Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть третья

I

Много семей оставила война в Мунгаловском без хозяйских, до всего доходчивых рук. Загорюнился и притих поселок. У церковной ограды не собирались больше в будничные вечера охочие до веселья девки. Под темным и теплым небом не звучали там песни кадровцев, не мелькали красные огоньки папирос, не шептались в тени тополей влюбленные пары. Распрямились и загустели на месте игрищ полынь и крапива. Целыми днями разгуливали в них наседки с цыплятами, спали разморенные зноем свиньи.

Пусто было не только в поселке. Меньше виднелось народу и на густотравных ближних и дальних покосах. В широких падях стояли деляны некошенной травы, лежала неубранная кошенина, давно превратившаяся в заплесневелую труху. За воротами поскотины, у дороги к заимкам, зарастало остистым пыреем поле низовского казака Лукашки Ивачева, наполовину распаханное перед войной. Выпряженный плуг валялся в затравянелой борозде. На широком лемехе его, когда-то ясном, как зеркало, вила затейливые узоры ржавчина, мышиный горошек, усеянный крошечными стручками, беззаботно оплел колесные спицы и бычье ярмо. На меже стояли рассохшийся лагушок из-под воды и трехногий таган, на котором болталась какая-то выбеленная солнцем тряпка.

Первое время мунгаловцы не замечали горького запустения на лугах и полях. Было им не до этого. Провожали они в чужедальнюю сторону сыновей и братьев. Провожали с выпивками и песнями, с пьяным бахвальством. Требовали старики на проводинах от своих служивых не посрамить в боях казацкого звания и со славой вернуться домой. Никто из них не думал в те дни о работе. Тряхнув стариной, вспоминали седые служаки Вафаньгоу и Тюренчен, Мукден и Ляоян. И было им, пьяным, по колено любое море.

Но отшумели прощальные гульбища и наступило безрадостное похмелье. Неприглядная обыденность властно напоминала о себе всем, кто остался дома. Снова нужно было впрягаться в работу, наживать горбы и мозоли в заботах о хлебе насущном. В ту пору и бросились людям в глаза нераспаханные пары, тоскующие о литовках травы.

Проезжая мимо Лукашкина плуга, с болью глядели на него старики и бабы и по-особенному тяжело переживали нагрянувшую беду. Не одна молодуха глотала соленые слезы, а старики угрюмо вздыхали и с тоской оглядывали поля, где начинала уже приметно желтеть, пшеница, волнуемая горячим ветерком, и никли долу под наливными колосьями белесые яровые. Умудренные опытом, знали старики заранее: надолго затянется в этот год страда и немало хлеба, выбитого осенней непогодью, вылущенного прожорливой птицей, уйдет под снег. И от тягостных дум сушила сердца стариков кручина.

А далекая война, словно вешний пал, раздуваемый сильным ветром, охватывала тем временем все новые города и страны. Узнавали о том мунгаловцы в праздничные дни, когда собирались послушать новости, которые вычитывал им Елисей Каргин из «Газеты-копейки» и «Сельского вестника». Даже такие дряхлые старики, как Андрей Григорьевич, приходили на эти читки. Всем не терпелось узнать, на чьей стороне победа. В сумерки разбредались они от Каргина по домам, и в зорях на западе мерещились им зловещие отсветы грозного полымя, охватившего целый мир. Наиболее суеверные из них во всем искали и находили дурные приметы, пугая ими старух и ребятишек.

Довелось старику Пестову три вечера подряд услыхать петушиный крик, и объявил он в своей семье, что не к добру поют петухи в неурочный час, надо, мол, ждать теперь какой-нибудь новой напасти. Назавтра рассказать о худой примете заявился он к своему однополчанину Андрею Григорьевичу. А у Андрея Григорьевича оказалось припасенным, в свою очередь, не просто примета, а целое предзнаменование. В позапрошлую душную ночь плохо спалось ему в горнице. Вышел он в самую полночь на крылечко охолодиться, успокоить старческую одышку. Зеленоватое небо было густо усыпано сочными, переливчатыми звездами. Только успел он окинуть его взглядом от края до края, как понеслись по нему огненные стрелы. Множество белых полос прочертили они в вышине с востока на запад.

Охнул старик Пестов, когда поведал ему об этом Андрей Григорьевич. Охнул и торопливо зашепелявил:

— Худая, кум, примета, шибко худая.

Андрей Григорьевич оробел и невольно перекрестился.

— К чему бы оно такое? — спросил он с дрожью в голосе.

— Точно я тебе, кум, не скажу. Один господь бог о том знает. А только сдается мне, — поднял старик указательный палец левой руки, — конец света близко. Это тебе божье знаменье было, не иначе.

— Неужто знаменье? — искренне изумился Андрей Григорьевич.

— Оно, кум, оно! Сподобился ты, грешный, великой благовести господней.

Роман сидел за столом и, посмеиваясь украдкой, слушал разговор стариков. При последних словах Пестова он не выдержал, прыснул со смеху. Пестов услыхал и напустился на него:

— Ты чего тут зубы скалишь? Жеребец проклятый! Все хиханьки да хаханьки. Совсем от рук отбились. Разве можно над старшими смеяться?

— Я не смеюсь, это у меня кусок в горле застрял.

— Кусок... Знаем мы, какой кусок! — не унимался старик. — Охульничаешь, гневишь бога, вот он тебя и наказывает.

Андрею Григорьевичу намек гостя на недавнюю расправу с Романом не понравился. Он крякнул и холодно оборвал его:

— Бог тут ни при чем, кум. Подлые люди это сделали.

— Бога здесь приплетать нечего, — поддержал Андрея Григорьевича Северьян, — не бога наш Ромка прогневил, а Чепадовых. Только чисто сработали, сволочи, уличить их нельзя.

— Да что он им сделал такое? За что они извести его решились? — спросил Пестов и, чтобы лучше услыхать ответ Северьяна, приставил ладонь к заросшему сизым волосом уху.

Северьян кивнул на Романа:

— Об этом его самого спрашивай.

Пестов спросил. Густо покраснев, Роман нехотя буркнул:

— А я почем знаю!

Отец не раз в его присутствии откровенно пояснял близким людям и родственникам, почему пало его подозрение на Чепаловых. Но, обличая Чепаловых, он безжалостно обличал и Романа, чтобы научить его уму-разуму. Хуже всякой пытки были эти отцовские речи. В такие минуты Роману больно и совестно было не только за себя, но и за Дашутку, чье имя отец нещадно чернил. Он боялся, что и сейчас отец начнет расписывать его вину перед Пестовым. Но, поймав осуждающий взгляд Андрея Григорьевича, Северьян замолчал. Не дождавшись ответа, Пестов досадливо кашлянул и полез в карман за табакеркой. Заложив за губу щепотку табаку, он разгладил бороду и сказал:

— Женить его вам надо, чтобы не баловал, это самое верное средство.

— Мы и сами так думали, пока война не случилась. А теперь погодим.

— Да отчего же годить? Война женитьбе не помеха. Андрей Григорьевич рассмеялся, хлопнул Пестова по плечу.

— Не помеха, говоришь, а сам конном света пугаешь. Как же оно так?

— Ну тебя к богу! — отмахнулся от него смущенный кум. — Мы свое пожили. А молодые, пока гром не грянет, креститься и не подумают... Так что женить его — и никаких.

— Нет, пусть уж лучше в холостяках походит. Затянется война — и его забреют, ведь он у нас, слава богу, не урод. А молодая жена без него живо с пути собьется, это дело известное.

Услыхав слова Андрея Григорьевича, вышла из кути Авдочья, подбоченилась и, глядя на него, укоризненно заговорила:

— Больно плохо ты, батюшка свекор, о бабах думаешь. Обидно мне твою речь слушать. Я вон у тебя три года без мужа жила, а разве ты про меня скажешь плохое? Я Северьяна ждала и головы не теряла, хвостом не крутила. У меня и невестка такой будет, я ей воли на дурное не дам... А вам с Северьяном пора и про меня подумать. Наработалась я на вас досыта, свету божьего не видела. Вы ведь мне прислуг и кухарок не нанимали, за всем и везде я одна поспевала.

Редко так разговаривала Авдотья с мужем и свекром при посторонних людях. Северьян недовольно поморщился, а Андрей Григорьевич изумленно повел кудлатыми бровями.

— Какая тебя муха сегодня укусила? — заворчал он на Авдотью. — К чему разговор ведешь?

— К тому, что нужна мне замена на старости лет. Хочу я в своем дому за невесткиной спиной пожить, а «не разрываться день-деньской во все стороны. Жените мне Романа осенью — и все — вызывающе бросила она.

Андрей Григорьевич внимательно оглядел ее, словно видел впервые, затем повернулся к Северьяну и, указывая на нее, насмешливо подмигнул:

— Слышишь, каким ветром из кути подуло? Придется тебе на свадьбу раскошеливаться. Хоть и не в очередь, а благоверная твоя верно говорит.

Верно-то верно, — почесал Северьян в затылке, — только кошеля моего не хватит, чтобы и свадьбу сыграть и строевого коня Ромке купить. Да ежели бы одного коня, тогда еще туда-сюда. А то форменное седло — раз, шашка — два, — принялся загибать он пальцы левой руки, перечисляя все, что полагалось иметь казаку, уходящему на службу.

Авдотья не вытерпела, перебила его:

— С конем и обмундировкой погодить до будущего года можно.

— Говоришь — и сама не знаешь, что! — загорячился Северьян. — Я и сам бы рад-радешенек о Ромкиной справе совсем не думать, да война заставляет. Теперь молодых обязательно раньше срока на службу возьмут. У меня только вчера об этом разговор с атаманом был. Спрашивал он меня, скоро ли конем обзаведемся. Велел поторопиться. «Отставать, говорит, вам не тоже», — Это он точно говорит, — согласился Андрей Григорьевич. — Мы, Улыбины, казаки не третий сорт, не оборвыши. Наша фамилия в Забайкальском войске известная. Так что придется нам выбирать, что вперед — свадьба или казачья справа. Сразу того и другого при нашем достатке не осилить.

— Да и тут может заковыка получиться, ежели не дадут нам с конем нового хлеба дождаться. Прикажут Ромку в месяц собрать — вот мы и сели да запели. Кубышки ведь с золотом у нас не водится, — продолжал сокрушаться Северьян.

— А вы свадьбу победнее устройте, — посоветовал Улыбиным Пестов.

Но Северьян и Андрей Григорьевич оба в голос заявили, что это не годится. Родственники невесты — люди справные, и на бедную свадьбу их не сговоришь. Когда Пестов ушел, Андрей Григорьевич с целью испытать Романа спросил его:

— Сам-то ты, жених, как думаешь? Может, мы без тебя решаем? Больно уж девка у Гордовых хороша жалко будет, ежели не тебе достанется.

— А что тут надумаешь! — ответил Роман. — Мне, может, завтра срок службы подойдет. Жалко мне маму, замоталась она у нас, но я и Елене жизнь портить не могу. Стыда в том нет, ежели я обожду с женитьбой. А вот как на службу не снаряжусь по-хорошему, тогда и вам нагоняй будет, и я стыда не оберусь.

— Молодец! Дельно рассуждаешь! — похвалил его Андрей Григорьевич и велел ему исподволь подыскивать для себя строевого коня.

II

Едва управились мунгаловцы с сенокосом, как было получено предписание атамана отдела начать в свободное от работы время строевое обучение молодых казаков, которым исполнилось восемнадцать лет. Таких набралось около сорока человек. Их разбили на два взвода, и каждое воскресенье выбранные на сходке взводными командирами Петрован Тонких и Никифор Чепалов гоняли их по площади до седьмого пота. Из станичного арсенала Каргин привез учебные винтовки и пики. И холостежь, обученная шагистике, принялась постигать такую премудрость, как разборка и сборка ружейного затвора, зубрежка названий семи его частей, владение шашкой и пикой. Освободили от обучения только явных калек.

Роману не повезло. Попал он во взвод Никифора, который относился к нему с нескрываемой неприязнью и старался донимать его не мытьем, так катаньем. Он следил за каждым его шагом, распекал и наказывал за малейшую ошибку. А наказание было известное — дополнительная порция шагистики и бега. Бегал Роман по площади, лило с него семь потов в то время, когда остальным давалась передышка. Никифор неотступно следил за ним, то и дело покрикивая:

— Бегом!.. Шагом!.. Кру-у-гом!..

Особенно старался он, когда за учением наблюдали старые казаки. Угодить на придиру взводного было невозможно. Роман терпел, терпел и стал просить Каргина перевести его во взвод Петрована. Но Каргин только посмеялся над его просьбой. Узнавши об этом, Никифор решил окончательно доконать Романа. С каждого занятия уходил Роман в мокрой рубашке, с подсекавшимися от усталости ногами. Он заметно осунулся на лицо, стал неразговорчивым и раздражительным.

Однажды Никифор стал распекать его за неправильно сделанный ружейный выпад. Роман возмутился и запальчиво крикнул:

— Что ты все придираешься! Не по правде ведь это! Вон ваш Алешка всем на пятки наступает, а ты ему ни слова!

Никифор топнул ногой, замахал кулаками:

— Молчать!.. Молод, чтобы меня учить... Слушай мою команду! Налево кругом!

Роман потемнел от бешенства, но команду выполнил. Никифор приказал ему отойти к забору и стать на часовую выстойку под шашку. Ребятишки, которые постоянно торчали на площади, немедленно окружили Романа. Они сгорали от любопытства узнать, за что он наказан.

Но самое неприятное еще было впереди. Скоро в церкви кончилась обедня, и оттуда густо повалил народ. Увидев наказанного Романа, многие захотели взглянуть на него поближе. Проходя мимо, они скалили зубы, бросали обидные насмешки или притворно сочувствовали. Лицо Романа горело, шея покрылась липким потом, ныли от напряжения ноги, и все чаще подрагивал в занемевшей руке клинок. Он глядел на проходивших мимо людей, и они сливались в его глазах в цветные пятна, а их голоса доходили до него как из-под земли. Никифор издали наблюдал за ним.

Разодетые в чесучу и сукно богачи с Царской улицы остановились поглядеть на Романа. Платон Волокитин с усмешкой кинул ему:

— Что, как бык, в землю уставился? Стыдно роже-то, небось? Ну-ну, поморгай своими непутевыми глазами! Никифор не отец, он тебя живо уму-разуму наставит.

Роман заскрежетал зубами от бешенства и насилу удержался от искушения броситься на Платона с клинком. Сам не замечая того, переступил он с ноги на ногу, и из груди его вырвался вздох. Никифор немедленно подбежал к нему, принялся грозить:

— Ты у меня не топчись, как корова на льду, не то еще часок прибавлю!

— Так его Никифор, так! — крикнул Платон.

В это время от церкви подошли низовские казаки, соседи Улыбиных. Семен Забережный протолкался вперед, спросил Никифора:

— Представление устраиваешь? — И выругался: — Эх, как был ты стервецом, так и остался!

— Ну-ну, полегче, босяк! — огрызнулся Никифор. — Не тебе меня учить, как службу исполнять. Проходи давай!

Семен передернул плечами, подошел к Никифору вплотную:

— Что-то на войне ты не такой храбрый был. Чего здесь расхрабрился? Шибко не задавайся, командира из себя не строй. Ты ведь, паря, тыловая крыса, писарская душа, а не командир. Тебя самого надо семь лет учить, пока из тебя казак получится.

Низовские дружно захохотали, верховские насупились, притихли. Связываться с Семеном охотников не находилось. Никифор растерянно глядел на Семена, не зная, что ему ответить. К толпе подошел Каргин. Никифор бросился к нему, начал жаловаться на Семена. Каргин выслушал его, недовольно хмурясь и покусывая кончик уса, потом спросил Семена:

— Какого чорта занятиям мешаешь?

— Тут не занятия, а цирковое представление, — показал Семен на Романа. — Никифор фокусы над Ромкой устраивает, на посмешище его выставил.

— За что наказал парня? — повернулся Каргин к Никифору.

Плохо соображает, весь взвод мне портит.

— Не он тебе взвод портит, а ваш кривопятый Алешка. Ромку хоть сейчас в гвардию, а из Алешки обозника даже не выйдет.

— Верно... У него одни сынки, другие пасынки, — поддержали Семена низовские. — Такого командира поганой метлой гнать надо.

Каргин, не говоря ни слова, повернулся к Роману:

— Казак Улыбин! Стоять вольно!

Роман радостно вздрогнул, опустил клинок и, переводя дыхание, ловко кинул его в ножны.

«Молодец!» — отметил про себя Каргин и приказал ему:

— Иди к Петровану и скажи, что я перевел тебя в его взвод.

Довольный таким оборотом, Семен выразил Каргину свое одобрение:

— Правильно поступил, атаман! Писарям в таком деле потакать нечего.

Но верховские сердито загудели все разом. Платон зычно забасил:

— А по-нашему — неправильно. Ты, атаман, из Никифора дурака сделал. Где же у тебя дисциплина? Так с парнями сам чорт не сладит.

Ободренный заступничеством верховских, Никифор опрометчиво напал на Каргина:

— Под Сенькину дудку, Елисей, пляшешь? Я старший урядник и георгиевский кавалер. Нечего было меня позорить!

Каргина это вывело из себя. Он решил круто оборвать Никифора, показать ему, что не живет чужим умом. Опалив его тяжелым взглядом, Каргин прикрикнул:

— Урядник Чепалов!

— И без тебя знаю, что урядник! — горячился Никифор, не желая уняться.

— Смирно! — властно рявкнул Каргин. — Ты разговариваешь не с приятелем, а с атаманом!

Неожиданный окрик сразу образумил Никифора. Он отшатнулся назад, кинул руки по швам и замер. Отчеканивая каждое слово, Каргин принялся распекать его:

— Много думаешь о себе... Ур-рядник! А знаешь, что ты закон переступил?.. Пока не принял казак присягу, его даже генерал не смеет под шашку поставить, а ты поставил. Должно быть, по гауптвахте заскучал? Гляди, за это, как миленькому, тридцать суток приварят, если делу ход дать. Понятно?

Никифор растерянно заморгал глазами:

— Я ведь их не знаю, законов-то. Мое дело — обучать казака, раз я на то поставлен.

— А раз не знаешь, так не говори, что я под чужую дудку пляшу!.. Можешь идти.

Никифор отошел от него и смешался с толпой верховских. Провожая его взглядом, Каргин заметил, что его оттопыренные уши краснели от стыда. «Не понравилась проборка уряднику», — позлорадствовал Каргин, но, вспомнив, что это означало ссору с Чепаловыми, стал обвинять себя в излишней горячности. Ссориться с ними без особой в том надобности не следовало.

Пока донимал он Никифора, на площадь пришел Северьян, которому сообщили низовские ребятишки, что Роман поставлен под шашку. Шел Северьян затем, чтобы поругать и постыдить сына. Но, узнав, что наказал его Никифор напрасно, он вздохнул с облегчением. В это время и увидел его Каргин. Досадуя на свою ссору с Никифором, он подошел к Северьяну и стал на нем изливать свою досаду.

— Купил сыну коня?

— Не успел, Елисей Петрович. Только-только с сенокосом управился.

— О чем же ты думаешь? На кого надеешься? — повысил голос Каргин. — Даю тебе сроку четыре недели. Вывертывайся, как тебе угодно, а коня заводи. Я за тебя отвечать не хочу.

— Достаток, Елисей Петрович, не позволяет, а то я тянуть не стал бы.

— Брось прибедняться. Многие не лучше тебя живут, а сыновей справили... Смотри, через четыре недели проверю, — сухо бросил на прощание Каргин.

Когда он ушел, Северьян пожаловался соседям:

— Вот загвоздка! Прямо хоть быков со двора своди. И чего это Каргин несет на меня? Мог бы до нового хлеба повременить, а он — вынь да положь...

В тот вечер Улыбины долго совещались всей семьей. Северьян горячился, ругал войну, атамана и богачей, которые ехидно посмеивались, когда разносил его Каргин. Авдотья во всем поддакивала ему. Но едва он заикнулся о продаже быков, как она напустилась на него и твердо заявила, что продать их не даст.

— Тогда придется Гнедого и одну из коров на базар выводить.

— И корову не дам! — решительно заявила она. — Их у нас не десять, а две.

— Опять двадцать пять! — развел Северьян руками. — А что же тогда нам делать?

Авдотья уткнула лицо в ладони и заплакала. Вволю наплакавшись, сказала:

— И быков мне жалко и коровы... Не могу я... Сами решайте.

Андрей Григорьевич все время молчал. Искать выход он предоставил сыну и невестке. Но, видя, что они никак не договорятся, сокрушенно вздохнул и вынес решение:

— Предадим корову и Гнедого. Жалко с ними расставаться, только вы не жалейте. Зубы стисните, а не жалейте. Сына на службу надо с легким сердцем снаряжать, иначе отвернется от него в бою ангел-хранитель. Этому меня еще отец с матерью учили, а им тоже родители так наказывали.

Через три дня приискатель из Шаманки купил улыбинскую корову-пеструху. Когда он выводил ее из ограды, Авдотья, до крови закусив губы, стояла на крыльце и смотрела ему вслед сухими и темными от горя глазами. А еще через неделю не стало в усадьбе Улыбиных и Гнедого. Оставшийся в одиночестве Сивач по вечерам тоскливо ржал во дворе. Роман глядел на него, и острая печаль щемила ему сердце. Заходя во двор, чтобы кинуть Сивачу травы, он с горечью находил на пряслач забора, там, где чесался во время весенней линьки Гнедой, клочки его пыльной шерсти.

III

Покупать коня Улыбины поехали в Нерчинский завод и пригласили с собой Герасима Косых, любителя и знатока лошадей. Выехали налегке. Роман кучерил, а отец и Герасим дремали в задке тарантаса. Еще по утреннему холодку добрались до места. Северьян первым делом повел Герасима в китайскую харчевню. Они выпили по чашке рисовой водки, закусили пампушками и варенной на пару свининой. Роман дожидался их на крыльце. Вышли они оттуда оба красные и разговорчивые. Герасим хлопнул Романа по плечу:

— Ну, Ромка, коня тебе выберу — век будешь меня благодарить!

— Дай бог, — сказал Северьян.

На базаре уже шумел и толкался народ. В праздничной пестрой толпе мелькали белые войлочные шапки караульских казаков, рыжие бороды здоровяков-староверов, соломенные шляпы украинцев, цветные рубахи цыган и синие далембовые курмы китайцев. Скрипели телеги, ржали лошади, хлопали бичами цыганы. Над базаром носились голуби. В церквах звонили колокола.

Северьян и Герасим прошли через весь базар, огляделись. Роман не отставал от них. За мучными лабазами пахло свеженакошенной травой, навозом. На крайней от дороги телеге стоял скуластый, с вислыми усами караулец. К задку телеги был привязан вороной конь. Караулец указывал на него кнутовищем и нараспев кричал:

— Кому строевого коня — ходи до меня!..

Конь был рослый и статный, с белой звездой на лбу. Гладкая шерсть его лоснилась на солнце. Герасим подошел к коню, проворно ощупал бабки и копыта. Потом потрогал крутой зашеек, надавил кулаком на левый пах и мимоходом заглянул в зубы. Караулец молча наблюдал за ним и, когда тот закончил осмотр, с видом превосходства осведомился:

— Ну как, хорош?

— Хорош воду возить.

— Ты, брат, оказывается, шутник! — захохотал караулец и замахнулся на Герасима бичом. — Давай уходи, пока я тебя через всю спину не вытянул.

— Не пори горячку, — погрозил ему Герасим, — меня не проведешь. Бракованный твой конь по двум статьям. На заднем копыте у него венечная трещина, замазал ты ее варом, да плохо. А второго изъяна, хвати, так и сам не знаешь.

Караулен, сразу присмирел и завял. С минуту он боролся с собой, потом расплылся в улыбке, завистливо похвалил Герасима.

— Ну и чортушко ты! У змеи — и у той ноги найдешь... Скажи-ка, что еще за изъян у коня?

— В колене правой передней ноги небольшая опухоль. Сейчас она махонькая, но ежели коня не поберечь — разрастется и воспаление даст. Прикладывай к ней горячие отруби, ежели никого не околпачишь сегодня.

— А с копытом что делать?

— Береги от мокра и грязи...

Пошли дальше. Внимание Романа привлек к себе светлорыжий, с волнистой гривой на обе стороны конь. Приглянулся конь и Герасиму. Он осмотрел его, ощупал и, не спросив цены, пошел прочь. Роман догнал его, раздраженно спросил:

— Неужто и этот негодный?

— С щулятной грыжей, паря, годных не бывает. А у этого застарелая. Надсади его самую малость — и готов.

Больше двадцати лошадей осмотрел Герасим, прежде чем остановил свой выбор на гнедом четырехлетке с горбатой сухой головой.

— Этот подойдет, — шепнул он Северьяну. — Ежели цена по тебе — покупай.

Роман услыхал и недовольно нахмурил брови. Конь ему не понравился. Был он какой-то угловатый, длинный и казался старше своего возраста. Пока отец запрашивал хозяина о цене, Роман с сердцем сказал Герасиму:

— С таким конем нас в улице на смех подымут.

— Не брыкайся, паря, не придуривай.. Гнедко хорош, он как из цельного куска выкован. Такому в воинском деле цены нет. Пусти его погулять на месяц, и он тебе покажет себя. На тонконогих за таким не угонишься.

Хозяин гнедого оказался несговорчивым. Запросил цену и не сбавлял. Три раза отходили от него Улыбины и возвращались обратно. Рядились с божбой и руганью, хаяли коня с великим усердием. Всякий раз находил у него Герасим новые недостатки. Наконец хозяин сбавил десятку, и тогда ударили по рукам. Северьян достал бумажник. Когда отсчитывал деньги, руки его дрожали, и Роману было неприятно глядеть на него. Трижды пересчитав деньги, Северьян для верности дал пересчитать их Герасиму и только после этого с тяжелым вздохом вручил хозяину коня. Тот в свою очередь пересчитывал деньги до того, что вспотел.

Надев на коня улыбинский недоуздок, хозяин передал его повод Роману, прослезился и сказал:

— Бери, парень, владей. Ни в жизни бы я с ним не расстался, да нужда пристигла. А конь такой, что ты мне не раз спасибо скажешь.

Спрыснуть покупку Северьян и Герасим снова зашли в харчевню. Когда поехали домой, Роману пришлось их силой усаживать в тарантас. В тарантасе Северьян все время лез целоваться к Герасиму. Только выехали за город, как он закричал на Романа:

— Остановись!

Роман остановил лошадей, спросил, в чем дело.

— Слезай! — приказал отец. — Надо купленного в хомуте испытать. Запряги мне его коренным.

— Что ты, Северьян! — начал уговаривать его Герасим. — Так, паря, не делают. Не успел купить — и сразу в хомут. Ты его в свои ворота на поводу введи. А чтобы не тосковал он на новом месте, шелковый кушак в воротах расстели.

— Тогда давай я на него верхом сяду...

— Да ведь у нас седла нет.

— А я и без седла могу, — куражился Северьян, — я джигитовать умею. Я на смотрах призы завсегда брал.

— Ты лучше выпей еще маленько, — подал ему Герасим купленный про запас шкалик.

— И выпить могу... Я все могу, — тянул он, через силу ворочая языком.

После добавочной выпивки его совсем развезло. Блаженно улыбаясь, привалился он к стенке тарантаса и попробовал петь. Но тут же уронил голову на грудь, вытянул ноги и начал высвистывать носом. Герасим повернул его на бок, прикрыл ему голову и сказал Роману:

— Слаба ваша родова насчет вина.

— А ваша разве лучше?

— Сравнил тоже! — обиделся Герасим. — Я моложе был, так на спор тюрю из водки делал. Вылью, бывало, в миску две бутылки, накрошу туда хлеба, сверху перчиком сдобрю и хлебаю себе на здоровье.

Занятый своими мыслями Роман усмехнулся, но ничего ему не ответил.

Дома их нетерпеливо дожидались. Сразу же после обеда Андрей Григорьевич вынес на крыльцо табуретку, уселся поудобнее и стал поглядывать на заречный хребет, по которому вилась дорога из Нерчинского завода. Авдотья за день дважды гадала на сите. Оба раза сито, подвешенное на веревочке, повернулось по ходу солнца. Это предвещало удачу. Она повеселела и начала прибираться по дому. На закате ее позвал с крыльца Андрей Григорьевич.

— Кажись, едут, — сказал он. — Ну-ка, погляди давай, у тебя глаза поострее.

Авдотья прислонила к глазам ладонь, долго и пристально разглядывала спускавшуюся к Драгоценке тройку. Потом уверенно проговорила:

— Они. Купленного коня у оглобли ведут. Надо встречать.

Вернувшись в горницу, Авдотья принарядилась и, захватив с собой два шелковых кушака и ломоть ржаного хлеба, выбежала в ограду. Андрей Григорьевич широко распахнул ворота. Она расстелила по земле кушаки.

Роман лихо подкатил к воротам, круто осадил лошадей. Северьян и Герасим вылезли из тарантаса, приосанились. Андрей Григорьевич, прямой и торжественный, подошел к телеге, отвязал коня и повел его в ворота. Конь прошел в них, наступив на кушаки. Все обрадовались, оживленно заговорили. Примета была хорошая. Андрей Григорьевич скормил коню поданный Авдотьей ломоть, ласково потрепал его по шее.

— Суховат, но вынослив. Добрым строевиком будет... Спасибо, Герасим, постарался.

Поглядеть на коня пришли дружки Романа. Они смотрели ему в зубы, ощупывали копыта и бабки и поздравляли Романа с покупкой.

Когда старики ушли в дом, Данилка Кирсанов отозвал Романа в сторону. Щуря в усмешке масляные глаза, подал ему треугольный, заклеенный серый конверт.

— Это тебе с глазу на глаз Агапка Лопатина велела передать... Догадываешься, от кого?

Роман отрицательно помотал головой и почувствовал, что краснеет. Ему стало совестно, словно уличил его Данилка в чем-то дурном. Он спрятал письмо в карман. Читать его не хотелось. Никакой радости письмо не сулило, в нем могли быть только упреки и жалобы. После ужина Роман все же прочел его. Но упреков и жалоб в нем не было. Дашутка только хотела обязательно его видеть и просила прийти за чепаловский огород, когда стемнеет. Роман не пошел туда, твердо решив больше с ней не встречаться.

IV

В Успеньев день в Мунгаловском был престольный праздник. В этот день после обедни на сопке с часовенкой служился молебен, после чего начиналось праздничное гулянье, — Считалось зазорным не погулять в этот праздник, не иметь полного дома гостей. Самый последний бедняк тянулся из последних сил, чтобы иметь на столе и еду и выпивку. Но война поубавила наплыв гостей, и хлебосольные мунгаловцы остались недовольны своим праздником.

Молебен на сопке начался поздно. Все утро ждали гостей, а они не ехали. Почти одни посёльщики собрались к полудню у белой часовенки. Священник Степан долго морил их на сопке. Надеясь, что гости еще подъедут, он не начинал богослужения и терпеливо коротал время под кустиком дикой яблони, в окружении дьякона, псаломщика и церковного старосты. Кругом их, по склонам сопки, сидели, стояли и лежали на траве живописные, праздничные группы казаков и казачек. Под сопкой с веселым гомоном купались в Драгоценке ребятишки.

День был жаркий, жгуче блещущий. Ярко отсвечивала зелень листвы и трав, сверкали на горизонте белые терема облаков, ослепительно синело небо. Истомленные зноем мунгаловцы, наконец, не вытерпели и послали к отцу Степану двух благообразных стариков с просьбой начинать молебен. Отец Степан поглядел на солнце, встал с нагретой травы и начал облачаться в свою сияющую, как начищенный самовар, одежду. Увидев это, люди со всех сторон заторопились к часовенке.

Роман, Данилка и еще несколько парней лежали на западном склоне сопки, под весело лопотавшими на ветерке березками. Изредка они лениво перебрасывались словами. Когда начался молебен, никто из них и не подумал тащиться к часовенке. Вместо этого они растянулись поудобнее на теплой земле, от которой исходил крепкий и острый душок богородской травы. От часовенки доносились к ним приглушенные расстоянием голоса: то монотонный, навевающий дремоту тенорок отца Степана, то сотрясавшая знойный воздух, рокочущая октава дьякона.

Роман лежал на боку, подперев рукой свою голову, и глядел вниз, на долину. Плавленым золотом горели там изгибы Драгоценки, кусты и зароды сена. По дороге на сопку он видел в толпе казачек нарядную, но какую-то приниженную, с тоскливыми глазами Дашутку и думал теперь о ней. Жилось ей, невидимому, неизмеримо горше, чем ему. Была она как придорожная березка, которую мимоходом задело и тяжело поранило пыльное колесо. Гнется, вянет березка, и неизвестно, суждено ли ей распрямиться и зазеленеть вновь. После своего возвращения из больницы Роман не встречал Дашутку до сегодняшнего дня. Он всячески избегал тех мест, где была хоть малейшая возможность столкнуться с ней. Одно упоминание ее имени заставляло его жестоко страдать, пробуждало в нем чувство тоски и не совсем осознанной ненависти к ней. Порой он так ее ненавидел, что желал ей смерти. И недавнее письмо ее принесло ему только тягостное раздражение. Но нечаянная встреча по дороге на сопку вновь всколыхнула думы о ней. Разительная перемена, происшедшая с Дашуткой, породила к ней чувство жалости, показала меру ее страданий. Она напомнила и осветила новым светом все, что он с удовольствием забыл бы навсегда, как страшный сон. И жалость, запавшая в сердце, не осталась бесследной. Тотчас же Роман поймал себя на желании узнать, зачем искала Дашутка свидания с ним...

Чтобы рассеять свои гнетущие мысли, он поднялся и стал звать парней купаться на Драгоценку.

— Подожди. Кончится молебен, тогда и пойдем, а то старики ругаться будут, — отозвался за всех Данилка.

— Ну, как хотите, а я пошел, — сказал Роман и начал спускаться в долину по крутому каменистому склону, придерживаясь за верхушки вишнево-красной горной таволожки.

На Драгоценке он выбрал погуще кусты, разделся и с высокого берега бросился в воду. Когда молебен кончился и молодежь с веселыми криками ринулась к реке, Роман поспешил одеться. Ему не хотелось толкаться среди парней, и он направился домой берегом Драгоценки. В тенистом черемушнике одной из излучин столкнулись с ним Агапка с Дашуткой лицом к лицу. Дашутка испуганно отшатнулась, побелела, затем несколько овладев собой, медленно проговорила:

— Не подумай чего, Роман Северьяныч, мы тебя не искали...

Роман стоял и не знал, что ей ответить. Она уничтожающе посмотрела на него сощуренными глазами, повернулась и пошла прочь. Агапка, с испугом и удивлением наблюдавшая за ними, молча покачала головой и бросилась догонять ее.

С безнадежно испорченным на весь день настроением вышел Роман из кустов. Далеко впереди себя он увидел идущих через овсяное поле Дашутку с Агапкой. Алый Дашуткин платок горел на солнце, как капля крови, и сердце Романа болезненно сжалось.

Домой он пришел позже всех и в ограде увидел отца, запрягавшего в тарантас лошадей. На крыльце, одетый по-дорожному, стоял Андрей Григорьевич с заплаканными глазами.

— Вы это куда? — спросил Роман у отца.

— В Орловскую. Нынче через нее нашего Василия повезут. Его ведь, брат, на поселение погнали... Надо с ним свидеться, ежели удастся.

— Тогда и я с вами. Мне тоже хочется на дядю поглядеть.

— Поедем. Садись за кучера, — согласился отец и стал подсаживать в тарантас Андрея Григорьевича.

Роман быстро взобрался на козлы, взялся за вожжи.

— Ну, держитесь. Покачу с ветерком! — сказал он и взмахнул бичом.

Через сорок минут Улыбины уже подъезжали к Орловской. Но как ни торопились они, а Василия не застали. Сопровождавшие его солдаты конвойной команды не разрешили ему даже напиться в станице чаю.

Во время короткой остановки, пока перепрягали лошадей, успел Василий шепнуть знакомому писарю Шароглазову, что увозят его в Якутскую область.

Поздно ночью, удрученные неудачей, Улыбины вернулись домой. Расстроенный Андрей Григорьевич к утру расхворался и трое суток лежал, не подымая головы.

Оживило его неожиданно полученное письмо от Василия, присланное им с ямщиком, который вез его от Орловской до Газимурского завода.

Собрав всех семейных, приказал Андрей Григорьевич Роману вслух прочитать письмо. Унимая волнение, уткнулся Роман в торопливо написанные карандашом размашистые строки и не оторвался, пока не дочитал их до конца.

«Дорогой отец! — писал Василий. — Думал я, что повидаюсь наконец-то с тобой и дорогим моим братом Северьяном Андреевичем. Но случилось так, что в самую последнюю минуту конвойных, которые обещали мне это устроить, заменили другими. Предупредить вас об этом я уже не мог, а свидеться с вами мне так хотелось!

Я убежден, что вы считаете меня глубоко несчастным человеком. Но я по-своему счастлив и не жалуюсь на судьбу. Увозят меня от родимых мест далеко на север, а мне кажется, что я уезжаю навстречу самой лучшей весне моей жизни.

Судя по всему, что делается сейчас на белом, свете, ссылка моя не будет долгой. В этом я твердо уверен и надеюсь, что еще встречусь с вами.

Крепко вас обнимаю и целую. Поклонитесь от меня Авдотье Петровне и племянникам моим Роману и Гавриилу Северьяновичам. Когда случится в жизни русского народа долгожданная перемена к лучшему, я не сомневаюсь, что они поймут и одобрят своего дядю. Тогда они узнают всю правду и обо мне и о многих, многих тысячах людей, которые томятся сегодня в тюрьмах и ссылке.

Еще раз всем вам низко кланяюсь, желаю здоровья и душевной твердости.

Ваш Василий».

Прослушав письмо, Андрей Григорьевич взял его у Романа и долго молча разглядывал в нем каждую строчку.

— Долгожданная перемена в жизни... да еще и к лучшему... «Узнают всю правду обо мне... о многих тысячах людей, которые томятся в тюрьмах...» — повторил он го, что, видимо, более всего поразило его в этом письме, и задумался: «Что же это за правда такая, за которую его в тюрьму упрятали?..»

Потом бережно свернул, вложил в конверт и передал Северьяну:

— Спрячь его, сын, на божницу. Порадовал меня Васюха, шибко порадовал! Теперь я вижу, что с пути он не сбился. Свела его, видно, жизнь не с ворами и мошенниками, а с хорошими людьми. За правду, за народ муки приняли эти люди, дай им господь здоровья. Теперь, если и не дождусь его, умру спокойно.

V

С войной торговые дела Чепалова пошли все хуже и хуже. Чем дальше затягивалась война, тем труднее приходилось доставать ему товары. Больше половины полок у него в магазине пустовало, а на остальных лежала никому не нужная заваль. Не было не только мануфактуры, даже керосин и сахар не всегда водились у Чепаловых. Уже не раз прикидывал купец, не лучше ли совсем прикрыть торговлю, да не соглашался на это Никифор, который время от времени, хотя и втридорога, умудрялся добывать кое-какой товар. Правда, всего в тридцати верстах была Маньчжурия. Китайские бакалейки на том берегу Аргуни ломились от всякой всячины и торговали с завидной бойкостью. Все приаргунские станицы носили шанхайскую далембу, пили, после закрытия монополек, цицикарский ханшин. Многие купцы, знакомые Чепаловым, смело продавали, взамен русских, китайские товары прямо с полок. Но Сергей Ильич долго считал контрабанду несолидным и недостойным для себя занятием. Так, по крайней мере, он говорил Никифору, который напрасно сулил ему от поездок за Аргунь золотые горы. На самом же деле купец боялся связанного с этим риска. Только осенью шестнадцатого года, когда Аргунь замерзла, решился он отправить Никифора за границу, строго-настрого наказав ему соблюдать осторожность. Для первого случая велел он ему купить кирпичный чай, а при встрече с таможенниками бросать его с воза и удирать. Съездил, однако, Никифор удачно, а по возвращении уверил отца, что быть контрабандистом — дело немудреное. Охранялась граница плохо. «От Абагайтуя до самой Стрелки, — шутил Никифор, — полтора таможенника, — да и тех легко заставить смотреть на все сквозь пальцы, стоит лишь позолотить им руку».

Сначала купец контрабандные товары продавал только тем, на кого смело мог положиться, и держал их в зимовье под полом, но скоро осмелел и начал сбывать в открытую все, что привозил Никифор. Дела его сразу заметно поправились, и с прежним хорошим настроением стал он похаживать по своей обширной усадьбе. На святках пришлось ему пережить неприятную ночь. Только что вернулся Никифор из-за границы, как нагрянуло к ним с обыском таможенное начальство. От страха купец не мог сказать двух слов, когда вошел таможенный чиновник и солидным баском попросил его одеться и пройти с ним в магазин. Поскрипывая козловыми сапогами, обрывая с усов ледяные сосульки, прохаживался чиновник по столовой, пока купец дрожащими руками натягивал на себя одежду. Чиновник щурил на него свои маленькие, заплывшие глазки и нагло посмеивался в усы. Наконец купец оделся, но чиновник уходить из столовой не торопился, делая вид, что никак не может согреть озябшие на холоде руки. Купец сообразил, что это неспроста. Не долго думая, повалился он чиновнику в ноги и стал упрашивать.

— Не губите, ваше благородие! Заставьте бога молить за вас...

— Не могу-с, сударь! — прервал его чиновник. — Служба есть служба. Будьте добры встать.

Сложив руки за спиной, чиновник быстро повернулся к окну, словно увидел в расписанных морозом узорах нечто весьма интересное. Купец решил, что все пропало. С трудом подняв голову, взглянул он на чиновника о чувством полной обреченности. Но тут ему бросились в глаза занятые странной игрой холеные чиновничьи руки.

Чиновник стоял к нему спиной. Правая, далеко вытянутая рука его, перехваченная в кисти левой, то и дело сжималась и расжималась.

Купец сразу повеселел, слез на его ресницах как не бывало. Он спокойно поднялся на ноги, для приличия громко охнув. Через минуту рука начальства, которая напоминала купцу зубастую щучью пасть, накрепко сжатая, величественно уплыла из-за спины, на мгновение задержалась у алчно сверкнувших глаз и немедленно опустилась в нагрудный карман. Когда чиновник повернулся к купцу, в лице его совершилась разительная перемена. Он добродушно посмеивался. Похлопав купца по плечу, ласково, нараспев проговорил:

— Уладим, все уладим...

«Еще бы не уладить. Ведь я тебе, голубчик, второпях сотенную сунул», — выругался про себя купец и, притворно улыбаясь, пригласил чиновника отужинать.

За ужином, изрядно подвыпив, чиновник все время называл его «милым Сергеем Ильичом», а под конец откровенно сказал:

— Я ни минуты не сомневался, что мы сговоримся. Людей понимать я умею, выручить хорошего человека всегда непрочь.

Купец угрюмо слушал его и думал: «Выручил! Век бы ее не было, такой выручки». Чем дальше, тем больше он огорчался. По его расчетам выходило, что переплатил он чиновнику не меньше пятидесяти рублей. «Застиг ты меня врасплох, а то бы разговор у нас другой вышел», — с ненавистью глядел он на довольную физиономию своего гостя и незаметно старался отодвинуть от него подальше графин с наливкой.

После этого случая Сергей Чепалов магазин закрыл и стал всем говорить, что заниматься торговлей окончательно бросил. Сколько ни привозил Никифор заграничных товаров, в поселке они их не продавали, возили контрабанду на прииски. Там они не только выгодно сбывали все, что привозили, но и скупали у старателей золото, которое с большими барышами переправляли за Аргунь. По приискам купец всегда разъезжал с Алешкой. По зимним, глубокоснежным дорогам смело гоняли они заиндевелую тройку в любую пору. В кошевке у них было приделано второе дно, туда и прятал купец мешочки с золотом. В одну из поездок, когда они возвращались с прииска Тайного поздно вечером, увязалась за ними трое конных и гнались вплоть до Мунгаловского. После этого случая Алешка наотрез отказался ездить с отцом. Но купец уже опять осмелел: волков бояться — в лес не ходить.

— Будем с Никифором ездить, — сказал он. — Мы не из пугливых.

Они запаслись шестизарядными «смит-вессонами» и продолжали разъезжать по-прежнему. В кошеву запрягли лучшую тройку, на которой легко делали в сутки стоверстные перегоны. Опасные места проезжать норовили ЛИРМ.

Только раз, в начале февраля, понадеявшись на светлую, месячную ночь, ехали они домой через таежный Яковлевский хребет. Везли с собою около двух фунтов чистого песку. Никифор кучерил. а Сергей Ильич, привалившись к задку кошевки, зорко поглядывал по сторонам. Погода тем временем испортилась. На высоко стоявший полный месяц набежали тучи, подул ветер. Дорога, сжатая справа утесами, а слева — черным тыном тайги, круто ползла на перевал. Здесь-то и услыхал Сергей Ильич быстро настигающий их топот. Он перекрестился и выхватил из-за пазухи револьвер. И в это же время Никифор шепнул ему:

— Впереди на дороге люди.

Бросив вожжи, Никифор выскочил из кошевы и упал в придорожную канаву, скрытую в тени утеса.

— Эй, купец, давай золото, а не то живота решим! — крикнули из-за косматых белых кустов.

— Вот вам золото! — выстрелил купец на крик и тоже бросился из кошевы в канаву.

С деревьев посыпались на дорогу снежные хлопья. Испуганные выстрелом, кони шарахнулись с дороги в сторону и завязли в сугробах. Кошева, зацепившись за пень, перевернулась. Первыми же ответными выстрелами грабители уложили коренника и одну из пристяжных. Третья лошадь запуталась в постромках и билась, тяжело всхрапывая.

— Ну, кажись, пропали, — сказал купец, зарываясь поглубже в снег.

— Ничего, держись! — подбодрил его Никифор. — Здесь темно, нас им не видать.

— Сдавайся, толстосум! — сказал уже гораздо ближе все тот же голос.

Купец хотел было снова руганью ответить на крик, но Никифор ткнул его под бок и приказал:

— Молчи! Пусть теперь они сунутся...

Но грабители сунуться не посмели. Добив двумя выстрелами последнюю пристяжную, вдоволь наругавшись, они уехали. На прощание пригрозили:

— Не минуешь нашей пули, купец! Мы еще встретимся.

До утра просидели Чепаловы в канаве, не рискуя выглянуть на дорогу. Спасла их только добрая одежда. На обоих были шубы и собачьи дохи, а на ногах оленьи унты. Утром, с обмороженными лицами, прихватив золото, добрались они до постоялого зимовья. Оттуда съездили за кошевой и упряжью убитых коней. Сергей Ильич попробовал было содрать с коней шкуры. Но за ночь конские туши так промерзли, что при ударе глухо звенели. Шкурами пришлось попуститься.

С тех пор не захотел ездить с отцом по приискам и Никифор. Пришлось Чепалову прекратить выгодную торговлю. Он заметно осунулся, пожелтел и сиднем сидел дома, злой на весь мир и больше всего на самого себя. Домашние, угождая ему, старались не стукнуть, не брякнуть. Каждый день он порол чересседельником внучат, доводил до слез невесток, ругал сыновей лежебоками и трусами. Ребятишки старались совсем не попадаться ему на глаза. Степанида Кирилловна первое время попробовала его уговаривать, но купец и ей под горячую руку поднес затрещину, после чего она не на шутку расхворалась и редко выглядывала из спальни.

Досадовал на себя Чепалов за то, что, несмотря на уговоры, не остался тогда ночевать на прииске.

— Угораздило же дурака! Каких коней загубил! А ночуй я там — ничего бы не случилось, — без конца сетовал он, слоняясь по комнатам большого притихшего дома.

Вскоре на том же Яковлевском хребте был убит и ограблен Михайловский купец Тепляков. «Ага, значит, не один я впросак попался», — подумал Чепалов, услышав об этом. Теплякова он хорошо знал. Это был пухленький, с большим брюшком старичок из ссыльных поселенцев.

— Хитрее тарбагана был Лавр-то Семенович, а попался-таки. Ухлопали, — сообщил он невесткам и даже как будто повеселел; приказал топить баню, хотя была только середина недели.

Из бани Чепалов вернулся совсем довольный. В черных бурках на босу ногу, в белой рубахе с расстегнутым воротом, сидел он на кухне за самоваром. Чай с брусничным вареньем приятно освежал его. То и дело вытирал он потеющее лицо мохнатым голубым полотенцем и не спеша опоражнивал стакан за стаканом. В окошко он видел улицу и розовые от заката заречные сопки. По улице гнали казачата на вечерний водопой табуны лошадей, пощелкивая бичами; с возом зеленого сена проехал запоздавший Никула Лопатин, прошла старуха в бурятской шубе.

Увидев за плечами Никулы ружье, купец решил, что Никула ездил осматривать ловушки на колонков и за попутье везет сено. Потом стал гадать, попался или нет Никуле колонок. Решил, что попался. В этом его убедило то, как бодро поглядывал Никула по сторонам.

Короткий закат между тем догорал. На снежных гребнях сопок потухли оранжевые блики света. Сквозь сизую изморозь неясно замаячили в небе звезды. Купец поглядел на них, подмигнул приглянувшейся ему звезде и после этого почувствовал себя совсем хорошо и уютно.

В ограде хрипло залаял волкодав. Купец отодвинул наполовину недопитый стакан и повернулся к окну, выходившему в ограду. Кто-то широкоплечий шел мимо окна к крыльцу. Пока он размышлял, «кого несут черти», как обитая кошмой и соломенными вьюшками дверь распахнулась. Белым клубящимся облаком холод ворвался с надворья в кухню. Вошедший стукнулся в темноте о высокий порог.

— Кто это? — не вытерпел купец.

— Я. сват, — откликнулся глухим, простуженным голосом Епифан Козулин. — Чуть не изувечился у вас. И чего это сидите в темноте?

— Чего же спозаранку керосин жечь, еще не ночь...

— Ну, здорово, сват! — перекрестился Епифан на иконы.

— Здорово, здорово! Давненько не заходил.

— Некогда все было, дела, — ответил Епифан, а сам подумал: «Не шибко к тебе находишь. Раз примешь, а в другой морду на сторону воротить начнешь».

— Проходи, гостем будешь.

— Да не до гостей, паря.

— С чего бы?

Епифан присел на лавку и, вертя в руках папаху, сообщил:

— Ездил я ноне, сват, в Горную, возил дрова тюремной конторе.

— Почем приняли?

— По три с полтиной, цена у них известная. — Епифан вздохнул, придвинулся поближе к Чепалову. — Новости-то, сват, какие... Прямо беда... Каторгу распускают.

— Каторгу? Да ты смеешься, Епифан! — Сергея Ильича так и подкинуло на лавке.

— Какой тут смех! Плакать надо, а не смеяться... Говорят, царя убрали, оттого и распускают «политику»...

Сергей Ильич схватился за голову.

— Царя? Помазанника божьего?

Он поднялся с лавки, задев за угол стола. Посуда звонко задребезжала, а с самовара сорвалась конфорка и покатилась по полу.

— Царя, сват, самого царя... — сокрушенно говорил Епифан.

— Да рассказывай ты толком! Узнал-то как?

— Узнать, паря, просто было, — начал рассказывать Епифан. — В Горном Зерентуе только об этом и говорят. Мы вот сидим здесь и ни черта не знаем, что на белом свете делается. А в тюрьме об этом живо проведали. Такую штуковину эти «политики» откололи, что только ахнешь. Получил вчера один из тех, что в вольной команде, телеграмму из Петрограда. Всего четыре слова и было в ней: «Сегодня скончался наш папа». Скончался, так скончался, — начальство эту телеграмму арестанту передало, а от нее вся тюрьма ходуном заходила. Тут видишь какое дело: папой-то они царя-батюшку называли. Говорят, в скором времени провожать будут тех, кому воля вышла...

— Вот это новость! Да ведь это конец, всем нам, казакам, конец. Теперь только держись! Такая карусель пойдет, что мертвому позавидуешь. Дожили, нечего сказать!

— А где у тебя семья-то? — спросил Епифан.

— Не знаю, ничего не знаю, — удивив и обидев Епифана, грубо отрезал Чепалов и, словно помешанный, заметался по кухне.

«Экий заполошный», — с опаской косился на него Епифан.

Под ноги купцу попала спрыгнувшая с печки кошка. Он пнул ее и выбежал, пошатываясь, в столовую. Рванул стеклянные створки буфета, ощупью добрался до графина с наливкой. Выпив полный до краев стакан наливки, вернулся в кухню.

На Епифана пахнуло от него винным духом.

«А мне не поднес, пожалел, — разобиделся Епифан пуще прежнего. — Вот и приди к тебе в гости!»

— Ну, я пойду, паря, — сказал он, поднявшись и нахлобучив папаху на самый лоб. — Скот у меня неубранный.

Чепалов промолчал.

Скоро вернулись из бани невестки с ребятишками, пришли из дворов убиравшие на ночь скотину Алешка и работник Митроха Елгин. Чепалов угрюмо сидел на лавке. Дашутка зажгла лампу и, взглянув на свекра, спросила:

— Что это с тобой, батюшка? Не захворал ли? Он злобно буркнул:

— С вами захвораешь! В момент на тот свет отправите.

Сконфуженная Дашутка ушла в куть, зашепталась с Милодорой.

— Чего там забалабонили? Собирайте ужин! — скомандовал Чепалов.

К еде он почти не притронулся и скоро под недоуменные взгляды невесток и сына ушел в спальню.

В спальне было жарко и душно. Перед темной старинной иконой в тяжелом узорном киоте зеленоватой звездой мигала, чадя, лампада, пахло тарбаганьим жиром. На широкой двуспальной кровати спала все еще недомогавшая Степанида Кирилловна.

— Ну и дух тут у тебя, задохнуться можно! — сказал Чепалов и с ненавистью поглядел на Кирилловну.

Поставив на столик-угольник свечу в серебряном подсвечнике, он разулся, тяжело вздыхая, и опустился на пестрый половичок перед иконой. Грузно кланяясь земными поклонами, шептал все немногочисленные, знаемые из пятого в десятое, молитвы. Редко с таким усердием молился он за всю свою жизнь. Раньше, когда бывало пробовала Степанида Кирилловна упрекать его в равнодушии к богу, он огрызался решительно и зло:

— Пускай дураки на лбу шишки набивают, им все равно больше нечего делать. А у меня, слава богу, забот хватает. Вспомни старую пословицу: если сам плох, не поможет бог. Справедливая пословица. По ней и жить надо, пока живется. Придет старость, тогда можно и помолиться, в грехах покаяться.

— Стыдился бы такие речи говорить, богохульник! Бог — он все видит, да не скоро скажет, — говорила на это болезненная и оттого неистово религиозная Степанида Кирилловна.

— Пускай видит, — отвечал ей купец. — Когда церковь у нас строили, кто на нее больше всех пожертвовал? Ну-ка, скажи, старая, кто две тысячи, как одну копенку, отвалил?

— Отвалил, отвалил! — ворчала Кирилловна. — Не от чисто: о сердца ты жертвовал. Перед людьми похвастаться лестно было, вот и отвалил.

Купец выходил из себя и обрывал ее:

— Наговоришь тут, мельница... Мелешь и мелешь... А того понять не можешь, что молиться, что деньги на божий дом давать — все веря. Мне свою веру выгодней деньгами показывать. Мне по целым дням пропадать в церкви некогда.

Так, бывало, говаривал Кирилловне, хитро щурясь, купец. По сегодня он со всем жаром души молился богу, в чье существование не особенно сильно верил.

От бесконечных его охов и вздохов проснулась Кирилловна и не на шутку перепугалась. Ей показалось, что она умирает, от этого и молится так жарко Сергей Ильич. Но, придя в себя, решила, что несчастье случилось с Арсением, который три года воевал на каком-то Кавказе. «Наверное, письмо пришло, убили». Не в силах пошевелиться от подступившей к сердцу слабости, долго глядела она на мужа немигающими глазами, потом спросила:

— Убили?

— Кого? — не переставая креститься, спросил в свою очередь купец.

— Арсения.

— Не бреши, не бреши, дура!

— А с чего ты молиться вздумал?

— С чего, спрашиваешь? С хорошего не будешь молиться, прости господи... Где у тебя золотые спрятаны?

— В сундуке. А зачем они тебе на ночь глядя понадобились?

— Каторгу распускают. Говорят, царя-то убрали, — поднимаясь с половика, ответил Сергей Ильич.

— Мать пресвятая богородица!.. — запричитала Кирилловна и часто-часто закрестилась.

— Ага, проняло! — позлорадствовал купец. — Ну, ладно, ладно, говорю, давай деньги и золотишко давай. Прятать буду.

Кирилловна поднялась с кровати. Переваливаясь с боку на бок, шлепая надетыми на босу ногу туфлями, подошла к сундуку, сняла с него из цветных лоскутьев сшитый коврик и склонилась над замком. Замок, раскрываясь, прозвенел певуче и гулко. Чепалов всегда любил замки с таким звоном. Ему казалось, что звон сундуков свидетельствует о прочности нажитого, о благополучии.

В сундуке, слегка посыпанные нафталином, выцветали старинные платья, полушалки и шали — приданое Кирилловны, которого не износила она за целую жизнь. Завернутая в узорную шаль, на самом дне стояла большая, красиво отполированная шкатулка из даурской березы. В ней хранились один к одному золотые десятирублевки. Берег их Чепалов на черный день, о котором напоминал всякий раз, когда упрекала его Кирилловна в скупости. Взяв шкатулку, вышел он, крадучись, из спальни. Постоял, прислушался и на цыпочках прошел через столовую и кухню.

Поставив шкатулку на кядку с водой, подошел к вешалке. Через минуту, одетый в шубу, с револьвером в кармане и шкатулкой в руках вышел он на крыльцо. Долго вглядывался в черную мглу ночи. По ограде, гремя проволокой, метался волкодав, из зимовья донесся жалобный крик ягненка. Чепалов окликнул волкодава.

Верный пес, приближаясь к хозяину, глухо и преданно зарычал.

Рычание волкодава, такое привычное, успокоило Чепалова.

— Ну, ну, сторожи, — ласково сказал он и пошел в зимовье.

Украшенная бахромой куржака низенькая дверь зимовья, раскрываясь, мяукнула жалобно, как котенок. Из темной и теплой глубины дохнуло острым запахом куриного помета. Сгрудившиеся у порога ягнята метнулись прочь, забеспокоились, захлопали крыльями куры.

Добравшись до печки, где стоял на кирпичном выступе оклеенный бумагой фонарь, Чепалгл чиркнул спичку, зажег оплывший огарок свечи и тихо, чтобы не потушить огня, прикрыл фонарь. Фиолетовые тени причудливо метнулись от печи к двери и окну, притаились в углах.

На курятнике Чепалов взял увесистый колун, насаженный на длинное топорище. Пройдя по зимовью, отодрал неплотно пригнанную широкую половицу, взялся за лопатку и принялся рыть талую, влажную землю. Там и зарыл под шестой половицей от печки шкатулку, завернутую в старый брезент. Когда пошел из зимовья, услышал, как, перегоняя один другого, запели первые петухи.

* * *

События в далеком Петрограде взбудоражили весь поселок. Большинство мунгаловнев явно не знало, как отнестись к случившемуся. Сергей Ильич и Каргин люто досадовали на царя за то, что отрекся он от престола. И когда их спрашивали, что теперь будет, они отвечали, что ждать добра не приходится. Кому-кому, а казакам нечего было жаловаться на царя, Каргин так и заявил об этом на сходке, когда зачитывал акт об отречении Николая второго.

— Вон как! — в ответ на его слова усмехнулся Семен Забережный. — Значит, вы с Чепаловым одних себя за казаков считаете. Это ведь только вам при царе жилось у нас припеваючи. А наш брат, бедняк, от царя хорошего не видел. Служили мы ему верой и правдой, а жили хуже последней собаки. Была, как говорится, слава-то казачья, а жизнь собачья. Может, хоть сейчас мы поживем по-людски, если, окромя царя, дадут еще по шапке купцам да атаманам.

— Значит, радуешься, Семен? — спросил его Каргин, багровый от злости.

— Нет, паря, пока еще не радуюсь. Погляжу, что дальше будет. А царя пусть жалеют другие, мне его не жалко. И не шибко его пожалеют все, кто по его милости четыре года в окопах вшей кормит или, как Василий Улыбин, в тюрьме сидит.

Каргин не нашелся, что ему возразить, но богатые казаки набросились с руганью на Семена.

— Будь другое время, так мы бы тебе показали! — грозили они. — Мы бы тебя из казаков в два счета вышибли.

— То-то и оно, что теперь у вас руки коротки! — крикнул им Семен. Но, видя себя в одиночестве, перестал ругаться с ними и ушел со сходки.

По дороге догнал его запыхавшийся Северьян Улыбин.

— Зря ты, паря, богачей дразнишь, — сказал он ему с укором. — Ведь оно неизвестно, куда еще все повернет. Может, завтра на место старого новый царь сядет. Оно, говорят, и так бывало.

— Ладно. Богачами ты меня не пугай, — сказал ему рассерженный Семен и сухо попрощался с ним.

VI

Морозным и ясным вечером на побуревшем снегу у ворот этапа остановилась первая партия выпущенных на волю политических каторжан. Это были горно-зерентуйцы. Ехали они все в вольной одежде, с красными флажками на каждой подводе. Когда разогревшийся на бегу Роман, тяжело дыша, подходил к этапу, там уже было полно мунгаловцев. Казачки с Подгорной улицы, где жил народ победнее, наперебой угощали освобожденных яйцами, шаньгами и калачами. Все тесно сгрудились у подвод, только пожилые, казаки подчеркнуто сторонились, настороженно приглядываясь к «политике». Никула Лопатин успел уже радостно прослезиться и, не вытирая мокрых щек, легко и непринужденно разговаривал с каторжанами. Ходил он между подводами, довольный, как именинник.

Скоро на гнедом белоногом коне прискакал к этапу Елисей Каргин. Он был с револьвером и шашкой, со всеми крестами и медалями на крытом сукном полушубке. Четверо вооруженных понятых следовало за ним.

Тугим рывком остановил он взволнованного коротким пробегом лоснящегося коня. У ворот лежала только что сваленная в грязь пестрая часовая будка. С явным неудовольствием поглядел на нее Каргин, потом привстал на стременах, и, чуть картавя, отрывисто гаркнул:

— Здравствуйте, господа!

Каргин не сомневался, что ему ответят дружно и радостно. И, поглаживая левой рукой свои густые, холеные усы, он ждал ответа с холодным, картинным достоинством. Так прошла секунда, другая, третья. И вдруг он увидел прямо перед собой очки в жестяной оправе, а за ними черные, пасмурные глаза на пепельно-сером, без единой кровинки лице. В этих глазах с беспощадной ясностью прочитал он, что на сей раз жестоко ошибся. До слуха его донесся из поселка собачий лай.

«Гляди ты, как тихо!» — успел он подумать перед тем, как горячая, угарная волна ударила ему в голову. Не зная, что предпринять, растерянно глядел Каргин вокруг себя, ничего не видя. Чувство стыда и обиды мутило сознание, покалывало в груди.

А черноглазый человек подошел тем временем к нему вплотную. Оранжевые искры заката вспыхивали и угасали в стеклах его очков. Приблизившись, человек поднял очки на лоб и с напускным удивлением воскликнул:

— Ба! Да никак сам господин атаман пожаловал! — и, помедлив, зло прокричал: — Здравия желаем, господин Нагайкин! Чего приказать изволите?

«Издевается...» — гневом обожгло Картина.

Пальцы его левой руки до хруста сжались на эфесе шашки, холодные мураши забегали по спине. Через силу сдержавшись, он хрипло ответил:

— Нечего мне приказывать. Я встречать приехал, а не приказывать, и нечего тут из меня дурака строить.

— Нечего, говоришь, дурака строить?.. А шашки зачем, ружья зачем? — спросил человек и рвущимся голосом продолжал: — Чтобы встреча более теплой была, так, что ли? Ах ты, г-г-гусь!.. — он словно задохнулся от бешенства и замолчал.

Каргин заметно побледнел. Потуже, подбирая поводья, пристально глядя на очкастого, соображал: «С чего это он так разозлился? Вот беда-то! И дернул же меня чорт ехать сюда! Как теперь выбраться?» Наконец приторно-сладким голосом, странно не соответствующим злому выражению его мужественного лица, он сказал:

— Извините, пожалуйста. По дурности нашей это случилось. Не додумали. Мы сейчас уедем, ежели мешаем.

— Да, это будет самое лучшее, ..... совершенно спокойно сказал очкастый.

С явным издевательством низко поклонился он атаману, повернулся и пошел прочь.

Состроив лицо добродушного простака, искренне удрученного происшедшим, Каргин тронул коня, скомандовал понятым:

— Айда, ребята, по домам! Нечего нам здесь делать. Свобода! — и про себя грубо, похабно выругался.

А возле этапа на щербатый, заросший лишайниками валун, торчавший на рыжей проталине, поднялся немолодой изможденный человек. Он поздравил мунгаловцев с первой победой революции и горячо заговорил о том, как лучшие люди России боролись против царского самодержавия, гибли на каторге и в ссылке ради того, чтобы наступил радостный день свободы. Но речи своей он не закончил. Внезапно он тяжело закашлялся. Мокрый, изнурительный кашель глухо и долго клокотал в его горле. Впалая грудь ходила ходуном, на седых висках проступили липкие капли пота.

Многим сделалось не по себе. Роман глядел на седые реденькие волосы, на бледное, с запавшими глазами лицо бывшего каторжанина и думал: «Ничего мы не знали, не ведали, а рядом вон как мучились люди!»

Невольно мысли его перенеслись к дяде Василию, который отбывал ссылку в каком-то Вилюйске. И больше, чем когда-либо, захотелось ему увидеть живым и невредимым своего загадочного родственника. Уж кто, кто, а дядя его знает, почему убрали царя и куда повернет теперь жизнь.

На смену первому взошел на валун, стирая подошвами петушиные гребни лишайников, другой оратор, широкоскулый и русый. На нем каторга не оставила таких заметных следов, как на первом. Кривые, толстые ноги его прочно стояли на камне. Так стоят только на зыбких палубах кораблей загорелые, обветренные матросы. В правой руке он тискал шапку-ушанку, левая, зажатая в кулак, металась над головой. И по этому кулаку, иссеченному синевой ветвистых, напрягшихся жил, в нем угадывался рабочий человек. Он стал рассказывать казакам о том, что произошло в России и чего будут добиваться революционеры-рабочие.

— Вот это человек! — искренне восхитился вслух Никула. — За семью замками сидел, а знает во сто раз больше нашего. Хвати, так и ваш Василий таким же стал, — обратился он к Роману и хотел добавить еще что-то, но на него зашикали, пихнули его под бок, и он замолчал.

Для многих казаков, слушавших речи горно-зерентуйцев, суть происходящих в России событий была темна. Они слушали их с тревогой и недоумевали. И когда расходились от этапа по домам, все тот же Никула, имея в виду второго из ораторов, восторженно сказал:

— Говорит — как бритвой режет. И остер же, видать! Нашего атамана вроде как бы цепником обозвал.

— Про цепных кобелей ничего не говорил. Это тебе, паря, должно быть, во сне приснилось, — возразил Никуле Иннокентий Кустов.

— Мало ли что не говорил. А по смыслу из Елисея самый настоящий цепник получается.

— Лучше цепником быть, чем пустолайкой вроде тебя, — рассердился Иннокентий.

Никула отмахнулся от него, как от назойливого слепня.

— Одно мне непонятно, — вернулся он опять к речам ораторов, — оба каторжника, оба за политику сидели, а говорят по-разному. Один все насчет красного солнышка свободы распинался, от радости на головах ходить призывал, а другой все ему наперекор говорил. «Рано, говорит, праздновать. Еще, говорит, соленого до слез хватим, пока жить хорошо станем». Вот и пойми их? А что они на волю идут — от этого и мне радостно.

— Плакать тут надо, а не радоваться, — вмешался молчавший до этого Сергей Чепалов. — Свобода — она, может, и ничего, да зачем же каторгу распускать? До ветру скоро без ружья нельзя будет выйти. На каторге какого народу не было!

— Не медвежья ли хворость у тебя начинается? — засмеялся Семен Забережный.

— Тут зубы скалить нечего, — насупился Чепалов.

— А почем знать? На свой аршин всех не меряй. Может, она теперь только и начнется, настоящая жизнь. Заставят, может, вас, кровососов, хвосты поджать.

— Верно, — поддержал Семена Никула. — Кому тошно, а кому и радостно.

— Ты, Никула, чем радоваться, лучше долг бы мне отдал. Целый год двух рублей отдать не можешь. Хозяин! — бросил обидные слова Чепалов.

Он терпеть не мог, когда или ему наперекор. Чтобы хоть как-нибудь доконать таких людей, настоять на своем, пускал он в ход все, чем можно было любого строптивца оглушить, как обухом. Сделал это он и с Никулой, который вдоволь сегодня намозолил ему глаза. Брезгливо дотронувшись рукавицами из лосины до засаленной, залепленной причудливыми заплатами Никулиной шубенки, он самодовольно расхохотался. Его дружно поддержали своим смехом богачи.

Обидевшись за Никулу, Роман не вытерпел, запальчиво крикнул:

— Что вы ржете над человеком? Много о себе думаете! Слышали, что на свете делается? Теперь вам очень просто могут рот заткнуть, — сказал он и свернул с дороги к своему дому.

Довольный его заступничеством, Никула поспешил за ним.

Богачи растерянно умолкли: чтобы Ромка Улыбин мог сказать им такое в глаза! Никогда раньше этого не бывало. Первым пришел в себя Платон Волокитин.

— Ну, слышали, как нынче разговаривают с нами? — заговорил он с хриплым придыханием. — Морду бы ему расквасить за такие разговоры...

— Да, вырастил Северьян сынка, — сказал Иннокентий Кустов. — Жалко, что убивали его, да не убили. Теперь от таких житья не будет.

— Про то и толкую, — вмешался в разговор Сергей Ильич. — А приедет вот его дядя каторжник, так еще и не так эта голытьба распояшется. Надо бы нам собраться, потолковать.

— О чем это?

— А хотя бы вот о каторге.

— А чего она, каторга? Идет и пройдет себе, — сказал Иннокентий.

— Не скажи!.. — закипятился Чепалов. — Такая чертовщина добром не кончится. Теперь, гляди, надо закрываться пораньше наглухо да гостей ждать. Ежели еще уголовщину распустят — тогда заживо в гроб ложись. Я нынче себе под бок берданку положу.

— Этим не шибко делу поможешь, — усмехнулся Платон. — Тут надо о другом думать. Надо теперь на каждую ночь караул в улице ставить.

Все поддержали Платона. Толпа остановилась на буром плацу возле церкви, и Чепалов с Платоном пошли к Каргину требовать, чтобы послал он нарочных в станичный арсенал за винтовками.

VII

Каргин лежал в горнице на широком, обитом коричневой кожей, диване. От тревожных дум некуда было убежать и скрыться. Не прогнал этих дум и стакан китайского спирту, который, не переводя духа, выпил Каргин. Да, собственно говоря, и нечего было отмахиваться от всего, что лезло в голову, нужно было думать.

Каргин понимал, что свержение царя — всего лишь цветочки, а ягодки еще впереди будут. Он и раньше думал об этом, но окончательно поверить в это его заставили идущие на волю каторжане. И невеселые мысли бродили у него в голове:

«Рассуждаю хорошо, а делаю глупость за глупостью. Ну, за каким мне чортом нужно было ехать к этапу? Так нет же, понесла нелегкая. Вот и влип... А все из-за чего? Из-за гордости, из-за желания показать себя. Нет, теперь я эту свою гордость на цепь посажу, десять раз отмеряю, а потом уж и отрежу. Времена-то вон какие подходят».

И тут пришел ему на память давно позабытый случай с Нагорным, который по его вине пошел на каторгу. От этого Каргину сразу стало не по себе. Ему вдруг показалось, что он задыхается. Он рванул воротник рубашки так, что отлетели пуговицы. Делал он это с такой судорожной поспешностью, что казалось, не воротник расстегивает, а сбрасывает с шеи готовую вот-вот затянуться собачью удавку.

Он вспомнил, как бил Нагорного по лицу. Вспомнил, как уводили его из зала суда. Тогда, проходя мимо него, Нагорный процедил сквозь зубы:

— До свидания, господин атаман... Я ничего не забуду... Может, когда-нибудь и отблагодарить придется...

Это и беспокоило теперь Каргина больше всего. В предчувствии неизбежной, как казалось ему, расплаты он раскаивался, что встал тогда на дороге Нагорного: «Чорт его в Мунгаловский принес, готовил бы побег из другого места — и не скрестились бы наши дорожки. А теперь жди от него всякой пакости». И неожиданно для самого себя громко сказал:

— Прямо хоть уезжай куда-нибудь! — но тут же вознегодовал на себя за эти слова.

«Струсил, разнюнился раньше времени. Нагорный, может, давно уже умер на каторге. Не пирогами ведь его в тюрьме кормили», — ухватился он за счастливую мысль и успокоился.

Но когда за дверью горницы, в коридоре, раздались шаги, он невольно рванулся к револьверу и шашке. Сергей Ильич, приоткрыв дверь, в испуге отшатнулся, увидев направленный на себя револьвер.

— Кто это? — спросил, не узнавая его, Каргин.

— Да ты что, очумел? — напустился на него Сергей Ильич. — Своих не узнаешь?

Услыхав его голос, Каргин вздохнул с облегчением и весело крикнул:

— Входи, не бойся! Я ведь тебя и впрямь не узнал. Войдя в горницу, Сергей Ильич с ненавистной для Каргина ухмылкой спросил:

— Труса празднуешь?

Каргин вынужден был сознаться, что в самом деле немного оробел, но произошло это, дескать, спросонок.

— Спросонья блоха медведем кажется, — пошутил он.

Сергей Ильич, помолчав, переступил с ноги на ногу, потом сказал:

— Надо сходку собрать. Спать нынче не приходится.

— Сходку — так сходку. Только ни к чему это.

— Как «ни к чему?» А ежели вслед за «политикой» уголовные пойдут? Да ведь они нас живо в рай отправят. Потом и «политике» доверять нечего. Кто их знает, что у них на уме!

Каргин расхохотался:

— Вот сказанул! Этим, брат, твоих штанов и золота не надо. На каторгу они не за это попали.

— А ты, Елисей, не смейся, — сказал Сергей Ильич. — Общество постановило сходку собрать. Тебя народ дожидается. Одевайся давай и пойдем.

Каргин поднялся с дивана и нехотя стал одеваться.

VIII

Скоро в Мунгаловском остановилась на ночлег новая группа возвращавшихся с каторги политических. Группа была небольшая, и ночевать она заехала на земскую квартиру, которую содержал Платон Волокитин. Неожиданным своим гостям Платон не обрадовался. Он приказал жене готовить для них ужин, а сам пошел к Каргину посоветоваться, как вести себя с такими людьми.

Возвращаясь, повстречал он в воротах своей ограды одного из политических. Это был немного сутулый, широкий в плечах человек, одетый в поношенный, лоснящийся полушубок. Человек куда-то торопился, а Платон как можно гостеприимнее сказал:

— Куда вы?

Ужинать сейчас будем.

— Спасибо, я не хочу, — отозвался тот. — Надо мне тут побывать в одном месте.

* * *

Вся семья Улыбиных была дома. Северьян починял хомуты. Андрей Григорьевич лежал на кровати, изредка перебрасываясь с ним короткими замечаниями насчет хозяйства, погоды и многого другого. Авдотья хлопотала у печи. А Роман в ожидании ужина помогал Ганьке, уже второй год учившемуся в школе, решать заданные на дом задачи. Он первый увидел входившего к ним в ограду незнакомого человека и поспешил предупредить отца с дедом:

— Кто-то чужой к нам идет.

Андрей Григорьевич сразу сел на кровати, а Северьян начал прибирать раскиданные на полу шлеи и головки хомутов, запихивать их под кровать.

Человек вошел, приветливо поздоровался и, обращаясь к Андрею Григорьевичу с доброй, подкупающей улыбкой, спросил:

— Вы будете отцом Василия Андреевича? Андрей Григорьевич не спеша отозвался:

— Я. А что?

— Тогда разрешите представиться, папаша. Фамилия моя Рогов. Зовут Григорием Александровичем. А в Кутомарской тюрьме, где я с вашим сыном познакомился, меня все дядей Гришей звали.

Едва незнакомец произнес эти слова, как у всех засветилось на лицах любопытство, смешанное с доброжелательностью. Все оживленно засуетились.

А дядя Гриша мял в своих руках облезлую рыжую шапку и говорил Андрею Григорьевичу:

— Вот зашел... Захотелось побывать у родителей своего старого знакомца и товарища. Уж вы извините, папаша, если не вовремя я...

— Что вы, что вы! — перебил его Андрей Григорьевич. — Большое вам спасибо, что зайти не погнушались.

Тут он, забыв про свою нестерпимо нывшую с самого утра поясницу, молодцевато поднялся с кровати, крепко пожал дяде Грише руку, помог раздеться и пригласил проходить вперед. Дядя Гриша одернул свой старенький, с короткими рукавами пиджак и, потирая руки, шагнул вперед. Шагнул и заметил, что его неуклюжие, стоптанные катанки оставляют на полу грязные следы. В глубоком смущении повернул он назад к порогу и начал извиняться перед хозяйкой. Авдотье даже неловко от его извинений стало, не привыкла к этому. И поспешила она успокоить гостя:

— Ничего, ничего... Не велика беда. Проходите, не стесняйтесь.

Но он решился пройти в передний угол лишь после того, как вытер подошвы катанок о березовый веник-голик. Выйдя на середину кухни, он как-то по-особенному, обходительно и просто сказал:

— Ну, будем знакомы, дорогие хозяева, — и начал со всеми здороваться за руку. Дойдя до Ганьки, спросил его: — Как, трудные задачки-то?

— Нет, — смутился Ганька и поспешил удрать. Андрей Григорьевич скомандовал Авдотье готовить ужин, подмигнул Северьяну, выразительно щелкнул себя пальцем по шее и уселся рядом с дядей Гришей. Разглядывая друг друга, они с минуту молчали, потом Андрей Григорьевич вздохнул и сказал:

— А Василия нашего все нет. Думали мы — отстрадает на каторге и домой придет, а его, сердешного, в ссылку угнали.

— Да, царь умел с нашим братом расправляться, — задумчиво проговорил дядя Гриша и, помедлив, спросил: — Где сейчас Василий Андреевич находится?

— В Якутской области. От города Якутска до него еще полтысячи верст. Раньше время от времени писал нам, а теперь давно от него весточки не имеем. — Андрей-Григорьевич прослезился. — Уж не знаем, и жив ли?

— Ну, зачем так убиваться! — поспешил успокоить старика дядя Гриша. — Теперь Василий Андреевич, наверно, в дороге находится.

— Дай-то бог... — Андрей Григорьевич вытащил из кармана кисет. — Не курите?

— От нечего делать баловался в тюрьме.

— Тогда закурите нашего самосаду.

Разговор на первых порах клеился плохо. Хозяин приглядывался к гостю, гость к хозяину. Андрею Григорьевичу хотелось о многом порасспросить своего гостя. Предлагая дяде Грише закурить, он обдумывал, как лучше приступить к своим расспросам. Но молчание затянулось. И, чтобы не показаться негостеприимным хозяином, Андрей Григорьевич разгладил бороду, крякнул и спросил о первом, что пришло в голову:

— Домой, значит, едете?

— Да, едем...

— Дай бог скорее доехать. Дома-то, хвати, так все глаза проглядели ожидаючи.

Дядя Гриша грустно улыбнулся:

— Не без этого. Двенадцать лет меня по каторжным тюрьмам гоняли.

Андрей Григорьевич сочувственно покачал головой, вздохнул. Ему очень хотелось спросить, как пойдет теперь жизнь без царя и ладно ли сделали, что убрали его. Но он боялся своим вопросом оскорбить гостя, который только потому и освободился от кандалов, что не стало царя. Не зная, как быть, он продолжал расспрашивать дядю Гришу, откуда тот родом, есть ли у него семья. Ему и невдомек было, что дяде Грише тоже не терпелось узнать от него, как отнеслись к свержению царя казаки, какие идут среди них разговоры.

Авдотья тем временем собрала на стол. Уходивший куда-то Северьян вернулся с банчком спирту за пазухой. При виде банчка Андрей Григорьевич заметно повеселел и пригласил дядю Гришу подвигаться к столу. Упрашивать себя гость не заставил и этим еще более расположил к себе Андрея Григорьевича. Также охотно чокнулся он с хозяевами и выпил до дна бокальчик разведенного спирту. Но от второго наотрез отказался:

— Сколько мог — выпил. Больше душа не принимает, — пояснил он, разводя руками и улыбаясь.

Зато из выставленных на стол закусок не пропустил ни одной.

Особенно ему понравился румяный пирог с сомятиной. Похвалив пирог, дядя Гриша больше всего угодил хозяйке. И польщенная Авдотья постаралась угостить его на славу. Вдобавок ко всему она сварила большую эмалированную миску пельменей.

Когда дымящиеся пельмени появились на столе, дядя Гриша все с той же простодушной улыбкой воскликнул:

— Пельмени! Забайкальские пельмени! Вот уж тут и не хочешь, да съешь... — и в веселом возбуждении стал потирать руки.

За пельменями Андрей Григорьевич и Северьян пропустили по второму бокальчику, а потом и по третьему. Выпивали они, как поспешил объяснить Андрей Григорьевич, потому, что нельзя не выпить ради редкого гостя. После пельменей стали пить чай. И тут завязалась у них, наконец, беседа по душам. Не принимавший участия в выпивке и разговорах, Роман не пропустил из той беседы ни слова.

— А ладно, Григорий Александрович, получилось, что царя убрали? Только ты мой вопрос за обиду не почитай, интересно мне, как умные люди обо всем этом думают, — поставил, наконец, свой вопрос Андрей Григорьевич и выжидательно замолчал.

Дядя Гриша улыбнулся на стариковскую оговорку и в свою очередь спросил:

— А как вы сами об этом думаете?

— И так и этак, — развел Андрей Григорьевич руками. — Из-за Василия нам ведь тоже немало терпеть приходилось всяких обид. Косо на нас тут глядели. И двоятся у меня мысли, шибко двоятся. И царя мне жалко, ежели раздумаюсь. А примеряю с другого бока — оно как будто бы и ладно вышло... Ты бы вот, небось, при царе до самой смерти на каторге мучился, а теперь свободу получил, домой едешь. То же самое, глядишь, и с Василием. Может, не нынче, так завтра заявится. И это мне по душе. Ведь вы с ним, к примеру сказать, не разбойники, не мазурики...

— Значит, и сын дорог и царя жалко?

— Как же мне его не пожалеть! — удивился Андрей Григорьевич. — Ведь не простой он человек, а помазанник божий, всея России самодержец...

В это время вошел с надворья Семен Забережный. Он часто заходил к Улыбиным на огонек. Увидев у них гостя, он в замешательстве остановился у порога. Андрей Григорьевич пригласил его:

— Проходи, проходи... Гость-то у нас, паря, какой! Дорогой гость! Вместе с Василием каторгу отбывал.

Когда Семен поздоровался с Роговым, снова заговорил Андрей Григорьевич. Он кивнул головой в сторону дяди Гриши и сказал:

— Вот зашел, паря, не побрезговал нами.

— Ну, зачем такие слова! — пожал плечами Рогов.

— Нет, спасибо тебе, Григорий Александрович, спасибо. Уважил, крепко нас уважил... Возьми ты меня. Кто я таков есть? Казак. Слуга царю. Я ему семь лет служил, и два сына моих служили, Терентий вон и голову на этой службе потерял, а Северьян до смерти японскую отметку будет носить... А теперь тебя возьмем. Не был ты царю слугой? Не был. Жил ты с ним, не в обиду будь сказано, как кошка с собакой. Значит, врозь у нас были пути-дороги. И глядеть мне теперь на тебя малость неловко, хоть и лежит к тебе мое сердце. Ведь оно так получилось, что я за свою жизнь теперь каяться должен, Не так ли?

— Мне кажется, нет, — ответил Рогов, — каяться вам не в чем. По рассказам Василия Андреевича я знаю, как вы стали первым георгиевским кавалером Забайкальского казачьего войска. Считаю за большую честь для себя, что познакомился с вами. А кроме того, вы отец человека, который боролся с самодержавием. Василием Андреевичем вы с полным правом можете гордиться.

— Так-то оно так, да ведь Василий-то среди нас белой вороной был. И если он против царя пошел, то моей заслуги тут нет.

— Это как сказать! — рассмеялся Рогов. — От худого семени не бывает хорошего племени.

Слова гостя тронули Андрея Григорьевича. Впервые услышал он, что не открещиваться следует от Василия, а гордиться им. Узнать об этом ему было приятно хотя бы потому, что он ни разу не осудил Василия, хотя пережил из-за него немало черных дней. И слова дяди Гриши принял старик как награду за все неприятности и огорчения, причиной которых был Василий...

— А скажите, — неожиданно спросил Рогов, — хорошо вам жилось при царе?

Андрей Григорьевич закряхтел, не зная, как ответить на такой вопрос, а когда увидел, что не только Рогов, но и Семен Забережный, и даже Северьян с Романом смотрят на него с веселым любопытством, совсем смутился.

— А вы скажите по совести, начистоту, — подбодрил его Рогов, — мне интересно правду знать: как относятся казаки к тому, что народ дал отставку царю?

— Как жилось?.. — нерешительно заговорил Андрей Григорьевич, точно впервые встал перед ним этот вопрос за всю его долгую жизнь. И ответил: — По-разному жилось: одним — хорошо, другим — худо. Я ведь понимаю, к чему твой вопрос, Григорий Александрович. Приходилось и мне слышать, что о нас говорят: казакам, дескать, что, — раздолье, не жизнь. Земли у них больше, а подати малые. А того многие не понимают, что казак своей кровью государевы подати всю жизнь платит. Случись война — и конец всему. От этого у нас и сирот и горькой нужды предостаточно. Я хоть и награжден от царя-батюшки первым в нашем войске георгиевским крестом, а вот этой войны не одобряю. Хорошо, если бы теперь замирение вышло...

Ну, этого еще пока не будет. Временное правительство, я слышал, намерено продолжать войну.

— А нельзя ли этому Временному тоже по шапке дать? — вмешался в разговор Забережный. — Какого же чорта таких министров к власти поставили?

— Конечно, семь бед — один ответ, — согласился-с ним Андрей Григорьевич. — И чего это не додумали?

Рогов посмеивался, слушая казаков. Андрей Григорьевич опять обернулся к нему:

— Так замирения, значит, не ждать?

— Пока нет. Вот когда выбросят из правительства капиталистов и помещиков, тогда у нас пойдет другой разговор.

— А кто это сделает?

— Рабочие сделают. Не сразу, а сделают. Поддержи их крестьянство и трудовое казачество, так капиталистов уже сейчас бы как ветром сдуло. Без драки; конечно, не обойдется. Только вот вы, казаки, не дайте себя одурачить, как в пятом году. Не на рабочих свои шашки острите, а вместе с рабочими, со всем народом вставайте против генералов, помещиков и капиталистов. Против всех, кто вас на трудящийся народ натравливает. Большевикам верьте, Ленину.

— Ленину? А кто он такой, Ленин-то?

Словно вспомнив самое приятное и значительное в своей жизни, Рогов улыбнулся мягкой и доброй улыбкой.

— Это, Андрей Григорьевич, самая светлая личность в России. Нет ему равных ни по уму, ни по знаниям. Всю свою жизнь он борется за правду, за хорошую жизнь для всех, у кого на руках мозоли.

Внимательно слушавший его Семен взглянул на свои широкие, в неистребимых мозолях ладони и, ничего не сказав, придвинулся поближе вместе со стулом.

— Гляди ты, куда замахнулся! — воскликнул Андрей Григорьевич. — И как это мы про такого человека ничего не слыхали?

— Ничего удивительного, — продолжал Рогов. — Таким людям при паре ходу не было. Чаще всего они всю свою жизнь за решеткой сидели или кандалами на этапах названивали. Владимир Ильич тоже не миновал этой доли. Ваша Сибирь-матушка давно знакома ему.

Может быть, он и теперь, как ваш Василий, томился бы где-нибудь на далеком севере, если бы не обманул полицейских ищеек и не выбрался за границу. Оттуда он руководил нашей партией большевиков, которую создал из самых честных и смелых людей. Даже когда мы были на каторге, до нас доходил его голос. А теперь, когда самодержавие свергнуто, Ленин не усидит за границей ни одного дня. Приедет, и скоро вы услышите о нем.

— Эх, хоть бы раз послушать такого человека, — сразу же взволновался Забережный, — узнать, как нам с кривдой, нуждой и горем разделаться!

— Многое, дружище, можно узнать из книг Ленина, — сказал Рогов. — Написал он их за свою жизнь немало. И в каждой его книге великая правда о прошлом, настоящем и будущем.

— Книги мне не по зубам, — огорченно вздохнул Семен, — грамоте я отродясь не учился.

— А ты возьми да и научись.

— Возраст не тот, да и житуха не позволяет.

— Учиться никогда не поздно. Житуха... Разве я в лучшем положении находился? Я, брат, двенадцать самых лучших годов своей жизни на каторге загубил. Тяжко приходилось, а я все эти годы учился. Почти в темноте сидишь, бывало, а книгу из рук не выпускаешь. Зато теперь нет для меня никаких мудреных грамот. И глаза мне открыли на многое книги, и уму-разуму научили. Особенно Ленин...

— У тебя, видно, голова другая. Покрепче нашей.

— Дело не в голове, а в охоте, — усмехнулся Рогов.

— Если захочешь, можешь и ты всякую грамоту одолеть. И я тебе очень советую учиться. Хоть и жалуешься ты на свою голову, а вижу я, что не чурбан она у тебя. — Положив свою руку на плечо Семену, он уже без улыбки, строго добавил: — Учись, брат, пригодится твоя грамотность нам при новой жизни.

— А с нами, с казаками, могут большевики ужиться? — спросил Андрей Григорьевич.

— С богатыми — нет! — голос дяди Гриши стал неожиданно жестким. — А с остальными почему не ужиться? Уживутся. И вот что я вам, дорогие мои, скажу: вернутся ваши служивые с фронта тогда, когда в России придут к власти большевики. Я не пророк, но это мое слово вы запомните...

Разговор затянулся далеко за полночь. О многом спрашивали Улыбины и Семен дядю Гришу, многое порассказал он им. От него узнали они о вековечной народной борьбе с царями и боярами, с помещиками и капиталистами. Особенно удивил он хозяев, развернув перед ними историю их собственного сословия. Никак не думали они, что повелось казачество от уходивших на поиски счастья и вольной жизни крепостных мужиков, что были казаки первыми, кто подымался много раз в далекую старину за волю народную с острой саблей да меткой пищалью в руках.

Больше всех был взволнован и увлечен рассказами дяди Гриши Роман. Еще в двухклассном училище узнал он, что были на русской земле Разин и Пугачев. Но его учили там считать их ворами и душегубами. А они, оказывается, совсем другие. Подымали они народ на борьбу за лучшую долю. Дядя Гриша отзывался о них с уважением. И Роману было приятно это слушать и сознавать, что он сам казак. Особенно взволновали его слова дяди Гриши потому, что мунгаловцы были прямыми потомками сподвижников Пугачева, по двадцать лет отстрадавших на каторге. Про это слыхал Роман от отца и деда, и ему захотелось сказать об этом дяде Грише.

Долго не решался он заговорить, но под конец не вытерпел и сказал из своего угла:

— А ведь наш-то поселок от пугачевцев повелся. Рогов, по-видимому, не знал об этом.

И Роман остался доволен, когда увидел, в какое неподдельное возбуждение привели его слова дядю Гришу.

— Да что ты говоришь! — воскликнул он. — Вот не думал, что с потомками пугачевцев повстречаюсь. А это точно известно?

Андрей Григорьевич захохотал:

— Точнее некуда... Правду внук говорит. Вот у Семена прадед двадцать лет на Кличкинском руднике отбухал. По рассказам, крепкий старик был, девяносто лет с лишним прожил. Когда я в Мунгаловский переехал, так его тут еще многие старики помнили... Да и у моего тестя-покойника прадед с Яику был. «Рваной ноздрей» его звали. Был он, говорят, заклеймен, чтобы убежать не мог.

...Ночевать Рогов остался у Улыбиных. Постелили ему в горнице, на полу. Андрей Григорьевич хотел уступить ему свою кровать, но он наотрез отказался. Когда Роман стал тушить лампу в горнице, Рогов приподнялся на своей постели и спросил его:

— Помнишь, значит, от кого ваш род ведется? Роман улыбнулся:

— Помню.

Утром Андрей Григорьевич пошел проводить гостя до земской квартиры. Только пришли они туда, как подали лошадей. Политические стали усаживаться в телеге. Рогов крепко пожал Андрею Григорьевичу руку и снова горячо поблагодарил за радушный прием.

— Всегда заезжай, ежели в наших краях бывать придется. Меня в живых не будет, так у сынов дорогим гостем будешь.

— Спасибо, Андрей Григорьевич, спасибо, — сказал Рогов, залезая в телегу.

Ямщик ударил по коням, телега загромыхала по дорожным камням. Андрей Григорьевич снял с головы папаху и, махая ею над головой, крикнул:

— Счастливо доехать!

Рогов, обернувшись, тоже махал ему шапкой. К Андрею Григорьевичу подошел Сергей Чепалов, криво усмехаясь, спросил:

— Это что за родственничек у тебя завелся?

— Пошел ты к чорту! Молод еще, чтобы учить меня! — огрызнулся Андрей Григорьевич. — Я знаю, что делаю!

— Сам себя позоришь, вот что, — продолжал приставать Чепалов.

Тогда Андрей Григорьевич замахнулся на него костылем:

— Уйди, шкуродер, с глаз моих!

Из толпы, сбежавшейся проводить политических, кто-то крикнул:

— Трахни его, дед Андрей! Пусть не вяжется.

— И трахну, видит бог, трахну, ежели не отстанет!..

— Правильно... Трахни его, дед Андрей...

Сергей Ильич плюнул, выругался и поспешил уйти.

Андрей Григорьевич постоял, поговорил с казаками и тоже направился к дому. Дорогой вспомнил, что не спросил у дяди Гриши, большевик ли его Василий. И, подумав, решил:

«Большевик, как пить дать, большевик. Иначе бы они с Григорием Александровичем и друзьями не были».

IX

Перед пасхой Семен Забережный работал на прииске Солонечном. Возвращаясь оттуда, заехал он в Орловскую, где ему нужно было уплатить подушную подать.

В станичном правлении поразила его перемена, происшедшая с писарями. Раньше эти краснорожие, как на подбор, служаки всегда щеголяли в казачьей форме. Они носили ослепительно желтые лампасы на синих штанах, аккуратно подогнанные погоны и фуражки с кокардами на околышах. Теперь же вырядились так, что походили не то на приказчиков, не то на захудалых чиновников уездной управы.

Семен даже руками развел, когда увидел на старшем писаре Мосееве вместо форменной тужурки кургузый пиджак, вместо фуражки табачного цвета шляпу.

— Что это ты, Мосеев, с собой наделал? — спросил он усмехаясь. — Прежде на генерала походил, а теперь на какого-то хлыща смахиваешь. Только и не хватает, что штанов навыпуск.

Мосеев что-то злобно буркнул в ответ и, схватив какую-то папку, ушел в кабинет станичного казначея. Ответил Семену носатый, с огненно-рыжими волосами писарь Фаддей Пушкарев:

— Не казаки мы больше, Семен, а граждане.

— С каких это пор?

— Да вот уже третий день. Состоялся, брат, в Чите съезд трудящихся Забайкальской области. Какие казаки были на этом съезде и кто посылал их туда, не знаем. А только съезд постановил упразднить казачье звание и уравнять казаков со всеми прочими. Так что скоро у нас вместо станичного будет волостное правление.

— Вот это здорово! — засмеялся Семен.

— То-то и потянуло вас шкуру менять!

— Ржешь, а не знаешь, чем это пахнет.

— Чем бы ни пахло, а беды от этого нашему брату не вижу. Для бедноты это — как гора с плеч. Вот если бы еще постановили подати не платить, совсем было бы хорошо.

— Вишь ты, чего захотел! — процедил сквозь зубы Пушкарев. — Теперь, раз ты мужик, втрое больше платить станешь. Привилегии-то кончились. А без мужицких грошей никакая власть не проживет.

Заплатив подать, Семен поехал домой. По дороге, на перевале у кладбища, повстречался он с Елисеем Каргиным. Каргин, выряженный в свою атаманскую форму, спешил зачем-то в станицу верхом на гривастом, с мохнатыми бабками коне.

— Здравствуй, господин атаман! — останавливая своего коня, крикнул Семен Каргину, тая в глазах ехидную усмешку.

— Здорово, здорово, приискатель, — без прежнего дружелюбия откликнулся тот.

— Что же это ты в погонах и лампасах? Атаманство твое, кажется, кончилось. Снимать надо эти отличия.

— С какой это стати?

— С такой, что ты теперь не казак, а мужик.

— Ну, это ты брось. Был казаком, и казаком помру.

— Нет, теперь ежели и помрешь, так мужиком, — и Семен, наблюдая, как меняется Каргин в лице, рассказал ему о слышанном в станице.

Каргин выслушал и задрожал от гнева.

— Без нас это решали, без казаков! А мы казацкого звания лишаться не желаем. Потребуем, чтобы новый съезд собрали — и не из кого-нибудь, а из коренных станичников. Ты вот, я вижу, рад, а мне и другим это нож в печенки. И таких-то нас больше.

— Нет, паря, не много таких найдется, которые за свое казацкое звание будут держаться. Босые да голые с радостью от него отрекутся и вас заставят.

— Не заставят. Посмотрим, что еще фронтовики скажут. Никогда они не согласятся на это.

— Поживем — увидим, — сказал Семен и, не прощаясь, поехал прочь.

— Голяк! — прошипел ему вдогонку Каргин.

С ожесточением ударив нагайкой коня, поскакал он в станицу.

Привезенная Семеном новость разделила мунгаловцев на два лагеря. Старики и богатые казаки почти поголовно стояли за казачество и люто злобствовали на тех, кто, не спросившись их, отказался от казачьего звания. Но беднота встретила это известие без всякого огорчения.

— Давно пора, — говорили они. — Казачество нам — лишнее ярмо на шее. Проживем и без него.

Продолжалось это не долго. Вскоре после пасхи заявилась в Мунгаловский делегация от крестьян деревни Мостовки. Делегацию возглавляли рослый старик с доходившей до пояса, белой, как лебединое крыло, бородой и однорукий солдат-инвалид с двумя георгиевскими крестами на поношенной гимнастерке.

По их просьбе собрались мунгаловцы на сходку, самую многолюдную за все время существования поселка. Пришли на нее даже такие дряхлые старики, как Андрей Григорьевич. Все догадывались, что приехали мостовцы неспроста.

Первым на сходке выступил белобородый мостовский старик. Не спеша, ласковым стариковским голосом сообщил он собравшимся:

— Приехали мы к вам, соседи, с большим делом. Надо бы разрешить его мирно, по-соседски. Сами вы знаете, какая у нас теснота. Теленка — и того некуда выпустить. Сдавили нас со всех сторон казачьи покосы и пашни. Живем мы от этого, не в пример вам, худо. При старом, царском режиме мирились мы с этим, хоть и плакали. А теперь больше терпеть оно не к чему. От своего казацкого звания, дай вам бог здоровья, вы отказались и порешили быть такими же крестьянами, как и мы.

— От казачества мы не отказывались! Это нас без нас оженили, — перебил его хриплым басом Платон Волокитин, и многие поддержали его.

Старик дал им вволю накричаться и все так же неторопливо досказал, зачем пожаловала делегация.

— Приехали мы к вам, граждане, с покорнейшей просьбой: просим мы вас поделиться с нами землей. Все, что было у вас за Ильдиканским хребтом, пусть уж будет теперь нашим. Хлебушко-то еще посейте нынче, раз у вас там пары заготовлены, а вот траву в Хавронье разрешите уж нам скосить.

— Вишь ты, чего захотел мужицкая морда! А этого не видал? — заорал Иннокентий Кустов, поднося к носу старика узловатый кулак.

И следом за Иннокентием набросились на мостовцев с насмешками и руганью все, кому было не лень. Даже беднота, которая сроду не косила сена в пади Хавронье, не хотела и слышать о том, чтобы лишиться ее. Свои сенокосные наделы там продавала она не без выгоды тем же мостовцам.

— Вот как, значит, вы, понимаете равноправие-то!

— закричал тогда молчавший до этого солдат-инвалид.

— Не хотите добром, так силой заставим отдать нам лишнюю землю! Вас в России горсть, а крестьян — миллионы.

— Кишка тонка силой-то взять! — снова загорланили мунгаловцы, стиснув со всех сторон делегатов. — Не пробовали наших нагаек — так попробуете! Жаловаться мы на вас не поедем, а сами расправу наведем.

— Убирайся-ка ты, пока я тебя не тюкнул! — замахнулся на инвалида огромным кулачищем Платон Волокитин.

— А этого не нюхал? — солдат проворно выхватил из кармана своих суконных штанов бутылочную гранату. — Только пошевели меня, так я и тебя и всю вашу сходку мигом в рай отправлю.

Платон и другие наседавшие на мостовцев казаки испуганно отпрянули в стороны.

— Прочь с дороги, старорежимны проклятые! — рявкнул тогда солдат на стоявших в дверях казаков и скомандовал своим: — Пошли отсюда, деды! У этих сволочей зимой снегу не выпросишь, а вы хотели, чтобы они вам землю отдали. С боем мы ее возьмем!

Когда делегаты благополучно выбрались со сходки и уехали, Каргин сказал мунгаловцам:

— Вот оно, братцы, что значит лишиться казачьего звания. А ведь это еще только начало. Сегодня у нас еще просят землю-то, а завтра силком отберут, если не постоим за себя. В Чите решали без нас какие-то подставные станичники. А мы должны заявить здесь в один голос, что мы за казачество, за наши завоеванные отцами и дедами права.

После его слов сходка почти единодушно вынесла приговор о том, что мунгаловцы требуют восстановления казачьего звания, требуют созвать в Чите новый, более правомочный съезд из представителей всех станиц и казаков-фронтовиков, чтобы пересмотреть вопрос о казачестве.

То, что произошло в те дни в Мунгаловском, происходило по всей Орловской станице, по всему Забайкалью. Казачьи сходки под влиянием кулацкой верхушки и реакционного офицерства выносили сотни приговоров, протестующих против решений областного съезда трудящихся.

И в августе в Чите состоялся казачий съезд, в котором участвовали и прибывшие на него тайком от своих полковых комитетов казачьи офицеры с Западного и Кавказского фронтов. Этот съезд постановил сохранить в Забайкалье казачество.

X

Когда в октябре 1917 года было свергнуто Временное правительство, в Забайкалье большевистские организации оказались недостаточно сильными и не сумели взять власть в свои руки. В Чите к власти пришел меньшевистско-эсеровский Народный совет.

Рабочая Красная гвардия, созданная большевиками на Чите-Первой и на Чертовских копях, готовилась разогнать Народный совет. Но в это время в Читу вернулся с фронта Первый Читинский казачий полк. Монархически настроенные казаки разоружили красногвардейские части.

Только в феврале 1918 года, когда пришли в Забайкалье Первый Аргунский и другие революционные казачьи полки, в Чите и во всем Забайкалье была установлена советская власть.

В Орловской организовался станичный совдеп, во главе которого стал фронтовик Кушаверов.

Вскоре после этого начали возвращаться фронтовики. Последними на самой масленице возвращались казаки с турецкого фронта, служившие во Втором Аргунском полку.

День выдался погожий, солнечный. Потеплело белесое небо. По-весеннему круглые плыли в нем облака. За воротами мунгаловской поскотины, утаптывая хрусткий снег, толпился пеший и конный люд, галочьим выводком галдели на городьбе казачата. Под сопкой-коврижкой белели опушенные инеем низкорослые тальники. По желто-бурому зимнику вели к тальникам бегунцов под войлочными попонами.

Бежал рыжий, со звездой на лбу жеребчик Герасима Косых против юркой, мышиного цвета кобылицы, приведенной богачом старовером из станицы Донинской. Молва о кобылице давно ходила по всей округе. Вид у нее был самый никудышний — ни роста, ни стати. Под свалявшейся шерстью отчетливо проступала гармошка ребер, на короткой шее торчала сухая потупленная голова. Но резвости была кобылица отменной. В прошлом году На прииске Тайном она прошла две версты, приведя на хвосте тонкого, статного жеребца-полукровку, купленного арендатором прииска у знаменитого коннозаводчика на юге России. Были потом и другие бега. И всегда, неизменно первой прилетала она к мете под оглушительный рев зрителей. Добрым, многообещающим бегунцом слыл и ее соперник. Бегали на жеребчике мало, но всегда удачно.

Непосильный для Герасима заклад потребовал донинский толстосум-скотовод, остановившийся на квартире у Каргина. Хотел было совсем отказаться от бега Герасим, да поддержали его посёльщики, собрали нужный заклад.

— Не трусь, Герасим! Всем миром поддержим! — горланил еще до обедни изрядно подвыпивший Никула Лопатин и совал Герасиму замусоленную пятерку. — На, держи, брат! Я за эту синенькую семь потов пролил, а тебя завсегда поддержу. Пусть богачи не шеперятся, мы им нос утрем... Посёльщики! Помогайте Гераське, тут дело верное. Я-то уж толк в бегунцах знаю...

— Когда это, Никула, ты знатоком таким стал? — перебил его Елисей Каргин. Он только что подъехал к толпе в щеголеватой кошевке с красной суконной полостью.

Пьяному Никуле был каждый сват и брат, он смело ответил:

— Чего там, «когда»? В степях-то я разве не был? Да ежели ты хочешь знать, так я с твоим отцом, когда в работниках у вас жил, по конному делу всю Монголию исколесил, до самой Урги доезжал. Довелось, паря...

— Ну, тогда не спорю, — криво усмехнулся Каргин и принялся хлопать руками в волчьих рукавицах.

Шумело, переталкивалось людское сборище. Под сотнями ног, стеклянно позванивая, оседал снег. Мунгаловцы спорили, бились об заклад с приезжими, то и дело поглядывая на удалявшихся бегунцов.

Две недели выхаживал к масленой своего жеребчика Герасим Косых. Каждый день он кормил его на морозной заре, проминал по полуденному пригреву, ставил на выстойку под ущербный месяц. Выходился жеребчик на загляденье всему поселку. И, никому не доверяя, сам повел его Герасим к верстовому столбу в тальнике, где была прочерчена через зимник пусковая черта.

У столба бегунцов развели по обе стороны дороги. Описывая в глубоких суметах широкие дуги, стали сводить. Одеревеневшими от напряжения руками, под уздцы, через силу удерживали бегунцов сводящие. Бегунцы дрожали каждым мускулом, готовые круто, на дыбах, рвануться вперед. Герасим вел на поводу жеребчика, сидя на спокойном карем мерине. Карий все время ласково трогал губами острое, чутко прядающее ухо жеребчика, словно хотел его успокоить. Сидел на жеребчике Кирька, прильнувший к нему, как клещ. Вместо шапки был Кирька повязан розовым шерстяным платком, — на ногах у него были только пестрые чулки. Узкие Кирькины плечи заметно вздрагивали. В тот момент, когда Герасим сказал ему: «Не трусь, сынок», — Карий неожиданно, оступившись, споткнулся. «Не к добру, однако», — подумал сразу построжавший Герасим и потуже подобрал поводья.

Все ближе и ближе сходились бегунцы. Только собрались было сводящие, зычно гикнув, пустить их из рук, как из-за сопки вылетело несколько троек с колокольцами. Донеслась оттуда залихватская песня казацких гульбищ:

Ах вы, сени, мои сени.
Сени новые мои,
Сени новые, кленовые.
Решетчатые.
Вышла девка-красота
За резные ворота.
Выпускала сокола
Из правого рукава.

Едва подъехала первая тройка, как из кошевы дружно грянули промороженные голоса:

— Здорово, посёльщики!

— Герасим! Брат!.. Здравствуй!..

Из кошевы ловко прыгнул стройный черноусый казак. На нем была серая каракулевая папаха и длинная, с защитными петлицами шинель. Герасима с коня словно ветром сорвало. В бежавшем к нему казаке узнал он брата Тимофея, взятого на службу еще в девятьсот тринадцатом.

— Эка радость! Эка радость! — обнимая Тимофея, без конца повторял Герасим, и крупные слезы текли по его щекам.

— Тимофей! В крест, в бога... Тащи брата сюда! — требовали из кошевы.

Краснолицый, в распахнутом полушубке, гигант-батареец извлек откуда-то бутылку и алюминиевую кружку. Потрясая бутылкой над головой, он горланил:

— Не стесняйтесь, посёльщики, подходите... Кум Герасим, да подходи же! Надо же нас с приездом поздравить! И седоков сюда давайте. Выпьют они вина и будут сидеть на бегунцах как привязанные.

Герасим и донинский казак подошли, стали здороваться со всеми за руку. Только здороваясь с батарейцем, Герасим признал в нем Федота Муратова и не удержался, воскликнул:

— Ну, паря, и чертяка же ты стал! Молодцом, молодцом!.. Ну, за счастливое возвращение!

Дальше