Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

XI

Основные партизанские силы, отступая вниз по Газимуру и Урюмкану, оказались в труднодоступной горной тайге. Побросав обозы, пробирались они по вьючным тропам от поселка к поселку, от зимовья к зимовью. Шли через каменные кручи хребтов, через узкие, сумрачные коридоры ущелий, где кипели седые от пены ручьи и речки. В тайге по солнцепекам зеленел брусничник, стоял будоражливый запах багульника и нагретых лиственниц, а на голых вершинах сопок все еще лежали снега. На вечерних и утренних зорях дули оттуда резкие, пронизывающие ветры. Партизаны отчаянно мерзли на ночных стоянках у трескучих смолевых костров, и неунывающие остряки смеялись, что с одного бока у них июль, а с другого — декабрь. Четверо суток люди не видели ни крошки хлеба и питались мясом павших от истощения лошадей. В пути погибли все тяжело раненные бойцы. Штыками и шашками копали для них могилы и, молча свершив торопливый обряд погребения, уходили вперед, готовые умереть, но не сдаться на милость врага.

Загнав партизан в глухие таежные дебри, семеновские генералы, посланные на подавление восстания, объявили их уничтоженными. На все лады затрубили тогда белогвардейские газеты, что «красные шайки разбиты и рассеяны». Но это было упоение несуществующими успехами. Пожар восстания перекинулся только в новые районы.

Оставленные в покое партизаны заняли станицы Аркиинскую и Богдатскую. Там сформировали они новый кавалерийский полк — третий по счету, а также батальон пехоты из работавших на приисках китайцев.

Из Богдатской Бородищев бросил сильные вербовочные отряды на Нижнюю Аргунь. Казаки Усть-Уровской и Аргунской станиц, сплошь медвежатники и белковщики, присоединялись к ним целыми поселками. Кое-где созданные белые дружины трусливо убегали при их приближении на китайскую сторону или сдавались в плен.

В селе Будюмкан к партизанам присоединился с небольшим отрядом, состоявшим из железнодорожных рабочих, крупный военный работник Даурского фронта Павел Журавлев. В поселке Кактолга, на Аргуни, разъезд под командой Семена Забережного встретил пробиравшихся к партизанам членов областного подпольного революционного штаба Василия Андреевича Улыбина и бывшего командира одного из полков Коп-Зор-Газа Александра Зоркальцева.

На военном совете представителей всех партизанских частей Журавлев был выбран командующим армией, Бородищев — начальником штаба, а Василий Андреевич — начальником агитационно-организационного отдела. Каждый из них оказался на своем месте.

Энергичного и предприимчивого, твердой рукой наводившего в частях воинский порядок, Журавлева хорошо дополнял хитроумный и расчетливый Бородищев.

Василий Андреевич возглавил всю политическую работу. Он и другие большевики были той силой, которая организовывала и укрепляла партизанское войско, воспитывала в нем революционнную сознательность и дисциплину.

На первых порах в армии, которая ежедневно умножала свои ряды новыми людьми, встречались случаи мародерства, самовольной реквизиции лошадей у жителей занимаемых деревень и станиц, жестокого обращения с пленными. Некоторые партизаны из казаков презрительно и высокомерно относились к вступавшим в отряды китайцам. Василию Андреевичу и работникам его отдела пришлось всерьез заняться воспитательной работой с первого же дня. Он добился того, что все факты недостойного поведения партизан обсуждались на общих собраниях в полках и сотнях. На первый раз виновным выносилось общественное порицание или налагалось на них дисциплинарное взыскание. В повторных случаях они предавались суду ревтрибунала.

Одним из первых получил горячую головомойку от Василия Андреевича Федот Муратов.

В Богдати Федот занимал со своим взводом один из лучших домов. Однажды, когда он выехал в глубокую разведку, дом этот отвели под постой бойцам пришедшего в станицу китайского батальона. Разведку провел Федот успешно и по возвращении получил благодарность от самого Журавлева.

Найдя свою квартиру занятой китайцами, он приказал им немедленно освободить ее. Выполнить его требование китайцы отказались. Произошла потасовка, в результате которой китайцы оказались на улице. Командир их побежал жаловаться в штаб.

Возмущенный Василий Андреевич тотчас же отправился с командиром на место происшествия. Федота и его бойцов застал он в просторной кухне, за завтраком.

— Встать! — увидев его, гаркнул бойцам Федот.

Все вскочили на ноги и стали ждать, когда Василий Андреевич поздоровается с ними, чтобы лихо отрубить ответное «здравствуйте».

Но Улыбин не стал их приветствовать, а прямо обратился к Федоту:

— Что ты тут вытворяешь, товарищ взводный командир?

— То есть как это — вытворяю? — искренне изумился Федот.

— Ты с товарищами из китайского батальона по-хамски обошелся.

— А-а!.. Вон ты о чем! Да ведь они в нашу квартиру без нас тут влезли. Пришлось, раз они русского языка не понимают, по-другому с ними поговорить.

Василия Андреевича взорвало:

— Что же, по-твоему, китайцы не люди? — И как тебе не стыдно! Ты красный партизан, ты воюешь за братство и равенство всех, у кого на руках мозоли, а позволяешь себе такие штучки. Китайцы у нас только при советской власти и почувствовали себя людьми. Поэтому они и пришли воевать за советскую власть бок о бок с тобой. В тебе они товарища видят, красного командира, а ты им свинство свое показываешь!

Федот стоял перед ним, красный и растерянный, глупо вытаращив глаза. Бойцы стояли молча, потупившись.

Отчитав их как следует, Василий Андреевич пообещал вопрос о их недопустимом отношении к китайцам поставить на полковом собрании и ушел.

Вечером состоялось собрание бойцов Первого полка. Василий Андреевич выступил на нем с большой речью. Он рассказал, как царское правительство разжигало вражду между народами, населяющими Россию, как натравливало их друг на друга, чтобы легче держать их в повиновении.

На западе России оно устраивало еврейские погромы, — сказал он, — в Баку не раз провокационно вызывало армяно-татарскую резню, а на Дальнем Востоке и в Забайкалье пугало русское население «желтой опасностью». Все это делалось для того, чтобы народ не видел, где его настоящие враги. Невежество и наши сословные предрассудки помогали в этом царю и буржуазии. Раньше у нас было в Забайкалье так, что казаки считали настоящими людьми только себя. Царя теперь нет, но с дикими предрассудками того времени еще не все расстались. Вот сидит перед вами здесь и хлопает глазами мой посёльщик, — показал он на Федота. — Это вековечный батрак, голь перекатная. А казачьим гонором и он заражен. Он не задумался выкинуть партизан китайцев из дома. Бойцы его взвода, вместо того, чтобы одернуть его, помогали ему в этом. Таким людям, товарищи, мы должны сказать, что они позорят звание красного партизана, помогают своими поступками, нашим врагам. Миловать за это мы их не будем, будем беспощадно наказывать, вплоть до предания суду.

Выслушав Василия Андреевича, бойцы закричали:

— Позор!..

— Выгнать его к чорту из партизан!..

— Из командиров снять!..

Водворив тишину, командир полка Кузьма Удалов сказал:

— Давайте сперва послушаем, что на это сам Федот скажет. Признает он, что худо вел себя?

— Признаю, — глухо, как в трубу, пробасил Федот и, помолчав, добавил: — Ошибся...

— Чтобы в другой раз не «ошибался», пусть в рядовых теперь походит.

— Правильно! — закричали бойцы. — Пусть ума набирается да от старых замашек отвыкает!

Собрание постановило снять Федота из командиров и направить рядовым во взвод Семена Забережного.

Только бойцы начали расходиться по квартирам, как по улице проскакал ординарец Журавлева Мишка Лоншаков, тот самый Мишка, который в свое время был неразлучен с Василием Андреевичем. Он кричал во все горло:

— По коням!

С заставы донесли, что с юга к Богдатской подходит какой-то крупный кавалерийский отряд, и Журавлев решил на всякий случай привести полки в боевую готовность. Не успели бойцы сесть на коней, как поступило новое донесение: приближающийся отряд идет под красным знаменем.

— Значит, пополнение прибывает, — сказал Журавлев Бородищеву и Василию Андреевичу и распорядился построить полки для встречи отряда на окраине станицы.

Только полки построились на широкой луговине у поскотины, как из леса показался отряд. Завидев стоящего с группой ординарцев впереди полков Журавлева, командир отряда, молодой еще, черноусый казачина, на белом породистом коне поскакал к нему с рапортом.

Не доехав до Журавлева каких-нибудь пяти шагов, он круто осадил коня, привстал на стременах и, кинув руку под козырек, молодцевато отрапортовал:

— Товарищ командующий! Отдельный партизанский отряд четырехсотенного состава под командой Улыбина прибыл в ваше распоряжение.

— Здравствуйте, товарищ Улыбин, — протянул ему руку подобранный и построжавший Журавлев.

В эту минуту Бородищев и Василий Андреевич, которых Роман не разглядел из-за того, что сильно волновался и видел только одного Журавлева да голову его коня, оба враз окликнули его:

— Роман!.. Ромаха!..

— Дядя! — вскрикнул изумленный Роман и, забыв о торжественности минуты, устремился навстречу Василию Андреевичу, улыбаясь простой и бесконечно счастливой улыбкой.

— Ура! — дружно и весело грянули ординарцы штаба, узнав от Мишки Лоншакова, кто такой командир вновь прибывшего отряда.

Мощным, все заполнившим кликом ответили им партизанские полки. И пошло перекатываться под ясным вешним небом от сопки к сопке, постепенно замирая, ликующее эхо, и радостно вторили ему деревья и камни на много верст кругом.

XII

Приведенного в Богдать Платона Волокитина партизанский ревтрибунал судил в присутствии всех мунгаловцев. Ни один из них не подал голоса в защиту его. Лукашка, Симон Колесников и Гавриил Мурзин, которые приехали в партизанскую столицу на день раньше Романа, рассказали на суде, как требовал Платон на сходке их ареста, как кулаками и нагайкой гнал он не хотевших идти в дружину казаков.

— Зловреднее этого человека, товарищи судьи, у нас в поселке только один купец Чепалов, — закончил свою речь Лукашка.

— Есть еще Каргин! — крикнул Никита Клыков.

— Потом, потом об этом! — строго перебил их председатель ревтрибунала, сурового вида пожилой рабочий, одетый в бурятскую шубу, расшитую по груди цветными сукнами. — Ты давай по существу показывай. А о Каргине тогда поговорим, когда изловим его.

— Извиняюсь, раз не по существу. — Никита уселся на лавку и стал разглядывать портрет генерала Скобелева над головой председателя.

Наведя тишину, председатель обратился к Платону:

— Ну, так что ты можешь сказать в свое оправдание?

Платон, бесцельно мявший в руках свои желтые рукавицы, с трудом разжал губы:

— По дурности своей я это делал. Виноватый я, да только за то, что других слушался, чужим умом жил. Винюсь и раскаиваюсь теперь, гражданин-товарищ...

— Поздно раскаиваться вздумал, — сухо оборвал его председатель и объявил:

— Трибунал удаляется на совещание.

Члены трибунала, задевая шашками за стулья и ноги свидетелей, ушли в соседнюю комнату. Совещались они не долго. Через десять минут зачитали Платону смертный приговор. Одичалым взглядом обвел он своих посёльщиков и пошел из избы, сопровождаемый конвоем.

Вечером в тот же день на заседании штаба армии было решено идти в наступление на Нерчинский завод. Роман, отряд которого влили в Первый полк, был утвержден командиром третьей сотни полка. Кузьма Удалов просил назначить к нему Романа помощником, но большинство членов штаба решило, что для такой должности Роман еще молод.

— Пускай походит в сотенных, — заключил Журавлев. — Если покажет себя как надо, тогда, может, и в полковые командиры произведем.

Узнав о своем новом назначении, Роман почувствовал себя обиженным. Он был уверен, что отряд его переформируют в полк и командовать им поручат ему. С честолюбием, которого не подозревал он в себе до своего кратковременного пребывания в больших начальниках, мечтал он совершить во главе полка такие подвиги, слава о которых разнесется по всему Забайкалью. Считая себя незаслуженно обойденным, переживал он свою досаду тайком от других.

«Ничего, я им еще докажу! Они про меня еще услышат!» — думал он о штабных, принимая свою сотню, где и люди и кони одинаково пришлись ему не по душе.

И только после большого разговора с Василием Андреевичем, который вылил на его разгоряченную голову добрый ушат холодной воды, осудив его зазнайство, он примирился со своим положением и взялся наводить в сотне порядок. Назавтра же обзавелся он таким трубачом, какого не было во всей армии. Усатый и крутогрудый трубач оказался мастером своего дела. Когда подавал он веселую, будоражливую команду на обед, труба его так и выговаривала:

Бери ложку, бери бак,
Нету хлеба — беги так.
Каша с маслом, щи с крупой,
Торопись давай, не стой.

С помощью Федота раздобыл Роман для сотни ручной пулемет. Пулемет был неисправный, но в сотне нашелся слесарь из оловяннинских железнодорожников, который быстро исправил его.

В поход выступили через день.

Первый и Четвертый полки двигались на Нерчинский завод по берегу Аргуни. Они должны были занять станицы Олочинскую и Чалбутинскую, чтобы отрезать пути отступления семеновским войскам на китайскую сторону и соединиться южнее Нерчинске, о завода с полками, обходившими город с запада. Не встречая сопротивления, полки стремительно продвигались вперед.

Когда стали подходить к Чалбутинской, Роман невольно раздумался о предстоящей встрече с Ленкой Гордовой. Ленка дала слово ждать его хотя бы три года. Но что он мог сказать ей после того, как снова свела и помирила его судьба с Дашуткой? Сказать, чтобы она махнула на него рукой и выходила замуж? По-хорошему так и следовало поступить. Но мысли его все время двоились. И чем ближе была Чалбутинская, тем больше Ленка заслоняла в его душе Дашутку. У него было такое ощущение, какое бывает перед большим и заведомо веселым праздником.

На одном из коротких привалов Роман упросил Симона Колесникова подстричь и побрить его. Ножницы попали Симону такие, которыми хороший хозяин овцу не решится стричь. Были они тупые и дико скрежетали в руках у Симона, волосы они не стригли, а рвали, словно щипцы. Но Роман терпеливо вынес эту пытку и на вопросы Симона, не больно ли, — отвечал:

— Валяй, чего там!

На подступах к Чалбутинской он молодцевато подскакал к Кузьме Удалову и, горяча Пульку, попросил:

— Разреши, товарищ Кузьма, моей сотне ворваться в станицу первой!

— Давай, если зудится, — разрешил грузный и широкоплечий Удалов, одетый в треснувшую по швам кожаную куртку и в желтые американские сапоги с зашнурованными голенищами (Роман спал и видел заполучить себе такие же).

Круто повернув вздыбленного Пульку, он понесся к своей сотне.

Чалбутинскую увидели с перевала, где на обочинах дороги пробивалась первая зелень, катились по черным пашням гонимые ветром желтые мячики прошлогоднего перекати-поля. За станичными огородами синела вскрывшаяся Аргунь, тонули в лазоревой дымке маньчжурские сопки.

Роман поднял к глазам бинокль и увидел, как гуляла по Аргуни поднятая низовкой серебряная зыбь, вился над ближним островом коршун. Среди кипящих волн разглядел он боты и лодки, переполненные людьми. Все они торопливо плыли к китайскому берегу.

— Богачи удирают! — крикнул он партизанам и, дав коню поводья, скомандовал: — Ребята, за мной!

Выхватив из ножен шашку, крутя ею над головой и гикая, полетел он внамет по звонкой горной дороге. Дома, заборы и плетни станицы стремительно неслись ему навстречу, и с небывалой силой овладело им чувство жестокой радости, упоения этой войной и собственной молодостью.

Широкие станичные улицы словно вымерли. Огласив их бешеной скороговоркой копыт и криками «ура», пронеслись по ним партизаны и выскочили на берег Аргуни. Но было уже поздно. Последние лодки чалбутинцев приставали к крутому китайскому берегу. Весь, берег там был усеян китайскими купцами, солдатами и китаянками, сбежавшимися поглядеть на невиданных большевиков.

Боясь, что партизаны начнут стрелять, чалбутинцы, задыхаясь, бежали и лезли на обрывистый яр, чтобы смешаться с китайцами. Но нашлись и такие, которые крыли партизан в бессильной ярости диким матом, грозили им кулаками.

— Гольтепа проклятая!.. — стоя у самой воды, яростно горланил какой-то бородач в расстегнутом полушубке и белой папахе.

Один из партизан, молодой и чубатый, с красным бантом во всю грудь, не вынес этого: Он вскинул винтовку и выстрелил. Бородач взмахнул руками и хлобыстнулся навзничь. Китайцы и беженцы кинулись врассыпную. Китайский берег мгновенно опустел.

— Кто стрелял? — закричал Роман, обернувшись на выстрел.

— Я его, товарищ командир, резанул. Душа не стерпела! — весело ответил партизан.

— Давай сюда винтовку! — подскакав к нему, приказал Роман.

Не дам! Подумаешь, какая беда, — беляка угробил.

— Давай и не разговаривай! — схватился Роман за маузер. — Ты знаешь, что ты наделал? Ты бузу международного масштаба устроил. Нам с тобой за это Журавлев головы снимет, — и Роман вырвал у партизана винтовку, снял с него шашку.

В это время на китайском берегу появились офицер и два солдата с белым флагом. Они спустились к самой Аргуни, и офицер, сложив рупором ладони, закричал на русском языке, не выговаривая букву «р»:

— Какое право ваша имеет стрелять по китайской местности?

Не разобрав как следует его слов, Роман ответил:

— Плохо слышу! Если хочешь разговаривать, садись в лодку, плыви в нашу сторону!

— А ваша наша не убьет? — спрашивал, надрываясь, офицер.

Роман приказал самому голосистому партизану ответить, что он обещает офицеру полную безопасность. Получив такое заверение, офицер рискнул переплыть на русскую сторону.

Выйдя на берег, он направился к Роману, возле которого стоял спешенный и обезоруженный виновник происшествия под конвоем двух партизан. Взяв два пальца под козырек своего кепи мышиного цвета, офицер отрекомендовался:

— Я помощник командира китайского кордона. Наша страна с русскими красными не воюет. Мы соблюдаем полный нейтралитет. Мы требуем по нашей территории не стрелять. В противном случае наши тоже будут стрелять.

— А зачем вы белобандитов к себе принимаете? — спросил его один из партизан. — Раз нейтралитет, так нечего беляков к себе пускать.

Роман свирепо глянул на партизана и приказал ему замолчать, а офицер с притворно-сладкой улыбкой ответил ему:

— Китайский народ шибко гостеприимный. Придет к нам красный, придет белый — всех принимаем. Такой наш закон.

Тщательно подбирая слова, которыми, как знал он из прочитанных книжек, надлежало изъясняться в подобных случаях, Роман обратился к офицеру:

— Господин китайский офицер! Красное командование уважает международные законы и в моем лице сожалеет об этом прискорбном случае. Оно приносит в вашем лице большим китайским начальникам свое извинение, — и он поклонился при этом так, как некогда кланялись в его присутствии приезжавшие к Лазо китайские парламентеры в шелковых халатах и черных шапочках. — Виновный в стрельбе, как видите, арестован и будет отдан под суд красного ревтрибунала.

Офицер, удовлетворенный его извинением, принялся угощать партизан сигаретками и дружески похлопывать менее суровых из них по плечу. Затем церемонно откланялся и отбыл на свою сторону.

— Видел, дура, как мне пришлось из-за тебя офицеру кланяться? — сказал тогда арестованному Роман, довольный исходом дела. — Гляди и кайся. Это же тонкое дело — международное.

Вернувшись в станицу, Роман поехал в ту улицу, где жила Ленка Гордова. Завидев издали гордовский дом, он показал на него своему спутнику ординарцу и распорядился:

— Поезжай быстро туда. Скажи хозяевам, что к ним на квартиру станет командир сотни.

Выждав, когда ординарец спешился и вошел в дом, Роман направился вслед за ним. Ехал он, привстав на стременах, лихо заломив на ухо папаху и поглядывая по сторонам, орел орлом.

Пока он спешивался и привязывал коня к столбу в широкой гордовской ограде, ординарец вышел из дома и сказал ему:

— Тут, паря, кроме глухой старухи, ни одной души больше нет.

— Как нет?

— Нет да и все. А от глухой ничего толком не добьешься.

Разочарованный Роман вдруг почувствовал себя страшно усталым. Войдя в дом, он увидел в кухне Ленкину бабушку, старуху лет восьмидесяти, глухую и подслеповатую.

— Здравствуй, бабушка! — крикнул он ей прямо в ухо.

— Здравствуй, сынок, здравствуй!

— Где у тебя семья?

— На китайскую сторону, батюшка, убежали. Испугались каких-то большаков да и уехали. Со всем хозяйством уехали, здесь только меня да голые стены оставили.

— А внучка-то твоя Елена тоже уехала?

— Тоже, милый, тоже, — шамкала старуха.

Роман прошелся по опустелым гордовским комнатам, заглянул на минуту за ситцевый полог в горнице, где, как знал он, стояла Ленкина кровать, и медленной походкой вышел из дома.

От Гордовых решил он заехать к Меньшовым. В ограде у них увидел запряженных в телегу пестрых быков. На телеге лежали бороны и мешки с зерном. У коновязи были привязаны две лошади в хомутах. «Должно быть, на пашню ехать собрались, а теперь тоже в Китай махнули», — подумал он, слезая с коня.

В эту минуту на крыльцо выбежала Марфа Андреевна, увидевшая его в окно.

Разглядев на его фуражке красную ленточку, Марфа Андреевна с явным облегчением рассмеялась:

— Вон они какие, большевики-то! А ведь мы думали, что они и на людей-то не похожи. Ну, здравствуй, здравствуй...

Они обнялись и расцеловались. Сдержанно посмеиваясь, Роман спросил, где у нее хозяева: дома или тоже в Китае?

— Какое тут «дома»! — принялась жаловаться она. — На ту сторону убежали. Как услыхали, что большевики идут, бросили все и кинулись за Аргунь. Боюсь, не потонули ли в переполохе. Оставили дома меня с девками. И как только теперь мы хлеб без них сеять будем...

— А ты с кем-нибудь закажи им, чтобы назад ехали. Мы ничего им не сделаем. Не звери же мы.

— Да уж придется, — вытирая кончиком платка глаза, сказала Марфа Андреевна и повела Романа в дом.

Напившись у Меньшовых чаю и поговорив с Клавкой о Ленке, Роман наказал ей повидать ее и убедить вернуться домой.

— Ладно, — пообещала ему Клавка, — скажу. Когда она узнает, что ты в партизанах, обязательно вернется и отца заставит вернуться.

XIII

Нерчинский завод тесно сдавлен со всех сторон высокими и крутыми горами. С запада заслонил его Воскресенский хребет, главный пик которого, украшенный белой часовенкой, носит название «Крестовка». Вдоль обрывистых склонов хребта, вплотную прижатые к нему речушкой Алтачей, тянутся узкие улицы Верхней и Нижней деревушки, населенные потомками горнозаводских рабочих. С юга нависла над городом Вшивая горка, до самой макушки заросшая лиственной чащей. На востоке закрыл полнеба зубчатыми скалами Воздвиженский хребет, по отлогому склону которого тянется длинная Новая улица. И только на севере мощный Чащинский хребет отступил километра на два от города. Добежав до него, у белых памятников еврейского кладбища Алтача под прямым углом поворачивает к востоку и, вырвавшись из теснины, спокойно течет мимо кожевенных заводов, мимо докосов и пашен к синей Аргуни.

В мирное время Нерчинский завод занимала отдельная казачья сотня. Но после того, как партизаны наводнили леса Урова и Урюмкана, в завод спешно перебросили из Читы две роты юнкеров, Восьмой, забайкальский казачий полк с батареей полевых орудий и офицерскую полуроту ОМО{4}. Кроме того, была создана дружина из местных купцов, чиновников и гимназистов. К моменту наступления партизан гарнизон города насчитывал до двух тысяч штыков и сабель.

Передовые партизанские части подошли к заводу глубокой ночью. Северная группа своевременно заняла назначенное ей место. Не дожидаясь рассвета, спешенные цепи партизан долезли на крутую Крестовку и Чащинский хребет. Они заняли их без выстрела, захватив в плен заставу из местной дружины. Но восточная группа замешкалась. Уже в сером утреннем свете двинулись ее сотни на Вшивую горку и Воздвиженский хребет и попали под пулеметный огонь казачьих и юнкерских застав. После короткого боя Вшивая горка была захвачена, но Воздвиженский хребет на всем своем протяжении остался в руках семеновских казаков, что и предопределило неудачу партизан.

Роман со своей сотней занял позиции на Вшивой горке. От стрельбы город проснулся. Заиграли тревогу трубачи, потом ударили в набат. Роман приказал открыть огонь из винтовок и пулемета по канцелярии атамана отдела и по казачьим казармам, едва различимым в утренней мгле. Стали обстреливать город и другие сотни, занявшие Крестовку. Панику у белых посеяли большую, но потерь им почти не причинили. И только лишь, когда сделалось совсем светло, белые стали нести большой урон. Лучшие партизанские стрелки из охотников Уcть-Ордовской и Аргунской станиц били по перебегающим в улицах семеновцам, и редко их выстрел пропадал даром. Простым глазом Роман видел, как то в одном, то в другом месте падали под пулями солдаты и офицеры.

С первыми лучами солнца семеновцы разобрались в создавшейся обстановке. Они усилили свои заставы на Воздвиженском хребте двумя станковыми пулеметами, а в заранее отрытые окопы направили две сотни казаков.

В городе же выкатили из укрытий в приготовленные капониры все двенадцать полевых и горных орудий и начали бить по давно пристрелянным высотам шрапнелью. Жарко стало тогда на Крестовке и Вшивой горке. Партизаны вынуждены были укрыться за их вершинами.

Под прикрытием артиллерийского и пулеметного огня юнкера и офицеры сосредоточились на русском кладбище и оттуда одновременно атаковали Крестовку и Чащинcкий хребет. Хорошо натренированные для действий в горах, юнкера стали дружно карабкаться по крутизне, невидимые для партизанского наблюдения.

Семен Забережный лежал под кустиком дикой яблони со своими отделенными командирами, когда раздался испуганный голос наблюдателя:

— Семеновцы лезут!

Партизаны бросились на гребень сопки. В это время, боясь попасть в своих, семеновцы прекратили обстрел, а юнкера, злые и решительные, с винтовками наперевес, с криком «ура» бросились в штыки. Партизаны дали по ним два-три беспорядочных залпа и ринулись сломя голову прочь, так как штыков они не имели.

Заняв гребень, юнкера стали бить по убегающим и только из взвода Семена убили и ранили двенадцать человек.

Скоро после этого партизаны были сбиты и с Чащинского хребта. В их руках оставалась одна Вшивая горка, недосягаемая для орудий из-за крутизны траектории. На следующий день к вечеру пришлось оставить и ее. С большими потерями сотня Романа отступила на деревню Благодаток при известном Благодатском руднике, где когда-то отбывали каторгу декабристы.

Эта неудача тяжело отразилась на состоянии бойцов. Во всех четырех полках пришлось провести митинги. На совещании командиров в штабе было решено осаду города прекратить и двинуться на юг и запад, чтобы пополнить поредевшие партизанские батальоны в Нерчинско-заводской волости и Орловской станице.

XIV

В Мунгаловском только на второй день к вечеру узнали, что Нерчинский завод окружен партизанами. Весть об этом моментально разнеслась по всему поселку.

Вместе с ней распространился слух, что в отместку за убитых карателями фронтовиков и Северьяна Улыбина партизаны грозятся расстрелять всех зажиточных казаков. Перепуганные богачи заметались, как на пожаре. Из Царской улицы понеслись на юг тарантас за тарантасом, битком набитые плачущими бабами, девками и ребятишками. Глядя на уезжающих богачей, стали собираться в отъезд и многие семьи менее справных казаков Епифан Козулин запряг в телегу на железном ходу пару лучших коней и отправил Дашутку с Веркой к своему тестю в станицу Чупровскую, а сам поехал на площадь, где собирались дружинники.

На площади крутился перед выстроенными дружинниками на темном от пота коне Елисей Каргин. В туго перепоясанной старой шинели, в надвинутой на лоб защитной фуражке, с патронташем на груди и винтовкой за плечами, был он по-необычному суров. Он знал из присланного станичным атаманом донесения о том, чего дружинники и не подозревали. Партизаны не только окружили Нерчинский завод, они продвинулись на юг до Горного Зерентуя и поселка Михайловского, отрезав тем самым орловской дружине пути отступления в Верховые Караулы, под защиту стоявших там кадровых казачьих полков. Все мунгаловские беженцы должны были неминуемо попасть к ним в руки. И Каргин содрогался от мысли, что его жена и дети, ни о чем не догадываясь, ехали навстречу красным. Однако внешне он выглядел спокойным. Епифана он встретил выговором за слишком долгие сборы:

— Копаешься, Епифан! Не сейчас копаться! Дружина может отступить из Орловской, не дождавшись нас, а без нее мы пропали.

— Ничего, догоним своих.

— Чорта с два, догонишь! Отходить она будет на Солонцы — и не трактом, а тайгой.

— На Солонцы! Это с какой же стати? — изумился Епифан, а дружинники начали кричать все сразу:

— На Солонцы мы не пойдем!

— Это все равно, что волку в пасть!

— Надо в степи уходить, а не в тайгу! В тайге за каждым деревом можно на партизана напороться, а в степи наши стоят.

— Перестаньте драть глотки! — прикрикнул Каргин. — Орете, а не знаете, что на юг нам дорога отрезана, партизаны еще утром Михайловское заняли. Нам теперь волей-неволей на Солонцы подаваться надо. А если покопаемся еще тут, так нам и этот путь закроют. Кого еще нет у нас?

— Чепаловых Никифора и Арси да Никулы Лопатина. Никула на печке лежит с грыжей, а Чепаловы спрятались, — ответил Степан Барышников, собиравший дружинников.

— Чорт с ними, раз у них заячьи душонки! — махнул рукой Каргин, и нараспев затянул команду: — Со-отня, смирно! Слу-ушай мою команду! По три справа, за мной... — И, помедлив, отрубил: — ...арш!

Сразу же с площади повел он сотню на рысях. Шесть верст до Орловской прошли в сорок минут. Почти одновременно прискакала туда полусотня байкинских казаков. При отходе от Байки она была обстреляна подошедшими туда от Михайловского партизанами. Кольцо вокруг Орловской смыкалось, и нужно было спешить, чтобы выскользнуть из него. Выслав .вперед себя три крупных разъезда, дружина в полном составе покинула примолкшую станицу.

* * *

Как только уехали дружинники, оставшиеся жители начали закапывать в землю во дворах и огородах и разносить на хранение к бедным соседям лучшие свои пожитки.

К Никуле Лопатину в тот вечер натащили столько всякой одежды и утвари, что изба его стала походить на городской ломбард. Никула и его благоверная Лукерья никому не отказывали. Да и как было отказывать, если соседки масляными голосами величали их по имени-отчеству, упрашивали об одолжении! Никула лежал себе на плечи и только распоряжался, куда что поставить.

Узнав, что дружинники покинули поселок, он перестал хвататься за живот и слез с печки. Закурив трубку, он выразил желание напиться чаю из новенького, сверкающего кустовского самовара. Пока Лукерья ставила самовар, Никула повесил на стену круглое зеркало и стал примерять перед ним крытую черным плисом лисью шубу и лакированные сапоги Епифана Козулина, принесенные его женой Аграфеной. Сапоги пришлись ему впору.

Он потоптался в них перед зеркалом, прошел по избе. Сапоги были замечательные, но они не шли к его рваным штанам. Тогда он нашел в одном из узлов голубые шаровары с лампасами и вырядился в них. Вид получился не хуже, чем у станичного атамана. А когда Никула надел еще вышитую чесучовую рубашку, Лукерья только ахнула и, не выдержав искушения, решила примерить шелковое платье старухи Волокитиной, а заодно уж и цветастую шаль с кистями. Оглядев ее в этом наряде, Никула справедливо изрек:

— А ведь ты в хорошей-то одежде — баба хоть куда! Не стыдно тебя такую и в люди вывести, — ласково потрепал он ее по костлявой спине.

— Я это и без тебя знаю, — сказала, вздохнув, Лукерья и с явным сожалением сняла с себя чужие наряды.

Но Никула еще долго крутился перед зеркалом, любуясь самим собой, и вслух рассуждал, что неплохо бы в такой одежде закатиться в гости к богатым сватам в Кутомару.

Утром он не удержался и вырядился снова, как на свадьбу. Он хотел зайти показаться в таком виде и побалясничать к своему соседу кузнецу Софрону.

На дворе брезжил серенький утренний свет, когда Никула вышел, зевая и потягиваясь, на свое скрипучее крылечко. Однако тут же с огорчением он увидел, что у Софрона еще наглухо закрыты ставни окон и над избою не вьется дымок. Он спустился с крылечка и стал бродить по двору. В это время где-то у Драгоценки яростно залаяли собаки, послышался топот скачущих лошадей. Топот слышался все ближе и ближе.

Не успел Никула дойти до ворот, как мимо него по улице с винтовками наперевес проскакали во весь карьер всадники с красными лентами на фуражках и шапках. На каменистой улице из-под кованых конских копыт брызгали во все стороны синие искры.

— Партизаны! — ахнул Никула и, обливаясь холодком страха, направился в избу.

Но тут снова раздался в улице бешеный цокот копыт, и Никула услыхал обжигающий сердце крик:

— Стой!

Молясь всем святым, Никула бросился на крылечко.

— Стой! Стрелять буду!

У Никулы сразу подкосились ноги. «Вот влип, так влип!» — сверлила его голову горькая мысль.

— А ну, шагай сюда! — скомандовал ему партизан на белой лошади, крутившейся у ворот.

Никула подошел, увидел молодое, искаженное злобой лицо и услыхал все тот же резкий, властный голос:

— Кто такой будешь?

— Никула Лопатин.

— Атаман, что ли?

— Что ты, паря, что ты! Сроду атаманом не был. Никула я, здешний житель.

— Чего дурачком прикидываешься? По одеже вижу, что из буржуев ты недорезанных.

Никула побелел и, не зная, что сказать, с минуту; колебался. Но, видя, что партизан вскинул на него винтовку, закричал:

— Да ты, братец, по одеже-то не суди! Одежа эта с чужих плеч, мне ее на сохрану дали.

— Кто дал? Купцы? Офицеры?

— Нет, свои дали, соседи.

— Вот оно что! — нараспев протянул партизан и вдруг заорал таким свирепым голосом, что у Никулы екнула селезенка: — А ну, сымай, гад, сапоги и штаны сымай! Да моли бога — рук мне об тебя марать неохота, а то бы...

Стоя поочередно то на одной, то на другой ноге, Никула быстро разделся. Партизан тут же надел сапоги с шароварами, свои кинул Никуле и, пообещав еще вернуться, ускакал вслед за другими.

С лица Никулы медленно сошла мертвенная бледность. Он удрученно поскреб в затылке и поплелся в избу. Лукерья растапливала печку. Никула тяжело плюхнулся на лавку, собрался с силами, пожаловался:

— А меня, баба, раздели.

— Кто раздел?

— Да ведь партизаны пришли. Увидел меня один чорт в ограде и ободрал, как липку. «Ты, говорит, кто такой будешь? Атаман? Офицер?..» Ведь это, баба, погибель наша. Вернуться он пообещал.

Лукерья замахнулась на него в сердцах ухватом, но тут же бросила ухват на залавок и запричитала.

— Да ты не вой, баба, чего уж! Выть-то теперь поздно, раз так получилось. Давай лучше все это барахло, будь оно проклято, прятать.

Никула схватил первый лопавшийся узел и потащил его из избы на гумно. Следом за ним явилась туда с охапкой шуб и платьев Лукерья. Они наскоро раскидали соломенный омет, успели многое спрятать, пока совсем не рассвело.

Только они кое-как поуправились, как в поселок вступили главные силы партизан. Подгорная улица наполнилась цоканьем копыт, звоном оружия, глухим говором, криками команды. По четыре человека в ряд, плотно сомкнутыми колоннами шли по улице эскадрон за эскадроном. Увидев их, Никула снял шапку, перекрестился. Потом любопытство в нем взяло верх над страхом, и он подошел к своим воротам. Стараясь не быть замеченным, стал смотреть на суровых людей с красными ленточками на шапках и фуражках, с бантами на гимнастерках, шинелях, тужурках, дождевиках.

— Здорово, Никула! — вдруг окликнул его знакомый голос из одной колонны.

Никула обернулся на голос и узнал Федота Муратова.

— Здорово, Федот, здоровенько! — обрадованно отозвался он и смело вышел за ворота.

Федот покинул строй, подъехал к нему, и Никула долго жал снисходительно протянутую ему Федотову руку в черной кожаной перчатке с раструбами:

— Ну как вы тут? Ждали нас?

— Ждали, паря, ждали! Я пуще всех дожидался. Хотели меня за это наши дружинники стукнуть, да спрятался я от них... А ты мне, Федот, скажи: сосед мой, Ромаха Улыбин, случайно не с вами?

— С нами, с нами. И Семен Забережный с нами, и Лукашка Ивачев. Наших в партизанах семнадцать человек.

— Ну, слава богу!

— Что «слава богу»?

— Да то, что вы живы-здоровы. Мы ведь, грешным делом, думали, что в партизанах все нехристи разные ходят, разбойники. А тут, оказывается, вон какие молодцы имеются!

Польщенный Федот усмехнулся:

— Ладно уж... Ты лучше, Никула, скажи: много наших к белым ушло?

— А почти весь поселок. С Царской улицы все до одного ушли. Да тем оно, положим, туда и дорога. Обидно, что такие мужики, как Матвей Мирсанов и Пашка Швецов, к ним приткнулись. Отговаривал я их, отговаривал, — убежденно говорил Никула, уже сам веря своим словам, — да ведь куда там! Уперлись, как быки. «Куда, говорят, весь поселок, туда и мы». А вы знаете, что фронтовиков-то наших и Северьяна Улыбина белые каратели изрубили?

— Я-то знаю, слышал. А вот Роман-то, кажется, не знает, что у него отца убили. Ну, мы за них не одной сволочи горло перервем...

Никула пригласил его заехать напиться чаю, но Федот сказал, что сейчас некогда и, ударив рослого, статного коня нагайкой, поскакал на Царскую улицу.

Встреча с Федотом успокоила Никулу. Он решил, что раз в партизанах есть посельщики, да еще ближайшие соседи, то бояться их нечего. Кого-кого, а Никулу свои в обиду не дадут. Он повеселел, смело уселся на свою завалинку и стал искать случая разговориться с партизанами. У артиллеристов, ехавших со своим единственным орудием, он спросил:

— Пушку-то, так и знай, у семеновцев отбили?

— У семеновцев, — ответил ему рыжебородый, с узко поставленными глазами батареец в косматой папахе.

Подъехав к Никуле, батареец попросил у него табаку на закурку. Никула отвалил ему зеленого самосада не на одну, а на дюжину закурок и почувствовал себя совсем хорошо.

* * *

У Федота было давно решено, что в Мунгаловском он появится в лучшем своем виде и станет на квартиру не к кому-нибудь, а к своему бывшему хозяину Платону Волокитину или к Елисею Каргину.

Ради такого случая Федот с вечера тщательно побрился, подстриг свой огненный чуб и вырядился в кожаную куртку и в снятые с убитого семеновского есаула голубые штаны с лампасами.

«На этот раз, — думал он, — Волокитиха у меня много не поворчит. Я ее живо шелковой сделаю, по одной половице ходить заставлю. На кухне у нее жить я не стану, а в горнице поселюсь. Спать буду на той кровати, на которой у них господа земские чиновники спали».

С той особой, как бы небрежной, молодцеватой посадкой, которой умеют при случае щегольнуть лихие наездники, въехал он в волокитинскую ограду через распахнутые настежь ворота. В отраде уже стояло десятка два оседланных партизанских лошадей. Два молодых паренька с непомерно длинными драгунскими саблями на боку и с гранатами на поясах носили из амбара ведрами овес и щедро сыпали его лошадям прямо на землю.

Федот слез с коня, привязал его к столбу с железными кольцами и пошел в дом.

На кухне уже вовсю хозяйничали партизаны. Один из них заводил в желтом медном тазу тесто для лепешек, другой растапливал плиту, а третий щепал лучину для самовара. Остальные слонялись по просторной горнице и от нечего делать разглядывали на стенах бесчисленные фотографические карточки казаков и казачек в затейливых рамках, которые в прежнее время с замечательным искусством делали каторжане в Горном Зерентуе. Один из партизан при виде Федота ткнул пальцем в одну из карточек и спросил у него:

— Сдается мне, что это ты тут, товарищ, восседаешь? Уж не родственник ли ты хозяину?

Федот подошел, взглянул на карточку и рассмеялся:

— Я это, не ошибся ты. Это я еще на действительной снимался в Чите. А карточка моя сюда потому попала, что я у хозяина-то шесть лет в работниках жил.

— Вон как! Наверное, сейчас поблагодарить хозяина пришел? — иронически рассмеялся партизан.

— Поблагодарил бы, да только (c)го уж наши расклепали, — ответил Федот и, сорвав со стены свою карточку, сунул ее в карман штанов и пошел прочь из дома.

Покинув волокитинскую усадьбу, решил он заехать к Каргиным. Но и там дома оказались только отец Каргина, глухой пучеглазый старик, с дочерью Соломонидой, костлявой и веснущатой старой девой. От Соломониды Федот узнал, что сам Елисей в дружине, а его семья бежала в караульские станицы. Посидев у Каргиных и напившись чаю, Федот решил прогуляться по поселку.

На улице ему снова подвернулся Никула. Никула гнал с водопоя кобылу и похожую на теленка, большеухую, тощую корову. Федот спросил, не знает ли Никула, где можно достать спирту или ханшину. Никула расцвел в улыбке и ответил, что выпить можно у него, что у него с самой пасхи хранится про запас бутылка спирту. Федот пошел к нему.

Никула подмигнул Лукерье, и она наварила целую тарелку яиц, нарезала хлеба, достала из подполья запотевшую бутылку со спиртом. При виде бутылки Федот потер нетерпеливо руки.

Угостив как следует своего гостя, Никула рискнул рассказать ему историю с сапогами и шароварами, утаив, однако, что взял он на хранение не только эти вещи, но и многое другое. Федот от души возмутился.

— А ты не запомнил морду этого соловья-разбойника? — спросил он у Никулы. — Показал бы его мне, я бы научил его, как такими делами заниматься.

— Запомнил. Я этого гуся хоть из тысячи сразу узнаю.

— Тогда ты только покажи мне его — я у него эти сапоги вместе с ногами вырву.

Никула взглянул в окно и ахнул:

— Вот, холера! Легок на помине!

— Кто?

— Да тот самый, что сапоги с меня снял. Вон погляди, — показал Никула в окно.

— Значит, сейчас сапоги снова у тебя будут. Да ты не робей, — покровительственно хлопнул Федот Никулу по плечу.

Привязав коня, приехавший ветром влетел в избу и еще с порога закричал:

— Ну, казара, где у тебя буржуйские вещи?

— В чем дело, братишка? — поднялся навстречу ему Федот. — Что ты тут повышенным тоном с мирным населением разговариваешь?

— Да ведь он у себя буржуйское добро прячет.

— Нет у него никакого буржуйского добра, и ты лучше не вяжись к нему!

— Как нет, ежели он мне сам в этом сознался! — возразил партизан.

— А я тебе русским языком говорю, что нет. Понятно?

— Ты брось мне арапа заправлять! Я не маленький, — не унимался партизан.

Тогда Федот выхватил из кобуры маузер и загремел басом:

— А ну, садись, где стоишь! — И, когда партизан уселся, добавил с леденящим душу шипением: — Снимай сапоги и штаны, снимай. Они не буржуйские, а мои. Я их отдал этому человеку, когда еще на Даурский фронт пошел.

Партизан, не поднимая глаз на Федота, торопливо переоделся в свое брошенное у Никулы потрепанное обмундирование.

— Ну, а теперь, — обратился Федот к партизану, — давай убирайся к чорту! Да не вздумай сюда еще заявиться. Тогда я тебя, мародера этакого, на месте пришью.

— Ты мне теперь сам не попадайся в темном закоулке, — угрюмо проговорил партизан.

— Что?! — заорал Федот, снова хватаясь за маузер.

Партизан задом открыл дверь, прыгнул с верхней ступеньки крыльца на землю, потом в седло своего коня и унесся из ограды.

При виде постыдного бегства партизана Никула преисполнился самыми нежными чувствами к Федоту и более искренне, чем раньше, стал благодарить его. Федот в ответ только криво и загадочно улыбался, а потом сказал:

— Ты, Никула, меня лучше не благодари. Как ты, брат, хочешь, а эти Епифановы сапоги я у тебя заберу. Я у Епифана целый год в работниках жил, горб свой гнул, не жалея, а он мне при расчете десяти рублей недодал. Хотя и не стоят эти сапоги тех денег, я их беру. Ты Епифану так и скажи, если мы уйдем, а он вернется и станет с тебя сапоги спрашивать.

— Да ведь он меня убьет, Епиха-то. Разве ты, Федот, не знаешь его? Пожалей ты меня, оставь эти чортовы сапоги! — взмолился Никула.

Но уговорить Федота было невозможно. Епифановы сапоги остались у него.

XV

От Нерчинского завода партизанские полки устремились на юг и на запад. Во всех пригородных селах примыкали к ним десятки новых бойцов.

В полдень Первый полк занял Горный Зерентуй, истребив в нем дружину из бывших надзирателей и чиновников Нерчинекой каторги. Один из надзирателей, засев на чердаке солдатской казармы, отстреливался до последнего патрона. Когда его убили и сбросили оттуда, Роман узнал в нем того самого Сазанова, который заезжал на пашню к Улыбиным с Прокопом Носковым, разыскивая беглых каторжников.

Из Горного Зерентуя полк немедленно двинулся на поселок Михайловский. Там он был атакован Первым забайкальским казачьим полком, понес потери и вынужден был повернуть на север, к Орловской. Теперь Роман уже не сомневался в том, что побывает дома. О смерти отца он еще не знал и думал, что тот все продолжает служить в дружине.

Был теплый майский вечер. Широкая долина Верхней Борзи, покрытая первой травой, нежно и /радостно зеленела. На каждом кусте весело распевали желтогрудые клесты, цвенькали крошечные синицы, ворковали дикие голуби. У самой дороги, по которой проходили усталые, запыленные сотни, смирно паслись косяки гулевых лошадей, большие стада коров. Суетливые галки-проказницы с криком носились над лугом и садились отдыхать на спины коров. В синих озерах плавали гуси-гуменвики и утки всевозможных пород. Здесь были косатые крохали и серые кряквы, нарядные мандаринки и пепельно-голубоватые чирки-свистунки. И гуси и утки не улетали при виде людей, а только опешили уплыть подальше от берега. Завистливыми глазами смотрели на них завзятые охотники из партизан, и в проходящих колонках то и дело слышались их возбужденные голоса.

Сотня Романа шла на этот раз в арьергарде. Ординарец Романа вел за собой коня, на котором с привязанными к стременам ногами сидел захваченный в Горном Зерентуе семеновский юнкер, сын начальника Нерчинской каторги полковника Ефтина.

С неживым лицом, с опухшими от слез глазами, трясся молоденький юнкер в седле, держась за обитую серебром луку. Всего неделю тому назад приехал он на каникулы из Читы, и не гадал, не чаял, что ему уготована такая судьба. Роман, спасший юнкера от разъяренных шаманских приискателей, собиравшихся сразу же прикончить его, испытывал к нему одновременно презрение и жалость. Среди партизан было много бывших каторжан, которые на собственной шкуре испытали, что за человек был полковник Ефтин, и можно было не сомневаться, что за грехи палача-отца расправились бы они с юнкером в куцем мундирчике.

Юнкер, видя в Романе своего единственного заступника, несколько раз спрашивал у него в дороге:

— Скажите, товарищ, меня расстреляют, да? — и давился слезами.

— Ну, вот тебе! Так сразу и расстреляют! — утешал его Роман. — Взяли тебя заложником. Если в карательном отряде не был, то, скорее всего, разменяют тебя на какого-нибудь партизана, попавшего к семеновцам в плен.

— Это правда? Вы не обманываете меня, товарищ? — зажигались надеждой глаза юнкера.

На короткое время юнкер оживлялся, а потом снова впадал в оцепенение и, таясь от Романа, горько плакал.

Отстав от своей сотни, взглянуть на него подъехал шаманский приискатель, татарин Малай, отец которого отбыл десятилетний срок на Нерчинской каторге.

— Зачем ты его таскаешь? — сказал он Роману, свирепо вращая круглыми коричневыми глазами. — Сделай ему секим башка — и все.

— Катись-ка ты, Малайка, подальше! — отмахнулся от него Роман.

Малай скривил рот, передразнивая юнкера, обругал его по-татарски и ускакал.

В сумерки южнее поселка Байкинского на передовой партизанский отряд нарвались убегавшие из Мунгаловского семьи Архипа Кустова, Платона Волокитила, Серафима Каргина с ребятишками, Дашутка с Веркой и многие другие.

Завидев скачущих им навстречу партизан, беженцы решили, что пришел их последний час. Бабы и девки начали молиться богу, ребятишки заплакали, стали зарываться под подушки и узлы с одеждой.

Татарин Малай очутился около беженцев одним из первых. Раньше, работая в старательской артели, он часто бывал в Мунгаловском. У Кустовых, Волокитимых и Барышниковых покупал для артели муку и мясо и знал каждого человека в этих семьях.

— Э, мунгаловекие барыни-сударыни! — скаля зубы, воскликнул он, подскакав к беженцам. — Куда это вы побежали?

— В гости поехали, а не побежали, — смело ответила ему Дашутка.

— Где же это нынче престольный праздник? Не слыхал, не знаю. Скажите лучше, что удираете, барыни-сударыни. Куда едете? Где ваши буржуи? Говорите! Не скажете — всем секим башка!

— Зачем же ты баб, Малай, пугаешь! — прикрикнул на него один из партизан.

— Зачем пугаю? А ты знаешь, что это за бабы? Мунгаловские буржуйки. От нас бегут, собачья кровь.

— Э, братцы, а кони-то у них добрые, — сказал тогда партизан на сивой низкорослой кобыленке. — Я свою сивуху вот на этого воронка сменяю, — показал он на каргинского коренника.

— А я своего кабардинца без придачи тебе, девка, за твоего Гнедка отдам, — обратился к Дашутке чубатый скуластый парень и спрыгнул с седла.

— Правильно! — Раз это буржуйские кони, бери, ребята, какой кому нравится. Хозяева у них, небось, в белых ходят.

— Все в белых, верно, — подтвердил Малай. Скоро лучшие кони беженцев были выпряжены.

Партизаны заседлали их, и, оставив взамен своих выморенных переходами сивух и саврасок, ускакали дальше.

— Что же теперь делать будем? — спросила Серафима Дашутку. — Одни коней взяли, другие и нас порешить могут.

— Домой надо ехать. Давай запрягаться и поедем, — сказала Дашутка.

В это время показались главные силы полка. Кузьма Удалов подскакал к женщинам, спросил:

— Это что за табор, гражданочки?

— От вас убежали по дурности, да на вас же и нарвались, — сказала Дашутка.

— А что ж от нас бегать? С бабами мы не воюем. Коней-то у вас подменили, что ли?

— Подменили ваши, которые впереди ехали.

— И правильно сделали. В другой раз бегать не будете. Возвращайтесь-ка поживее домой, лучше будет, — посоветовал им Кузьма и уехал, сопровождаемый ординарцами.

Причитая и охая, ругая самих себя, принялись женщины запрягать оставленных им лошадей. Добротная казачья сбруя не подходила к этим богодалным одрам, хромым и костлявым. Хомуты были велики или тесны, а на подпругах седелок, чтобы застегнуть их, приходилось прокалывать новые дыры. Партизаны проезжали мимо и, догадываясь, в чем дело, беззлобно подшучивали над женщинами:

— Добегались!..

— С чего это в цыгалы-то записались?

— Всучили вам кляч, нечего сказать! На себе их теперь потащите.

Было уже совсем темно, когда поравнялась с беженцами сотня Романа.

— Что за люди? — окликнул он женщин, остановив коня, и услыхал в ответ обрадованный голос Дашутки:

— Роман!

Она кинулась к нему, счастливо всхлипывая и поправляя платок на голове.

— Ты откуда взялась?

— Ой, и не спрашивай лучше, Рома! От вас мы, глупые, убегали. Нам ведь всякое про вас наговорили... Ох, и натерпелись мы страху! Малайка зарубить нас хотел, да другие, спасибо им, не дали. А вот коней у нас всех подменили.

— Ну, это не беда, других наживете, — жестким голосом сказал Роман, недовольный тем, что Дашутка оказалась среди беженцев. — И с чего это ты бегать вздумала? Денег много накопила? Бегать от нас нечего, мы не звери какие-нибудь.

— И не побежали бы, да в поселке такое содеялось, что лучше и не говорить. Вас теперь многие пуще огня боятся.

— С чего же это?

— А ты разве ничего не слыхал? Ведь твоего отца зарубили и всех низовских фронтовиков.

— Отца убили? — качнулся Роман в седле, как от удара, и на засыпанном звездами небе не увидел ни одной звезды. Судорожно глотнув воздух, спросил: — Кто убил?

— Каратели к нам приходили. Сергей Ильич им и выдал всех, на кого зуб имел. А на твоего отца он из-за тебя крепче всех злобился.

— Вот это обрадовала ты меня! — проговорил Роман и с ненавистью взглянул на юнкера, которого возил за собою. — Ну, пусть и от нас теперь пощады не ждут!..

В это время подошла Серафима Каргина.

— Здравствуй, Роман Северьяныч, — тихо поздоровалась она.

— Здравствуй, — заскрипев зубами, наливаясь злобой, сказал Роман. — Значит, расправились твой муженек и Сергей Ильич с моим отцом?

Серафима затряслась от страха, не зная, что ответить, но ее выручила Дашутка:

— На ее мужа ты зря несешь, Роман. Без него все это случилось. Он с дружиной на Мостовку ходил. А когда вернулся и узнал, то Сергея Ильича нагайкой избил и выручать арестованных погнался. Только не успел, опоздал. Их каратели прямо на дороге в Верничной пади порубили.

— Это правда?

— Вот те крест, правда! — побожилась Дашутка и начала рассказывать, как происходило дело.

Успокоенная Серафима с благодарностью глядела на нее.

— Ну, ладно, — сказал Роман Дашутке. — Собирайтесь и поезжайте домой. Дома вас никто не тронет... Васька! — позвал он ординарца. — Держись с этим юнкером подальше от меня, а то я ему очень просто могу голову смахнуть. Сделается он его благородием и станет собакой почище своего отца...

Всю ночь думал Роман об отце. Обидно, глупо погиб бедняга. Все партизаны говорили про него, что пошел он, конечно, в дружину не по своей охоте. Но Роман не был уверен в этом. Зимой отец уговаривал его не возвращаться в лесную коммуну, а идти на поклон к атаману. Может быть, судил тогда отец обо всем по настроениям своих посельщиков и верил, что Роман ошибся, связав свою жизнь с большевиками, а может быть, отговаривал просто потому, что боялся за сына, не хотел потерять его. И вступление его в дружину могло быть и сознательным шагом, и досадной ошибкой. Но скорее всего он стал дружинником потому, что не хотел прогневить богачей, которые давно глядели на него косо из-за брата и сына. Но как бы там ни было, а отца теперь нет и никогда не будет. Никогда Роман не услышит его глуховатого, негромкого голоса, никогда не увидит его лица, изузоренного мелкими морщинками, не пожмет при встрече его натруженной, в неистребимых мозолях, руки.

XVI

Ники фор и Арсений Чепаловы послушались отца и решили отстать от дружины. Выждав, когда Каргин с дружинниками оставили поселок, они запрягли в тарантас и бричку две пары лучших своих лошадей и пустились в бега. Сергей Ильич и Арсений ехали в тарантасе, а Никифор с двенадцатилетним сыном Пашкой в бричке.

Отъехав верст десять на юг от Мунгаловского, они услыхали впереди орудийную стрельбу. Ехать дальше было явно рискованно. В полной растерянности остановились они на дороге, не зная, что предпринять.

— Плохо дело, — сказал Сергей Ильич. — И надо же было нам так замешкаться! Прямо ума не приложу, куда теперь путь держать.

— А давайте махнем в Синичиху, — предложил Никифор.

Сергей Ильич подумал и согласился. Синичихой называлась узкая горная падь к юго-востоку от Мунгаловского. Со всех сторон Синичиха была сдавлена крутыми, красными от залежей охры, сопками. Непрерывной лентой тянулся в ней черный дремучий лесок, заболоченный бьющими во многих местах из сопок ключами. Там, где сбегались в падь глубокие ущелья, у самой лесной опушки стояла заимка мунгаловских богачей Барышниковых.

Перевалив через высокий Услонский хребет, Чепаловы в сумерки приехали на заимку. На заимке ухаживали за скотом барышниковские работники — старик Самуил Кобылкин и подросток Гришка Тяпкин.

Сергей Ильич первым делом отозвал в сторону Самуила и велел ему наказать Гришке держать язык за зубами, если на заимку приедут красные.

— Мы на тот случай в лесу спрячемся. А вы смотрите, сдуру не обмолвитесь, а не то плохо тебе будет! — пригрозил он старику, вытащив из-за пазухи семизарядный «Смит-Вессон».

Ники фор с Арсением распрягли лошадей и отвели их подальше в лес, привязали к деревьям и дали им сена, потом закатили в кустарник бричку с тарантасом. Тем временем Сергей Ильич с Самуилом изготовили на ужин котел галушек.

Поужинав, Никифор с Арсением ушли ночевать в лес, а Сергей Ильич и Пашка остались в зимовье с работниками. Скоро работники и Пашка уснули, но Сергей Ильич решил не спать до утра. То и дело выходил он из зимовья послушать, не подъезжает ли кто к заимке.

Уже брезжил серый утренний свет, когда услыхал он приближавшийся конский топот. В диком страхе метнулся он в зимовье, разбудил Самуила и строго-настрого наказал говорить всем, что на заимке, кроме их с Гришкой, никого из посторонних нет. За это пообещал он Самуилу фунт байхового чаю и новые ичиги.

— А внучонка-то разве тут оставляешь? — спросил перепуганный не менее его Самуил.

— Пусть спит. Скажешь, что это тоже работник.

— Да ведь он в сапогах...

— Сними ты их с него, ради бога... Сделай все, как полагается, а уж я тебя отблагодарю, — и Сергей Ильич выбежал из зимовья.

Никифора и Арсения нашел он у коней. Они надевали трясущимися руками на конские морды брезентовые торбы с овсом, чтобы кони не вздумали ржать.

— Ну, молитесь богу, чтобы пронесло, — сказал Чепалов сыновьям и велел прятаться.

В поисках убежища ненадежнее забились они в такую чащу, где было темно, как в сумерки, в самый ясный день. Сергей Ильич нашел огромный ледяной бугор, полый внутри.

Этой зимой ключевая вода вспучила мерзлую наледь, разорвала ее с пушечным гулом и разлилась по лесу. Теперь же, подмытый с одного края, бугор обломился. Обломившийся лед растаял и открыл вход в длинную низкую щель. С потолка ее свисали ледяные сосульки, и вся она была загромождена кочками, пнями и стволами деревьев. От этого было в ней постоянно темно.

Сергей Ильич ползком забрался в щель, как можно дальше от входа, и затаился, привалившись спиной к одному из пеньков.

* * *

Шестая сотня Второго партизанского полка шла из деревни Ивановки на Мунгаловский не по тракту, а напрямик, через хребты. За проводников в ней были Семен Забережный и присоединившийся к партизанам Прокоп Носков, хорошо знавшие местность во всей округе.

На рассвете эта сотня и подошла к барышниковской заимке. Увидев во дворах скот, партизаны поняли, что на заимке живут.

— Надо тут пошукать, — сказал Семен Прокопу. — Может быть, тут кто-нибудь из Барышниковых обретается. Хорошо бы сцапать хоть одного из них.

Попросив у командира сотни разрешения заглянуть на заимку, Семен с Прокопом подъехали к зимовью. Сотня же спешилась на перекурку возле прясел гумна.

— Эй, кто есть живой — выходи! — крикнул Семен, не слезая с коня и держа наизготовку японский карабин.

Тотчас же в дверях показался трясущийся от страха Самуил Кобылкин. Разглядев Семена и Прокопа, он перекрестился:

— Ну, спасибо создателю!..

— За что ты бога благодаришь? — усмехнулся Семен.

— Да ведь как же не благодарить-то? Про красных говорили, что у них сплошь все татары да китайцы.

— Ты что, один здесь живешь?

— Нет, Гришка Тяпкин со мной.

— А Барышниковых тут нету?

— Нету, нету, они ведь в дружине ходят.

Семен слез с коня, вошел в зимовье, заглянул под нары и за печку. Гришка и Чепалов Пашка мирно похрапывали на нарах, накрытые одной дохой.

— А это кто еще с Гришкой спит?

— Это... — запнулся старик, — это, паря, младший сынок Степана Барышникова.

— Что же ты тогда говорил, что, кроме вас с Гришкой, никого нет?

— Да забыл я от растерянности.

— Ну, ну!.. — протянул Семен и вышел из зимовья.

У него возникло подозрение, что раз тут сынишка Степана, то, возможно, и сам Степан скрывается здесь.

— Эй, скоро вы? — окликнул его командир сотни.

— Надо двигаться дальше.

— Обожди минутку. Тут, паря, белым духом тянет, — и Семен направился во дворы.

Потыкав шашкой в омет сена и в кучи навоза, он заглянул под поветь, в телячью стайку, и, разочарованный, вернулся назад. Было уже достаточно светло, и его внимание сразу привлекла лежавшая на земле крашенная киноварью и золотом конская дуга с медным витым кольцом. Он поднял ее и увидел на концах ее золотые буквы «С. Ч.».

— Знакомая дуга-то. Откуда она здесь взялась? — спросил он сразу построжавшим голосом Самуила, у которого мелко-мелко стали подрагивать колени и побелело лицо.

Семен схватился за шашку, пошел на него:

— Ты что мне голову морочишь, холуй барышниковский! Без головы захотел остаться? Давай лучше подовру говори, кто здесь из Чепаловых прячется.

— Из Чепаловых? — изумился Прокоп и спрыгнул с седла.

Тогда Самуил с решимостью отчаяния принялся громко шептать Семену:

— Все тут... Все до одного, паря... В лесу прячутся. Только не говори ты, ради христа, что я об этом сказал...

— Ладно, не трясись, черная немочь. Жить теперь Чепаловым осталось столько, сколько мы искать их будем, — сказал Семен, и они побежали с Прокопом к командиру сотни.

Через пять минут вся сотня начала прочесывать лес, а по закрайкам его на всем протяжении встали конные часовые. Они прислушивались к малейшему шороху в чаще, чтобы Чепаловы не выскользнули из леса в боковые ущелья.

— Ну, началась облава на Лолка и его отродье, — сказал Семен, с карабином наперевес вступая в чашу.

Сначала обнаружили тарантас и бричку, потом лошадей. Немного спустя раздался в лесу чей-то яростный возглас и эхом укатился в сопки:

— Стой! Ни с места!..

Семен с Прокопом кинулись на голос и увидели Арсения Чепалова. Он стоял с поднятыми руками, и надетые на них рукавицы из красной кожи ходили ходуном, а выпуклые глаза Арсения готовы были вылезти из орбит.

— Посинел, сволочь, от страха, — сказал Семену обыскивавший Арсения молодой белозубый парень.

— Где отец и Никифор? — схватил Семен Арсения за грудь. — Говори, а то душу вытрясу.

— Тут где-то, тут... Не убивай меня, Семен, я тебе худого не сделал.

Семен с силой оттолкнул его от себя и бросился дальше. Не Арсения считал он гадиной, которую хотел растоптать.

Минут через сорок поймали Никифора. Он выбежал из леса и кинулся в боковой овраг, заросший шиповником и кустами боярышника. Партизан-часовой догнал его и смял конем. К нему на помощь подоспели еще два верховых. Они обыскали Никифора и со связанными руками привели на заимку.

Но Сергея Ильича найти не могли. Трижды прошли весь лесок из конца в конец, выгнали из него всех зайцев и тетеревов, перешарили во всех ямах и дуплах, но купец словно сквозь землю провалился.

Забравшись в ледяную нору и слыша над головой шаги партизан, он протискивался все дальше до тех пор, пока не залез в такое место, что нельзя было повернуться. Его донимал голод, он задыхался, но лежал не шевелясь.

— Под лед он забрался у ключа, больше ему быть негде, — сказал партизанам Прокоп. — Надо его там искать.

Время подходило к полдню, когда почти вся сотня сошлась к бугру. Сильно пригревало солнце, и с края ледяного пласта стекали струйки воды. Два парня попробовали забраться в щель, но там было воды по колено, с потолка беспрерывно капало. Совершенно мокрые вылезли они назад, и один из них заявил:

— Сам бы чорт туда лазал! Дыре этой не видно конца и краю. Там, чего доброго, еще утонешь или купцу под пулю попадешь.

— Если купец там, надо подорвать лед, — предложил один из партизан. — Давайте кинем туда гранату и посмотрим, что получится.

— Возиться нам здесь долго некогда, товарищи, давайте что-то придумывать, — сказал командир сотни.

Семен отвязал от пояса бутылочную гранату и, заставив укрыться за кочками Прокопа с партизанами, метнул ее в щель. Взрывом раскололо и обрушило ледяной навес метра на два в ширину. Вход в щель оказался плотно закупоренным ледяными глыбами полуметровой толщины.

— Ну, сдыхай, змея подколодная, если ты еще дышишь! — сказал Семен, и партизаны, возбужденно переговариваясь, пошли из леса.

Через час они увидели Мунгаловский. Тесовые и цинковые крыши домов ярко блестели на вешнем солнце.

XVII

Майским утром подъезжал Василий Андреевич Улыбин к Мунгаловскому, в котором не был целых пятнадцать лет. При виде знакомых мест увлажнились и подобрели его глаза, теплая улыбка, заплутавшись в усах, преобразила угрюмо-озабоченное лицо. Он глядел на родные сопки, слушал ликующих в небе жаворонков и словно заново переживал свою молодость. От нахлынувших воспоминаний было одновременно и радостно и-грустно.

Дорога шла горной извилистой падью от устья к вершине, вдоль промытого дождями глубокого рва. Весенние ветры завалили ров рыжими колючками перекати-поля.

Эти колючки напомнили ему ту невозвратимую пору, когда он пахал с братом Терентием. Целый день он сидел на коне, как прикованный, и не было конца этому однообразному, нагонявшему смертную скуку занятию. Единственным развлечением для него было следить за» колючками. Перегоняемые ветром с места на место, они, казалось, играли в увлекательную и замысловатую игру.

Скоро справа и слева от дороги потянулись высокие конусообразные сопки в сизых россыпях камня. У одной из сопок, на макушке которой торчала похожая на пожарную каланчу скала, увидел он подходившую к самой дороге отцовскую залежь. На неприступной, отполированной ветрами и ливнями скале в дни его детства гнездились орлы. Однажды, когда восьмилетний Васька мирно играл у огнища на таборе с кудлатым пестрым щенком, налетел орел и, вцепившись когтями в щенка, унес его к себе в гнездо. В отместку отец подкараулил и застрелил орла, и долго потом прибитые к стене орлиные крылья украшали улыбинскую горницу. В то время залежь была еще доброй пашней. Перед уходом на службу засеял ее Василий Андреевич пшеницей-черноколоской, жать которую ему уже не пришлось. С тех пор, должно быть, и забросил отец свою пашню. На ней росли уже осины толщиной в оглоблю. А чтобы стали они такими, для этого нужны были годы и годы.

Запущенная залежь вызвала в нем такую горечь, будто напоили его настоем осиновой коры. Ни отца, ни братьев, с которыми вдоволь он поработал здесь, уже не было в живых. Он потер большим и указательным пальцами левой руки обведенные морщинками глаза и повернулся к ехавшему с ним рядом Журавлеву:

— Видишь, Павел Николаевич, эти осинки?

— Вижу: осинки, как осинки.

— А это, брат, для кого как. Знаешь, на какой они залежи растут? На той, где я последний раз пахал на отцовских быках.

— Давненько, значит, это было, — рассмеялся Журавлев. — Боюсь, что ты теперь быка от коровы не отличишь. Что-то у тебя думы-то больно мирные. Ты оглянись назад да погляди, кого ведешь за собой, — и он показал на следовавшую за ними колонну партизанской конницы, которая растянулась в длину не меньше, чем на версту.

Василий Андреевич взглянул назад, глаза его, обычно полуприкрытые нависшими бровями, радостно заблестели. Он пришпорил коня, посмотрел вперед и в волнении приложил руку к груди.

— Вон, брат, и поселок наш! — и, разглядывая видневшийся в долине Мунгаловский, оживленно заговорил: — Гляди ты, как разросся! Целых две улицы без меня появилось. Здорово! А вот пашен нынче мало засеяно.

Прежде к этой поре, куда ни взглянешь, везде свежая пахота виднеется, а сейчас глазу не на чем остановиться.

Когда перебрались через бурную от полой воды Драгоценку и въехали в улицу, Василий Андреевич увидел у крайней, покосившейся, с подслеповатыми окошками избушки босых и нищенски одетых ребятишек. Было их четверо, один другого меньше. Выстроившись в шеренгу, с любопытством разглядывали они вступивших в улицу партизан.

— Вот и первые мои посёльщики, — сказал Василий Андреевич. — Поеду, поговорю с ними.

Он подъехал к ребятишкам, поздоровался:

— Здорово, молодцы! Чьи же вы будете?

— Ивана Мезенцева, — ответил за всех рыжеголовый мальчуган в располосованной от плеча до пупа рубахе.

— Вот, значит, чьи! Ну, а отец у вас дома?

— Хворает он у нас. Его харачины нагайками пороли... Ты, дяденька, красный? — набравшись смелости, спросил тот же мальчуган.

— Красный. А вы, ребята, за кого — за красных или за белых?

— А мы ни за кого, — дипломатично ответил рыжеголовый.

— Видишь ты, какой хитрый! — рассмеялся Василий Андреевич. — На-ка вот тебе на всю компанию, — протянул он ему горсть китайских леденцов. — Да ты бери, бери, не бойся! Это шибко вкусные штуки. А отцу своему скажи, что один дядька пришлет к нему партизанского фельдшера.

— Фершалам-то у нас платить нечем.

— Ну, этот фельдшер особенный, он с вас денег не возьмет.

Василий Андреевич распрощался с ребятишками и поехал догонять Журавлева. В поселке уже обосновались на постой два партизанских полка, пришедших раньше. Всюду стояли в огородах расседланные кони, пылали костры, а площадь у церкви была запружена обозами. Когда Василий Андреевич догнал Журавлева, тот сказал ему:

— Тесновато нам будет в твоем поселке, да и для народа накладисто. Живо все под метелку заметем. Придется, по-моему, часть армии направить на стоянку в Орловскую. Как ты думаешь?

— Могу только одобрить. Направляй в Орловскую пехоту и хотя бы один из кавалерийских полков.

— А я хотел пехоту здесь оставить.

— Нет, в Орловской для нее спокойнее будет. Не сегодня-завтра семеновцы полезут на нас из Нерчинского завода. Пусть уж с ними кавалерия дерется, а пехота тем временем отдохнет. Мне кажется, что штабу надо тоже в Орловской обосноваться.

— Я и сам так думаю. Ладно, поедем в Орловскую. Пусть идут туда же Первый полк и вся пехота, — сказал он подъехавшему Бородищеву, а потом спросил Василия Андреевича: — Ты, конечно, здесь погостишь?

— Да, денька два побуду у родных, если удастся. Думаю, что раз в пятнадцать лет это не грех.

Они распрощались, и Журавлев двинулся со штабом в Орловскую, а Василий Андреевич поехал в отцовский дом.

Роман в это время уже находился дома. Завидев подъезжающего к воротам ограды Василия Андреевича, он выбежал встретить его. Следом за ним появились Авдотья и Ганька в отцовской соломенной шляпе и не по росту большой рубахе.

Василий Андреевич, чувствуя резкие удары сердца, заехал в ограду, где за пятнадцать лет многое переменилось. Сойдя с коня, он передал его Роману и пошел навстречу плачущей и выглядевшей совсем старухой Авдотье. Они обнялись и троекратно расцеловались. Не переставая причитать, Авдотья сказала:

— Не дождались отец-то с Северьяном. А ведь обоим так хотелось с тобой повидаться! Долго же мыкался ты по свету...

— Ну, ну, хватит, родная. Не убивайся, не растравляй себя, не вернешь их слезами. А у тебя еще дети... Вон они какие у тебя молодцы. Ведь это Ганька? Гляди ты, «какой вымахал! А на отца-то как похож, прямо вылитый Северьян. Да что же ты стоишь истукан истуканом? Иди, поздороваемся.

Ганька, красный от смущения, подошел к нему. Василий Андреевич поцеловал его в лоб и ласково потрепал по спине. Потом схватил на руки, поднял выше своей головы.

— Да ты, брат, как свинцом налитой! Сколько же тебе лет?

— Тринадцать.

— Значит, уже половина казака в тебе есть. Возьмем мы, однако, тебя с собой воевать. Поедешь?

— Поеду. Дома я не останусь.

— Не мели, не мели, чего не дано! — напустилась на него Авдотья. — Захотели меня совсем одну оставить.

— Не отпустишь, так убегу. Дома семеновцы скорее убьют, — угрюмо стоял на своем Ганька.

— Это, брат, ты правду говоришь. Пожалуй, и верно, придется тебя с собой взять. Обдумаем это. А сейчас давай веди меня в дом, показывай, как живете тут с матерью.

Отцовский дом, когда вошел в него Василий Андреевич, показался ему странно низеньким и тесным, совсем не таким, каким казался в давние годы. Маленькая и неказистая стояла в кухне русская печь, когда-то казавшаяся ему очень высокой, огромной. Маленькими и узкими показались и окна. Переступив через порог, он распрямился и чуть не достал головой до матицы, в которую ввернуто было кольцо для зыбки.

— То ли я шибко вырос, то ли дом у вас осел... — рассмеялся Василий Андреевич.

Они прошли с Романом в горлицу, где стояли на подоконниках пустые горшки из-под комнатных цветов, срезанных Авдотьей на гроб Северьяна, и горница от этого показалась Василию Андреевичу совсем пустой. Он подавил вздох и стал снимать с себя шашку, револьвер и туго набитую сумку из желтой кожи, одновременно разглядывая обстановку горницы. На задней стене увидел он прибитые над кроватью рога изюбря. Рога были прибиты еще им самим. Они стали совсем ветхими, на них уже не было доброй половины отростков.

Скоро Авдотья принесла в горницу миску горячих щей на подносе, хлеб в плетенной из проволоки хлебнице, деревянные красные ложки и такую же солонку. Извинившись за плохое угощение, пригласила его и Романа к столу.

За столом Роман рассказал Василию Андреевичу, что Семен и Прокоп изловили Никифора и Арсения Чепаловых. Чепаловы сидят в избе Лукашки Ивачева, и караулят их там партизаны из «Волчьей сотни». Никита Клыков дважды уже порывался расправиться с ними и раз успел ударить Никифора прикладом винтовки и проломить ему голову.

Выслушав Романа, Василий Андреевич приказал ему немедленно собрать всех мунгаловских партизан. Роман заседлал коня и быстро выполнил его приказание. Минут через сорок приехали к Улыбиным Семен Забережный, Лукашка, Прокоп, Симон Колесников, Федот, Никита Клыков и другие ходившие в партизанах мунгаловцы.

— Никифора Чепалова бил? — спросил Василий Андреевич Никиту, который был заметно подвыпивши.

— Бил! — вызывающе ответил Никита. — Глядеть не могу на таких гадин. Давно их зарубить следовало, — и он непримиримо мотнул своей чубатой головой.

— Значит, считаешь, что правильно поступил? — уставился на него Василий Андреевич взглядом, от которого он стал трезвее и нервно закрутил свисавшую из кармана гимнастерки цепочку от часов.

Вдруг Василий Андреевич, обычно спокойный, ударил кулаком по столу.

— Тебе дали возможность искупить свою вину, а ты опять за старые проделки принялся? Смотри, Никита! За всякий самосуд над кем бы то ни было поставим к стенке. Вот тебе мое последнее слово: либо ты станешь дисциплинированным и честным бойцом партизанской армии, либо мы поставим на тебе крест. Ты днем и ночью должен помнить, что по твоей милости многие здесь отшатнулись от нас, пошли на поводке у Шароглазовых и Каргиных.

Никита вскочил на ноги, дико вращая глазами и порываясь что-то сказать, но разрыдался и бессильно опустился на свое место. Захлебываясь от слез, он бил себя кулаками по голове, а ноги его лихорадочно выбивали чечетку.

— Ладно, хватит, Никита. Возьми себя в руки, если ты не тряпка, — сказал Василий Андреевич, и когда Никита успокоился, спросил его: — А откуда у тебя часы на груди взялись?

— Часы это мои собственные. На эту ногу я не прихрамываю. Невоздержанный я, а только грабить сроду никого не грабил. Часы мне за отличную джигитовку на полковом празднике командир полка подарил. Гавриил и Лукашка могут это подтвердить. Они у меня дома хранились.

Едва зашел разговор о часах, как Федотовы ноги в лакированных сапогах явно забеспокоились и никак не могли найти себе места. Сначала они робко притулились к широким голенищам ичигов Семена Забережного, а потом забрались под лавку и все норовили прикрыться стоявшим там сундучком. Но все было напрасно. Василий Андреевич давно уже заприметил их и, кончив разговор с Никитой, обратился к Федоту:

— Что это ты, Федот, ноги под лавку спрятал? Дай полюбоваться нам на твои лакированные сокровища. И где ты подцепил такие? Вчера только в других щеголял.

Багровый от смущения Федот решил, что лучше всего откровенно рассказать, чьи это сапоги и как они очутились на нем.

— А когда это ты у Епифана в работниках жил? — раздался из угла вкрадчивый голос Прокопа Носкова.

— А у кого я, спрашивается, не жил? — ответил на вопрос вопросом Федот.

— Что верно, то верно, а только на моей памяти Епифан работников не держал.

— Не держал! — презрительно протянул Федот. — Да я у него однажды и сенокос и страду мантулил, от зари до зари спину гнул. А при расчете он мне десятку недодал.

— Так-таки и недодал? — спросил Василий Андреевич, зло посмеиваясь.

— Недодал.

— Ну, так вот что. Отнесешь эти сапоги Аграфене Козулиной и расписку мне от нее покажешь.

— Если так, Тогда я эти проклятые сапоги лучше Никуле и верну. Он отродясь таких сапогов не нашивал.

— Нет, сделаешь так, как я сказал. И носом ты лучше не крути! — прикрикнул Василий Андреевич и велел ему садиться.

Помолчав, Василий Андреевич повел разговор о другом. Он сказал, что пока партизаны стоят в Мунгаловском, им нужно питаться самим и кормить лошадей. Для этого командование вынуждено произвести у населения реквизицию хлеба, мяса, овса и сена у богачей — и в первую очередь у тех, которые добровольно ушли в дружину. При этом он добавил:

— Политику тут нужно вести обдуманную, и чтобы избежать ошибок, местные партизаны должны помочь командованию. Я предлагаю выбрать для содействия нашим интендантам комиссию из трех человек. Если мы вынуждены заниматься реквизициями, то пусть это ударит по самым оголтелым нашим врагам.

В комиссию содействия выбрали Семена Забережного, Симона Колесникова и Алексея Соколова. С их помощью интенданты должны были к вечеру реквизировать десять голов крупного рогатого! скота, тысячу пудов муки и сорок лошадей для Второго полка, где после больших переходов многие кони совершенно обезножили.

После этого речь у партизан пошла о том, что в поселке в этом году будет большой недосев хлебов, а это прежде всего заденет малоимущих. Семен сказал, что неплохо было бы снабдить бедноту семенами, и назвал несколько хозяев, которые и рады были бы кое-что посеять, но не имеют семян.

— Давайте и тут потеребим богачей и снабдим тех, кто нуждается, — предложил Мурзин.

— Богачи вернутся и вырвут у них этот хлеб из глотки, — сказал Алексей Соколов.

— Это уж как водится, — подтвердили другие. Василий Андреевич выслушал всех и неторопливо, обстоятельно заговорил:

— Да, снабдить бедноту зерном следует, (потрясти богатых придется. Только трясти будем без шума, (не привлекая к этому лишнего внимания. Иначе прав окажется Соколов. Нам, возможно, придется уйти из поселка, впереди еще много боев. Уйдем мы отсюда, а богачи вернутся и начнут мстить. Предлагаю реквизировать зерно как будто бы для армии, а потом втихомолку снабдить им тех, кто согласится его взять... Возражений нет? Значит, на этом и кончим, раз все согласны, — и он поднялся из-за стола.

* * *

Когда началась реквизиция, к Василию Андреевичу потянулись многие из тех, кого она коснулась. Шли жены, матери и отцы ходивших в белых казаков, шли замолвить за них слово чем-нибудь предварительно подкупленные соседи и соседки. Приходили и другие, неподкупные, рассказать о спрятанном богачами хлебе, об оружии, конях и седлах.

Первым заявился в ограду Улыбиных старик Мувгалов, коренастый и крепкий, с бородой, похожей на веник, известный в поселке тем, что с ранней весны и до поздней осени ходил босиком. Василию Андреевичу доводился он крестным отцом.

Истово помолившись на иконы, старик поздоровался с ним за руку, поздравил:

— С приездом, крестничек! И долго же тебя нелегкая где-то носила... Неужели все на каторге?

— Нет, я уже два года воюю. А ты все на ичиги денег жалеешь?

— А ты их считал, мои деньги-то? Я ведь не Сергей Ильич, магазинов да паровиков отродясь не держал. Я всю жизнь горбом хлеб добываю. А тебя я пришел поблагодарить, крестничек!

— За что же это?

— За пшеничную мучку. Постарались Сенька да голоштанный Алеха. Шесть мешков под вязку пестом набили. А ить это верных тридцать пудиков. Мне бы за нее на базаре по пятишнице за пуд отвалили и торговаться не стали, а тут выгребли и «спасибо» не сказали.

Василий Андреевич согнал с лица улыбку, нахмурился:

— Как, по-твоему, людей нам кормить надо?

— Кормите, кормите на здоровье, только не за мой счет.

— Не за твой, говоришь... А ты мне не скажешь, где у тебя сыны?

— Известно, где... — заюлил старик. — Да ведь в дружину-то их силком угнали.

— Не ври. Я знаю, что они у тебя первыми в нее записались. И ты тут не жалуйся. Хочешь не хочешь, а раскошелиться тебе придется. Будь доволен, что тебя самого за сынов никто не трогает.

Когда так нелюбезно принятый старик ушел, прибежал взволнованный сосед Улыбиных Григорий Первухин. Вернувшись с германской войны, не пристал Григорий ни к тем, ни к другим. С головой ушел он в свое хозяйство и даже умудрился не пойти в дружину, когда гнали в нее всех поголовно. Это был хозяин среднего достатка, большой любитель хороших коней и хорошей конской упряжи. У него хомуты и телеги были на загляденье всему поселку, и коней он держал всего пару, но таких, что любо-дорого взглянуть. Особенно хорош у него был конь-строевик, которого благополучно привел он домой с войны. И вот этого коня реквизировали у него Семен с Алексеем.

— Что скажешь хорошего? — пригласив его садиться, спросил Василий Андреевич.

— Коня, паря, у меня взяли. За что же это? Ведь я не богач какой-нибудь. Да я лучше соглашусь, чтобы мне руку или ногу отрубили, чем такого коня увели. Я на нем шесть лет войны и службы отбухал. Пуще глазу его берег. И он мне за это верой и правдой послужил, сколько раз меня от неминучей смерти спасал! Окружили меня раз на турецком фронте курды, так ведь этот конь грудью двух басурманских коней сшиб и умчал меня от гибели.

— Ничего, брат Григорий, не поделаешь. Нам кони нужны. Отвоюемся и вернем тебе коня. Воевать на нем будет ваш же посёльщик Гавриил Мурзин. Под ним его коня убило. Я только могу ему наказать, чтобы берег он твоего коня.

— Значит, не оставите мне коня? — горько вздохнул Григорий.

— Нет. Сам понимаешь, у нас — война.

— Ну, тогда все равно не придется на нем Ганьке ездить. Никому я своего каурку не доверю. Раз так, я сам на нем с вами поеду.

— Вот как! А раскаиваться не будешь?

— Э, была не была! Дома, как я погляжу, все равно не усидеть, надо куда-то прислоняться. Так уж в таком разе прислонюсь я к вам, а не к богатым. Мне с ними кумовство не водить.

— Ну, что же, хорошему строевику мы рады. Только смотри: раз берешься за гуж, не говори, что не дюж.

Коня Григорию вернули, и вечером он заехал к Улыбиным, с красной ленточкой на папахе, с собственной винтовкой и шашкой.

— Уже и оружие раздобыл? — спросил, посмеиваясь, Василий Андреевич.

— А чего было раздобывать-то? И винтовку и шашку я с войны привез. Десять обысков у меня было, да разве найдут у меня? — довольно оскалился Григорий и стал просить Романа, чтобы он взял его к себе в сотню.

Назавтра Василий Андреевич собирался провести в Мунгаловском собрание посёльщиков, чтобы поговорить с ними по душам, рассказать, за что воюют красные, забайкальские партизаны. Но утром Журавлев вызвал его к себе в Орловскую, где за сутки накопилось столько дел для Василия Андреевича, что командующий армией забыл свое обещание не беспокоить его хотя бы три дня.

XVIII

Семидневная стоянка в Орловской и Мунгаловском неожиданно поставила партизанскую армию на грань катастрофы. Семеновские генералы собрали за это время и обрушили на нее кулак из отборных казачьих полков и дружин. Скрытно подтянув их к исходным рубежам, они бросили их на партизан одновременно со всех сторон. При поддержке артиллерии семеновцы сбили партизанские заслоны на Борзе и Зерентуе, в верховьях Урова и Драгоценки. Сопка за сопкой переходили в их руки, и кольцо окружения быстро сжималось.

Партизанский штаб был застигнут врасплох этим хорошо подготовленным наступлением. В штабе снова совещались о том, что делать дальше. Единодушного мнения по-прежнему не было. Командиры спорили, а четыре тысячи всадников и тысяча пехотинцев стояли в бездействии?

Василий Андреевич требовал прекратить разговоры, идти вперед и воевать исключительно партизанскими способами. Это казалось ему единственно правильным решением. Чтобы увеличить подвижность отрядов, он предлагал всю пехоту посадить на коней. В скотоводческих районах, где многие богачи владели огромными табунами лошадей, имелась для этого полная возможность.

Но командиры полков и батальонов возражали против его предложения. Никак не могли они отрешиться от всего того, что твердо усвоили из опыта минувшей позиционной войны. Поход на юг и на юго-запад, где жила наиболее зажиточная часть казачества и где давно уже были сколочены во всех станицах внушительные по численности дружины, казался им рискованным. А мысль о том, что можно успешно партизанить в даурских степях, представлялась им просто дикой. Собственные их предложения сводились к тому, что лучше всего держаться поближе к дремучим лесам Урова и Урюмкана, на неприступных позициях, созданных самой природой.

Решающее слово принадлежало Журавлеву и Бородищеву. Но они колебались и не торопились сказать свое мнение. Журавлев невозмутимо председательствовал на заседаниях, Бородищев с завидным терпением записывал в протокол все, что говорилось и предлагалось. Никаких протестов Василия Андреевича не принимали во внимание ни Журавлев, ни Бородищев.

И когда на третий день он не вытерпел и возмущенно спросил, долго ли будет продолжаться у них «говорильня», Бородищев не постеснялся резко ответить ему:

— Ты нам диктовать брось! Тут не говорильня, а военный совет. Мы хоть и не такие грамотные, как ты, да не без голов. Вопрос у нас серьезный, и наобум его решать мы не будем. На то народ нас и выбрал в свои вожаки. Вот выслушаем всех, все взвесим, а потом и подытожим.

— К порядку, вожаки, к порядку! — оборвал вспыхнувшую между ними перепалку Журавлев, озабоченный и искренне страдавший, несмотря на свою внешнюю невозмутимость, оттого, что не мог решиться на что-то определенное.

Совещание еще продолжалось, когда утром чуть свет «заговорили семеновские пушки сначала на юге, потом на западе. Командиры немедленно повскакали на коней и унеслись к своим полкам и батальонам.

— Вот семеновцы и подытожили все за нас, — с горечью сказал Василий Андреевич Журавлеву и Бородищеву.

— Не подкусывай! — взъелся Бородищев. — Еще не известно, кто кому бока наломает.

Полагая, что наступление ведется только на Орловскую, Журавлев предложил Василию Андреевичу ехать в Мунгаловский, к стоящим там полкам. Один полк оттуда он велел направить к нему, остальные держать наготове и выводить из поселка на север обозы с ранеными и со всевозможным накопившимся у армии военным имуществом.

— Держи обозы на всякий случай ближе к лесу, — сказал он на прощание. — Не удержимся, так дорога у нас одна — в тайгу-матушку. Доноси мне оттуда почаще, а как прояснится обстановка здесь, я к тебе понаведаюсь.

Василий Андреевич и сопровождающие его Лукашка и Симон поскакали в Мунгаловский. Близкая пушечная и ружейно-пулеметная стрельба на юге заставляла их торопиться. По дороге им встретились Федот, Никита Клыков и Алексей Соколов. Они ночевали дома и теперь опешили в свою сотню. Василий Андреевич приказал им присоединиться к нему.

— Связными вас к себе беру. С вас я могу построже спросить, как с посёльщиков.

На Мунгаловский семеновцы наступали с востока и юга. От них отбивались Второй и Четвертый полки. Третий полк и обозы находились еще в поселке. Василий Андреевич приказал командиру полка Корнилу Козлову, Красивому, на зависть стройному казачине в новенькой черной кожанке и в папахе с красным верхом, лихо заломленной на затылок, оставить одну сотню для охраны обозов, а с остальными спешить в Орловскую. Но не успел полк выступить, как от Журавлева пришло новое распоряжение. В связи с появлением крупных сил противника на северо-западе, в районе Лебяжьего озера, он приказывал бросить один полк на гряду высоких сопок между озером и Мунгаловским.

Василий Андреевич отдал Козлову распоряжение повернуть на угрожаемый участок и от себя посоветовал занять в первую очередь господствующую над всеми соседними вершинами лесистую Волчью сопку. С этой сопки Мунгаловский был виден как на ладони. Прощаясь с Козловым, который нетерпеливо горячил своего вороного белоногого коня, он сказал ему:

— Товарищ Козлов, я знаю твою чрезмерную храбрость. Смотри, под пули напрасно не выскакивай. Твое дело — командовать, а не геройство свое показывать. Иначе и голову потеряешь, и полк погубишь.

— Слушаюсь, товарищ Улыбин! — весело откозырял Козлов, горевший нетерпением схватиться с белыми. Проводив полк, Василий Андреевич приказал немедленно погрузить на подводы всех раненых, которых насчитывалось больше ста человек. Начальник партизанского лазарета, богатырского роста фельдшер с красным рябоватым лицом, сказал ему, что подвод для этого не хватит.

— Немедленно мобилизуйте подводы. В поселке лошади еще есть. За раненых отвечаете вы. Пошевеливайтесь!

Оставшуюся в поселке сотню Третьего полка он отправил в разведку на северо-восток, где было подозрительно тихо. И когда минут через сорок в той стороне, куда на рысях умчалась сотня, застрочили длинными очередями пулеметы, он понял, что семеновцы устроили там хитрую ловушку. Тотчас же он послал об этом донесение Журавлеву, а сам поскакал на позицию Второго полка, чтобы выяснить лично, какова там обстановка и нельзя ли оттуда снять две-три сотни, чтобы, на случай крайней необходимости, иметь какой-то резерв.

На лавочке у ворот своего дома сидел старик Мунгалов и с удовольствием слушал доносившуюся отовсюду пальбу. Завидев скачущего по улице Василия Андреевича, он заставил его остановиться и, ухмыляясь, спросил:

— Ну как, крестничек, дают вам жару? И куда только удирать будете?

— Смотри, рано веселишься! — припугнул он скупого старика. — Вот вернусь и поставлю к тебе на постой целый взвод. Лучше не болтайся тут, а сиди на печке.

— Это к крестному-то поставишь? — обиженно прокричал ему вдогонку старик и быстрехонько удалился к себе в ограду, явно расстроенный обещанием крестника.

В ограде и нашел Мунгалова партизанский фельдшер, бегавший в поисках лошадей под подводы.

— Конь у тебя есть? — спросил он старика.

— Есть-то есть, да шибко худой. Ножная у него.

— Ну, так вот что: давай быстрехонько запрягайся, повезешь раненых.

— Не повезу.

— Как так не повезешь? — угрюмо спросил фельдшер.

— А так, ослобождение имею. Ваш самый главный начальник Васюха Улыбин ведь мой крестник, души мы друг в друге не чаем. И ты ко мне лучше с подводами не вяжись, а не то тебе Васюха голову снесет.

— Пускай сносит, а только ты все равно поедешь. За невыполнение оперативного приказа командования я тебя вот из этой штуки на месте убью, — и фельдшер показал ему на обшитый кожей термос, с которым никогда не расставался.

Перепуганный старик пошел запрягать коня и все размышлял о том, что это за револьвер, которым припугнул его партизанский командир.

* * *

Сотни Второго полка занимали позиции на высоком хребте за Драгоценкой, по обе стороны от дороги на Нерчинский завод. Отбитые утром семеновцы больше не наступали и только изредка кидали на хребет один-два снаряда. Подъехав к стоявшим у поскотины коноводам, Василий Андреевич спросил, как найти командира полка.

Командир полка Александр Зоркальцев, невысокий, коренастый забайкалец с широким и смуглым лицом, находился на самой высокой точке хребта. Раскинув ноги в коричневых сапогах, лежал он за укрытием из камней и разглядывал в бинокль семеновские позиции на сопках у деревни Георгиевки.

Заслышав шаги, он обернулся и, узнав Василия Андреевича, радостно удивился:

— Откуда, это ты?

— Приехал посмотреть. Как у тебя тут, не атакуют?

— С утра лезли, да обожглись. Какая-то дружина против нас действует. Мы у нее живо охоту отбили. А как на других участках? Держимся?

— Пока держимся. Но меня беспокоит север. Похоже, что и оттуда жать будут, а у нас там всего одна сотня. Хочу от тебя сотни две туда перекинуть. Давай распорядись и командира им дай толкового.

— Да ты что, Василий, чудишь? Как же это я могу полк дробить! А вдруг мне здесь сотни понадобятся?

— Не кипятись. Если семеновцы рядом с тобой прорвутся, тебе же первому штык в спину воткнут.

— Экий ты, паря, въедливый! — сразу сдался Зоркальцев. — Ладно уж, бери мои сотни, как-нибудь здесь без них обойдется Сашка Зоркальцев. К этому ему не привыкать.

Зоркальцев позвал своего начальника штаба и, посоветовавшись с ним, решил послать на север шестую и четвертую сотни под командой Кушаверова, бывшего председателя орловского совдепа. Потом, увидев, что Василий Андреевич стоит с ним рядом во весь рост, сказал ему:

— Ты судьбу не пытай, ложись лучше. Семеновны угощают нас редко, да метко.

И только Василий Андреевич прилег, как над одной из дальних сопок показался молочный мячик дыма.

— Заметили, сволочи! — выругался Зоркальцев, припадая к каменной стенке.

«Б-б-бух!» — оглушительно грохнул через короткое время разрыв почти вплотную, обрушив Василию Андреевичу на спину и голову кучу песку. Прошло несколько мгновений, прежде чем он понял, что не ранен.

Вдыхая тошнотворный запах железной гари и газов, он приподнялся, виновато и растерянно улыбаясь. В трех-четырех шагах впереди себя увидел развороченную красноватую землю и еще дымящиеся осколки.

— Ну, наше счастье, что семеновский батареец дистанционную трубку неверно поставил, — сказал Зоркальцев. — Снаряд-то шрапнельный. Ему нужно было в воздухе разорваться, а он клевок сделал, воткнулся в землю да там и рванул.

Договорившись с Зоркальцевым обо всем, Василий Андреевич попрощался с ним и поехал в поселок. Было уже двенадцать часов. С безоблачного неба сильно припекало солнце. Взбудораженные галки огромными стаями кружились над Драгоценкой, тревожно кричали. На лугу беззаботно резвились молоденькие жеребята, всхрапывали и поводили ушами кобылицы, прислушивались к грохотавшим на сопках залпам. А молодая трава на буграх нежно и радостно зеленела, и расплавленным золотом сияла вода в Драгоценке. Дувший с востока ветер шатал прибрежные кусты, рябил воду на перекатах.

Василий Андреевич погнал коня и въехал в улицу, по которой метались какие-то всадники. Один вид этих всадников сразу убедил его, что случилось что-то неладное.

Оказалось, что, пока он был у Зоркальцева, обстановка стала еще более грозной. Наступавшая с юга белая конница стремительным ударом от Шаманки вырвалась на высоту между Орловской и Мунгаловским, отрезав друг от друга партизанские группировки. Но еще опаснее было то, что Третий полк, потеряв своего командира, в панике бросил свои позиции у Лебяжьего озера и примчался в поселок. Это его бойцы и метались по улицам. Случайно примкнувшие к партизанам люди из аргунских казаков кричали, что из окружения все равно не вырваться и сопротивляться бесполезно.

На площади, где сгрудилась большая часть полка, стоял непрерывный крик. В одном месте требовали идти на прорыв, в другом горланили о предательстве командиров, а в третьем прямо поговаривали о том, что единственный выход — сдача в плен. Вертевшийся среди партизан Федот, увидев подъезжающего Василия Андреевича, метнулся к нему:

— Беда, паря Василий Андреевич! Нашлись тут такие гады, которые агитируют в плен сдаваться.

— Кто?! — задохнулся от ярости Василий Андреевич. — Ну-ка, показывай давай! — и он вынул из кобуры револьвер.

— Вон та борода больше всех распинается, — показал Федот на человека с чалой окладистой бородой, в старой казачьей фуражке и в заляпанном грязью желтом дождевике.

Человек, размахивая руками, сипло надсаживался:

— На чорта загнулась нам эта партизания! Искрошат нас тутотка в капусту... Эвон ить, какая сила их прет! Не хочем сдыхать, дык сдаваться надо. Мы не комиссары, бояться сам...

— Что вы здесь слушаете предателя! — закричал на партизан Василий Андреевич. — Пуля ему в лоб! — и он выстрелил в искаженное ужасом лицо бородатого.

В наступившей тишине обжег партизан его гневный вопрос:

— Кто еще агитирует в плен сдаваться?

Все растерянно молчали. То, что сделал Василий Андреевич, было так неожиданно и так не вязалось с его отношением к людям, что многие были просто ошеломлены. И каждый, кто хоть сколько-нибудь чувствовал себя виноватым, боялся в эту минуту, чтобы кто-то не вспомнил о нем, не указал на него.

— Рано помирать собрались! — закричал Василий Андреевич. — Кто вам каркает, что пропали мы? Нет, не пропали и не пропадем! Куда захотим, туда и пробьемся. Второй и Четвертый полки отбили семеновцев. Трусов там нет. Только у вас они завелись.

— Командира у нас убило, вот и получилась неустойка, — попробовал кто-то оправдаться.

— Знаю...

— Дай нам доброго командира да патронов побольше, тогда и у нас дело пойдет.

— Патронов не обещаю, а командир у вас будет. Вот он, ваш командир, — показал Василий Андреевич на Семена Забережного, который только что подъехал к нему на взмыленном коне. — Разговаривать он много не любит, а всевать умеет. Он из тех, кто первым пошел в партизаны!.. Принимай, товарищ Забережный, полк!

Семен от неожиданности чуть было не проглотил окурок, который держал в зубах, но понял, что отказываться нельзя. Он выплюнул окурок, поправил фуражку на голове и подал команду:

— Разговоры отставить!.. Стройся!

Василий Андреевич не узнал его голоса. Это был строгий и властный голос человека, который знал, зачем он поставлен в такую минуту командовать полком. «Этот на своем характере выедет», — подумал он про Семена.

Прорвавшие фронт казаки генерала Мациевского подходили уже к Мунгаловскому. Спешенные цепи их появились на заросших густым мелколесьем сопках за мунгаловским кладбищем и открыли стрельбу по поселку в тот момент, когда Семен выводил из него свои, сотни.

Увидев, что сопки уже заняты противником, Семен не растерялся. По его команде сотни рассыпались в разные стороны и быстро спешились. Коноводы галопом скрылись за домами и заборами крайней улицы, а сотни развернулись в цепь и, ободряемые Семеном, перебежками устремились вперед. Скоро они были уже в мелком кустарнике, близко подступавшем к гумнам и огородам мунгаловцев. Семеновцы потеряли их из виду и стреляли теперь наугад, не причиняя им никакого урона.

Пока партизаны видели друг друга в цепи, они шли смело и дружно. Но когда углубились в кустарники, которые делались все выше и гуще, цепь расстроилась. Видя только двух-трех соседей справа и слева от себя, бойцы утратили чувство локтя, а с ним и прежнюю решительность. Шагали с оглядкой, окликали один другого. А семеновцы, хватившие для храбрости спирта и оттого настроенные весьма решительно, двинулись им навстречу. Они стреляли на ходу и кричали «ура». Семен видел, что в любую минуту его бойцы могут повернуть назад.

Оглянувшись, он увидел на северо-востоке, в нагорных лесах заречья, тяжелые клубы черно-белого дыма. Пущенные кем-то палы бушевали там на оберегаемых из года в год Местах, где обильно росли брусника и голубица, смородина и малина. Гонимые ветром палы быстро катились по горным склонам вверх, к похожим на столбы утесам. Семен огляделся тогда кругом. Кустарники всюду были обвиты сухой, прошлогодней травой. Они не выжигались много лет. Мунгаловцы надеялись превратить их со временем в настоящий лес. Стоило поджечь их в этот ветреный день — и полетел бы по ним, гудя и зазывая, страшный пал. Жалко их было губить Семену, но это оставалось единственным средством задержать врага.

И он принял неожиданное решение.

— Поджигать траву! — передал он команду по цепи и достал из кармана спички.

«Сейчас мы вас угостим!» — с яростью подумал он о семеновцах и поднес зажженную спичку к оплетенному цепкой вязилью кусту шиповника.

Кустарники вспыхнули сразу в десятках мест. Перебегая с пучками подожженной травы от куста к кусту, партизаны создали непрерывную линию огня длиною с полверсты. Не прошло и пяти минут, как заметались над кустарниками языки пламени. Они то скручивались в багровые спирали, то развивались от ветра в жаркие желтые ленты. От одного их прикосновения вспыхивали макушки осин и березок. Огонь трещал, гудел, клубился и с нарастающей скоростью летел навстречу семеновцам.

— Вот это придумал, так придумал! — выразил Семену свое одобрение командир первой сотни, прибежавший к нему с правого фланга. — Придется нам жареных белопогонников собирать.

Семен ничего ему не ответил. Он хмуро глядел на черное, дымящееся пожарище, где жарко тлели гнилые пни, обнаженные корни и даже земля.

Сломя голову убегали в гору семеновцы от настигающего их огненного вала, бросая винтовки и битком набитые клеенчатые патронташи. Но далеко не всем удалось спастись. Когда партизаны стали подходить к макушкам сопок, им начали попадаться трупы сгоревших и задохнувшихся в жару казаков. Здесь было самое густолесье, и горело оно с таким чудовищным жаром, что от него рвались даже патроны в стволах брошенных казаками винтовок. Одна такая винтовка с разорванным стволом попалась Семену. Он подобрал ее, чтобы показать Василию Андреевичу.

Партизаны выбежали на черные, дымящиеся сопки, где тлел еще коровий помет и сизой поземкой летела гонимая ветром зола. Пущенный ими пал, сбежав в сухую неширокую падь, угасал у недавно распаханных пашен. Семеновны оказались за падью на невысоких вершинах. Они открыли оттуда по партизанам пулеметный огонь. Партизаны залегли и стали отвечать им.

Семен подозвал к себе командира первой сотни и приказал ему писать Василию Андреевичу донесение, что сопки им заняты и он сумеет удержаться на них, пока есть патроны.

Первую атаку семеновцев на Мунгаловский удалось подавить. Но в Орловской уже наступила развязка. С двух сторон ворвались в нее по долине семеновские юнкера на грузовиках с пулеметами и дивизион уссурийских казаков. Бешеным натиском уссурийцев шесть сотен Первого полка, дравшихся на сопках к юго-западу от станицы, были отрезаны от пехоты, которая занимала высоты на северо-востоке и востоке. Журавлев и раненный пулей в бедро Бородюцев успели присоединиться к своей кавалерии.

Приведя в порядок расстроенные и поредевшие сотни Первого полка, Журавлев и Удалов повели их на прорыв в конном строю, с развернутым знаменем впереди. Ценою больших потерь разорвали они вражеское кольцо на западе и ушли через хребты на деревню Дучар. Но из пехотных батальонов, состоявших в большинстве из китайцев, мало кому удалось спастись. Китайцы, окруженные со всех сторон, дрались до последнего патрона и погибли в рукопашной, под шашками озверелых дружинников, под японскими штыками юнкеров.

Об этом Василий Андреевич узнал поздно вечером от прибежавшего в Мунгаловский командира одной из пехотных рот. Теперь он знал, что ему надеяться не на кого. Нужно было по собственному разумению и силами только трех полков выходить из окружения.

XIX

На обширном плато между Орловской и Мунгаловским тянутся с севера на юг четыре гряды невысоких сопок. Круто сбегающие к долине Орловки сухие и узкие пади отделяют их друг от друга. Средняя падь значительно шире и глубже других и носит название Глубокой. На устье Глубокой, в пяти верстах от станицы, находился некогда знаменитый прииск Шаманка.

Когда началось наступление семеновцев, сотня Романа Улыбина стояла в сторожевом охранении у Шаманки. Бойцы занимали поросшие кустами высокие отвалы промытых песков, а коноводы надежно укрылись в глубоких карьерах. Единственный в сотне пулемет был поставлен под кустом баярышника на самом большом отвале.

На рассвете сотня обстреляла подошедший с юга кавалерийский разъезд противника. Разъезд рассыпался по кустам и умчался назад. У бойцов еще не улеглось возбуждение, как по прииску и по отвалам стали бить с Байкинского хребта семеновские пушки.

В сером свете утра скоро стало видно, как с хребта спускаются к прииску цепи наступающего противника. Роман в бинокль определил, что это были спешенные казаки. Бойцы начали стрелять по казакам и этим обнаружили свои позиции, так как многие были вооружены берданками, патроны которых были набиты дымным порохом. Семеновские батареи, подтянутые совсем близко, ударили по отвалам шрапнелью. В сотне убило и ранило пятнадцать человек и в том числе весь пулеметный расчет.

Подобрав раненых, сотня галопом унеслась в Глубокую падь, а оттуда перебралась на Змеиную сопку. Роман отправил раненых в Мунгаловский, а сотню расположил по каменистому гребню сопки. У бойцов к этому времени осталось всего по десятку патронов, и он приказал им без команды не стрелять.

Оменовцы заняли Шаманку, разобрались в обстановке и открыли сильный орудийный огонь по сопкам, занятым сотнями Первого полка, подоспевшими из Орловской. Партизаны либо скрылись на северных склонах, либо вовсе бросили свои позиции. На плохо обстрелянных людей семеновская шрапнель нагоняла дикий страх. Особенно пугала она молодых партизан. Но в сотне Романа были почти сплошь приисковые рабочие, в прошлом фронтовики. Они продолжали оставаться на сопке, когда два казачьих полка в конном строю устремились из Шаманки в Глубокую падь.

Бойцы расстреляли по ним все патроны, но задержать конницу не смогли. Семеновцы ворвались в Глубокую и устремились к ее вершине. Скоро они достигли дороги из Орловской в Мунгаловский, изрубили там откуда-то подвернувшихся коноводов одной из партизанских сотен, быстро спешились и бегом устремились вправо и влево. Сопки здесь были пологими и небольшими, и семеновцы легко одолели их.

Очутившись в глубине партизанского расположения, ударили они с тыла по тем партизанам, которые еще держались на соседних вершинах, и заставили их отойти на восток и на запад.

Под вечер Роман привел свою сотню в Мунгаловский.

Улицы поселка были забиты обозами, готовыми по первой команде тронуться с места. Мобилизованные в обоз старики и подростки сидели на облучках, с опаской поглядывая на здоровенного фельдшера, сновавшего между подводами. Фельдшер успокаивал раненых, как умел.

Ему помогали Алена Забережная и Феня Мунгалова, которую любил и считал своей невестой друг Романа Тимофей Косых.

— В партизаны записались? — спросил их Роман.

— Записались, — сказала Алена. — Мне теперь дома не жить. Не добили, так добьют.

— Ну, а ты, Феня, с чего решила партизанской сестрой милосердия стать?

— А ты знаешь мое горе?

— Знаю, знаю, Феня.

— А раз знаешь, так и не спрашивай. Ради памяти моей к Тимоше буду его друзьям-товарищам помогать, а если стрелять придется, то и стрелять в семеновцев буду.

Роман поглядел на нее так, словно увидел впервые, и сказал ото всей души:

— Молодец ты, Феня. Был бы Тимофей в живых, гордился бы тобой.

Никула Лопатин, завидев Романа, спрыгнул с облучка, рысцой потрусил к нему.

— Что же это, паря, такое делается? — плачущим голосом обратился он к Роману.

— А что такое? — спросил Роман.

— Да вот назначили ехать в обоз. Хоть бы ослободил ты меня от этой тяготы. Ить я не чужой вам.

— Не чужой, говоришь? А помнишь, как я по твоей милости чуть было к белым в лапы не угодил?

— Что ты, что ты! Бог с тобой! — испугался Никула. — Да разве я тебя выдавал?..

— Ладно, не ной. Ничего тебе не сделается, — сурово оборвал Никулу Роман и, больше не оглядываясь на него, провел сотню возле самых заборов, минуя обоз.

Василия Андреевича Роман нашел в школе, где он совещался с командирами полков, одним из которых, к немалому его удивлению, оказался Семен. Крутившийся тут же Федот сказал ему:

— Поздравь Семена Евдокимыча. Василий Андреевич его в полковники произвел. Третьим полком теперь Семен Евдокимыч командует.

— А Козлов где?

— Еще утром убили, под Лебяжьим. По горячности своей пропал человек. На моих глазах все произошло. Семеновцы бросили нам навстречу каких-то дружинников. Мы кинулись их рубить, а они от нас наутек. Козлов распалился, всех вперед выскочил. Дружинники скакали, скакали да и рассыпались в стороны. А по нам в упор из пулеметов тогда и резанули. Козлова наповал срезало.

Василий Андреевич хотя и обрадовался появлению Романа, но все же строго осведомился, как он попал в поселок. Роман принялся рассказывать, и у него получилось так, что только одна его сотня дралась хорошо, а все другие части убегали от первого же снаряда.

— Как ты воевал, я не видел. Но зря думаешь, что только ты хорошо бился, — сердито перебил его Василий Андреевич. — Вон Семен здесь какую баню белым устроил, моментально с сопок вытурил, да и другие полки молодцами держатся. Так что давай не хвастайся.

Роман смущенно умолк и принялся теребить темляк своей шашки.

Разговор у Василия Андреевича с командирами шел о том, как и куда пробиваться из окружения. Зоркальцев предлагал бросить обозы и ночью прорваться на Уров через мунгаловокие заимки. Командир Четвертого полка Белокулаков соглашался с ним. Семен молча посасывал трубку и слушал их с явным осуждением. Когда Василий Андреевич спросил, что он думает, Семен коротко отрезал:

— Бросать раненых я не согласен. Надо так сделать, чтобы и раненых спасти.

— Раненых мы, конечно, не бросим.

— Тогда все пропадем! — запальчиво воскликнул Зоркальцев.

— Не пропадай раньше времени и других не пугай! — оборвал его Василий Андреевич. — Скажу я вот что: прорываться будем завтра утром. Ночью этого не сумеем сделать, потому что растеряем все обозы. Куда будем прорываться, об этом пока не знаю. Сейчас во все стороны у нас отправлены большие разведывательные группы. Когда они вернутся, нам станет ясно, где у противника самое слабое место. Тогда все окончательно и решим, а пока командиры полков должны оставить на своих участках только небольшие заслоны. Все остальные силы нужно стянуть в поселок и держать их в кулаке. Этим кулаком будем пробивать себе дорогу. Давайте исполняйте приказание и старайтесь ободрить бойцов. С трусами и паникерами расправляйтесь без всякой пощады.

Ночью, когда вернулись разведчики, у Василия Андреевича созрел окончательный план. Он решил прорываться на восток, к Нерчинскому заводу.

Семеновцы, надеясь на большой гарнизон в заводе и зная, что единственная дорога на Аргунь проходит всего в восьми верстах от него, оттянули все свои кавалерийские части с этого участка на север. На направлении прорыва стояли у них какие-то дружины в деревне Георгиевке и пехотный батальон в Артемьевке. Пехотный батальон представлял, конечно, серьезную силу, но дорога проходила как раз через расположение дружин, которые стойкого сопротивления оказать не могли. Правда, всего в десяти верстах от дороги, дальше на север, стоял целый казачий полк, но все должно было произойти достаточно быстро, чтобы семеновцы не успели перебросить полк к месту прорыва.

«А если успеют?» — подумал Василий Андреевич я представил, что произойдет тогда на узкой, петляющей среди гор и лесов дороге, на которой одних обозов будет около тысячи телег.

Сама собой вытекала одна из главных задач предстоящей операции — сделать так, чтобы казачий полк белые не могли снять оттуда, где он стоял. А для этого надо было держать их там в постоянном напряжении и в уверенности, что именно на том участке партизаны будут прорываться из окружения.

И Василий Андреевич решил отправить две сотни на север и ложной атакой отвлечь внимание противника от главного направления прорыва.

С этой целью уже в третьем часу утра вызвал он к себе Романа и командира сотни газимурских приискателей Ивана Махоркина. Оглядев их с ног до головы, спросил:

— Как у вас в сотнях народ настроен?

— Вполне на уровне, — ответил Махоркин за себя и за Романа, покручивая русый ус.

— Так, так, — усмехнулся Василий Андреевич, — значит, на уровне? — И, помедлив, переспросил: — На уровне предстоящих задач, что ли, Иван Анисимович?

— Совершенно верно, — подтвердил Махоркин.

— Тогда слушайте, зачем я вас вызвал. Прорываться мы будем на север. Ваши сотни первыми пойдут в атаку на Ильдиканскнй хребет. На нем окопался целый семеновский полк. Его надо сбить любой ценой. Я верю, что вы сумеете пробить дорогу. Ваши сотни я знаю. Подобрались в них почти сплошь рабочие, а это народ боевой и сознательный, пушками их не испугаешь. Пусть поучатся у них другие, как надо выходить из окружения. Это пригодится нам на будущее время. Все наши жертвы будут оправданы, если хребет будет взят... И вот что запомни еще, Роман: если связь между нами будет потеряна, пробивайся на Уров!

«А правильно ли я делаю, что не говорю им всей правды?» — спросил себя в этот момент Василий Андреевич.

Он почувствовал острую жалость к Роману, который стоял перед ним, подтянутый и серьезный, и глядел на него так лихо и преданно, что можно было не сомневаться, что он скорее умрет, чем позволит хоть в чем-нибудь упрекнуть себя.

«Нет, — после краткого колебания сказал себе Василий Андреевич. — Все решил я правильно. Если сказать им, что настоящая атака будет в другом месте, невольно станут они действовать с оглядкой назад, вздумают беречь себя и своих людей, а из-за этого может сорваться все. Пусть лучше погибнут две сотни, но спасутся тысячи... «Ромка! Ромка! — вздохнул он, глядя в синие прищуренные глаза Романа. — Хороший ты парень, племяш мой! Горько мне будет потерять тебя, но иначе я поступить не могу. В моих руках оказалась судьба восстания, судьба Забайкалья! И если я посылаю тебя на смерть, то не собираюсь щадить и себя. В этом мое оправдание перед тобой, перед Махоркиным и перед собственной совестью».

— Ради такого дела не мешало бы нам патронов подкинуть, — перебил его размышления Махоркин. — У нас ведь раз два, — и считать нечего.

— Патроны будут. Отдадим последний наш запас. Штук по пятьдесят на брата придется. Ну, и гранат десятка три подкинем. Это все, что я наскреб.

— Тогда все в порядке. Встретимся на хребте или совсем не встретимся, — сказал Махоркин и взглянул на Романа, желая удостовериться, как относится он к его словам.

— Встретимся, не может другого быть, — спокойно отозвался Роман и резким движением руки сбил на затылок фуражку.

Прощаясь с ним, Василий Андреевич спросил:

— Как думаешь действовать?

— Не могу сказать сейчас. На месте увижу... Во сколько начинать?

— Начинайте ровно в шесть. Давай сверим часы. Они сверили часы. Потом Василий Андреевич положил руку на плечо Роману и сказал:

— Ну, держись, племяш. Иначе я поступить не могу.

— Знаю, дядя, знаю, — ответил Роман и, торопливо пожав ему руку, пошел к двери.

От школы Романа как ветром занесло к дому Дашутки. Долго стучался он в сенную дверь Козулиных, прежде чем Дашуткина мать спросила заспанным голосом, кто стучится. Роман назвался и попросил позвать Дашутку. Она вышла к нему на крыльцо, босая, закутанная в большую шаль. От шали пахнуло на него запахом мяты. Он взял ее за руки:

— Ну, как ты живешь? Не обижают вас?

— Нет, не жалуемся.

— А я проститься зашел. Уходим сейчас. Утром будет у нас большой бой.

Дашутка заплакала, прижалась к нему. Он поцеловал ее в губы и в щеки, а потом глухо, как бы через силу, сказал:

— Если не вернусь, не поминай лихом. А теперь прощай, ждут меня, я ведь на минутку забежал. — Он круто повернулся и шагнул с крыльца.

— Постой! — крикнула Дашутка и, догнав его, сняла с себя нагрудный крестик: — Вот, возьми от меня. С этим крестиком дедушка наш две войны отвоевал и ни разу раненым не был.

— Ну, вот еще! Не верю я в эти крестики, Даша... — Растроганный ее порывом, он ласково положил ей руки на вздрагивающие плечи, с чувством сказал: — Милая ты моя... Спасибо тебе за все, — и, поцеловав ее в лоб, не оглядываясь, пошел из ограды.

...Через полчаса Роман повел свою сотню по торной широкой дороге к верховьям Драгоценки. Это была дорога, знакомая ему с детских лет. Столько раз он ходил и ездил по ней, что если сосчитать все версты, отмеренные им здесь, получилось бы их не сотни, а тысячи. Он ехал по дороге и не знал, придется ли ему еще хоть раз проехать по ней на покос или на пашню, полюбоваться с нее на поля и сопки. Но если и не придется, все равно не даром исходил он в своей жизни и эту и много других дорог. Не даром пил он воду из горных ключей любимого края, не даром ел его добрый хлеб.

Ранний майский рассвет он встретил в лесу за мунгаловскими заимками. В этом лесу стрелял в него когда-то Юда Дюков.

В пади, где спешились сотни Романа и Ивана Махоркина, стояла еще густая синяя мгла, но уже четко обозначились на севере силуэты зубчатых вершин Ильдиканского хребта. Утренней свежестью тянуло оттуда.

Склон хребта, по которому должны были наступать сотни, отлого спускался к югу. Тянулся он версты на две. Росли на нем удивительно ровные березы, каждая в обхват толщиной. Местами виднелся густой подлесок из багульника и шиповника. Багульник был весь в цветах, и всюду стоял в березняке его пряный запах. Сотни тихо сосредоточились и залегли в подлеске справа и слева от дороги. С хребта не доносилось никаких звуков, и Роман даже усомнился, есть ли там противник.

Они посоветовались с Махоркиным и решили отправить вперед лучших своих стрелков, с тем чтобы они подобрались как можно ближе к самому перевалу и засели там за пнями и камнями. Меткими одиночными выстрелами стрелки должны были отвечать семеновцам, когда они станут стрелять по наступающим сотням. Выбрали на это дело тридцать человек. Не замеченные секретами противника, стрелки заняли указанные им позиции у перевала.

Ровно в пять часов пошли по их следам развернутые в две цепи сотни. Пригибаясь, перебегали бойцы от березы к березе, от пенька к пеньку. Взошедшее солнце бросало оправа пучки косых лучей. Голубые узкие полосы света насквозь пронизали березник, и был он весь светлым, празднично-веселым. Березы стояли, как белые свечи, пылал багульник, бронзой и золотом отсвечивали палые листья. А вверху на все голоса заливались жаворонки, славя жизнь и весну. Это так странно не вязалось с тем, ради чего пришли сюда люди, что на мгновение все показалось Роману каким-то неправдоподобным сном.

Но гулко хлопнувший впереди выстрел сразу вернул его к действительности. Семеновцы заметили партизан. После одиночного выстрела грянул залп, другой, и пошла оглушительная трескотня, злая и торопливая. Горное эхо отвечало на нее с такой силой, что казалось — стреляют с каждой вершины, из каждого ущелья на много верст кругом.

Видя, как сразу растерялись некоторые из бойцов, полный решимости и ожесточения, Роман крикнул:

— Вперед!.. Вперед!.. — и сам не услышал своего голоса.

Перебегая все время от взвода к взводу, он больше всех подвергал себя опасности, но не думал об этом. Он твердо решил скорее погибнуть от пули или штыка семеновца, чем вернуться к дяде, не выполнив приказа. Глядя на него, бойцы упорно продвигались к перевалу, где ползком, где перебежками. Сидевшие впереди стрелки хорошо помогали. Они охотились за каждым казаком и офицером, стоило только им неосторожно высунуть голову. В свою очередь и семеновцы метко били из-за укрытий по наступающим, нанося им большой урон. Все же партизанские цепи успели вплотную подойти к позициям семеновцев и залегли, готовясь к последнему, решающему броску.

Было семь часов утра. Роман оглянулся назад и увидел, что из Мунгаловского шли по дороге к хребту партизанские части и обозы. Он решил, что это подходят главные силы. Но это была только хитрость Василия Андреевича. Чтобы ввести в заблуждение противника, который, несомненно, наблюдал за дорогой, он приказал часть партизанского обоза направить на север. И около двухсот подвод, груженных овсом и ржаной мукой, которыми он решил пожертвовать, двинулись к хребту, подымая густую пыль.

Был введен в заблуждение и Роман. Он решил, что медлить больше нельзя, и поднял сотни в атаку. С криком «ура» устремились бойцы на перевал. Два семеновских пулемета, прежде чем были брошены своими расчетами, выпустили по целой ленте. Срезанный пулеметной очередью, упал Махоркин, не успев метнуть гранаты; упали Васька Добрынин, Григорий Первухин и много других бойцов. Но живые были уже на перевале и били вдогонку убегавшим семеновцам.

— Вот и прорубили дорогу, товарищи! — крикнул бойцам Роман. — Не напрасно мы столько людей потеряли.

— А что-то частей наших, паря, на дороге не видно, — сказал ему в это время один из партизан.

— Подойдут. Никуда не денутся. Давайте подбирать раненых и убитых. Всех до одного отыщите. Подойдут наши — и раненых погрузим на подводы, а убитых похороним с воинской почестью.

Но время шло, а партизанских частей все не было. Обоз, который двигался к хребту, семеновцы обстреляли откуда-то с северо-востока, через сопки, из орудий, и обозники в панике разбежались во все стороны, сопровождавший же их конный взвод умчался догонять полки, двинувшиеся на прорыв.

Роман поглядывал на часы и горячился, в запальчивости ругал про себя Василия Андреевича:

«Ворон ему ловить, а не воевать! Не торопится. Только и умеет, что воззвания писать, да агитировать. А тут не агитировать надо, а действовать».

И он решил отправить трех человек в Мунгаловский, поторопить там Василия Андреевича. Связные уехали, а через час прискакали обратно и доложили, что партизан в поселке уже нет, они куда-то ушли из него, и в нем орудуют семеновцы.

— Жгут они там чьи-то дома. Наверняка и твой дом сожгли, — сказал Роману один из бойцов. — Мы от них еле ушли. Казачня за нами версты три гналась и стреляла. Выходит, брат, твой дядька обманул нас. Велел нам дорогу пробивать, а сам нацелился да по другому месту ударил. Вон мы сколько народу положили — и все напрасно.

Роман тяжело вздохнул. Он уже и сам подозревал, что партизанские части двинулись из окружения в каком-то другом направлении.

— Не ожидал я этого. Он ведь со мной разговаривал так, как будто бы только на наши сотни и надеялся. Нехорошо поступил, если все это так. Мог бы ведь сказать, что для отвода глаз семеновцам отправляет нас к хребту... Да, друзья-товарищи, — глядя на убитых бойцов, с горечью сказал он, — зря, выходит, сложили вы головы.

— Эх ты, командир! — отрывисто заговорил раненный двумя пулями в живот Махоркин, которого вынесли к дороге и положили на чью-то шинель. — Мелко ты плаваешь. Твой дядька не зря это сделал. Василий Андреевич не нас с тобой обманул, он семеновских генералов вокруг пальца обвел. Вот как я это понимаю.

— Но почему же он не сказал, что атака наша ложная?

— Это у него спроси, когда встретитесь. Он тебе глаза на все раскроет, а я, брат, помираю. Веди сотни на Уров да отпиши потом моим детям, где и как погиб за советскую власть родитель их Иван Анисимович Махоркин.

Скоро Махоркин тихо умер, натянув на глаза себе полу шинели. Роман опустился перед ним на колено, поцеловал его в лоб, потрясенный тем, как просто и гордо умер этот пожилой рабочий.

В это время началась контратака подошедших от поселка Грязновского свежих семеновских частей. Роман поднялся на ноги и отдал команду приготовиться к бою.

XX

Рано закраснело над сопками хмурое небо. Заря упорно раздвигала тяжелую мглу. Сперва была она мутной и сплошь багровой. Василий Андреевич глядел на зарю и тревожно прислушивался к глухому безмолвию, ночи. С минуты на минуту он ждал начала боя. Все, что можно было сделать, он сделал, нужные распоряжения отдал, план прорыва хорошо продумал. Но не так-то просто обмануть семеновских генералов ему, едва дослужившемуся когда-то до урядницкого казачьего чина. Какая-нибудь непредусмотренная мелочь, оплошность, допущенная по неведению, — и все полетит кувырком, и эта кровавая заря может стать последней зарей в жизни тысяч людей. Сжигаемый беспокойством, старался предугадать он, откуда последует первый удар. Это должно было показать, ошибся или нет он в своих расчетах.

Подходило время подымать полки. Середина широко разлившейся зари стала дымно-багряной, а края золотисто-розовыми и нежно-зелеными. Василий Андреевич разбудил ординарцев и трубачей и вышел на школьный двор, где прохаживался с карабином наизготовку дневальный и стояли оседланные кони. Кони звучно и размеренно жевали сено, постукивая копытами о деревянный настил.

Василий Андреевич нашел среди них своего гривастого статного Рыжка. Скормил ему краюшку хлеба, ласково потрепал по шее.

Конь доверчиво прислонился к нему головой. Пока Василий Андреевич взнуздывал его, и подтягивал подпруги, седла из школы, звеня оружием и переговариваясь, вывалили ординарцы и трубачи. Поеживаясь от утреннего холодка, они с шумом разобрали коней и все враз уселись на них. Эта слаженность и четкость успокаивающе подействовали на Василия Андреевича. С такими людьми воевать было можно.

— Выезжайте на площадь и трубите подъем, — приказал он трубачам, а сам, сопровождаемый ординарцами, поскакал вверх по улице.

Он был уже возле отцовского дома, когда позади протяжно и тревожно запели трубы. В ответ им всюду послышались шум и движение.

Он забежал на минуту домой, попрощался с Авдотьей и Ганькой и поехал обратно. К этому времени мглистое небо на востоке затопило киноварью, обрызгало жидким золотом. Насквозь пронизанная жарким, все прибывающим светом, заря охватила почти весь небосклон, постепенно бледнея и расплываясь. Скоро от всех ее колдовских превращений осталась только серебристая голубизна — предвестница близкого солнца.

В улицах строились одиннадцать сосредоточенных для прорыва сотен. Звонкая в утреннем воздухе, шла перекличка, бряцали о стремена шашки, всхрапывали и поводили ушами хорошо накормленные кони. На площади запрягали лошадей и гасили костры мобилизованные обозники. Многие из них были непрочь улизнуть, и за ними зорко доглядывали пожилые партизаны, вооруженные берданками и дробовиками. В телегах беспокойно ворочались и стонали раненые. Возле них суетились сестры, подкладывая в телеги солому и сено. Фельдшер с засученными рукавами делал одному из раненых укол и утешал его солидным докторским баском:

— Ты еще плясать будешь. Помереть я тебе не дам.

Завидев Василия Андреевича, к нему рысцой подбежал одетый в облезлую козлиную доху все тот же старик Мунгалов:

— Освободи ты меня, крестник, ради бога! Годы мои не те, чтобы в обозе таскаться.

— Ладно, оставь свою лошадь под чей-нибудь присмотр, а сам можешь отправляться домой.

— А кобылу, значит, вам оставить? Экой ты ловкий! У меня ить не конный завод — кобылами-то разбрасываться.

— Ну, тогда как хочешь, а дня три мы тебя с собой потаскаем. Ничего не поделаешь — война.

— Сдохли бы вы с этой войной! И какой ты мне после этого крестник? — принялся ругаться старик, но Василий Андреевич не стал его слушать и проехал дальше.

На сопках за кладбищем внезапно раскололся воздух от дружного залпа. Эхо со звоном пронеслось в вышине над поселком, откликнулась за Драгоценкой.

И началось.

Сливаясь, обгоняя друг друга, полыхали частые, беспорядочные выстрелы. Гулко бухали охотничьи берданы, резко били трехлинейки, сухо пощелкивали японские карабины.

Где-то за огородами разорвался первый снаряд. От взрыва задребезжали стекла в окнах, заметались над крышами стрижи и голуби, пуще залаяли собаки, забилась во дворах скотина. На площади трещали оглобли и оси, ломаемые перепуганными обозными одрами. Подгоняемые стрельбой батарей, забегали партизаны. Обозники с руганью, поминая бога и матерясь, били кнутами лошадей.

— Началось там, где я и рассчитывал, — говорил Василий Андреевич Семену Забережному, назначенному командовать группой прорыва. — Восток молчит. Очевидно, там никаких перемен нет. Ну, а если что и переменилось, надеюсь на тебя. Начинай ровно в семь. На Ильдиканском погромыхивает с пяти часов. Думаю, что полк из Грязновского семеновцы, уже бросили туда.

— А с юга нам в спину не ударят? — спросил Семен. — Пойдет оттуда кавалерия напролом, как вчера в Глубокой, — и пиши пропало.

— Нет, казачня оттуда в конном строю не прорвется. Там у меня за ночь через всю долину кольев набили и штук двести борон вверх зубьями раскидали. Эту штуку мне Никита Клыков посоветовал.

— Гляди-ка ты, что придумал! Ну и Никитка! Значит, за свою спину я спокоен. Буду двигаться.

— Счастливо, Семен, счастливо. Покажи там дружинникам кузькину мать.

— Я им Сенькину покажу, — усмехнулся Семен и повел свои сотни на исходный для атаки рубеж.

Василий Андреевич остался на время в поселке. Он послал командирам партизанских заслонов повторное приказание начинать отход по дымовому сигналу с Нерчинско-заводского хребта, а до тех пор не бросать своих позиций.

Подождав, пока уходившая на восток конница не выбралась за Драгоценку, на пологий и длинный подъем, он отделил от обозов сотню подвод с клячами в упряжке и отправил их на север под охраной взвода партизан. Остальные обозы медленно потянулись вслед за конницей Забережного. Сопровождать их был назначен Кушаверов, под командой которого оказалось человек двести охраны, состоявшей из пожилых, слабо-сильных и ни на что другое не способных вояк.

— Намучаюсь я с этим воинством, — пожаловался Кушаверов Василию Андреевичу, когда получал от него указания. — И за какую это провинность ты меня наказал?

— Ничего, когда прорвемся и снимем заслоны, я тебе сотни две бойцов подкину. А пока управляйся с этими. Не давай обозам сильно растягиваться и доглядывай за обозниками. Некоторые из них только и смотрят, как бы удрать. Руби таких на месте, чтобы зияли, чём это пахнет.

Покончив со всеми делами в поселке, Василий Андреевич помчался, обгоняя обозы, на хребет. Утро было ясное. Облака скрылись с горизонта. Высокое, чистое небо сияло во всей своей величественной красоте. Отчетливо выступали в струившемся воздухе зубчатые гряды сопок, со всех сторон замыкавшие долину Драгоценки, и на многих из них лилась сейчас алая нержавеющая кровь стоявших насмерть красных партизан.

Против пушек и пулеметов были у них только винтовки и барданы и всего лишь по нескольку патронов.

«Неужели я приехал в родные места лишь затем, чтобы погибнуть самому и увидеть гибель людей, которых подымал на восстание?» — думал Василий Андреевич и ругал себя за то, что не сумел своевременно убедить Журавлева и Бородищева в бессмысленности стоянки в Орловской. Во всем он винил сейчас одного себя.

За Драгоценной он увидел двух женщин верхами на худых лошаденках. Д седлам у женщин были приторочены мешки с харчом, старые, залатанные во многих местах полушубки и два закопченных котелка. Лошаденки их трусили рысцой по обочине дороги, поминутно помахивая хвостами. Обе женщины держали поводья широко растопыренными в локтях руками и смешно подпрыгивали на своих деревянных седлах. Обозники, кто зло, кто добродушно, подшучивали над ними.

— Чем это кобыл-то кормили? — интересовался один. — Ить они у вас, как пулеметы, трещат.

— Муж у тебя полковой командир, чего ж ты это в рваных обутках? Содрала бы с кого-нибудь! — зло кричал Алене другой.

Завидев Василия Андреевича, обозники умолкли.

Василий Андреевич нагнал женщин и тогда только узнал их. Это были Алена Забережная и жена Никиты Клыкова.

— Ну, ты, жаба! — ругала Алена непослушную кобыленку и заливалась слезами.

— Что это, соседка, воду льешь? — спросил Василий Андреевич, придерживая коня.

— Заплачешь, небось. Вон какую клячу командир-то мой подсунул. И где только выкопал он эту пропастину?

— Да, возраст у кобылы преклонный. Судя по виду, родилась она в прошлом веке. На ней какой-нибудь дед еще в японскую войну гарцовал. Проберу я Семена. Пусть даст тебе другого коня.

— А ладно ли мы сделали, что с вами доехали? — спросила Алена. — Ведь это страх, что кругом делается! И что оно только будет?

— Ничего не будет. К вечеру на Аргунь пробьемся, а там нас ищи-свищи. Так что держитесь.

Василий Андреевич распростился с женщинами и поскакал дальше.

* * *

Семеновские позиции у Георгиевки находились на сопке с двумя конусообразными вершинами. Сопка тянулась параллельно хребту и обрывалась почти отвесно в пади, уходившей на юго-восток. Сбегавшая с хребта дорога огибала солку и разделялась на две, — одна дорога вела по пади к Артемьевке, другая поворачивала влево, на Георгиевку. От хребта до сопки было по прямой не больше версты. Но в одном месте от хребта отходил отрог и сокращал это расстояние втрое. Оканчивался отрог скалистой и острой вершиной, которая была одинаковой высоты с вершинами сопки. У Зоркальцева сидели на ней наблюдатели. Утром и вечером они отчетливо слышали голоса семеновцев и даже переругались с ними, а днем хорошо видели все, что делается у них. Не стоило им неосторожно высунуться, как два станковых пулемета начинали бить длинными очередями. Пятеро партизан уже погибли на вершине.

Василий Андреевич, Семен Забережный и Зоркальцев ползком взобрались на вершину, перед тем как принять окончательный план прорыва. Против них, по-видимому, находилась какая-то дружина и кадровая казачья сотня. Крутизна сопки и пулеметы делали позицию семеновцев очень сильной. Они надолго могли задержать партизан, в тылу у которых все яростнее, все настойчивее грохотали пушки. Посылаемые откуда-то с северо-запада снаряды, уже рвались в хвосте обоза, сгрудившегося на дороге, у перевала, и там уже поднялась паника.

Оценив обстановку, Василий Андреевич сказал:

— Сопку можно взять штурмом. Сил у нас хватит. По это отнимет много времени, а мешкать нам некогда. Поджимают нас так, что скоро не дадут и вздохнуть. Есть у вас в полках отличные стрелки? Не просто меткие, а такие, что бьют без промаха?

— У меня таких нет, — ответил Зоркальцев и вздохнул. — Хорошие найдутся, а отличных нет.

— Зато у меня, кажется, есть, — сказал Семен. — Усть-уровские белковщики, отец с сыном. Вчера они человек десять семеновцев ухлопали. Чисто работают.

— Давай их скорее сюда.

И пока дожидались стрелков, Василий Андреевич объяснил Семену и Зоркальцеву свой замысел. Стрелки должны заставить замолчать пулеметы, когда семеновцы откроют огонь по брошенным в атаку спешенным сотням. В атаку пойдут три сотни, две сотни будут поддерживать их своим огнем, а в это время остальные ринутся в конном строю по дороге на Георгиевку. Они должны прорваться туда любой ценой: если им удастся это, семеновцы либо бросят сотку, либо будут окружены на ней. Все должно делаться как можно быстрее, чтобы семеновцы были буквально ошеломлены.

— В атаку на сотку идешь ты, Александр, а прорваться надо, Семен, тебе, — заключил Василий Андреевич. — Я пока остаюсь здесь. Когда подойдут сюда со своих позиций наши заслоны, буду прикрывать с ними обозы.

Через несколько минут явились вызванные Семеном партизаны — отец и сын. Это были коренастые, ширококостые и неторопливые в движениях таежники. У обоих были скуластые, коричневые от загара лица и серые, орлиной зоркости, глаза. При разговоре отец шевелил мохнатыми седыми бровями, степенно поглаживал жесткую с проседью бородку и важно покашливал. У сына вместо усов и бороды пробивался белесый пушок, а над левой бровью синел глубокий шрам. Разговаривал сын то басом, то вдруг тенорком и все поигрывал при этом, висевшим на поясе ножом. На обоих были лисьи шапки с большими кожаными козырьками. К ружьям у них были привинчены деревянные сошки. Отцовское ружье оказалось немудрящей по виду берданкой с самодельным некрашеным ложем, а ружье сына — новенькой русской трехлинейкой.

— Что же это ты с берданкой? — спросил старика Василий Андреевич.

— Привык, паря, к ней. Расстаться-то вот и не могу. Привычка — она хуже присухи.

Василий Андреевич рассказал охотникам, зачем они вызваны и спросил:

— Сумеете снять пулеметчиков?

— Даст бог — снимем. Как, Федюха, думаешь? — обратился отец к сыну.

— Чего ж не снять? Только бы увидеть! — пробасил Федюха, сорвался на тенор и добавил: — Ежели нас вперед не кокнут, успокоим кого хошь. Дистанция, кажись, подходящая.

Отец прищурился, определяя расстояние:

— Шагов триста. С постоянного попробуем, Федюха.

Они поглубже нахлобучили шапки, сняли с себя чернобурые волосяные куртки и, оставшись в одних синих длинных рубахах из китайской далембы, поползли на самую вершину. Василий Андреевич дал Зоркальцеву сигнал начать обстрел сопки и поспешил вслед за охотниками.

— Видишь, Федюха, где они? — спрашивал отец, осторожно разглядывая из-за камня сошку.

— Вижу. Один — в седловине, другой — на правой макушке. Ты которого себе берешь?

— В седловине попробую.

С хребта ударил по сопке ружейный залп, потом второй. Спешенные партизанские сотни редкой и длинной цепью устремились вниз. Яростно застрочили по ним пулеметы семеновцев.

Отец выстрелил — и сразу один пулемет умолк. Выстрелил сын — и захлебнулся другой, но тут же заговорил снова. Второй присоединился к нему. Бил он теперь по вершине, и заменивший убитого пулеметчик не сидел, а лежал за щитком. Охотники притаились за камнями, сули бешеным роем проносились у них над головами, щелкали по камням.

— Ох, и садит, сволочь! — выругался сын, обернувшись к Василию Андреевичу.

— Силен, дьявол! — подтвердил отец и стал отвинчивать сошки, с которых в лежачем положении стрелять было нельзя. — Попробуем взять его по-другому. — Он просунул берданку меж камней и стал дожидаться удобного момента.

Наконец берданка выбросила клуб белого дыма, и пулемет затих.

— Следи теперь, Федюха, чтобы другой пулеметчик не подполз! — крикнул отец, но сын не отозвался. — Да ты оглох, что ли? Слышишь, что говорю?

Но сын молчал и был неподвижен. Василий Андреевич подполз к нему и убедился, что он убит. Пуля попала ему прямо в переносицу.

— Что с ним? Ладно ли? — обеспокоенно спросил отец.

— Убили.

— Эх, Федюха, Федюха!.. — вырвалось у отца. — Что я теперь матери скажу?

Он выругался в сердцах и припал к берданке. Она снова бабахнула, и пулемет затих окончательно. С сопки били теперь только винтовки.

Василий Андреевич взмахнул флажком. Это был сигнал Семену Забережному. И тотчас же с хребта, из леса, вырвалась конница и понеслась вниз по дороге, подняв густую пыль. Крутя над головой шашку, впереди скакал Семен. У Василия Андреевича подступили к горлу слезы, слезы восхищения теми, кто шел в эту безумно смелую атаку.

Сотня за сотней свергались с хребта в непроглядную пыль, и лихое, все затопившее «ура» грозно доносилось оттуда.

Передняя сотня была уже у сопки. Там семеновцы потеряли ее из виду. Огибая сопку, неслась она по дороге, невидимая для них и оттого вдвойне страшная. А за нею уже подходили туда бесконечным потоком другие сотни. И семеновцы не выдержали. Боясь окружения, сломя голову кинулись они к своим коноводам. Всего на две, на три минуты опередили партизан и первыми достигли Георгиевки. Оттуда, отчаянно полосуя нагайками коней, помчались они по дороге на Нерчинский завод.

О том, что семеновцы бросили свои пулеметы, Василий Андреевич узнал от старого охотника. Старик поднялся на ноги и пошел к сыну.

— Ты что это, папаша? Убьют ведь! — крикнул он охотнику.

— Нет. Смотали они удочки и пулеметы бросили. Тут ведь кого хошь страх возьмет. Вон какая сила на них обрушилась... Э-ээх, не мог, Федюха, поберечься! — вдруг расплакался он и опустился перед сыном на колени.

Василий Андреевич приказал Лукашке и Симону доставить убитого на дорогу и погрузить на какую-нибудь подводу в обозе, а сам сел на коня и поскакал на хребет. Скоро над хребтом взвился черный дым: сигнал о всеобщем отходе. И, увидев его, на самых дальних сопках узнали партизанские заслоны, что прорыв удался. Полки и обозы, точно вода в половодье, устремились в пробитую брешь.

К вечеру они достигли Аргуни. Дорога в глухую уровскую и урюмканскую тайгу была открыта.

* * *

Пробившись из окружения, Журавлев бесследно сгинул в тайге. Трое суток он вел свой отряд звериными тропами, через хребты и пади. Партизаны брели через тайгу голодные, оборванные, но с честью выносили все лишения и тяготы беспримерно трудного перехода. Журавлев умел поддерживать бодрость в своих бойцах. Везде, где не ладилось дело, вовремя появлялся этот беспощадный к себе и требовательный к другим человек с крепко посаженной на широкие плечи лобастой головой. На горячем вороном коне носился он от сотни к сотне в сбитой на затылок фуражке, с нагайкой в руке. И, завидев его коренастую, словно слитую с конем фигуру, подтягивались и шли веселее поредевшие сотни.

— Ну, как подтянуло животы, ребята? — спрашивал он, осаживая коня.

— Подтянуло, — отвечали партизаны.

— На Газимуре для нас пироги пекут. Поторапливайтесь. Все наверстаем, — шутил он, показывая этим, что все идет как надо.

На четвертую ночь внезапно ворвались его партизаны в Газимурский завод и наголову разбили стрелковую роту и учебную команду семеновцев. Устроив короткий отдых, повел Журавлев свои сотни уже знакомым путем на Богдать, увозя с собою большие трофеи. Там и соединился он на одиннадцатый день со своими главными силами.

Журавлев и Василий Андреевич встретились в занятом под штаб купеческом доме. Оба они с нетерпением ждали этой встречи, — оба чувствовали себя виноватыми за допущенную в Орловской ошибку.

— Сердит ты, однако, на меня, Василий Андреевич? — спросил Журавлев, как только они поздоровались. — Оправдываться, брат, не стану — виноват. Вел себя, как самый последний прапорщик.

— Виноват не ты один, — довольный таким вступлением, сказал Василий Андреевич. — А чья вина больше или меньше — разбираться, по-моему, не к чему.

— Нет, разобраться надо. Это вперед наука будет и мне и Бородищеву. Не послушались мы тебя, посчитали, что сами с усами. Забыли хорошую старую пословицу: век живи — век учись.

Он придвинулся поближе к Василию Андреевичу, и, глядя ему прямо в глубоко запавшие, подведенные синевой глаза, сказал, что о многом передумал за эти дни. По тому, как было это сказано, понял тот, что прежние недоразумения между ними никогда больше не повторятся.

— Мне тоже пришлось мозгами пошевелить. Не раз скребли у меня на сердце кошки, когда остался я без тебя и Бородищева, — сознался в свою очередь Василий Андреевич и стал рассказывать, как выходили полки из окружения, какие понесли при этом потери.

Журавлев слушал его с загоревшимися глазами. Он то вставал, то садился, не находя себе места. Руки его все время беспокойно двигались. Они перебрали и перещупали все, что находилось на столе. Сам не замечая того, раздавил Журавлев коробку со спичками, сломал мундштук у подвернувшейся трубки.

— Что же это ты делаешь! — оборвав свой рассказ, закричал Василий Андреевич. — Вон какую мне трубку испортил.

— Фу, ты, чорт! — принялся Журавлев виновато потирать свой огромный лоб. — Растравил ты меня своим рассказом. Здорово это у тебя вышло с ложной атакой! Был от гибели на волоске и вывернулся. Вот тебе и штатский человек!

— Нужда всему научит, — устало улыбнулся Василий Андреевич. — Колечко семеновское разорвали мы в общем не плохо, но было бы лучше в него не попадать. Наши неудачи тяжело отозвались на состоянии повстанцев. Пока я выбрался сюда, из полков разбежались по домам около трехсот человек. Отличаются все аргунские казаки. Уходят, мерзавцы, от нас так же дружно, как примыкали к нам. Хорошо держатся только приисковые рабочие и крестьяне.

— Эти и будут держаться. Партизанить они пошли с ясной целью. Умрут, а не разбегутся.

— Все это так, но ведь их у нас слишком мало. Половина у нас все-таки казаки, народ неустойчивый, колеблющийся. Если мы будем воевать и громить семеновцев, они уходить от нас не станут. Мы должны не отсиживаться здесь, а снова идти партизанить.

— Теперь я согласен с тобой, Василий Андреевич, полностью согласен. Только вся беда в том, что бойцы устали, лошади вымотаны до предела. Требуется хотя бы недельная передышка.

— Это я и сам вижу. Пусть простоим мы здесь неделю, но после этого нужно обязательно вести маневренную партизанскую войну.

Договорившись обо всем, они отправились навестить раненого Бородищева, который искренне обрадовался появлению Василия Андреевича и честно признался ему в своих заблуждениях.

Дальше