Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Д. Ортенберг.

Писатели из «Героической»

Командующий армейской группы войск на Халхин-Голе Г. К. Жуков в своей книге «Воспоминания и размышления» писал:

«Большую политическую работу проводила газета «Героическая красноармейская». В каждом номере она популяризировала боевые дела бойцов и командиров войск армейской группы и боевые традиции Красной Армии...

Активно сотрудничали в этой газете писатели Вл. Ставский, К. Симонов, Л. Славин, Б. Лапин, З. Хацревин и вездесущие фотокорреспонденты М. Бернштейн и В. Темин. Особенно хочется сказать о Владимире Ставском. Прекрасный литератор, пропагандист, он жил с солдатами одной жизнью. Думаю, он был превосходным фронтовым корреспондентом... Очень жаль, что этот настоящий писатель-баталист погиб, погиб как солдат в 1943 году в боях под Невелем» {4}.

Ниже публикуются воспоминания о работе в «Героической красноармейской» Вл. Ставского, К. Симонова и Л. Славина.

I

Невдалеке от Хамар-Дабы, где находился командный пункт фронта, в степи, на площадке размером в футбольное поле, в четырех монгольских юртах и большой, защитного цвета палатке разместилась редакция и типография фронтовой газеты «Героическая красноармейская», или, как эту площадку называли на фронте, «Городок Героической».

В начале боев в составе редакции была лишь небольшая группа журналистов, только-только начинавших свою газетную карьеру: безусые парни с небольшими воинскими званиями. Потом из Москвы стало прибывать пополнение.

Первым явился Владимир Ставский. Помню, открывается полог моей юрты и, пригнувшись, в узкий проем протискивается могучая широкоплечая фигура человека в простой красноармейской гимнастерке, подпоясанной узеньким с наборными бляхами ремешком, в пилотке:

— Сайнбайну!.. — сказал Ставский добродушно басовитым голосом.

Это монгольское приветствие было самым первым, что мы, москвичи, здесь усвоили, и я той же фразой ответил ему.

Владимир Петрович прибыл на Халхин-Гол, оказывается, еще третьего дня, успел побывать в боевых частях, завести первые знакомства и даже собрать материал для очерка. Поселил я его у себя в юрте. Особого комфорта, понятно, не было. Я предложил ему место за общим столом и узкую железную кровать. Все мы в редакции как на подбор были тонкими и худыми, и эти койки нас вполне устраивали. Ставский — человек могучего сложения — никак не мог на ней улечься. Он посмотрел на «девичью», как ои назвал эту койку, и, заметив наше смущение, сказал:

— Ничего, ничего... Спать все равно некогда...

Едва устроившись, Владимир Петрович примостился к краешку стола, где лежали гранки и сверстанные полосы газеты, и стал заполнять своим обычным крупным и четким почерком лист за листиком, которыми у него была набита коробка из-под печенья «Пети-фурк Это был его первый очерк.

На Халхин-Голе все мы увидели, что он, несмотря на некоторую дородность и нескладность, очень подвижен, энергичен, деятелен и способен все время находиться в движении. Он считался у нас храбрейшим из храбрых. Да это и понятно. Разведчик, боевой комиссар гражданской войны, он не раз был в боях в то грозовое время.

Переночевав в юрте на скрипевшей под его грузным телом койке, к которой были приставлены все находившиеся здесь стулья, Ставский рано утром уезжал на фронт. Возвращался он к вечеру в тот же день, а иногда на второй или даже третий, передавая оказиями материалы для газеты. Досыпал в машине или вместе с бойцами в блиндажах или под кустиками у окопов под неумолчный писк комаров, лютовавших на Халхин-Голе.

Не раз со Ставским выезжали на фронт работники редакции: с ним они чувствовали себя как-то «уютнее», тверже, увереннее.

Константин Симонов, которого Ставский «вывозил» на фронт, вспоминал:

«Ставский постоянно сам интересовался происходящим и в то же время не уставал мне объяснять, что, где, как и почему, причем ни чуточки не иронизировал над моей неопытностью, а все объяснял всерьез и досконально... Он в течение нескольких дней стал для меня и старшим другом и дядькой — человеком, искренне беспокоившимся о моей безопасности больше, чем о своей. В нем было истинное дружелюбие, простое непоказное товарищество и добрая забота».

Таким все мы на Халхин-Голе и знали Владимира Петровича.

Никакая опасность не останавливала Ставского, если надо было выполнить редакционное задание или собрать материалы на избранную им самим тему. Он не любил брать материал из вторых или третьих рук. Писал он о том, что видел своими глазами, и поэтому его очерки и корреспонденции действительно, как говорится, дышали порохом.

* * *

Человек в бою, подвиг на войне были главной темой выступлений Ставского в «Героической красноармейской». Особенно примечательны были его очерки, которые шли под постоянной рубрикой «Герои Халхин-Гола». Собственно, он и начал в газете эту серию очерков. Ему удивительно везло на людей интересных, колоритных, которых он находил еще тогда, когда их боевая слава только-только восходила. Можно было думать, что он по ему одному известным приметам точно угадывал будущего героя своего очерка. Но скорее всего это можно объяснить тем, что, увидев в бою незаурядного человека, он старался не терять его из виду, упорно прослеживал его судьбу.

Это был, например, очерк о красноармейце Иване Рыбалке: веселом, добром хлопце с серыми глазами, комсомольце с Украины, мастере пулеметного дела. Так был написан и очерк о совсем юном, нескладном на вид, в большой не по росту шинели разведчике Василии Смирнове.

Ставский встретил его еще в госпитале, где он лечился после ранения. Потом он видел его в бою за сопку Ремизова, куда, недолечившись, разведчик «удрал» из госпиталя, боясь «опоздать» к началу нашего наступления. Так было и с очерком о командире батареи Леониде Воеводине. Писатель встретил его на наблюдательном пункте в окопах передовой роты. Командир батареи был ранен осколком вражеского снаряда, но отказался отправиться в медсанбат. Там на НП с окровавленной повязкой на голове, в гимнастерке с расстегнутым воротом передавал координаты для своей батареи.

Знали хорошо Ставского и в авиационных частях. На Халхин-Голе он встретился со своими друзьями по Испании летчиками Сергеем Грицевцом, Григорием Кравченко и Яковом Смушкевичем («комдивом Дугласом»), ставшими здесь, в Монголии, первыми в нашей стране дважды Героями Советского Союза. Много друзей было у Владимира Петровича и среди молодых летчиков.

Памятен был его очерк «Герой из героев» о командире истребительного полка Григории Пантелеевиче Кравченко, или просто «Пантелеиче», как его между собой с любовью называли летчики. Страницы этого очерка, рассказывавшие о том, как Кравченко, сбив два японских самолета, совершил вынужденную посадку в глухой степи и три дня и три ночи пешком добирался к своим, — просто увлекательная новелла.

Много писал Ставский о комиссарах. Эта тема ему, комиссару гражданской войны, всегда была близкой и интересной. Как раз незадолго до Халхин-Гола в нашей армии произошла перестройка работы военных комиссаров. Ранее, в частности, в танковых частях комиссары не имели своего танка, в авиационных частях — своего самолета и в боевой обстановке могли оказаться как бы не у дел, вдали от сражающихся экипажей. А теперь, согласно приказа наркома обороны, они были включены в боевой расчет. Комиссары-танкисты сели в танк, комиссары-летчики — в самолет.

И вот очерки Ставского о комиссарах Василии Сычеве, Владимире Калачеве и других впервые раскрыли образ военного комиссара, воевавшего в танке и на самолете.

Писал Ставский и для халхин-гольской авиационной газеты «Сталинский сокол», которую редактировал М. Телешевский.

Многие очерки и корреспонденции Ставского были первооткрытием подвига. Бывало, что после его выступления в газете Военный Совет запрашивал из полков и дивизий реляции для награждения героев его очерков. И когда пришла весть о присвоении звания Героя Советского Союза комиссару Калачеву и командиру батареи Воеводину, о награждении орденами красноармейца Рыбалко и разведчика Смирнова, мы не только их поздравили, но и поздравили Владимира Петровича.

На Халхин-Голе обнаружилось, что Ставский — первоклассный газетчик, неутомимый и безотказный. Делал он в «Героической красноармейской» всякую работу. Не было для него мелочей. Писал он информацию, составлял сводки о ходе боев, обзорные статьи, например, «Баин-цаганское побоище», «Штурм сопки Ремизова», «Последний удар» и другие.

Был Ставский, можно сказать, представителем «Героической красноармейской» в войсках Монгольской Народно-революционной армии, сражавшейся плечом к плечу с советскими частями за свою родную землю. Его очерки о боевых действиях и подвигах цириков с большим интересом читались на фронте, перепечатывались в монгольских газетах.

Владимир Петрович много поработал все дни войны. Он говорил нам, что будет писать большую книгу о Халхин-Голе. Увы, эту мечту ему не удалось осуществить. Он был ранен в финскую войну, погиб как солдат в Отечественную войну...

II

Военная биография Константина Симонова началась на Халхин-Голе. Помню, как это было.

Каждый день боев с японцами рождал новых героев. Их подвигам «Героическая красноармейская» посвящала заметки, корреспонденции, очерки, передовые. Не было только стихов. Да и писать их некому было: в составе редакции не оказалось «и одного поэта. И к этому мы как-то притерпелись.

Но вот в один из июльских дней на весь фронт прогремел подвиг летчика-истребителя Сергея Грицевца. После одного из воздушных боев Грицевец обнаружил, что в воздухе в боевом строю нет командира полка В. М. Забалуева. Стал искать и нашел его на территории врага, в пятидесяти километрах от линии фронта, у своего самолета, потерпевшего, видимо, аварию. Приземлившись рядом, Грицевец посадил его в свой одноместный самолет и вывез из-под носа противника на свой аэродром.

О подвиге Грицевца мы напечатали информацию, затем опубликовали выразительный очерк Славина, Лапина и Хацревина. Но этот героический эпизод прямо-таки просился в стихи, в поэму. Я передал по Бодо в «Красную звезду» краткий рассказ о геройстве летчика с просьбой ознакомить с ним Василия Лебедева-Кумача и попросить его написать для нашей газеты стихи. Через некоторое время мы получили по тому же Бодо его поэму «Два сокола-друга». Но поэма, переданная телеграфным способом, изрядно пострадала; при приеме многие строки в тексте перепутали. Долго разбирались, наконец ее напечатали; она заняла в газете более половины полосы. Много ли, мало ли, на все это ушло более двух недель. Вот тогда мы особенно остро почувствовали, что значит не иметь своего поэта. Не теряя времени, я послал в Москву, в Политуправление РККА, телеграмму, в которой просил прислать... «одного поэта».

Спустя несколько дней в юрту, где мы с Владимиром Ставским жили и работали, вошел высокий, стройный, с девичьим румянцем на щеках юноша, одетый в серую танкистскую форму без знаков различия, представился как Константин Симонов и предъявил предписание, в котором предлагалось отбыть в распоряжение редактора газеты «Героическая красноармейская» «для выполнения возложенного на него особого задания».

Без всяких предисловий я сказал Симонову, что жить он будет в соседней юрте, посоветовал ему оставить там свой чемоданчик, а сейчас, мол, надо ехать на фронт. В юрте как раз находился тогда Ставский, он собирался на передовую, и я попросил его захватить с собой поэта.

Пробыли они там трое суток, ночевали в окопах с бойцами, а поздно вечером, в темноте, очень глубокой в монгольских степях, вернулись в редакцию.

Зашел ко мне в юрту Симонов, запыленный, с горящими глазами, с какой-то торжественно-светлой улыбкой, а за ним следовала мощная фигура Ставского. Владимир Петрович подмигнул мне и за спиной Симонова показал большой палец. Все было ясно. Окунул он парня в огненную купель. Как я узнал позже, поэту «повезло» — он сразу же «понюхал» пороху во всех его видах. Попал под бомбежку на переправе через реку Халхин-Гол, потом его захватил минометный огонь на пути к сопке Песчаная. Не раз он слышал и свист пуль и удивлялся, увидев, как фонтанчиками вставал песок, — это шлепались рядом пули. Симонову объяснили, что этот свист уже не опасен, страшна та пуля, которую не услыхал. Он видел с НП полка и батальона, придвинутых к самому переднему краю, с близкого расстояния панораму штурма сопки Песчаная, видел цепи наших бойцов, поднявшихся в атаку. Видел красноармейцев и командиров, раненых и убитых, с которыми вот только что дружески беседовал, видел трупы японских солдат и офицеров, словом, все то, что бывает на войне.

Переночевав под кустиком возле окопов, Ставский и Симонов отправились на другой участок фронта. Добраться туда можно было только на танке: между полком, где они были, и полком, в который ехали, находилась сопка с японцами, все кругом простреливалось.

«Никакого ощущения, — вспоминал Симонов, — от пребывания в танке, кроме ощущения грохота и многочисленных ушибов, я не испытывал. Я был куда-то запихнут, и кто-то полусидел на мне, и я ничего не мог видеть. В однообразный рев и грохот танка врывались еще какие-то грохоты. Когда мы приехали, выяснилось, что нас по дороге обстреливала артиллерия, но все сошло благополучное.

Нет, не «сдрейфил» Симонов, с честью выдержал первое испытание под огнем. И это нас обрадовало.

Газета была уже сверстана, но я снял с полосы какую-то заметку строк в шестьдесят и сказал ему:

— Надо писать стихи. В номер. Шестьдесят строк. Оставлено место в полосе...

На Халхин-Голе Симонов больше всего писал рассказы в стихах, посвященные фронтовикам — людям с подлинными фамилиями. Одна из первых его баллад — «Баин-Цаган» — была посвящена командиру танкового батальона майору Григорию Михайлову. В сражении на горе Баин-Цаган танк Михайлова был подбит, погиб водитель, снарядом разворотило пушку и пулемет, но командир помнил, что перед атакой он подал батальону команду: «Делай, как я!» — и, приняв из мертвых рук рычаги, ринулся вперед, сокрушая все на своем пути стальными гусеницами. «Его воинский и нравственный подвиг, — вспоминал о майоре Михайлове спустя много лет Симонов, — был первым, с которым я, тогда еще зеленый юнец, столкнулся на войне».

Были также стихи «Рассказ врача», посвященные военврачу Парамонову, «Срочный пакет» — о подвиге младшего командира Ситченко и т. п.

Написал на Халхин-Голе Симонов и несколько частушек, например, «Пусть расскажет», «Мы еще дадим урок», «Песня о лопате». Сочинил он и «Походную халхин-гольскую», где были многозначительные строки, напоминавшие любым захватчикам, чем может закончиться их авантюра против дружеской, братской нам Монголии:

В степные просторы, в бескрайние дали
Японцы войною пришли;
На этой земле мы им места не дали,
Зато под землею — нашли.
Где были полки их, там пусто и голо,
Лишь кости белеют одни.
Запомнят они берега Халхин-Гола,
Позор свой запомнят они.
Летают орлы над широкою степью,
В равнинах шумят ковыли.
Стоим мы на сопках железною цепью
На страже монгольской земли.

Эту песню полюбили на Халхин-Голе и распевали на мотив блантеровского «Матроса Железняка».

Симонов сам говорил:

— С Халхин-Гола я вернулся, уже начав понимать, каким должен быть военный журналист. «Героическая красноармейская» была для меня прежде всего школой газетного темпа. Я усвоил простую истину: нечего засиживаться, застревать в редакции, нужно ехать на передовую, видеть все своими глазами, быстро писать, быстро доставлять материалы в редакцию, быстро уезжать снова на фронт. Таков был стиль «Героической красноармейской», и этот опыт я запомнил на всю жизнь.

На Халхин-Голе Симонов впервые увидел войну и людей на войне, понял, что война — суровое, тяжкое дело, и научился писать о войне неприукрашенную правду.

Свою поэтическую музу Симонов посвящал советским воинам, беззаветно сражавшимся с японскими агрессорами. Но его интересовала также и другая сторона — противник, психология, нравы, настроения японских солдат и офицеров. Он читал показания пленных, беседовал с ними. Он побывал и на переговорах с японской делегацией после августовского разгрома врага и объявленного перемирия. Правда, нелегко это оказалось устроить. Состав делегации был небольшой, в нее уже включили Ставского на правах «старшины»-писаря. В начале переговоров для Симонова должности не нашлось. Но я обещал Жукову, что поэт будет находиться не в общей, а только в нашей палатке. Когда Симонов об этом узнал, он сразу же «скис», но я успокоил его и пообещал что-нибудь придумать. Мы и условились, что время от времени он будет приносить мне какую-нибудь папку с документами на правах «дипкурьера», что ли, и таким образом получит возможность хотя бы урывками побывать на переговорах.

Так и сделали. Несколько раз Симонов приносил мне папку с какими-то мифическими бумагами, но потом все это нам надоело, он уселся сзади меня и не уходил до конца переговоров.

Симонову, единственному из наших корреспондентов, удалось побывать на той стороне фронта. Мы опаздывали на аэродромную площадку, где должна была состояться передача японцам пленных, и кратчайшая дорога вела через расположение японских войск. Туда и направилась по предложению японского полковника «эмка» с нашими представителями, но было лишь одно свободное место.

«Редактор, — вспоминал Симонов, — буквально впихнул меня в «эмку», рядом с переводчиком, прошептав мне на ухо, чтобы я не валял дурака, пользовался случаем и ехал:

— Там будет у тебя настоящий материал! Гораздо интереснее, чем околачиваться тут!»

В сопровождении японского полковника они побывали, правда, накоротке, на территории японских войск, и Симонов действительно добыл интересный материал.

На Халхин-Голе Симонов не вел дневника. Не предполагал он, вероятно, что проза станет вторым его призванием. Эта привычка пришла к нему лишь в Отечественную войну, что хорошо известно по его примечательной книге «Разные дни войны». Но впечатления о войне с японскими агрессорами в Монголии глубоко врезались в его память и в душу. По неостывшим следам войны он написал цикл стихов о Халхин-Голе. Позже появился и его роман «Товарищи по оружию», ставший запевом волнующей трилогии «Живые и мертвые».

III

Лев Славин отправился на Халхин-Гол вместе с Борисом Лапиным и Захаром Хацревиным. Поездом они добирались до Улан-Удэ. Отсюда — машиной через границу до ближайшей авиабазы. Предъявили командировочное удостоверение за подписью начальника Политуправления РККА Л. З. Мехлиса, и в их распоряжение сразу же выделили два «У-2». В одном из них устроился Лапин, а в другой, с параллельными ручками управления, вероятно, учебном, с трудом втиснулись Славин и Хацревин. Летчик предупредил их, чтобы они, упаси бог, не задели рычаги, — и всю дорогу до Халхин-Гола писатели сидели с онемевшими руками и ногами, не шелохнувшись, боясь прикоснуться к священным ручкам управления. Вот так и летели.

Наконец, прибыли в полотняный городок нашей газеты. К тому времени в газете был лишь один писатель — Владимир Ставский, — и новое пополнение нас очень обрадовало.

Прежде всего надо устроить новых сотрудников редакции. Это было легко и трудно. Легко потому, что мы «квартировали» в легких монгольских юртах. Свободных юрт в этот час не оказалось, но у нас был в запасе полный набор войлочных матов и жердей еще для одной юрты. Трудность заключалась в том, что никто из нас, москвичей, увы, не знал, как собрать все это в юрту. Я тут же послал старшину Диму Ульзутуева в один из расположенных вблизи полков Монгольской Народно-революционной армии за цириками-»домостроителями», а пока Славину и его спутникам предложил съездить со мной на... фронт, за реку Халхин-Гол. Были ли они рады тому, что сразу могли окунуться в боевую обстановку, или недовольны, что я не дал им передохнуть после тяжелого пути, — не знаю: никогда на эту тему я с ними не говорил, но тогда мне почему-то показалось, что они переглянулись с явным удовлетворением.

Писатели оставили свой нехитрый скарб в моей юрте, прицепили к поясам только что выданные им Ульзутуевым пистолеты, заявив, что готовы к походу.

За транспортом далеко ходить не надо было. У моей юрты дежурил броневик, и на нем мы поехали за реку, в полк И. И. Федюнинского. День как на заказ выдался тихий. Японская авиация не показывалась, лишь были слышны одиночные орудийные выстрелы с той и другой стороны. Новые корреспонденты смогли увидеть только общую панораму фронта, перекинуться несколькими фразами с Федюнинским и его бойцами, находившимися на НП полка. Вывозил я их накоротке — к вечеру мы вернулись в редакцию. Юрта уже была собрана, и в ней разместились Славин и его друзья.

На второй день без какой-либо паузы и для них началась фронтовая страда.

Монгольский пейзаж не представлял для Славина чего-то нового: в 1934 году вместе с Лапиным и Хацревиным он совершил поездку в Монголию — они писали сценарий, по которому был поставлен кинофильм «Сын Монголии». И фронт для Льва Исаевича тоже не был чем-то незнакомым. Артиллерийские обстрелы, разрывы мин, пулеметные очереди, винтовочный огонь — это он знал еще по первой мировой войне. Он в ту пору служил вначале солдатом, а после прапорщиком. Словом, Славин уже нюхал пороху...

Но здесь, на Халхин-Голе, он встретился с новым противником — японцами. Новыми были для него и бомбежки и воздушные бои. Такие масштабы, какие они приняли в Монголии, не часто можно было встретить даже в Великую Отечественную войну. В воздухе на наших глазах сражались одновременно по 90–100 истребителей с каждой стороны. Бои порой шли в три яруса.

Славин подружился со многими из летчиков, бывал у них, тем более что ездить далеко не приходилось — полевые аэродромы были совсем близко от редакции.

У нас почему-то считалось, что если кто-либо из корреспондентов отправился к летчикам на аэродром — значит, он уехал отдыхать. Но этот «отдых» выглядел слишком своеобразно. Однажды Славин примчался в один из истребительных полков. Только было вышел из машины, как на аэродром налетели японские бомбардировщики — и на тесном пятачке вражеские бомбы рвались с таким грохотом, что передний край в этот момент казался просто тихой обителью.

Однако журналистское сердце Славина испытало полное удовлетворение. Ведь до сих пор он видел летчиков в бою высоко в небе и на аэродромах в короткие передышки между боями, в часы досуга. А здесь перед ним развернулась необычная картина.

На глазах у Славина над аэродромом разгорелся жаркий бой: сражались наш и японский истребители. Бой был затяжной, трудный. По всему видно было, что нашему «ястребку» попался матерый японский ас. И все же победителем в этой схватке вышел советский летчик.

Японский самолет задымился, летчик выбросился из кабины и повис на темно-зеленом парашюте. Все кинулись к месту приземления. Примчался туда и Славин. Перед ним предстал невысокого роста японец, у него по бокам почему-то висели два меча, держался он независимо и даже надменно. Он назвал себя воздушным асом Такэо, нагло похвалялся, что сражался в Китае, что здесь воюет уже не одну неделю и что до сих пор никто не смог его одолеть.

В заключение он просил показать ему того самого летчика, который его сбил.

Это был старший лейтенант Виктор Рахов, высокий, красивый, голубоглазый парень с копной золотистых волос, позднее Герой Советского Союза. Позвали Виктора. Через переводчиков японец что-то долго объяснял ему. Смысл его слов сводился примерно к следующему: мол, мы оба-де — профессионалы, специалисты — авиаторы, асы. Пусть принципиальные споры решают политики, нас это не касается. И широким, театральным жестом протянул Рахову руку. А Виктор до неприличия густо выругался, повернулся и ушел.

Забавно рассказывал нам Славин эту историю:

— Вот так оно получилось. Я, откровенно говоря, волновался: как поступит Рахов, что ответит? Но он не растерялся, ответил «по существу»...

Чаще всего Славин бывал не на аэродромах, а за рекой, в пехоте. Ездил туда и в дни обороны и в дни нашего генерального наступления. Был у сопки Песчаной, у высоты Ремизова — везде, где кипели ожесточенные бои. Видел их и писал о них. У Славина — острый глаз и истинно журналистское чутье на все необычайное.

Наши части штурмовали высоту Зеленая, сильно укрепленную японцами. Долго обрабатывала эту высоту наша артиллерия. Это было приказание Г. К. Жукова, который, щадя наших людей, распорядился атаковать вражеские позиции только после тщательной артиллерийской подготовки. И куполообразная высота Зеленая стала плоской, исчез ее зеленый цвет — она стала пепельной. Лишь после этого наши пехотинцы, пригибаясь, ринулись вверх, по скату.

Во время штурма высоты Зеленая Славин шел, можно сказать, шаг в шаг за ротой, выбивавшей японцев из окопов и блиндажей. В одном из блиндажей, захваченном нашими бойцами после жестокого штыкового боя, на глинобитной стенке он заметил свежие, видно, вырезанные острым предметом иероглифы. Корреспондентское любопытство приковало его к этой надписи: что тут написано? Переводчика рядом не было, но выход нашелся. Славин скопировал иероглифы на бумагу и, возвращаясь в редакцию, по пути зашел в палатку переводчиков. Они прочитали: «Друзья-красноармейцы, я — коммунист, простите меня за то, что я воюю с вами!»

Славин принес нам записи, рассказывавшие о трагедии, разыгравшейся в этом блиндаже, заметив:

— Вот какие бывают прорывы в японской дисциплине...

Мы хотели рассказать об этом в нашей газете. Судили, рядили как это подать? Тогда не придумали. Славин написал очерк о штурме высоты Зеленая, он был напечатан, но без эпизода с иероглифами. Много лет хранил писатель в памяти этот эпизод, а потом написал остродраматическую новеллу, которую так и назвал «Надпись на стене»

* * *

Внешне Славин не выглядел таким бравым, как, скажем, в те времена, когда был прапорщиком. Годы свое берут, да и профессия другая, не требующая строевой выправки. Командирская форма, выцветшая на палящем монгольском солнце, не сидела на нем строго. На вид даже меланхоличный, он был подвижен в походе, быстр в деле, темпераментен в работе. Человек мудрый, с неиссякаемым запасом юмора, он был для всех нас добрым товарищем...

Помню такой случай. Славин, Лапин и Хацревин были в одном из полков, собирали материал для газеты. Вдруг кто-то из наблюдателей на НП увидел, что японцы надевают противогазы, и на всякий случай дал команду по цепи: «Надеть противогазы!» Все кругом стали натягивать маски, похожие на аппараты «марсиан». Но у Славина и его друзей противогазов не оказалось — оставили их в машине.

Славин ничем не выдал своего волнения. Он вынул папиросу, зажег спички, закурил. И не потому, что хотелось затянуться дымком. Решил по дыму определить направление ветра. Увидели, что ветер к японцам. Все рассмеялись и спокойно продолжали свое корреспондентское дело.

Больше всего мне, да и всем нам, нравилось, что об опасных перипетиях, в которые Славин много раз попадал, он если и говорил, то с юмором, что и свидетельствовало о спокойствии и твердости духа этого человека. Как-то он со своей тихой улыбкой описывал, как вместе с шофером и еще двумя работниками газеты «укладывались» в одну узкую щель: за редакционной «эмкой», одиноко мчавшей в степи, где не было ни одного укрытия, ни одного окопа, охотился японский бомбардировщик, И в тот самый миг, когда летчик сделал третий заход над машиной, чтобы ее атаковать, метрах в пяти нашлась «щель» — там все и укрылись. Японский летчик сбросил на «эмку» четыре бомбы, машину разнесло на куски. Пришлось корреспондентам идти пешком. Но самое неприятное и самое неудобное, о чем вспоминал Славин, — это «лежание» друг на друге в ячейке для одиночного бойца.

Извечен вопрос: существуют ли люди, которые ничего не боятся на войне — ни бомб, ни снарядов, ни пуль, не испытывают страха под огнем неприятеля? В недавнем разговоре на эту тему Славин сказал мне:

— На четырех войнах я был, всего насмотрелся, кое-что и сам пережил, и дело, кажется мне, не в том — боится человек или не боится. Мужество, по-моему, в том, чтобы в любой ситуации собрать силы и волю в кулак и, несмотря ни на что, выполнить свои воинские обязанности, свой долг. Более того, истинная доблесть заключается еще в том, чтобы в трудной обстановке проявить выдержку, ничем не выдавая своего волнения, памятуя, что пример на войне — величайшая сила.

Затем Славин добавил:

— Может быть, я выражаюсь слишком торжественно... Признаюсь, я человек самолюбивый. Я не хочу, чтобы кто-то видел, что я боюсь. Страх стыда у меня сильнее страха смерти...

Полагаю, что здесь Лев Исаевич чуть упрощает дело. Хочу привести то, что он писал о Лапине и Хацревине:

«Мне кажется, что это бесстрашие покоилось не только на их личных свойствах, на врожденной силе духа или крепости нервной системы.

Мне кажется, что это бесстрашие происходило и от их строгого сознания благородства цели, за достижение которой борется Советский Союз и обороняющая его Красная Армия, от сознания, что вся чистота и правота мира на нашей стороне.

Отсюда рождалось ощущение бессмертия — бессмертия дела, защищаемого нами, бессмертия коммунизма».

Думаю, что эти слова можно справедливо отнести и к самому Славину, и к Ставскому, и к Симонову, ко всем писателям и журналистам, воевавшим на Халхин-Голе.