Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

XXI

Лесная коммуна курунзулайцев находилась в диких дебрях тайги. От последнего охотничьего зимовья было до нее восемнадцать верст. На рассвете пятого сентября Фрол Бородищев, младший брат которого Варлаам, в прошлом учитель, был одним из организаторов коммуны, повел Романа и Федота в это верное пристанище для всех, кто не сдался на милость врагов в черную осень восемнадцатого года. По глухому переулку выбрались они из Курунзулая, переехали через заболоченную падь и двинулись прямо в ту сторону, где над зубчатыми лесными хребтами дымно краснели зажженные зарей облака. Тянувший с зари студеный ветер быстро прогнал одолевавшую Романа дремоту. Он закинул винтовку за спину, поднял воротник шинели и повернулся к ветру правым боком, изредка взглядывая на маячившую впереди косматую папаху Фрола.

Верстах в десяти от Курунзулая Фрол свернул с колесной дороги на едва приметную охотничью тропу. Скоро тропа привела их к быстрой горной реке, полной острых камней и белой пены. За речкой тропа пошла петлять среди чернокорых лиственниц и обросших лишайниками валунов, потом круто полезла к вершинам горной цепи, где курились сизые облака. На скользкой от инея крутизне пришлось спешиться и вести коней в поводу. Из-под копыт их непрерывной струей текли по тропинке мелкие камни и, подпрыгивая, летели более крупные. Тяжелый подъем одолели не скоро. Только в полдень очутились на перевале, где росли коренастые лиственницы, похожие, на рыжие половые щетки, повернутые щетиной на юг.

— Отчего тут деревья такие потешные? — спросил Роман.

— А здесь, паря, — ответил Фрол, — девять месяцев в году такой ветер с севера задувает, что любой сук либо сломит, либо к югу повернет. Высоким деревьям он верхушки ломает, а раскидистые с корнями выворачивает.

На гребне перевала перед путниками широко и зазывно распахнулась таежная даль. Унимая одышку, как зачарованный, глядел Роман на голубые хребты. Словно гигантские волны окаменевшего моря, тянулись они без конца и края во все стороны, сливаясь на горизонте с ясным небом. В прозрачной оранжевой дымке тонула на склонах ближних хребтов тайга, тронутая охрой и киноварью, синькой и тушью. Серебряными щитками блестели в тайге озера, красными копьями торчали утесы, опаленные солнцем. Трижды окрикнули Романа Фрол и Федот, прежде чем оторвался он от зрелища, невыразимой радостью наполнявшего его душу. Много горького пережил он за последние месяцы, но не утратил горячей юношеской веры в жизнь. Снова, как в детстве, опахнуло его ветром счастливых предчувствий. Быстро поправив на коне седло и подтянув подпруги, он двинулся следом за спутниками, начавшими спускаться с хребта.

Спуск был опасным и утомительным. Лошадей опять пришлось вести в поводу. Седла, навьюченные мешками с мукой и печеным хлебом, сползали лошадям на шеи, свертывались набок. Приходилось все время поддерживать их руками и в то же время ступать с крайней осторожностью, чтобы не сорваться в пропасть, где глухо шумел поток. А когда, наконец, спустились в дремучую таежную падь, похожую на длинный и узкий коридор с полоской синего неба вместо потолка, начались буреломы и топи. За топями тропинку прижало бешено скачущим в камнях потоком к замшелым утесам, сложенным из гигантских глыб.

Уже начало смеркаться, когда пробирающихся гуськом путников окликнул голос невидимого человека:

— Стой! Кто идет?

— Фрол Бородищев из Курунзулая.

— Фрола знаем. А еще кто?

— А еще два добрых молодца, которым, кроме вашей дыры, некуда податься.

— Проезжайте! — разрешил тот же голос.

В боковом ущелье, под скалой, похожей на гигантский гриб, стояли на полянке сделанные из корья балаганы. У балаганов пылал большой костер, над которым висел на трехногом тагане чугунный котел. Возле костра сидели на бревне два человека: китаец и русский. Китаец опускал в котел галушки, а русский, с едва пробивающимися темными усиками и веснушками на скуластом лице, растягивая гармошку, задумчиво напевал низким, рыдающим голосом:

По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах,
Бродяга, судьбу проклиная,
Тащится с сумой на плечах...

Фрол и его спутники были от костра не далее, чем в десяти шагах, когда гармонист заметил их. Он сразу вскочил на ноги и, повернувшись к балаганам, закричал во все горло:

— Ребята! Фрол Леонтьевич приехал! Да не один, а с пополнением! — Поставив гармошку на землю, он кинулся к Фролу, поздоровался с ним за руку, а потом обратился к Роману и Федоту: — Добро пожаловать, хлопцы. Честь имею представиться: Васька Добрынин, любитель чужого табака и даровой водки. Если у вас есть то и другое, тогда еще раз здравствуйте.

Из балаганов дружно повысыпали коммунары. Вдруг один из них, в желтой, выгоревшей гимнастерке с расстегнутым воротом, бросился к Роману и Федоту. С великим изумлением они узнали Семена Забережного. Семен поочередно расцеловался с ними и закричал, обращаясь к коммунарам:

— Ведь это, братцы, мои посёльщики! И надо же такому случаю случиться...

— Ну, давай тащи их сюда, — сказал Семену высокий коммунар в потертой кожаной тужурке, накинутой поверх нижней белой рубашки.

Когда Роман и Федот подошли к нему, он взял руку под козырек:

— Бородищев, староста лесной коммуны.

— Улыбин.

— Муратов.

Невольно подтянулись, здороваясь с ним, Роман и Федот.

— Откуда, товарищи, прибыли?

— Были с Лазо на Прибайкальском фронте, — ответил Роман. — Оттуда отступили с ним до Урульги. С Урульги пошли с эскадроном аргунцев в свои места, но по дороге из-за собственной глупости попали в плен к семеновцам. Было нас в эскадроне сто четырнадцать человек, а в живых остались только мы двое... — и Роман рассказал по порядку о всех дальнейших приключениях.

— А как в Курунзулай попали?

— Случайно узнали о вашей коммуне.

— Ну, что же, товарищи, раз вас знает Семен, мы вас принимаем в коммуну. Только считаю нужным предупредить: у нас дисциплина строгая, — сказал Бородищев и пригласил их отведать коммунарских галушек.

Назавтра Роман и Федот вместе с другими уже рубили лес для землянок, которые решено было на совете коммуны построить до больших холодов. А по вечерам Бородищев вел с коммунарами беседы или читал им вслух революционные брошюры и книги. Узнав, что Федот Муратов и Семен Забережный люди малограмотные, поручил о Роману и Ваське Добрынину обучать их чтению и письму и строго взыскивал с тех и других за каждый пропущенный урок. Наказание было простое — начистить котел картошки или нарубить полсажени дров. Снисхождения он не знал.

Скоро в коммуну приехал борзинский рабочий, коммунист Семенихин, хорошо знавший устройство пулеметов и гранат. Бородищев сказал ему:

— Вот, Иван, даю тебе полтора месяца сроку. Обучи каждого из нас владеть пулеметом и гранатой, как владеешь сам.

И в часы, свободные от работ и политзанятий, коммунары учились владеть оружием.

XXII

В знойный день на исходе августа Сергей Ильич обтягивал шинами скат колес у кузнеца Софрона. Кузница стояла на широкой луговине, недалеко от ключа, к которому с трех сторон сбегались узкие переулки. Под вечер в переулке, ведущем в Подгорную улицу, появились вооруженные всадники. Было их человек двадцать. Не успели всадники поравняться с часовенкой у ключа, как признал в них Сергей Ильич посёльщиков, ушедших весной на Семенова. Уверенный, что с ними возвращается и его Алешка, поспешил он от кузницы на дорогу. Он уже знал о перевороте в Сибири, о том, что разбитый, но недобитый Семенов все-таки занял Читу, и теперь предвкушал удовольствие посмеяться над красногвардейцами.

Опередив всю группу шагов на сорок, ехали гвардеец Лоскутов и Митька Каргин. Потные, понурые кони их часто водили запавшими боками и шли через силу. Можно было сразу определить, что всадники отмахали на них за последние сутки большой перегон. Гвардеец и Митька поклонились Сергею Ильичу. Не ответив на приветствие, он насмешливо спросил:

— Ну, что, посыпали вам перцу на хвост?

— Посыпали, — хмуро оскалился гвардеец и, спеша проехать, хлестнул нагайкой по угловатому крупу коня.

Тогда Сергей Ильич обратился к Митьке, который попридержал своего рыжего строевика:

— Алексей мой с вами катит? Что-то не вижу я его. Митька вздрогнул, переменился в лице, но отвечать не спешил.

— Чего молчишь, вояка? Язык отнялся?

Митька уставился глазами в землю и с трудом произнес:

— Алеху, дядя Сергей, убили...

— Да что ты? Что ты говоришь?! — не своим голосом закричал Сергей Ильич.

Митька нагнулся и, воровато косясь на подъезжающих казаков, зашептал скороговоркой:

— Свои убили... Побежали Алеха с Петькой Кустовым к Семенову. Петька убежал, а Алеху Сенька Забережный наповал срезал.

Сергей Ильич схватился за голову и как стоял, так и сел на обочину дороги. Митька пошмыгал носом, вздохнул и поехал прочь.

В тот день Дашутка и Милодора с двумя наемными поденщицами катали в завозне войлочный потник. На широкий брезент от палатки ровным слоем разостлали они промытую в щелоке сыроватую черную шерсть. Тщательно выровняв шерстяной квадрат, выложили посередине его из белой шерсти круг и в каждом углу такие же звезды. Но и этого показалось мало богатой на выдумку Дашутке, белый круг она превратила в лунообразное человеческое лицо, изобразив на нем клочками Грыжей шерсти тонкие брови, косо прорезанные глаза и широкий рот, с загнутыми кверху уголками губ. Потом завернули в брезент и, часто смачивая водой с голика, стали катать прямо на полу. С каждой минутой потник становился плотнее и крепче. Когда потник был готов, его понесли на речку. Там топтали босыми ногами и полоскали в мельничном русле. Обратно едва принесли его вчетвером на длинной палке. И когда повесили на дворе сушиться, сбежались соседские бабы и долго хвалили искусную работу Дашутки и Милодоры.

После обеда радостно возбужденная Дашутка снимала с гряд огурцы. Наложив два ведра крупных, начинавших желтеть огурцов, шла она из огорода. Навстречу ей вышла из-под крытой камышом повети Милодора, пригнавшая с выгона телят. Она бросила хворостину, взяла из ведра у Дашутки огурец и пошла с ней рядом. Весело переговариваясь, вошли они через калитку в ограду и тут увидели входившего в ворота Сергея Ильича. Милодора шепнула Дашутке:

— Ну, что-то батюшка свекор туча-тучей глядит.

— Не с той ноги встал, должно быть, — рассмеялась Дашутка.

Сергей Ильич подождал, когда они приблизятся, и заплакал. Давясь слезами, выкрикнул:

— Алексея-то... Алешеньку-то нашего убили!.. Дашутка выпустила ведра из рук, рассыпав огурцы, и молча уставилась на Сергея Ильича широко открытыми, испуганными глазами. На рассыпанные огурцы набросились куры и свиньи, но она стояла и ничего не видела.

— Огурцы-то, огурцы, дура, собери! — крикнул Сергей Ильич и, бессильно махнув рукой, пошел в дом.

Пока Дашутка собирала огурцы, в доме заголосила Кирилловна. К ней присоединились Милодора с Федосьей и ребятишки. Дашутка поставила огурцы в кладовку, вышла на веранду и тут дала волюшку вдовьим слезам. Дотемна простояла она на веранде, потом, отказавшись от ужина, ушла к себе и легла.

Ночь прокоротала Дашутка без сна. Закусив до крови губы, сидела на кровати и бесцельно смотрела в окно на усыпанное звездами небо. Наедине со своей совестью мучительно разбиралась она в собственных чувствах. Алешку ей было искренне жалко, но в то же время, терзаясь от стыда, сознавала она, что в глубине души весть о его смерти вызвала чувство облегчения. Всячески упрекала и поносила она себя за это, пробовала думать об Алешке только хорошее, но ничего не могла поделать со смутным и все нарастающим ощущением, что его смерть принесла ей свободу.

Перед рассветом с юга надвинулась гроза. Заполыхали беспрерывно молнии, заливая синим светом спальню, выхватывая из тьмы за окном железную крышу амбара, кусты рябины в саду. Шум начавшегося ливня убаюкал Дашутку, заставил ее забыться в горячечном сне. И тогда приснился ей Алешка. Он шел к ней в залитой кровью голубой рубашке, в которой ездил венчаться. Зубы были оскалены, как у мертвеца. Он шел и размахивал похожей на серп сверкающей шашкой.

— А, так ты рада, что меня убили?.. Рада, что мое сердце черви сосут?.. Так вот же тебе... — Он взмахнул шашкой. Шашка коснулась ее вскинутых в ужасе рук.

Она проснулась. Сердце билось редкими, сильными толчками, тело покрыла испарина. И тогда ей показалось, что она умирает. Она рванулась с кровати, подбежала к окну. За сукном дымился серый рассвет. С крыши стекала и гулко шлепалась о плиты фундамента дождевая вода. Дашутка распахнула окно, жадно вдохнула свежий воздух и скоро успокоилась.

К утреннему чаю пришла она на кухню, повязанная черным платком. Федосья и Милодора вяло прибирались в кути. Сергей Ильич, обрюзгший, с всклокоченными волосами, сидел за столом. Стакан давно остывшего чаю стоял перед ним. Поглядев на Дашутку заплаканными глазами, горько скривив губы, он глухо спросил:

— Ну, как ты теперь, Дарья? С нами будешь жить или к отцу (уйдешь?

— Если не выгоните, у вас останусь.

— Что же мне тебя выгонять? Живи. Обижать тебя не буду и другим не дам.

Но недолго после этого прожила Дашутка в чепаловском доме. Через месяц стало в Мунгаловском известно, что в Нерчинский завод вступили семеновские войска. Узнав об этом, сорвал Сергей Ильич со стены берданку и сказал Никифору с Арсением:

— Кончилась большевистская власть. Теперь мы начнем за Алексея расплачиваться. Пойдем суд-расправу наводить. Берите ружья. Начнем с Сенькиной бабы...

— Я не пойду, — заявил Арсений.

— Что?! — заорал Сергей Ильич. — Да как ты смеешь меня не слушаться? Мое слово — закон для тебя! Живо собирайся, а не то изобью, как собаку!

Арсений нехотя стал собираться. Тогда вмешалась Дашутка:

— Да чем же Алена-то виновата? За мужа она не ответчица.

— Не учи! — огрызнулся Сергей Ильич. — Не твоего ума это дело. Пошли! — скомандовал он сыновьям.

Тогда Дашутка встала в дверях, загородив им выход:

— Опомнитесь, батюшка... Не виновата Алена!

Не говоря ни слова, Сергей Ильич размахнулся и ударил Дашутку прямо в лицо. Она отлетела в угол, ударилась затылком о стену и растянулась на полу. Пока отхаживали ее бабы, Чепалов, кликнув по дороге Архипа Кустова и Платона Волокитина, подошел к избе Семена Забережного. Алена увидела их, когда они вошли в ограду, и поспешила закрыть на засов сенную дверь. Чепалов толкнулся в дверь, но, видя, что она заложена, бросился к окну, вышиб его ударом приклада и полез в избу. Алена подбежала к окну, замахиваясь топором, истошно крикнула.

Увидав над своей головой занесенный топор, Чепалов кубарем свалился с подоконника на завалинку. В ту же минуту Никифор вышиб второе окно, в два прыжка очутился в избе и бросился на Алену. Вырвав топор, схватил ее за косы и поволок в сени. Платон кинулся к нему на помощь. Алена, обезумев от боли и ужаса, вцепилась руками в дверной косяк, ногами уперлась в порог. С трудом оторвали они ее от косяка, под руки вытащили на крыльцо и сбросили вниз по ступенькам, под ноги Сергею Ильичу и Архипу, которые с матерщиной стали пинать и топтать ее.

Услыхав Аленин крик, стали сбегаться в ограду казаки и бабы. Одним из первых прибежал Северьян Улыбин.

— Что же это ты делаешь? Постыдился бы беззащитную бабу терзать! — закричал он на Сергея Ильича.

Тот повернулся к нему и, грозя кулаком, прохрипел:

— Ты в заступники не суйся, а то и с тобой расправимся. У тебя сын тоже совдепщик!

— На, хоть сейчас убивай! Убивай, если совесть тебе позволяет, — шагнул к нему Северьян.

— И убью! — вскинул Сергей Ильич берданку.

В это время прибежал запыхавшийся Каргин. С ним были брат Митька и Прокоп Носков. Каргин выхватил шашку и бросился на Сергея Ильича:

— Брось берданку, старый дурак, а то рубану!

Решительный вид его заставил Чепалова опустить берданку и невольно попятиться. Но вдруг, в новом приливе бешенства, он пошел на Каргина:

— Ты что же, Елисей, горя моего не понимаешь? Какой чорт принес тебя сюда!

— Горе, твое я понимаю, а вот глупости потакать не буду. Не дело ты затеял. Алена за Сеньку не ответчица, — громко, чтобы слышали все, добавил Каргин. — И ты ее лучше не трогай. Алешку этим не вернешь, а всем нам беды наделаешь. Еще не известно, что завтра будет.

Сбежавшийся народ дружно поддержал Каргина. Казаки стеной окружили Чепаловых, Платона с Архипом и, размахивая кулаками, все враз кричали:

— Уходите, убийцы, из ограды!

— С бабами воевать вздумали!

— Не заваривайте каши! Правильно говорит Елисей — еще не известно, кто над кем будет командовать.

Озираясь затравленным волком, запаленно дыша, стоял Чепалов в толпе. Он видел, что казаки в любую минуту готовы кинуться в драку, что Платон, на кого он надеялся больше всех, уходил без оглядки. И тогда он затрясся, заплакал от бессильной ярости и пошел прочь из ограды. Архип и сыновья трусливо поспешили за ним.

Когда Сергей Ильич вернулся домой, Дашутка уже собралась и ушла к своим. В первый вечер мать вволю напричиталась над ней, утешала, как могла. Назавтра, разбудив дочь чуть свет, она заставила ее прибираться по дому, а сама поехала с отцом в поле косить гречиху.

Дашутка истопила печь, поставила варить обед, наносила воды. Потом пошла в огород рвать коноплю. И весь неяркий осенний день не покидало ее ощущение заново переживаемой молодости. От этого спорилась работа в руках.

Прошло всего полмесяца, и почувствовала она себя так, словно и не уходила никуда из отцовского дома. Чтобы меньше судачили о ней люди, продолжала носить она черный траурный платок на голове, но мысли ее были далеко не траурными. Где-то в тайниках сердца затеплилась надежда, что судьба скова сведет ее с Романом.

Но не долго пришлось ей тешить себя этой надеждой. Во второй половике сентября к Епифану заехал ночевать сослуживец его из станицы Олочинской. Возвращался он из города Нерчинска, куда отвозил жену начальника станичной таможни. От этого случайного гостя и узнала Дашутка страшную новость. Накрывая в горнице на стол, услыхала она, как гость говорил отцу:

— А знаете, под Куэнгой всех ваших посёльщиков побили.

— Каких посёльщиков?

— Да тех, что отступали с красными на Амур. Я ведь тогда был в тех местах и все своими глазами видел. Красногвардейцев взяли в плен нерчинские казаки. Сто тридцать человек забрали, а отпустили из них только двадцать три. Остальных своим судом осудили и в ту же ночь расстреляли. Я сам видел, как вели расстреливать ваших мунгалозцев.

— Кто же это могли быть?

— Говорили, будто бы, что у одного из них дядя — видный большевик.

— Ну, тогда это Роман Улыбин, — сказал Епифан. Дашутка выбежала из горницы, крикнула матери:

— Ой, беда-то какая!.. — и замертво упала к ее ногам.

Полтора месяца пролежала она после этого в постели. Лечил ее доктор, которому заплатил Епифан пять золотников золота. Когда поднялась с кровати, качалась от ветерка, и ни кровинки не было в ее смуглом лице. Отец и мать относились к ней с особенной заботливостью, но медленно возвращались к Дашутке силы. Ходила она, сгорбившись, ко всему безучастная, всячески сторонилась людей. А глубокой осенью, когда погнал Епифан свой скот зимовать на заимку, попросилась она туда вместе с отцом.

XXIII

Три с половиной месяца прожил Роман в лесной коммуне. Скучать было некогда, всем коммунарам хватало работы. Осенью рубили они лес, строили землянки, косили на редких полянках сено. Роман учил Федота и учился сам по книгам, которыми снабжал его Бородищей. Когда покончили с устройством землянок, принялись сушить и солить грибы, собирать ягоды, стали ходить на охоту. Оружия и боеприпасов было у них мало, поэтому на охоту посылали только хороших стрелков. Роман стрелял метко, и ему чаще других давали одну из имеющихся в коммуне винтовок. Почти каждый день уходил он в окрестную тайгу и пропадал там с утра до вечера. За это время он убил четырех коз и одну рысь.

По первому осеннему снегу приехал в лесную коммуну представитель подпольного областного комитета РКП (б), бывший политкаторжанин, Григорий Рогов, известный Роману Улыбину под именем дяди Гриши.

Теперь у него была окладистая, чуть тронутая сединой борода, загорелое и посвежевшее лицо. Постоянные опасности и тревоги сделали его каким-то внутренне собранным, живущим с полным напряжением воли и сил. У него окрепла и изменилась походка, он меньше сутулился, стал более сдержанным, ко всему приглядывался внимательными, изучающими глазами.

Черная шуба-борчатка, шапка из лисьих лап и новые, аккуратные бурки на ногах делали его похожим на преуспевающего торговца или состоятельного казака-скотовода. По документам он значился верхнеудинским купцом Кандауровым, разъезжающим по своим торговым делам.

Роман увидел его в штабной землянке коммуны, куда, по обыкновению, завернул, возвращаясь с удачной утренней охоты. Рогов стоял у стола, напротив узкого, похожего на бойницу окна, и разговаривал с Бородищевым. Косой и дымный луч солнца падал из окна на расшитую красными и синими шнурками грудь его борчатки. Роман узнал его с первого взгляда.

— Здравствуй, дядя Гриша! — громко и весело окликнул его Роман от порога землянки.

Старый подпольщик вздрогнул и круто обернулся на голос. Статный, в ловко подогнанной коричневой стеганке, в папахе набекрень стоял перед ним молодой смеющийся казачина. У него были тугие и круглые, нарумяненные морозом щеки, едва пробивающиеся черные усики, живые и доброжелательные глаза. Показывая в улыбке влажно блестевшие ровные зубы, он спросил:

— Не узнаешь, что ли, Григорий Александрович?

— Вижу, что знакомый, а узнать не могу, — вглядываясь в него, сказал с обидным безразличием дядя Гриша.

Роман смутился и поспешил объяснить:

— А ведь я вас хорошо знаю: вы к нам в гости заезжали, когда с каторги через Мунгаловский ехали.

— Вон ты, значит, кто! — обрадовался дядя Гриша. — Ну и напугал же ты меня, пугачевская родова! Давай ради такого случая расцелуемся. Рад я за тебя, Роман, крепко рад. Хоть и заставил ты меня сейчас вспотеть, да зато и осчастливил.

Радостно улыбаясь, Роман сказал:

— Не знал я, дядя Гриша, что ты в Забайкалье, думал, где-нибудь за Уралом, в Советской Россия.

— Побывал я и за Уралом. Даже в Питер на недельку заглядывал, с товарищем Лениным повстречаться успел.

— Неужто самого Ленина видел?

— Видел, Роман, видел. Получил от него такую зарядку — на годы хватит.

— А как же ты нас разыскал в такой дыре?

— Ну, положим, это не дыра, а горное гнездо, — усмехнулся дядя Гриша, — а нашел я его потому, что давненько знал о его существовании.

— Знал? Да откуда же ты мог знать?

— Спроси у Варлаама, он тебе скажет откуда.

— Нет уж, ты сам расскажи, — отозвался Бородищев. — Парень он у нас хотя и беспартийный, но испытанный. Пусть послушает да на ус намотает — пригодится. Пора ему знать больше, чем он знает.

— Ну, что же, Роман, садись, расскажу тебе кое-что, о чем тебе, видно, и невдомек... Ты, пожалуй, в августе думал, что все пропало. Думал ведь?

— Да, — сознался Роман, — на душе темным-темно было, когда расходились красногвардейцы из Урульги.

— То-то вот и оно... Многие тогда думали, что разбегаемся мы, как бараны. А только было в ту горькую пору все по-другому. Потеряла тогда голову от страха разная сволочь, вроде анархистов. Большевики же сделали все, чтобы отступление не было паническим бегством. Мы отступали и готовились к будущему, к подпольной борьбе. Вашего гнезда еще и в помине не было, а мы уже знали — будет оно. Свивать эти орлиные гнезда в тайге и в горах велела нам партия, наказывали Ленин и верный друг его Сталин. Наказывали еще тогда, когда только им двоим было ясно, что готовит нам лето восемнадцатого года. И, чтобы наше поражение не стало разгромом, отступая, мы делали каждый свое дело. Сергей Лазо с горсткой своих героев сдерживал натиск чехословаков на западе, Балябин и Богомягков держали заслон на маньчжурской границе, твой дядя эвакуировал из Читы раненых и советские учреждения. Ну, а я и многие другие готовились к работе в подполье, подбирали людей для лесных коммун. Не все мы сделали так, как хотелось бы, но главное было сделано. Мы не потеряли связи с народом, мы остались его верными слугами, его вожаками. Одно сознание этого дает нам такую силу и энергию, каких нет ни у кого... Крепко я рад, что повстречал тебя в этом гнезде. Не сомневаюсь, что ты очутился здесь не ради спасения своей шкуры. Ты рвешься к борьбе, мечтаешь о нашей победе. Верно ведь?

— Этим только и живу, — ответил глубоко взволнованный этой необычной беседой Роман, — иначе бы с тоски тут пропал. Спасибо тебе, дядя Гриша! Теперь мне понятно, зачем мы находимся здесь.

— Значит, попал я в самую точку? — весело сказал дядя Гриша. — А теперь и ты садись давай, Фрол. Теперь я с тобой ругаться буду.

— Ругаться — удивился Бородищев. — За что же такая немилость?

— А ты помнишь, зачем партия послала тебя в эти таежные дебри?

— Не забыл, не бойся.

— А мне кажется — забыл. Больно уж теплые землянки вы здесь понастроили. Тепло в них и уютно. Засели вы в них на зиму, как медведь в берлоге, а ведь вам надо быть орлами. Надо вылетать отсюда, заглядывать в станицы и села. Живая и постоянная связь с народом — вот что требуется от вас. Иначе незачем было и огород городить.

— Где возможно, мы бываем. Только в дальние села забираться пока не рискуем. Наобум туда не сунешься — в лапы карателям угодишь.

— Ну, волков бояться — в лес не ходить, — насмешливо бросил дядя Гриша и продолжал: — Наобум ты никуда не суйся, на то у тебя и голова на плечах. Соблюдай осторожность, да только не давай обоим людям сидеть и в потолок плевать. Сейчас в народе зреет лютая ненависть к интервентам и к бандам Семенова. Разжигать эту ненависть — наш первый долг. Значит, надо почаще говорить и с казаком в станице, и с мужиком в деревне.

— Грамотных людей у нас маловато, — пожаловался Бородищев, — с. народом говорить не умеют. Приходится мне да Ивану Махоркину вылезать в жилые места.

Дядя Гриша сердито затряс бородой и сказал, что так они много не сделают. Пусть люди в коммуне и не очень грамотные, но рассказать народу правду о Семенове и его порядках сумеют. Ему, Бородищеву, следует только поделиться с ними собственным опытом, только объяснить, что требуется, — и дело пойдет. И когда Бородищсв согласился с ним, он достал из кармана своей распахнутой борчатки коробку папирос, положил ее на стол и радушно предложил:

— Ну, закурим, что ли, моих читинских?

Папиросы назывались «Атаман». На коробке красовался портрет толстомордого, усатого человека в бурке и огромной барсучьей папахе. С тупым и самодовольным выражением глядел он прямо перед собой маленькими, глубоко посаженными глазами, в которых не было ни чувства, ни ума.

— Кто это? — спросил Роман.

— Атаман Семенов, — усмехнулся дядя Гриша. — Как, физиономия нравится? С такой, брат, мордой ему бы в тюрьме надзирателем быть.

— Или вахмистром в сотне, — перебил Бородищев. — Сразу видно, что тупица и кулачный мастер... И пошто ты только куришь такую гадость?

— Вот тебе раз!.. Купцу Кандаурову только такие папиросы и пристало курить. Атамана он боготворит, на японцев молится... Угощу я какого-нибудь чересчур внимательного контрразведчика из такой коробки, — глядишь, и подозрений меньше. В моем положении всякую мелочь учитывать приходится. Под рубахой у меня золотой нательный крестик: купцу положено быть человеком верующим. А так как давно известно, что всякий купец тщеславен, в кармане у меня именные часы с дорогим брелоком и бумажник с инициалами из чистого золота; между прочим, арендую я в этих местах три золотых прииска. Вот, полюбуйтесь, если угодно, — и дядя Гриша выложил на стол туго набитый керенками бумажник из красной кожи и массивные золотые часы с цепочкой и брелоком в виде восьмиконечной звезды.

Пока Роман и Бородищев разглядывали все его ценности, дядя Гриша в свою очередь любовался добычей Романа — двумя тетеревами, висевшими у него на поясе вниз головами.

— Хороши косачи, хороши. Надеюсь, угостишь сегодня тетеревиным крылышком? — спросил он Романа.

— Можно и не крылышком, — рассмеялся тот. — Такому гостю мы и медвежью лапу можем зажарить.

— Ну, если не врешь, тогда давай похлопочи насчет ужина, — сказал дядя Гриша, желавший остаться наедине с Бородищевым.

Не подозревая его маленькой хитрости, Роман поспешил на кухню, чтобы заняться приготовлением обеда. После его ухода Рогов еще долго беседовал с Бородищевым обо всем, ради чего он приехал в коммуну.

Вечером состоялось общее собрание коммунаров. На собрании Рогов рассказал о той обстановке, которая сложилась к зиме восемнадцатого года в Сибири и на Дальнем Востоке. В Омске произошел переворот. Так называемое «Временное всероссийское правительство», созданное эсерами, меньшевиками и сибирскими областниками, просуществовало всего десять дней после принятия власти от «Временного сибирского правительства» и распалось. С благословения и при поддержке империалистов Англии, Америки и Франции власть в Омске захватил адмирал Колчак, провозгласивший себя «-верховным правителем России». Но Япония, невидимому, имела свои цели: ее ставленники в Забайкалье и на Дальнем Востоке — атаманы Семенов, Гамов и Калмыков — отказались признать над собой власть омского правителя.

— Как видите, товарищи, — заканчивал свою речь Рогов, — врагов у нас много. Контрреволюция перестала играть в демократизм и перешла к политике открытой военной диктатуры, террора и жесточайших репрессий.

Борьба будет тяжелой и упорной. Но уже поднимается народ против самозванных правителей, и рано или поздно советская власть будет восстановлена на всем пространстве от Урала до Тихого океана, временно захваченном всеми этими временными правителями, у которых земля горит под ногами. По ту сторону Уральских гор живет и здравствует молодая Республика Советов — РСФСР. Она мужественно отбивается от врагов на одних фронтах и успешно атакует их на других. Красная Армия растет и крепнет. Она уже нанесла ряд сокрушающих ударов по армиям интервентов и белогвардейцев. Недалеко то время, когда она перейдет в решительное наступление и на Восточном фронте. Я приехал к вам по поручению товарищей Ленина и Сталина, с наказом нашей Российской Коммунистической партии большевиков. Вы должны здесь готовиться к тому, чтобы в решающий момент поддержать наступление Красной Армии всенародным восстанием и ударами по семеновцам с тыла. Вы, первые бойцы советской власти в Забайкалье, должны внушить народу веру в свои силы и повести его в последний, решительный бой...

В ту же ночь посланец партийного центра отправился дальше. Провожать Рогова вызвались Иван Махоркин и Семен Набережный. Они хорошо знали дорогу в таежные районы Нижней Аргуни, где много казачьей бедноты и фронтовиков оставалось в лесных коммунах.

XXIV

Еще осенью Семен Забережный и китаец-коммунар с русской фамилией Седеккин нашли неподалеку от лагеря золото. С того дня занялись коммунары старательством. Каждый день намывали не меньше золотника. К новому году у Бородищева накопилось уже золотников двадцать золота, и на общем совете коммуны решили расходовать его на продовольствие. В конце января вышел запас муки. Бородищев отправил одного: курунзулайца и Федота Муратова купить муки на прииск Борщевочный. Вернулись они с прииска через неделю. Привезли муку, табак, спички, а на оставшиеся деньги прикупили несколько банчков китайского спирту.

Вечером устроили по этому случаю пирушку. Зажарили убитую Романом косулю, напекли лепешек и гуляли всю ночь. Незадолго до рассвета стали расходиться по своим землянкам и в это время услыхали два выстрела. Выстрелы прозвучали где-то у Железного хребта. Все всполошились. Заседлали коней, устроили засаду в самом узком месте ущелья.

Скоро услыхали, что с хребта спускаются верхом какие-то люди. Уже совсем рассвело, когда люди подъехали к тому месту, где сидели коммунары в засаде. Увидев впереди Фрола Бородищева, все повысыпали из засады на тропинку.

— Принимайте гостей! — довольным голосом прокричал Фрол. — Гости-то шибко нежданные.

— Милости просим, — отозвался Варлаам Бородищев.

Приехавшие сошли с коней и стали здороваться со всеми за руку. Судя по одежде, это были обыкновенные забайкальские мужики, все про них так и решили. Но, здороваясь с одним из приехавших, Роман вскрикнул от удивления:

— Аверьяныч!

Бородатый хроменький мужичок в нагольном тулупе и в обшитых кожей валенках оказался тем самым Аверьянычем, который заведывал хозяйственной частью при штабе Лазо.

— Вон тут кто! — обрадовался в свою очередь Аверьяныч и, обращаясь к своим спутникам, сказал: — Это, товарищи, родной племянник Василия-зерентуйца. — Потом снова обратился к Роману: — Жив твой дядя, жив! Отпустил он себе бороду, как у Черномора, и в самом чортовом пекле делает свое дело.

— Значит, гости-то и, верно, нежданные, — сказал тогда Варлаам Бородищев. — Ну, прошу вас, дорогие товарищи, к нашему жилью.

После завтрака сошлись лесовики в самой большой землянке послушать приезжих. Все трое оказались рабочими читинских железнодорожных мастерских. Прислала их подпольная большевистская организация для установления связи с лесными коммунами Курунзулая и Онон-Борзи.

Открыв собрание, Бородищев предоставил слово Аверьянычу.

— Прежде всего, товарищи, разрешите передать вам привет от рабочих Читы-Первой, — сказал, волнуясь, Аверьяныч. — Они просили заверить вас, что в любых условиях обеспечат вам свою поддержку и помощь. Живется рабочим страшно трудно. Семеновская контрразведка при малейшем подозрении хватает и расстреливает нашего брата. Много наших товарищей замучено в застенках у белых. Но революционная борьба и работа не прекращаются у нас ни на минуту. Мы вредим врагу на каждом шагу. Вздумал Семенов выделывать в железнодорожных мастерских ручные гранаты и винтовочные патроны. Под носом у мастеров и надсмотрщиков рабочие умудряются начинять их читинским песочком. Жизнью рискуют, а начиняют и будут начинять! — стукнул он кулаком по столу.

Потом достал из кармана одну из привезенных прокламаций читинских подпольщиков и, показывая ее лесовикам, сказал:

— Вот одна из прокламаций, которые печатает наша подпольная типография. В поисках этой типографии семеновцы с ног сбились, а найти ее не могут. Рабочие — они народ дошлый. Да первых порах мы типографию ради пущей безопасности устроили в доме, где жил один матерый семеновский контрразведчик. Трудно было это сделать, а сделали. А теперь мы нашими прокламациями снабжаем половину Забайкалья и многие семеновские части. Руководит этим делом знакомый кое-кому из вас Василнй-зерентуец, — при этих словах Аверьяныч взглянул на Романа и весело улыбнулся. — Зерентуец такой человек, что сумел завести друзей даже в Первом Забайкальском казачьем полку. А полк этот у Семенова чуть не гвардией считается. Не увидит он с такой гвардией Москвы, как своих ушей, — закончил он под общий смех.

Затем его стали просить, чтобы он рассказал о положении в Советской России.

— Это я и без ваших просьб сделаю, — усмехнулся Аверьяныч. — Дядя Гриша велел вам передать, что за Уралом дела наши улучшаются. Красная Армия очистила от белогвардейцев Поволжье и Царицын, — есть такой город на Волге, — в жестоких боях отстояла. Ленин досылал туда товарища Сталина. Всю контрреволюцию там в пух и прах раскатали. Недавно случилась беда на Восточном фронте — Колчак занял Пермь. Так товарищ Сталин теперь, слышь, на Восточном фронте находится. Ну, значит, скоро возьмутся и за Колчака, весной, надо полагать, начнется большое наступление. Знаете, сколько бойцов теперь в Краской Армии? Три миллиона! Ну, значит, и все ясно. Куда Колчаку устоять против нашей силы! А как начнут ему давать жару, нам тоже надо будет выходить из тайги. Надо так сделать, чтобы все Забайкалье весной загудело...

— И загудит! Уж мы постараемся!

— Семенова тоже надо бить в хвост и в гриву! — послышались с разных сторон оживленные голоса.

К Аверьянычу протиснулся Семен Забережный, спросил:

— Как теперь по деревням люди живут?

— Известно, как, — сразу помрачнел Аверьяныч. — Всюду карательные отряды рыщут. Бывших красногвардейцев забирают и отправляют в семеновские застенки. Этих палаческих застенков у Семенова — чортова дюжина. Самый страшный — в Даурии, у барона Унгерна. В контрразведку к полковнику Тирбаху, в Чите, тоже не попадайся — живым не выйдешь. В Маккавеевке, под Читой, знаете, кого расстреляли? Фрола Балябина с братом, Георгия Богомягкова и Василия Бронникова.

— Эх, дядя Фрол!.. — с болью вырвалось у Романа. — На свадьбе у меня погулять собирался, до ста лет думал прожить.

— Как же это дался им в руки такой силач? — спросил Муратов Федот. — Ведь даже я перед ним щенок. Сонного, что ли, схватили?

— Попал Фрол и его друзья, — стал рассказывать Аверьяныч, — в руки бандита Чжан-Цзолина. Слышали о таком? Говорят, раньше хунхузом был, а теперь Правит Маньчжурией. Хорошо ладит и с японцами, и с семеновцами. Вот так и получилось: арестовали Фрола с друзьями чжанцзолиновские власти в Сахалине, что напротив нашего Благовещенска стоит, по другую сторону Амура. Перебрались они на китайскую сторону, чтобы дорогу в Забайкалье на тысячу верст сократить. Сперва их приняли в Сахалине любезно, а потом напали врасплох, скрутили по рукам, ногам, да и выдали Семенову... Фрол умер героем. Когда пришли к нему в камеру офицеры, чтобы на расстрел вести, он четверым головы размозжил, а пятого задушил, уже смертельно раненный...

— Да-да, — протянул Забережный, — вот так-то и Василий Андреевич может к ним в лапы попасть.

— Нет, этого так просто, брат, не возьмешь, — возразил Аверьяныч. — Зерентуец огонь и воду прошел. Хоть и казак, а закваска у него наша, рабочая. Он ведь как расстался в тайге с Сергеем Лазо, так почти все время в Чите работает. Вы думаете, не охотятся за ним семеновские контрразведчики? Еще как! А поймать не могут. Потому — опытный в подпольных делах человек. — Взглянув на Романа, Аверьяныч добавил: — Своим дядькой ты можешь гордиться.

— А как там в Чите семья Бориса Кларка живет? — спросил Роман. — Ребятишки не голодают?

— До этого не дошло. Жену Кларка много раз в контрразведку уводили. Довели ее до того, что она чуть жива. Ну, а ребятишек мы поддерживаем, не забываем. Даже от Лазо им недавно подарок привезли.

— Он теперь где?

— Во Владивостоке.

* * *

Аверьяныч и его товарищи прогостили в лагере три дня.

После их отъезда лесовики решили не сидеть сложа руки, а почаще наведываться в окрестные села и вербовать в свои ряды крестьян и казаков.

Роман же надумал съездить домой, чтобы установить там связь с бывшими красногвардейцами, а заодно навестить родной дом. Его долго отговаривали от этой затеи и Федот и Семен, но он стоял на своем.

Бородищев дал ему разрешение на эту поездку, снабдил его своим наганом и единственной на весь лагерь гранатой, а потом долго наказывал, как ехать и за кого выдавать себя по дороге.

XXV

В студеный февральский день Роман отправился домой. До хребта его проводили Семен и китаец Седенкин.

За Лебяжьим озером с заметенного снегом перевала Роман увидел Мунгаловский. День был ясным и ветреным. Крыши поселка и сопки на той стороне долины блестели полированным серебром и казались гораздо ближе, чем это было на самом деле. Широкие, до глянца накатанные дороги сбегались к поселку со всех сторон. По дорогам неторопливо двигались обозы с дровами и сеном.

На минуту Роману сделалось грустно от сознания, что и без него жизнь идет своим чередом. Мунгаловцы спокойно занимались тем обыденным делом, о котором истосковался он в походах и в землянках лесной коммуны. Как о лучшем празднике мечтал он о привычной с детства работе, об усталости, что так приятно ломила тело поздним вечером, когда на столе дымился материнскими руками приготовленный ужин. Но эта простая человеческая радость была теперь для него за семью замками, и можно было только гадать, доведется ли когда-нибудь пережить ее заново.

Он поглядел на низкое зимнее солнце и недовольно поморщился. Раньше ночи ему нельзя было показываться в поселке, а солнце едва перевалило за полдень. Тяжело, по-стариковски, он слез с коня. Ноги от долгого пребывания в седле затекли и теперь подсекались, как у пьяного. Конь, от которого каких-нибудь две минуты назад густо валил пар, покрылся инеем и зябко вздрагивал. Роман обмел коня рукавицей, поправил переметные сумы, подтянул подпруги и снова сел в седло.

С перевала спустился к Пенькову лесу, в котором прежде, в осенние дни, ловили они с Данилкой Мирсановым тетеревов и зайцев. На опушке леса, в кустах, виднелся стожок еще не вывезенного сена. Роман поставил коня к стожку и принялся разводить костер. Пока натаял из снега котелок воды и вскипятил ее, солнце коснулось верхушки опаленной молнией лиственницы на гребне Волчьей сопки. От кипятка пахло дымом и прелым осиновым листом. Подержав над огнем единственный ломоть мерзлого хлеба, Роман съел его, запивая противной, вяжущей рот водой. Потом расположился на заветренной стороне стожка и не заметил, как задремал.

Проснулся от холода. В белесом небе уже мигали первые звезды. Ветер к ночи утих, но мороз усилился. Прежде чем взнуздать коня, Роман долго катал в ладонях заледенелые удила, дышал на них.

Только выбрался из стожка на дорогу, как за спиной, у перевала, завыли волки. Другие ответили им откуда-то из леса. Конь тревожно всхрапнул и понес. Скоро впереди смутно замаячили раскрытые на зиму ворота поскотины. В воротах Роман остановился, надел поверх папахи башлык, проверил револьвер.

Царскую улицу миновал по задворью, но, приближаясь к дому, выехал на свою Подгорную улицу, хотя на востоке уже краснело зарево месяца. Напротив церкви повстречался с первыми посёльщиками. Это были низовские парни, шедшие по улице с гармошкой и песнями.

«Так и знай, что к девкам на посиделки идут», — с завистью подумал Роман, натягивая пониже папаху.

Завидев его, парни умолкли и нехотя посторонились. Один из них пошутил:

— Шире грязь, навоз плывет!

Роман стегнул коня нагайкой и проехал мимо. Надо было торопиться: из-за сопок уже выкатывался огненно-красный месяц. В свою усадьбу заехал не с улицы, а через ворота, выходящие к Драгоценке. Пока расседлывал и заводил под поветь коня, месяц из красного превратился в желтый, и в ограде стало светло. Жестяной петушок на коньке дома засиял серебряной звездочкой, синие тени построек зашевелились на снегу.

В доме тускло светилось выходящее на крыльцо кухонное окно. «Видно, одна мать не спит», — направляясь к крыльцу, подумал Роман.

В ту же минуту из-под крыльца вылетел и накинулся на него с яростным лаем Лазутка. Роман окликнул его, и Лазутка, виновато завиляв хвостом, осторожно приблизился к нему. Он погладил пса по густой жесткой шерсти, и в ней затрещали голубые искры. Лазутка осмелел и, подпрыгнув, лизнул его прямо в губы.

Поднявшись на крыльцо, Роман заглянул в окно и увидел мать. Она стояла лицом к нему, процеживая на залавке закваску для теста. Выражение спокойной задумчивости было на ее постаревшем лице.

Роман постучал в переплет окна. Мать вздрогнула и распрямилась. Прямо перед собой он увидел пристальный взгляд ее добрых глаз. У него зашлось дыхание. Припав к заледенелому окну, он окликнул мать. Она выронила, из рук ковшик, вскрикнула и, как безумная, метнулась в сени. Тотчас же из горницы выбежал босой отец, припадая на раненую ногу и на бегу застегивая ворот рубахи.

Загремел засов, сенная дверь широко распахнулась, мать выбежала, на крыльцо.

— Батюшки мои Живой! Живой! — сказала она и заплакала.

Роман бросился к ней, припал к ее плечу и закрыл глаза. Как в детстве, стало ему хорошо и уютно. Из сеней раздался строгий отцовский басок:

— В избу, в избу давайте.

Отец посторонился, пропуская их мимо себя. Роман услыхал его взволнованное дыхание, остановился. Но отец подтолкнул его и спину:

— Проходи, проходи...

Войдя в кухню, Роман снял башлык и папаху, растроганно вымолвил:

— Ну, здравствуйте!

— Здравствуй, здравствуй, сынок! — откликнулся вошедший из сеней отец.

Обняв Романа, он шарил по его стене своими широкими ладонями и тяжело, стараясь не расплакаться, вздыхал. А мать стояла у печки и глядела на них счастливыми, мокрыми от слез глазами. Из горницы, стуча костылем, вышел Андрей Григорьевич. Он усердно крякал, из его старых, бесцветных глаз текли слезы, но он бодрился.

— С приездом, — поздравил он и глухо приказал: — Подойди, поцелуемся. Ведь ты, можно сказать, из мертвых воскрес. Давно мы тебя оплакали...

Роман поцеловал его в жесткие, старчески белые губы. Затем Андрей Григорьевич усадил его рядом с собой на лавку и начал расспрашивать:

— Ты что же, насовсем или только на побывку?

— Только повидаться, — вздохнул Роман, — насовсем мне нельзя.

— Так, так... Значит, поопаситься надо, раз не с повинной приехал, — и Андрей Григорьевич велел Авдотье привернуть в лампе огонь, а Северьяна послал на двор закрыть на болты все ставни.

Когда Северьян ушел, он сказал Роману:

— Видел, как отец поустарел? Всех нас на десять лет состарила весть о твоей смерти... Как же это ты спасся?

— Должно быть, пули на меня не было.

— Ну и слава богу. А Федота с Тимофеем жалко.

— А ведь Федотка Муратов живой. Одного Тимофея нет с нами. Как убегали мы из-под расстрела, зацепила его шальная пуля. На руках у нас умер.

— Бедняга... Видно, уж на роду ему так написано было. Судьбы своей не минуешь, — покачал Андрей Григорьевич головой и вдруг озабоченно спросил: — Никто тебя не видел, как ты по улице ехал?

— Встретился с низовскими, да они не узнали...

— Тогда ночевать в избе можешь. А утром, хоть сердись, не сердись, я тебя чуть свет в зимовье вытурю. Там отсиживаться будешь.

Мать тем временем гремела посудой в куга и ежеминутно выбегала в кладовку. Скоро из кути запахло оттаявшими солеными огурцами, нарезанным луком. У Романа сразу засосало под ложечкой. С нетерпением дожидался он, когда мать позовет к столу. С надворья вернулся отец, потирая озябшие руки, веселым голосом сказал:

— Везде тихо. Давай, мать, поторапливайся с угощением.

Мать накрыла стол клеенкой с портретами царей и цариц и начала расставлять на нем тарелки. Роман с удовольствием поглядывал на тарелки. Были они наполнены аккуратно нарезанными ломтиками свиного сала и красной рыбой. Отец сходил в горницу и, вернувшись, доставил на середину стола графин с красным стеклянным цветком внутри. Разбухшие лимонные корки плавали в нем, как сонные караси.

— Ну, Придвигайся к столу, — сказал, покашливая и разглаживая усы, отец.

Когда выпили и закусили, Роман спросил, глядя на Андрея Григорьевича:

— А вы знаете, что дядя Василий вместе с нами на Даурском фронте был?

— Как же, слышали. Говорят, он там большим начальником был. Часто ты с ним встречался?

— Часто. На Даурском фронте однажды три недели вместе и ел и спал.

— Вспоминал он нас-то? Или уж мы теперь ему не родня?

— Вспоминал... Все собирался к вам погостить приехать, да только не пришлось. Письмо-то вы от него получили?

— Получили. В нем и про тебя было прописано.

— А куда Василий теперь девался? Живой ли?

— Живой. Расстался я с ним на Урульге за два дня до того, как в плен нас белогвардейцы взяли. А теперь, говорят, снова, в Забайкалье. Только тайком живет.

— Так уж, видно, и не увижу я больше его, — горестно махнул рукою Андрей Григорьевич.

После ужина Андрей Григорьевич прилег на лежанку отдохнуть. Мать принялась убирать со стола. Отец, допив из графина остатки настойки, придвинулся к Роману и, заглядывая ему прямо в глаза, сказал:

— Не отпущу я тебя, паря, больше никуда. Повоевал ты, будет. Пойдем завтра к атаману с повинной. Нечего тебе на волчьем положении жить. Атаманит у нас опять Каргин, к нам он хорошо относится. Он тебя в обиду не даст.

— Верно, верно, — поддержала его мать, — поколесил ты по белому свету, хватит...

«Началось! — с горечью подумал Роман. — И как объяснить им, что дома мне оставаться никак нельзя?»

Медля с ответом, потер ладонью лоб, нахмурился. Не хотелось ему в эту минуту огорчать их. Он попросил дать ему подумать, оглядеться. Но отец решительно заявил, что думать тут нечего и утром надо первым делом идти к Каргину. Роман вспылил и готовился уже заявить, что раз так, то он Сегодня же уедет из дому. Готовую вспыхнуть ссору предотвратил Андрей Григорьевич. Он сел на лежанке и погрозил Северьяну костылем:

— Ты у меня с атаманом не торопись. С маху тут решать нечего, дело не простое... А ты, Роман, давай лучше ложись спать. Утром я тебе разлеживаться не дам, до свету к ягнятам и курицам на постой отправлю.

Довольный его вмешательством, Роман поднялся и прошел в горницу. В горнице пряно пахло комнатными цветами и сушившимся на печке пшеничным зерном. На высоком сундуке, у порота, спал Ганька под цветным лоскутным одеялом. Рядом с ним лежала на постели и глухо урчала серая кошка. Роман хотел погладить ее, но она поднялась, злобно фыркнула и метнулась на печку. Светящиеся зеленым огнем глаза неподвижно уставились оттуда, наблюдая за ним. Роман присел у Ганьки в ногах и стал разуваться. Пришла мать и постлала ему на деревянном диване, стоявшем у печки. Когда он разделся и лег, она села у его изголовья и стала гладить его по волосам. Сладко и больно было ему от прикосновения ее любящих рук. Он знал, что мать будет спрашивать его все о том же, что волновало ее больше всего.

— Останешься? — спросила она, помолчав.

— Нет, мама. Меня товарищи ждут. Я им слово дал, что вернусь. А тебя попрошу сказать о моем приезде Симону Колесникову. Пусть он тайком завтра в зимовье проберется. Поговорить с ним надо.

— Ладно уж, сделаю.

Она тяжело перевела дыхание, обронила ему на лоб горячую слезу и, не сказав больше ни слова, медленно вышла из горницы, прикрыв дверь.

Щемящая жалость к ней охватила Романа. Расстроенный, достал он из кармана брюк кисет, закурил и стал прислушиваться к тихому говору отца и деда, доносившемуся из кухни. Скоро потух там свет, замер постепенно и разговор. А он все не мог заснуть. Впечатления дня неотступно стояли перед его глазами, тоскливые мысли назойливо лезли в голову. Глядя на узкую полоску лунного света, пробивавшегося сквозь ставни одного из окон, впервые томился он от бессонницы в доме, где так сладко и крепко спалось ему в прежние годы.

XXVI

Едва он забылся тревожным и чутким сном, как Андрей Григорьевич, постукивая костылем, принялся будить его:

— Вставай, брат, пора. На дворе уже светает. Роман повернулся на спину, откинул назад растрепанный чуб. Припомнив все, зевнул, прикрывая ладонью рот, и быстро поднялся с постели. Андрей Григорьевич подал ему просушенные на печке, еще горячие чулки. Он обулся и вышел на кухню. В кухне жарко топилась печь. Румяные блики пламени плясали на стеклах окон в кути, на крашеных створках посудного шкафа, на выскобленных дожелта половицах. На столе кипел самовар, лежала горка испеченной в золе картошки. Мать и отец завтракали. Увидев сына, оба приветливо улыбнулись. Мать бросила недопитый стакан, засуетилась, подавая ему мыло и полотенце, наливая воду в рукомойник.

Когда Роман умылся и старательно причесался в горнице перед зеркалом, отец позвал его за стол, добродушно осведомился:

— Как спалось? — И, не дожидаясь ответа, сказал: — Давай подкрепляйся.

Мать придвинула ему стакан с чаем и блюдце сметаны, отец подал самую крупную картофелину. Роман взял ее и подумал: «А все-таки хорошо дома».

Сразу же после завтрака отец повел его в зимовье.

На востоке краснела над снежными сопками студеная заря. Над поселком в пепельном небе гасли звезды, разносило ветром клочья дыма из труб. В зимовье было еще совсем темно. Обметанное заледенелой изморозью маленькое квадратное окошко почти не пропускало света. Острый запах овечьего хлева встретил вошедших, стайка ягнят шарахнулась от порога. Пока Роман оглядывался, отец зажег огарок свечи, вставил его в оклеенный бумагой фонарь. Подвесив фонарь на крюк в потолке, он пошел в ограду за дровами, а Роман прошел в передний угол, сел на лавку и стал любоваться ягнятами. Глухо постукивая копытцами, они перебегали с места на место. Скоро самый большой ягненок с белой курчавой шерстью подошел к нему, обнюхал его унты, потом осмелился и лизнул руку. Роман погладил ягненка, и тот доверчиво привалился к его ногам.

Отец вернулся с дровами, стал укладывать их в печку. Когда дрова хорошо разгорелись, он подсел к Роману. Глядя на огонь, почесал напалком кожаной рукавицы у себя за ухом и, словно извиняясь, сказал:

— Под замком тебя, паря, придется держать. Днем тут ребятишки играют в пряталки. Ежели не замкнуть, живо на тебя наткнутся... А сейчас давай пол выметем, чтобы воздух был чище.

Они замели помет в угол, сложили его в корзину, а пол посыпали свежим песком из стоявшей под порогом кадушки. Отец пошел выносить помет и вернулся не скоро. Оказывается, он заходил в дом, откуда принес полбулки хлеба, медный чайник и потрепанную книжку в пестрой обложке.

— Это я у Ганьки украл, — подал он Роману книжку. — Она у него из школы. Почитай, чтобы легче день скоротать.

Роман поднес книжку к фонарю. Она называлась: «Штуцерник Нечипор Зачины-Вороты и его потомство». Отец, выпустив ягнят к маткам, не уходил, переминаясь с ноги на ногу. Роман понял, что объяснения не избежать, и повернулся к нему.

— Ну как, надумал что-нибудь? — спросил отец, покашливая в кулак.

— А что мне думать? Двадцать раз все думано и передумано. Не пойду я к атаману.

— Дело твое. Только смотри, паря, не ошибись. По-моему, зря ты с большевиками связался. Выведут их всех под корень, куда тогда денешься?

— Не выведут. Ведь советской власти только в Сибири нет, а в России она стоит и стоять будет.

— А какая тебе-то нужда в этой власти? Казакам она, кажется, не дюже выгодна.

— А ты знаешь, сколько в России казаков?

— Кто ж его знает. Не мало, конечно. А в точности сколько — не знаю.

— Шесть миллионов их. А всего народу в России сто семьдесят миллионов. И сто пятьдесят из них — за советскую власть. Пойдут казаки против — раздавит их Россия, как тараканов. А потом, если ты хочешь знать, таким казакам, как ты, советской власти бояться нечего. При ней и наша беднота увидит свет в окошке. Разве мало у нас бедноты-то?

— Да что ты все за бедноту распинаешься? И кто это тебя с ума-разума сбил?

— Никто меня не сбивал, — горячо заговорил Роман. — Сам я знаю, с кем мне быть, на чьей стороне правда. С большевиками я оттого, что хочу жить по-человечески, а не по-скотски. Слушаю вот тебя и не понимаю. Раньше ты так не рассуждал и старые порядки больше всего хаял, когда нас богачи каторжанской родней звали, нос от нас воротили. И от тебя, не от других научился я за бедноту душой болеть. А теперь ты вон как заговорил!

Слова его сильно поразили Северьяна. Была в них, очевидная правда. А горячность и убежденность, с которой говорил Роман, разбудили в нем отцовскую гордость. «Кремешок парень-то стал, — любовался он сыном. — Я ему свое, а он мне свое. Режет, что твоя бритва».

Кончилось тем, что Северьян спокойно сказал:

— Ладно. Раз уж ты такой, живи своим умом, и поплелся из зимовья.

После его ухода Роман попробовал читать, но от тусклого света глаза его скоро устали. Тогда он разостлал на лавке захваченный из дому войлок, положил под голову полушубок и лег спать. Проснулся, когда уже было светло. В заледенелое окошко бил яркий солнечный свет, на полу зимовья шевелилось желтое пятно. Печка протопилась. Роман замел в ней угли, закрыл трубу и поставил в загнетку чайник. Потом подошел к окну, стал дышать на него и протаял круглую, величиной с полтинник, дырку. Окошко выходило в проулок, по которому ходили и ездили к проруби. «Интересно, кого увижу первым, — вспомнил он старинное поверье, — если девку — к свадьбе, старуху — к хворости, казака — к войне».

Скоро послышался в проулке скрип шагов, звон ведер. Он прильнул глазом к стеклу. Шли две соседские девки с раскрашенными ведрами на коромыслах. До него долетел обрывок их разговора о чьем-то девичнике.

«Вот это да... — рассмеялся он. — Не одна девка, а целых две, и разговор подходящий».

Вслед за девками ребятишки Герасима Косых прогнали на водопой коров и лошадей. Один из них, размахивая длинной хворостиной, обивал со столбов шапки снега, а другой не пропускал ни одного конского шевяка, чтобы не пнуть его ногой. Увидев выбежавшего в проулок Лазутку, ребятишки начали кидать в него шевяками. Лазутка взвизгнул и махнул через плетень в огород.

— Ловко я его съездил! — закричал парнишка, который был с палкой.

Другой возразил ему:

— Да ты вовсе и не докинул. Это я его съездил по ноге...

Роман проводил ребятишек глазами и затосковал. Потянуло на улицу, на народ.

Когда начало темнеть, в зимовье пришла мать.

— Как ты тут, парень? Истомился, однако?

— Да нет, ничего. И выспался вволю, и книжку почитал. У Симона ты была?

— Была, да его дома нету, уехал зачем-то в Нерчинский завод.

— Вот неудача... За чем ехал, того и не сделаю.

— А я баню истопила. Отец с дедушкой уже вымылись. Теперь твоя очередь. В бане на полке я тебе белье оставила и мыло с рогожкой. Свечу отсюда захвати. Помоешься и иди прямо в избу, покормить тебя надо.

Роман поблагодарил мать и отправился в баню. Зеленые звезды загорались над сопками. В улицах лаяли собаки, слышались голоса и скрип снега. На Драгоценке кто-то долбил железной пешней прорубь.

В бане пахло распаренным веником и еще чем-то горьким. Роман принюхался и уверенно решил, что осенью сушили в бане коноплю. Зажег свечу, быстро разделся. Зачерпнул из колоды ковш воды, плеснул на каменку. Облако белого пара, шипя и клубясь, взлетело под потолок, хлынуло Во все стороны, влажным жаром опахнув его тело. У Романа сразу приятно зачесались спина и грудь. Он намочил в колоде веник, подержал его над каменкой и полез на полок.

Скоро показалось, что жару маловато. Тогда он выплеснул на каменку сразу два ковша. Баня переполнилась паром, и он хлынул на улицу через все отдушины и щели. Свечка, стоявшая на полочке, светила тускло, словно месяц в тумане. Весело кряхтя и фыркая, растянулся Роман на полке и стал париться. Когда уставали руки, отдыхал, смачивал голову водой и снова принимался крепко нахлестывать себя веником. За этим удовольствием опять сказал себе:

— А все-таки хорошо дома!

В то время, как он парился, погнал на водопой своего Савраску Никула Лопатин. Увидев окутанную паром улыбинскую баню и свет в окошке, Никула остановился. Захотелось ему узнать, кто это так лихо парится в ней. Перед вечером Никула колол в своей ограде дрова и видел, что Андрей Григорьевич и Северьян помылись еще засветло. Позже он заметил, как выходила из бани Авдотья, закутанная в шаль и шубу. Разжигаемый любопытством, Никула не поленился, перелез через плетень и заглянул в окошко бани. В бане плавала сплошная белая мгла, и он долго не мог ничего увидеть. Савраска уже успел сходить на прорубь напиться и медленно шагал обратно, когда разглядел Никула спрыгнувшего с полка Романа. Он испуганно отшатнулся от окошка, перекрестился и протер кулаком глаза. Решил, что ему померещилось, так как знал, что Романа давно нет в живых. Осмелев, снова припал к запотевшему стеклу. В бане стоял лицом к свечке все тот же Роман и тер себе грудь мочалкой.

«Живой, значит! — удивился Никула. — То-то Улыбины и ходят довольные. Ромку все мертвым считают, а он дома, в бане размывается. Ох, и бедовый!.. Нагряну я завтра к Улыбиным утречком, претворюсь ничего не знающим да и заведу разговор о Ромке. Погляжу, как изворачиваться будут».

Никула потихоньку удалился от окошка, перемахнул через плетень не хуже Лазутки и поспешил домой. Шел и рассуждал сам с собой:

«Другим говорить не буду, а Лукерье своей скажу. Другим скажешь — и подведешь Ромку, а Лукерья не проболтается».

В улице повстречался Никуле Прокоп Носков. Первый соблазн Никула выдержал. Как ни чесался язык, сказал он Прокопу всего одно «здоровенько» и разминулся с ним. Но дома еще с порога закричал Лукерье:

— Ничего не знаешь?

— Да чего же мне знать-то? Целый день дома сижу.

— То-то и оно... — сказал многозначительно Никула и, вдоволь потомив бабу, рассказал все с такими подробностями, так обстоятельно, что Лукерья, не дослушав его до конца, но узнав самое главное, вдруг вспомнила, что ей надо пойти к соседке за решетом, накинула на себя платок, и торопливые шаги ее заскрипели под окнами.

XXVII

Роман вымылся, надел чистое, хорошо проглаженное белье и почувствовал себя празднично. Красный, с влажными еще волосами пришел он в дом, где его давно дожидались. На столе дымилась эмалированная миска с пельменями. Ганька, еще ничего не знавший о приезде брата, со слезами радости кинулся к нему на грудь. Роман расцеловал его и предупредил:

— Смотри не болтай, что я дома.

— Я не маленький, можешь мне этого не говорить, — обидчиво проговорил Ганька.

Роман подарил ему собственноручно сделанную из горной таволожки дудку.

После ужина Роман в расстегнутой рубашке и унтах на босу ногу сидел в полутемной горнице с отцом и дедом, рассказывая им о побеге из-под расстрела, о жизни в лесной коммуне. Долгий рассказ его подходил к концу, когда на улице, под окнами горницы, послышались мужские голоса. Роман вскочил, стал натягивать на себя полушубок. Отец и Андрей Григорьевич заметались по горнице, подавая ему шапку, шарф, рукавицы.

В сенную дверь громко забарабанили. Мать схватилась за голову, запричитала. Побелевший отец перекрестился и бросился было открывать дверь.

— Подожди! — схватил его за плечо Роман. — Я выйду в сени вперед тебя и стану там за дверь. Тогда ты откроешь. Если меня там сразу не заметят, вырвусь... Мама, не плачь, не надо, — успел он сказать матери и, крадучись, с револьвером в руке вышел в сени.

На цыпочках пройдя по ним, прислонился к стене у двери.

«Ежели увидят, все пропало. Стрелять я в них не могу, погублю родных», — размышлял он, унимая охватившую его дрожь. Вышедший следом за ним отец заспанным голосом спросил:

— Кто там?

— Атаман с понятыми! Открывай! — закричали ему на крыльце, и Роман узнал толос Платона Волокитина.

Отец выдергивал и все никак не мог выдернуть из скобы засов. Наконец ему это удалось. Дверь распахнулась и прикрыла собою Романа. Тяжело топоча, ворвались в сени казаки и, не останавливаясь, отшвырнув Северьяна в сторону, бросились в раскрытую кухонную дверь. Роман облегченно вздохнул, упругим кошачьим шагом выскользнул из-за двери на крыльцо. У крыльца стояли два человека — высокий и низенький. Раздумывать было некогда. Роман стремительно кинулся на них. Высокого ударил головою в грудь, сбил на землю, а низенький, истошно вопя, побежал к воротам. Роман воспользовался этим и перескочил через забор в огороды.

— Убежал!.. Убежал!.. — надрывался у крыльца сбитый им человек.

На крик его выбежали те, что были в доме, и, увидев убегающего Романа, начали стрелять в него. Он спрятался в тень от соломенного омета, переждал немного, затем через гумно бросился в кусты на Драгоценку. Когда перебегал через залитую лунным светом луговину, еще два выстрела прогремели ему вдогонку.

К полуночи резко похолодало. Мороз был не меньше сорока градусов.

Роман остановился на льду Драгоценки в тени высокого берега. У него сразу защипало уши и щеки, заныли пальцы на нотах. В поселке лаяли потревоженные выстрелами собаки, скрипели шаги в проулке у мельничной плотины. Опасно было выходить из кустов, но нельзя было и стоять на месте, мороз донимал все сильнее. Нужно было идти. Но куда?

После недолгих размышлений Роман решил: «Пойду на заимки. Больше деваться некуда. Здесь меня либо поймают, либо я замерзну». Руслом Драгоценки, где легче было идти, пошел к заимкам. Наган положил за пазуху, а в руки взял толстую палку. Когда удалился от поселка и миновал поскотину, чтобы сократить путь, вышел на дорогу и зашагал дальше. Кусты и белые сопки как будто настороженно приглядывались к нему. В их мертвом молчании чувствовал он для себя угрозу, и чем дальше уходил от поселка, тем тревожнее становилось у него на душе.

Пройдя версты четыре, поровнялся с Круглой сопкой, где достался Улыбиным покос в тот год, когда вымазал он у Дашутки дегтем ворота. Впереди, у самого зимника, виднелись осыпанные пушистым инеем заросли тальника. Прежде чем приблизиться к ним, Роман остановился и до рези в глазах разглядывал их. И уже собрался шатать дальше, когда увидел в зарослях перебегающие с места на место парные огоньки. Волосы зашевелились у него на голове: впереди была волчья стая. А в такую пору да в одиночку встреча с волками не предвещала ничего хорошего.

Влево от дороги Роман увидел стог сена. Он бросился к нему, схватился за ветреницу и поднялся на верхушку стога. Первый волк прыгнул туда сразу же за ним. Зубы его яростно клацнули возле ноги Романа. Роман убил его выстрелом в упор. Волк упал в наметанный у подножья стога сугроб. Остальные разбежались от выстрела в сторону и уселись на снегу.

Тогда Роман решил добыть огня. Он вспомнил, что у него должны быть с собой спички. Ни на секунду не спуская глаз с волков, с трудом расстегнул он полушубок. Спичечная коробка оказалась в правом кармане. Достав ее, Роман торопливо очистил от снега и разворошил макушку стога. Не обращая внимания на зверей, сунул наган за пазуху и опустился на колени. Чиркнул две спички сразу, поднес их к сену и облегченно вздохнул — сено загорелось. Через минуту, схватив охапку пылающего сена, он подбросил ее кверху. Тысячи огненных мух закружились над стогом. Волки испугались и огромными прыжками понеслись к речке.

На рассвете увидел он в лоту, среди березового редколесья, три зимовья, окруженные дворами и ометам соломы. Подойдя к ометам, остановился в нерешительности: у зимовья заливались на разные голоса собаки. Роман сильно продрог, ему хотелось есть, ноги подкашивались от усталости. Но идти в зимовье вслепую было рискованно. Решил дождаться утра и, оставаясь незамеченным, разглядеть, что за люди живут я а заимке. Выбрав свежий пшеничный омет, объеденный с наветренной стороны скотом, он устроил в неглубокую нору. Забравшись туда, завалил соломой вход. Там быстро согрелся, прилег поудобнее и забылся сторожким сном.

Когда вылез из норы, на серебряных макушках берез ярко играли блики солнца. Над двумя зимовьями подымался дымок из труб. В стайках мычали телята, блеяли овцы. Скоро из зимовья вышли два старика и подросток. Они взяли два ведра, пешню и погнали скот на утренний водопой, к леску, окутанному морозной мглой. Вместе с ними убежали все собаки.

Решив, что в зимовьях больше никого не осталось, Роман смело направился туда. Рванув на себя забухшую дверь, с белым облаком холода вошел в ближайшее зимовье и остановился как вкопанный: на нарах у печки сидела и вязала чулок Дашутка.

Обомлев, Дашутка вскочила на ноги, уставилась на Романа широко раскрытыми, испуганными глазами. Выпавший из ее рук клубок пряжи покатился к его ногам.

— Ух, как тепло у вас! — сказал он первые пришедшие в голову слова.

Дашутка ничего не ответила. Тогда он спросил:

— Что, не узнаешь меня?

Поняв, что перед ней не призрак, а живой Роман, Дашутка, задыхаясь от волнения и кусая кончик платка, сказала:

— Как не узнать, узнала... Только ведь тебя давно все похоронили... Откуда ты?

— Издалека, Дарья Епифановна. Не прогонишь? Если тебе не жалко куска хлеба, угости меня.

— Да ты садись, садись. Я тебя покормлю сейчас, — ответила Дашутка и засуетилась, доставая с полок и расставляя на столе хлеб, деревянную чашку, туесок со сметаной. Нарезав хлеба и наливая из медного чайника в чашку чай, пригласила: — Проходи давай. Только не обессудь за угощение.

Роман осторожно сел за шаткий, из плохо оструганных досок стол. Дашутка расположилась напротив него, у печки, и занялась чулком. Но Роман видел, что она не столько вяжет, сколько украдкой поглядывает на него. Ему сильно хотелось есть, но, стесняясь Дашутки, он выпил только чашку чаю, съел один ломтик хлеба. Поблагодарив с поклоном Дашутку, спросил:

— С кем тут живешь?

— С дедушкой.

— А другой старик чей?

— Парамон Мунгалов. Они с работником в другом зимовье живут.

— Если есть у тебя лишние портянки или чулки, дай мне. Прихватили меня в отцовском доме... В унтах на босу ногу пятнадцать верст отмахал. А по такому морозу это не шутка.

— Вот возьми, — подала ему Дашутка с печки пару новых шерстяных чулок.

— Спасибо! — горячо поблагодарил Роман.

Не успел он надеть чулки, как на дворе заскрипели сани. Дашутка взглянула в окно и побелела:

— Беда, Роман... Это отец приехал и еще кто-то.

— Ну, даром они меня не возьмут, если выследили... Увидев в его руке револьвер, Дашутка тихонько запричитала:

— Ой, ой, горюшко мое! — и вдруг сердито прикрикнула на Романа: — Да прячься ты, непутевая головушка! Отец, может, и не знает, что ты здесь.

— А куда я спрячусь?

— Да под нары, под нары лезь! Там темно. На вот потник тебе.

— Ладно, будь что будет, — согласился Роман и. схватив потник, полез под нары.

Заполз там в самый дальний угол, за ящик с картошкой и вилками капусты. Затхлой сыростью шибануло ему в нос. Разостлав потник, он прилег на него. Дашутка металась по зимовью и кидала под нары все, что можно, чтобы лучше укрыть его.

За дверью послышались шаги. Дверь со скрипом распахнулась, и сквозь клубы морозного воздуха Роман увидел красные Епифановы унты, потом услыхал его простуженный голос:

— Доброго здоровья, Дарья!

— Здравствуй, тятя. Что это ты так рано?

— За дровами поехал... Ну, рассказывай, как живешь тут, девка.

— Слава богу, живу.

— А я дай, думаю, заеду, погляжу, как вы тут управляетесь. Угости-ка меня чайком. Погреюсь да поеду.

Пока Епифан пил чай, вернулись с водопоя старики. Они загнали скот во дворы и оба зашли в козулинское зимовье. Вместе с ними забежала черная небольшая собачонка и улеглась у порога, умильно поглядывая на стол, где на самом краю лежал кусок хлеба. Роман притаился. Эта пустолайка была теперь для него опаснее целой стаи волков.

— Ну как, не замерзли еще, божьи прапорщики? — спросил Епифан стариков.

— Пока ничего, бог милует... А морозы и впрямь несусветные. Прорубь нынче за ночь так заморозило, что едва продолбили.

— Погрей и нас, Дарья чайком, — попросил старик Козулин и, прокашлявшись, обратился к Епифану: — Что в поселке новенького?

— Новенького? Сегодня ночью Ромашку Улыбина ловили.

— Да разве он живой?

— Живой, дьявол! Заявился откуда-то домой. Мылся в бане, а его Никула Лопатин и углядел. А у Никулы язык, что осиновый лист — во всякую погоду треплется. Сболтнул бабе, а та и пошла звонить. Узнал об этом Сергей Ильич — и к атаману. Заставили идти того арестовывать Ромашку... Семь человек ходили к Улыбиным. Пятеро в избу кинулись, а двое у крыльца остались. А Ромашка не дурак, он, оказывается, в сенях за дверью стоял. Как те пробежали мимо него в избу, он и махнул на улицу. Арсюху Чепалова с ног обил, а у Пашки Бутина медвежья хворость приключилась. Пока Арсюха подымался, — он ведь тоже тетеря добрая, — Ромашка в огороды сиганул. Ну, а там ищи-свищи. Стреляли в него, да не попали.

— Молодчага парень, — похвалил Романа старик Мунгалов. — Ведь совсем вьюноша, а гляди ты, каков — от семерых ушел. Весь в деда. Дед у него в молодости тоже, беда, проворный был. Только я да покойный сват Митрий и могли устоять супротив него. Старик Козулин пожалел Романа:

— Куда он, бедняга, в такую стужу денется? Все равно, однако, поймают.

— Ежели домой сунется — сразу изловят, за домом крепко доглядывают. А прийти он всяко должен. Захочет коня своего взять.

— Без коня, конечно, человек он пропащий.

— Коня ему теперь воровать надо. Того, на котором он приехал, в станицу отвели.

Огорченный этой вестью, Роман неосторожно пошевелился в своем убежище. Собачонка учуяла его и зарычала, потом забежала под нары, принялась лаять. Совсем близко от Романа сверкнули ее глаза. Епифан удивленно сказал:

— На кого это она брешет?

— Крысу, должно, учуяла, — сказал старик Козулин, а Дашутка поддержала его:

— Сегодня утром я двух крыс видела. Расплодилось их столько, что ничего доброго под нары нельзя положить.

Собачонка лаяла все громче, все злее. Один из стариков глубокомысленно заключил:

— Должно быть, прижучила крысу в угол, а взять боится.

— Да вытури ты ее, Дарья, к чорту, совсем оглушила.

Дашутка схватила клюку, принялась бить собачонку и два раза задела Романа. Собачонка с жалобным визгом выскочила из-под нар. Епифан раскрыл дверь и пинком выбросил ее из зимовья. А Роман потирал ушибленный бок и ждал, что будет дальше.

— Ну, отогрелся, поеду, — сказал Епифан, надел шапку, рукавицы и вышел из зимовья.

Следом за ним ушел к себе старик Мунгалов. Немного погодя поднялся и старик Козулин, сказав Дашутке, что идет поправлять городьбу в овечьем загоне. Дашутка проводила его и с раскрасневшимся лицом заглянула под нары.

— Жив еще?

— Живой, только взмок весь.

— Давай выходи. У меня щи сварились, покормлю тебя щами... А я тебя клюкой не ударила?

— Нет, — соврал Роман, вылезая из-под нар.

Дашутка вытащила из печки горшок, налила Роману миску щей, а сама стала смотреть в окошко, чтобы предупредить его, если появятся еще кто-нибудь. Соскребая со стекла узорный иней, с плохо скрытой заботой спросила:

— Что теперь делать будешь?

— И сам не знаю. Без коня я все равно, что без ног. Пойду, видно, коня добывать.

— В такую-то стужу, да в твоей одеже... Нет уж, поживи-ка лучше день-другой у меня под нарами.

— С тоски помру.

— Не помрешь, — рассмеялась Дашутка. — А там что-нибудь придумаем.

Вечером, когда старика снова не было в зимовье, Роман сказал Дашутке, что он ночью уйдет.

— Как хочешь, не удерживаю. Только подумай, куда идти-то. Ведь погибнешь.

— Может, и погибну, только под нарами торчать мне совестно.

— Нашел чего стыдиться... Ты потерпи, я обязательно что-нибудь придумаю ради старой дружбы.

Старик вернулся на этот раз с надворья расстроенный.

— Беда, девка, — хрипло говорил он. — Ночью большой буран будет, а у нас Пеструха совсем натяжеле, вот-вот отелится. Ежели случится это нынешней ночью, можем теленка потерять. Прямо не знаю, что делать.

Дашутка, подумав, предложила завести корову на ночь в зимовье. Старик ответил, что делать это неудобно — зимовье чужое.

— Да что ему сделается, зимовью-то? — убеждала его Дашутка. — Настелим постилки побольше, а убирать за Пеструхой я сразу буду.

— Схожу, посоветуюсь с Парамоном, — сказал старик и пошел к Мунгалову.

Вернувшись, приказал Дашутке:

— Загоняй корову в зимовье. Парамон говорит, что беды не будет, ежели и поживет там с недельку.

Дашутка обрадовалась, быстро оделась. Уходя, с порога сказала, что затопит в зимовье печку, чтобы корове совсем хорошо было.

Ночью, когда Роман уже спал, Дашутка залезла под нары, разбудила его:

— Вылезай, я тебе другую квартиру нашла.

В зимовье было темным-темно. В трубе завывал дикими голосами ветер, стекла в окне дребезжали. Дашутка взяла Романа за руку и, попросив ступать потише, повела за собой. За дверью их сразу встретил не на шутку разгулявшийся буран. С трудом добрались они к стоявшему на отшибе зимовью. Корова, редко и шумно вздыхая, жевала сено. Дашутка потрепала ее по шее, прошла к окошку, завесила его соломенным матом и, посмеиваясь, обратилась к Роману:

— Здесь теперь жить будешь. Дверь я на замок закрою, ключ себе возьму. Когда дедушка сюда придет, отсиживайся под нарами, а в остальное время хоть пой, хоть пляши. Вон постель твоя, — показала она в угол на охапку соломы.

Затем подкинула в печку дров, привернула в лампе огонь и собралась уходить.

— Может, проводить тебя? Ведь на улице сейчас заблудиться не мудрено.

— Не надо. Спи давай. Утром я тебя рано потревожу...

— Да ты посиди, поговорим... Мы ведь три года с тобой добрым словом не перебросились.

— О чем говорить-то? — присев на краешек лавки, вздохнула Дашутка. — От этого тепла на сердце не прибавится, молодость наша не вернется... Расскажи-ка мне лучше, как Алексея-то моего убили.

Просьба ее неприятно резанула Романа по сердцу. Говорить с ней об Алешке было невыносимо тяжело. Одно упоминание о нем заставляло его страдать. Даже мертвый жил Алешка и бередил в его памяти старые раны. И только сделав над собой большое усилие, передал он ей все, что знал о смерти Алешки. Выслушав его, Дашутка помолчала и вдруг спросила:

— А если бы тебе довелось быть на месте Семена, убил бы ты Алексея?

— Убил бы. Про меня, конечно, подумали бы, что я его из-за тебя убил, за то, что ты ради его меня бросила. Только правды в этом не было бы. Ты ведь сама знаешь, как у нас с тобой получилось. Так что за это его убивать нечего было... А вот за то, что он к Семенову побежал, к холую японскому, за это я бы ему спуску не дал. — сказал Роман жестко и горячо. Дашутка пристально глянула на него: — А ведь многие думают, что вы... его вместе с Семеном убили и не за что-нибудь, а из-за меня. Рада я, что нет на тебе его крови. — И она порывисто встала с лавки. — Ну, пошла я. Ложись-ка, поспи, а то утром дедушка придет и чуть свет загонит тебя под нары — грустно улыбнувшись, сказала она на прощание.

XXVIII

Утром Роман проснулся и стал поджидать Дашутку. Завешанное матом окно смутно угадывалось в темноте. За ночь зимовье сильно выстыло. Было в нем по-нежилому сыро и холодно. Корова поднялась уже с подстилки. Роман встал, пробрался мимо нее к окну и поднял мат. Мутный, серый свет проник в зимовье. По дымку из трубы козулинского зимовья он определил, что все еще дует сильный ветер. Рваные облака низко неслись по небу, хмуро курились вершины хребтов на востоке.

Старик Козулин вышел из зимовья, взял лопату и стал разгребать выросший за ночь перед дверью сугроб. Ветер трепал завязанные на затылке концы его желтого башлыка. Из-под повети появилась с подойником в руках Дашутка. Что-то сказав старику, зашла в зимовье. Старик размел снег и направился во дворы. Следом за ним побежала черная собачонка, обнюхивая каждый торчащий из снега предмет.

Дашутка пришла к Роману, когда старики угнали скот на водопой. Она принесла котелок с чаем, стопку горячих гречневых блинов и туесок сметаны. Роман сразу же заметил, что она принарядилась как могла: на ней была красная бумазейная кофточка и белая шаль с кистями. От этого пропала у него на нее всякая досада за долгое ожидание. Она извинилась, что не пришла раньше.

— Блинами тебя угостить захотела, — и виновато улыбнулась, едва шевельнув губами.

— И охота тебе возиться со мной? Я ведь не гость.

— Это ты так думаешь, а я иначе рассуждаю. Для меня ты гость.

— А не боишься, что с таким гостем в беду попадешь? Ведь тебя живьем съедят, если дознаются, что ты меня укрывала. Зря ты со мной связалась, — сказал Роман из непонятного упрямства не то, что думал.

Губы Дашутки дрогнули, гневная морщина легла между круто изогнутых черных бровей.

— Ты, случайно, не с левой ноги встал? Скажи уж лучше прямо: не любо тебе, что свела нас вот так судьба.

— Не любо, так я бы здесь не остался. Нрав ты мой знаешь.

— Знаю, да не узнаю. Если говоришь правду, так жалеть меня нечего... Ты знаешь, что мне дедушка сказал? «Гляжу, говорит, я на тебя и диву даюсь: со вчерашнего дня тебя будто подменили. Не умылась ли ты, говорит, живой водой?..» А ты жалеть меня вздумал. Нет, невпопад твоя жалость, Роман Северьянович. Если не кривишь душой, забудь свой страх за меня.

Пораженный Роман не знал, что ответить ей. Стало ему ясно: неизменно верна Дашутка той первой горячей любви, от которой осталась у него в сердце одна лишь ноющая боль. И еще увидел: выгранило время ее характер, травило и не вытравило душевную красоту.

— Сходи куда-нибудь, прогуляйся, если надоело взаперти сидеть, — посоветовала Дашутка, заметив происшедшую в нем перемену, — а я постараюсь сегодня дедушку домой спровадить.

Роман согласился, и когда уходил по заметенной сугробами дороге к лесу, она крикнула, ему вдогонку:

— У дедушки в осиновом логу ловушки на куропаток стоят! Огляди их там за попутье!

Проводив его, Дашутка пошла чистить телячью стайку. Не провела она там и получаса, как услыхала топот верховых лошадей, голоса. Она выглянула из стайки и увидела: к зимовьям подъезжали с берданками за плечами Платон Волокитин и Никифор Чепалов.

«Вовремя я Романа спровадила, словно кто надоумил меня», — подумала она, спокойно выходя из стайки.

Платон, увидев ее, закричал:

— Здорово, Дарья!.. Постояльцев вы тут никаких не держите?

— Нет. Какие тут могут быть постояльцы! Вот, может быть, вы у нас тут поживете?

Платон погрозил ей черенком нагайки и ничего не ответил. Спрыгнув с коня, он отдал его Никифору и вошел в козулинское зимовье.

— Да вы кого это ищете? — спросила Дашутка.

— Знаем, кого, — ответил Платон.

В зимовье, где стояла корова, он обратил внимание на разостланную на нарах солому. Тем временем вернулись с водопоя старики, и Платон пристал с расспросами к ним. Но старики оба в голос заверили его, что никто чужой у них не жил и не живет. Уезжая, Платон сказал им:

— Ищем мы Ромку Улыбина. На вашей заимке для него хорошая приманка имеется. Ежели заявится он сюда, пусть один из вас сразу же к атаману катит...

— А ты что за командир такой выискался, чтобы приказывать нам? — рассердился старик Козулин. — Мы у тебя подряд не взяли Ромку-то ловить. Сам лови, раз он нужен тебе.

— Ты, дед, много не разговаривай, а то выпорем на старости лет! — пригрозил Платон и стеганул коня нагайкой.

...В осиновом логу Роман отыскал козулинские ловушки. Одна из них, покрытая полынью, была спущена и до самой верхушки прикрыта снегом. В ней нашел он четырех замерзших уже куропаток. На закате, когда снег на равнине перед зимовьями нежно алел, вернулся он к заимке с куропатками за поясом. Дашутка встретила его у крайних ометов.

— Ну, вовремя ты ушел. Как будто я чувствовала. Ведь тут искать тебя приезжали Платон с Никмфором Чепаловым. Платон и на меня кричал и на дедушку.

— Откуда они дознались, что я здесь?

— Ничего они не дознались, они просто все заимки объезжают, — сказала Дашутка и вдруг рассмеялась. — А я дедушку спровадила-таки, поехал домой в бане помыться. Вернется только послезавтра. А как вернется, я на масленицу домой поеду и тебя с собой прихвачу. Только что надумала я, про это потом расскажу. Сейчас пойдем в наше зимовье, там сегодня ночуешь...

Завесив окошки матами снаружи и холстинами изнутри, закрывшись на крючок и заложку, принялась Дашутка по-праздничному накрывать на стол. За ужином она угостила Романа водкой и выпила сама. С разгоревшимся лицом и сияющими глазами хозяйничала она в чисто прибранном и жарко натопленном зимовье. Захмелев, Роман попытался обнять ее, но она с силой отвела его руки, строго бросила:

— Не надо этого, Рома. Лучше скажи мне, как ты коня себе доставать думаешь.

В ответ Роман только пожал плечами, и тогда она поведала ему, как бесповоротно решенное:

— Я для тебя коня добуду. Знаешь ты чепаловского бегунца Пульку? — Роман кивнул головой. — Так вот, этого Пульку я из-под пяти замков для тебя достану.

— Что ты, что ты, Даша!.. А если попадешь на этом деле?

— Эх ты, нашел чем пугать меня!.. Чтобы помочь тебе, я и не это сделаю. Без коня тебе не спастись.

— Знаю, да ведь воровать рука не подымается, — все еще колебался Роман.

Но Дашутка заявила ему, что Пульку возьмет со спокойной совестью. Пять лет работала она на Чепаловых, как самая последняя батрачка, и ушла от них в том, в чем пришла. А Пульку она же и выходила. Не одного Пульку могла бы она высудить у Сергея Ильича, если бы захотела судиться. Окончательно же заставила она Романа подчиниться своему решению, когда сказала, что на заимку Никифор приезжал на его коне.

Далеко за полночь погас в зимовье свет. Дашутка постелила себе и Роману в разных углах. И когда легли, долго ворочались оба с боку на бок, тяжело вздыхая. Но едва Роман вздумал вместе со своей постелью перебраться поближе к Дашутке, она сказала:

— Не делай этого. Не мило мне мое вдовство, да только кончится оно не сейчас, а через год после Алешкиной смерти, иначе не видать нам счастья на белом свете.

Роман вздохнул и затих, пристыженный.

XXIX

В четверг на масленой неделе Дашутка выехала вечером с заимки домой. В придорожных кустах на бугре дожидался Роман. Он подсел к ней в сани, завернулся в припасенный для него тулуп, и Дашутка принялась погонять хворостиной карего мерина. Небо было в россыпи крупных мерцающих звезд, а в долине Драгоценки клубился такой густой туман, что Роман с трудом различал дугу над головою мерина. Дашутка часто оборачивалась и спрашивала, как он себя чувствует. Ее ресницы и брови были покрыты пушистым инеем, и от этого она еще больше похорошела. Скрипели оглобли и конская упряжь, шипел монотонно снег под полозьями, и Роман незаметно погрузился в дремоту, потеряв всякое представление о том, где он находится и что с ним происходит. Заставил его очнуться голос Дашутки.

— Приехали, — говорила она, — сейчас поскотина будет. У нее я и ссажу тебя. Ты повремени маленько и пробирайся по задворью к нашей усадьбе. Если в бане у нас не будет света, смело заходи туда и дожидайся меня. Как только улягутся наши спать, принесу я тебе еды, а потом пойдем добывать Пульку.

Роман вылез из саней, скинул с себя доху, и сразу его охватило чувство тревожного возбуждения, от которого побежали по спине ледяные мурашки. Он широко зевнул, зябко вздрогнул и с напускной бодростью сказал Дашутке:

— Поезжай. Счастливо тебе доехать.

Когда скрип Дашуткиных саней затих вдали, Роман побрел по снежной целине, у огородов наткнулся на хорошо протоптанную тропу и по ней дошел до козулинского гумна, обнесенного высоким тыном. Забравшись на гумне в солому, стал ждать.

...В полночь на увалах за Драгоценной выли волки, и собаки в Мунгаловском отвечали им многоголосым лаем. В чепаловской ограде хриплой октавой заливался старый цепник, тоненько взлаивали и подвывали молодые собаки. Узкий и длинный проулок рассекал зады обширной усадьбы Чепаловых на две равные половины. По одну сторону от него находились дворы и повети, по другую — огород, гумно и сенник.

По проулку Дашутка вывела Романа к углу конюшни, в которой помещался Пулька. Роман остался за углом, в тени, а Дашутка с ломтем хлеба и уздечкой в руках подошла к двери конюшни. Двери были замкнуты на большой замок, похожий на гирю-десятифунтовку. Но Дашутка знала, где прятал Сергей Ильич ключ от замка. Привстав на носки, нащупала она ключ за притолокой и, достав его, стала открывать замок. В это время собаки в огороде залаяли совсем по-другому, и Роман понял, что они учуяли его присутствие. За себя он не боялся, но ему стало страшно за Дашугку.

Две собаки метнулись к ней из-под ворот, ведущих в ограду. Роман поднял валявшуюся у ног палку, приготовился было к нападению, но Дашутка окликнула собак, бросила им по куску хлеба и, успокоив их, распахнула дверь конюшни. Когда скрылась в конюшне, собаки присели на задние лапы у дверей, тихо скуля и облизываясь. Чтобы не привлечь к себе их внимания, Роман стоял, не шевелясь, в своем укрытии. В конюшне негромко заржал Пулька, послышался стук копыт. Казалось, прошли часы, прежде чем с Пулькой на поводу появилась перед Романом Дашутка. Он облегченно вздохнул. Собаки неотступно следовали за ней по пятам и зарычали, увидев его.

— На, веди, — передала ему Дашутка Пульку, а сама принялась уговаривать собак.

Он уже был на задворках, когда она догнала его и с нервным смешком сказала:

— Вот и все.

Заседлав Пульку припасенным Дашуткой седлом, Роман обратился к Дашутке:

— Ну давай, Даша, прощаться. Время к утру, мешкать мне нечего.

— Куда ты теперь?

— В леса, к своим. Если будет случай, напишу тебе.

— Дай я тебя поцелую, — обняла его Дашутка и, припав к его губам, долго не могла оторваться от них, странно обмякнув и отяжелев у него на руках.

— Дай бог счастья... — голос Романа дрожал, рвался.

— Был бы ты живой-здоровый — другого счастья мне и не надо. День и ночь молиться за тебя буду.

Уже сев на коня, Роман поцеловал ее еще раз с седла, еще раз сказал:

— Прощай...

Рассудив, что вряд ли кто-нибудь согласится торчать на морозе в такую ночь, доглядывая за домом его отца, решил он завернуть на минутку домой. Открыл ему двери отец. Он не удивился его появлению. Отцовским сердцем он чувствовал, что должен Роман прийти проститься.

— Проходи, проходи... А у нас, паря, беда. Дед-то твой помирает, — сказал отец, пропуская его вперед себя на кухню. — Расстроился он шибко в ту ночь, как тебя изловить хотели, и назавтра же расхворался. Однако до утра не доживет. Хорошо ты сделал, что заехал. Ведь старик-то последнее время только о тебе и говорит.

Не раздеваясь, Роман прошел в горницу, едва освещенную привернутой лампадой. Андрей Григорьевич лежал на кровати, стоявшей напротив печи, в переднем углу. У кровати сидела заплаканная Авдотья. Она молча поцеловала Романа и позвала Андрея Григорьевича:

— Дедушка, ты слышишь, дедушка? Роман приехал.

Роман подошел, сдерживая слезы, к кровати. Заросшая седым волосом грудь Андрея Григорьевича тяжело поднималась и опускалась, в ней что-то хрипело и булькало. Роман склонился и поцеловал деда в матово-белый лоб. Дед очнулся и повел затуманенными, далекими от всего глазами.

— Это, тятя, Роман. Проститься он заехал, — сказал Северьян.

— А-а... — протянул Андрей Григорьевич, и глаза его приняли осмысленное выражение.

Авдотья и Северьян помогли ему приподняться на постели. Задыхаясь, выговаривая с трудом каждое слово, он заговорил:

— А я думал... не повидаю, помру... Спасибо. Мой наказ тебе — верой и правдой служи... народу... земле родной... — и, совершенно обессиленный, откинулся навзничь.

Лицо его стало синеть, дыхание становилось все более прерывистым. Роман думал, что это уже конец. Но Андрей Григорьевич еще отдышался и поманил его к себе слабым движением костлявой и желтой руки. Он хотел еще что-то сказать ему, Роман заметил это только по, движению его губ. Однако слов уже нельзя было разобрать. Тогда Роман опять поцеловал деда в уже холодеющий лоб. И вдруг услышал, что дыхание его прекратилось. Напрасно ждал он нового вздоха, его не последовало. И тогда с полными слез глазами вышел из горницы. Оставаться он дольше не мог, — на улице начинало светать, и утренняя зарница блестела над белыми сопками на востоке.

— Уезжай, Рома, уезжай, бог с тобой. Как-нибудь без тебя похороним дедушку, — торопила его мать, а отец уже накладывал в ковш горячих углей из загнетки и сыпал в них ладан, чтобы окадить оставившего мир Андрея Григорьевича...

С тяжелым сердцем уехал Роман из дому. Со смертью деда оборвалась в его сердце еще одна нить, связующая его с Мунгаловским, и теперь он больше чем когда-либо был готов на борьбу ради того великого дела, за которое погибли Тимофей, матрос Усков и многие, многие сотни других.

На второй день к вечеру он был уже снова в своей лесной коммуне, население которой значительно увеличилось. Из Курунзулая переселились в нее призывных возрастов казаки, не хотевшие служить Семенову.

XXX

На самой масленице приехал в Мунгаловский новый станичный атаман Степан Шароглазов. Остановился он у Сергея Ильича и вечером вызвал к себе Каргина. Тот уже знал, что предстоит какое-то неприятное объяснение, раз Шароглазов не захотел остановиться у него. Поэтому шел он на свидание с Шароглазовым в самом дурном настроении.

Был морозный и ясный вечер. Чисто выметенные улицы, нежно розовеющие в сумеречном свете, были полны катающихся ребятишек, разнаряженных парней и девок. Парни были в белых, черных и сизых папахах, девки — в пуховых цветных полушалках и шалях. В одном месте плясали они под гармошку лихого «камаринского», в другом — водили во всю улицу хоровод. Всем было весело. Каргин, шагая по широкой улице, жалел, что время праздничных утех для него навсегда миновало. Завидев его, парни и девки умолкали и расступались, давая ему дорогу.

У Чепаловых только что зажгли в столовой большую висячую лампу. Проходя по ограде мимо еще не закрытых окон, он увидел в столовой Шароглазова и Сергея Ильича с сыновьями. Они сидели вокруг кипящего самовара. Сергей Ильич что-то рассказывал Шароглазову, и выражение лица у него было злое. Шароглазов, слушая его, прихлебывал чай из стакана, сдержанно посмеивался и покручивал левой рукой свои пышные усы. «На меня наговаривает, не иначе», — решил Каргин и расстроился пуще прежнего.

Войдя в дом, он разделся, никем не замеченный, потер рука об руку и с решительным видом вошел в столовую. По наступившему неловкому молчанию понял, что разговор шел о нем.

— Ну вот, он и сам пожаловал, — сказал Шароглазов и сразу спросил: — Что же это творится у тебя тут, Елисей?

— Не знаю, о чем речь. Объясни.

— Какого чорта Ромку Улыбина поймать не мог?

— Ромку? — усмехнулся Каргин. — Потому и не поймали, что он оказался умнее и проворнее, чем мы думали.

— А вот Сергей Ильич говорит, что его по твоей милости не поймали. Наобум ты пер.

— Не спорю. Да только я не думал, что такими трусами окажутся те, что у крыльца стояли...

— Что на других кивать! — сердитой скороговоркой перебил его Сергей Ильич. — Против своей воли шел ты его ловить и ловил от этого спустя рукава. Вот что я тебе прямо в глаза скажу.

— Вон как! — вспыхнул Каргин. — Ну, раз гак, значит, надо меня из атаманов ко всем чертям вытурить.

— Вытурить — не вытурить, а вежливо попросить, чтобы сам ушел с этой должности, — самодовольно рассмеялся Шароглазов и сразу же перешел на сухой, служебный тон: — Мне, брат, насчет тебя в отделе прямо сказали: снять и даже расследовать все твое поведение в этом деле. Но расследовать я ничего не собираюсь. Не хочу срамить тебя перед обществом. Поэтому давай созывай сходку и заявляй, что по состоянию своего здоровья или, скажем, хозяйства исполнять атаманскую должность больше не можешь.

«Хорошо, что ты еще не знаешь, как я баргутов рубил, тогда бы, пожалуй, заговорил по-другому», — подумал Каргин и сказал:

— С удовольствием это сделаю. В атаманстве мне не много радости. Хоть сегодня же приму свою отставку.

— Да, да... Именно сегодня. В станице у меня уйма всяких дел, к утру я обязательно должен быть там, а мне хочется побыть на вашей сходке, чтобы поддержать твою просьбу.

— Ты что же, думаешь, что без тебя меня могут не сменить?

— Народ у вас упрямый. Так что очень свободно твою просьбу могут без внимания оставить. А это, брат, никак невозможно, раз категорически приказано снять тебя.

— Вон, значит, какие теперь порядки-то! Выходит, общество не может выбрать того, кто ему по душе? Что-то не по-казачьи получается. Даже при царе этого не было.

— Царь-то нас всех своими верными слугами считал. А теперь дело другое. На всех казаков полагаться нельзя. Станет у вас верховодить голь перекатная и наведет такое братство и равенство, что тошно нам станет. Ты, вместо того, чтобы подковырками заниматься, об этом подумай.

— Правильно, Степан Павлович, — поддержал Шароглазова Сергей Ильич. — Чтобы не повторился восемнадцатый год, надо многих к рукам прибрать. А Елисей хочет для всех быть добрым, на всех угодить старается.

Каргин криво усмехнулся:

— Спасибо за откровенность, — а про себя подумал, что спорить с такими дураками не только бесполезно, но и опасно, лучше было молчать.

Помедлив, он поднялся со стула и сказав, что пойдет собирать народ на сходку.

На сходке новым поселковым атаманом выбрали бывшего надзирателя Прокопа Носкова.

Устранившись от общественных дел, Каргин с рвением принялся за свое хозяйство. Сразу же после масленицы уехал он на полмесяца с братом в тайгу на заготовку дров. Считал он себя незаслуженно обиженным и часто, мысленно обращаясь к Шароглазову и Сергею Ильичу, думал: «Посмотрим, что вы, голубчики, натворите и как это потом расхлебывать будете».

Скоро на заимку брату Каргина Митьке доставили предписание явиться в станицу на медицинское освидетельствование. Врачи признали его годным, и он вместе с другими мобилизованными казаками был направлен в Читу.

Дальше
Место для рекламы