороли тишину над аэродромом и повторились эхом где-то в ближайшем леске. И тотчас все увидели, как маленький туполобый истребитель И-16, в который была направлена пушечная очередь ведущего «мессершмитта», проворно нырнул в кудлатое облако.

— Ловок, чертенок! — восхищенно воскликнул Султан-хан.

«Мессершмитты» следом за «ишачком» вскочили в то же самое облако. Секунды показались долгими. Взгляды людей, наблюдающих с земли за неравным боем, перенеслись в голубое пространство, отделявшее одно облако от другого. Маленький «ишачок» внезапно взмыл вверх, ввинчиваясь в небо немыслимой отвесной свечой. В самой верхней точке он сделал неожиданный переворот, лег на спину, выбросив в небо свое короткое металлическое брюшко.

В то мгновение, когда ведущий «мессершмитт» поднял нос, чтобы скользнуть под углом вверх и дать по своему противнику очередь, маленький «ишачок» в перевернутом положении ринулся ему навстречу. Летчик, его пилотировавший, висел головой вниз, когда направлял капот своей машины прямо на «мессершмитта». Это был прием, по сложности пилотирования доступный очень немногим. Все, кто с земли наблюдал за молниеносной [195] атакой, замерли от удивления. Один Боркун разжал тяжелые челюсти и охнул, не успев ничего сказать.

Громкий стук прервал тишину над аэродромом почти одновременно с треском «мессершмиттовской» пушки. Но трассы немца ушли в пустое одинокое небо, а две струи огненного пунктира, протянувшиеся от перевернутого вверх фюзеляжем И-16, оборвались у самой кабины фашистской машины. Темной молнией скользнул по небу зеленый «ишачок», набирая высоту, и где-то вверху стремительно выровнялся.

— Влепил! Честное слово, влепил! — азартно выкрикнул Алеша.

— Я бы так нэ смог, — вместо похвалы выговорил Султан-хан.

Атакованный «мессершмитт» несколько секунд продолжал по инерции набирать высоту. Он попал в каскад солнечных лучей и заблестел горбатой остекленной кабиной. Но в следующее мгновение солнце почернело. Огромный пушистый хвост вырос у вражеской машины, она опрокинулась на спину и ринулась к земле. От правого крыла отрывались пылающие куски дюраля. Где-то гораздо выше сражавшихся самолетов скользнула вторая тень. Это ведомый «мессершмитт», не рискуя вступать в бой один на один, поспешил покинуть опасную зону.

— Ловко он вышел из игры! — проговорил Красильников. — Оказывается, один на один они не рыцари!

Весь бой занял меньше пяти минут. И снова безобидная тишина осеннего дня опустилась на землю. В стороне от аэродрома, над ближним лесом, поднялся душный черный столб, послышался взрыв. Потрескивая мотором, не делая круга, с прямой заходил на посадку И-16. На самолете не было номера, лишь белая полоса пересекала фюзеляж. Коснувшись колесами земли, истребитель очень быстро, как всем показалось, закончил пробег и, подпрыгивая, стал рулить к штабной землянке.

Демидов, Румянцев и Петельников стояли у входа.

— Пойдем посмотрим на пилотягу, — весело предложил Султан-хану Боркун. — Ей-богу, расцеловал бы такого бравого летуна!

Летчики поспели как раз в ту минуту, когда прилетевший, продолжая рулежку, выглянул из-за козырька, возвышавшегося над кабиной. [196]

— Кто такой, не знаете? — осторожно спросил Боркун у Петельникова, но начальник штаба улыбнулся и промолчал,

Незнакомый летчик развернул истребитель хвостом к штабной землянке и перевел мотор на большие обороты, прежде чем его выключить. Корпус «ишачка» задрожал как в лихорадке, густая пыль облаком ударила в лица людей, окруживших машину, заставила их отвернуться. Когда пыль осела на чахлую травку, летчики увидели коренастого, плечистого человека с широким, скуластым лицом. Зеленоватые, чуть сплюснутые надбровными дугами глаза смотрели требовательно и дерзко. Желтую кожаную курточку распирали плечи.

— А кто ему позволил сюда заруливать? — усмехнулся Султан-хан. — Сейчас «батя» даст ему выволочку за это!

Но, не успев договорить, горец оторопело отступил назад. Вопреки его ожиданиям, Демидов не только не напустился на прилетевшего, а весь подобрался, улыбнулся и, шагнув навстречу, замер в положении «смирно».

— Товарищ генерал, — услышали все его громкий голос, — личный состав полка собран по вашему приказанию в расположении штаба.

«Генерал», — прошелестело недоверчиво вокруг, и лица летчиков, секунду назад беспечно-удивленные, сразу посерьезнели, насторожились.

— Вольно, вольно, — пробормотал Демидову прилетевший летчик, ловя на себе восхищенные взгляды. Потом, отнюдь не без рисовки, он снял с головы шлемофон и небрежно-точным движением забросил его в кабину. Свалявшиеся под меховой обшивкой шлемофону волосы, курчавые от природы, причудливыми вихрами разметались на голове.

— Эй, кто-нибудь... фуражку, она под сиденьем, — отрывисто, скороговоркой произнес генерал, и была в его голосе такая сдержанная властность, что выполнять эту не то просьбу, не то команду бросилось сразу несколько летчиков. Зеленые его глаза насмешливо щурились. Сейчас генерал читал на лицах неподдельное восхищение и, конечно же, гордился им. Вдруг его подвижные глаза остановились, выхватив кого-то из группы летчиков. [197]

— Алешка! Стрельцов! Крестник! — обрадованно закричал он и шагнул вперед.

Летчики, имевшие обыкновение подальше держаться от большого начальства, живо посторонились. Алеша остался лицом к лицу с генералом. Он-то давно узнал Комарова. Генерал сделал еще шаг, на секунду задержался, словно раздумывая, как же поступить дальше, и вдруг порывисто обхватил Алешу сильными руками и прижал к своей груди. «Молния» на его кожаной курточке была расстегнута. Бостоновый, защитного цвета генеральский френч пахнул ветром, пылью и дорогими — тонкими духами. Алеша услышал над головой веселый бас:

— А ведь подрос, постреленок, возмужал, — генерал оттолкнул его от себя, еще раз оценивающе оглядел, — бриться надо, чертенок. Ишь подусники отпустил, совсем как семинарист. — Обернулся к летчикам и расплылся в улыбке. — А знаете, друзья-однополчане, что он дьяковский племянник? Как вы, не чувствуете в нем поповского душка? А? Что молчите?

— Ничего. Служит верой и правдой. Врагов свинцом жалует от души, — подал голос Красильников.

— Постойте, постойте, — не слушая его, закричал Комаров, — да здесь, оказывается, весь мой выводок. Вороненок, ты чего за чужие спины прячешься, а ну шагай вперед!

Комаров крепко обнял Воронова. Тот неловко высвободился и стоял, широко улыбаясь.

— Чего зубы скалишь? — смеясь, спросил Комаров.

— Да больно здорово вы его срубили, товарищ генерал, — весело отозвался Воронов. — Мы всем полком любовались.

Комаров улыбнулся и кокетливо, будто не о воздушном бое шла речь, а о туре вальса, передернул плечами.

— Ах, «мессер», — сказал он, как бы отмахиваясь от чего-то назойливого, — где он там завалился?

— Километрах в пятнадцати от аэродрома, не дальше, — наметанным глазом определил Султан-хан, еще раз посмотрев в ту сторону, где уже слабел и распадался рассеиваемый ветром столб дыма.

— Демидов, посмотрите потом документы убитого летчика, если они не сгорели, — деловито распорядился генерал, — фамилия, имя, из какой эскадры. — Комаров шумно вздохнул, и его энергичное подвижное лицо посуровело. — Так, говорите, здорово? — Он посмотрел на летчиков. — Нет, дорогие товарищи, вовсе не здорово. Восхищаться тут, прямо скажу, нечем. Чего же хорошего, если генерал, командующий военно-воздушными силами целого фронта, тихо и мирно летит в свой собственный авиационный тыл, а какой-то фашистский сопляк пытается его сбить, как обыкновенную куропатку. Впрочем, ладно, — оборвал он самого себя. — Демидов, собирайте народ.

Алеша Стрельцов вместе с Вороновым спустился в штабную землянку, забитую летчиками. Сели в дальнем углу у добротно сколоченных бревен, приятно пахнущих душистой смолой.

— Ну как? — тихо спросил Алеша, имея в виду генерала.

— Молодец старикан, — улыбнулся Воронов, — ничуть не сдал. Только под глазами мешочки. Достается, видать!

— А ты как думаешь? Разве авиацией такого фронта легко командовать?

Под потолком землянки висели четыре лампы. Свет, как на качелях, скользил по огромной карте Западного фронта, прибитой к стене лейтенантом Ипатьевым. От самого Бреста до Гжатска эта карта была заштрихована зловещим черным цветом. С юга и юго-запада широкие черные стрелы врезались в расположение советских войск.

Сдвинув белесые брови, генерал с минуту напряженно смотрел на стрелы. Видел не карту — землю, обожженную артиллерийским огнем, дороги, искромсанные гусеницами гудериановских танков, трупы беженцев в кюветах с непросохшей дождевой водой, пылающие избы в разрушенных деревнях. Широкими ладонями, охватывая сразу все свое лицо от висков до подбородка, провел по гладко выбритым щекам, словно желая поскорее освободиться от этого видения. Встал и резко, совсем не тем добродушным тоном, каким только что разговаривал на летном поле, окликнул командира полка: [199]

 — Демидов! Здесь только летчики?

— Да, товарищ генерал.

— Хорошо. Закройте дверь. Разговор у нас с глазу на глаз. Здесь он начнется, здесь должен и умереть.

Комаров прошелся вдоль стола. Три шага вперед, три назад — и все, дальше уже сидят летчики.

— Товарищи, — негромко произнес Комаров. — Враг для служебных совещаний установил нам жесткий регламент. Да и нет сейчас нужды в длинных речах. Прежде всего, от имени командующего фронтом великое вам спасибо за успешное перебазирование. Вы сберегли тридцать три самолета. А что стоит каждый из них сейчас, когда фашисты под Москвой, сами знаете. Я с вами откровенен. Когда стало известно, что нет сил удержать до утра район аэродрома, в штабе фронта не поверили, что вы, в подавляющем своем большинстве никогда не летавшие ночью, сумеете перебазироваться. Мы разрешили Демидову уничтожить часть самолетов, чтобы они не попали в руки врага. Думали, не перелетите вы, побьетесь, и... приятно ошиблись. Утром я докладываю командующему фронтом, что демидовцы перелетели все до единого, а маршал не верит. Велел представить к ордену лейтенанта Бублейникова. Того, что раненным довел машину. И еще вот что, — Комаров достал из кармана небольшую коробочку, — это из личной аптеки начальника медслужбы фронта. Отдайте Бублейникову. Какое-то новое лекарство. — Он бережно передал коробочку в руки Демидову. — А теперь к делу. Вот что, товарищи летчики, — Комаров взял тонкую указку, подошел к карте, — после перебазирования даю вам двое суток на отдых. Отоспитесь, приведете в порядочек и себя, и свою боевую технику. Получше отдохните, потому что впереди бои, и более суровые, чем те, что остались у вас за плечами. Говорят, солдат должен знать лишь ту обстановку, какая сложилась на участке его роты или батальона. Может, здесь и есть своя логика, но я от такого правила хочу сейчас отступить. Вы — командиры нашей Красной Армии. Вы — особые солдаты, и знать должны куда больше. — Комаров положил на стол указку, сжал руку в кулак. — Вот так вот хотят нас зажать фашисты. Не буду скрывать — над нашей столицей нависла смертельная опасность. Отступать нам дальше некуда. За плечами Москва. Вот карта: танки Гудериана [200] уже под Калугой. Пал Орел, о чем завтра вы узнаете из сводки Совинформбюро. Под угрозой Гжатск. Очевидно, и с этого аэродрома придется вас перебазировать.

— Куда же? — горько спросил Боркун.

— На один из подмосковных аэродромов. Будете сидеть в черте города.

— Что-о?! — вскочил, весь дрожа, Султан-хан. — И эту территорию оставим без боя?

— Спокойнее, капитан, — хмуро остановил его Комаров. — Каждый метр земли от Гжатска до Москвы будут защищать наша пехота, наши танкисты и артиллеристы до последней капли крови.

— А мы? Нас почему в тыл? — нестройно загудели летчики.

— Тихо! — уже строже перебил их Комаров. — Командующего все-таки дослушать надо. Вашему истребительному полку штаб фронта доверяет самую ответственную задачу. Вы будете защищать небо Москвы. Думаете, воздушные бои только здесь, на фронте, а небо Москвы тихое и спокойное? Нет, друзья. Кипит это небо. Каждую минуту рвутся к столице «юнкерсы» и «хейнкели». Сложную задачу перед вами я ставлю. Вся юго-западная часть Подмосковья под вашу ответственность. Ясно?

— Ясно, товарищ генерал, — с места пробасил Боркун, — головой отвечаем, если враг прорвется.

— Будем драться, — яростно прибавил Султан-хан. — Самолетов не станет — пешими пойдем драться. Автоматами, саблями, кинжалами, но Москву отстоим.

— Спасибо, демидовцы, — усталым голосом спокойно сказал Комаров и опустился на грубо сколоченную табуретку.

Вечерело, когда Алеша вышел из землянки и зашагал по усыпанной листьями дорожке. Ему хотелось побыть в одиночеству.

Небо, подернутое багряным закатом, постепенно тускнело. Над кромкой ближнего леса расцветало вечернее зарево. Влажный березовый листок упал на лицо Алеши, и он поднес его к глазам. Тонкие, нежные прожилки казались нарисованными. Чуть розоватые, влажные от росы, они четко делили листок на несколько неравных, неправильных частей. И в этой неправильности была своеобразная прелесть. [201]

Алеше стало грустно от мысли, что ожесточенная война, подступившая к самой Москве, совпала с осенью, с этим хоть и временным, но все-таки умиранием чего-то живого в природе. Он вдруг ощутил во всем теле странную разбитость, почувствовал себя не летчиком-истребителем, а тем застенчивым пареньком, каким рос он в далеком Новосибирске. Подумалось о тесной, но такой уютной комнате, о маме, всегда тихой и ласковой, несчастливой маме... Он присел на зеленую скамейку, уцелевшую в пустынной аллее военного городка, достал из кармана бриджей аккуратно сложенный конверт. Мама, никогда не умевшая бороться с бедами, терпеливо принимавшая все, что ей приносила судьба, и в этом письме оставалась сама собой. Она писала, что живет в достатке, работает на ткацкой фабрике, а по вечерам дежурит в госпитале, убеждала сына не беспокоиться о них с Наташей, беречься в полетах. Но так и пробивалась сквозь утешительные строки правда, которую безошибочно угадывал Алеша, — правда о трудной жизни, о тяжелой работе, стоянии в очередях за скудным пайком и в поисках лишнего ведра угля, чтобы хоть раз в два дня протопить комнатенку.

Потом Алеша задумался о будущем.

Будущее! Каким-то оно придет, какие ворота в жизнь откроет перед Алешей? Останется ли он летчиком или поступит в институт, окончит его и начнет строить? Строить будущее!.. Главное, остаться живым, и вовсе это не от трусости. Страшно и стыдно, если ты погибнешь, не нанеся врагу поражения, не успев зажечь в воздушном бою ни одного его самолета...

И Алеше представилось, что в бою под Москвой ему удается со своей группой разбить целый десяток «юнкерсов». Ему доверяют эскадрилью, вскоре она становится грозой всех немецких асов, одерживает победу за победой. И вот его вызывают в Главный штаб ВВС, сам главком говорит ему, улыбаясь:

— Вы способный командир, лейтенант Стрельцов. Принимайте полк.

И вот молодым полковником идет он по Красной площади, лихо сдвинув на лоб синюю пилотку, и ордена тонко вызванивают на его груди. Да, он будет хорошим командиром! И если когда-нибудь враги вновь попытаются смять кордон, они не застигнут его летчиков [202] врасплох, как в этом суровом и горьком сорок первом году.

«А почему, почему так было? — спросил он себя. — Неужели мы их слабее?»

Алеша вздохнул и самому себе ответил: «Если бы все наши генералы и командиры были такими, как Комаров и Демидов, и самолеты были бы поновее да побыстрее «ишаков», не стоял бы фронт за Гжатском, не пугали бы никого немецкие «клещи» и «охваты».

Алеша встал со скамейки и пошел дальше. Асфальт кончился, и он шагал по шоссе, усыпанному серым гравием. В кюветах зеленела дождевая вода. Тронутые закатом верхушки берез и елей, стоявших по обочинам шоссе, пламенели в синеющем воздухе. Алеша вдруг заметил, что идет в сторону санчасти.

«Может, Бублейникова навестить? — подумал он. — Хоть мы и мало знакомы, но не чужой ведь он мне. Парень геройский. Схожу».

Санчасть была расположена вдалеке от летного поля, чтобы во время воздушных налетов она не стала случайной мишенью.

На повороте шоссе Стрельцов увидел забрызганный грязью «газик». За баранкой сидел щуплый красноармеец с маленькими щегольскими усиками. Алеша спросил у него дорогу и услышал ленивый голос:

— Идите по тропочке, товарищ лейтенант, тропка выведет. Только на майора моего не наткнитесь. Он тут операцию проводит. Спугнете!

Алеша пожал плечами и свернул на тропинку. Под ногами у него глухо зачавкала грязь. Он взял левее и углубился в перелесок. Здесь было сухо, листья едва слышно шуршали. Ступать по ним было мягко и приятно. Проходя мимо частых кустов орешника, он увидел небольшой ручеек, пробивавшийся из чащобы; остановился, прикидывая, где бы его получше перепрыгнуть, и вдруг услышал за кустами встревоженный женский голос:

— Оставьте меня, товарищ майор! Пустите, слышите! Как вам не стыдно!

— Варюша, ну какой ты дичок. Послушай меня, Варюша, — громко шептал второй голос, показавшийся Стрельцову смутно знакомым. — Тебе хорошо будет, милая [203] девочка. Я заберу тебя из этой санчасти. Хватит возиться с ранеными. Будешь жить в штабе.

— Спасибо, — с издевкой ответила невидимая Алеше женщина. — Вы уже устраивали туда Руфину Светлову!

— О, да ты, оказывается, ревнуешь, — приглушенно засмеялся мужчина. — Молодец, Варюша, показываешь коготки. Но не бойся, я ведь тебя люблю. Будь умной, моя недотрога.

В кустах послышалась возня, и женский голос выкрикнул захлебываясь:

— Вы... вы... наглец!

Кусты затрещали от чьего-то падения. «Черт знает что! — возмутился Алеша. — Кому война, а кому забава одна», — и решительно раздвинул ветви. То, что он увидел, заставило его неудержимо расхохотаться. Следователь военной прокуратуры майор Стукалов, сердито сопя, поднимался из лужи. Потеки грязи стекали по его реглану, подбородок и щеки были заляпаны болотной тиной.

— Что?! — заревел Стукалов, непослушными пальцами застегивая пуговицы на новеньком, поскрипывающем реглане и не попадая в петли. — Смеяться?

— Ой, не могу, — весело бормотал Алеша, — ой, комедия, куда там твой Чарли Чаплин!

— Молчать! — багровея, крикнул Стукалов, — Встаньте как положено!

Алеша оборвал смех, понимая, что обозленный майор не простит ему неповиновения, но так и не смог согнать со своего лица улыбку.

— Вы еще меня запомните, лейтенант, — прошептал побелевшими губами Стукалов и, с хрустом давя на своем пути тонкие ветви орешника, зашагал к темневшей на шоссе машине.

— Ничего, ничего, — вслед ему крикнул Алеша, — я даже «мессерами» пуганный. Держите, товарищ майор, правее, не то опять в колдобину угодите.

Он обернулся и только теперь заметил белокурую девушку в солдатской форме. Высокая, с худенькими плечиками, в расстегнутой шинели, она стояла в двух шагах от Алексея и с удивлением смотрела на него. Острый ее подбородок вздрагивал, чуть раздувались ноздри тонкого носа. Обеими руками она поправляла коротко подстриженные волосы. [204]

— Вот, даже пуговицу оторвал, — сказала она беззлобно.

— Испугались? — продолжая смотреть на нее, сочувственно спросил Алеша.

Девушка передернула плечами и промолчала.

— Куда идете, товарищ лейтенант? — спросила она.

— В санчасть.

— Значит, по пути! Я там сестрой.

Пока узкой сыроватой тропкой шли они к двум коричневым деревянным домикам, упрятанным в гуще леса, Алеша успел узнать, что девушку зовут Варей Рыжовой, что она из Москвы и на фронт попала со второго курса мединститута.

Она провела Алешу в маленькую угловую палату. Койка Бублейникова была приставлена к самому окну. Длинные ноги с голыми пятками высовывались за спинку кровати. Алеше Бублейников обрадовался, как родному, хотя знакомы они были совсем мало.

— Здорово, Стрельцов, — заговорил он, сипло дыша. — Что там у нас. нового? Как ребята, как наш комэска, как «батя» Демидов?

— У нас все в порядке, — торопливо рассказывал Алеша. — Все хлопцы шлют тебе по привету. Тебя к ордену представили. Так что выздоравливай, обмывать будем.

Бублейников улыбнулся.

— Орден — это хорошо, — заговорил он деловито. — Ты знаешь, я, когда на фронт уходил, слово такое жене своей дал. Если без ордена погибну, считай меня самым распоследним человеком.

— Да разве ты женат? — удивился Стрельцов и даже отодвинулся, чтобы получше его разглядеть. Бублейников закивал головой.

— Женат, Алексей, честное слово, женат! Хочешь, про нее расскажу? Она у меня маленькая, беленькая, черноглазая. Это редко бывает, чтобы беленькая и черноглазая. Я ее «паташонком» называл, когда ухаживал. Скоро родить должна. На крестины кликну, если живы останемся. Приедешь ко мне под Саратов, будем брагу с вареными раками лакать. А потом гармошку с колокольчиками возьмем да по селу как дунем! Здорово играет саратовская гармошка!

— А ты свою жену любишь? — тихо спросил Алеша. [205]

— Нинку? «Паташонка»-то? Да как же ее не любить? Она одна такая! — Бублейников вздохнул. — Знаешь, когда я курсантом был, обо мне один корреспондент заметку в областной газете бахнул. И строчки там были такие: «И он, бывший слесарь металлургического завода, поднимаясь в родное небо, постоянно думает о своем гордом призвании» и так далее. Я это к чему вспомнил? Я тогда этого непутевого корреспондента последними словами клял и потешался: как это, мол, можно пилотировать да при этом о чем-то постороннем думать. — Бублейников помолчал, — Оно, конечно, дело прошлое. Пилотировал я тогда, как желторотый галчонок, глаза боялся от земли и от приборной доски оторвать. Вот и уверовал, что летчик в полете ни о чем постороннем не должен думать. — Он неожиданно рассмеялся. — А вчера ночью, когда с аэродрома нашего сюда перелетали, о многом успел подумать. Меня-то ранило на взлете. Знаешь?

— Знаю, — подтвердил Алеша, ладонью гладя свою коленку.

— Так вот, — продолжал Бублейников, прижмурив глаза, — только я газ успел дать, как сзади — «дзинь!». Я сначала решил, что с мотором что-то, вгорячах не почувствовал боли. Ручку на себя потянул: порядок. «Як» набирает высоту. Ну, думаю, вынесет. Лег на курс вслед за Красильниковым и вдруг вижу, что огни АНО [аэронавигационные огни] на его плоскостях в глазах у меня двоятся. А на шее, на спине, на боку что-то липкое, теплое. Только тогда и понял, что ранен. И веришь, Алексей, пока до новой точки дотопал, о чем только не успел подумать. И «паташонка» вспомнил, и первую нашу встречу, и как в любви объяснялся. И как до проходной она меня довела в тот последний день, когда на фронт улетал. Глаза ее, заплаканные, большие, кажется, так и вижу на приборной доске. — Он понизил голос, облизал языком сухие губы. — Может, и живым бы не остался, если бы в том полете о ней не думал...

В коридоре послышался громкий женский голос:

— Больной Сидоренко, здесь курить запрещено. Дверь распахнулась, и девичья голова в белой накрахмаленной косынке заглянула в палату. [206]

— Посетитель, прощайтесь с лейтенантом, — выпячивая в произношении «а», как это делают все москвичи, пропела девушка. — Через пять минут обход.

Стрельцов порывисто обернулся.

— Сейчас, сейчас, Варя.

Бублейников внимательно на него посмотрел.

— Откуда ты ее знаешь?

— Так... около санчасти повстречал, когда к тебе шел, — уклончиво ответил Алеша. Он вдруг почувствовал себя обязанным сохранить в тайне подробности своего знакомства с этой девушкой.

— А-а, — протянул Бублейников. — Приятная сестренка, уважительная. Ну, прощай, Стрельцов, не забывай жертву фашистского наступления. Извини, что не в состоянии пожать твою лапу.

— Ладно, не до церемоний, — сказал грубовато Алеша и потрепал короткие волосы Бублейникова.

Землянка, где разместилась эскадрилья Султан-хана, была крепкая, солидная, в четыре наката. Летчики быстро обжились в ней. Курчавый Барыбин притащил откуда-то порыжевшую от времени репродукцию перовских «Охотников» и торжественно прибил ее на стену.

— Это я ваш быт украшаю! Красильников ухмыльнулся:

— Стоящая вещица. Если кто будет завираться, пусть почаще на эту картину поглядывает.

Ночами, когда плотный туман укутывал аэродром так, что ни одной звезды не было видно, и о войне напоминали только далекие артиллерийские раскаты, в землянке обычно возникал разговор на тему, волновавшую всех фронтовиков.

Боркун и Коля Воронов, пришедшие в первую эскадрилью в гости, сидели на стульях около грубо сколоченного стола, так и не сняв с себя теплых курток. Неугомонный Барыбин бросал в железную печурку сырые сосновые чурки. Невысокая, продолговатая, на кривых ножках печурка напоминала таксу. Дрова чадили, наполняя землянку смолистым запахом. В углу на нижних нарах дремал намаявшийся за день Румянцев. Рядом [207] с ним поместились Алеша Стрельцов и сам хозяин землянки капитан Султан-хан. На верхних нарах, обхватив руками колени, сидел инженер полка Стогов, пожилой и веселый мужчина, которого летчики добродушно называли «сто историй». Он и у Чкалова в свое время работал, и самого авиаконструктора Яковлева знал, и, как говорил, не однажды летал в далекие полярные дебри с Мазуруком. Дремотно прищурив острые серые глаза, он философствовал:

— Лично я уважаю жен, у которых характер крупный. Жена с таким характером в любой беде или радости тебе верный спутник. Если даже разлюбит тебя и кто-то еще на пути у нее повстречается, будьте уверены, новое чувство у нее будет не дешевое, не копеечное. Такая всегда напрямик мужу выложит: дескать, дорогой Ваня или там Сережа, сгорела любовь, и баста. И все обойдется без лжи и притворства. Но зато если такая любит, так уж крепко, по-настоящему, и пусть хоть десять донжуанов вокруг нее увиваются, все равно бесполезно. Но есть и другая категория: мелкота, плотички. Так эти — тьфу! — Стогов с присвистом чихнул, тыльной стороной ладони смахнул с глаз слезинку, потом достал из кармана пачку папирос, щедро предложил всем закуривать.

Курчавый Барыбин, захлопнув дверку буржуйки, повернулся к летчикам.

— Вот у нас в Чкаловском училище был случай, — начал он. — Курсант учился, по фамилии Поцелуйко. Вот, скажу вам, донжуан. Даже к поповской дочке сумел подъехать! Дело у них далеко зашло, жениться надо. А как быть, если его за связь с дочерью служителя культа из комсомола шуганут? Так он что сделал. Кого-то как-то уговорил, и в загсе ему штамп на продаттестате поставили. Во как расписался!

Алеша без особого интереса прослушал нехитрую историю обмана поповской дочери и вдруг почувствовал, что от всех этих рассказов ему становится не по себе. Почему-то всплыло в памяти лицо медсестры Вари, оттолкнувшей майора Стукалова, и стало еще обиднее оттого, что весь вечер друзья по землянке говорят только об изменах и обманах. Алеша не видел, что за ним внимательно, с грустью наблюдают черные глаза его комэска. Он вышел из землянки, не заметив, как следом [208] неслышной, кошачьей походкой вышел и Султан-хан. Горец неожиданно вырос за спиной у Алеши — тот даже вздрогнул. Рука Султан-хана легла ему на плечо.

— Чего пугаешься, джигит? Чего ушел из землянки?

— Подышать захотелось, — ответил Алеша и действительно с наслаждением вдохнул клубящийся туманный воздух. Но Султан-хан рассмеялся.

— Врешь, Алешка. Я же за тобой наблюдал. Тебе мужицкий разговор не понравился.

— Не понравился, — признался Алеша. — Это ведь все неправда! Неужели мы, мужчины, не верим в женскую верность? Ну скажите мне, товарищ капитан.

Султан-хан медленно выбил из трубки пепел, снова набил ее табаком, зажег и сунул в рот, покривленный горькой улыбкой.

— Нет, Алешка, ты их не суди так строго. Это они от одиночества и от плохой погоды языки чешут. А на самом деле они не такие. Они умеют быть нежными. Почти у каждого из них есть женщина, за которую он в огонь и в воду готов, которой верит.

— А у вас такая есть, товарищ капитан? Огонек разгоревшейся трубки вырвал из темноты тонкие ноздри и губы, улыбнувшиеся печальной улыбкой.

— Есть, Алешка...

— Значит, вы счастливый, — потеплевшим голосом сказал Стрельцов. — Война закончится, встретитесь.

Капитан вынул изо рта трубку, резко взмахнул рукой. Огонек описал полукруг.

— Нет, Алешка, не встречусь, — ответил он глухо.

— Почему?

— Убьют меня, дорогой Алешка. Вот увидишь, убьют, — зашептал горец, охваченный внезапным порывом, и Стрельцову стало страшно оттого, что это говорит человек, в чью смелость и презрение к смерти так верит он сам и его друзья. — Ты не удивляйся, Алешка, — продолжал Султан-хан с той же мрачной решимостью. — Султанка, как собака, все чует. Я, когда на войну пошел, сразу себе сказал: один Султанка стоит двадцати фашистов. Пятнадцать я уже уложил. Буду и дальше бить. Но где-то живет проклятый Ганс или Фриц, который и меня уложит в воздушном бою.

Стрельцов с удивлением смотрел на капитана и радовался, когда Султан-хан попросил: [209]

— Иди погрейся в землянку, Алешка. Иди, я одни хочу остаться, подумать.

...Султан-хан сделал несколько шагов вперед, ошеломленно спросил самого себя: «Что я ему наговорил, зачем? Только испугал паренька. А он-то считал мен! несгибаемым».

Обхватив руками плечи, стоял Султан-хан, вглядываясь в ночной аэродром. Тонкими пальцами он нащупывал на своих плечах уплотненные язвочки. Их было уже пять. «Если бы кто знал! — с тоской, едва сдерживая стон, шептал горец. — Если бы хоть кто-нибудь знал!»

Он был сейчас совершенно одинок в туманном месиве, опустившемся на землю, — один со своей тайной. Он твердо решил не сообщать ее ни одному человеку. Нет, ни Лена Позднышева, ни Боркун, ни Алеша Стрельцов — никто не должен знать, как жестоко наказала судьба Султан-хана. Быть на всю жизнь пораженным тяжелой малоизвестной болезнью, носить на своем теле ее следы и ждать появления новых — это выше его сил.

Еще в Вязьме — об этом никто не знал — Султан-хану удалось попасть к профессору, крупному специалисту-дерматологу. Профессор эвакуировался с запада и жил проездом у своих родственников. Вся квартира была заставлена чемоданами и узлами. Седой, среднего роста человек с мрачной складкой у рта, увидев его, не без иронии спросил:

— Вы что, капитан, решили облюбовать нашу квартиру под штаб? Хотя нет, я и забыл, что летчики отступают на новые аэродромы впереди мирного населения. — Рассмотрев на пыльной гимнастерке боевые ордена, он несколько смягчился. — Тэк-с... сколько же вы их сбили?

— Пятнадцать, — тихо ответил капитан.

— Тэк-с. Неплохо. Ну а ко мне зачем пожаловали?

— Хочу, чтобы вы меня осмотрели.

— Ну, раздевайтесь, — безразлично пожал плечами профессор.

...Минут через десять Султан-хан вновь стоял перед ним одетый, а пожилой врач угрюмо смотрел на него.

— Сколько вам лет, капитан?

— Двадцать четыре.

— Двадцать четыре. Совсем еще юноша. — И жестко спросил: — Правду узнать хотите? [210]

— Да, — ответил горец.

— Вы очень опасны.

— Для других?

— Нет, для себя. У вас тяжелая форма нервной экземы... Надо немедленно бросить летную работу и лечиться. Иначе болезнь приведет к полному нервному истощению, и даже сердце может сдать в полете.

— Сколько нужно лечиться? — глухо спросил горец.

— Годы.

— А воевать! Кто будет за меня воевать, я спрашиваю! — выкрикнул капитан. Потом сказал хриплым шепотом: — Значит, это неизлечимо.

— Иногда — да, — последовал ответ.

Султан-хан избегал мыслей о смерти. Всякий раз, когда они против воли возникали в сознании, он с жадностью обреченного цеплялся взглядом за все живое. Рыхлое поле аэродрома, самолеты, пахнущие нитролаком, землянка с тесноватыми нарами, голоса друзей — все это становилось необыкновенно родным.

— Ну что же, если откажет сердце, — сурово говорил себе Султан-хан, — здесь я бессилен. Но уходить от боевых друзей в тыл сейчас, когда полк, истекая кровью, ведет бои... Нет, дудки! Это позор и предательство! Уйти можно только так, чтобы фашисты вспоминали тебя не один день!

Капитан сдавил ладонями виски, пошатываясь добрел до землянки. Свет керосиновых ламп больно хлестнул по глазам. Плечистый Боркун поднялся навстречу, весело улыбнулся:

— Султан, где ты бродишь? У нас на четверых бутылка водки. Садись.

— Давай, кунак! — с наигранной веселостью воскликнул капитан, и рука его потянулась к налитой стопке. Коля Воронов перочинным ножом резал сыр. На верхних нарах уже похрапывали Стогов, Барыбин и другие летчики. Султан-хан посмотрел на нижние нары и обрадовался, увидев, что Алеша Стрельцов тоже задремал, подложив под пухлую щеку загорелый кулак.

— Давай, Вася, — воскликнул Султан-хан и, чокнувшись с Воркуном, Колей Вороновым и Красильниковым, выпил водку, горькую, ненужную, неуспокаивающую и невеселящую. [211]

Старший политрук Румянцев проснулся под утро. За маленьким слюдяным оконцем возникал серый рассвет. В лампе, горевшей всю ночь, чадил до предела закрученный фитиль, и воздух вокруг лампы был синим. Кто-то надрывно храпел на верхних нарах. «Стогов, что ли? — досадливо подумал Румянцев. — Эк он рулады-то высвистывает».

Стенки железной печурки краснели в темноте. Из неплотно прикрытого поддувала выскакивали мелкие искорки. «О чем они тут говорили? — вспомнил Румянцев. — О женской верности?» Он вдруг болезненно поморщился. «Софа?» — подумал он и сразу почувствовал внутри себя необычайную пустоту.

Мало кто в полку догадывался о том, как протекала семейная жизнь комиссара. Да, пожалуй, никто, кроме Демидова, не мог и сомневаться в ее прочности... До войны Румянцев всегда был «на людях». В ДКА на кинофильмы и концерты заезжих артистов он приходил вместе с Софой, на воскресных массовках тоже появлялся с нею, и не было случая, чтобы кто-нибудь слышал хотя бы легкую перебранку супругов. Да, собственно, и дома ее не было, этой перебранки.

Смежив глаза, Румянцев внезапно увидел свою прежнюю квартиру, мебель, расставленную Софой, наивные столетники на подоконниках.

Он возвращался домой очень поздно. Если были ночные полеты — только под утро. Приближаясь к дому, видел в угловом окне мягкий голубоватый свет. «Сонюшка небось читает», — ласково думал он о жене. Софа любила мягкие полутона. Она и абажур голубой выпросила у супруги инженера Стогова, приехавшего с Халхин-Гола.

Убыстряя шаги, Борис Алексеевич взбегал на второй этаж, нашарив в кармане комбинезона ключ, открывал английский замок. Софа лежала в постели, свесив голые ноги с мягкой, розовой от загара кожей, и перелистывала страницы какого-нибудь романа.

— Ах, это ты! — говорила она, увидев мужа, и в негромком ее голосе, в ленивом потягивании так и сквозило равнодушие.

Борис Алексеевич ощущал, как на смену радости [212] приходит огорчение, но старался отогнать его. Стаскивая с себя лётное обмундирование, весело произносил:

— Чего ты не спишь, малыш? Неужели меня дожидалась?

— И тебя, и роман ерундовый дочитывала. Хочешь кофе?

Они наскоро ужинали и ложились спать. Борис Алексеевич забирался под одеяло быстро, а Софа еще долго шлепала по полу босыми ногами и шуршала халатом, словно никак не могла его снять. Наконец, протяжно зевнув, она укладывалась.

— Ой, как я устала, тебя ожидая!

Она поворачивала к нему свое лицо — в нем не было никакого волнения, в нем стыло то же ленивое, бесстрастное выражение. Борис Алексеевич жадно целовал ее губы, лоб, глаза.

— Ну хватит, хватит! — вяло улыбалась она. — Спокойной ночи, Боря!

Софа повертывалась к нему спиной, взбивала подушку и по-кошачьи поджимала под себя ноги. Через минуту-другую до его слуха доносилось ровное легкое дыхание. А ему не спалось. Сцепив ладони на затылке — это была его любимая поза, — он смотрел в темный потолок и бессознательно прислушивался к гулким толчкам своего сердца. Он лежал неподвижно, затаив дыхание, надеясь, что вот-вот Софа откроет глаза, повернется к нему, обнимет. Каким бы счастливым стал он тогда. Но Софа спала, и, кроме постукивания будильника, в комнате ничего не было слышно. Борис Алексеевич засыпал не скоро, мутным, непрочным сном.

Наступало утро и приносило с собою обычный круговорот дел. Торопливое умывание, сборы на аэродром... Если он зажигал свет, чтобы разыскать штурманскую линейку или ветрочет, Софа на мгновение открывала глаза и сонно предлагала:

— Хочешь, я встану поджарю тебе яичницу? И кофе можно разогреть.

— Спасибо, Сонечка, я в столовой с ребятами позавтракаю, — отвечал Румянцев, стараясь подавить в себе глухое раздражение, но оно все же прорывалось, звучало в голосе помимо воли, и Софа его улавливала, тотчас же отворачиваясь, говорила: [213]

— Как знаешь, можешь завтракать где тебе угодно. Свет только не зажигай, пожалуйста.

И он уходил, всем своим существом понимая, до чего она сейчас к нему равнодушна.

Иногда случалось, что Румянцев возвращался домой под хмельком. Его усилий не показать этого жене хватало ровно на столько, чтобы вручить ей подарок: коробку дорогих духов или примятый сверток с пирожными. Первые же произнесенные слова выдавали его с головой, и чуть влажные глаза Софы становились неподвижно вопросительными, потом с явной брезгливостью и неприязнью задерживались на его виноватой фигуре. — Ты с какой это радости напился, Боря? — сурово спрашивала жена. — Целый день тебя жди, а появишься — радуйся, что осчастливил своим пьяным ликом.

Борис Алексеевич делал к ней примирительный шаг.

— Да я ведь чуточку, Сонечка, с друзьями.

— Не приближайся, — с возмущением останавливала его Софа. — Нечего сказать, хорош! — И все наступала, наступала...

Безнадежно махнув рукой, Румянцев опускался на тахту, молча качал головой. Ему бы не молчать, а говорить. Говорить о том, какой пустой и неприютной становится их жизнь, каким ледяным равнодушием встречает и провожает его жена, ему бы проникнуть в ее замкнутый душевный мирок, и, может, все разрядилось бы, поправилось, стало на свое место. Но слова, горячие, искренние, которые мысленно столько раз произносил Борис Алексеевич, застывали где-то глубоко и, умирали невысказанными. Он только сдавливал голову и, быстро трезвея, печально повторял:

— Да. Плохо. Очень плохо. Очень...

Борис Алексеевич не мог не чувствовать, что после замужества Софа быстро к нему охладела. Это особенно обострилось после ее неудачных родов. Ребенок умер, и Софа возвратилась из больницы неразговорчивой, отчужденной. Однако память Румянцева, до мелочей сохранившая так хорошо прожитый первый год их совместной жизни, заставляла искать в отношении к нему Софы осколки прежней нежности...

Когда на четвертый день войны был получен приказ эвакуировать семьи комсостава, Софа не могла уехать: она металась в малярии. Три раза в день Румянцев вырывался с изрытого бомбовыми воронками и щелями аэродрома на свою квартиру, приносил ей еду, порошки хинина.

В большом комсоставском доме только в его квартире теплилась жизнь. Все остальные жильцы уже уехали. Лишь сторожиха Катя, старуха белоруска, высокая и угрюмая, по-прежнему сидела в центральном подъезде.

— Не боишься? — окликал ее Румянцев, пробегая вверх по лестнице с котелками в руках, и чувствовал на своем затылке угрюмый бесцветный взгляд.

— А чего бояться-то? Это ваши-то солдатики по щелям прядают, едва германа в небе завидят, а меня что так, что этак, бог скоро приберет.

— Шла бы в деревню, Катя, на родину, — советовал Румянцев. — Фронт подходит. Трудно сказать, удержим ли Оршу.

— То-то и видно, что не удержите, — отвечала она сердито.

Румянцев бежал дальше по лестнице, гремел ключом на площадке второго этажа и торопливо подходил к большой никелированной кровати. Софа лежала на ней, разметавшись, с открытыми, воспаленными от сильного жара глазами.

— Пришел, Бориска? — спрашивала она, тяжело дыша.

Румянцев становился на колени, как был в пыльной гимнастерке и пыльных сапогах, целовал ее горячую голую руку, с надеждой спрашивал:

— Легче, Сонечка?

Потом подавал градусник, наливал компот, разрезал с трудом добытый лимон.

— Что нового? — спрашивала жена.

Он не умел скрывать своих горестей и радостей, не умел лгать, если даже ложь приносила облегчение, сглаживала все то страшное и тревожное, что было теперь за окном, за порогом дома, что проносилось над крышей вместе с воем немецких бомбардировщиков. И он не спеша говорил, что фашисты за день опять продвинулись, линия фронта неустойчива, а вражеская авиация превосходит нашу количеством...

— Ты береги себя, Боря, — тихо произносила жена. — Не лезь в самое пекло. [215]

— Стараюсь, — отвечал он неуверенно и вскоре уходил снова, потому что или предстоял боевой вылет, или нужно было к такому вылету готовить других.

Дня через два Софе стало лучше. Температура спала, и она ходила по комнате похудевшая, с провалившимися большими глазами.

...В тот день Румянцев должен был вылететь на рекогносцировку нового аэродрома, куда намечалось перебазировать их истребительный полк. Демидов диктовал приказ о перебазировании, глядя куда-то в землю, и у Румянцева больно сжалось сердце, когда оперативный дежурный нанес на карту новые изменения в линии фронта. Две синие острые стрелы были уже восточнее их аэродрома — подвижные группы противника обошли и аэродром и город.

— Вот и все, Борис Алексеевич, — горько усмехнулся Демидов. — Финита. Клади карту в планшетку и топай определять нам новое пристанище. Не исключена возможность, что завтра здесь будут немцы.

— А Софа? — вырвалось тогда у Румянцева, и к горлу подступил такой тяжелый неповоротливый ком, что стало трудно дышать. Он вскинул на Демидова потемневшие глаза: — Командир, я полечу на рекогносцировку на «спарке».

— Зачем?

— В курсантской кабине будет сидеть жена. Иначе я не могу. Не могу ее бросить, если завтра в городок ворвутся фашисты.

Демидов негнущимися пальцами открывал папиросную коробку.

— А ты подумал, что нам обоим впишут, когда узнают, что, выполняя боевой приказ, ты нарушил дисциплину?

— Подумал, — решительно ответил Румянцев. — У меня с вами не было об этом разговора. Так и будем считать. Прошу запланировать «спарку».

Румянцев увез Софу в тыл на учебно-боевом самолете, а с нового аэродрома сумел переправить ее в Москву в санитарном поезде. И только тогда, при расставании, что-то снова изменилось в их отношениях. Он до сих пор не мог вспомнить без боли дрогнувший ее голос, когда в последнюю минуту, торопясь, она говорила: [216]

— Война — это очень страшно, Боря. Если только пройдешь через нее, любой ко мне приезжай, здоровый ли, раненый. Это навечно, Боря!

...Совсем близко отсюда притихшая, затемненная, грозная в своем молчании притаилась Москва, и там, у своей институтской подруги Нелли Глуховой, живет Софа. Эх! Вырваться бы, посмотреть!..

Квадрат слюдяного окошка посветлел. Ветер каплями нудного октябрьского дождя стучал в землянку. С запада, крепчая, доносилась артиллерийская канонада.

Дальше