Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая

Пчела жалит воеводу

Прошел 1920 год... Закончилась изнурительная и тяжелая гражданская война. По несправедливому Рижскому мирному договору с помещичье-капиталистической Польшей Белоруссия была разделена на две почти равные части. Но жители окрестных деревень продолжали ходить друг к другу в гости, не обращая внимания на полосатые столбы, обозначившие новую границу.

Братья и сестры, сыновья и отцы, оказавшиеся вдруг «в разных государствах», не желали даже слышать о том, что теперь стало нельзя выгнать на выпас коров туда, где больше корма, или пойти к свояку и занять у него отрубей для свиньи.

Век ходили братья Петрусь и Кастусь, жившие за четыре версты один от другого в разных деревнях, в гости, никто не запрещал ходить их детям, внукам, правнукам, а тут на тебе: нельзя, запрещено! И кому? Братьям, которые в одном окопе отбивались от немцев где-нибудь на Стоходе или Норочи, потом, когда зашумел над фронтами могучий ветер революции, срывали золотые погоны с помещичьих и купеческих сынков.

Многие разделенные теперь границей побывали во время войны в революционном Петрограде, в Москве, своими глазами видели Ленина, сражались в прославленной коннице Буденного, ходили в атаки против белых генералов. И вдруг этих людей останавливают на полдороге и говорят, что дальше идти запрещено! И снова кнут засвистал в западных деревнях. Там повсюду спешно строились полицейские участки, гарнизонные казармы. Тайная полиция начала ткать свою густую паутину даже в самых глухих и отдаленных белорусских поселениях. Тюрьмы Вильно и Гродно что ни день пополнялись арестованными, которых шпионы заподозрили в большевистской агитации, обвинили в захвате помещичьего имущества или задержали с ленинскими брошюрами за пазухой.

И первый вопрос, который задавали тому, кто попадал в лапы тайной полиции, был:

— Ты Пчелу знаешь? Признавайся сразу, чтоб остались целыми твои зубы и кости! Ну-у?

Допытывались в Барановичах и Волковыске, в Молодечно и Пинске. Били палками, шомполами, прикладами, кололи иголками, давили пальцы дверями.

— Пчелу знаешь?

Обещали тысячи злотых, богатые фольварки, прибыльные должности, пытались угощать вином, дорогими ароматными сигаретами, чтоб человек ответил на этот вопрос.

Иной раз в самый разгар допросов окна охранки вдруг окрашивались багряным цветом, и на столе шефа тревожно звонил телефон. Жандармы хватались за трубку, и сразу же лица их становились серыми, как небеленый холст.

— Что? Пчела? В имении?!

Временами жандармов будто ураганом выметало в одном белье из теплых постелей на колючий дождь среди осенней ночи, они бежали, чтобы только не попасть на глаза этой грозной Пчеле. Там, где она пролетала, горели логова осадников, пылали поместья, казармы...

В поведении Пчелы было что-то дерзкое, даже невероятное. Ее искали в окрестностях Пинска, где семь часов тому назад она уничтожила шесть полицейских и освободила из-под конвоя десять арестованных, а тут телефон нес сообщение, что Пчела пять часов тому назад разгромила и сожгла самый крупный участок около Молодечно.

Кто она, эта загадочная, грозная и неуловимая Пчела, присутствие которой в той или иной местности можно узнать по довольно верным приметам: во-первых, население с ненавистью глядит полицейским в глаза, во-вторых, отказывается платить различные штрафы и требует, чтобы открыли школы на родном языке? А многие через меру смелые начинают рассказывать, что они слушали вчера передачи по радио из Минска и из Москвы. По одним слухам, которые доходили до тайной полиции, Пчела — это только кличка молодой польской учительницы — коммунистки из Варшавы. Настоящая-де ее фамилия Гаруновская. Она, организовав отряд, мстит Пилсудскому за расстрелянного отца. Другие доносы утверждали обратное: Пчела — кличка мужчины, ростом метра так три, с широкими плечами и черной, как у цыгана, бородой. Глаза карие и сверкают из-под насупленных косматых бровей, как два раскаленных угля. У него при себе всегда, кроме винтовки, по пистолету в каждом кармане и гранаты. Такое же самое оружие и у его подчиненных. Некоторые из доносчиков будто бы даже видели, как эти страшенные силачи перекатывали через шоссе у Беловежской пущи две легкие пушки. Проверка следов, оставленных колесами, сделанная артиллеристами ближайшего гарнизона, однако не подтвердила этой версии. След колес вел к дому соседнего лесника и там исчезал около подводы, нагруженной сушняком.

Сотни и тысячи разных фактов, наблюдений, примет собралось у главного шефа тайной полиции, и ни одна из них не наводила на след, ничто не указывало на пристанище Пчелы. Карательные отряды появлялись на месте происшествия тогда, когда Пчелы и след простыл.

Особенно частые и чувствительные удары наносились Пчелою в Пинском воеводстве. Газеты, поддерживающие кровавый режим Пилсудского, начали кричать о бездеятельности пинского воеводы. Необходимо огнем и мечом выжечь этот непокорный дух! В Пинске должен быть железный воевода, а не этот никчемный чиновник!..

И вот «железный воевода» направлен в Пинск, чтобы принять дела от своего незадачливого предшественника. С паном Максимовичем, вновь назначенным воеводой, в специальном поезде ехали и новые высшие чиновники воеводства, шефы полицейских участков, старосты уездов, переодетые офицеры тайной полиции.

Воевода Максимович решил начать широкое наступление на бунтарские деревни со специально отобранными людьми.

В салон-вагоне пана Максимовича находились и две пани. За окном мелькали узенькие крестьянские полоски, освещенные вялым осенним солнцем, проплывали боры с высокими медно-красными стволами сосен. Увидевши лес, пани оживились. Одна из них, с шустрыми зеленоватыми глазами, спросила у Максимовича:

— Как пан думает, долго нам еще осталось ехать?

Воевода взглянул на золотые часы и ответил:

— Сейчас второй час. Я думаю, что к трем будем в Пинске. А что, пани Свидерской наскучило в поезде?

— О нет! — блеснув очаровательной улыбкой, ответила пани Свидерская. — Я очень люблю продолжительные поездки! Правда, пани Жибурт?

Пани Жибурт, некрасивая женщина с нездоровым цветом лица, прожевав остатки сочного яблока и вытерев розовым платком свой большой рот, ответила:

— Пани Анна ехала бы день и ночь, пане Максимович. Для нее все равно куда ехать: домой ли или к этой разбойнице Пчеле.

— О, Пчела! — восторженно воскликнула пани Свидерская, и ее большие глаза заискрились. — Это ж какая-то романтичная особа! Говорят, что она очень красивая...

— Это бандит, — сухо прервал ее пан Максимович. — Мне просто неприятно, пани Анна, слушать, что вы так говорите про наших врагов.

— А вы его видели?

— Нет. Но надеюсь, скоро увижу в железных наручниках и с петлей на шее. Со мною едут люди, которым и не такие пчелы попадались в сети.

— Это ничего не значит, — упрямо стояла на своем пани Свидерская. — Говорят, что еще не было такого случая, чтобы он обидел женщину...

— Почему ж он, а не она? — протягивая пухлую руку к вазе с яблоками, спросила наивная пани Жибурт.

— Потому что это мужчина, пани Жибурт. Ему тридцать пять лет, и зовут его Ясем Гибеком...

Пани Жибурт даже рот раскрыла от удивления:

— Что пани Анна говорит! Откуда пани Анна про него знает? Значит, он поляк?

— Да, поляк, — серьезно ответила пани Свидерская, словно тот был ее хорошим знакомым.

В этот момент поезд сбавил ход, колеса заперестукивали на стрелках. Промелькнула будка стрелочника. Воевода приник к окну и через минуту сообщил:

— Станция Ловча. Скоро Пинск.

Вдруг поезд, который миновал станцию и снова начал было набирать скорость, пронзительно заскрежетал тормозами и остановился. Воеводу и пани Жибурт толчком опрокинуло на диван. Пани Свидерская в волнении приникла к окну, но, кроме густых кустов лозняка около насыпи, ничего не увидела. В этот момент сильным взрывом тряхнуло вагон. Пани Свидерской показалось, что под нею расступилась земля и она провалилась в бездну. Оглушенная и пораженная неожиданностью, она все же услышала, как с грохотом раскрылись двери вагона и кто-то крикнул нетерпеливо и требовательно на чистом польском языке:

— Клади оружие!

Пани Свидерская в изнеможении села на диван. Несмотря на страх, она видела, как тряслась нижняя челюсть воеводы, как длинные пальцы рук судорожно двигались, словно он ловил руками воздух. Пани Жибурт закрыла пухлыми руками лицо, отвернулась от двери и уткнулась в угол головою, ожидая смертельного удара. В вагоне слышалась приглушенная команда, бренчало оружие.

— А, две пани! — услышала пани Свидерская над головой незнакомый и, казалось, обрадованный голос. — Прошу прощения за беспокойство. В жизни, понимаете, по-разному бывает...

Пересиливая страх, пани Свидерская подняла голову. Среднего роста коренастый человек в домотканом суконном френче стоял напротив, не спуская с воеводы настороженного и внимательного взгляда голубых глаз. Человек был в серой кепке, из-под козырька которой свешивалась на высокий белый лоб своевольная прядь светлых волос. Его открытое лицо повернуто к пани Свидерской, но глаза пристально следят за каждым движением воеводы. Пани Свидерская задрожала, заметив их стальной, беспощадный блеск.

— Пусть и пан воевода нас простит за преждевременную встречу. Но мы никак не могли удержаться, когда наши варшавские друзья передали, что вы пообещали нам перед своим отъездом в Пинск. И мы согласны с вами, что лозы в Полесье достаточно. Мед, как говорится, за мед. Не обижайтесь!.. Шмель!

— Я тут, — послышался рядом густой бас.

Человек с голубыми глазами немного отодвинулся в сторону, чтоб дать дорогу своему товарищу, фигура которого заслонила окно.

— Я вас слушаю, товарищ Пчела.

— Вывести пана воеводу на свежий воздух.

— Есть, товарищ Пчела, вывести воеводу на свежий воздух. Эй, пане Максимович, встать! Смирно!

Человек, которого называли Пчелою, неуловимым движением выхватил из правого кармана Максимовича черный браунинг и тут же опустил в левый карман своего домотканого френча.

— Есть еще оружие?

— Не-ет, пане Пчела...

— Вывести!

Пани Свидерская вскочила с мягкого дивана:

— Вы его расстреляете?! За что? Сейчас же остановите ваших людей!..

Веселая усмешка мелькнула на губах человека в грубой крестьянской одежде.

— О пани... не знаю, как вас звать. Не беспокойтесь. Он сейчас вернется к вам. Мы только попросим его передать пану Пилсудскому один совет от белорусских пчел и шмелей... Прошу прощения!

И он не вышел, а как-то выскользнул из салон-вагона, промелькнул мимо двери, как тень, которую ничто и никто не может ни удержать, ни задержать.

Любопытная пани Свидерская попыталась выйти в коридор, чтобы взглянуть, куда поведут Максимовича, и чуть не наткнулась на винтовочный ствол партизана-часового.

— Назад, молодица! — промолвил партизан, направив на нее винтовку. — Всем приказано смотреть на нашу встречу с воеводой только в окно.

Пани Жибурт, не в силах справиться с любопытством, уже раскрыла глаза, обвела взглядом салон-вагон. Она еще не могла говорить, кивком головы и взглядом спрашивала у Свидерской, где пан воевода. Пани Свидерская поманила ее пальцем к окну. Пани Жибурт медленно придвинулась и приникла к нижнему краю стекла. Сперва она увидела лишь синее небо, потом желтолистый кустарник и на фоне кустарника кепки и шапки с откидными наушниками, над которыми взлетали концы лозы. Слышался через щелку приглушенный голос: «...десять, одиннадцать, двенадцать...» Преодолевая страх, боясь, что ей сейчас же пальнут в лицо, пани Жибурт поднялась еще немного.

— Матка боска!.. Что ж это такое?! Ему теперь уже нельзя ехать в Пинск! — прошептала она, глядя на пани Свидерскую испуганными глазами. — Они его наказывают, как простого мужика!.. Как вы можете спокойно смотреть на это?!

Пани Свидерская некоторое время молчала, потом, не поворачивая головы от окна, промолвила:

— Они уже исчезли... Пан воевода возвращается в вагон... А Пчела... Все же он красивый мужчина!.. Ему не больше тридцати лет...

Только через некоторое время чванливая и храбрая свита воеводы Максимовича немного пришла в себя. Шеф жандармов приказал позвать в вагон машиниста. Выяснилось, что поезд задержал человек в домотканом суконном френче. Паровозная бригада приняла его за путевого обходчика. Он сигналил красным флажком об опасности и, когда поезд стал останавливаться, вскочил в будку машиниста. В руках у него был уже не красный флажок, а пистолет. Человек приказал немедленно отцепить паровоз и пустить его на ближайший мостик.

— Как только паровоз тронется, соскакивайте под откос. Мост заминирован, — предупредил бригаду вооруженный человек и сам кинулся к вагону воеводы.

И тогда полезли на насыпь с карабинами и пистолетами люди, видать, подначальные этого мнимого путевого обходчика. Их было не меньше ста человек!..

Рассказывая о том, как был задержан поезд, машинист немного преувеличивал. В нападении участвовало человек семнадцать. Но так этим толстопузым и надо! Теперь они стали опять храбрыми, когда партизан и след простыл. А каких-нибудь полчаса тому назад тряслись от страху, послушно выкидывали в окно свое оружие: карабины, пистолеты, сабли...

Партизаны тем временем вс„ дальше и дальше отходили от железной дороги. Следом за Антоном Корницким, который руководил этой операцией, шел Василь Каравай, здоровенный хлопец с пышными рыжими усами. Он был чем-то недоволен, часто останавливался и оглядывался, точно хотел вернуться назад.

— Ты чего сопишь, как паровоз? — спросил Каравая Корницкий.

— Может, мы не так сделали, Антон? — заговорил Каравай. — Поймать такого крупного гада и выпустить живого? Может, его следовало расстрелять?

— Нет, Василь. Все сделано правильно. Человек должен всегда заглядывать вперед. Если б мы его расстреляли, так свора Пилсудского объявила бы его мучеником, страдальцем, святым человеком. Может, памятников бы ему наставили, часовен понастроили. А про то, что случилось с Максимовичем, теперь придется им молчать. Где ж это видано, чтоб средь бела дня простые полещуки задержали такую важную дворянскую особу и отлупцевали словно ту Сидорову козу!..

Каким ветром?

Любознательная спутница неудачливого воеводы была неправа. Корницкому, который носил партизанскую кличку Пчела, в то время было еще далеко до тридцати лет. Бывший фронтовик, активный участник Октябрьской революции, организатор партизанского отряда против кайзеровских оккупантов, Корницкий не мог примириться с восстановлением строя помещиков и капиталистов. Партийные организации Западной Белоруссии проводили в подполье самоотверженную работу, подготовляя людей ко всенародному вооруженному восстанию: выпускали и распространяли листовки, собирали оружие. Но Корницкий был недоволен, ему хотелось действовать, сражаться.

— Покуда мы тут сами себе читаем проповеди, — говорил он на подпольном партийном собрании, — они подвозят к границе пушки и пулеметы, колючую проволоку и цемент. А мы бумажки с молитвами наклеиваем на хаты и заборы: «Дорогие товарищи! Не платите оккупантам податей, не давайте подвод...» Я в партию вступал не для того, чтобы деликатно раскланиваться с оккупантами.

— А ты хочешь один их одолеть?

— Один не один, но я не могу терпеть, если вражеский сапог топчет нашу землю. И с врагами надо разговаривать не шепотом воззваний, а громом гранат и пулеметов. Ежедневно, ежечасно! Правда, Василь?

— Иначе и нельзя, — басом поддакнул своему давнишнему дружку и командиру Василь Каравай, двинув широким плечом. — Разговоры тут не помогут.

— Ну, вот видите! — с торжеством посматривал на руководителя подпольной группы Корницкий. — Два за войну с оккупантами, три против.

— Глупости ты говоришь, Антон! Пойми, что после ваших налетов приезжают карательные отряды, а бороться с этими карательными отрядами мы еще не готовы. Они хватают и истязают ни в чем не повинных людей. А вы в это время, не имея силы против этих бандитов, отсиживаетесь по хатам.

— И потом наносим такие сильные удары, что небу жарко становится. — Считая, что разговор окончен, Корницкий встал. — Ввязываться в бой с регулярными войсками не наше дело.

Люди выходили из помещения по одному и тонули в ночной мгле, ощупывая в кармане холодноватую сталь пистолета. Смерть подстерегала их на каждом шагу.

— Эх, хорошо там, в моих Пышковичах! — шептал иной раз своему дружку Корницкий. — Повсюду свои люди — от волости до самой столицы! Повсюду мирно пашут, сеют, поют в страду песни. Люди просто и открыто глядят друг другу в глаза. А тут кнут да палки... Ты, Василь, помнишь пышковицких девчат? Верочку-то не позабыл еще?

— Брось ты, Антон! — гудел Каравай.

— Нет, брат, не брошу. Мне хлопцы передавали, что она два дня ревела, когда мы сюда поехали. Я и то думаю, такой кавалер! На голове репка с красной звездочкой, теплые глаза, золотые усы, длинные, как у императора Александра Второго. А самое главное, что из тебя за целый вечер ведь ни одного слова не вытянешь... Девчата таких любят!

— Зато ты, как тетерев... Не знаю, как там обо мне, а Таисия от окна не отходит, если ты к ним не забежишь. А и на что б тут, кажется, глядеть-то, если правду говорить? Росту, можно сказать, ниже среднего, глаза бабьи, лицо голое, как у ксендза. Изо всех мужских примет только и есть, что нечесаные вихры под козырьком. Надень на тебя платье, шляпу, так ведь вахмистры из жандармерии не дадут тебе проходу...

— Фю-у-у!.. — свистнул Корницкий. — Ты хоть и Шмель, а можешь иной раз высказать интересную человеческую мысль. Сейчас придем домой и проверим.

Они никогда не разлучались, эти два друга. Подпольщики и партизаны любили их за безумную отвагу, за рискованные молниеносные налеты на вражеские гарнизоны. Всюду у них были друзья, которые давали им приют, предупреждали об опасности, сообщали о намерениях оккупантов.

Еще специальный поезд не отошел и сотни километров от Варшавы, а Корницкий через поляка-телеграфиста уже знал, в каком вагоне ехал воевода и сколько с ним вооруженных людей. И Корницкий еще никогда не отступал, не отказывался от дела, которое поручала подпольная партийная организация. Наоборот, чем труднее было дело, тем с большей энергией он за него принимался, тем с большим напряжением и ясностью работала мысль. Когда показался дымок паровоза долгожданного поезда, Корницкий отделился от группы партизан, которым приказал залечь в кустах, перескочил через кювет и поднял красный флаг — сигнал остановки...

Дня через три Корницкому принесли газету, в которой коротко сообщалось, что новоиспеченный воевода вынужден был подать в отставку по причине плохого состояния здоровья. Вполне понятно, что о розгах ничего не было сказано. Ибо, как это разъяснил партизанам Корницкий, в высших сферах не принято говорить о том, что розги, приготовленные для народа, начинают посвистывать по задам самих аристократов.

Подождав, пока партизаны вдоволь нахохочутся, Корницкий подошел к Василию Караваю и приказал ему еще раз пройтись перед хлопцами.

— Только без смеху, без кривлянья, а так, как и полагается серьезному и строгому офицеру, который примчался в жандармерию с особым поручением!

Василь Каравай поправлял на себе форменную фуражку, сверкающие погоны на шинели, проводил рукой по своим пышным рыжеватым усам и шел важным шагом прямо на Корницкого.

— Отставить! Так ходят только гусаки! Ты майор, понимаешь, майор. Взгляд у тебя должен быть пресыщенный, будто ты уже всего нагляделся, все изведал, все знаешь. И вместе с тем чуть настороженный. Шаг следует растягивать, туловищем, повторяю, не вертеть. Голову поворачивай тоже не спеша. Поскольку поручение у тебя важное, то зубы особенно не скаль. У тебя нет времени разводить деликатности... Ну, начинай сначала, пане майор!

Каравай возвратился на прежнее место, как актер, который не потрафил во время репетиции строгому, требовательному режиссеру, и повторил все сначала.

...А ночью несколько возков и саней подлетало к огороженной плотным забором жандармерии, и солидная фигура офицера скрывалась в узенькой калитке. За ним проскальзывали во двор еще несколько человек и становились возле окон и дверей. И вскоре длинные огненные языки вырывались из окон, поднимаясь к железной крыше. И все, увидев горящую жандармерию, уже знали: в округе появилась Пчела! И никто не отваживался тушить подожженный Пчелою дом.

Напрасно искали следов Пчелы в пущах, в соседних лесных чащах. Она исчезала так же незаметно, как и появлялась. Она вылетала на короткий момент из-под соломенных крыш и, сделав свое дело, снова возвращалась под ту же самую крышу. Снова превращалась в мирного земледельца, столяра, сапожника или кузнеца. Налетали разъяренные полицейские, прибывали солдаты. Жандармы угрожали, расспрашивали, истязали на допросах. Кто? Где они? Куда ушли? И часто тот, кто еще только вчера хохотал вместе с Корницким и Караваем, отвечал, удивленно глядя в глаза оккупантам: «Пчела? Теперь же зима! Чего ей тут надо на улице в такой холод?..»

А Пчела уже летала далеко от этих мест. Рядом с ней гудел Шмель. Временами они разлучались, попадали в самые неожиданные положения, грозившие им бедой и даже гибелью. Но ни Корницкий, ни Каравай не сворачивали с избранного ими пути. Из таких грозных положений и боев они выходили еще более сильными, более опытными, готовыми к новым боям и любым невзгодам. Правда, Корницкий временами чувствовал сильное утомление — следствие постоянного сверхчеловеческого напряжения.

Однажды он провел подряд три бессонные ночи, выбираясь из ловушки. Он уже миновал опасные места, как вдруг почуял за своей спиною неторопливые шаги: туп-туп.

Он обернулся, но ничего не мог разглядеть в черноте ночи. Прислушался — ничего не слыхать, видно, ему это показалось. Корницкий поправил на плече карабин и двинулся дальше. Однако не успел ступить и пяти шагов, как снова почуял за спиною чужие шаги: туп-туп-туп. Корницкий кинулся бежать, но чужие шаги за спиною не отставали. Теперь они были торопкие и гулкие. Срывая с плеча карабин, Корницкий отскочил в сторону и повалился на что-то мягкое и колючее, видать на молодые елочки, и стал ждать, держа палец на спуске. Сердце его бешено колотилось, в ушах гремело: туп-туп-туп-туп-туп...

Он еще с минуту вслушивался в глухой тишине ночного леса. И только теперь засмеялся про себя нервно и хрипло:

— Ну и дурной же ты, Антон! Удары собственного сердца принял за чужие шаги. Так, брат, недолго повоюешь!

Немного успокоившись, Корницкий встал и огляделся. Граница, до которой он добирался, была совсем неподалеку.

Через полчаса под ногами у него зачавкала вода. Начинался луг, а за ним речка. Еще около двухсот метров Корницкий вынужден был ступать осторожно, часто останавливаться и прислушиваться. Наконец правая нога его не нащупала земли и повисла в воздухе. Корницкий подался корпусом назад и быстро присел. Прямо перед собой он увидел внизу зеленоватые звезды, которые словно заговорщически подмигивали ему: «Скорее ступай вперед, не задерживайся!»

Корницкий медленно сошел с берега в реку. Сперва вода была ему по пояс. Водоросли цеплялись за ноги, затрудняли движение. Шагов через пять ноги уже не доставали дна, и он поплыл, шумно двигая в холодной воде руками.

— Стой! Не шевелись! — услышал он властный шепот, как только выбрался на противоположный берег.

Но он уже не мог ни поднять вверх руки, ни пошевелиться, если бы даже того и хотел. Кто-то здоровенный, как медведь, обхватил его своими железными лапищами сзади, оторвал от земли вверх.

— Оружие есть?

— Пусти, леший корявый! — почувствовав, что перекинутый через плечо и прижатый пограничником карабин быстро переломит ему хребет, крикнул Корницкий.

— Ну-ну!.. Не разговаривать!

Тем временем из темноты вынырнули еще две фигуры. Силач ослабил свои железные объятия и приказал тем, что пришли:

— Обыщите его!

Проворные руки быстро нащупали в правом кармане Корницкого пистолет, две привязанные к поясу гранаты, подсумок с винтовочными обоймами, сняли карабин.

— Вы один перешли границу?

— Один. Скорее ведите на заставу.

— Мы сами знаем, что делать. Кто еще должен был тут либо в ином месте перебраться сюда с того берега?

— Не знаю, — уже трясясь от холода, ответил Корницкий. — Пчелы по ночам не летают...

Движение вокруг Корницкого приостановилось, и один из тех, кто его задержал, спросил после некоторой паузы:

— А что они делают?

— Спят в улье...

Корницкого привели на заставу. Дежурный, чернявый красавец с двумя треугольниками на петлицах, сперва испытующе взглянул на задержанного большими карими глазами. Потом, встретившись с его взглядом, вскочил из-за стола и крикнул на все помещение:

— Товарищ командир?! Каким ветром? Я сейчас же доложу начальнику...

— Подожди, Михаленя, — махнул рукой Корницкий, узнав в дежурном своего бывшего партизана. — На мне нет сухой нитки. Сначала принеси что-нибудь переодеться. Не так просто теперь переходить государственную границу.

У своих

Начальник погранзаставы, у которого в этот день ночевал представитель политуправления погранвойск Осокин, уже собирался укладываться спать, когда ему сообщили, что задержан еще один нарушитель.

— Слышали вы где-нибудь на других участках о таких происшествиях? — спросил начальник погранзаставы у своего гостя. — Это пятый случай за одни сутки! Меня только удивляет, как они пробираются через полицейские и осадницкие кордоны? Вдобавок пилсудчики ввели в Полесье чрезвычайное положение. Все местечки и деревни переполнены карателями. Почти каждую ночь мы видим зарева пожаров. Перебежчики говорили, что это горят крестьянские хаты... В военном училище я и не представлял себе, какая это неспокойная служба на границе!

— Не думайте, что ваш участок самый трудный, — заговорил гость. — И на Украине, как мне известно, не легче. Нет того обиднее и горше, когда граница поделила народ на две части. Это неестественно, это делается противу самой природы и человеческого разума. Наступит время, и зверские условия, на которые мы вынуждены были согласиться в Риге, будут сметены самой жизнью. А теперь давай взглянем на задержанного.

Они надели шинели, начальник взял электрический фонарик и потихоньку, чтобы не разбудить жену и дочку, которые спали в соседней комнате, вышел на крыльцо. Осенняя ночь была темная и прохладная. Из лесу, со всех сторон окружающего заставу, тянуло тонким запахом вереска. Посвечивая электрическим фонариком больше для гостя, чем для себя, начальник заставы направился к казарме, окна которой ярко светились.

Антон Корницкий, сидевший в кресле спиной к дверям, натягивал сапог, когда Михаленя вдруг вскочил из-за стола и стал докладывать о задержании нарушителя.

— Встать! — холодно и жестко подал команду начальник заставы. — Слышите?

— Это, товарищ начальник, мой бывший командир Пчела... — заспешил дежурный. — Антон Софронович Корницкий...

Теперь уже заволновался гость начальника заставы, Осокин. Что-то знакомое показалось ему, когда он взглянул на задержанного. А когда тот наконец натянул сапог и повернул лицо, Осокин заметил шрам над левым глазом. Обрадованно и вместе с тем удивленно он крикнул:

— Антон?!

— Петр Антонович?! — не менее удивленно и обрадованно воскликнул Корницкий. — Мой крестный батька!.. Вот так встреча! Скажи, можно ли мне, как нарушителю государственной границы, обнять тебя? Или ты сейчас же прикажешь начальнику заставы посадить меня в каталажку? Имей, однако, в виду, что я не оказывал твоим хлопцам никакого сопротивления, даже подарил им карабин, две гранаты, пистолет и сотню винтовочных патронов... Как говорится, добровольно и полностью капитулировал. Ну чего ж ты молчишь, крестный?

Осокин был почти на целую голову выше Корницкого и глядел на него сверху вниз. Скрестивши на груди здоровенные рабочие руки, на которые когда-то в окопах с опаской поглядывали царские офицеры, он заговорил тихо, но требовательно:

— Скажи, сын мой, а не пошел ли ты за это время против своей совести? Признавайся, пока не поздно!.. Не проносил ли ты через границу камушек для зажигалок, подошвенной кожи, парфюмерии, известной в этом грешном мире французской фирмы «Коти»?..

— Нет, батька, — покорно ответил Корницкий.

— Тогда, сын мой, не заколебался ли ты перед блеском презренного металла, который зовется золотом? Не забыл ли ты, что сказал про него Владимир Ильич Ленин? А может, тебя соблазнили красивые платья и жакеты холеных купеческих и помещичьих дочек и ты отважился принять даже их веру? Исповедуйся, сын мой, ничего не утаивай.

— Нет, батька, — все тем же покорным голосом продолжал Корницкий. — Ничтожества, о которых ты напомнил, не могли повлиять на мои убеждения. Никогда я не забывал, что такое «пауки» и «мухи», нигде не уступал дороги толстопузым...

— Так подойди тогда ко мне, сын мой... поцелуемся!

Михаленя и начальник заставы, улыбаясь, слушали и глядели на этот необычный для заставы ритуал. Осокин, чуть пригнувшись, обнял Корницкого и оторвал от полу. Потом то же самое попробовал сделать и Корницкий с Осокиным, но у него не хватило силы: «батька крестный» оказался достаточно весомой особой!

— В окопах под Барановичами ты был намного легче, — сказал он Осокину деланно печальным голосом. — Видать, советский строй, тихие и мирные дни иной раз содействуют прибавлению веса. А по ту сторону границы, под постоянным надзором полицаев и карателей, ты был бы легкий, как пушинка. Особенно во время облавы, когда тебе приходится ходить словно по лезвию бритвы...

Купание в холодной речке, видно, давало о себе знать. Переодетого во все сухое Корницкого колотил озноб. Осокин заметил, что губы у его крестника посинели.

— Ну, пошутили немного и хватит, — уже серьезно заговорил Осокин. — Тебе надо выпить горячего чаю и лечь в теплую постель... Пошли!

Дома начальник заставы поставил на стол шумящий самовар и, пошептавшись с Осокиным, достал из буфета бутылку водки.

— Лучший способ вылечиться от простуды — это выпить на ночь горячего чаю с водкой, — садясь напротив Корницкого, сказал Осокин. — А потом мы накроем тебя что ни на есть теплее. Ты хорошенько пропотеешь и утром встанешь здоровее, чем был.

Начальник заставы тем временем нарезал на тарелку ветчины, поставил масло. На белоснежной скатерти в красивой фарфоровой хлебнице лежали белые ломти пшеничного пирога. Корницкий обвел взглядом комнату. Два высоких окна, рамы и подоконники которых выкрашены цинковыми белилами, на стенах свежие обои... Новый буфет, новые стулья и кресла, легкие гардины и зелень цветов на замысловатых подставках — все это вызвало у него загадочную усмешку. Осокин, внимательно поглядевший на Корницкого, спросил:

— Ты чего улыбаешься?

— Так себе. Вспомнил кое-что...

— Например.

— Может, скажу завтра. Сегодня уже поздно.

— Что ж, подождем до завтра, — спокойно промолвил Осокин. — А теперь выпей водки с горячим чаем и поужинай.

— Слушаюсь, крестный.

Его уложили на диване и тепло укрыли, хотя в столовой было совсем не холодно.

Обстановка квартиры начальника заставы и госпитальная чистота постели за несколько шагов от границы, которая перерезала Белоруссию на две части, насторожили Корницкого. Но он был так утомлен и вдобавок простужен, что решил поговорить обо всем этом после отдыха.

Его зовут «Комвуз»

Петр Антонович проснулся почти одновременно с хозяином, когда синий рассвет только что заглянул в окно. Корницкий еще спал. Тулуп, которым его вечером укрыли поверх одеяла, свалился и лежал на полу. Осокин, ступая босыми ногами по прохладному полу, тихо подошел к дивану. Корницкий дышал ровно. Светлые его волосы свалялись и закрывали высокий лоб. Видно, он хорошо ночью пропотел. В ровном дыхании не слышалось даже самого легкого хрипа. Значит, переправа по ледяной воде обошлась счастливо, безо всяких последствий. Осокин на цыпочках вернулся в хозяйский кабинет, плотно прикрыл за собой дверь.

— Пчелка ваша жива? — тихонько спросил начальник заставы.

— Сдается, все в порядке.

— Вы давно знаете Корницкого?

— С тысяча девятьсот шестнадцатого года. Встретился с ним в окопах под Барановичами. Он, как и я, командовал взводом. В то время наша партия проводила огромную работу, чтобы превратить войну империалистическую в войну гражданскую. Я начал приглядываться к Корницкому, расспрашивать про него солдат. Складный такой, даже немножко щеголеватый унтер оказался сыном крестьянина из-под Бобруйска. Окончил церковноприходскую школу в своей деревне и организованные земством курсы садоводов. Дальше учиться не хватало средств. Корницкий попробовал устроиться садовником в соседнем поместье. Там только посмеялись над ним. В начале войны хлопца мобилизовали в армию и направили в полковую школу, из школы — сразу в окопы. Поразговаривал я с ним с глазу на глаз один раз, другой. Вижу, заинтересовало его. Начал он рассказывать мне про порядки в деревне. Я ему — про фабричное житье. И выходило, все должно быть не так, как есть, а иначе...

Корницкий прочитывал все, что я ему давал: листовки, брошюры, хорошо зная, что его ожидает, если их у него найдут. После Февральской революции, когда фронт начал разваливаться, Корницкий вместе со многими двинулся домой. Сотни километров он тащил с собой винтовку, наган, две гранаты, три сотни патронов. В своей волости он помогал организовать Советскую власть, отбирал землю у помещиков. А как только немцы нарушили перемирие и захватили значительную часть Белоруссии, Корницкий, по поручению партийного подпольного комитета, организовал из бывших фронтовиков партизанский отряд и стал зачинателем борьбы с оккупантами. После изгнания Красной Армией кайзеровских захватчиков мы приняли его в партию. Я первый дал ему рекомендацию. С того времени он в шутку и стал меня звать крестным батькой. Мы направили его в Москву на курсы командиров. Потом Корницкий участвовал в разгроме Юденича под Петроградом, Деникина на юге, чтобы как можно скорее вернуться в Белоруссию и начать борьбу за освобождение родной ему земли от белополяков. Мне кажется, он навсегда стал профессиональным военным. Самое интересное, что за десять лет боев на фронте и в партизанах Корницкого ни разу не царапнула пуля.

— Мне Михаленя рассказывал про их налет на поезд воеводы, — заговорил начальник заставы. — Я думаю, что это была большая удача.

— Нет, это был точный расчет.

Осокин говорил и прислушивался, что делается в столовой. Там было по-прежнему тихо. Корницкий, видать, спал. Одевшись, они осторожно приоткрыли дверь, чтоб на цыпочках пройти на кухню к умывальнику. Постель Корницкого была пуста. Осокин весело улыбнулся и покачал головой.

— Видишь, что творится на свете? Пока мы болтали, его и след простыл. Может, снова драпанул на Запад?

— Теперь не так легко пройти, Петр Антонович. Хлопцы у меня надежные.

— Ты знаешь своих хлопцев, а я — Корницкого, — в задумчивости отвечал Осокин. — Видно, что-то серьезное там произошло, если он так неожиданно тут появился. Да и вид у него не ахти какой веселый.

Корницкого не было и на кухне. Мыло было мокрое, и Осокин понял: крестник успел помыться. Рассвело. На площади перед казармой проходили строевые учения красноармейцев. В большинстве это были комсомольцы, которых манила суровая романтика службы на границе. И в тихий солнечный день и в непроглядной ночной тьме, притаившись возле куста либо толстого комля сосны, зорко вглядывались они в ту, чужую сторону, откуда могли появиться непрошеные гости.

Работая в политуправлении погранвойск, Осокин часто выезжал на заставы, беседовал с командирами и красноармейцами, помогал наладить и улучшить их быт, отдых. Он общался с крестьянами пограничных деревень и коммун. Люди любили и уважали Осокина за его спокойный характер.

— А я, дядя Петя, уже не сплю, — услышал он за спиной веселый детский голос. — И мамка моя тоже не спит.

— Разве я не говорил, что ты самая усердная пограничница! — подымая на руки четырехлетнюю дочку начальника заставы, засмеялся Осокин. — Хочешь, Зиночка, поехать со мною в Минск?

— Поедем, — охотно согласилась Зиночка.

— Ах ты озорница! — воскликнула вошедшая в это время на кухню жена начальника заставы. — Покидаешь тут одних папу и маму?

— Нет, нет, — закричала Зиночка. — Мы и вас возьмем в Минск. Поехали! Ту-ту-у...

Дядя Петя сразу же превратился в паровоз. Он засопел, зафыркал и тронулся с места. Зиночка крепко вцепилась своими пухленькими пальчиками в его густые рыжеватые волосы, счастливая от веселого путешествия. «Паровоз» не только фырчал, как самый настоящий паровоз, но объявлял, где они проезжают: станция «Кухня», разъезд «Столовая», город «Кабинет». Потом девочка соскользнула на пол и убежала в кухню. В это время вернулся Корницкий со своим бывшим партизаном Михаленем. Карие глаза Михаленя были чем-то опечалены, красивое смуглое лицо неподвижно. На вопрос Осокина, что случилось, Михаленя сообщил про случай на границе. Под самое утро как раз напротив наших секретов пилсудчики схватили подростка, которому оставалось пробежать, может, всего десять шагов, чтобы оказаться на нашей стороне. Его повалили на землю и начали избивать шомполами, сапогами, а после, уже бесчувственного, поволокли от границы.

— А вы, товарищ Михаленя, чего хотели от пилсудчиков? — сухо спросил Осокин. — Чтобы эти верные прислужники панов водили наших людей под руки, обнимались с ними, как братья?

— Нет, товарищ Осокин, я знаю, что волк всегда остается волком, хоть тысячу раз назови его зайцем. Но я, товарищи, например, не выдержал бы, чтоб на моих глазах так издевались над человеком, да еще подростком. А мы, коммунисты, вынуждены сидеть в секрете рядом и делать вид, будто нас тут совсем нет. А-а? Почему я не имею права, видя все это, встать и крикнуть: стой, гад, ты что вытворяешь?

Выслушав такое горячее выступление Михалени, Осокин почему-то сперва внимательно поглядел на Корницкого. Но его крестник в эту минуту чрезмерно пристально изучал узоры занавесок на окне.

— Послушайте, что я вам скажу сейчас, — обращаясь и к Михалене и к Корницкому, каким-то торжественным тоном заговорил Осокин. — Очень похвально, что в вас есть такие хорошие чувства, но надо помнить, что мы находимся не на обычной крестьянской меже, а на государственной границе. Самовольничать тут нельзя. Подумаешь, что ж там такого, если наши секреты подымутся в полный рост и подадут команду прекратить издевательство над человеком? Либо откроют пальбу и кинутся помогать обиженному? Это, товарищи, уже называлось бы не обычной соседской сварой, а военным конфликтом, вмешательством одного государства во внутренние дела другого. Однако, уничтожая и изгоняя прочь с нашей земли их кровавых посланцев, ни один красноармеец не переступил в минуту самого большого гнева государственной границы...

— Петр Антонович, — вдруг, перестав разглядывать узоры гардин, спросил Корницкий, — а ты думаешь, мы правильно сделали, если рассуждать по-военному? Прекратив погоню на границе, мы тем самым позволили главным убийцам и палачам спасти свою шкуру. Многие из этих белогвардейцев осели теперь в жандармерии, стали карателями... Правильно ли это?

Осокин повернулся к Корницкому:

— Уж и не знаю, Антон, что сегодня в твоей голове! Пусть себе и так: с точки зрения военного человека мы, может, сделали немножко и не то, но политически поступили правильно. Мы заставили кой-кого на Западе задуматься и принять хотя бы для сведения, что держим слово, соблюдаем подписанные нами международные договоры о государственных границах. А насчет того, что многие белогвардейцы успели убежать, мы сами виноваты. Разве тогда наша граница была такая, как сегодня? Разве она так охранялась, как сейчас? Да ты теперь не пройдешь и версты от границы, чтоб тебя не заметили как постороннего человека и не сообщили на заставу! Сотни нарушителей задержаны пионерами, комсомольцами, крестьянами. Можно уже сказать, что границу охраняют не только те, кому это непосредственно поручено, а весь народ. Покуда ты, Антон, там партизанил — мы тут не спали. Видел, как выглядит застава?

— Видел, — нехотя буркнул Корницкий. — Отгораживаемся от своих родных братьев, как от каких-то прокаженных. А не ты когда-то говорил мне, что коммунизм сметет все границы? А-а? Забыл?

— Нет, не забыл. Говорил и сейчас говорю.

— Так зачем же их так укреплять? Разве только для того, чтобы коммунизму труднее было их сметать? Нет, крестный, как хочешь, но мне много чего-то непонятно. Когда-то мы вместе с тобой били буржуев, купцов, отбирали у них фабрики, землю, магазины, а теперь говорим, что трогать этих эксплуататоров и кровососов несвоевременно. Пройдет еще какой-нибудь год, и мы, чего доброго, начнем просить прощения у этой сволочи...

— Да что такое ты несешь? — с удивлением спросил Осокин. — Кто тебе сказал, что бить паразитов несвоевременно?

— А разве ты не слышал про новое постановление Центрального Комитета Коммунистической партии Западной Белоруссии? Там черным по белому написано, что вооруженную борьбу против пилсудчиков надо считать несвоевременной.

— И правильно написано. Значит, мы еще не подготовлены для всенародного выступления. Видать, там еще написано про усиление массовой работы, про агитацию и пропаганду среди рабочих и крестьян. А это тоже самое — борьба!

— Это проповеди, крестный!

— Такие, как ты называешь, проповеди бывают временами страшнее для оккупантов, чем твои партизанские налеты. Нет, браток Антон, мне сдается, что тебе следует подучиться. Отстал ты от жизни за последнее время. И здорово отстал! Не зря твою особу направили сюда. Теперь я тебя из своих рук не выпущу.

— Нашел мальчишку! Может, еще захочешь меня манной кашкой кормить? Поить, как грудного младенца, разбавленным молоком?

— Замри! — с притворной суровостью прикрикнул Осокин. — Если не хочешь, чтоб я тебя как злостного нарушителя государственной границы посадил в каталажку! Поедешь ты теперь в Минск, там есть у меня хорошо знакомый дядька, который как раз тебе пригодится.

— А как его звать? — без интереса, думая о чем-то ином, спросил Корницкий.

— Его зовут «комвуз».

— Как, как?

—  «Комвуз» — коммунистический университет.

Знакомство Корницкого с комвузом затянулось на целых три года.

Жаждущие просвещения

Ему казалось, что навсегда отошли в прошлое темные партизанские ночи, грозные зарева пожаров над ненавистными гнездами помещиков и полицейских. Вокруг него были люди, занятые исключительно мирными делами. Столицу Белоруссии Корницкий помнил, как город, переполненный во время первой мировой войны вооруженными солдатами, офицерами, а позже — красноармейцами. Теперь Минском завладела, казалось, бесчисленная армия школьников и студентов. Никогда раньше этот город не видал столько людей с книгами и тетрадями под мышкой! Создавалось впечатление, что и Октябрьская революция произошла словно для того, чтобы как можно больше посадить народу за парты. Под школы, техникумы, рабфаки, общеобразовательные курсы, институты были отведены лучшие и наиболее просторные дома. Для Государственного университета строился неподалеку от Виленского вокзала даже специальный городок. Маляры, плотники, столяры днем работали, а вечером, не глядя на усталость, спешили кто в кружки по ликвидации неграмотности, а кто на курсы. Конка, в ту пору единственный вид общественного транспорта, не успевала перевозить жаждущих просвещения пассажиров, и многим из них приходилось за четыре и пять километров ходить пешком. Корницкого волновала эта неуемная тяга к знаниям, особенно людей постарше, людей его поколения, которым раньше двери в школу были закрыты. Теперь пожалуйста, учись на кого хочешь! Бывшие фронтовики и партизаны, которые по многу раз находились на волосок от смерти, победители белогвардейских и иностранных полчищ, буденовцы и чапаевцы покорно сидели на одной парте с хлопцами и девчатами и волновались, как дети, перед зачетами или экзаменами.

Не меньше волновались и преподаватели. Привыкшие за многие годы своей работы к определенным слушателям, они иной раз забывались и вместо «товарищи» говорили «господа». Тогда «господа», которые из-за холода сидели на лекциях в потрепанных военных шинелях либо в крестьянских тулупах, громко хохотали над преподавателем. Наиболее горячие не сдерживались и тут же заявляли, что господа давно убежали за границу, а здесь хозяевами остались простые люди — товарищи.

Некоторые студенты осуждали даже хорошо одетых своих товарищей. Белая выглаженная рубашка, начищенные до блеска сапоги или ботинки вызывали насмешку. Ведь многим студентам того времени хорошо одетый человек напоминал царских чиновников и управителей поместий. А теперь богато и кричаще одевались нэпманы, их сынки и дочки. Дорогие ткани, золотые часы и контрабандная заграничная парфюмерия были не по карману человеку, который живет только своим трудом. Всем этим могли пользоваться те, у кого были свой собственный магазин, свой ресторан или мастерская с наемными рабочими.

Корницкого возмущали сытые самодовольные физиономии новых дельцов и предпринимателей. Однажды, после занятий в комвузе, он зашел к Осокину на квартиру взять у него «Этику» Спинозы{1}. Осокины как раз обедали. Посреди стола, вывернутая из кастрюли, еще дымилась бабка{2}, которую любил и Корницкий. Жена Осокина, Марья Тарасовна, нарезала ее и раскладывала на тарелки. Сперва детям — Васильку и Людочке, а потом уж и хозяину. Поздоровавшись и пожелав приятного аппетита, Корницкий хотел пройти в кабинет Осокина, но Марья Тарасовна загородила ему дорогу.

— Подождите, подождите, уважаемый студентик! А ну марш за стол. Я сегодня будто знала, что вы зайдете, и потому не поленилась приготовить наше любимое блюдо. Вот ваша тарелка.

— Мне что-то не хочется, — попробовал было сдержать самого себя Корницкий. — Словно я нарочно торопился к вам на обед.

— Никогда не криви душою, крестничек, — отозвался из-за стола Осокин. — Садись, покуда я не рассердился и не взялся за ремень.

Василек и Людочка рассмеялись от такой угрозы. Марья Тарасовна тем временем положила на тарелку Корницкого щедрую порцию бабки, налила из глиняного кувшина стакан молока.

Когда Корницкий сел и принялся за еду, Осокин предупредил:

— Имей в виду, надо быть всегда послушным в этом доме, где есть и Спиноза, Дидро, и Фурье. Кроме того, я раздобыл сегодня Гельвеция{3}, который весьма интересно рассуждает об уме.

— За Гельвеция, Петр Антонович, я готов съесть всю вашу бабку, — с деланной покорностью отвечал Корницкий. — Даже без молочной приправы.

— То-то ж, — буркнул довольный Осокин. — Такую бабку может приготовить только Марья Тарасовна и никто иной на всем свете.

— Ах, чтоб ты скис! — засмеялась хозяйка и обернулась к Корницкому. — Знаете, Антон Софронович, чего он так подлизывается?

— Пока что нет.

— Хочет снова выманить деньги на книжки! Должно быть, приглядел уже, может, даже договорился. Недаром перед обедом шептался в своем кабинете с этим букинистом...

Осокин работал и учился на вечернем отделении юридического факультета Белорусского государственного университета. Никто в политуправлении погранвойск округа не любил так книг, как Осокин. Он выбирал книги в книжных лавках, отыскивал на рынке. Эта его страсть обходилась в копеечку. Марья Тарасовна поначалу перечила, говорила, что книжки теперь можно брать читать бесплатно в библиотеках. Петр Антонович охотно с этим соглашался, а через два-три дня с таинственным видом обращался к жене:

— Ты слышала когда-нибудь про Буало?{4} Хочешь, я тебя с ним сегодня познакомлю?

— Сколько? — строго спрашивала Марья Тарасовна.

— Да пустяки. Каких-нибудь два рубля. Понимаешь, «Поэтика». Вот прочитаешь и подивишься, как мало мы еще знаем...

После обеда Осокин и Корницкий пошли в кабинет, одна стена которого была вся заставлена высокими от полу до потолка полками. Книгами осокинской библиотеки Корницкий пользовался довольно часто. Но сегодня у него было и особое дело.

— Ты, крестный, читал стихотворение «Свидание» Молчанова в «Комсомольской правде»? — спросил Корницкий, плотно закрыв дверь, словно не желая, чтоб их разговор услышала Марья Тарасовна.

— Допустим, — неопределенно ответил Осокин. — А в чем дело?

— А в том, что, прочитав это стихотворение, рабфаковские комсомольцы подняли бузу. Собираются писать протест в редакцию.

— Ого! Даже протест?

— Да, протест. Против мещанской проповеди. В стихотворении рассказывается, как один парень разлюбил простую работницу завода и увлекся другой дивчиной. Далее рассказывается о том, как на последнем свидании герой описывает новую возлюбленную:

Она весельем не богата,
Но женской лаской не бедна,
Под пышным заревом заката
Она красивой рождена.

И под конец следует жестокое расставание:

Прощай! Зовет тебя высокий
Гудок к фабричным воротам.

— Ну что ты на это скажешь, Петр Антонович?

— Мне кажется, написано гладко...

— А мне наплевать на такую гладкость. В самом красивом жбане могут быть самые скверные помои, даже отрава. Так что, я должен кланяться этому жбану, становиться перед ним на колени? Ах, как хорошо, ах, как красиво! Нет, крестный. Я похвалю любую посуду, если в нее налит чистый березовый сок!

Корницкий прошелся по комнате и заговорил более спокойно:

— Признаюсь тебе откровенно, стихотворение мне сперва понравилось. И вдруг какое-то неприятное чувство. Видите, не могу я любить ее — нет у нее дорогого жакетика!

— Жакетики-то пришлись не по вкусу не только рабфаковским комсомольцам, — усмехнулся Осокин. — Должен тебе сказать, что и комсомольцы-пограничники также шумят про эти стихи. Читают, спорят, каким должен быть молодой человек нашего времени.

— А на рабфаке не только спорят, но и делают надлежащие выводы. Там завтра будет разбираться дело Полины Лазаревской. Додумалась, глупая, достать себе лодочки и ходит в них на занятия.

— Ну и что? Пусть носит на здоровье. Разве только одни буржуи должны хорошо одеваться? А рабочий человек будет и впредь ходить в лохмотьях? Для того и совершили мы революцию, чтоб не отдельные люди, а все жили хорошо.

— Лучше бы она потратила свои деньги на книги, а не на мещанские вещи. Была б она нэпманская или кулацкая дочка, цацкаться бы с ней не стали: вон из комсомола и из рабфака. А то ведь свой человек. Батька, говорят, весь век батрачил в разных имениях. Только после революции получил землю.

— А ты чего так волнуешься об этой Лазаревской? Уж не влюбился ли в нее? — нетерпеливо спросил Осокин.

— Вот тоже выдумал! Такое ли у меня теперь в голове, когда идет великая битва! Я просто не знаю, как лучше поступить. Райком партии поручил мне руководить этим собранием.

«Разворачивай бой с мещанами!»

Полина Лазаревская, или, попросту говоря, Поля, как ее звали девчата и хлопцы, была напугана неожиданными последствиями злополучной покупки. Если бы еще не это несчастное стихотворение «Свидание», так, может быть, никто бы и не обратил особенного внимания на ее красивые молочного цвета лодочки. А вот теперь загорелся сыр-бор.

Многие студенты рассматривали лодочки как проявление мещанского, нэпманского вкуса, противного подлинно революционному стилю: одеваться просто и строго. Для девчат в то время модными почитались так называемые юнгштурмовки: гимнастерка и юбка зеленого цвета, сапоги, кепка. Хлопцы обычно ходили в толстовках и в бобриковых пальто. Галстук или шляпа считались буржуазным пережитком. А тут какая-то девчонка... У Яши Бляхмана, секретаря комсомольской ячейки, все аж закипело в груди, когда он увидал буржуазную обувь Поли. Это была измена революции, открытый переход в лагерь тех, кто владеет собственными магазинами, ресторанами, мастерскими. Сегодня лодочки, завтра перстенек, серьги, потом накрашенные губы — и сгинула навек неподкупная комсомольская душа! Надо, покуда еще не поздно, дать бой мещанству!

На собрании Поля сидела и чувствовала себя, как на горячих угольях. Никогда на рабфаке не собиралось столько людей. Пришло много студентов из университета. Вопрос, который стоял на повестке дня, выглядел обычным: «О моральном облике комсомольца». Но как раз перед собранием в «Комсомольской правде» появилось стихотворение Владимира Маяковского «Письмо к любимой Молчанова, брошенной им», и все снова закипело. Одни все еще продолжали защищать «Свидание», другие, подкрепленные выступлением Маяковского, ринулись в атаку на сторонников «тихих речек» и «изысканных жакетов». Надо сказать, что ряды защитников «Свидания» очень быстро редели, но те, кто в этих рядах оставался, держались достаточно стойко. Полю это не успокаивало. Она знала, что Яшка Бляхман не отступит ни на шаг, не пойдет ни на какие компромиссы, если бы это касалось даже его родного отца.

Сын минского наборщика и сам наборщик, Яшка Бляхман умел и любил говорить, как заметила Поля, красиво. Его сухощавое лицо, большие черные глаза все время были в движении.

— Среди нас есть товарищи, — начал Яшка, — которым очень нравится стихотворение «Свидание». Они перечитывают его по нескольку раз, заучивают на память. Как же? Уж очень им по нраву пришлись строчки, в которых говорится:

Кто устал, имеет право
У тихой речки отдохнуть.

А я вам скажу, что прохлаждаться около «тихих речек» нам, молодой гвардии, не приходится. Враги зарубежные и внутренние только и ждут, чтоб мы утратили революционную бдительность. Они лезут через любую щелку, чтобы сорвать наше социалистическое строительство.

Яшка Бляхман, на зависть многим студентам, выступал всегда безо всякой бумажки в руках. Он даже не боялся, если его перебивали репликами. Наоборот, замечания из зала только больше его подогревали. Так случилось и теперь. Кто-то не удержался и крикнул:

— Все, что ты тут говоришь, можно прочитать в газетах...

Яшка быстро взъерошил свою черную шевелюру и задиристо ответил:

— Видишь, товарищ Воробей, не все еще из нас обладают такими выдающимися способностями, как ты. Недаром ведь тебя за твои академические успехи по два раза в год вызывают на бюро...

В зале раздался хохот, и многие стали отыскивать глазами Воробья, одного из самых плохих студентов рабфака. Поля заметила, что усмехнулся даже Корницкий, который как представитель райкома сидел в президиуме собрания. И это присутствие представителя райкома, и то, что в последние дни некоторые знакомые студенты стали словно бы не замечать Полю, даже отворачивались при встрече в другую сторону, пугало ее.

И вот Яшка Бляхман еще раз сгреб и взъерошил растопыренными пальцами свои волосы и заговорил про рабфаковские дела, про поведение студентов:

— Нам, товарищи, надо быть особенно бдительными, ведь за какие-нибудь сорок — пятьдесят километров отсюда проходит государственная граница. Враги могут пробираться через нее, чтоб разлагать наших людей, прививать чуждые пролетарскому мировоззрению идеи и вкусы. Фактов искать не надо. Стоит только взглянуть на туфли студентки третьего курса Полины Лазаревской, и каждому станет ясно, что вредное мещанство начинает проявляться в нашей здоровой в основном среде. Пока не поздно, мы должны ударить по таким проявлениям и впредь быть беспощадными ко всему классово чуждому в нашей комсомольской семье. Понятно, что, если б дело ограничивалось только одной Лазаревской, вряд ли бы стоило собирать собрание. Но у мещанки Лазаревской, как это ни странно, нашлись потатчики и даже защитники. Я не хочу называть их фамилий. Я думаю, что они сами тут выступят и признаются, кого они защищают.

— А ты не скромничай, назови! — крикнул кто-то из зала.

Яшка Бляхман словно и не слышал этого выкрика. Он сел за покрытый красным ситцем стол рядом с Корницким.

Председатель собрания встал и спросил:

— Как, товарищи, будут вопросы к докладчику или сразу же перейдем к прениям?

И сразу же из разных углов зала зашумели:

— Не о чем спрашивать!

— Разворачивай бой с мещанами!

— Прошу дать мне слово!

— Почему тебе? Первым запиши Михася Сороку.

Несколько человек вскочили со своих мест и стали пробираться к столу президиума. Председатель сначала стучал карандашом по графину с водой, призывая к порядку, а потом загремел кулаком по столу и крикнул срывающимся на визг голосом:

— Тих-хо!.. Обождите!.. Не все сразу! Слово имеет Михась Сорока. Тих-хо!..

— К черту Сороку! Заступника мещанства!..

— Не слушай их, Михась. Говори!

Михась Сорока будто нехотя встал и, слегка прихрамывая на правую ногу, начал пробираться вперед. На его смуглом продолговатом лице Полина Лазаревская не заметила ни злой усмешки, ни тихой укоризны. Казалось, все внимание его спокойных серых глаз было направлено на то, чтобы не поскользнуться в проходе и хорошо дойти до места. Два года назад он напечатал в газете заметку, разоблачающую группу кулаков, которые утаивали землю от обложения налогами. В поздний осенний вечер, когда Михась возвращался с комсомольского собрания домой, в него стреляли из обреза. Одна пуля пробила легкие, а две угодили в ногу и повредили кость.

— Прежде чем начать говорить, — внимательно взглянув на Яшку Бляхмана, промолвил Михась, — я хотел бы спросить, что мы сегодня обсуждаем: стихотворение «Свидание» или персональное дело Лазаревской?

— И то и другое, — вместо Яшки Бляхмана ответил, поправляя портупею, председатель собрания. — Мы вызывали Лазаревскую на бюро, предлагали ей сменить лодочки, но она не послушалась.

— И хорошо сделала, что не послушалась, — задиристо заговорил Михась. — Бляхман, видать, думает, что если человек пролетарского происхождения, так он должен ходить в нечищенных отопках и в лохмотьях. А все лучшее пускай надевают буржуи-недобитки? Да вы взгляните на Лазаревскую в ее новых туфлях. Она в десять раз теперь красивее молчановской паненки! И плевать мне на тех, которые родились «под пышным заревом заката»! Идет теперь Лазаревская по улице, а на нее все хлопцы озираются: какая красивая! Так разве это плохо? Раньше в нашем интернате редко кто ежедневно чистил обувь, а теперь только и слышишь: «Хлопцы, где щетка? Хлопцы, кто взял ваксу?» Видите, как-то неудобно в неприглядном виде показываться перед приодетыми девчатами. Я вам, товарищи, скажу по секрету даже больше. Как известно, Полина руководит у нас мопровской ячейкой. Так теперь многие студенты даже охотнее начали платить членские взносы, чтоб еще один разок взглянуть на пригожую дивчину... И напрасно тут Яша Бляхман старается наклеить на Лазаревскую мещанские ярлыки!..

Пока Михась говорил, в президиум собрания одна за другой передавались записки. Председатель читал их и тотчас же что-то себе отмечал карандашом на листе бумаги. Одну записку он показал Корницкому. Тот прочитал, улыбнулся и поглядел на Полину внимательным и вместе с тем сочувствующим взглядом. Полине даже показалось, что он чуть приметно подмигнул ей, будто говоря: не печалься, коли понадобится, я тебя поддержу.

После Михася Сороки, которому неожиданно начали аплодировать, к столу президиума мелкими быстрыми шажками подкатился студент первого курса Василь Козелько, краснощекий, низенький хлопец. Захлебываясь, он начал не говорить, а кричать каким-то визгливым, бабьим голосом:

— Мы тут выслушали, так сказать, и первого — товарища Бляхмана и другого — товарища Сороку. Мне понравилось, что сказал первый — товарищ Бляхман и второй — товарищ Сорока. В нашей «Комсомольской правде» мне понравилось стихотворение товарища Молчанова и стихотворение товарища Маяковского. В общем, все правильно. И я со всем, так сказать, согласен. Только у меня есть одно предложение: давайте попросим белорусских поэтов написать хорошую песню на мотив «Кирпичиков» и напечатать ее с нотами в газете «Красная смена». Я, так сказать, кончил.

Быстрая, словно пулеметная очередь, речь оратора в первую минуту привела всех в замешательство. Потом на весь зал раздался хохот, послышался свист, ядовитые выкрики: «Соглашатель!», «Безыдейное трепло!», «Почему ничего не сказал про мещанку Лазаревскую?»

По многим выкрикам Полина поняла, что это только начало, что, может, лучше было бы встать и сразу признать свою ошибку. У нас радуются и верят, если человек признает свою ошибку и обещает исправиться. Только неразумные либо упрямые люди отваживаются пререкаться с коллективом. Но это приблизительно то же самое, что плыть против сильного ветра: неминуемо захлебнешься. Полина, однако, знала и другое: многим девчатам и хлопцам очень нравились ее красивые лодочки и жакет. На эти вещи она потратила с таким трудом собранные деньги. И может быть, если б не это злосчастное молчановское стихотворение, никто б на нее не накинулся. Во всем виновато стихотворение «Свидание». В редакцию полетели то гневные без меры, то радостно-признательные письма читателей. «Комсомольская правда» напечатала в порядке дискуссии как одни, так и другие... Полине больше приходились по душе письма, которые защищали автора «Свидания»...

Собрание продолжалось. Один из студентов с пафосом прочитал от начала до конца стихотворение Владимира Маяковского и тут же стал сомневаться, можно ли теперь доверять Лазаревской сбор мопровских членских взносов. Дело помощи героическим узникам капитала нельзя доверять человеку, который утратил свое пролетарское обличье. И не надо просить белорусских поэтов, чтоб они написали еще одни мещанские «Кирпичики». Надо просить Янку Купалу и Якуба Коласа создать новые стихотворения про комсомольскую революционную бдительность, про молодые коммуны...

— Товарищи, — словно сквозь сон услышала Лазаревская голос председателя собрания. — Уже второй час ночи, а еще не выступила и половина товарищей, которые записались в прениях. Есть предложение продолжить собрание завтра.

...На следующий день Корницкий сидел на том же месте, в президиуме, и уже с некоторым любопытством следил за собранием.

До этого собрания его как-то не интересовали. Может быть, потому, что жизнь его до комвуза была всегда заполнена если не боями, так подготовкой к ним. Нигде подолгу он не задерживался со своими партизанами. Главное — революция, освобождение угнетенных из-под ига эксплуататоров. Он, Антон Корницкий, солдат, который должен всегда считать себя мобилизованным, чтоб по первому сигналу ринуться в атаку. Поэтому даже в комвузе Корницкий ходил в армейской защитной форме. Каждая пуговица была на своем месте, сапоги начищены до блеска. Еще на фронте и в партизанах Корницкий заметил, что опрятные, подтянутые люди более дисциплинированны, больше готовы к выполнению самого трудного боевого поручения.

Теперь он поглядывал время от времени на Полину Лазаревскую и думал, что, может быть, Осокин правильно говорил: «Разве только одни буржуи должны хорошо одеваться? А рабочий человек будет всегда ходить в лохмотьях?» Эти осокинские слова не выходили у него из головы, когда он слушал суровую речь Бляхмана и взволнованные выступления других студентов. Большинство комсомольцев осуждали стихотворение Молчанова. Один из ораторов, показывая пальцем на Лазаревскую, с подъемом прочитал:

Знаю я —
в жакетах этаких
на Петровке бабья банда.
Эти
польские жакетки
к нам
привозят
контрабандой.

Слова «бабья банда» и «контрабанда» оратор особенно подчеркнул.

Лазаревская, словно подсудимая, сидела на том же самом месте, что и вчера. Вдруг ее узенькие плечи вздрогнули, и в больших карих глазах блеснули слезы. Корницкий видел, как быстро она закрыла лицо ладонями и опустила голову. Плечи ее время от времени вздрагивали от беззвучного плача. Этого Корницкий уже не мог выдержать.

— Позвольте мне сказать несколько слов, — попросил он у председателя собрания.

— Пожалуйста, — встрепенулся председатель и тотчас же объявил:

— Слово имеет товарищ Корницкий.

— Мне лично, товарищи, — начал Корницкий, — понравилось, как держалась на этом собрании Полина Лазаревская. Если бы так лупцевали на протяжении двух вечеров, скажем, Бляхмана либо даже самого здоровенного хлопца из присутствующих, так они бы скинули не только свои башмаки, но и штаны в придачу ради спокойствия. Лишь бы отстали! А тут палили по Лазаревской и из винтовок, и из пулеметов, и из тяжелых пушек, а она не пошатнулась, не сдалась, не изменила своих взглядов. Мне думается, что человек, который не отступает в малом, никогда не отступит и в большом. В самом деле, почему наша пригожая Поля, дочка вековечного панского батрака, должна одеваться плохо? Разве Лазаревская стала хуже учиться или перестала выполнять общественные поручения? Нет! Так за что же мы ее здесь разносим, сравниваем с той, перед которой становится на колени герой стихотворения Молчанова? Полина Лазаревская — наш человек... Кроме того, она женщина, а у женщин, как известно, чувство красоты развито больше, чем у мужчин. Давайте, товарищи, все вместе поддерживать чувство прекрасного в каждом человеке...

Корницкий на мгновение умолк и как-то помимо своей воли взглянул на Лазаревскую. Взгляды их встретились. В глазах Поли он увидел не только признательность за поддержку в трудную для нее минуту. Ее глаза излучали теплоту и тихую ласку. Ничего такого Корницкий раньше ни у кого другого не замечал. Разве что только у Таисии... Но это было много лет назад, еще до мобилизации его, деревенского хлопца, в армию...

— Я, товарищи, закончил... — в каком-то замешательстве, злясь на самого себя, промолвил Корницкий и сел на свое место.

Далее ему казалось уже безразличным все, что происходило вокруг него. Откуда-то, словно издалека доносилось предложение Яшки Бляхмана: признать неправильным, непролетарским стихотворение «Свидание» Ивана Молчанова и приветствовать революционного поэта Владимира Маяковского. Корницкий только на один момент насторожился, услышав строгий голос Яшки Бляхмана про беспощадную борьбу комсомольцев со всяческими проявлениями чуждой идеологии среди молодежи. Однако имя Лазаревской не упоминалось. Когда председатель поставил проект резолюции на голосование, Корницкий снова поглядел в сторону Лазаревской. Она тоже смотрела на него, и в ее больших карих глазах была тихая благодарность и доверчивость.

Корницкий не выдержал и улыбнулся.

Лазаревская ожидала его около выхода. И Корницкий совсем не удивился, когда она, обратившись к нему, сказала:

— Товарищ Корницкий, можно с вами поговорить?

— Пожалуйста, я вас слушаю.

Мимо них, оживленно разговаривая, проходили студенты. Одни поспешно и все еще возбужденные, другие уже успокоившиеся, утратившие интерес ко всяким большим проблемам, кроме одной: поскорее добраться до постели. Корницкий тоже чувствовал себя очень утомленным.

— Я хочу поблагодарить вас за то, что поддержали меня. Хотя, может, и не следовало этого делать.

— Вот как?! — оживился Корницкий. — Впервые встречаю человека, который не знает — хорошо или плохо, если ему помогают!

Они шли по тихой Подгорной улице, слабо освещенной электрическими фонарями.

— Видите ли, я сама еще не убеждена в своей правоте. Одни — за меня, другие — против. А надо, чтоб было что-нибудь одно.

— Это одно — вы сами, — неожиданно ласково и для себя и для Лазаревской заговорил Корницкий. — Если б человек и хотел, он не может на всех угодить. На свете, как мне думается, еще много эгоизма, который очень портит жизнь людям. Коли говорить про человека начистоту, так самое важное в нем его сущность, душа, а не то, как он выглядит внешне. Я не однажды встречал благовоспитанных и скромненьких по внешнему виду людей, а потом убеждался, что это всего-навсего лишь маска, личина, а под этой личиной скрывается лютый мародер либо садист. И наоборот, многие грубоватые с виду люди не жалели своей жизни, вызволяя из беды беззащитного человека.

— Как вы, товарищ Корницкий, ратовали сегодня за меня!.. — потихоньку вымолвила Лазаревская.

— Да я совершил настоящий геройский подвиг! — весело воскликнул Корницкий. — Была такая опасная обстановка, что удивительно, как я выскочил из этой битвы живым. А сколько было пролито крови! Сколько осталось на поле боя убитых и раненых — просто ужас! Один только Яшка Бляхман держался бесстрашно, как и надлежит закаленному в тяжких битвах вождю...

— Вы шутите, а у меня сердце заходилось от обиды, когда он сравнивал меня со всякими паразитами, — с грустью заговорила Лазаревская. — За что? За то, что я хочу одеваться лучше, чем моя мать? За то, что я люблю красивую одежду, цветы? Недавно я купила и принесла в общежитие вазон. Некоторые девчата накинулись на меня: ты, дескать, мещанка, обзаводишься геранями. Хоть это и был олеандр, а не герань.

— Какая вы неосторожная!

— Почему?

— Говорят, в листьях олеандра есть яд. Такой же опасный, наверное, как и в ваших лодочках...

Корницкий и сам не знал, откуда у него сегодня такое настроение: совсем не хотелось говорить серьезно даже о самых серьезных делах. Может быть, потому, что рядом с ним была Лазаревская. А Лазаревской, в свою очередь, было хорошо с Корницким. Она слышала о том, что этот человек еще совсем недавно заставлял трястись от страха полицаев и осадников. А вот теперь, такой простой и мирный, он идет рядом с нею и старается отвлечь ее внимание от мрачных мыслей, не придавая никакого значения всему тому, что говорили про нее на собрании.

— Давайте пойдем на площадь Свободы и там посидим в сквере, — вдруг предложил Корницкий.

Поля согласилась.

По Ленинской улице они вышли на площадь Свободы, повернули в сквер. Вскоре под их ногами зашуршали опавшие с деревьев листья. Этими листьями были покрыты и все скамейки. Каким-то неуловимым движением руки Корницкий смел листья наземь и пригласил Лазаревскую садиться. Некоторое время они сидели молча, прислушиваясь к ночным звукам.

Город понемногу засыпал. Только возле гостиницы «Европа» еще слышались голоса запоздалых посетителей ресторана. Продребезжал на повороте с Ленинской улицы на площадь Свободы последний вагончик конки. И все вокруг стихло. Одни лишь деревья еще перешептывались о чем-то своем засохшими и жесткими листьями.

— Вам не скучно со мной? — повернувшись лицом к Корницкому, оживленно спросила Лазаревская. — Почему вы молчите? Расскажите что-нибудь про себя. Про меня вы за последние два собрания все узнали. Даже и то, чего не было.

— Вы, Поля, снова возвращаетесь к старому! — промолвил Корницкий с каким-то упреком в голосе. — Сказать по совести, я очень не люблю людей, которые часто стонут или выхваляются честностью или, что еще хуже, своей необыкновенной отвагой. Я знал одного человека, который своей собственной рукой написал в автобиографии, что он совершил героический поступок, убежав из полиции. Если никто не хвалит, так надо, думает несчастный, самому себя похвалить...

— Вы рассказываете не про людей, а про каких-то хамелеонов, — тихо заметила Лазаревская. — Но для них у нас погода неблагоприятная.

— Ничего, они умеют приспосабливаться и прикидываться, рассчитывая на доверчивость и простодушие многих людей. Природа, как известно, не терпит пустоты. И там, где мы ослабляем свои позиции, их неминуемо занимает враг. Сказать правду, мне очень понравился накал, с каким выступали многие комсомольцы на собрании. И они воевали не за свои личные интересы, а за вас, Полина. Даже тот же Яшка Бляхман! Может, получилось это грубовато, не так, как надо... Да лихо с ним! Мы свои же люди, как сказал Маяковский...

«Ну какой из меня герой!»

Через неделю они снова встретились в сквере. День был солнечный и удивительно теплый для такой поры года. Уже почти все листья осыпались с деревьев и пышным пестрым ковром покрывали траву и аллеи. Лазаревская, которая чуть запоздала, еще издали увидала, что Корницкий уже тут. Но он был не один. Рядом с ним сидел человек в черном бобриковом пальто и в черной кепке. Когда Лазаревская подошла ближе и поздоровалась с Корницким, человек в бобриковом пальто внимательно оглядел ее с головы до ног серыми невыразительными глазками через холодные стекла очков и сразу же встал. Нос у него был какой-то коротенький, точно обрубленный, а голос чуть сиплый.

— Я, Антон Софронович, все не верю, что вы передумаете, — протягивая узкую длинную ладонь, поспешно заговорил он. — Наша общественность должна знать про героические дела партизан. Учтите, что в Белоруссии уже не восемнадцать процентов грамотных, как было до революции, а больше шестидесяти. Есть теперь кому читать. До свидания!

— Бывайте, — кинул ему сухо одно слово Корницкий. И, когда Лазаревская, проводив взглядом долговязую фигуру незнакомого ей человека, села, заговорил оживленно:

— Давайте, Полина Федоровна, уйдем отсюда. Я боюсь, что этот человек еще раз сюда вернется.

— А кто он такой?

— Журналист один.

— А что ему от вас надо?

— А я и сам еще хорошо не разобрался, — попытался отшутиться Корницкий и тут же перешел на серьезный тон:

— Хочу распроститься с вами до вечера. Перед нашим свиданием ко мне заявился один из моих партизан. Живым вырвался из когтей дефензивы{5} и сегодня ночью перешел границу. Надо ему помочь поскорее уладить дела, устроиться и отдохнуть... А вечером давайте сходим в театр на «Кастуся Калиновского». Билеты уже у меня в кармане.

В первую минуту Лазаревскую обидел такой внезапный поворот дела. Но взгляд Корницкого был такой открытый, что она не выдержала и сказала:

— Делайте, Антон Софронович, как вам надо... Я тоже еще не видела «Кастуся Калиновского».

— Ну вот и хорошо! — заспешил Корницкий. — Только не обижайтесь. Знаете, обстоятельства часто вынуждают человека делать не так, как он записал это в своем распорядке дня.

Уговорившись о времени встречи около театра, Корницкий торопливым шагом направился по засыпанной листьями аллее. Лазаревская решила подождать минут пять, чтоб наедине с собой разобраться в своих чувствах. До знакомства с Корницким поклонников было у нее немало. Они назначали Лазаревской свидания, когда она работала еще в избе-читальне при волостном исполнительном комитете, и позже, когда поступила на рабфак. Из студентов разве что один только Яшка Бляхман, занятый по горло мировыми проблемами, проходил безразлично мимо нее. Лазаревская выслушивала пылкие признания поклонников и почему-то не чувствовала никакого отклика в душе. Одних она жалела, над другими смеялась, но никому еще не сказала, что любит только его одного, что он-то и есть тот самый, о ком она давно мечтала. Некоторые подруги начали ее считать чрезмерно гордой, чрезмерно разборчивой, некоторые хлопцы даже перестали с нею здороваться и стали распускать между студентами разные небылицы. Кто-то из этих незадачливых поклонников вскоре начал писать в бюро ячейки заявления, что Лазаревская никакая не батрачка, а самая чистокровная дворянка, пробравшаяся на рабфак по подложным документам. Хоть это и была анонимка, Яшка Бляхман решил самолично съездить на родину Лазаревской и проверить все на месте. Не успел он вернуться в Минск, как на рабфак пришли еще два письма, которые обвиняли Лазаревскую в связях с нэпманскими сынками. Будто бы Лазаревская помогала им сбывать контрабандные товары. И хоть во всех анонимках была самая злостная клевета, Лазаревская чувствовала, что ее взаимоотношения с коллективом уже не такие открытые и непосредственные, как были раньше. «Ну и хорошо! — решила она. — Не хотите верить мне, верьте собачьим доносам! Самое важное, что у нас Советская власть, а она не позволит никому обижать безвинного человека. Кроме рабфаковской ячейки, есть райком, окружком, ЦК комсомола республики. Есть Москва!»

Чувствуя за собою такую силу, Лазаревская однажды не выдержала и на вопрос Яшки Бляхмана, с кем это она была вчера в кино «Спартак», ответила:

— Что, снова получил сигналы? Так знай, меня пригласил сын князя Радзивилла! С кем же может идти в кино дворянка Лазаревская?!

— Ну, ты не выдумывай, — ероша растопыренными пальцами шевелюру, беззлобно сказал Бляхман. — Я у тебя ведь так просто спрашиваю.

— Как спрашиваешь, так и отвечаю. Мне, Яшенька, надоела твоя мышиная игра в бдительность...

Девушка и сама еще не понимала, чем привлекал ее Корницкий. Может, тем, что не очень выхвалялся своим прошлым. Рассказывали, что однажды, когда Корницкого начали расспрашивать про его героические дела, он только скупо улыбнулся и ответил:

— Вс„ выдумали! Ну какой из меня, школьника, может быть герой? Как только подходят экзамены или зачеты, так у меня вся душа в пятки от страха...

Вечером, сидя рядом с Лазаревской в театре, Корницкий зачарованно глядел на сцену, где Кастусь Калиновский, переодетый в форму офицера царской армии, вел разговор со своим злейшим ворогом — виленским генерал-губернатором Муравьевым. Лазаревская дотронулась до его локтя и хотела что-то спросить. Корницкий вздрогнул, удивленно поглядел на Полину, видать недовольный, что ему помешали следить за развитием событий. И, хотя Поля еще ничего не успела сказать, Корницкий замахал рукой и прошептал:

— Цсс! После!..

Когда начался антракт, они вышли в фойе. Лицо Корницкого было возбужденное, глаза поблескивали. Лазаревская заметила, что среди зрителей у Корницкого много знакомых. Некоторые из них занимали высокие государственные посты, но они здоровались с ним за руку, как с близким другом. Секретарь Центрального исполнительного комитета Лайков, светловолосый силач и красавец, еще издали весело закивал головой и спросил:

— Ну как, Антон? Понравилось?

— Посмотрим дальше, — словно нехотя отвечал Корницкий. — Мне кажется, что есть некоторая надуманность. Надо ли было Калиновскому, руководителю восстания, лезть в это волчье логово? А пока что пьеса мне понравилась. Временами я забывал, где нахожусь, и очень хотелось кинуться на помощь. Но в этом уже заслуга актеров. Полина Федоровна в восторге от их игры.

— Полина Федоровна? — переспросил было Лайков. — А кто такая Полина Федоровна?

Лазаревская во время разговора Лайкова с Корницким чуть отступила в сторону. Теперь Корницкий озабоченно оглянулся, подхватил ее под руку и проговорил:

— Знакомьтесь. Это, Максим Степанович, Полина Федоровна — моя жена.

Такого внезапного и своеобразного признания Лазаревская совсем не ожидала. Что это: безобидная шутка или, может быть, даже издевка? Не успела она возразить и рассердиться на такое своевольство, как Максим Степанович пожал ее руку и заговорил с чувством:

— Я очень рад, Полина Федоровна, что Антон Софронович наконец стал-семейным человеком. Мы уже считали его вечным солдатом-добровольцем. Стоит только где-нибудь начаться какой несправедливости, как Антон летит туда, чтобы помочь обиженным. Правда, от подобных вмешательств ему нередко достаются лишь одни шишки, а пирогами пользуются другие. Будем надеяться, что теперь он немного успокоится. Заходите, пожалуйста, к нам в свободную минуту.

Кроме Лайкова, оказалось много и других знакомых Корницкого. Партийные работники, ученые из института белорусской культуры, инженеры, командиры Красной Армии, которые по-дружески здоровались с Антоном Софроновичем. Многие названные Корницким фамилии она часто встречала в печати. Теперь, познакомившись с ними, Лазаревская удивлялась тому, что ее представления об этих людях раньше были совсем иными. Например, автора заученной на память поэмы «Босые на вогнище» она представляла стремительным и неспокойным богатырем, а перед нею стоял на диво скромный, удивительно тихий человек среднего роста, с мягким, как будто виноватым взглядом. С ним была его красавица жена, актриса, которая исполняла роль главной героини в фильме «Гришка-свинопас». Лазаревская узнала ее сразу. Ей только не понравилось, что актриса курила и как-то невнимательно относилась ко всему окружающему.

— Гляди, Владя, наш повстанец тоже пришел на премьеру, — услышала Лазаревская чуть гортанный голос. — Ну, понравилось вам, товарищ Корницкий, как боролись за волю наши деды?

Лазаревская обернулась на голос и увидела, не веря своим глазам, за какой-нибудь шаг от себя Янку Купалу.

Знакомя Полину с прославленным поэтом, на этот раз он не повторил того, что сказал Лайкову.

— Полина Федоровна, — сказал он просто, — тоже захотела посмотреть новый спектакль. Это, дядька Янка, слушательница рабфака.

— И вы, Антон, видать, уже завербовали ее в свой партизанский отряд? — улыбаясь, спросил Янка Купала. — Четыре миллиона белорусов еще стонут под шляхетским ярмом. Быть того не может, чтоб вы согласились с тем, что делается по ту сторону границы.

— Нет, дядька Янка, — тихо, но убежденно ответил Корницкий. — Я верю в скорое воссоединение белорусского народа. Ах, если б вы знали, с какой жадностью там слушают каждое слово минского радио! У меня сегодня ночует Василь Каравай. Помните, я вам про него рассказывал? Он неделю тому назад в хате одного радзивилловского лесника слышал стихотворение «А в Висле плавает утопленник». Ваши слова несутся через все границы, минуют всех жандармов и шпиков, чтоб вдохновлять и подымать людей на борьбу за свои права.

— Василь Каравай, ваш помощник, жив? — быстро спросил Янка Купала. — Я очень рад, — продолжал он. — Знаете что: зайдите, пожалуйста, с ним завтра ко мне.

— Благодарю за приглашение, дядька Янка. Но мы можем помешать вам работать...

— Еще что выдумали! — замахал руками поэт. — Я сам знаю, кто мне мешает, а кто помогает. До вечерних последних известий у меня найдется часик-другой свободного времени...

— Правда, товарищ Корницкий, мы вас завтра будем ждать, — вмешалась в разговор мужчин жена поэта Владислава Францевна. — Янка мне совсем задурил голову, не обиделись ли вы за что-нибудь на нас, что забыли дорогу к зеленому тополю на Октябрьской улице.

— Не упрашивай его, Владя! — деланно строгим голосом промолвил Янка Купала. — Ему ж будет хуже, если я сам к нему приду да еще приведу с собой целый батальон молодежи.

Как не раз слышала Полина, семья Янки Купалы была одна из самых радушных и гостеприимных в Минске. Начинающие молодые писатели — студенты, селькоры и рабкоры, преподаватели литературы средних и высших школ часто попросту заходили к прославленному поэту-песеннику, чтоб прочитать ему свои произведения или получить совет. Однако, прежде чем заговорить о деле, Иван Доминикович спрашивал у посетителя, не желает ли он подкрепиться чем-нибудь. «Владя! — слышалось тогда из кабинета. — Зайди, пожалуйста, сюда на минутку».

И Владислава Францевна уже спешила на этот зов, чтоб поскорее угостить человека, которого, может быть, только первый раз видела в глаза. Эта постоянная тяга к знакомству и встречам с людьми была жизненной потребностью знаменитого поэта Белоруссии. Его привлекало и захватывало все новое, что появлялось в хозяйственной и политической жизни республики и всей Советской страны: каждый новый завод, электростанция, коммуна. Особенно радовала его молодежь, комсомольцы, орлята, как он ласково их называл. Ивана Доминиковича и Владиславу Францевну уже обступили другие люди, а в душе Лазаревской неотступно звучали дорогие сердцу строчки:

Эй, орлята! Шире крылья,
Взвейтесь выше в битве ярой
Над былым, что спит в могиле,
Над недолей жизни старой!

Она на память выучила все стихотворение, раза два читала его вслух подругам. И сегодня впервые встретилась с глазу на глаз с автором этих строк.

Как хорошо, что она познакомилась с Корницким! С ним она входила в новый для нее мир уважаемых людей, за деятельностью которых следит вся республика. И эти люди уважали Корницкого. «Скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты», — припомнилось ей под конец спектакля.

Корницкий тем временем по-прежнему внимательно следил за происходящим на сцене. Лицо его было напряженным, губы стиснуты. Когда занавес стал опускаться, он вскочил с кресла и громко захлопал актерам. И ни у кого другого не видела Лазаревская такой непосредственной радости, такого большого волнения, как у Корницкого.

— Это здорово! — с сияющими глазами промолвил он. — Жалко, что Василь не мог с нами пойти. Он бы рот разинул от восторга!

«Мы скоро увидимся, Поля!»

Лазаревская ожидала, что, прощаясь в этот вечер, они сговорятся о следующей встрече. Может быть, даже завтра. Но Корницкий почему-то молчал. Правда, завтрашний день у него весь заполнен: учеба, партийное собрание после занятий, встреча с Янкой Купалой...

— Мы скоро увидимся, Поля, — крепко пожимая руку, неожиданно назвал он ее по имени. — Обязательно! Мне очень хорошо с вами. Я о многом тогда забываю и вместе с тем многое вспоминаю.

Однако встретились они только через месяц. Корницкий, как знала Лазаревская, был очень занят то устройством своего помощника Василя Каравая в комвуз, то выездом в командировку. Между прочим, он прислал ей откуда-то из-под Витебска письмо, в котором восхвалял красоту Наддвинья: могучие сосны необъятных боров и криничную чистоту многочисленных озер. «Напрасно болтают некоторые знатоки про однообразный и скучный пейзаж Белоруссии, — писал Корницкий. — Как на севере, так и на юге нашей республики есть красивейшие места. И не замечать их может разве что слепой или равнодушный ко всему живому человек. Представьте себе дорогу, которая вьется промеж взгорков, заросших сосняком, вбегает в деревню и потом круто вздымается вверх. Все выше и выше. Въедешь на самый верх горы, глянешь оттуда вперед, и сердце твое встрепенется от восторга. Раскинулась прямо перед тобой далеко внизу голубая, как небо, равнина озера. А вокруг него золотая осенняя оправа: березняк, осинник, орешник, ясень, клены. Можно часами любоваться оранжевым и светло-желтым убранством деревьев. И это нисколько вам не наскучит! Проедешь километра три-четыре, а там снова озеро, к самой воде которого подошли дружной темно-зеленой громадой высоченные ели... Так, любуясь окружающей красотой, доехал я до места своего назначения — коммуны «Ленинский путь».

Корницкий не писал, зачем он поехал на Витебщину. Но во всяком случае совсем не для того, чтобы любоваться в напряженные дни учебы красотами природы.

Да Лазаревская не очень и интересовалась его делами. Ей хотелось только одного: как можно скорее с ним повидаться, снова услышать его голос. К каждой встрече она готовилась, как к большому празднику.

Она уже не чувствовала никакой злобы ни к Бляхману, ни к кому из тех, кто выступал против нее. Наоборот, она весело первая здоровалась с ними при встрече.

Василь Козелько, который валил на собрании в одну кучу и правых и виноватых, даже чуть не захлебнулся от удивления.

— Видали, хлопцы, как выглядит Лазаревская после такой лупцовки? — взволнованно говорил он однажды своим товарищам. — Стала легкая, как ласточка. И улыбается каждому встречному. Видать, коли человека взгреть как следует, так он становится лучше и умнее.

— А ты как думал? — деланно серьезно поддержал такие выводы Михась Сорока. — Очень жаль, что на том собрании не взгрели тебя...

Они разговаривали в длинном и гулком коридоре после очередной лекции и не заметили, как к ним подошел незнакомый человек в желтой кожаной куртке, которая, казалось, трещала на его широких плечах.

— Здорово, братва! — басовито промолвил он. — Не можете ли вы сказать, где можно найти Полину Лазаревскую?

— Она только что тут проходила, — внимательно оглядев незнакомца, ответил Михась Сорока. — Пойдемте со мной. Я помогу вам ее разыскать.

— Вот спасибо, браток! — усмехнулся в свои рыжие усы незнакомец. — Весело тут у вас. Можно сказать, одна молодежь. И девчат больше, чем у нас.

Человек в кожаной куртке был Василь Каравай. Найдя Лазаревскую где-то в конце коридора, он передал ей записку от Корницкого.

Если б Василь и не назвал себя, Лазаревская узнала б его сразу по его аккуратным рыжим усам на широком лице, по его могучей фигуре. Пока Лазаревская читала записку, бывший помощник Корницкого исподтишка изучал дивчину и, видать, остался вполне доволен выбором своего командира, так как тотчас же неприметно провел по своим усам рукой и искоса глянул на свою куртку, чтоб смахнуть с рукава чуть заметную пылинку. Встретившись с Корницким, Василь передал ответ Лазаревской и сказал:

— Знаешь, Антон, что я тебе скажу? Не нравятся мне ваши встречи на каких-то, как вы уговариваетесь, прежних местах! Лучше ступайте в загс и оформляйте все по порядку. А то и эта королева зробит, як Таиса... У таких пригожих девчат от хлопцев никогда отбою нет.

— Благодарю, сватушка, за совет, — усмехнулся на такое решительное предложение своего друга Корницкий. — Но мы еще мало друг друга знаем.

— Чудак человек! Разве ж это комвуз, чтоб тянуть целых три года? Это ж чисто сердечное дело, и его нельзя откладывать. Мало ли какой хлопец подвернется ей завтра, и тебе снова выйдет отставка. Да оно как-то в комнате веселей, коли в ней живет женщина! Тогда совсем по-иному глядишь на мир... Понимаешь, заведутся на столе всякие цветки, какая-то уютность... а то как в казарме. Сидишь тут по вечерам, как тот бирюк...

Каравай, расписывая неуютность холостяцкого быта и холостяцкой комнатки Корницкого, даже плюнул. Корницкий с веселым удивлением поглядел на своего друга. Потом встал с дивана и, засунувши руки в карманы, прошелся к окну, а оттуда к дверям. Поглядел, плотно ли они заперты, и спросил у Каравая:

— Послушай, Василь, с какого времени ты стал таким завзятым сторонником семьи? Что случилось? В отряде я слышал от тебя другие проповеди!

— Мало ли что было в отряде! — избегая пытливого взгляда Корницкого, буркнул Каравай. — Что было, браток, то сплыло...

— Нет, не сплыло! Говори сразу, что произошло?

— Да чего ты ко мне прицепился! — уже не выдержал Каравай. — Ну, понимаешь... Вчера я записался в загсе. Хорошая девушка. Ее зовут Верой...

— Эх ты, революционер!.. Даже мне, своему другу, ничего не сказал!

— А как я мог тебе сказать, когда тебя не было в Минске. Пошлют тебя куда в командировку на год ли, на два, так я должен сидеть и ждать, покуда ты вернешься? Дураков нету! Вот собирайся и сейчас же пойдем ко мне. Увидишь, что я не ошибся...

— А вдруг завтра вызов: «Василь, собирайся!» Как ты теперь будешь?

Василь Каравай вскочил со стула:

— Одно другому не помеха, Антон! Сам увидишь. Я от тебя не отстану ни на шаг...

Дальше