Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

XI

Утром, когда Роман, накрытый с головою стеганым одеялом, спал на кровати, Лука дотронулся до его плеча, разбудил:

— Северьяныч, а Северьяныч! Вставай, а то блины остынут. Будем завтракать да на бега поедем. Сегодня у нас китайский рысак против русского иноходца бежит, Народу соберется видимо-невидимо. За того и за другого большие деньга закладывать будут.

Бегунцы должны были бежать по дороге на льду Аргун». Андрей Григорьевич на бега не поехал. Когда Лука и Роман прикатили туда, там уже было черно от народа. Две громадные толпы, китайцев и казаков, каждая ближе к своему берегу, стояли не сходясь. Обе толпы шумно переговаривались, Между ними важно прохаживались по льду русские и китайские таможенники. На вопрос Романа, что это за люди, Лука ответил:

— Петухи и фазаны, — а когда увидел недоумевающий взгляд своего гостя, снисходительно пояснил: — Прижимальщики нашего брата. Не приведи бог к ним в лапы попасть.

На правом крутом берегу Роман увидел глинобитные фанзы и магазины с громадными вывесками на двух языках. Они тянулись над самой Аргунью далеко вниз. Над дверями магазинов ветерок раскачивал красные бумажные фонари и широкие ленты в иероглифах и драконах, нарисованных черной тушью. За магазинами, в глубине, виднелась семиэтажная, с причудливой крышей, круглая пагода, в верхнем этаже которой переливчато сверкали на зимнем солнце цветные стекла.

Безотрывно глядел Роман на китайскую сторону. Он впервые видел чужой, незнакомый берег, фанзы, магазины, глиняные стены таможенной крепостцы, стоявшей в стороне, и пагоду, поразившую его своим величественным, спокойным видом.

— Полюбуйся, Северьяныч, на китайских мадам, — весело обратился к Роману Лука, — вон их сколько высыпало.

Роман поглядел на китаянок и удивился. Изумила его их походка. Шли они по ровному месту мелкими, осторожными шажками, словно ноги у них были вывихнуты и каждый шаг причинял им нестерпимую боль. Все китаянки были обуты в такие маленькие меховые туфли, что впору десятилетним русским девчонкам. Роман спросил у Луки:

— Отчего это они так ходят?

— А как же им, мил человек, ходить, ежели у них вместо ног культяпки! Несчастные они, эти китайские мадамы. Ноги им в детстве бинтами стягивают, расти не дают. У них ведь все не по-нашему. У нас бы такую бабу никто замуж не взял, а у них она — красавица.

Заставили Романа оторваться от разглядывания китаянок улюлюканье, свист и крики. Протолкавшись вперед, он увидел, как неслись от острова впряженные в беговые санки белый рысак и гнедой иноходец. В толпе казаков кричали:

— Наш впереди!

Китайцы тоже возбужденно кричали и размахивали руками. Незаметно обе толпы сдвинулись теснее. Теперь их разделяла только дорога. В это время торжествующие голоса казаков смолкли. Роман понял, что рысак догнал иноходца. Потом он услыхал, как рядом с ним удрученно крякнул Лука, и хотя сам ничего не видел, но верно решил, что иноходец сдает. Бегунцы были уже совсем близко, когда казачий ездок жестоко огрел иноходца бичом. Обившись на галоп, иноходец догнал и обошел рысака.

Только пролетели бегунцы мету, как вспыхнул невообразимый галдеж. Казаки и китайцы вплотную придвинулись друг к другу, размахивали кулаками, горланили. Роман увидел, как хозяин рысака, толстый, круглолицый китаец с тонкой скобкой черных висячих усов, грозил пальцем, на котором у него было два кольца, рыжебородому, гигантского роста казаку в косматой черной папахе. Роман догадался, что казак — владелец иноходца. Он протолкался поближе и услыхал, как китаец, сверкая в гневе золотыми зубами, на ломаном русском языке кричал:

— Ваша мало-мало машиника!.. Моя деньги не плати, давай сызнова беги. Ваша шибко ори, а наша не боиси!

Казак в остервенении только яростно жег китайца глазами. При последних его словах он не вытерпел, поднес ему под нос увесистый кулак и сказал:

— Не заплатишь деньги — голову оторву. Вот так! Желая показать китайцу, как будет отрывать ему голову, он повернул его к себе спиной и намотал его длинную косу на кулак, так что у того глаза полезли на лоб. Когда он отпустил косу китайца, тот запальчиво крикнул:

— Сыволочи! — и, плюнув казаку под нога, пустился от него наутек.

В два прыжка догнал его казак и схватил за рысий воротник с ней шубы.

— Стой!

Но китаец вырвался и побежал. Казак настиг его снова и только хотел ударить, как другой китаец, не ниже его ростом, ловко дал ему подножку и заставил опрокинуться навзничь на скользкий лед. Китайцы при виде его падения весело засмеялись и двинулись к своему берегу. Казак тяжело поднялся на колени и плачущим голосом обратился к своим:

— Это чего ж, братцы, делается? Китайцы казака бьют, а вы глядите? Крушите их, братцы!

Казаки глухо заворчали и, не сговариваясь, двинулись вслед за китайцами. Китайцы пустились бегом. Но казакам преградили путь русские таможенники, выхватив револьверы. Таможенников сразу же смяли и пошли, не задерживаясь, дальше. Китайские таможенники приготовились было тоже задержать казаков, но, увидев, как расправились они со своими таможенниками, быстро замелькали на бегу войлочными туфлями, спеша убраться на свой берег. Кто-то кинул куском льда и попал одному из китайцев-таможенников в голову. Тот поскользнулся и несколько шагов катился на коленях. Вскочив на ноги, таможенник увидел, что казаки вот-вот поймают его. Тогда он схватился за револьвер и трижды, раз за разом, выпалил в небо.

— Ага, он пугать нас?!

— Бей его!

Когда таможенника схватили и стали вырывать у него револьвер, раздался выстрел. Один из казаков как стоял, так и ткнулся» на лед, неловко подвернув под себя левую руку. Все на мгновение опешили, видя, как натекает возле казака красная дымящаяся лужица. Таможенник воспользовался замешательством и успел убежать. Тогда прокатился над Аргунью воющий голос, который услыхали на обоих берегах:

— Арсюху убили, брата!..

И сразу оцепенение прошло. Вся тысячная казачья толпа завыла и с матерщиной понеслась на крутой берег, к фанзам и магазинам. У многих появились в руках вывернутые из саней оглобли. Два-три выстрела раздались навстречу казакам, но это не остановило их. Роман видел, как, одолев подъем, хлынули они бурным валом вперед, круша и ломая все, что попадало им под руку. Полетели сорванные с петель ставни, зазвенело в окнах стекло, закружились в воздухе обрывши расписанных иероглифами лент.

«Вот это дерутся, так дерутся!» — с испугом и в то же время с восхищением подумал Роман.

Его подмывало кинуться вслед за толпой, но, вспомнив, что он здесь гость и что это не просто праздничная драка, решил не ввязываться. Он поискал глазами Луку, но его не было видно. «Стало быть, тоже там», — поглядел он на китайский берег, где все магазины уже зияли пустыми проемами выбитых окон. Тут ему вспомнились изуродованные ноги китаянок. «Как же они убегать будут? Всех перебьют», — пожалел он их.

Только поднялся Роман с Аргуни на берег, как на той стороне ударили из пушки: это китайские солдаты начали из старинной пушчонки своей глинобитной крепости палить в казаков. Вслед за пушкой затрещали ружья. Скоро посыпались с того берега на Аргунь казаки, нагруженные тюками товара, чая, обуви, которые прихватили они на прощание в магазинах.

«Вот народ! Прямо разбойники какие-то», — подумал про них Роман, злясь и негодуя.

Не оглядываясь, пошел он к меньшовскому дому. Там уже знали о драке и нетерпеливо дожидались его и Луку. Когда Роман сообщил, что Лука тоже побежал драться, Марфа Андреевна сказала:

— Дурной он у меня, нигде не отстанет. Как бы его там, холеру такую, не изувечили.

Роман сидел у окна и видел, как Лука въехал во двор и поднял из кошевки набитый доверху мешок с синей продольной полосой. Воровато покосившись на окна своего дома, он шмыгнул в амбар. Оттуда он вышел уже без мешка. Войдя в дом, хитренько посмеиваясь, сразу же отозвал в сторону Марфу Андреевну, что-то шепнул ей, после чего та накинула на плечи шаль и побежала в амбар. Вернулась она оттуда с двумя банчками спирта. Лука открыл их и принялся разводить спирт водой. Роман сразу невзлюбил после этого Марфу Андреевну, на лице которой так и сияла радость.

«Видно, немало приволок дядя чужого, если она так радуется. И не стыдно же людям!» — негодовал он.

Ему так стали противны и приторная ухмылка Луки и откровенная радость тетки, что он совсем было решился звать деда домой, но вспомнил про Ленку и подумал, что пожалуй, лучше всего это сделать завтра.

За обедом Лука, вдоволь хватив дарового спирту, хвастливо рассказывал Андрею Григорьевичу, как проучили китайцев. Но тот сердито оборвал его:

— Храбрые вы, где не надо! На войне, небось, в кусты норовите, а здесь вон как безобразничаете. Ну что вам плохого китайцы сделали, скажи на милость? Они вашего брата в мошенничестве уличили, а вы драться полезли. Нет, много у вас дрянного народа, как погляжу я на вас... Ты что, тоже хапнул на свою долю из китайских лавок?

— Что ты, что ты, тесть! Да оборони бог меня от этого! — забожился Лука. — Я ведь только так, подраться бегал.

Роману захотелось тут же, на глазах деда, уличить Луку, и он еле сдержался. Однако оставаться больше за столом он не мог, резко поднялся и под недоуменными взглядами Луки и Марфы Андреевны выбежал из горницы в кухню, где принялся жадно пить холодную, со льдинками воду.

Вскоре после обеда Клавка и Настя повели Романа к Ленке Гордовой, у которой собирались на гулянку парни и девки. Гордовский дом с обшитыми тесом стенами был выкрашен в яркозеленый цвет, а ставни полуовальных окон расписаны голубыми петухами.

Ленка встретила их в прихожей. Увидев Романа, она зарделась до самых волос и смущенно, с потупленными глазами, подала ему руку. Еще больше вчерашнего поразили Романа ее глаза. Голубые, в густых темных ресницах, они играли, как ключевая вода на солнце. Когда глаза их встретились, сердце Романа так и обдало сладким жаром. Одета была Ленка иначе, чем вчера. На ней было простое коричневое платье и вышитый белый передник. Все время, пока она угощала гостей, бегая то и дело из кухни в горницу, Роман безотрывно глядел на нее. А когда удавалось ему поймать ее мимолетный взгляд, он задыхался от радостного смятения. Чем-то неуловимым напоминала она Дашутку. Вспоминая о Дашутке, Роман больше не чувствовал прежнего раздражения и горечи.

Ленка подошла к нему с рюмками на подносе, пригласила его выпить.

— С гостями вас, — каким-то деревянным голосом, за который сразу же возненавидел себя, сказал Роман, поднося к губам рюмку, и так неловко выпил вино, что сразу закашлялся, от чего смутился и сидел, стесняясь подойти к столу.

Клавка силой заставила его сесть за стол, успев шепнуть, что он рассердит Ленку, если не будет у нее закусывать, как дома.

В это время в горнице появился невысокого роста казак с частой сединой в окладистой бороде, расчесанной надвое. На нем были штаны с лампасами и лакированные сапоги. Он принялся здороваться со всеми парнями и девками за руку. Дойдя до Романа, протянув ему руку, сказал:

— Этого что-то не признаю... Откуда будешь, молодец?

— Из Мунгаловского.

— Чей родом?

— Улыбин.

— Гляди ты, какого молодца Северьян вырастил! — удивился казак. — А давно ли мы с ним сами такими, как ты, были! Я ведь, брат, с твоим отцом две войны отвоевал. Передай ему поклон от меня. Скажи, что кланяется ему старший урядник Гурьян Гордов.

Тут только понял Роман, что перед ним отец Ленки. Он вспыхнул, словно его уличили в краже. Но Гурьян хлопнул его дружески по плечу и крикнул:

— Ленка! Неси-ка две рюмки вина, выпью я с сыном моего сослуживца.

Когда Роман, выпив из рюмки самую малость, хотел поставить ее на поднос. Гурьян схватил его руку:

— Нет, брат, всю давай, всю. Ты казак, а не красная девица... Вот это другой коленкор! — сказал он, когда Роман осушил рюмку до дна.

Гурьян уселся рядом с ним и начал бесконечные расспросы об отце. Только когда девки и парни пошли от него в другой дом, он с сожалением отпустил Романа, поцеловав его на прощание.

Весь этот вечер Роман и Ленка в каждом доме садились рядом, закусывали с одной тарелки, а как только выходили на темную улицу, норовили спрятаться в тень и торопливо целовались. А когда гулянка кончилась и они вместе шли домой, Ленка спросила:

— Завтра увидимся?

— Каждый день будем видеться. — Роман был навеселе и говорил без стеснения.

— Как это так?

— А вот так... Приеду домой и скажу отцу, что нашел себе невесту, краше которой для меня нет и не будет. Скажу: «Жени меня на ней — и ни на ком больше».

— А меня ты спросил, пойду ли я за тебя?

— Разве нет? — улыбнулся Роман и попытался обнять Ленку.

Но она оттолкнула его руку и сердито спросила:

— Ты чего надо мной смеешься? Когда это я обещала за тебя замуж идти?

Роман стал оправдываться:

— Да я и не говорю, что обещала. Я говорю, что жизнь без тебя мне теперь не жизнь. Вот как.

— То-то! — сказала насмешливо Ленка, прижалась к нему и, заглядывая в глаза, спросила: — А шибко я тебе нравлюсь?

— Так нравишься, что как взглянешь на меня, внутри у меня все гореть начинает. Веришь?

— Может быть и верю.

— А ждать меня будешь?

— Недолго, так подожду.

— До пасхи подождешь?

— Подожду.

— А задаток дашь?

— Вот еще новости! Я и так не обману.

Но Роман так настойчиво продолжал требовать задаток, что она под конец сдалась. Перестав смеяться, она сорвала с головы платок, кинула ему:

— Вот, возьми! — и бросилась от него в калитку.

XII

После свадьбы повязала Дашутка голову бабьим повойником, заплела волосы в две косы. С этого и началась ее будничная жизнь в замужестве, привыкать к которой оказалось трудно и горько. Все Чепаловы стали звать Дашутку молодухой, исподволь приглядываться к ней. Старшие невестки Федосья и Милодора вели себя первое время сдержанно и старались во всем угождать Дашутке с той приторной предупредительностью, в которой всегда легко угадать затаенную неприязнь. Но как только убедились они, что Дашутка была покладистой и работящей, то живо свалили на нее все кухонные дела. Не стесняясь, начали они покрикивать на нее, как на прислугу, и раздраженно высмеивать за любую оплошность.

Особенно доставалось Дашутке в то время, когда появлялись на кухне мужчины. Все, что ни делала она тогда, спешили невестки согласно охаять. Целыми днями скучавшие от безделья, при виде мужей и свекра бросались они показывать Дашутке, как ставить на стол самовар или выкатывать тесто. И все это делалось с видом искреннего желания научить бестолковую молодуху заведенному в доме порядку. Больно задевала Дашутку такая унизительная, мелочная опека. Чувство стыда и возмущения охватывало ее, на смуглых щеках ее проступали беспокойные пятна румянца. Сама не замечая того, начинала она то и дело покусывать губы и делала все невпопад и не вовремя. Сергей Ильич и Никифор в таких случаях понимающе ухмылялись и хитренько подмигивали друг другу. Алешка, смущаясь за жену, угрюмо отмалчивался, не смея поднять глаз от стола. И только обычно неразговорчивый Арсений иногда сердито приказывал своей Милодоре замолчать и не придираться к Дашутке.

Дашутка Арсению сразу понравилась. Он заметно краснел и терялся, когда доводилось ему разговаривать с ней. Милодора видела это и ревновала его к Дашутке. И, приказывая Милодоре замолчать, Арсений только подливал масла в огонь. Не без опаски поглядывая на Сергея Ильича, Милодора принималась доказывать, что желает она молодухе добра, а не худа, что святая ее обязанность — сделать Дашутку хорошей хозяйкой. От Милодоры не отставала и Никифорова Федосья. Вдвоем они доводили Арсения до того, что он вскакивал из-за стола и выбегал из кухни.

Так продолжалось до тех пор, пока не сказал своего властного слова Сергей Ильич. Молодухой он был вполне доволен и если раньше не вступался за нее, то по той лишь причине, что считал полезными для нее и несправедливые нападки невесток. Но когда решил, что молодуха с честью выдержала испытание, то быстро и круто заставил невесток держать языки за зубами. Однажды нарочно громко расхвалил он сваренный Дашуткой обед, а Федосью и Милодору нашел повод обругать сороками. Этого оказалось достаточно. Больше в его присутствии они не осмеливались попрекать Дашутку. Но ни та, ни другая не могли так скоро помириться с тем, чтобы считать Дашутку своей ровней. Оставаясь с ней наедине, принимались они потихоньку донимать ее насмешками над плохим ее приданым, которое уместилось всего-навсего в одном сундуке. Сами Федосья с Милодорой были взяты из богатых скотоводческих семей верхней Аргуни. За каждой из них пришло к Чепаловым по несколько голов крупного рогатого скота, не считая окованных медью громоздких сундуков со всевозможным добром. Кстати и некстати, чтобы только как-нибудь досадить Дашутке, хвасталась Милодора тремя дюжинами шелковых платьев, шубами на беличьем и лисьем меху. Не уступала ей и Федосья. Она гордилась двумя десятками мериносовых овец, от которых расплодилась у Чепаловых, на загляденье всему поселку, большая отара. А ведь, кроме овец, были еще и золотые запястья, и кольца, и серьги с изумрудами, и чайный сервиз из тончайшего китайского фарфора. И разве могла после этого Федосья считать себе ровней такую голь, как Дашутка, которая принесла к мужу в дом всего лишь несколько дешевеньких платьев и кофточек?

Много раз доводили они Дашутку до слез. Свое горе выплакивала она втихомолку, никому не жалуясь на злые насмешки Федосьи и Милодоры. И уже не раз пожалела она, что так необдуманно сунула свою голову в петлю. Одну себя винила она в своем несчастье, которое осознала как следует только теперь, когда повернулось к ней замужество обыденной стороной. Раньше все представлялось ей в другом свете. Оскорбленная нерешительностью Романа, возненавидела она его и, чтобы отомстить ему, согласилась идти за Алешку. Желание мести все заслонило тогда в ее глазах. В душевном неведении утешала она себя тем, что Алешка нисколько не хуже Романа. Она надеялась привыкнуть к нему, если не полюбить. «Стерпится — слюбится», — часто приходила ей на память в те дни старая пословица, много раз слышанная от матери. Но сразу же после свадьбы с ужасом убедилась Дашутка, как невыносимо тяжко было уступать Алешке, который властно, по-хозяйски приставал к ней с ласками и сердился, если она не отвечала на них. В такие минуты он ревновал ее к Роману и всячески старался причинить ей боль. Это ожесточило ее. Первое время она доверчиво разговаривала с Алешкой и старалась найти в нем хорошее. Теперь же больше не искала привлекательных черт в характере мужа и разговаривала с ним лишь о самом необходимом. Терпя помыкательства Федосьи и Милодоры, она и не подумала искать защиты у мужа. От одной мысли об этом ей делалось не по себе.

«Сама в петлю лезла, никто не толкал тебя, Дуру», — обливаясь горючими слезами, корила она себя в бессонные ночи и все никак не могла поверить, что связали ее с Алешкой до гробовой доски. Где-то в глубине души все еще теплилась у нее надежда на внезапную счастливую перемену в жизни, после которой ее замужество окажется всего-навсего неприятным девическим сном. И все чаще вспоминала она Романа, уже не чувствуя к нему ни ненависти, ни досады.

По заведенному в поселке обычаю первую зиму молодожены по-прежнему продолжали ходить на вечорки. Парни и девки охотно принимали их в свою компанию, зная, что недолго молодоженам веселиться с ними, что отгуливают они последние дни. Часто бывали на вечорках и Алешка с Дашуткой. Алешка ходил туда без всякой охоты и сидел там где-нибудь в углу, ревниво следя за Дашуткой. Много раз он пытался, ссылаясь на усталость или нездоровье, остаться дома, но Дашутка сильно дорожила часами, которые удавалось ей провести среди оживленных и беззаботных подруг, поэтому твердо стояла на своем. Недовольно ворча себе под нос, Алешка вынужден был одеваться и вести ее на вечорку. А Дашутка собиралась туда каждый раз с радостью и беспокойством. Ведь там глядели теперь на нее совсем не такими глазами, как прежде. Кроме того, там можно было всего скорее встретить того, о ком она зарекалась не Думать и все-таки думала. Страстно желала Дашутка и в то же время страшилась этой встречи. Никак не могла она представить себе, что сделает при виде Романа, как будет смотреть на него. Сложны и переменчивы были ее желания. То хотелось ей показать Роману, что она очень довольна своей судьбой и давно забыла его, то хотелось, чтобы с первой же встречи понял он, как несчастна она с Алешкой.

Приходя на вечорку, еще с порога торопливо оглядывала она, тайком от Алешки, битком набитую парнями и девками избу. Не увидев Романа, облегченно вздыхала, но в то же время с горечью чувствовала, как покидало ее праздничное настроение, а содрогавшаяся от топота пляшущих пар изба начинала казаться пустой. Равнодушно проталкиваясь тогда вперед, Дашутка подсаживалась к девкам-перестаркам, напрасно дожидавшимся от парней приглашения, и сидела там до конца вечорки, зевая от скуки в ладонь. Но иногда у нее внезапно возникала уверенность, что в избе с минуту на минуту должен появиться Роман. Тогда она мгновенно преображалась, и все узнавали в ней прежнюю Дашутку Козулину, непоседу и хохотунью. Она до упаду плясала, пела и так заразительно весело смеялась, что девки-перестарки вздыхали от зависти и думали о ней, как о самой счастливой молодухе в этом году.

Но Романа все не было и не было. После Дашуткиного замужества пропала его былая слава песенника и плясуна. Редко видели его с той поры на вечорках. Чувствовал он там себя всегда неуверенно и тревожно, все время боялся внезапно столкнуться лицом к лицу с Алешкой и Дашуткой, которых представлял себе не иначе, как сияющими от счастья. У него судорожно сжимались кулаки и что-то горячее прокатывалось в груди. Знал Роман, что, окажись он на вечорке в присутствии Алешки с Дашуткой, как все, кому только не лень, начнут слишком часто и пристально поглядывать на него, перемигиваться между собой и ждать, не устроит ли он всердцах какого-нибудь скандала. Вот почему предпочитал Роман отсиживаться дома. Но иногда он запасался решимостью и отправлялся на вечорку. Смело доходил вплоть до крыльца освещенной по-праздничному избы, из которой сквозь пазы и щели валил на улицу белый пар и глухо доносились голоса и топот пляски. Здесь решимость покидала его. Крадучись, поднимался он на высокую, крутую завалинку и заглядывал в окна, чтобы убедиться, на вечорке ли ненавистные молодожены. Если они были там, он поворачивал обратно, даже не успев разглядеть их, а если их не было, шел он в темные сени, куда то и дело выскакивали охолодиться парни и девки. Оттуда незаметно втискивался в переполненную избу. И уже только под конец вечорки, когда становилось ясно, что молодоженов не будет, Роман оживал и смело пробирался в передний угол.

Так до самого Рождества ухитрился он ни разу не встретиться с Дашуткой.

А на Рождестве прошел по поселку слух о поездке Романа на Аргунь за невестой. Узнав об этом, Дашутка пробовала себя утешить тем, что холостой или женатый, но для нее Роман теперь все равно потерян — и навсегда. В тот день не пошла она на вечорку, а отправилась на бабью гулянку, где много пила вина и училась по-бабьему протяжно петь старинные песни. И впервые поймала она тогда себя на желании покориться своей судьбе. Но когда вернулся Роман домой без невесты, с радостью приняла, она эту весть и снова стала мечтать о встрече с ним, словно была не мужней женой, а девушкой.

На праздниках Дашутка часто наведывалась к родным. Приходила, поливала в горнице цветы, гляделась в круглое зеркало в простенке над столиком, и от этого становилось ей легче. Аграфена приглядывалась к ней и материнским чутьем угадывала, что недовольна дочь своим замужеством. Однако напрасно пыталась она выведать у дочери, какой червяк сосет ее сердце. Дашутка крепилась и с напускной веселостью уверяла мать, что живется ей хорошо. То же самое говорила она всем родным и знакомым. И только однажды чуть было не пожаловалась Дашутка на свое замужество целому сборищу баб. Случилось это на ключе у колодца, где бабы часами простаивали на каменных обледенелых приступках, передавая друг другу поселковые новости. Встретила там Дашутка Маланью Мирсанову, крестную мать Романа. Маланья кому угодно, не стесняясь, говорила правду в глаза. За это ее побаивались и уважали. Когда Дашутка подошла к колодцу, Маланья с уже зачерпнутыми ведрами громко разговаривала с бабами. И не успела Дашутка поздороваться, как Маланья оборвала рассказ, погрозила ей рукой в белой варежке и принялась отчитывать ее звонкой скороговоркой:

— Эх ты, вертихвостка! Слово дала одному, а выскочила за другого. Разве так-то делают? На богатство позарилась и про все забыла. Только я тебе, бесстыжей, прямо скажу: променяла ты сокола на ястреба. Ромка бедный, да золотой, не медный. И твой муженек ему не чета... Подожди, покаешься еще, что на капиталы чепаловские польстилась.

«Покаялась, десять раз уже покаялась», — захотелось признаться Дашутке, но вовремя спохватилась она, прикусила до крови губы и, опустив голову, теребила конец пухового полушалка.

Посмеиваясь про себя, бабы с любопытством оглядывали ее с головы до ног. И Дашутке стало стыдно за свой порыв. Она гордо мотнула головой, выпрямилась и кинула Маланье:

— Ты, тетка, обо мне не заботься! Проживу, даст бог, без твоих забот. А ежели ты на меня за своего крестника зуб имеешь, так скажи ему, что он сам виноват.

Вскинув на плечи ведра, из которых выплеснулась под ноги Маланье вода, пошла Дашутка от колодца. Маланья только и нашлась, что крикнула ей вдогонку:

— Ух ты, какая недотрога!..

Бывая у отца с матерью, Дашутка всякий раз звала их к себе. Они обещали приходить и не приходили, ссылаясь то на одну, то на другую причину, которая их задерживала. Сначала Дашутке казались убедительными их отговорки, но в конце концов поняла она, что отец и мать по какой-то причине не хотят бывать у нее. Тогда решилась она допытаться у матери, в чем дело. Тяжело вздыхая, Аграфена, как обычно, стала торопливо и невпопад отговариваться:

— Куда уж мне, девка, по гостям ходить! До гостей ли мне теперь? Да и не привычная я гоститься. Я из дому выхожу годом да родом...

— Слушай ее, она тебе напоет, — сказал тогда подвыпивший за обедом Епифан. — К другим она ходит, а вот к тебе сходить некогда.

Аграфена зло напустилась на Епифана:

— Не мели, не мели!..

— Я не мелю, а правду говорю. Да и я сам-то не лучше тебя. Выдал дочь за первого богача, а сходить к ней не смею.

— Да отчего же? — спросила Дашутка.

— Рылом мы с твоей матерью не вышли, не станет нас Сергей Ильич принимать.

— Да он все время звать велит. «Рассержусь, говорит, ежели не придут».

Ничего этого на самом деле Сергей Ильич не говорил. Не зная зачем, придумала все это Дашутка. Но Епифан поверил ей и, горячась, сказал:

— Вот он какой, сват-то! Теперь в гости звать вздумал. А того, небось, не помнит, как он меня на свадьбе перед полным домом гостей на смех поднял, на всю жизнь опозорил.

Тут Епифан и поведал о своей обиде. Оказалось, на второй день свадебной гулянки купец Чепалов умудрился жестоко оскорбить свою новую родню. Когда поезжане нагрянули в дом Козулиных, Епифан стал обносить их вином. Чувствовал он себя неловко. Среди гостей были станичный атаман Лелеков, адъютант атамана отдела, щеголеватый хорунжий Кибирев, и поп с попадьей. Таких гостей Епифану принимать еще не приходилось, и он не знал, как угодить им. От волнения у него то и дело выступали над переносьем капли пота, которые он смахивал, за неимением платка, прямо ладонью. Как на беду, две рюмки у него на подносе оказались с отбитыми краями. Увидел их купец и расхохотался на всю горницу:

— Чего же ты, сват, из ломаной посуды нас угощаешь? Стыдно, сват, стыдно! Ежели не было у тебя к свадьбе доброй посуды, ко мне надо было прийти. Я ведь не обеднел бы. Я тебе этих паршивых рюмок, каких угодно, не одну дюжину подарить могу.

От купеческого бахвальства гости почувствовали себя весьма неловко, и сразу притихли. Остолбеневший Епифан растерянно глядел на Чепалова и пробовал улыбнуться, но улыбки не получилось. Рюмки у него тем временем с дребезгом опрокинулись, и вино полилось ему на рубаху. А он все стоял и не двигался. Выручил его Елисей Каргин, сказавший ему:

— Плюнь ты, Ёпифан, на него. Дело не в рюмках, а в том, чем они налиты. А настойка у тебя отменная. Ну наливай, да выпьем за здоровье молодых.

Епифан, благодарный ему, заторопился наполнить рюмки, но по тому, как неловко он это делал, всем было видно: купеческим куражом расстроен он не на шутку.

«Осрамил, на весь век осрамил!» — терзала его все заглушавшая мысль, когда принялся он снова обносить гостей.

Гулять на свадьбе в тот день Епифан больше не захотел. Проводив гостей, выпил он без передышки два стакана неразведенного спирту, поднес затрещину Аграфене, чтоб впредь не совала ему в руки битых рюмок, упал ничком на кровать и все выл от незаслуженной обиды, пока не уснул. Тогда-то и зарекся он ходить к Чепаловым.

Выслушав рассказ отца, Дашутка стала выговаривать ему:

— Не грозил бы ты мне, тятенька, так ни в жизнь бы я не пошла за Алешку... Теперь вот и тебе тошно. А мне-то каково приходится! — И вдруг призналась: — Меня Федосья с Милодорой поедом заели, сто раз на день бедностью попрекают. Ни от кого слова ласкового не слышу.

Епифан смущенно моргал глазами и норовил не глядеть на Дашутку. Но Аграфена, жалеючи дочь, начала причитать:

— Ой ты, моя горемычная! Да пожалуйся ты на невесток свекру со свекровкой. Не на то мы тебя выдавали, чтобы ты у них в работницах ходила. Ты ведь им кухарка, а законная Алешкина супружница.

— Я и жаловаться боюсь, — призналась Дашутка.

— А ты не бойся, обижать себя не давай, — сердито зашевелил усами нашедший повод оправдаться Епифан. — Ежели будут тебя по-собачьи держать, мне жалуйся. Не побоюсь, что они купцы. Суда-управы я искать на них не пойду, без того обойтись сумею. Ты это растолкуй Алешке.

— Он и не знает, что мне от невесток житья нет. Не говорила я ему.

— А ты скажи. Он муж, он и должен за тебя стоять.

— Тихоня он, суженый-то мой, все помалкивает. Надежда на него худая.

— Ничего. Раз умел жениться, пусть и держать тебя умеет.

— Лучше мне уйти от него, — сказала и содрогнулась от сказанного Дашутка. — Чужой он мне и на всю жизнь чужим останется.

У Епифана затопорщились усы, он гневно топнул ногой.

— Ты эту бабью дурь выкинь из головы! Раз навсегда выкинь! Не смей больше и думать об этом! Привыкать к Алешке надо, а смешить людей нечего. Ты с Алешкой такой веревочкой связана, что не порвешь ее, не разрежешь... А житье тебе наладить я помогу. Себя не пожалею, а на своем поставлю. Но ежели брыкаться станешь — на себя пеняй! Так что давай веди себя умненько.

Епифан не первый год жил с людьми. Ему ясно представлялось, что будет, если Дашутка в самом деле уйдет от Алешки. На этот счет у людей жестокий и скорый суд. Худо ли, хорошо ли живет Дашутка с мужем-до этого никому нет дела. Никто не осудит ее мужа и свекра, как бы плохо они ее ни держали. Но в то же время никто не помешает и Епифану за плохое отношение к его дочери набить морду любому из Чепаловых. Каждый знает — в семейной жизни не без греха. И совсем по-другому поведут себя люди, если рискнет Дашутка уйти от мужа. Тогда на стороне Чепаловых окажутся бог и власть и молва людская. Живо заявятся тогда к Епифану купец с атаманом и понятыми. Пристыдят его, затюкают, а может статься, и поучат кулаками. Дашутку же привяжут к оглоблям саней или телеги и с веревкой на шее отведут по улице к мужу. Такое бывало в поселке не раз. Хорошо знал Епифан мунгаловские обычаи. Вот почему он крепко испугался и грубо накричал на Дашутку, хотя втайне жалел ее. Расстроенная ушла Дашутка из отцовского дома. И как ни жалко ей было расставаться с мечтами о Романе, решила она больше не думать о нем, не утешать себя несбыточным, а все силы души и сердца отдать на то, чтобы наладить свою жизнь с нелюбимым человеком.

Ведь живут же другие, и я проживу, ежели нельзя по-иному», — говорила она себе, шагая по чисто выметенной снежной улице, озаренной грустным светом закатного солнца.

Но плохо еще знала она себя.

В проулке катались с крутого бугра на санках ребятишки и девки. На бугре, у высокого тына, стояла с гармошкой куча парней, наблюдавших за ними. Услышав смех, Дашутка подняла голову и сразу увидела среди парней Романа. В заломленной набекрень белой, с крупными завитками папахе, в отороченном мерлушкою полушубке стоял он на дороге. Проулок был очень узкий. Роман с увлечением следил за катающимися девками и не заметил, как рядом с ним оказалась Дашутка. Безотчетно вздрогнув, он обернулся. Глаза его встретились с /лазами Дашутки. Он весь зарделся и, смущенный, поспешил посторониться. Отвернулась и опешившая Дашутка. Но тут ей преградил дорогу Данилка Мирсанов и, показывая на Романа, спросил с ухмылкой:

— Ты чего, девка, старых знакомых не узнаешь? Загордилась?

Чувствуя, как подсекаются ноги, Дашутка на мгновение смешалась, но потом смело отрезала:

— Меня тоже не узнают, отворачиваются, — и она взглянула на Романа с той самой улыбкой, которую он так любил у нее.

Данилка захохотал:

— Как бы не так! Вон он какой красный, а ты говоришь...

— А ну тебя с разговорами! Дай пройти-то! — оборвала его Дашутка и покосилась на Романа.

Запыхавшаяся, с пылающими щеками, спустилась она с бугра. И смешными показались ей все недавние зароки насчет Романа.

XIII

Однажды, убирая после завтрака со стола посуду, Дашутка нечаянно разбила стеклянный стакан с голубым ободком и надписью: «Приятного аппетита!» Стакан, как на грех, принадлежал Милодоре. Он был подарен ей крестной матерью в день ее именин, лет десять тому назад, и Милодора сильно им дорожила. Увидев осколки стакана, она набросилась на Дашутку с руганью. Испуганная Дашутка долго отмалчивалась, но потом не удержалась и обозвала Мйлодору в запальчивости дохлой щукой. Милодора грохнулась на лавку и разревелась. Федосья просеивала в кути муку и от неожиданности уронила сито. Сито стукнулось о ножку стола и покатилось под лавку, оставляя на полу белую узкую дорожку, а Федосья, всплеснув руками, на голос запричитала вместе с Милодорой.

На шум прибежал из магазина, гремя связкой ключей, сам купец, из спальни пришла свекровь Степанида Кирилловна, рыхлая, вечно недомогавшая женщина.

— Это еще что за ярмарка? — спросил купец, едва переступив порог.

— Ой, батюшка!.. Ой, родненький!.. — давилась слезами Милодора.

— Да говори ты толком, черная немочь!

— Она... она меня, батюшка, облаяла, мой стакан разбила и меня же дохлой щукой обозвала, — тыкала Милодора пальцем на Дашутку, робко прислонившуюся к печке.

Купец круто повернулся к Дашутке:

— Ты часом не сбесилась, молодуха? Ремня захотела? С какой стати посуду бить начала?

— Я не снароку, нечаянно.

— Снароку, снароку! На вред мне сделала! — закричала Милодора.

— Замолчи, тебя не спрашивают! — огрызнулся на нее купец и снова повернулся к Дашутке: — Ну, чего молчишь — воды в рот набрала? Сумела наделать шуму, умей и ответ держать.

Дашутка размашисто перекрестилась:

— Вот те крест, батюшка, я нечаянно!

— А ругалась зачем?

— Жизни мне нет от них. Вконец извели, хоть в петлю лезь. Надоело терпеть...

— Вон как ты заговорила? — удивленно протянул Чепалов.

«Вишь ты, когда ее проняло!» — подумал он про себя. Он знал, каковы его старшие невестки, и охотно оправдывал Дашутку. Но чтобы показать ей свою власть, приучить ее на всю жизнь ходить по одной половице, он схватил подвернувшийся под руку ремень и туча-тучей пошел на нее.

Дашутка виноватой себя не считала. С побелевшим лицом, отступая от купца в куть, она угрожающе крикнула:

— Не трогай меня, батюшка! Не трогай, говорю!

Купцу это не понравилось. Загоревшись желанием проучить непослушную молодуху, он догнал ее и ударил ремнем по руке, которой заслоняла она голову. Дашутка вскрикнула и схватила стоявший у печки ухват. Вскинув его наперевес, как солдат винтовку, она угрожающе сказала:

— Ударь еще, попробуй... Я тебя так по башке съезжу!..

Не зная, как подступиться к ней, купец остановился в замешательстве. Потом принялся грозить кулаком и кричать:

— Брось ухват! Брось, а не то...

— Уйди, не доводи до греха! — оборвала его Дашутка, подымая ухват.

Купец опасливо покосился на него и начал пятиться. Молчавшая до этого Степанида Кирилловна принялась увещевать Дашутку:

— Господа бога, молодуха, побойся! Опомнись, погляди, на кого ты ухват подняла! Сергей Ильич — твой свекор, и поучит, так ничего тебе не сделается. В семье оно всяко бывает.

А Дашутка упрямо твердила, наступая на купца:

— Уйди! Уйди лучше!

Чепалов выругался, плюнул и побежал из кухни. Видя его отступление, снова заголосили притихшие было Федосья и Милодора.

— Замолчите вы, поганые! — рявкнул он и, на бегу огрев Милодору ремнем, яростно хлопнул дверью.

В кухне сразу стало тихо. Невестки подавленно молчали, испуская тяжелые вздохи. Степанида Кирилловна сокрушенно качала головой. Дашутка поставила на прежнее место ухват, поправила выбившиеся из-под платка волосы и, не зная, что делать, прислонилась к печке. Она жалела уже о случившемся, и было ей явно не по себе. Степанида Кирилловна, немного выждав, заговорила с укором:

— И не стыдно? Вон какой скандал затеяла! Нет, матушка, такие повадки бросать надо. Сергей Ильич до старости дожил, а этакого сраму в своем доме не видел. И Федосье с Милодорой перечить негоже, они постарше тебя, да и в дому у нас не первый год живут.

— Отродясь бы я им не перечила, да сами вяжутся.

— Чорт бы к тебе вязался! — не сказала, а прошипела Милодора. — Оборони меня бог с тобой связываться. Я тебе теперь слова не скажу.

— И не надо, не шибко я в твоих словах нуждаюсь. Степанида Кирилловна гневно забормотала:

— И в кого ты, молодуха, уродилась такая, ни одного слова не терпишь? Досталось Алешеньке золото, нечего сказать. Хватит он с тобой горюшка.

Невыносимо обидными показались Дашутке эти слова свекровки. Она тяжело опустилась на стул и зарыдала. Закрыв лицо ладонями, раскачиваясь из стороны в сторону, с трудом выговаривала сквозь слезы:

— Да что я вам сделала-то? За что вы невзлюбили меня?

— Вот давно бы так! — злорадно пропела Степанида Кирилловна и, помедлив, добавила: — Поплачь, поплачь, авось ума прибавится.

Считая, что больше на кухне делать нечего, Степанида Кирилловна подобрала свою длинную юбку и удалилась к себе в жарко натопленную спальню. Федосья с Милодорой остались и злорадно поглядывали на Дашутку. Некоторое время спустя из коридора заглянул в кухню купец. Заглянул и скрылся. Федосья и Милодора переглянулись и стали ждать. Купец снова показался в дверях с нагайкой в руке. Стараясь не стукнуть, не скрипнуть, подкрался он к ничего не подозревавшей Дашутке и начал ожесточенно хлестать ее нагайкой, приговаривая:

— Не хватайся за ухват! Не хватайся, паршивая! Дашутка пронзительно взвизгнула, сорвалась со стыда и бросилась бежать в коридор. В двух или трех местах проступили у нее на спине сквозь желтую кофту темные полосы. Купец кинулся за ней, но, увидев на ее кофточке расплывшиеся полоски, понял, что это кровь, и остановился. Желая оправдать свою жестокость, нарочно громко сказал:

— Вот и допрыгалась! Будешь знать теперь, как со свекром жить!

А Дашутка схватила на вешалке шубу с полушалком, открыла наружную дверь и вылетела из дому. Жадно глотнув на крыльце широко раскрытым ртом морозный воздух, всхлипнув несколько раз, решила идти к родным. Пошла не улицами, а гумнами, за дворами.

Епифан с Аграфеной цепами молотили на гумне овес, когда пришла к ним Дашутка. Завидев ее, Епифан воткнул в сугроб черенок молотила и весело сказал, выпуская изо рта клуб сизого пара:

— Вот легка на помине! Только мы с матерью о тебе речь вели, без тебя у нас молотьба не шибко споро идет. Да ты чего такая пасмурная?

У Дашутки жалобно дрогнули губы:

— Столбовой нагайкой меня Сергей Ильич отхлестал. Вся спина у меня огнем горит.

— Да он что, сбесился?

— Стакан я нечаянно разбила. Невестки пожаловались, а он и сдурел.

— Сними-ка шубу, покажи спину.

— Матушки вы мои! — заревела Аграфена, как только сняла Дашутка шубу. — Да у тебя вся спина от крови мокрая. Ах он, изверг! Гляди, Епифан, гляди, — ведь он ее насмерть бил!

Прикусив обледеневший ус, Епифан поглядел на Дашуткину спину, не сказав ни слова, повернулся и быстро пошел с гумна.

— Ты это куда?

— А вот поговорю я с ним... Я ему за это душу в пятки вобью!

— Да подожди ты христа ради! — кинулась за ним Аграфена и вцепилась ему в рукав. — Ты лучше Дашутку к фельдшеру вези.

— Пошла ты к чорту с фельдшером!

— Ну, так домой пойдем. Охолонись малость, одумайся, а потом и иди разговаривать... Только добра от своих разговоров не жди: хуже собаки Сергей Ильич. Погубили мы дочь ни за грош, ни за копейку. И все ты виноват...

— Ты, ты... Заладила! А сама, небось, больше всех радовалась, что с купцом породнилась... Да не держи меня! — вырвался от нес Епифан и стал участливо спрашивать Дашутку:

— Тебя, может, и верно, к фельдшеру свозить?

— Не надо, без него обойдется.

— Тогда пойдем в избу. Отдохнешь немного, а потом поведу я тебя к Сергею Ильичу. Я его, подлого, живо отважу так обходиться с тобой.

— Не пойду я к ним, — чуть не плача, сказала Дашутка.

— Пойти-то придется. Тут уж все, девка, по гроб завязано. Только не бойся, я за тебя постою.

Когда вернулись в дом и пообедали, Аграфена уговорила Епифана до вечера не ходить к Чепаловым. Но и вечером не пришлось ему идти. Едва закатилось солнце, приехали к нему в кошевке Сергей Чепалов и Алешка. Увидев их в окно, Епифан усмехнулся:

— Сами, значит, пожаловали. Пойдет у нас теперь разговор...

Дашутка, переодетая в материнскую кофточку, испуганно ойкнула и заметалась по кухне, а потом спряталась в запечье. Аграфена начала торопливо убирать со стола. Хотя было еще довольно светло, но Епифан приказал Верке закрыть ставни, а сам зажег лампу и уселся на лавке, нетерпеливо поигрывая концом пояса.

Первым в кухню вошел Сергей Чепалов. Войдя, он помолился на иконы так, словно чистил пуговицы на своей борчатке, и глухо пробубнил, не глядя на свата:

— Здравствуй, сват. Епифан угрюмо пригласил:

— Проходи, присаживайся.

Купец крякнул, положил шапку с рукавицами на лежанку, прошел неторопливо вперед. Присел на краешек лавки, расстегнул воротник борчатки и зло спросил:

— Куда дочь спрятал?

— Что мне ее прятать-то? У меня она. Увидела тебя и за печку полезла.

— Так, так... Что же она домой не является? Приглашения ждет?

Насилу сдерживая закипевшее бешенство, Епифан спокойно сказал:

— Не знаю, тебе видней, — и забарабанил пальцами по столу, в упор глядя на купца.

Не подымая головы, не отвечая ему, Чепалов стал звать Дашутку:

— Ну, Дарья, вылезай из-за печки да расскажи отцу с матерью, как со свекром разговариваешь...

— Как тебя свекор нагайкой до полусмерти избил, — не вытерпев, добавил Епифан.

Чепалов ожег его ненавидящим взглядом и снова принялся звать Дашутку.

Дашутка упорно молчала и не показывалась. С надворья тем временем, впустив в кухню белый клуб холода, вошел Алешка. Он поздоровался, но ни Епифан, ни Аграфена ему не ответили. Алешка смутился и не посмел пройти вперед, а присел на табурет у порога. Выждав, пока разошелся на кухне холод, купец обратился к сыну:

— За печку твоя законная спряталась. Иди поклонись, может, соизволит выйти.

Алешка что-то невнятно промычал себе под нос. А купец продолжал:

— Приголубили ее отец с матерью. Ее проучить надо было да к мужу отправить, а они ее прятать давай...

У Епифана лицо мгновенно покрылось красными пятнами, задергалось судорожно веко левого глаза. Но и на этот раз у него хватило выдержки. Не повышая голоса, но решительно оборвал он купца:

— Хватит, сват, понаветничал... А теперь слушай, что я тебе скажу: хоть ты и почтенный человек, а дочь мою увечить я тебе не позволю. Нагайкой жеребят учат, а не бабу.

— А что же прикажешь делать, ежели баба от рук отбилась? — сердито засопел и заворочался на лавке купец. — На божницу, что ли, ее заместо иконы ставить?

— Ерунду, сват, говоришь. Ей у вас от баб житья нет, а ты не разобрался и на нее же понес. Не годится так порядочному человеку делать.

— Кому от кого житья в моем доме нет — про то я знаю. Не тебе меня учить. — Купец поднялся с лавки и властно скомандовал: — Дарья! Выходи, а не то силой выведем. Нам с тобой долго возиться некогда.

Его наглая самоуверенность вывела, наконец, Епифана из себя. Епифан повысил голос:

— Не покрикивай, сват, не покрикивай! Ты не дома!

Чепалов отмахнулся от него и, тяжело затопав ногами в черных бурках, пошел в запечье. Епифан решительно загородил ему дорогу. Купец закрутил бурой бородой, по-медвежьи зарычал и толкнул Епифана. Но Епифан даже не пошатнулся, хотя и был на целую голову ниже купца. Он поднес ему под нос свой увесистый кулак и сказал:

— Этого ты не нюхал, сват? Покомандуй еще, так я тебе покажу, где бог, а где порог... Садись лучше... — силой усадил он купца на лавку. — Сел? Вот и хорошо. А теперь давай разговаривать.

Купец рванулся с лавки, но Епифан положил ему на плечи свои ручища и притворно-ласково попросил:

— Нет, ты уж посиди, сват, посиди!.. Задыхаясь от бессильной злобы, напрасно купец пробовал сбросить с своих плеч Епифановы руки. Они давили его все крепче и крепче. Поняв, что ему не вырваться, Чепалов начал ругаться и звать на помощь Алешку. Алешка вцепился в Епифана сзади и стал тянуть его за рубаху.

— Ах ты, гнида! — Епифан схватил Алешку правой рукой за шиворот и легко, словно мальчишку, усадил его рядом с отцом. Потом пододвинул к себе ногой табурет и, глядя немигающими глазами в бороду купца, опять повторил: — А теперь давайте разговаривать.

Купец попробовал пригрозить ему:

— Я тебя под суд упеку!

В ответ Епифан сдавил ему плечи, будто клещами, и прикрикнул:

— Молчать у меня!

Не на шутку перепуганный купец сразу присмирел. Разгневанный Епифан мог в любую минуту стукнуть его головой о стенку. Но слишком стыдно было купцу так скоро покориться Епифану, и потому он продолжал ругаться. Епифан больше не горячился. Вволю дав купцу накричаться, он негромко, сильно растягивая каждое слово, заговорил:

— Атаманом ты меня не пугай. Не люблю я этого. Ты знаешь, какой у меня нрав?

Купец кисло улыбнулся:

— Самый распоганый твой нрав. Ты да Сенька Забережный — пара.

— Верно, не хвастаюсь своим нравом. И вот тебе мой сказ: то, что избил ты в кровь Дашутку, пусть оно будет впервые и в последнее... Нет, мордой ты не виляй, не крутись, а заруби это себе на носу. Иначе я себя не пожалею, а тебя с землей смешаю... Верка! Дай сюда Дашуткину кофточку, пусть поглядит мой зять, как папаша с его женой обращается.

Верка живо шмыгнула в запечье и вернулась с кофточкой. Епифан взял ее и развернул перед Алешкой. Кофточка была порвана в двух местах. Неширокими полосками запеклась на ее внутренней стороне кровь. Алешка насчитал шесть таких полосок. Купец чувствовал себя очень скверно и на кофточку даже не поглядел. Ему было ясно, что Епифан кругом прав. Но одно дело было сознавать это, и совсем другое — помириться, признать свою глупую опрометчивость. Епифана он всегда считал гораздо глупее себя. А на поверку получилось, что Епифан оказался далеко не дураком. Держал он себя с достоинством и слов на ветер не бросал. А он, Сергей Ильич, этим похвастаться не мог. Разговаривать с Епифаном было ему противно. Но говорить было нужно. И не просто говорить, а признаться в своей неправоте, попросить прощения, иначе нечего было и думать, что-сегодняшняя встреча закончится тихо и мирно. И долго колебался купец, прежде чем поборол свое ущемленное самолюбие и заговорил обычным, глуховатым голосом:

— Ладно, Епифан, — выдавил он из себя» через силу. — Погорячился я некстати, сознаюсь, брат. Доконал ты меня. Только ведь бил я Дарью не со зла. Я тебе прямо говорю: баба она ладная, с ней мы не прогадали. Говорю это, как на исповеди... Только вот со свекром разговаривать она не умеет. Я постращать ее хотел, а она за ухват... да и начала им орудовать. Пришлось мне из кухни побитым кобелем уходить. От стыда перед своими бабами некуда было глаз девать... Вот и подкараулил я ее всердцах с нагайкой. А зла я на нее не имел, пусть она об этом и не думает. И ежели так выходит, что невесткам у меня тесно стало, то я возьму к поделю сыновей. За этим дело не станет... — Тут купец передохнул и впервые взглянул на Епифана: — А пугать, тебе, сват, меня не след. Дуром в таком деле ничего не сделаешь.

— Правду говоришь, — согласился Епифан. — Только не сваливай всю вину на Дашутку и на меня. Со мной ведь сам ты не захотел по-человечески разговаривать. Гордости у тебя шибко много.

Разговор снова становился неприятным для купца, и он поспешил его закончить:

— Хватит, хватит. Кто старое помянет — тому глаз вон.

Но Епифан хотя и добродушно, а все-таки добавил:

— А кто забудет — тому два долой. Я так, сват, думаю... А теперь давай ради доброго конца выпьем по маленькой, — и он приказал Аграфене поставить на стол бутылку вина.

И началась у них выпивка и мирные разговоры. Но Сергей Чепалов чувствовал себя неловко. Глядя на подвыпившего и ставшего разговорчивым Епифана, он жалел, что все вышло не так, как следовало бы, по его мнению.

Дашутке Епифан приказал выйти к столу. Когда она вышла, раскрасневшаяся и смущенная, он велел ей и Алешке поцеловаться и больше не ссориться. Купец сидел и криво улыбался от этих его чудачеств.

Вырваться от Епифана удалось им с Алешкой только глубокой ночью. Уехали они, увозя с собой Да шутку. Дорогой напрасно Алешка пытался утешить ее обещаниями никому и никогда не давать ее в обиду. Она «вздрагивала от встречного резкого ветра и сосредоточенно молчала.

* * *

Назавтра купец приказал им с Алешкой собираться и ехать на заимку, где зимовал у него крупный рогатый скот под присмотром пожилого работника. Алешка к отцовскому решению отнесся с явным неудовольствием. Жизнь на заимке была скучная и нудная. Он начал ворчать, но Сергей Ильич прикрикнул, и Алешка стал покорно готовиться к отъезду.

Дашутка же этой поездке была рада. Она знала, как незавидно живется на заимке, но готова была жить там хоть два года, лишь бы не видеть каждый день противных ей Федосьи и Милодоры. На заимке Дашутка надеялась быть сама себе хозяйкой.

И в этом она не ошиблась. Прожили они тем около двух месяцев. И прошли эти месяцы незаметно, в ежедневном уходе за скотом, в ежевечерних разговорах у ярко топящейся плиты с работником Якимом и его женой Настасьей, которая знала бесконечное количество всяких бывальщин и сказок. Там, борясь со своим сердцем, приучилась Дашутка более терпеливо относиться к Алешке. Она многое ему простила за его неподдельное огорчение и неумело выраженное участие к ней в тот вечер, когда отец заставил ее снова вернуться в чепаловский дом.

О Романе она думала по-прежнему часто, но как-то все более и более смирялась с мыслью, что навсегда разошлись их стежки-дорожки. Думать об этом было хотя и горько, но уже не так мучительно, как раньше.

Перед масленой на заимку приехал навестить их сам купец. Дашутка угостила его блинами и свежей, только что снятой сметаной. Выйдя из-за стола, купец принес из кошевы мешок и достал из него цветастую кашемировую шаль.

— Иди-ка сюда, — поманил он Дашутку.

Когда она подошла, он накинул ей на плечи шаль и сказал:

— Это тебе, чтобы зла на меня не имела. Уезжая, он разрешил им с Алешкой приехать на праздники в поселок. Дашутка попробовала было отказаться, но Алешка на этот раз оказался несговорчивым и настоял на своем.

XIV

Масленую в Мунгаловском праздновали весело. Все три дня с утра и до позднего вечера на чисто выметенных улицах неумолкаемо шумел народ. Звонко наигрывали на морозе гармошки, скрипели полозья, далеко разносились смех и говор. Ребятишки в отцовских папахах и башлыках скакали на необъезженных жеребятах, слетались на площади у церкви «улица на улицу» и яростно рубились вместо, шашек таловыми прутьями. Старики беззлобно поругивали их, не для острастки, а больше для очистки собственной совести, и втайне любовались жестокими их забавами, расхваливая про себя наиболее увертливых и смелых. Разодетые парни катали девок из края в край поселка на тройках с лентами и колокольцами. К полуденному обогреву, когда с дымящихся крыш падала на завалинки первая капель и глуше, похрустывал под ногами приталый снег, на тракте за поскотиной устраивались конские скачки, на которых отчаянные любители спускали все до нитки.

А в последний день масленицы, в прощёное воскресенье, собирались мунгаловцы на, обширной луговине, у Драгоценки, посмотреть на лихую осаду снежного городка, где показывали все желающие свою ловкость и удаль. Городок начинали строить задолго до масленой. Строили его добровольцы из ребятишек и парней. Много вечеров проводили они там, возводя из снежных глыб зубчатые стены и башни. Накануне праздника приходили к ним на помощь девки с ведрами на коромыслах. На Драгоценке спешно выдалбливали прорубь. Оглашая прибрежные кусты смехом и бойкой песней, принимались девки носить из проруби воду и поливать городок, чтобы заледенели и сделались неприступными его саженные стены. Перед самым началом осады приезжал к городку поселковый атаман с бородатой, заметно важничавшей свитой, выбиравшейся для этого случая на сходке из наиболее уважаемых стариков. Они привозили с собой трехцветный флаг на гибком и легком бамбуковом древке. Самый старый из свиты, кряхтя, слезал с коня и водружал флаг на маленькой площадке в центре городка.

Этот флаг и старался захватить каждый из участников осады, пробиться с ним к располагавшемуся поодаль, на бугре, атаману, выслушать стариковские похвалы и получить потом богатый приз — каракулевую папаху с алым верхом и лакированные сапоги, на покупку которых ежегодно устраивалась общественная складчина. Но нелегко было завоевать тот флаг. В городок вели трое узких ворот, в каждом из них смельчака встречали тучей снежков ребятишки и девки, сбивали с коней пудовыми глыбами казаки, занимавшие ради этого стены вдоль извилистых, тесных проходов. Редкому из нападающих удавалось прорваться к флагу, схватить его. Но еще труднее было выбраться с флагом обратно и отбиться от тех, кто дожидался смельчака за воротами, чтобы отнять у него дорогую добычу. Вот почему только немногие решались на это испокон веков заведенное состязание в силе и молодечестве, где все зависело не только от всадника, но и от его коня.

С малых лет любил Роман эту праздничную потеху и за нее одну считал масленую самым веселым праздником. В осаде городка Роман еще не участвовал ни разу, но уже несколько зим был одним из самых неутомимых строителей и защитников городка. Как защитник, он был на отличном счету. Еще в позапрошлом году ухитрился он сбить с коня метко брошенной глыбой снега неоднократного победителя в состязаниях Платона Волокитина, первого силача в поселке. Долго тогда об этом судили и рядили мунгаловцы. Много раз доводили они Платона до белого каления сожалениями и расспросами, как это опозорил его у всех на виду не равный ему по силе казачина, а безусый молокосос. При каждой встрече выговаривал за это Платон Роману и хотя в шутку, но обещал отомстить ему при удобном случае.

Знал Роман, что был бы он далеко не последним среди отчаянных всадников, нападавших на городок, но не смел и заикнуться в своей семье, что ему пора попытаться завоевать почетный приз. Он боялся насмешек отца и деда. В этом году ему совсем неожиданно помог Герасим Косых.

Герасим, проводивший осенью брата Тимофея на действительную службу, приходил к Улыбиным чуть не каждый вечер и просиживал в жарко натопленной кухне до поздней ночи, коротая время в неторопливых, обстоятельных разговорах. В один из таких вечеров Герасим, ездивший днем на базар в Нерчинский завод, сообщил Андрею Григорьевичу и Северьяну, что своими глазами видел, как покупал Елисей Каргин сапоги и папаху на приз. У Романа при его словах сразу загорелись глаза. От Герасима это не ускользнуло, и он, посмеиваясь, спросил, не думает ли Роман нынче попробовать отвоевать приз.

— А на каком коне пробовать-то? На наших не напробуешь, — угрюмо ответил Роман.

Северьян терпеть не мог, когда при нем хулили что-либо в его хозяйстве. Он напустился на Романа:

— А чем тебе Гнедой не конь! Ты не смотри, что он тяжел на ногу, он зато ничего не боится. Его снежками с дороги не своротишь, ежели седок на нем будет добрый..., Только вот за тебя я не ручаюсь: усидишь ли? — подзадорил он сына.

Задетый за живое, Роман сказал:

— Усижу, не беспокойся.

— Усидит, — подтвердил Герасим и обратился к Андрею Григорьевичу: — А ты, отец, как думаешь?

Андрей Григорьевич погладил бороду, приосанился: — Ежели в меня Ромаха, то усидит. Я в свою пору эти призы не раз брал.

— Тогда в чем же дело? Пусть снаряжается, — согласился Северьян.

После этого вечера принялся Роман готовиться к масленой, заботливо выхаживать Гнедого. Каждое утро кормил он его отборным овсом, водил проминать за поскотину. В ясные дни обливал его теплой водой и, накрыв попоной, ставил на выстойку на ветер. И через две недели толстобрюхий, толстоногий Гнедой сделался стройным, подбористым конем, на котором можно было хоть сейчас идти на службу. Андрей Григорьевич помогал Роману советами и частенько поругивал, если он что-нибудь делал не так, как следует. А Северьян тем временем постарался исправить свое форменное седло. Он переменил у седла заднюю подпругу, перевязал стремена, прошил ремешками нагрудник и набил коровьей шерстью седельную подушку. Не поленился он сшить Гнедому из белой сыромятной кожи и новую уздечку, украсить ее медными кольцами и бляхами. Хотелось ему, чтобы выглядел под его сыном Гнедой, как следует выглядеть доброму казачьему коню.

Однажды, выехав проминать Гнедого, Роман повстречал на дороге возвращавшегося с дровами Семена Забережного.

— Ты, паря, не на службу ли собрался? — спросил его Семен. — С чего это коня проминать вздумал?

— Скоро масленая.

— Вон ты куда метишь! Ну-ну, попробуй, авось и оттяпаешь приз... Дружков-то себе на подмогу много подговорил?

— На какую подмогу?

— Вот тебе раз! Да ты что, вчера родился? Неужели ты думаешь один на осаду ехать?

Роман поспешил сознаться, что так оно и есть. Тогда Семен сказал Роману, что не видать ему приза, как своих ушей.

— Ну, это мы еще посмотрим! — задорно возразил Роман.

— И смотреть нечего... Ты думаешь, в прошлом году Петрован Тонких в одиночку работал? Чорта с два! Знаю я их, верховских-то. Человек десять, не меньше, помогали Петровану.

— Да ведь это же не по правилу!

Тогда Семен сказал «Роману, что на правила верховские плюют. Они знают, что в одиночку приза не завоюешь, а поэтому заранее сговариваются действовать сообща. И действуют очень хитро. Только доберется до флага один из ихней компании, как они стараются окружить его тесным кольцом. Со стороны глядеть — они флаг у него как будто стараются отнять, а на самом деле заслоняют его от тех, кто не в сговоре с ними. Только так и завоевывают они приз четвертый год подряд.

Семен посоветовал Роману сколотить крепкую компанию из низовских казаков и действовать всем вместе. Он снял рукавицы и, загибая на левой руке пальцы, начал перечислять тех, кого следовало бы привлечь в компанию. Насчитал он четырнадцать человек.

— Вот таким манером ты утрешь верховским нос. А иначе нечего и хлопотать напрасно, — закончил Семен.

Отъехав от него, Роман решил, что раз верховские мошенничают, то не стоит и состязаться с ними. Пусть забирают себе и нынешний приз. Но скоро переменил свое решение и сказал, что он не он будет, если не удастся ему нынче перехитрить верховских. Вернувшись домой, Роман отправился к Герасиму, переговорил с ним, а потом пошел по своим дружкам и в тот же вечер заручился согласием двенадцати человек. Назавтра он снова встретил Семена, и тот похвалил его:

— Молодчина! Давно богачей осадить надо. Не одним им казаковать. Я сам с вами поеду, раз такое дело. Поднесем мы им пилюлю.

Когда наступил долгожданный прощёный день, Роман поднялся с постели задолго до света. Еще не успело выкатиться из-за сопок солнце, а у него конь уже был давно накормлен и напоен теплой водой, приготовлено все необходимое. Сводив коня на короткую проминку, он привязал его к столбу на выстойку, а сам, чтобы как-нибудь скоротать медленно тянувшееся время, принялся в радостном возбуждении разметать в ограде перепавший за ночь снежок. Работая, он то и дело поглядывал на ясное, заметно пригревающее солнце и не раз мысленно просил его поторопиться.

С улыбинского крыльца был хорошо виден на приречной луговине снежный город. Политые с вечера водой стены и башни городка сверкали на солнце. Роман часто подымался на крыльцо поглядеть, не собирается ли там народ, не развевается ли уже над зубчатыми стенами флаг. Но все еще было рано, и там только мелькали забегавшие туда из улиц собаки.

За долгим и обильным праздничным обедом отец поднес Роману стакан водки и пошутил:

— Ну-ка, брат, хлопни для храбрости. Глядишь, и на коне крепче сидеть будешь.

Роман выпил, и у него приятно зашумело в голове, стало клонить ко сну. Не желая поддаться дремоте, он сразу же после обеда вышел на улицу. Взглянул из-под руки на городок, на стоявшее еще высоко солнце и решил пойти к Данилке Мирсанову. Данилку он нашел во дворе. Тот готовился седлать коня.

— Куда собираешься? — спросил он его.

— Надо же хоть раз по улице проехать, на народ посмотреть.

— Тогда подожди меня, вместе поедем. Роман побежал седлать Гнедого.

Немного спустя они ехали с Данилкой по улице к церкви, помахивая нагайками и поглядывая по сторонам. В улице было полно народу. С бугра за церковью катались на больших санях девки. Словно огромный букет желтых, красных и белых цветов сверкали их полушалки, когда они падали с криками и смехом в саки. Под бугром, у ключа, дымилась наледь. Белый пар подымался в ясное небо. На Драгоценке весело синел тальник, и дальние сопки сияли на солнце, как сахарные головы.

Едва Роман очутился на улице, как праздничное настроение захватило его. Захотелось ему скакать на коне в снежную светлую даль, громко и упоенно петь. Он ударил Гнедого нагайкой и понесся в галоп по улице, крикнув Данилке:

— Не отставай!

Проскакав по улице из края в край, они заехали на обратном пути к Семену Забережному. Туда же скоро стали съезжаться все, кто решил на этот раз бороться с верховскими за приз. Собрались все четырнадцать человек. У Герасима оказалась с собой бутылка водки. Он попросил у Семена стаканчик и стал всех угощать. Едва была опорожнена бутылка, как с улицы донеслись голоса ребятишек:

— Поехали!.. Поехали!..

Все заторопились из избы. Каждый знал, что атаман со свитой, наконец, отправился к городку. Оживленно переговариваясь, быстро отвязывали коней и вскакивали в седла.

Только выехали из ограды и построились по трое в ряд, как Семен, поднявшись на седле, предложил:

— Споем, что ли? Пусть богачи узнают, что мы не хуже их петь умеем, — и он затянул сильным, немного хриплым голосом:

Из-за лесу, лесу копий и мечей,
Едет сотня казаков-усачей...

И все остальные подхватили:

Впереди их есаул молодой,
Ведет сотню удалую за собой...

На въезде в проулок, ведущий к Драгоценке, встретились с Верховскими. Их было человек тридцать. Ехали они двумя группами. Впереди одной был Платон Волокитин в косматой черной папахе. И тем и другим хотелось первыми попасть в проулок. Не желая уступать друг другу, они резанули коней нагайками и понеслись наметом, ломая строй. Первой влетела в проулок группа Платона. Повернувшись в седле, он крикнул низовским:

— Жидки ваши коняги! За нашими им не угнаться.

— Посмотрим! — запальчиво ответил ему Семен, сдерживая коня.

В это время хотел проскользнуть в проулок Алешка Чепалов со своими, но Семен осадил его, рявкнув во все горло:

— Не лезь, вошь, вперед таракана! — и замахнулся нагайкой.

Алешка посторонился.

У городка подъезжавших казаков встречал Каргин, здоровался, скаля зубы в усмешке:

— Здорово, орлы!

— Здравия желаем! — охотно отвечали ему.

В воротах городка и на зубчатых стенах уже толпились, запасаясь снежками, ребятишки, парни и даже девки. Роман взглянул туда и невольно вздрогнул. Он увидел там Дашутку. Она стояла на стене с глыбой снега в руках и что-то кричала толпившимся внизу девкам и молодухам; на щеках ее играл яркий, горячий румянец.

«Везде успеет!» — с беспричинным раздражением подумал про нее Роман и в то же время почувствовал, что сегодняшнее состязание приобрело для него особую, волнующую остроту. Нужно было постараться не ударить лицом в грязь.

Из поселка торопливо бежали и ехали опоздавшие. Никула Лопатин, яростно настегивая пегую кобыленку, вез в санях кучу подгулявших баб и все время кричал:

— Посторонись, народ! Старух на свалку везу.

А какая-то баба, обняв его за ноги, пела:

Нынче новые права:
Бородатых на дрова,
С молодыми будем пить
И в обнимочку ходить.

Шестью группами выстроились нападающие. От каждой улицы было по группе, а от Царской — две. Казаки поглубже нахлобучивали папахи, обматывали лица шарфами, чтобы хоть сколько-нибудь уберечь себя от снежков. Зрители отхлынули назад, раздвинулись вправо и влево. Горяча коня, Каргин выехал вперед, окликнул защитников городка:

— Эй, в городе! Готовы?

— Готовы! — разом отозвались оттуда десятки голосов.

Каргин отъехал в сторону, на бугор. Роман видел, как Петрован Тонких подал Каргину дробовик. Каргин трижды махнул им над головой, призывая к вниманию. Роман потуже натянул рукавицы, подобрал поводья. Каргин поднял дробовик кверху. Раскатисто бухнул выстрел.

Свистя и гикая, казаки поскакали к городку. Из-под конских копыт полетели комья снега, глухо загудела мерзлая земля. Рядом с Романом очутился Семен Забережный. Он крикнул Роману:

— Платона берегись! — и обогнал его, жестоко нахлестывая коня.

Первым у ворот городка очутился брат Елисея Каргина — Митька, и его же первого вышибли из седла удачно сброшенной со стены глыбой. Потеряв всадника, конь его, лягаясь задними ногами, помчался в поселок. Следом за Митькой к городку подлетел низко пригнувшийся к луке седла Платон. Его осыпали тучей снежков. В одно мгновение стал он белым с головы до пяток, но по-прежнему настойчиво пробивался вперед.

«Прорвется, однако, чорт», — с завистью подумал про него Роман и тут же невольно рассмеялся. Кто-то так ловко смазал Платонова коня глыбой в морду, что конь встал на дыбы и круто повернул назад, не слушая поводьев. Тщетны были попытки и других, оказавшихся впереди Романа казаков. Они отпрянули назад, грозя кулаками весело хохотавшим защитникам. Громче всех смеялась Дашутка в полушалке, осыпанном алмазною снежной пылью.

— Держись! — крикнул тогда, не помня себя, Роман, и пустил Гнедого прямо в проход, где на стене стояла Дашутка.

Навстречу ему полетели тяжелые, заледеневшие снежки, нанося чувствительные удары сквозь папаху и полушубок. Но он не обращал на них внимания и старался, низко пригнувшись, укрыть только лицо. Гнедой вел пока себя на славу. Он послушно несся вперед, сердито всхрапывая от каждого попадавшего в него снежка. Стоявшие в проходе парни, запустив в Романа комьями снега, поспешили посторониться, боясь попасть под копыта Гнедого.

— Ага, струсили! — злорадно вскричал Роман, и в это же мгновение ему показалось, что на него свалилась целая гора: это скатила на него большую глыбу какая-то расторопная молодуха.

Глухо вскрикнув от боли, помчался он дальше:

— Врешь, не сшибешь!

Новая глыба, угодившая ему прямо в спину, заставила его замолчать. Он пошатнулся в седле. В ушах зазвучал долгий, тягучий звон, глаза застлало розовым дымом. Но, через силу тряхнув головой, он выпрямился, гикнул на Гнедого и полетел по проходу, крутя над головой нагайкой.

— Прорвался!.. Прорвался!.. — донеслись до него, как из-под земли, голоса, и они заставили его забыть про боль и звон в ушах.

По-прежнему крепко били его со всех сторон снежки, но он понял, что теперь доберется до флага.

Внутрь городка прорвался не один Роман. По другому проходу летели к флагу Платон и Алешка. Однако Роман оказался у флага первым. Отбиваясь нагайкой от парней, хотевших сорвать его с коня, он левой рукой схватил древко флага и повернул назад. Платон кинулся ему наперерез, заставив всех защитников разбежаться по сторонам, но конь под ним споткнулся, и это спасло Романа. Налетевшего на него Алешку он так толкнул в грудь, что тот чуть было не вылетел из седла, а сам поскакал по проходу назад, торжествуя победу. Алешка не хотел уступить ему флаг. Пользуясь тем, что его конь был более подвижен, он догнал Романа, и они поскакали рядом, один нападая, другой отбиваясь. Оба они молчали и только тяжело и прерывисто дышали. А следом за ними, крича во все горло, скакал Платон.

Увидев Алешку и Романа, несущихся назад, Дашутка опешила. Они должны были проскакать мимо нее. В руках она держала поданную ей Агапкой глыбу. Нужно было кинуть эту глыбу в того или другого. Но в кого? — вот о чем думала она в те короткие мгновения. Один был ее мужем, а другой...

Вдруг Роман почувствовал, что Алешка отстал. Едва Роман вылетел из городка, как его успели окружить Герасим, Семен и еще несколько человек своих. Подымая коней на дыбы, свистя и гикая, защищали они Романа от наседавших со всех сторон верховских. Завязалась отчаянная потасовка. Люди хватали друг друга за тужурки и полушубки, стаскивали с седел, а кое-где уже награждали своих противников ядреными тумаками; Семен Забережный, ухитрившийся ловким рывком сбросить с седла в снег Никифора Чепалова, громко ободрял своих:

— Держись, низ! Смелее!..

Но верховских было больше. Скоро они прорвали окружение и добрались до Романа. Сразу с двух сторон напали на него Назарка Размахнин и чепаловский работник Юда Дюков. Роман отчаянно отбивался от них, но вырваться не мог. Назарка уже схватился за древко, рвал флаг к себе, и вырвал бы, если бы не подоспел на помощь Роману Герасим. Верткий и жилистый, бешено крутясь на седле, добрался он до Назарки, схватил его за руку и оторвал от Романа. Роман воспользовался этим и ринулся вперед. Уже недалеко было до атамана, когда он почувствовал, как крепко схватили его сзади за воротник и сразу подняли над седлом. Не оглядываясь, он понял, что это настиг его Платон Волокитин.

«Пропало, все пропало» — подумал он с горечью и ожесточением.

И тут же увидел, что к ним приближается Семен Забережный. Тогда Роман, как ни жалко было ему расставаться с флагом, взял и кинул его, как пику, навстречу Семену. Семен в одно мгновение подхватил флаг на лету и помчался на бугор, к атаману. Одураченный Платон выругался, наградил Романа таким тумаком, что у него искры из глаз посыпались, и пустился догонять Семена.

Но было уже поздно. Легко отбившись от Алешки Чепалова, догнавшего было его, Семен подскакал к Каргину и передал ему в руки флаг.

Толпа приветствовала победителя буйными возгласами «ура» и долго кидала над головами шапки и рукавицы.

Роман, вытирая выступивший на лице пот, люто досадовал, что вынудил его Платон попуститься флагом. Как ни приятна была ему победа низовских, но все же Роману жаль было, что не он, а Семен добрался с флагом до Каргина. Он слез с коня и стал водить его по луговине, не глядя ни на кого.

В это время к нему подъехал Данилка, спросил:

— Ты видел?

— Кого?

— Дашутку.

— Видел. А какое мне дело до нее?

— Тебе-то, может, и нет, да у нее зато есть. Ты знаешь, почему Алешка от тебя отстал?

— Нет, — буркнул сердито Роман.

— Тот-то и оно, что нет... А ведь его Дашутка так смазала, когда вы мимо нее скакали, что у него папаха с-головы слетела. Из-за этого он и отстал от тебя.

— Ты наговоришь, тебя только слушай.

— Да ей-богу же, не вру, правду говорю!

— Ну и ладно, отвяжись с ней от меня! — сказал Роман и стал садиться на коня.

А когда уселся, невольно стал искать глазами Дашутку, но ее в толпе уже не было. Тогда он подумал про нее с теплотой и жалостью: «Достанется ей от Алешки, если тот заметил, какую штуку она ему подстроила».

С того дня и начали снова двоиться мысли Романа. Думал он то о Ленке, то о Дашутке. Но если о Ленке думать было приятно и радостно, то воспоминания о Дашутке были напитаны болью и горечью. И, не зная, зачем это делает, стал искать он встречи с Дашуткой.

Так и дожил Роман до новой весны.

XV

Ночью с нагретых солнцем песков далекой Гоби принесся ветер. Широкий и шумный, летел он над степью, озаренной зеленоватым светом молодого месяца. На курганах и взлобках земно кланялся под ветром старый метельник, глухо шумели в долине кустарники, катились по черным дорогам колючки, похожие на рыжих лисиц. Скоро заполнили небо плотные тучи, бежавшие торопливо на север. Робко выглянув из-за них в последний раз, скатился за молчаливые сопки месяц. Степь потемнела, невнятно гудя и всплескивая, как озеро в бурю.

К рассвету ветер затих. Медленнее поплыли тогда тучи, и стал накрапывать редкий теплый дождь. В степи сразу волнующе пахнуло весной, повеяло дальним югом. А когда занялось над сопками тихое утро, дождь перешел в ливень. Дымным пологом косо падающей воды надолго закрыло утренние дали. К вечеру мелководная Драгоценка взбугрилась, помутнела и яростно кинулась из берегов в лога, в степь шалой, неукротимой рекой. На пенных бурых гребнях ее крутились плоские льдины, неслись деревья, с корнями вывернутые из земли, не спеша проплывали копны слежавшегося сена, на которых каркали отощавшие за зиму вороны. По макушки в воде стояли прибрежные тальники.

На третий день к обеду выглянуло солнце, веселое, чистое солнце весны. И сразу преобразилась неприглядная, скупая земля. В тонком мареве зазывно заголубели сопки, сливаясь на горизонте с бездонным небом, заструился в долинах синий пар. В поселке, радуя глаз, засверкали тесовые крыши, загорланили на поветях и заборах петухи. И, выходя из жилищ на воздух, невольно улыбались люди солнцу, дымящимся лужам и горланящим петухам.

За зиму у Улыбиных поистратились запасы муки. И с первых же дней, как начали работать на Драгоценке мельницы, Северьян начал расспрашивать хозяев мельниц, не согласится ли кто-нибудь из них пустить его на помол. Но у всех в эту пору был большой завоз, и целую неделю Северьян не мог ни с кем договориться. Везти же хлеб на паровую мельницу к Сергею Ильичу он не хотел. Он никак не мог простить купцу того, что тот высватал Дашутку за Алешку. И когда Андрей Григорьевич посоветовал смолоть хлеб у Сергея Ильича, Северьян поспешил заявить:

— Ну его к чорту! Он ведь не мелет, а только зерно переводит. Сам знаешь, ни разу из его муки добрых булок Авдотья испечь не могла. Я лучше день-два еще подожду да смелю на водяной мельнице по своему вкусу.

В тот же день вечером он вернулся домой довольный: согласился его пустить на помол Епифан Козулин.

Утром, когда нагрузили телегу мешками с зерном, он приказал Роману сходить к Козулиным за ключом от мельницы. Его приказание обрадовало и испугало Романа. Заявиться к родителям Дашутки было для него не так-то просто: ведь он, а не кто-либо другой, вымазал у них ворота. Заявись к ним, а Епифану взбредет в голову пробрать за старое, и придется там глазами моргать. И Роман невольно замешкался. Только после того, как отец прикрикнул на него, он пошел в избу, приоделся, словно на праздник. Ему хотелось прийти к Козулиным таким молодцом, чтобы они пожалели, что не он у них ходит в зятьях.

Увидев вышедшего из избы Романа принаряженным, Северьян ехидно прищурился и спросил:

— Ты это чего? Ведь я тебя, кажись, не на свадьбу отправляю.

Роман покраснел и, ничего не ответив, ушел.

У ворот козулинского дома на лавочке под голым еще тополем сидела сестренка Дашутки Верка. Покосившись на лавочку и на окна дома, Роман спросил ее напряженным голосом:

— Отец дома?

Верка помотала головой.

— А мать?

— В огороде. А тебе на что ее?

— Ключ от мельницы взять надо.

— Он в сенях висит. Пойдем, я тебе его дам...

Взяв от Верки ключ и выйдя за ограду, Роман горько рассмеялся. Ни к чему, выходит, был весь его бравый вид, все получилось слишком просто и буднично. Шел, как на исповедь, а дальше сеней и побывать не пришлось. И с упавшим настроением пошел Роман по еще не просохшей улице на мельницу, продолжая посмеиваться над самим собой.

А в это время из проулка к отцовскому дому подошла Дашутка. Подходя, она видела, что из ограды дома вышел какой-то человек. Поэтому, встретив Верку, она первым делом спросила, кто это был у них. Узнав, что был Роман, она на мгновение вспыхнула, прикусила губы и только потом стала расспрашивать, зачем он приходил.

Козулинская мельница стояла на излучине Драгоценки, под сопкой-коврижкой. Неторная извилистая дорога вела к ней, минуя камышевое болото, через широкую луговину, заросшую острецом и Черноголовкой.

Когда Роман пришел на мельницу, отец уже был там. У самой мельничной двери стояла распряженная телега. Конь был привязан к таловому кусту. Прибывшая после дождя вода легко вращала громадину мельничного колеса. Под пенной мощью низвергающейся с высокого русла воды гудели и гнулись колесные плицы, сотрясались мшистые стены мельницы, сизый бус сеялся с них. Северьян суетился возле мельничного колеса, смазывая дегтем железное гнездо, в котором, мягко шлепая, ходила блестевшая на солнце колесная ось.

Роман отомкнул дверь. Оглядевшись, увидел мешки на темных поместьях, ларь для муки, каменный очаг у порога и кучу сухой соломы возле него. Внизу мерно и мягко постукивало зубчатое колесо передачи, волчком крутилась матово блестевшая шестерня.

— Скоро, скоро! — похвалил Романа, подходя, Северьян и велел носить мешки.

Засыпав в ковш первый мешок, он принялся регулировать сыпь, чтобы мука получалась мягкого помола. Добиться этого ему удалось не сразу. Сначала мука выходила слишком крупитчатой. Северьян пробовал ее на язык и все убавлял сыпь. Наконец он довольно щелкнул пальцами и сказал:

— Ну вит, теперь в аккурат.

Роман взял щепотку горячей муки, стал растирать ее меж пальцев. Отец спросил:

— Как, ничего?

— Подходяще.

Северьян прислушался к показавшемуся ему неровным стуку зубчатого колеса передачи и, не уловив перебоев, успокоился.

— Придется, паря, тебе за мельника оставаться, — повернулся он к Роману. — Я сейчас домой пойду. Надо будет новое ярмо быкам сделать. Так что давай управляйся тут без меня... Ночевать-то один не побоишься?

— Вот еще новости! — рассмеялся Роман.

— Ну, тогда смотри. Я пошел.

Проводив отца, Роман отвязал коня и спутал его ременным путом. Над мельницей заливались в лазурном небе жаворонки. Потягиваясь и жмурясь на солнце, Роман послушал жаворонков и беспричинно улыбнулся. Потом отправился в кусты наломать хворосту. В кустах у речки было еще сыро и прохладно, кое-где под крутым берегом лежал голубовато-зеленый лед с вмерзшими в него камешками, ветками и таловой листвой. Один круглый янтарный камешек в ледяной глыбе показался Роману необычайно красивым. Он взял похожий на топор камень и стал разбивать глыбу. Скоро очаровавший его камешек был у него в руках. Но, вынутый из льдины, он оказался самым обыкновенным, ничего красивого в нем не было. Роман покатал его на ладони и без сожаления бросил в воду.

Набрав охапку хвороста, вернулся он на мельницу. Варить чай было еще рано, есть не хотелось, и он присел в углу на застланное соломой дощатое ложе, на котором спали помольщики. Монотонный стук жерновов и плеск воды на колесе убаюкивали его. Незаметно для самого себя он задремал.

Проснулся он оттого, что в мельнице вдруг стало светло. Роман открыл глаза и обмер: у порога раскрытой настежь двери стояла Дашутка с корзинкой в руке.

— Ой, да тут вон кто! — удивленно заговорила она. — А ведь я думала — отец тут мелет. Я веники ходила ломать да и завернула сюда отца проведать.

Роман молчал, исподлобья оглядывал ее.

— Что таким бирюком смотришь? — спросила Дашутка, переступив порог.

— На чужих жен не заглядываюсь.

Роман сердито отвернулся к стене. Давно он мечтал о такой встрече. А теперь, когда встретились, ему захотелось и виду не подать, что он обрадован и взволнован До глубины души.

— А ты погляди, — сказала Дашутка дрогнувшим голосом.

Роман взглянул на нее и увидел, что на ресницах ее повисли слезы. Ему стало жалко ее. Но спросил он все с тем же угрюмым видом:

— Что, с мужем поругалась?

Дашутка тряхнула головой, выпрямилась.

— А хоть бы и так. Тебе-то какое дело?

— Вон какого богатого мужа выхватила, Да печалишься. По-моему, не с чего.

— Смеешься? Эх, ты!.. — Дашутка круто повернулась и пошла из мельницы.

— Я не смеюсь! — вырвалось тогда у Романа, испугавшегося, что Дашутка и в самом деле уйдёт.

Дашутка сразу остановилась и совсем по-другому спросила:

— Сердишься на меня?

— А чего мне сердиться?

— Нет, ты все-таки скажи: сердишься?

— Да что ты привязалась? — снова нахмурился Роман.

Дашутка заметно повеселела. Она поставила корзинку на пол и спросила:

— Можно с тобой посидеть? Приморилась я.

— Сиди.

Дашутка оглядела внутренность мельницы, поправила платок на голове, потом сказала насупившемуся Роману:

— Хоть бы чаем меня угостил. Я с самого утра ничего не ела.

Роман принялся разжигать в очаге хворост. Дашутка смотрела на него и чувствовала себя неловко. Намокшие в талом снегу прутья никак не разгорались. Тогда Дашутка присела на корточки рядом с ним и задорно бросила:

— Экий ты неуклюжий! Дай-ка мне спички.

Роман подал ей коробок. На одно мгновение их руки коснулись. Роман вздрогнул.

— Пойду за водой, — поспешил он подняться. Необыкновенно ярким показался ему день, когда он вышел из мельницы. Лицо его горело, сердце билось сильно и часто. Он подошел к замшелому руслу и, прежде чем подставить котелок под холодную струю воды, бившую сквозь щель в желобе, долго счастливыми глазами глядел на небо, на бегущие по нему легкие, золотистые облака. Потом улыбнулся жаворонку, трепетавшему в синеве, и поспешил на мельницу.

Там уже весело трещал в каменном очаге огонь. Дашутку он сперва не увидел и испугался, что она ушла. Но она и не думала уходить. Она сидела за дверью, на ложе, и держала перед собой левую руку, указательный палец которой был в крови. Роман участливо спросил:

— Что с тобой?

— Наколола о хворостинку, — сказала она и попросила: — Нет ли у тебя чистенькой тряпки?

Не говоря ни слова, достал Роман из кармана чистый носовой платок с голубенькой каемкой, разорвал его пополам и стал перевязывать ей палец. Для этого ему пришлось опуститься перед ней на колени и невольно коснуться локтями ее колен. У него сразу задрожали руки, пересохло во рту. Дашутка, наблюдая за ним, загадочно улыбалась.

С грехом пополам перевязав ей палец, Роман хотел подняться. Но она взяла его за руку и негромко, с придыханием сказала:

— Ой, какая у тебя рука-то горячая.

— Зато сердце холодное, — пошутил он. Дашутка положила его руку к себе на колени и стала гладить ее, все ниже и ниже склоняясь к нему. Он слышал ее прерывистое дыхание. И, чуть повернув голову, увидел в глубокий вырез ее ситцевой кофточки упругие смуглые груди и светлую ложбинку между ними. Он отвернулся и убрал руку с колен. Но Дашутка снова схватила ее и мягко, но настойчиво потянула к себе. Тогда он мотнул головой, выпрямился и, забыв обо всем, стремительно обнял ее. Дашуткино дыхание опалило ему лицо, и с радостью припал он к ее губам. А Дашутка обхватила его руками за шею, льнула к нему и шептали:

— Дверь, Рома... дверь-то...

Когда они опомнились, вода в котелке наполовину выкипела и огонь в очаге догорал. Дашутка, подбирая растрепавшиеся волосы, кинулась заваривать чай. На Романа она и взглянуть не смела. А он, смущенный не менее ее, начал нагребать из ларя муку и зачем-то пристально разглядывать под поместьями зубчатое колесо передачи.

Первой решилась заговорить Дашутка. Она позвала его пить чай. Немного помешкав, Роман подошел к ложу, где стоял дымящийся котелок и лежал на бересте нарезанный Дашуткой хлеб.

— А чашка-то у нас одна, — сказал он, не зная, как теперь разговаривать с Дашуткой.

— И из одной напьемся, — виновато улыбнулась Дашутка и испытующе спросила: — Ты ведь мной не брезгуешь?

— С чего брезговать-то?

— Да кто тебя знает. Может, теперь ты на меня и глядеть не захочешь?

— Экая ты чудная! — сказал Роман и привлек ее к себе.

Поцеловав в щеку, он усадил ее на ложе рядом с собой. И Дашутка повеселела, оживилась. Она налила в чашку чаю, поднесла к губам Романа ломоть хлеба и приказала:

— Кусай.

Он покорно откусил от ломтя порядочный кусок. Тогда она поднесла ему чашку и заставила пить. Потом спросила, не хочет ли он сахару.

— Разве у тебя есть?

— Есть. Сколько хочешь, для тебя есть. Вот получай, — рассмеялась она и поцеловала его прямо в губы.

«Так же вот, поди, и с Алешкой играет», — подумал внезапно Роман и стиснул зубы.

Вспомнив об Алешке, он нахмурился, переменился в лице. Невыносимо обидным показалось ему то, что был он у Дашутки не первым. До сегодняшнего дня он не видел в этом ничего особенного, но сейчас понял, что это нелегко ему будет забыть. И захотелось сказать ей обидное, жесткое слово. А Дашутка, не замечая случившейся с ним перемены, все еще дурачилась. Она трепала его за волосы, целовала то в шею, то в щеку. И тогда он спросил ее с нескрываемой горечью:

— Научилась?

— Чему? — не поняла Дашутка.

— А этому самому... Скоро дошла... — зло процедил он сквозь зубы и так сдавил чашку, которую подала ему она, что чашка сухо треснула и разломилась на две половинки.

С нескрываемым испугом уставилась на него Дашутка. Губы ее жалко дрогнули. Она закрыла лицо руками, ткнулась головой в солому и горько-горько заплакала.

Тогда так же внезапно пропала у Романа вся злость, и он стал утешать Дашутку.

— Прости меня, — дотронулся он до ее плеча. — Я ведь и сам мучаюсь. Обидно, что не моя ты... Как бы мы с тобой жили!..

— Уйду я от Алешки, все равно уйду!

— Уйдешь, а тебя на веревке назад приведут.

— Тогда утоплюсь, мне все равно... Не могу я с ним, не могу! — и она снова залилась слезами.

— Да будет тебе, перестань. Слезами тут не поможешь... Давай думать, что нам делать, может, что-нибудь и придумаем.

— Придумаешь, как же! Мне и с тобой не жить теперь. Ты ведь вон какой оказался, всегда меня попрекать будешь Алешкой.

— Не буду. Хоть тяжко мне, а не буду. Забудь ты про это.

Дашутка приподнялась, утерла платком глаза и сказала, что, если Роман ее любит, она готова в любое время уйти с ним куда угодно.

— А куда пойдешь? — криво усмехнулся Роман.

— Да хоть в Китай. Наймемся там у китайских купцов.

— Выдумала, нечего сказать! В Китае-то и своим места нет, вон сколько их оттуда на нашу сторону идет. Значит, не сладко и там. Лучше на какой-нибудь прииск податься, в тайгу. Только далеко забираться надо, не то найдут нас и своим судом расправятся: либо удушат, либо убьют.

Долго сидели они и разговаривали. Договорились, что Роман постарается все разведать насчет приисков, исподволь приготовить все необходимое для побега. Говорил больше Роман. Дашутка слушала его и изредка согласно кивала головой. Наконец она собралась уходить. Когда они вышли из мельницы, солнце уже клонилось к закату и на бурой, прошлогодней траве лежали длинные тени кустов. За Драгоценкой по травянистому косогору катился широкой огненной дугой вешний пал, белые башни дыма величаво и медленно подымались в голубое прозрачное небо. А вдали торжественно синели и звали к себе таежные хребты.

Взявшись за руки, глядели Роман и Дашутка на огненный вал, катившийся в сопки, слушали доносившийся оттуда ровный, глухой шум и вдыхали тревожный запах гари. Дашутка повернулась к Роману, сказала:

— Все вынесу, все... Лишь бы с тобой быть... — И, закинув руки на голову, стала поправлять волосы.

Роман схватил ее на руки и закружился с нею.

XVI

Роман и Дашутка продолжали встречаться тайком. Для коротких и редких встреч приходилось им пускаться на всяческие уловки, чтобы уберечь себя от людской молвы. Они считали, что рано или поздно, наперекор всему, уйдут из поселка, и первое время не терзались заботами о будущем, ничем не омрачая радости встреч. Так, по крайней мере, старался держать себя с Дашуткой Роман. Но постепенно он осознал, что тешатся они несбыточною мечтой.

Не так-то легко и просто было увезти чужую жену. Это значило — порвать с родными, навсегда распрощаться с Мунгаловским, где слишком многое было Роману мило и дорого, и навлечь на себя необузданный гнев Чепаловых, Козулиных и всей их многочисленной родни. И все-таки, если бы знал Роман, что их оставят в покое после бегства Дашутки от нелюбимого мужа, он, не задумываясь, пошел бы на то, чтобы стать отщепенцем в своем роду. Но он не сомневался, что его и ее родные попытаются вернуть их на суд и расправу, если только не забьют насмерть по дороге. Избежать этого можно было, только скрывшись в недосягаемое для родственников место, а в свои девятнадцать лет Роман не знал таких мест и когда ему стало это ясно, уж не радовали его, а тяготили встречи с Дашуткой. Ему было совестно глядеть в глаза матери и отцу, а когда случалось встретить Епифана или Аграфену, он готов был провалиться сквозь землю.

Несмотря на это, он не мог отказаться от свиданий с Дашуткой. Едва приближался условленный час, как, забыв обо всем, бежал он в черемушник на той стороне Драгоценки, где встречались они чаще всего.

Густ и развесист был тот черемушник. В самый светлый день в иных местах там стояли прохладные сумерки. Много было там и укромных местечек, в которых считали себя Роман с Дашуткой надежно скрытыми от людских глаз. Были убеждены они, что только тенистый черемушник и знает их тайну. Но это было не так. И первый убедился в этом Роман.

В один из праздничных дней пришел он на бревна к церкви, где коротала в тени под тополями досужее время большая группа парней и пожилых казаков. Платон Волокитин, расстегнув воротник чесучовой вышитой рубашки, сидел на бревне и рассказывал очень длинные и всегда смешные истории из времен своей службы в Маньчжурии.

Увидев Романа, Платон поднялся с бревна.

— Подойди-ка, Ромка, ко мне, — позвал он. Роман подошел. Платон взял его за руку и, увлекая за собой, пробасил:

— Поговорить мне с тобой надо. Разговор у меня серьезный будет.

— О чем? — спросил недоумевающе Роман.

— Сейчас узнаешь, подлая твоя душа.

Когда отошли от бревен шагов на сорок, Платон крепко сдавил Роману руку и спросил:

— Ты что это делаешь?

— Да ты о чем? — изумился Роман и попробовал вырвать у него свою руку.

Не выпуская ее, Платон ошарашил его вопросом:

— Ты что же, с Алешкиной бабой путаешься? Девок тебе нет, что ли?

Роман начал было запираться. Тогда Платон сказал, саданув его в бок кулаком, что собственными глазами видел, как сидел Роман в обнимку с Дашуткой в черемушнике. Роман смущенно заморгал глазами. А Платон взял его левой рукой за шиворот, встряхнул и процедил сквозь зубы:

— Ежели хочешь, чтобы была у тебя башка на плечах, не путайся больше с Дашуткой. Алешка — мой крестник, и ежели ты будешь его бабу в кусты водить, пришибем тебя, блудливого, и следов не оставим. Заруби это себе на самом видном месте. Жалеючи Алешку, не стал я прошлый раз скандала затевать, а то бы вы у меня как миленькие прошлись по улице на поводке. Пусть бы тогда краснели за вас отцы с матерями.

Роман потупился и шел за Платоном, ничего не видя, не чувствуя ног под собой. Было ему стыдно и мерзко. Только раз в своей жизни он пережил такой же стыд: это было лет семь тому назад, когда поймал его в своем огороде Иннокентий Кустов с карманами, набитыми стручками гороха; Иннокентий намотал ему тогда на шею добрую охапку гороха и по людной праздничной улице повел к отцу. Не отцовские лютые побои запомнились навечно в тот день Роману, а это позорное шествие с зеленым хомутом на шее. Сейчас его шею не обвивали гороховые стебли, и никто из людей не догадывался, о чем толковал с ним Платон, но было ему не легче.

Долго срамил его Платон. Всячески добивался он от Романа обещания не встречаться больше с Дашуткой. Роман, готовый на все, глядел в землю и отмалчивался, до крови прикусив язык. Не раз Платон готов был стукнуть его головой о заплот, но кругом были люди, и это заставляло Платона сдерживаться.

— Ладно, — сказал, наконец, Платон, — давай катись ко всем чертям. Посмотрим, что ты родному отцу скажешь. С ним я нынче же потолкую. Вот пообедаю и схожу к нему.

— Иди... Мне теперь один конец, — с мрачной решимостью ответил Роман.

Когда Платон отпустил его, Роман вернулся к парням, тщетно пытаясь показать, что ничего с ним не случилось. Но озабоченное выражение глаз и все еще горевшее лицо выдали его.

— За что это тебя Платоха пробирал? — спросил его Митька Каргин с ехидной усмешкой.

— Горох воровать не велел, — невесело пошутил Роман и, обернувшись к Данилке, стал звать его домой.

Он не сомневался, что Платон сдержит свое слово и придет жаловаться отцу. Равнодушно дожидаться этого часа Роман не мог. Придя домой, он то и дело поглядывал в окна, беспокойно прислушивался к каждому звуку на улице. И невыносимо тяжело было ему глядеть на ничего не подозревавших родителей, на празднично одетого деда, собиравшегося куда-то в гости. Наспех пообедав, решил Роман уйти из дому, чтобы не попасть отцу под горячую руку. Он зарядил ружье, рассовал по карманам припасы и пошел за Драгоценку на дальние озера.

Ликующий день был горяч и светел. На теплой зелени заречных луговин кусты разостлали свои пятнистые тени. По желтому песку на отмелях бегали, звонко окликая друг друга, кулики-красноножки, сизым дымком вилась над водой мошкара. Пахло острым и терпким черемуховым цветом. Прогретая вешним солнцем, спешила жить и радоваться суровая родная земля.

Но сегодня Роман не мог радоваться вместе с природой. Тоскливо и бесприютно сделалось ему, едва очутился он на щедро залитых светом луговинах заречья. Идти на озера сразу расхотелось. Стало ясно ему, что ничто не разгонит заботы, не спрячет его от тяжких упреков собственной совести, не отдалит предстоящих объяснений с отцом.

Он тяжело опустился на траву под первым попавшимся кустом и стал бесцельно глядеть в горячую, недоступную синеву небес. Было обидно, что такой запутанной и горькой оказалась у них с Дашуткой любовь. И не люди запутали ее. Все испортила безрассудная гордость Дашутки и его собственная, во всем другом чуждая ему нерешительность. И тяжко было ему сознавать сейчас, что нельзя уже ничего изменить, начать снова. Правда, еще и сейчас был выход из этого положения. Все узлы можно было бы разрубить, убежав с Дашуткой. Но ведь это означало сделаться бездомным и безродным, заставить отца и деда без конца выслушивать издевки и наветы, сделать их посмешищем в глазах людей. И без того косились на них из-за дяди-каторжанина, а после его побега отца и деда со света сживут. А ведь дед у него не кто-нибудь, — первый георгиевский кавалер Забайкальского войска. С малых лет внушали ему, что дедом он должен гордиться. Роману было приятно, когда родные и соседи говорили про него, что он весь в деда. Эта лесть сладкой отравой пролилась в его душу, поселила в ней желание со временем стать таким казаком-молодцом, которым могла бы гордиться вся Орловская станица. И это во многом определило его характер, приучило с ранних лет считаться с тем, что говорят о нем люди. Стоило ему теперь подумать, какие разговоры пойдут в поселке после его побега с Дашуткой, каким несчастьем это станет для всей семьи, как последние колебания покинули его. Он решил порвать с Дашуткой. Пусть она думает о нем что угодно, он постарается забыть ее. Нечестно так поступать с ней, но иначе поступить он не может...

Тени от кустов становились темнее и длиннее. Все дальше и дальше бежали они по яркой зелени на восток. От речки потянуло сыростью. Из поселка с поднявшимся вдруг ветерком донесло хоровую девичью песню, — это девки шли встречать возвращавшееся со степи стадо. Скоро за кустами, вровень с сопкой-крестовкой, поднялось пронизанное косыми лучами солнца золотисто-шафранное облако пыли, послышался далекий грузный топот и мычание коров. Потом к этим звукам присоединились возбужденные голоса, — это у поскотины девки кинулись разбирать своих пеструх я буренок.

Роман приподнялся и увидел на том берегу Драгоценки своего черного кобеля Лазутку. Лазутка гонялся за пестрыми бабочками, кружившимися на мельничной плотине. Бабочки, словно дразня Лазутку, садились у него под самым носом. Он ползком крался к ним, но все неудачно. Поняв, наконец, что хитрые бабочки только дразнят его и ни за что не дадут себя поймать, Лазутка принялся лаять на них. Роман позвал его. Услыхав знакомый голос, Лазутка взвизгнул и кинулся через речку вброд. Весь мокрый, ткнулся он Роману в грудь и все норовил лизнуть в лицо. Роман заставил Лазутку лечь и принялся дразнить его веткой черемухи. Лазутка притворно сердился, рычал и старался схватить ветку зубами. Но скоро ему эта игра надоела, и он без сожаления покинул Романа, пустившись домой. У речки он оглянулся, позвал Романа лаем и, не дождавшись, ленивой трусцой скрылся за плетнями. Роман невольно позавидовал Лазутке, которому нечего было бояться дома.

Солнце меж тем закатилось, в кустах стало темно и совсем прохладно. И, запасаясь решимостью, Роман побрел из кустов, едва передвигая ноги.

— А у нас Платон был, на тебя жаловался, — поспешил «обрадовать» Романа встретившийся в ограде Ганька и, повернувшись к открытому в кухне окну, крикнул: — Пришел он, тятя!

Тотчас же показался в окне Северьян, молча оглядел непутевого сына и отвернулся. У Романа сразу появилось желание плюнуть на все и убежать куда глаза глядят. Но он подавил в себе этот порыв и переступил порог сеней. В кухне сидел один отец. Мать доила коров, а дед не вернулся еще из гостей. Романа обрадовало это. Он приободрился, хотя виду не подал. Сесть он постарался от отца подальше и за каждым его движением наблюдал зорко.

— У-у, каторжник! — проговорил вдруг отец, но с места не двинулся.

Роман бесцельно крутил в руках фуражку и молчал. Когда отец спросил, было ли то, в чем обвиняет его Платон, он мрачно подтвердил:

— Было.

— И что же ты о своей голове думал? Как ты решился на такое подлое дело?

. Нечего было ответить на это Роману. Он не мог произнести ни слова, не смел взглянуть на отца.

— Да ты понимаешь, кто ты после этого? — не унимался отец.

— Не маленький, знаю... — через силу выдавил Роман, подумав: «Бить — так уж бил бы, чем душу выматывать».

Но отец продолжал донимать его, распаляясь все больше и больше.

— Прохлопал бабу, а теперь лезешь, грех затеваешь, отца на старости лет позоришь... Чтобы не было этого больше, слышишь? Ведь скажи Платон купцу или Епифану — и жизни из-за тебя не будет. Живо на сходку потащат, срамить начнут, а потом заставят собственными руками тебя, варнак ты этакий, выпороть. А этого покажется мало, так ухлопают тебя из-за угла. Сергею Ильичу к этому не привыкать. Душегуб он, каких мало свет видел... По тебе в Чалбутинской вон какая девка сохнет, — рассказывали мне Меньшовы на базаре. А ты на чужую бабу прельстился, против божеского закону пошел...

Долго бы еще срамил сына Северьян, но в ограде показался Андрей Григорьевич, которого вел под руку Герасим Косых. Увидев их, Северьян умолк, заявив напоследок:

— Не хочу старика расстраивать... Уж он бы костыль о твою голову обломал, только скажи ему.

Роман облегченно вздохнул: значит, дед ничего не узнает. А деда он побаивался пуще отца. Осмелев, он повернулся к отцу, спросил, гнать ли поить коней.

— Гони... Только помни, что тебе говорено было, — махнул тот рукой.

И Роман, столкнувшись в дверях с дедом, поспешил во двор. Шел — и не верилось ему, что уже позади все, чего ждал он с таким трепетом. Не по вине легкой показалась ему отцовская головомойка.

Но только напрасно он думал, что все кончилось для него благополучно.

XVII

Улыбины досевали на заимке овес и гречиху. Народу в зимовьях, как всегда в это время, жило много, и хозяевам пришлось потесниться. С окончанием сева все запаздывали. Мешали частые дожди.

Последние дни погода как будто установилась. Жарко пекло до самого вечера солнце. Появились оводы, тучами облеплявшие быков и лошадей. Радуя глаз, дружно пошли в рост хлеба и травы, пышнее стали кроны деревьев.

Роман и Ганька распахали под гречиху десятинную пашню на плоской вершине высокой Волчьей сопки. Назавтра приехал из дому отец с семенами. На крутую сопку, куда нельзя было подняться на телеге, семена доставляли в мешках, навьюченных на лошадей.

После обеда Северьян с берестяным лукошком на кушаке, перекинутом через плечо, принялся расхаживать по мягкой пашне из конца в конец. Полной горстью разбрасывал он коричневые зерна гречихи, и белогрудые галки чинно разгуливали за ним по пятам. Роман в розовой рубахе с расстегнутым воротом, весело покрикивая на лошадей, бороновал засеянное. А на межах в тенистом лесу лазал по старым лиственницам Ганька и носился с лаем среди зеленых кустарников Лазутка, разыскивая сидевших на гнездах куропаток.

От синего неба и солнца, от яркой зелени чувствовал себя Роман необыкновенно хорошо. Отрадно было ему смотреть на пашню, на лес, на открывавшиеся глазам просторы. На востоке он видел сверкающие под горой серебряные зигзаги Драгоценки, зеленые и черные квадраты пашен на склонах сопок, на юге — затянутый текучим маревом Мунгаловский, знойно блестевшую на солнце цинковую крышу поселковой школы, голубые круговины озер в кустах на равнине. И казалось ему в тот день, что самый счастливый удел в мире — это удел хлебороба.

Ночью обложило звездное небо темными тучами. Заря над горными хребтами алела не долго — мглистым крылом погасил ее черногрудый морок. Вышедший на двор Северьян, даже не взглянув на небо, понял, что будет дождь. Босоногий Иннокентий Кустов с хворостинкой в руке выпускал из закуты быков на кормежку. На сизой от обильной росы траве дымились темные впадины бычьих следов.

— Кажись, опять задожжит, — повернулся Кустов к Северьяну.

Северьян поглядел на курившиеся сопки, на поникшие в разлогах березы:

— Не надолго. Ранний дождь — до обеда.

Он снял с тагана мокрый от росы котелок, выплеснул из него остатки вчерашнего чая и отправился за водой. Стал накрапывать дождик. Черные пятна от первых капель появились на серой дороге, на тупоносых запыленных Северьяновых ичигах. В сетке дождя тонули дальние сопки, меняя свой синий веселый цвет на цвет арестантской дерюги. У ключей было тихо и холодно, пахло моховником, хвойной прелью. На самой высокой лиственнице сидел старый ворон. Он пошевелился, равнодушно оглядел человека и обронил перо. Замшелая, в прозелени приступка над горловиной ключа захлюпала, едва Северьян ступил на нее. Он пристроился поудобнее на корточки и стал умываться. Только две пригоршни успел он плеснуть на заспанное лицо, как руки нестерпимо заныли, словно взял он ими обух топора на крещенском морозе. Он не удержался, крякнул:

— Ух, и вода!...

Подолом рубахи досуха вытер лицо, повернулся к востоку и трижды расмашисто перекрестился. Набрав воды в котел, зашаркал подошвами по сырой дороге, одолевая пригорок. От зимовья тянуло дымком, доносился невнятный говор. Навстречу бежали, названивая котлами, ребятишки Герасима Косых. У огнища одетый в дождевик Роман рубил хворост.

— Куда тебя черни подняли? — рассмеялся Северьян, любуясь, как ловко сын перерубал толстые сучья с одного удара. — Спал бы да спал. Вишь как погода закуролесила, до обеда на пашню и носа не сунешь.

— Я думал, что ясно... Чай-то где варить, — здесь или в зимовье?

— Вари здесь, до большого дождя успеешь. А я пойду у Ганьки обутки починю.

В зимовье еще не рассеялась темнота. По слезящимся стеклам окошек сонно полгали оводы: верная примета большого ненастья. У распахнутой настежь двери сидел, зевая, Иннокентий Кустов. Он будил своего работника Спирьку, белобрысого десятилетка из крестьянской деревни Мостовки. С неуловимой издевкой начал он ласково и протяжно:

— Спиря... Вставай, милок, вставай, голубь...

Измучившийся за день на непосильной работе, парнишка даже не пошевелился.

— Зачем его будишь? Пусть поспит, — вступился за Спирьку Семен Забережный.

— Быков, паря, надо заворотить, а то они скоро в хлеб зайдут, — пояснил Иннокентий и снова повернулся к Спирьке. Ласковый тенорок его стал заметно глуше и строже: — Спирча, вставать пора...

В ответ Спирька повернулся с правого бока на левый да натянул повыше тулуп. Терпение Иннокентия пришло к концу.

— Эй, Спиридон Кузьмич! Да ты оглох, что ли? — не сказал, а прорычал он.

Парнишка заворочался, почесал накусанную блохами СПИНУ и опять ПУСТИЛ переливчатый храп.

— Спирька! — рявкнул тогда Иннокентий. — Вставай, чертенок!

Спирька вскочил, как ошпаренный. Протирая немытыми кулаками слипшиеся глаза, обалдело глядел он на хозяина.

— Обувайся, да поживей у меня! Там быки к пшенице подходят. Ты V меня не в гостях, а в работниках... Живо! Одна нога здесь, другая там!..

— Экий ты пакостный человек! Мог бы и Петьку своего отправить быков заворотить, так нет, надо над парнишкой покуражиться, — сказал Иннокентию Семен, а Спирьке посоветовал: — Ты, паря, лопотину надень, не то перемокнешь весь.

— А не суйся ты не в свое дело! — раздраженно сказал Иннокентий Семену. — Сочувственник какой выискался! От этого вот и носишь одни штаны по три года, А я своих работников даром не кормлю, из-за этого и живу по-людски.

— По-собачьи ты живешь, а не по-людски. Морду вам, таким, бить надо! — плюнул в сердцах Семен и вышел из зимовья, хлопнув дверью.

— Облаял ни за что, ни про что — я прав... — сказал ему вдогонку Иннокентий.

— Ты его не ругай, Кеха, — сказал тогда Северьян. — Семен человек бедный, да справедливый.

— И ты туда же?! — с обидой проговорил Иннокентий. — Придется от вас в другое зимовье переехать, — и выбежал вон.

После завтрака густо понабилась в зимовье молодежь. Появилась откуда-то колода потрепанных карт. Карты были китайские — с косатыми валетами в пестрых халатах, с узкобородыми, косоглазыми королями и тонкобровыми дамами в высоких прическах. Парни сразу же затеяли ожесточенную игру в «носки». Били друг друга нещадно по носам, зычно хохотали и без конца курили едучий самосад, опоражнивая кисет за кисетом. А в подслеповатые, обшитые берестой окошки почти непрерывно хлестал косой дождь. Северьян попросил Никулу, мастерившего из свеженадранной бересты вместительный туес:

— Позагадывал бы им, чертям неугомонным, загадки. Ты на все руки мастак. А то они с этой игрой хуже горькой редьки надоели.

— Давай, давай, Никула! — стали просить со всех сторон.

— Можно и позатадывать, — быстро согласился Никула, почесывая лысину. — Только уговор сделаем: кто загадку не отгадает, тому выпить эту чашку воды. Согласны?

— А ты лучше без воды. Водой они от твоих загадок опиться могут.

— Ладно, без воды, так без воды. С чего бы это начать?.. Ага, вспомнил для начала. Вот слушайте...Пятеро толкают, пятеро держат да двое смотрят, — и Никула довольно прищурил глаза, с хитрой ухмылкой оглядывая парней. — Ну, чего зажурились? Отгадайте. Загадка для толкового человека не дюже трудная.

Северьян не вытерпел:

— Я, однако, паря, твою загадку знаю: это ты, однако, насчет иголки с ниткой заганул.

Никула хлопнул себя ладонями по ичигам:

— Вот зараза, угадал!.. Тебя, старого воробья, выходит, на мякине не проведешь.

Веселый хохот всплеснулся кругом.

— А ну-ка, вот разгадай: царь приказал, к боку палку привязал, а у палки этой снасть, куда палочку класть.

Северьян удрученно развел руками: что, мол, хочешь делай, а загадка мне не по зубам. Никула заликовал:

— Не раскусишь? То-то и оно! — подмигнул он парням.

— Ножик! — крикнул из угла Данилка Мирсанов.

Никула передразнил его:

— Но-ожик... Сам ты ножик.

— Ну, тогда шило.

— Заладил Данило: шило да шило. Тут думать надо. Только ты думай не думай, а раз на службе не был, то и загадки не отгадаешь. Может, уж сказать вам?

— Скажи, не томи.

— Пошто говорить-то? — сказал Семен, выглядывая из-под шубы. — Плевая твоя загадка: палка — шашка, снасть — ножны. Вот и все.

Данилка хлопнул картузом по нарам:

— А я чуть-чуть не угадал. Только вот о шашке не подумал.

— Чуть — не считается, — возразил Роман. Возбужденный Никула не унимался:

— Лежит сохатый, весь дыроватый.

— Ну, это, брат, и мой Ганька знает. Знаешь? — спросил Северьян у Ганьки.

— Знаю, — буркнул и смутился Ганька: — Борона.

— Гляди ты, какой малец! — изумился Никула. — Башковитый малый... Какой бы загадкой всех вас, как обухом по голове, стукнуть? — размышлял он вслух. — А вот попробую... Четыре стукоты, четыре громоты, два коктырка, два моктырка, да еще коктырек, да еще моктырек.

Мудреную загадку отгадывали все. Бились над ней с полчаса, к великому удовольствию Никулы, который покуривал трубку и посмеивался в опаленные усы. Наконец тор ественно сообщил:

— Телега.

— Телега... Отчего же бы это телега?

— А оттого, что четыре стукоты — значит колеса. Четыре грохоты — шины на них. Коктырки с моктырками — оглобли и тяжи. Еще коктырек — шкворень, а моктырек — для складу, чтобы ловчее было. Загадка, паря, настоящая, без обману.

— Загадывать ты мастак, ничего не скажешь, отгадывать вот умеешь ли? — решив посоперничать с Никулой, сказал Семен. — Отгадай, что я тебе загадку... Заревел медведь на Павловском, заиграл пастух на Дудаевском, а во царском дворе, на крутой горе, над черемухой да ракитами кони в землю бьют копытами.

— Шибко красивая загадка, так за душу и берет. Сразу такую и разгадывать язык не повертывается. Помолчу я, пусть публика подумает, склад ее почувствует. А я-то ее еще от деда слыхал, — вымолвил, глубоко вздохнув, Никула.

Он отодвинулся подальше в темный угол и замолчал, словно в молчании надеялся сохранить как можно дольше одному ему ведомое основание старинной загадки. Хрипло захохотал Петрован Тонких:

— Ага, и Никуля отговорками занялся! Молодец, Семен, доконал ты, кажись, его!

— Да быть не может! — притворно удивился Северьян. разглядывая в окно, идет ли дождь. Никула не вытерпел и заговорил:

— Отговорки... Стану я отговорками заниматься. Ежели ты хочешь знать, загадал Семен про колокола... Правда ведь? — спросил он Семена.

Тот утвердительно кивнул головой.

...Пахать в тот день так и не выезжали. Дождь перестал под вечер. Солнце выглянуло из разорванных туч, уже низко склонившись к сопкам. После раннего ужина стал собираться Никула на солонцы, попытать свое охотничье счастье. Роман попросился к нему в компанию. Взяли они с собой по краюхе хлеба да топор, чтобы устроить «сидьбу».

К солонцам в верховьях Ягодной пади, где высоко громоздились утесы дремучего хребта, добрались они засветло. Сразу же Никула заставил Романа рубить прутья, а сам принялся мастерить из них «сидьбу» шагах в двадцати от большой круговины иссиня-черного солонца. В землю он вбил четыре березовых кола с рогульками на вершинах, на рогульки положил перекладины и стал заплетать их прутьями. Скоро «сидьба» была готова.

— Давай теперь раскурку( устроим, — сказал Никула, — ночью не покуришь — до утра терпеть придется. Косуля табачный дух за версту чует.

— Может, и сейчас не курить?

— Нет, сейчас можно. С хребта, пока заря горит, ветерок тянет. Он моментом здесь воздух очистит. Так что кури, не сумлевайся.

На востоке в оранжевом зареве подымался месяц, скупо светились узорчатые кромки облаков. На покатях хребта появилась белая полоса тумана и начала сползать в ущелья.

Но вот где-то далеко в глубине тайги рявкнул козел-гуран. Звонкое эхо прокатилось по ущельям и падям. Никула насторожился:

— Слышишь?.. Теперь жди.

Никула потуже запахнулся в ватник и замер, слушая гураний рев.

Роману, впервые вышедшему на такую охоту в ночную тайгу, было чуточку не по себе. Ему казалось, что кто-то хитрый и сильный незримо подкрадывается к нему и обязательно с той стороны, куда он не смотрит. Каждый шорох невольно заставлял его оглядываться по сторонам и, не замечая того, придвигаться поближе к Никуле. И если бы не было родом с ним спокойного, привычного к тайге человека, он не усидел бы здесь.

Уже на рассвете Никула чуть слышно дотронулся до него плечом, прошептал, подымая тускло блестевшую берданку:

— Идут... Слышишь?

Роман напрасно вслушивался. Ни единого шороха не улавливало его ухо. Но Никула уже передернул тихонько затвор и, не оборачиваясь, обронил:

— Не шевелись. Вон у куста одна мелькнула.

Затаив дыхание, вытянув шею, смотрел по указанному направлению Роман, но ничего хоть сколько-нибудь похожего на косулю приметить не мог. В редеющей темноте различал он только зубчатую неясную стену ласа да очертания хребта за ним. А Никула целился, весь подавшись вперед. Дребезжащим, раскатистым рокотом отозвались на выстрел и падь и хребет, вздрогнув каждым деревом и каждым камнем. И еще не замерло эхо, как вскочил Никула на ноги и крикнул:

— Своротил, кажись!

— Да в кого ты стрелял?

— В медведя... Эх ты, охотник!.. — чуть не выругался в сердцах Никула, но тут же подобрел и с заметной гордостью пояснил снисходительно:

— По косулям бахнул... Я, паря, в пень не стреляю... Три штуки приходило. Я в самую большую метил. Вон против того кустика была... А ты и не видел?

— Нет, — откровенно сознался, досадуя на себя, Роман.

— Экий ты, паря! Ну, ничего, в другой раз, глядишь, и ты своротишь гурана.

— А может, еще посидим?

— Теперь сиди не сиди — не дождешься. Лучше уж завтра притащимся.

Подстреленную косулю искали долго. На траве, на деревьях лежала обильная роса. И Никула с Романом вымокли, как под дождем, пока искали свою добычу. Наткнулся на косулю Никула далеко за солонцом, в осиннике:

— Вот она, голубушка... Давай сюда, Северьяныч.... С мяском теперь мы.

Роман срубил тонкую длинную жердь, пока Никула связывал лычками тонкие, с острыми точеными копытами ноги косули. Жердь просунули между связанными ногами. Маленькая, красивая голова с черными смородинами незакрытых глаз беспомощно повисла и качалась из стороны в сторону.

Синяя полутьма раннего утра еще стояла в тайге. Весело журчал в кустах ключ, пахло багульником и мхами. Узкая тропинка, по которой они возвращались, вилась среди камней и кочек. Справа был болотистый непроходимый лес, слева — красноватые столбы утесов.

Последний раз они остановились напротив утеса, похожего на гигантскую голову в шляпе. Жердь опустили в траву, и Роман распрямился, потирая рукой натруженное плечо. Вдруг где-то совсем близко оглушительно грохнуло и одновременно больно толкнуло Романа в плечо. Он увидел, как подпрыгнули и тачали падать деревья, тропинка вздыбилась и стала ускользать из-под ног, а ближний хребет с сумасшедшей скоростью понесся прямо на Романа. Он удивленно ойкнул и повалился неловко, боком, на курчавый кустик багульника. Перед глазами поплыл красный ровный туман.

Никула в ужасе прыгнул с тропинки в сторону, упал за черный, обгорелый пень и трясущимися руками, боясь приподняться, стал рвать висевшее за плечами ружье.

— Господи, пронеси, господи, пронеси! — шептали его побледневшие губы.

Он ждал нового выстрела и уже прощался с жизнью. Выстрела не было. От утеса, медленно растекаясь, плыл белый пороховой дымок. Никула успел изготовить берданку и начал ждать, не покажется ли кто-нибудь на утесе. Теперь он намеревался дорого продать свою жизнь. Но от утеса не доносилось ни звука.

Не в силах дольше выносить напряженного ожидания, Никула раз за разом дважды выстрелил по утесу, потом пополз к ближним кустам. Очутившись в лесу, он подеялся и, увязая в болоте, побежал. Бежал и, сам не замечая того, плакал...

На зимовьях Никулу заметили еще издали. Он что-то кричал и призывающе махал руками.

— Ой, паря, что-то случилось, — сказал Семен Забережный Северьяну и вскочил на коня, только что оседланного для выезда на пашню.

Следом за ним вскочили на своих лошадей Данилка и другие соседи Улыбиных.

С обезумевшими глазами, с кровавыми ссадинами на лице добежал до первого зимовья Никула. И тогда все услышали его исступленный крик:

— Убили! Романа убили...

— Где? — спросил подскакавший к нему Семен.

Никула показал ему рукой в сторону тайги и повалился в траву, тяжело дыша. Семен саданул коня стременами и поскакал. За ним пустились все, кто был на конях.

Сквозь окружившую Никулу возбужденную толпу протолкался Северьян. Он схватил Никулу за шиворот:

— Кто убил?.. Говори... Душу из тебя вытрясу!

— Не знаю... Ей-богу, не знаю. Шли мы домой... косулю несли... Тут нас и подкараулили. Ромаху сразу наповал, он только ойкнул, сердешный... А я за пень успел отскочить, отстреливаться начал...

— Да ты его не сам ли как-нибудь нечаянно уложил? — спросил Иннокентий.

— Что ты, Кеха! Да ты за кого меня считаешь? У меня крест на шее.

— А кто тебя знает... — тянул свое Кеха. Северьян бессильно опустился рядом с Никулой, схватился за голову. Но тотчас же вскочил на ноги и стал просить себе коня. Коня ему привели, помогли сесть на него. Пооглатив подступившие слезы, подобрал Северьян поводья, посмотрел вокруг себя невидящими глазами и поскакал в Ягодную падь.

XVIII

Очнувшись, Роман услыхал тягучий, жалобный стон. Стонал кто-то совсем неподалеку. Роман попробовал повернуться, чтобы разглядеть стонавшего, но не смог. С ним произошло что-то непонятное: было такое ощущение, словно туго-натуго спеленали его по рукам и ногам, отняли силу. Мучительно хотелось пить. Такой нестерпимо палящей жажды он еще не испытывал. Голова почему-то стала непомерно большой, мысли были вялыми, скоро ускользающими.

Собрав все силы, поднес он к глазам, точно чужую, правую руку. Пальцы были в крови, а два листа, — желтый, похожий на новенькую копейку, и зеленый, похожий на крестик, — прилипли к ним.

«Откуда же кровь?» — попытался он сообразить, с тревогой прислушиваясь к стону, о котором на одну минуту совсем забыл. И тут внезапно пришла все осветившая догадка...

«Да это меня убили. Помираю я», — опешил он и в ужасе рванулся, взмахнув здоровой рукой. Мгновенным видением мелькнули тогда перед ним золотые от солнцу лиственницы, синее небо в просветах ветвей и белый клочок тумана, зацепившийся за фиолетовый пик хребта. И снова, кружась и ломаясь, надолго исчезло все, с чем он так не хотел расстаться.

Он не слыхал, как подскакали к нему возбужденные казаки, как всех опередивший Семен, сорвавшись с седла, припал ухом к его заплывшей кровью рубашке, прислушался и обрадованно уведомил остальных:

— Живой он...

Семен, обрывая пуговицы, сбросил с себя суконную куртку, а следом за ней исподнюю бязевую рубаху. Рубаха была порядком заношена, но ничего другого не было под рукой. Он начал рвать ее на повязки. Тем временем проворный Данилка сбегал в лес, принес в фуражке ключевой воды. Романа бережно приподняли, разрезали до самого воротника напитанный кровью рукав его ситцевой рубашки и обмыли рану. Потом Семен наложил на нее, как умел, тугую повязку. Роман опять пришел в себя, попросил воды. Пил он долго и жадно, по-детски всхлипывая. Напившись, открыл неузнаваемо запавшие глаза, спросил склонившегося над ним Семена:

— Кто это меня?

— Не знаю, паря, не знаю. Потом дознаемся... Из-под земли выроем, а найдем. Ты не поддавайся, держись.

— С утеса... оттуда стреляли, — успел сказать Роман и снова откинулся навзничь, вцепившись рукою в ветку багульника.

Подоспевший Северьян, узнав, что сын жив, начал часто-часто мигать, усы его задергались, в жалкой улыбке скривились губы. Он виновато оглянулся по сторонам и стал тереть кулаком глаза...

На зимовьях о работе никто и не думал. Всех потрясло загадочное нападение на охотников. Толпясь у зимовья, в котором жили Улыбины, люди на сотню ладов обсуждали случившееся. Одни в этом видели какую-то месть, другие доказывали, что попали охотники на беглых каторжников. Больше всех говорил Никула. Он успел убедить себя, что напало на них, по крайней мере, пять человек. Выстрелы, посланные им неизвестно в кого, и паническое бегство по чащам и топям считал он теперь за подвиг. И чем больше он рассказывал, тем сильнее верил, что он ничего не выдумывает, а только припоминает.

— Одного-то из них я уже наверняка ухлопал, — слышался его голос в одном месте. — Совсем близко они, гады полосатые, от меня были. А я ведь и не на таком расстоянии редко мимо стреляю. Рука у меня твердая и глаз соответственный. Ежели хочешь знать, так нагнал я им холоду...

— За командира у них здоровенный дядя был. Рыжий, собака, и бородатый, — через минуту говорил Никула в другом месте. — Я ему отметину на лоб посадил, все мозги разнесло. Пусть знают, как с казаком связываться.

Наконец его болтовня всем надоела. Герасим Косых не утерпел, прикрикнул на него:

— Да помолчи ты, холера!.. Ромку, может, только ранили, а ты его бросил. Ведь его в таком разе добить могли. Вот что ты наделал, а еще хвастаешься!

— Чего там, паря, добивать-то было? Его, милягу, сразу наповал срезали, — ответил ему убежденно Никула. но тут же понял вдруг, что слишком уж разошелся, и предпочел за лучшее присмиреть.

Едва появились на закрайке леса казаки, как все бросились им навстречу и принялись их наперебой расспрашивать. Но побывавшие на месте ранения Романа рассказать им могли не много. Они установили только, что подкараулил охотников один человек. Стрелял он из-за выступа утеса. Нашли там три махорочных окурка и пустой коробок от спичек. Подальше, в густом осиннике, видели место, где был привязан конь, подкованный только на передние ноги.

У зимовья Романа сняли с седла, положили в тени на разосланный войлок. Люди разглядывали его осунувшееся лицо, слушали прерывистое дыхание и негодовали, что погублен такой казачина нивесть за что. Большинство считало Романа уже не жильцом на белом свете.

Северьяи и Семен запрягли коней, чтобы успеть довезти Романа живым до Мунгаловского, где мог оказать ему помощь фельдшер из лагеря кадровцев. В облук телега набили соломы, поверх ее разостлали две шубы, в задке устроили из подушек высокое изголовье. И это печальное ложе, на котором вытянулся во всю телегу Роман, напоминало многим недавние годы японской войны, где вдоволь было пролито казачьей кровушки.

Повез Романа отец. Сгорбившись, кое-как пристроился Северьян в передке и с места в карьер погнал коней по серей мягкой дороге, по которой так часто приходилось ему ездить с Романом, глядеть на него и радоваться тайком, что сумел вырастить такого сына. Не гадал он, не чаял, что скоро придется везти ему сына, распростертого замертво в тряской телеге. Думать об этом было до того тяжело, что к горлу подступал спиравший дыхание ком, а на глаза навертывались слезы. Он оглянулся, поглядел на Романа, поправил накинутый на него брезентовый дождевик и расплакался.

После отъезда Северьяна остались в зимовьях Никула, потрошивший косулю, Семен, Герасим и Данилка. Отозвав Данилку в сторону, Семен сказал ему:

— Есть у меня, паря, подозрение на Алешку Чепалова: у них с Ромкой давнишние счеты. На чепаловскую заимку ты со мной не съездишь? Может, по горячим следам и допытаемся.

— Чего же не съездить, поедем... Только пусть Никулу черти унесут.

Выждав, когда Никула ушел на пашню, они собрались и поехали. Чепаловская заимка была в соседней пади, за крутым и высоким хребтом, по гребню которого рос березняк. Отправились они не по дороге, а прямо через хребет, чтобы их никто не видел.

С хребта чепаловская заимка, окруженная пашнями и березовыми перелесками, открылась, как на ладони. Над заимкой курился голубой дымок. Стволы берез белели на солнце, как чудом уцелевший снег. В пади за чернолесьем блестело круглое озерко, желтая лента тракта вилась по косогору.

В широком, чашеобразном логу пахали на быках чепаловские работники. Черновику свежей пахоты ярко оттеняла зелень осинника, росшего по межам, и пашня выглядела, как картина в красивой раме. Звонкий голос погоныча отчетливо доносился с пашни.

Семен и Данилка подъехали незамеченными. Семен насмешливо поздоровался с работниками, которые были не из Мунгаловского:

— Здорово, купцовы работнички!

Ходивший за плугом немолодой скуластый работник вздрогнул и обернулся. Увидев незнакомых вооруженных людей, почтительно снял он с чубатой головы фуражку с желтым, выцветшим добела околышем и откликнулся густейшим басом:

— Здравствуйте!

— Хозяева ваши на заимке? — спросил Семен.

— Арсений тут. Вон он, за леском, под овес пашет, — показал работник обкуренным пальцем на дальний березняк. — А Алеха — тот с вечеру домой за харчом уехал и еще не вернулся. Дожидаемся вот.

— Да ты остановись, чортушка, поговорить надо.

— Тпру-у! — закричал работник, и быки остановились.

Он прислонил к чапыгам плуга чищалку с железным наконечником и выжидающе уставился на Семена.

— У вас тут утром никто не проезжал?

— Нет как будто. Может, другие видели. Фролка! — окликнул он погоныча. — Ты никого не видал?

Белобрысый погоныч с запыленным лицом весело оскалил белые зубы и отрицательно помотал головой.

— Кроме вас, кто-нибудь живет на заимке?

— Каргины живут, Волокитины.

— Ночью из них никто в лес не ездил?

— Нет, дрыхнули все. А что?

Не отвечая на вопрос, Семен и Данилка переглянулись. Потом Семен спросил:

— А не врешь?

— С чего мне врать-то! Кого хочешь спроси — то же скажет.

— Ну, тогда счастливо оставаться. А мы до Арси съездим.

Работники не тронулись с места, пока приезжие не скрылись в осиннике.

Потом погоныч сказал:

— Ищут кого-то мунгаловские.

— Должно быть, — отозвался старший и скомандовал: — А ну, поехали!

Когда Семен и Данилка спустились под бугор и пашня скрылась из виду, начался у них разговор.

— Ничего мы, паря, однако, не разнюхаем, — поделился своими сомнениями Семен.

— Я тоже соображаю, что не много узнаем. Может, Ромку порешили и они, да только как к ним подступишься? Не следователи мы.

— Ничего. С Арсей во всяком случае потолковать надо. Посмотрим, как он гладеть на нас будет.

.Арсений завидел их издали и встретил приветливой спокойно. Не заметно было, чтобы он волновался. Едва поздоровались, поспешил он справиться, куда они едут. Когда же узнал, что утром ранен Роман, то искренне изумился и пожалел его. Видно было, что он держит себя без всякого притворства. Семен поспрашивал его о том же, о чем и работников. Выкурив по папиросе, стали они с Да вил кой собираться уезжать. Пахал Арсений на конях. Перед тем как уехать от него, Семен нашел удобный предлог осмотреть, как подкованы его кони. Арсений хотя и удивился такому любопытству, но ничего не сказал. Семена же осмотр убедил, что ни один из этих коней не был привязан в осиннике, когда стреляли в Романа. У всех коней было по четыре подковы.

От Арсения завернули они на заимку. Митька Каргин с работником очищали там от коры заготовленные зимой бревна. Пока Семен разговаривал с Митькой, Данилка сходил в зимовье поглядеть, есть ли там какое-нибудь оружие. В чепаловском зимовье висели берданка и дробовик. Из берданки, как убедился Данилка, не стреляли по крайней мере неделю. Семен из разговоров с Митькой также ничего не узнал.

К обеду они вернулись на свою заимку. Оставалось только думать, в самом ли деле провел эту ночь Алешка в поселке. Скоро и это сомнение было рассеяно: ездивший в поселок за хлебом Петька Кустов подтвердил, что возвращался оттуда вместе с Алешкой и что дорогой повстречался им Северьян.

ХIХ

Северьян не заметил, как проехал семь верст от заимки до Мунгаловского. От ворот поскотины, не заезжая в поселок, повернул он к лагерю. На широкой луговине шло учение. Кадровцы, блистая на солнце шашками, рубили лозу, скакали через рвы и барьеры. В иное время Северьян обязательно остановился бы полюбоваться на них, но сейчас не до этого, надо было спешить к лагерному околотку.

Толстый заспанный фельдшер, потирая ладонью круглую бритую голову, встретил Северьяна на крылечке лагерного околотка. Сладко зевнув, фельдшер лениво спросил:

— Ну, с чем пожаловал, старик?

— Сына у меня в лесу ранили. В беспамятстве он. Помогите, господин фельдшер, вся надежда на вас... Век благодарить буду, спасите только!

— Что могу — сделаю, папаша... Лысухин! — крикнул он.

На крыльцо выбежал краснорожий, прыщеватый казак. Одна нога у него была в сапоге, на другой болталась портягжа.

— Помоги старику парня в помещение занести, — приказал ему фельдшер.

— Слушаюсь, — ответил казак и бросился помогать Северьяну.

Когда Романа положили на топчан, застланный простыней в желтых пятнах, фельдшер прощупал ему пульс и покачал головой. Снимая с раны повязку, он недовольно хмыкнул и выругал Северьяна:

— Что же ты, дуб этакий, грязными лоскутьями рану перевязал? Эх, бить вас некому!

Северьян виновато отмалчивался.

Фельдшер чем-то промыл рану, наложил на нее чистую повязку, потом сказал:

— Ну, старик, если хочешь, чтобы сын в живых остался, сейчас же вези его в Нерчинский завод. Я твоему горю плохой помощник. Рана у парня скверная, и крови он много потерял. Может быть, доктора его и выходят...

В Нерчинский завод Северьян приехал уже под вечер. Дорогой Роман два раза приходил в себя и просил пить. Северьяя останавливался и поил его холодным чаем, который успела налить в туес Авдотья, когда Северьян заехал из околотка на минуту домой.

Долго стучался он в двери больницы, пока их не открыла сиделка с круглым, лунообразным лицом.

— Чего стучишь, как полоумный? Прием у нас давно кончился.

— Сын у меня раненый, его к доктору скорее надо.

— Доктора нету в больнице.

— Да как же быть-то?

— С сестрой разговаривай, мое дело маленькое, — сказала сиделка и хотела уйти.

Северьян закричал на нее:

— Ты что, тетка, сдурела! У меня сын помирает, а ты нос на сторону воротишь. Креста на тебе нет...

На шум вышла другая женщина в белом халате. Она послала сиделку за доктором и, не дожидаясь его, велела нести раненого. С помощью двух сиделок Романа внесли в приемную.

Очкастый доктор пришел недовольный: его оторвали от ужина с гостями. Бросив окурок папиросы в плевательницу, он потребовал халат. Сестра подала ему халат и стала разбинтовывать Романа.

— Гм-м... огнестрельная рана, — едва взглянув, определил доктор. — Любопытно... Это кто же его?

— И сами не знаем, ваше высокоблагородие, — поспешил вытянуться Северьян, видевший начальство и в докторе.

Доктор сердито поглядел на него сквозь очки:

— Я штатский, а не военный, с меня хватит, если я буду просто господином доктором. Понял?

Испугавшийся Северьян торопливо и почтительно кивнул головой.

— Раненого в палату! И живо приготовить все для операции, — распорядился доктор.

— Господин доктор! Останется он в живых-то? — рванулся к нему Северьян.

Доктор развел руками:

— Я не бог. Но будем надеяться... Завтра утром придешь справиться. Сделаем все, что можно, а там... будем надеяться.

— Спасибо вам, — прослезился Северьян и с тяжелым сердцем направился к выходу.

* * *

Роман пришел в себя и долго не мог сообразить, где он находится. Он лежал в высокой белой комнате с полуовальными окнами. В комнате было полутемно, за окнами стояла густая синева летнего ясного утра. Было слышно, как где-то буйно горланил петух, мычали коровы. Роман попробовал приподняться, но это ему не удалось. По скрипу, вызванному его движением, узнал он, что лежит на пружинной койке. Но все еще никак не мог понять, куда это он попал.

«Куда это меня привезли? Вот так штука... А пить-то все еще хочется», — подумал он и огляделся по сторонам.

Справа у изголовья своей койки увидел столик, тускло поблескивавший масляной краской. На столике стояла эмалированная кружка. С трудом дотянулся он до кружки. В ней было что-то холодное и кислое, очень понравившееся ему. Он выпил все до дна.

Скоро его стало клонить ко сну. Здоровой рукой он потянул на себя одеяло, чтобы укрыться с головой. От одеяла пахло застарелым противным запахом каких-то лекарств. Роман понял наконец, что находится в больнице. Рядом кто-то заворочался на койке, застонал, потом плаксивым, тонким голосом стал требовать:

— Утку... Няня, утку!..

«Это зачем же ему утку-то? — изумился Роман. — Выдумал же! Утка ему понадобилась».

А больной продолжал надсадно тянуть свое:

— Да подайте же ради бога утку! Оглохли все, что ли? — и, наконец, принялся стучать кружкой по столику.

За полуоткрытой дверью зашлепали чьи-то торопливые шаги. Потом в комнату просунулась в белой повязке голова и равнодушный голос спросил:

— Чего надоть?

— Утку мне.

Роман думал, что на такое дикое требование сиделка рассердится или по крайней мере расхохочется, но она покорно и удручающе монотонно бросила:

— Сейчас, — и куда-то снова зашлепала по коридору.

Через минуту она вернулась с белой эмалированной посудиной, отдаленно напоминавшей ковш.

«Вон тут какие утки-то бывают», — подумал Роман и почувствовал, что у него тоже есть надобность в такой утке, но сказать об этом сиделке не посмел. Было стыдно, а еще более противно. Он попытался подняться.

Сиделка, услыхав, что он шевелится, подошла к нему и, видя его намерение встать, строго сказала:

— А вставать-то не полагается. Лежи, парень, лежи. Тебя насилу от смерти вызволили. Долго тебе еще лежать-то.

— Да мне бы того... выйти, — мялся Роман. Сиделка пришла ему на помощь:

— Тебе по-большому или по-маленькому?

— Мне эту самую... как ее... утку, что ли? — через силу выдавил Роман и почувствовал, что весь вспотел.

Днем пришел навестить Романа отец. В палату его не пустили, так как день был неприемный. И Северьян вынужден был писать сыну записку. Роман едва разобрался в отцовских каракулях. Отец спрашивал, как он, пришел ли в себя после операции и что ему требуется. Дальше писал, что встретил на базаре Луку Меньшова, который передает ему привет и желает быстрой поправки. Писать Роман еще не мог. От малейшего напряжения у него кружилась голова, темнело в глазах. Поэтому он передал отцу с сиделкой, что дела у него пока неважны, но что доктор не велит беспокоиться и обещает полное выздоровление. Но сиделка еще раз принесла от Северьяна записку. В ней был только один вопрос: «А руку тебе не отняли?» Подавая Роману это послание, сиделка рассмеялась:

— Беспокойный у тебя отец-то. Сколько я ему ни говорила, что цела твоя рука, не верит — и все. Напиши ему хоть два слова...

Роман с великими усилиями вывел на бумажке огрызком поданного сиделкой карандаша: «Рука целая. Не беспок...», — вынужден был от нестерпимой боли, от которой сразу все пошло кругом, закрыть глаза и вцепиться зубами в противно пахнувшее одеяло.

Поправлялся Роман медленно. Только через две недели стал градусник показывать нормальную температуру, и Роману разрешили ходить. Дома уже поднимали пары и готовились к сенокосу, а Роман все еще не знал, когда его выпишут. Несколько раз он спрашивал об этом доктора Сидоркина, который извлек из его плеча свинцовую мятую пулю, но Сидоркин всякий раз говорил ему:

— Не торопись, парень. Придет время — задерживать не будем. Я обещал твоему отцу выходить тебя и свое слово сдержу... Я на свадьбе у тебя гулять собираюсь, с дедом твоим познакомиться хочу и калекой тебя из больницы не выпущу, — посмеивался Сидоркин в седые усы.

Отец навещал Романа каждое воскресенье. За это время он совсем сбился с ног. Если бы не Герасим Косых, помогавший ему, не были бы в этом году у него распаханы пары, стояли бы непрополотыми хлеба.

В один из воскресных дней, когда начали приходить к больным родные и знакомые, в палату Романа вошла сестра и кокетливо улыбнулась:

— К вам посетители...

Роман думал, что это отец, и продолжал спокойно сидеть на койке. И велико было его изумление, когда в дверях появилась Клавка Меньшова, а за ней Ленка Гордова. От неожиданности он выронил из рук зеркальце, в которое разглядывал свое исхудавшее лицо и стриженную машинкой голову. Обе девушки были подстать друг другу: рослые, красивые, нарядно одетые. Само здоровье вошло с ними в палату, и все больные невольно залюбовались на них. Как зачарованный, глядел Роман на Ленку, красивую, в легком светлом платье, с желто-зеленым китайским платком на плечах.

— Здравствуй, Рома! — кинулась к нему Клавка, протягивая руку.

Роман поднялся ей навстречу, а сам не переставал глядеть на Ленку. Ленка подошла к нему, зардевшаяся, в глубоком смущении пожала ему руку, не в силах вымолвить хотя бы одно слово. Первым заговорил Роман. Дрожащим от счастья голосом он сказал Ленке:

— Спасибо, спасибо...

Потом пододвинул две крашеные табуретки и пригласил садиться. Клавка все время не спускала глаз с Романа, а Ленка только изредка кидала на него короткие, но много говорившие его сердцу взгляды.

— Мы ведь к тебе давно собирались, — зачастила Клавка. — И пожалели же мы тебя, когда узнали про эту беду! А нынче вот отпросились на базар да и заявились к тебе. Рад или не рад?

— Рад, да еще как! Не чаял я Лену встретить, этого мне и во сне не снилось, — сказал Роман и, вспомнив про Дашутку, покраснел до ушей.

— Отчего же это? — взглянув на него, спросила Ленка.

Роман понизил голос:

— Думал, что забыла, — и еще тише добавил: — Думал — с глаз долой, так и из сердца вон...

Ленка укоризненно покачала головой:

— Эх, ты!.. Плохо ты обо мне думаешь.

— Не обижай ты ее, Роман, — сказала Клавка. — Не заслужила она этого. Все время только о тебе и говорит.

— Правда это? — Роман осмелился и взял Ленку за руку, терзаясь от своей вины перед ней.

— Не слушай ты ее, врет это она... — шептала Ленка одно, а глаза говорили другое.

Роман с благодарностью пожал ей руку. В это время в палату вошел Северьян. Увидев у Кровати Романа девушек, засмеялся:

— Ну, раз с девками беседу ведет, значит совсем молодцом!

Не переставая улыбаться, он подал Клавке руку.

— Здравствуй, племянница, здравствуй... А это кто? — повернулся он к Ленке.

И тут Роман совершенно неожиданно для себя выпалил:

— Это моя невеста.

Ленка вспыхнула и закрыла лицо платком. Северьян погрозил пальцем сыну:

— Да ты, я вижу, парень не промах... Губа у тебя не дура, — и расхохотался, окончательно смутив Ленку, а потом совершенно серьезно проговорил: — Ну-ну, дай бог...

Присев рядом с Клавкой на подставленную ему кем-то из больных табуретку, Северьян шепнул ей:

— Чья она будет-то?

— Гордова Гурьяна.

— Да что ты говоришь! — изумился Северьян. — Моего, значит, сослуживца Гурьяна Корнилыча дочь? Гляди ты, какую кралю Гурьян вырастил! Вот не думал я...

Он повернулся к Ленке, ласково оглядел ее и спросил:

— А правду Роман говорит?

— Врет, все врет, — засмеялась Ленка, кусая кончик платка.

В палату заглянула из коридора сестра и пропела:

— Ух, как тут у вас весело! Заканчивайте беседу. Время для посетителей вышло.

Ленка и Клавка сразу поднялись и стали прощаться. Роман вышел проводить их в коридор. Подавая ему руку, Ленка спросила шепотом:

— Ты зачем это сказал? Ой, как стыдно... Что теперь твой отец подумает про меня?

— А ничего... Только со свадьбой поторопится.

— Правильно, правильно, Рома, — услыхав их разговор, громко сказала Клавка.

— Пиши мне, Лена, ждать буду, — попросил Роман.

— Если сам вперед напишешь, то буду писать, — увлекая за собой Клавку, бросила Ленка на ходу.

Дав Роману проститься с ними, вышел из палаты и Северьян. Взглянув на него, Роман убедился, что отец в самом отличном настроении. И он не ошибся. Северьян положил ему руку на плечо, расплылся в улыбке:

— Ну, ежели не врешь, то дай бог... Обрадовал ты меня, шибко обрадовал! Поправляйся скорее, а осенью и о свадьбе подумаем. За великую честь почту с Гурьяном породниться...

Всю ночь радостно взволнованный Роман пролежал с открытыми глазами. В самых мельчайших подробностях переживал он снова и снова свое нежданное свидание с Ленкой. Рядом с ним метались во сне, стонали и бредили больные. Невыносимой показалась бы ему эта бессонная ночь в палате, если бы не было в сердце такого полного ощущения счастья, такой окрыляющей радости.

Он думал о Ленке, и странным казалось, что еще совсем недавно он готов был навсегда отказаться от нее ради другой.

Уже синий рассвет глядел в окна, уже затихли, как всегда на рассвете, больные, дыша глубоко и ровно, а Роман все не мог уснуть. И спать ему совсем не хотелось. Неотступно стоял перед его глазами все заслонявший образ Ленки, и звали его к большому счастью, к вечно желанной жизни ее глаза, ее улыбка, похожая на первый утренний луч июльского солнца.

А утром во время обхода Сидоркин, выстукав и выслушав его, сообщил:

— Ну-с, молодой человек, готовьтесь к выписке. Все зажило, как на хорошем волкодаве.

Через четыре дня Роман уже был в Мунгаловском. С тех пор его раненое плечо стало немного пониже здорового и ныло к перемене погоды.

Родные твердо порешили женить его осенью на Ленке и с лета начали исподволь готовиться к свадьбе. Но скоро случились такие события, которые сломали навсегда привычную, размеренную жизнь.

XX

Елисей Каргин атаманил последний год. Атаманство ему порядком надоело, и он с нетерпением дожидался Покрова, когда обычно, раз в два года, бывали в поселке выборы нового атамана. В конце мая снова раскинулся у Драгоценки полотняный городок кадровцев, и по-прежнему ежедневно, ходил Каргин к Беломестных получать распоряжения. В поселке давно уже косили сено, а он еще ни разу не удосужился побывать на покосе, где работали у него брат Митька с сестрой. Только перед самым Ильиным днем, когда началась метка зародов, отпросился он у Беломестных на помощь косарям.

Уже заметно припекало, когда выехал Каргин из поселка. По немолчной трескотне кузнечиков в полыни, по крикам домашних гусей и уток в озерке у поскотины решил Каргин, что к вечеру соберется гроза, и стал поторапливаться.

За поскотиной догнал его Платон Волокитин на громыхающей телеге.

— Здоровенько, Елисей Петрович! Размяться, говоришь, поехал?

— Да вот вырвался кое-как. Мне атаманство вот где сидит, — похлопал себя Каргин по затылку. — Я ведь не богач, для меня оно чистый разор: дела не делаю и от дела не бегаю... А ты, говорят, всех обогнал?

Платон любил прихвастнуть. Рассмеявшись, он с готовностью сообщил:

— Да, не жалуюсь. Сто копен сметано и в кошенине лежит не меньше. Через недельку оно и конец. Покос мне хороший достался. Накошу нынче сена с избытком. Только бы вот дождя в эти дни не было, а то попортит кошенину.

— Ну, тогда поторапливайся. Примечаю я, что без грозы сегодня не обойдется. Вишь как парит, — сказал Каргин.

На перекрестке Платон свернул налево.

— Прощевай пока, — приподнял он соломенную шляпу, — мне сюда.

— Подожди, подожди, мне тебя спросить надо...

— О чем это? — обернулся к нему Платон, и самодовольная улыбка сразу слетела у него с лица.

. — Что это у тебя в воскресенье за потасовка с кадровцами была?

— Да полезли они на меня по пьяной лавочке, вот и поучил я их маленько.

— Маленько, говоришь? А у Палашки дверь вместе-с косяками вывернул?

Смущенный Платон, моргая глазами, принялся оправдываться:

— А что же мне было делать, ежели они уцепились за дверь и уходить не желают?

— Сколько их было?

— Да, кажись, четверо. Путем я не разглядел: темно было. Я их сперва пробовал уговорить, да где там? Подвыпили ребята и давай задираться. Обхватил я их всех руками да и потянул не особо чтобы здорово, а колоды-то возьми и вылети... Ребятки потом бить меня кинулись. Пришлось мне их через плетень покидать.

— А как же у Палашки ты оказался?

— Да ведь она мне кума. Зашел к ней да и засиделся ради праздника, — врал Платон, боясь взглянуть на Каргина.

А Каргин не унимался. Он знал, что к Палашке-Платон похаживает неспроста, поэтому продолжал его допрашивать:

— Что-то ты шибко часто к ней похаживаешь, да все ночью норовишь.

— Враки! Не хочу я их слушать! Тороплюсь! — крикнул Платон и принялся нахлестывать коня.

Каргин с ухмылкой поглядел ему вслед и поехал* дальше. Но не успел он отъехать и тридцати шагов, как; Платон окликнул его:

— Эй, погоди!..

Каргин осадил коня, обернулся:

— Ты ничего не видишь?

Платон показывал рукояткой бича на перевал, по которому вилась дорога к Орловской. На перевале густо-взвихрилась пыль, медленно растекаясь по широкой его седловине. Через минуту на жгуче блестевшей дороге появился черный ком и стремительно покатился вниз. Скоро можно было различить лихую, с рвущимися в стороны пристяжными тройку, которую гнала по опасной; крутизне какая-то забубённая сорви-голова. Что-то смутно краснело над тройкой. Лентами ли обвитая дуга, оглобли, ямщикова рубаха или гарусный шарф его милой любушки? Как ни вглядывался Каргин, заслоняясь от солнца рукой, но разглядеть не мог.

— А ведь, кажись, откосились, паря, — донесся до него неузнаваемо изменившийся голос Платона.

Гулко копытила, буйно рвалась оголтелая тройка. Вот она скрылась в ложбине, мелькнула за кустиками и вынеслась на каменистый пригорок. Бешеная скороговорка колокольцев донеслась оттуда. На одно мгновение, на один непередаваемо короткий миг поредела над нею ржавая пыль, и тогда увидел Каргин красный флажок.

— Война! — крикнул он Платону и круто повернул коня.

Яростно настегивая его бичом и вожжами, поскакал к поселку, надеясь перерезать тройке дорогу, но не успел. В каких-нибудь двадцати шагах от него пролетели ее вороные, роняя на дорогу горячие хлопья пены. Звонко били подковы дорожный камень, высекая искры, крутились, сливаясь, колесные спицы, подпрыгивая, грохотал тарантас. Сквозь клубы пыли разглядел Каргин в тарантасе станичного казначея Таскина, прокричал ему хриплым от напряжения голосом:

— С кем?

Таскин обернувшись, махнул ему рукой и что-то крикнул в ответ. Но сквозь гул карьера и трезвон колокольцев донесся похожий на стон обрывок:

— ...ан-ни-е-ей!..

«С кем же? — мучительно размышлял Каргин, мчась вслед за тройкой. — Если с Японией или с Китаем, так нынче же в бой... Вот тебе и покос, вот тебе и праздничек!»

...Над знойной улицей лениво растекалась поднятая тройкой пыль. На дороге билась попавшая под тарантас белая курица, вокруг которой бегали с печальным писком желтые цыплята. Над курицей причитала растрепанная Аграфена Козулина. Завидев Каргина, она бросилась к нему, принялась жаловаться.

— Не до этого теперь, дура баба! — заорал на нее Каргин. — Тут война объявлена, а ты над курицей воешь... Пошла с дороги!

— Война? О господи! — испуганно всплеснула Аграфена руками.

Не успел Каргин доехать до дому, как повстречались ему Беломестных и хорунжий Кобылкин, скакавшие в лагерь. Лица их были взволнованы, движения порывисты. Круто осадив коня, Беломестных сказал:

— Война, Елисей Петрович! Мы немедленно выступаем! Приготовьте семьдесят одноконных подвод... — Он резанул коня нагайкой по гладкому, лоснящемуся крупу, и, высекая искры из дорожных камней, понес его конь по жаркой улице.

Каргин успел спросить Кобылкина:

— С кем?

— С Германией! — ответил тот и, подхватив чуть не слетевшую с головы фуражку, помчался следом за Беломестных.

Не распрягая, бросил Каргин в ограде коня и кинулся к сборной избе, где дожидался его растерянный Егор Большак. Перекинувшись двумя словами, побежали они собирать десятников, чтобы оповестить народ на покосах. Скоро четыре конных десятника с красными флажками в руках, не жалея коней, понеслись в луга. Завидев их, бросали мунгаловцы кошенину, недометанные зароды, и, вскочив на коней, неслись со всех сторон к поселку...

Улыбиных весть о войне застала на дальнем покосе. Все утро косили они густой и сочный пырей, косить который было легко и приятно. Солнце уже стояло прямо над головой, когда вернулись они на табор, к островерхому зеленому балагану, стоявшему в кустах над студеной таежной речушкой. Повязанная белым платком, Авдотья тотчас же принялась варить обед. Северьян уселся отбивать литовки. Откинув с лица волосяной накомарник, сидел он в тени у телеги и весело постукивал молотком. Неподалеку от него умывались прямо из речки Роман и Ганька, а рядом с ними кувыркался в траве беззаботный мокрый Лазутка. Изредка Северьян бросал довольные взгляды на жену и сыновей и радовался, что есть у него такая семья, с которой можно жить и работать не хуже других.

Скачущего по дороге всадника с красным флажком увидела раньше всех Авдотья.

— Северьян! Ребятишки! — с болью и отчаянием закричала она. — Глядите, глядите!.. Беда ведь какая-то!

Северьян вскочил на ноги и, глянув на всадника, выронил из рук молоток. Подбежавший к нему Роман увидел, как он сразу переменился в лице.

— Ну вот и отработались, Роман, — сказал он. — Запрягайте коней, ведь это война.

Пока Роман и Ганька запрягали лошадей, отец с матерью торопливо укладывали на телегу литовки, постель и одежду. Недоварившийся суп пришлось вылить на землю, и за него, давясь и чавкая, принялся Лазутка. Отец пнул его всердцах, огляделся с тоской по сторонам и приказал:

— Садитесь... Кучери давай, Роман...

Только выехали на дорогу, как их нагнали спешившие в поселок верхами Семен Забережный, Матвей и Данилка Мирсановы.

— С кем, Семен, война-то? — спросил Северьян.

— С германцем, паря. Хорошо, что хоть не с японцем, а то бы наше дело — с покоса да прямо в бой.

— Радость от этого не большая, все равно всем нам солоно придется: война теперь куда побольше будет, чем с японцами.

— И за каким чортом только воюют и воюют? От прежней войны не опомнились, а тут новая. И что это оно делается на свете? — стараясь перекричать стук телеги, недоуменно спрашивал Северьян.

— Кому-то, стало быть, от этих войн выгода, — наклоняясь к нему с седла, говорил Семен.

Скакавший по другую сторону телеги Матвей, услыхав слова Семена, прокричал ему:

— Какая же от войны выгода может быть? Просто полез на нас германец, тут, хочешь не хочешь, — воюй.

Роман, которому от охватившего его возбуждения тоже хотелось говорить, не утерпел и сказал казакам:

— Не устоит против России Германия, — у нас народу в три раза больше, да и народ-то какой! Один наш казак десяти германцам бубны выбьет.

— Дурак ты после этого, — ткнул его в спину отец. — Раз не понимаешь ничего, так помолчи. На войне-то ведь не кулаками дерутся.

Разобиженный Роман умолк и принялся хлестать бичом лошадей.

Кадровцев проводили после обеда. Походным порядком пошли они на станцию Даурия, куда должны были поспеть за двое суток. А под вечер пришел из Орловской приказ о мобилизации пяти возрастов.

Уже на закате собрались мобилизованные на площади у церкви. Длинной шеренгой стояли они, разложив на попонах перед собой свое походное обмундирование. Тут же находились и их оседланные кони, которых держали на поводу отцы и старшие братья призывников. Каргин и Егор Большак придирчиво проверяли казачью справу. У всех нашли они справу в полном порядке. Но когда стали осматривать лошадей, забраковали коня у Ивана Гагарина. Конь припадал на заднюю ногу.

— Ты что хромого коня подсовываешь? — напустился Каргин на Гагарина. — Его ветеринар наверняка забракует, а я должен за тебя головомойку получать? Давай другого коня.

— А где я тебе его возьму? У меня ведь табунов нету, а и на этого-то едва собрался. Последнюю корову продал, ребятишек без молока оставил. Да и чем мой конь хуже других? Оступился он у меня, когда, я с покоса домой скакал, к завтрему у него все пройдет, — загорячился Гагарин.

— Ну, это еще бабушка надвое гадала, — не сдавался Каргин. — А вдруг у него мокрец или копытница?

— Типун тебе на язык! — закричал в это время подошедший к ним отец Гагарина, седой и сутулый старик, подвыпивший с горя.

— Ты с кем это так разговариваешь? — повернулся к нему взбешенный Каргин. — Одного сына не мог снарядить как следует. Где хочешь, а доставай другого коня!

— Господин поселковый атаман! Елисей Петрович! — взмолился, трезвея, старик. — Прости ты меня за мое слово, а только нет у коня ни мокреца, ни копытницы. Оступился он, ей-богу оступился, это я подлинно знаю. Ведь ты же видел, каким мы его купили!

— Ничего я не видел. А ты давай мне коня, как по уставу положено.

— Зря ты, Елисей Петрович, к Гагариным придираешься, — сказал Каргину стоявший неподалеку Семен Забережный, — конь у них по всем статьям гож. Зашиб он ногу, а это не беда. День-два — и будет он в полном порядке.

Подошедшие на шум старики, осмотрев гагаринского коня, поддержали Семена, и Каргину волей-неволей пришлось уступить.

Когда он отошел от Гагариных, отец Ивана поклонился старикам и со слезами на глазах сказал:

— Ну, спасибо, посёльщики... Выручили, дай бог вам здоровья.

— А ты подожди радоваться! — крикнул старику Сергей Чепалов. — Неизвестно еще, что в станице скажут. Коней-то еще ветеринары щупать будут.

Старик рванулся к Чепалову, прохрипел:

— Радуешься, кровопивец, чужой беде? Катись лучше к дьяволу, пока я тебе по уху не съездил! Ты нам, кровопивец, хуже всех супостатов!

Купец поспешил убраться, а расходившегося старика принялся уговаривать Северьян Улыбин.

Всю ночь в поселке горланили гульбища, шли сборы. Утром, лишь только из-за синеющих вдали сопок выглянуло солнце, повел Каргин в Орловскую около тридцати мобилизованных мунгаловцев, которых провожала многочисленная родня до самого перевала. Бабы и девки навзрыд голосили, старики требовали побить скорее германцев и возвращаться домой. В ответ мобилизованные обещали не посрамить земли русской, не уронить казачьей славы.

Только выехали из улицы, как Каргин сказал:

— А ну, братцы, затянем песню. С песней оно веселей.

Платон Волокитин, потрепав по мокрой шее своего гнедого строевика, завел рыдающим голосом:

Закипели во полях озера,
Взволновались к непогоде тростники...

Тряхнув чубами, все дружно подхватили:

Вспомним, братцы, бой у Джалайнора,
Как дрались там забайкальцы-казаки.

И долго замирали в нагретых солнцем травах дрожащие тенора подголосков.

На перевале остановились проститься и выпить в последний раз с родными, обнять детишек и жен и в слезах полюбоваться на родную, широко разбежавшуюся степь, на зеленые сивера и голубые хребты, затянутые знойным маревом.

Неподалеку было кладбище. Многие сбегали туда проститься с дорогими могилами, захватить с них шепотку земли, которая, по старинному поверью, оберегает служивых от пули и шашки. Потом выпивали и прощались. Многие после выпивки не могли сидеть в седлах, их усадили в телеги. Отцы и матери перекрестили своих сыновей и долго махали им вслед фуражками и платками.