Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
24 апреля царь прибыл в Кишинев и подписал манифест о войне... Мы еще не могли предвидеть тогда всего, что лежало за горами Агрыдагского перевала, но само звучание этого слова — «Баязет» уже дразнило и распаляло наше воображение. Издалеко он казался нам даже прекрасным. Главные силы армии были брошены на Карс и в долины Евфрата, генерал Тер-Гукасов отчленил нас от своего отряда, и полковник Хвощинский открыл перед нами ворота Баязета; об этом прекрасном человеке я всегда буду вспоминать с особенным уважением.
Штабс-капитан Ю. Т Некрасов

Ночные всадники

1

В горах лежали снега, проливные дожди, нагнанные ветрами с Каспия, лили три дня подряд, расквашивая и без того дурные дороги, потом на землю хлынуло солнечным нестерпимым жаром, грязь быстро испепелило в горькую пыль, и тогда по этой пыли, проклиная ее и глотая ее, двинулся баязетский эшелон Эриванского отряда...

Арарат — как зернистые головы рафинада в синей обертке древних небес; он слева от дороги, а сама дорога — будто дьявол проложил ее здесь: раскидал кое-как камни, повырывал деревья, напетлял, напутал и перекинул на страх путникам легкие скрипучие мостки над ущельями. Орговский пост!.. Кордонные казаки сворачивают службу: хранить уже нечего, коли прошла вперед армия.

Дорога забирает вправо, потом все вверх и вверх... Чингильский перевал; пока пройдешь его, захочешь рубаху переменить, нелюбимую жену вспомнишь, лютому врагу обиды простишь.

«Агры-Даг» — таково название горным страхам.

— Слава богу, — крестятся пожилые, когда перевал закончился, — теперь, кажись, от неба к земле идем!..

И вдруг за поворотом зовет петух, выходит на крыльцо в панве и бусах девка Алена, визжат на коромысле пустые ведра, толкуют старички на завалинках, пятистенки смотрятся в ущелье резными окнами, потянуло из тру6 над избами ядреным духом печеного хлеба.

Но — нет: здесь не напоят солдата водой, не всплакнут по его судьбине, доведя до околицы, старая бабка не сунет в ранец печеных яичек, не дадут глотнуть молочка. Угрюмо и одичало проходят русские солдаты через такие деревни: молокане да духоборы, беглецы из России, они притулились к туркам, ищут за горами высокими свою веру.

— Ать-два... Ать-два! — иногда кричали офицеры.

Идет вперед армия — лишь один ее эшелон, а сколько таких эшелонов проходит сейчас, и земляки где-то уже шагнули через Дунай — навстречу славянам: там-то небось веселее!..

Спустились еще ниже. Вот уже и долины — солончаки, сады и мельницы. Армянские аулы, курдские шатры плещутся шелками в ущельях, в зелени бузины. Пахнуло живым, человеческим. Дорога распахнулась пошире.

Вода плещется в бурдюках, замотанных в мокрые циновки.

Трещат по камням, как митральезы, лазаретные линейки и аптечные двуколки. Крякают на ухабах артиллерийские фургоны. Ракетные станки{3}, словно одобряя все это, кивают треногами на поворотах.

Важно плывут заноздренные в кольца верблюды: на их горбах ящики с гранатами, патроны в переметных хурджинах, плоты из гуттаперчи для переправ через реки. Следуя за эшелоном, дымят походные кузни; два коваля, ефрейтор и солдат, тут же, скинув мундиры, бьют молотами по железу, спешат не отстать от эшелона.

И совсем уж в хвосте отряда, невидимая в облаке пыли, орущая и блеющая, тащится гонимая гуртоправами баранта овец — запас жира и мяса для баязетского гарнизона.

Идет солдат, шагает солдат. На всю войну отпустили ему 182 патрона, и учили его фельдфебели так:

— Ты, деревенщина, три выстрела дай, а потом — беги; коли добежал живой, — сучи яво штыком, нехристя, о пальбе же забудь теперича, потому как не твоего это ума дело!..

Офицеры учили фельдфебелей иначе:

— Понимаешь, братец, дело-то тут такое, как бы объяснить тебе попроще?.. Солдат — дурак ведь, сам знаешь, учить его трудно. А так — пусть себе штыком бьется: дураку оно проще!..

Генералы учили офицеров поточнее:

— Господа, пусть в Европе выдумывают что хотят. Техника там, все такое... Суворовы-то все равно не у них, а у нас были. Мужик у нас, слава богу, темный: его на врага надобно только науськать, а там глядишь, дело-то и завертится...

Генералов же учили тоже, но преподносили им эту мысль уже в ином виде:

— Штык дает, ваше превосходительство, самый быстрый и решительный результат, активно воздействуя при этом морально, в то время как огнестрельное оружие подобного результата не имеет и, подрывая нравственную основу, ослабляет потенцию наступления...

Идет солдат, шагает солдат. По горным тропам идет, где оставил свой след бродяга-тигр; шагает по долинам, где в белом цветении шумят сады, и в каждой завязи — слива, персик, инжир, хурма или нежная тута. «Вот уплетать-то будем, — надеется солдат. — И домой наберем, ежели не под крест ляжем!»

Давит в загривок ранец, шанцевый инструмент шлепает по боку, крутится фляга, оттянула руку винтовка, натерла плечо скатка шинели, жесткий ворот мундира врезался в подбородок.

— Ать-два... Ать-два!..

Идет солдат — идут 182 патрона: 1 — в магазине, 35 — в поясе, 24 — в ранце, 60 — в вагенбурге, 52 — в хурджинах, 10 — в обозе...

Итого — 182 выстрела, не больше, может сделать он в эту войну.

Генералы всё сосчитали — не сто и не двести, а вот именно 182:

«Вишь ты, Ванюха, генаралы-то какие у нас точные, тютелька в тютельку!» А только вот интересно бы знать Ванюхе: отчего это иной патрон в ружье не зарядить? Даже с дула совать пробовали — нет, не лезет, проклятый.

— Ваше благородие! Опять не лезет...

Некрасов берет патрон, швыряет его в канаву:

— Сволочи! Опять не тот калибр...

Нагоняя офицеров, штабс-капитан говорит:

— Милютина все-таки винить трудно: не будет же сам министр сортировать патроны по ящикам. И как министр, он сделал для армии уже много. Но еще с докрымских времен, господа, все катится по старинке. Реформы только причесали армию, но мода прически — ходить растрепанным — осталась прежняя. Солдата мутят и портят генералы, которые носятся с этим штыком, как нищий с писаной торбой. Так и кажется, что они готовы испытать превосходство штыка перед пулей на собственном пузе!

— К вам прислушиваются нижние чины, — замечает Штоквиц.

— Ну и пусть слушают... Надо же когда-нибудь простому человеку знать правду-матку!

Потресов, сидя на прыгающем лафете, удерживает между колен узелок с едой.

— Вы бы посмотрели, — кричит он издали, — что мне подсунули в арсенале! Целых две тысячи «шароховых» гранат, уже снятых с вооружения...

— Черт возьми, — молодо рассмеялся Карабанов, — может, лучше повернуть обратно? Ведь турок вооружали англичане...

Евдокимов с улыбкой посмотрел на него сбоку:

— Уверяю, поручик, что сейчас наш солдат способен побеждать даже с дубиной в руках. Дрын из забора выломает — и «veni, vidi, vici». Потому что, пусть даже серый, щи лаптем хлебал, еловой шишкой чесался, он все равно понимает смысл этой войны...

Полковник Хвощинский остановил лошадь, хрипло и надсадно прокричал в самую гущу пыли, повисшей над колонной:

— Господа офицеры! Прошу подъехать ко мне!

На разномастных лошадях, в посеревших за день рубахах, на которых даже погоны покоробились от едкого пота, его окружили офицеры баязетского эшелона.

— Господа, — начал Хвощинский, сгоняя с шеи коня здоровенного овода, — перед нами лежит Туретчина: русская дорога кончается, эти камни и скалы — уже не наши... Не мне объяснять вам священные цели этой войны, ежели каждый из нас глубоко страдал все эти годы от желания помочь нашим братьям по духу, культуре и крови. Мне бы очень хотелось пожелать вам всем вернуться обратно на родину в любезное нам отечество, но... Вы сами понимаете, господа, что это, к сожалению, невозможно. Однако я уверен, что все честно выполнят свой долг и не посрамят чести славного русского воинства... Помолимся вместе, господа!

Офицеры сняли фуражки и часто закрестились. Исмаил-хан Нахичеванский, сойдя с лошади, расстелил на камнях изящный сарухский коврик и, оттопырив зад, творил священный намаз.

Асланка, денщик его, стоял с полотенцем в руках. Клюгенау подтолкнул Андрея локтем, и они оба улыбнулись...

Снова раздались команды:

— Первая сотня, на рысях — в голову!

— Хоперцы, куркули собачьи, куда вас понесло?

— Барабанщики, дробь!

— Осади полуфурки... назад, назад!

— Полы шинелей — за пояс, вороты — расстегнуть!

— У кого ноги натерты, сдать ранцы в обоз!..

Снова начинался поворот, и там, где дорога круто падала на дно ущелья, сливаясь с разливом мутной воды, все увидели крест.

Россия кончалась крестом, который словно зачеркивал прежнюю мирную жизнь, и где-то вдали уже всходил над скалами кривой, как ятаган, полумесяц ислама — символ горечи и обид, претерпленных славянами.

Крест!..

2

Ветхий, покосившийся, из обрубков корявого орешника, этот крест хранил на себе следы глубоких, еще свежих царапин, — какой-то зверь ходил сюда, наверное, но ночам и точил об него свои когти. А рядом, отброшенный кем-то в сторону, валялся покоробленный лист ржавой жести, и на нем еще можно было разобрать слова:

Господи, прими дух их с миром. Покоится тута прах полковника Тимофея, урядника Антипия и рядового Назария, за веру и Отечество главы свои в 1829 годе на сем месте поклавших.

— Поправить крест, — распорядился Штоквиц.

Ватнин откусил размочаленный кончик плети, сплюнул на сторону, сказал задумчиво:

— В двадцать-то девятом годе здесь ишо мой батька, как и мы теперича, Баязет шел отымать у турка. Ой и страху ж они натерпелись! Две недели подряд по солнышку, как батраки, вставали и, пока не стемнеет, по стенам насмерть рубились. Ни одного офицера не осталось. Воды — ни капли, солили конину порохом... Дюжий у меня молодец был батька! Я сопляк перед ним, он меня в баранку скрутнет и в огород закинет...

Карабанов уютно и мерно покачивался в седле. Над кружками солдатских голов и папахами казаков торчали, в ряд с пиками, взятые от пыли в чехлы, боевые штандарты. А вокруг, куда ни глянешь, мелькают крепко взнузданные морды лошадей; местная милиция щерится зубами на черных прожженных лицах. И висит над людским гвалтом ярко-красное безжалостное солнце, словно подвешенное над колонной в буром венчике пыли!..

Но при вести о переходе границы сразу стихли крики и разговоры, казаки оборвали песню. В суровом, почти благоговейном молчании сами собой погибли смех и шутки. Не было ни одного, кто бы не оглянулся назад — посмотреть на горы Кавказа, за которыми лежала милая сердцу Россия, вся в пушистых вербных сережках, вся в мутных весенних ручьях. Кто крестился, скупо поджимая опаленные жаром губы, кто слал поклоны на север, прижимая к груди натруженные крестьянские руки, и видел Карабанов, как покачнулся в седле Ожогин и припал к холке коня...

— Дениска, ты снова пьян, подлец? — И поручик огрел его нагайкой по спине.

Казак поднял на офицера глаза.

— Ни вот капли, ваше благородие. Ежели што, так урядника спросите. И фляги не отворачивал...

— Так что же с тобой?

— А муторно мне, ваше благородие. Впервой родину спокидаю. Ровно змея мне титьку сосет... Дозвольте хоть жигитнуть от скуки? — спросил Дениска.

— Бешеный ты, как я погляжу, — заметил пожилой солдат, носивший громкое имя — Потемкин. — Ты лучше землицы возьми, дурной: она боль-то оттянет...

Дениска отмахнулся:

— А куды мне ее, черствую-то? У меня вон своя есть, ишо станишная. — Казак достал из-за пазухи кисет из цветастого ситца. — Матка пошила...

Карабанову вдруг стало не по себе. Черт возьми, никогда не был сентиментальным, а сейчас ощутил, что не выдержит и выкинет какую-нибудь глупость в духе прапорщика Клюгенау. Он злобно выругался и, стеганув своего Лорда вперекидку слева направо, погнал его вперед...

Вскоре вся колонна осталась за его спиной, и он, уже совсем один, пустил коня шагом. Вокруг было пусто, скалы нависали над головой, жухлые травы никли под солнцем. Старый ворон, оставив клевать падаль, не спеша взлетел из-под копыт коня, едва не задев лба поручика.

Карабанов остановил коня совсем, и вскоре его нагнал Клюгенау.

— Я вам не помешаю? — спросил он и, сняв очки, стал задумчиво протирать стекла.

— Нет. Мне все равно.

Они поехали рядом.

— Честно говоря, — сказал Клюгенау, — я испугался за вас...

— Испугались — чего?

— Ну... Сами понимаете, ускакали далеко вперед. Один. Что бы вы могли сделать со своим револьвером?

Карабанов благодарно положил руку на пухлое колено прапорщика.

— Спасибо вам, Клюгенау, — просто сказал он. — Вы мне кажетесь хорошим человеком, только — не сердитесь — мне с вами иногда бывает скучно...

Клюгенау, пожав плечами, ничего не ответил. Долго ехали молча. Потом прапорщик сказал:

— Искренность всегда немножко скучна, ибо против нес нельзя хитрить, а это-то как раз, наверное, и скучно. Я не знаю почему, но вы, Андрей Елисеевич, располагаете меня к искренности.

— Исповедоваться предо мною тоже не советую, — криво усмехнулся Карабанов, — я отпускаю все грехи огулом. Сам грешен…

— А скажите мне, если не секрет, — спросил Клюгенау, — зачем вы сейчас вырвались вперед?

— Просто решил поразмять своего Лорда.

— Вы говорите неправду, поручик. Почему в проявлении своих чувств неграмотный Дениска Ожогин, который напивается и дерется каждую субботу, должен быть честнее вас? А ведь вы и ускакали вперед, чтобы скрыть ото всех то же самое, что мучает и Дениску. Только Дениска на стыдится этого...

— Видите ли, Клюгенау, — не сразу, даже в некотором замешательстве отозвался Карабанов, — не знаю, как вы, но я, очевидно, испорчен тем воспитанием, которое принято называть светским...

— Вот-вот, — радостно подхватил Клюгенау.

— Да обождите вы со своим «вот-вот», — неожиданно обозлился Андрей. — Я, — может быть, — горячо продолжал он, — и хотел бы, как этот Дениска, напиться в субботу, в воскресенье проспаться, а прощаясь с родиной, заплакать при всех, томимый предчувствиями Но я даже не нагнулся, чтобы взять горсть родной земли, хотя мне и хотелось сделать это...

— Турки! — вдруг выкрикнул Клюгенау.

Человек десять турецких всадников крутились на лошадях посреди дороги. Над головами печально зыкнули первые пули. Развернув лошадей, офицеры стремительно помчались обратно.

3

Канонир 2-го орудия 4-го артвзвода 19-го полка Кавказской армии рядовой Кирюха Постный сидел на лафете и жевал горбушку (любил он, стервец, горбушки), когда кто-то столкнул его с удобного места прямо в пыль. И на лафет, по праву принадлежавший Кирюхе, взгромоздился старый и косматый, как леший, дед в белой солдатской рубахе с двумя «Георгиями» на груди, босой и без фуражки.

— Ты ишо не граф, чтобы в карсте ездить! — заявил он Кирюхе. — Нет, скажем, того, чтобы самому сказать: «Кавалер Василий Степанович Хренов, извольте прокатиться...» У-у, серость!

Подхватив из пыли краюху хлеба, Кирюха догнал свое орудие

— Ты что пихаешься, дед? — обиделся он. — Я тебе не простой солдат: я канонир — меня для боя беречь надобно. Постный я...

— Оно и видать, — огрызнулся дед, устраиваясь поудобнее, — что постный ты, а не масленый. Одначе хлебца-то отломи старику.

Кирюха разломил горбушку пополам и вприпрыжку семенит рядом с лафетом:

— Эй, дед, слезай. Неушто по уставу здесь твое место?

— Брысь, безусый! — сказал дед, разевая на краюшку хлеба нежно-розовый, как у котенка, редкозубый рот. — У тебя ноги молодые, — утешил он канонира, — ты далеко убежишь... До Стамбулу самого!..

Вскоре, чтобы переждать полуденный зной, Хвощинский разрешил привал. Денщики сгружали с верблюжьих горбов тюки с офицерским добром и кошмами. Из обоза приволокли за рога упрямого барана, торопливо секанули его по горлу.

— Стой! — сказал Исмаил-хан и повелел денщику срезать камышовую трубку.

Проделав эту дудку в надрез на животе барана, подполковник стал сильно дуть в нее. Баран от воздуха быстро толстел на глазах и наконец обратился в туго надутый бурдюк. Тогда Исмаил-хан хлопнул его кулаком по брюху — и шкурка легко отделилась от туши.

— Чок-якши, очень хорошо, — сказал хан и, чулком содрав с барана шкуру, стал вырезать кинжалом «суки» из ляжек барана, жирные сочные «суки» денщики-татары тут же ловко низали на шампурные веретена, и вскоре офицеры ели добротный шашлык, запивая его бледным кахетинским из артельного тулука.

— Очень вкусно, — похвалил Некрасов, вытирая руки о траву, — просто очаровательно! Никак не ожидал, что вы удивительный повар, хан!

— Хан... — недовольно пробурчал подполковник. — Я был ханом, когда мой дед варил плов для гостей в таком котле, что в нем могли бы утонуть три ваших пьяных монаха. Мой отец умел жарить на вертеле целого быка, а в быке — теленок. А в теленке — баран. А в баране — барашек. А в барашке — гусь. А в гусе — куропатка. А в куропатке — яйцо...

Перечисляя все это, подполковник поднимался с корточек все выше и выше, и, подчинявшись во весь свой гигантский рост, задрав руку, он закончил:

— Вот тогда я чувствовал себя ханом!..

Некрасов пожал плечами. Закурив из портсигара последнюю румынскую пахитосу, завернутую в лист кукурузы, которую он хранил как память о Валахии, штабс-капитан направился к солдатским бивуакам. Возле одного котла, вместо того чтобы отдыхать, солдаты плотно обступили костер и подламывались от дружного хохота. Юрий Тимофеевич подошел ближе, ему уступили место.

Увидев старого гренадера Хренова, офицер невольно удивился, что вместе с ними идет на Баязет этот заматерелый беззубый вояка.

— Ты кто такой, дед? — спросил Некрасов. — Я есть кавалер георгиевский. И, ежели што, так вот оно где! — И Хренов расправил свои кресты.

— За что же ты вот этот получил?

— За рубку леса, ваше благородие. Мы о ту пору, когда Чечню замиряли, все больше лес рубили. Лихое дело!..

— А этот? — снова спросил Некрасов, показав на маленький согнутый крестик.

— За взятие Ахвы.

— Такого аула нет, — поправил его Некрасов. — Есть Ахты.

— Так точно: Ахты, — бодро откликнулся дед. — Только не посмел я ваше благородие на «ты» звать.

Некрасов хмыкнул в усы:

— Ну, ладно. А винтовку-то где взял?

— Его высокоблагородие господин Хвощинский велели дать. Они меня помнят: вместях на Каре ходили, под Гунибом с мюридами резались... А службу, — похвалился в заключение старый, — я еще при Лексей Петровиче Ермолове, царствие ему небесное, начал. При нем-то везло мне, а при Паскевиче меня эвон сюды пулей вжикнуло, при Воронцове сюды меня секанули. Весь я, как есть тут, русский солдат, и перечить мне никакая турка не моги. Как что — так в рожу!

— При многих же ты начальниках служил, дед?

— Ой при многих, ваше благородие, — вздохнул Хренов, слегка затуманившись. — Отцы были командиры!

— А где же твои зубы, старина?

— Да командиры и повыбивали. Кому же еще!..

Подошел юнкер Евдокимов, посмеялся со всеми вместе и посоветовал от наивной души:

— Шли бы вы, отец мой, в деревню к себе да на печку к старухе, коли отслужили свое... Сейчас в России-то хорошо: снега тают, петухи кричат, бабы блины пекут...

— А я, ваше благородие, — обиделся Хренов, — отродясь на печке не леживал и деревни у меня никакой нету... Сызмальства при войсках состою. И дороги домой тоже не помню. Сказывают, будто я курский какой. По выговору, значит. А шут его знает, этот выговор. Рази же по одному выговору свой дом отыщешь?

— Как же ты жил-то, Василий Степанович? — полюбопытствовал Дениска Ожогин.

— А как жил? — Хорошо... Россию навестил, только отвык — тихо уж больно. А здесь в любом углу дерутся. Я и повернул обратно. В горы. Ходил больше. Меня помнят. Да и кресты. Где по гарнизонам, где и по вольным. Попрошу чего — дадут. Иной раз и побьют. На свадьбу попал. Подвыпил да и вспоминать стал, как Шамиля замиряли... Я, говорю, сейчас всех вас. И, значит, показываю: коротким — коли! А там Шамилева родная сидела. Меня — в шоры. Ну, да я не в лесу найденный. Схватил что потяжёльше. А гостей много. С тыщу! И давай, и давай. Как снопы лежат...

— Ой и врать же ты, дед! — засмеялся Дениска.

Хренов не обиделся:

— Дык кому же запрещено? Хошь ты ври, хошь я буду. Котел-то общий. А там выхватывай что послаще!..

Солдаты, которые помоложе, решили подзадорить старика:

— Ну ладно, дедусь, а жена-то у тебя была?

— Чегой-то?

— Баба, значит.

Старый вояка махнул рукой:

— А хрен ли толку-то с нее, с бабы-то? Маета одна. Ину возьмешь, помусолишь ее, надоест да плюнешь!

— Это все пустяки. А вот расскажите, отец, что-нибудь интересное. Ну, самое интересное в вашей жизни.

Старик поскреб седые, сбитые в паклю вихры.

— А вот такого и не припомню, — сказал. — Про интересное-то, ваше благородие, в книжках читать надо!..

Барабаны снова забили поход.

4

Из одного армянского аула, где их радостно встретили хососы — турецкие армяне и монахи соседнего монастыря, Хвощинский отправил Некрасова на разгром неприятельских магазинов.

— Там же, — поручил он, — в окрестностях живут несколько греков, которые служат в армии султана искусными хлебопеками. Разгоните их, пожалуйста, а тандыры пекарен разрушьте. Не вздумайте стрелять, когда увидите вооруженного человека. Он может оказаться мирным туземцем, едущим в гости. Остерегайтесь курдов. Вы отличите их по тюрбанам, сумеете узнать по мужественным взглядам и твердой походке, полной достоинства...

Задание было не столь сложным — отряд Некрасова умчался по вьючной тропе налегке, с гиканьем и присвистом. Они успели сжечь около десяти тысяч четвертей проса, ячменя и кукурузы, уничтожили склад английских галет и одеял, но на обратном пути нарвались на крупный разъезд султанского низама, одетый с иголочки во все новенькое и поддержанный гаубицей французского производства.

Заметив неточность стрельбы противника, штабс-капитан навязал низаму перестрелку, и схватка затянулась: прорваться обратно к отряду становилось трудным делом.

— Кончаются патроны! — закричали хоперцы.

— Но остались штыки, — ответил Некрасов, и в рукопашной сшибке солдаты вырвались из засады...

Соединившись с отрядом, штабс-капитан с особенным уважением отозвался о турецких артиллеристах, которые были изрублены на стволе орудия, но фанатично держались до последнего. Однако рукопашная, на которую решился Некрасов, вызвала удивление у многих офицеров.

— Как прикажете понимать вас? — спросил Штоквиц. — Не вы ли тут частенько ломились в открытые двери, чтобы доказать нам устарелость штыкового удара?

— А я, — ответил Юрий Тимофеевич, — никогда и не собирался консервировать штыки по музеям! Но рукопашная — это крайность, на которую ходят ва-банк.

В схватке с низамом Некрасов потерял два пальца левой руки, отрубленных кинжалом до сустава первой фаланги. Исмаил-хан, узнав об этом, обрадовался:

— Так ему и надо! Видать, много грешил этими пальцами — вот их у него и оторвало!

— Передайте его сиятельству, — отпарировал Некрасов, — что в таком случае ему оторвет сразу голову!..

Баязет был уже недалек. Эшелон втянулся на широкую равнину. Кое-где пестрела зелень болот, высокие камыши волновались под ветром, на пологих угорьях блестели серебристые солончаки. За час до заката все это стало утопать в синем бархатном полумраке; только на юге еще чернели зубцы далеких скал, в расщелинах которых укрывался таинственный Баязет.

Усталым лошадям подвесили торбы. Впереди лежал еще крутой спуск в долину, и первая пушка, обрушивая из-под колес камни и песчаные осыпи, медленно поползла с горы. В упряжках лафетов падали от усилий кони; в темноте, словно тяжелые утюги, летала сырая казацкая матерщина; люди хватались за спицы колес, впрягали себя в лямки, спасая орудия от бешеного разгона под уклон обрыва.

— Осторожней, ребятки, — покрикивал майор Потресов, — не сверни прицелы, за спицы держи...

Наконец спуск закончили, и войска расположились к ночлегу.

Каша начинала бурлить в котлах, а солдаты, попадав на землю и обняв винтовки, уже спали как мертвецы, без сновидений и бреда.

В своей упряжи чутко дремали кони, только бродили во тьме сторожевые пикеты да в сторону Баязета смотрели заряженные гранатами ракетные станки...

Карабанов тоже спал, намотав на руку поводья своего Лорда, когда его разбудил Тяпаев: поручика звал к себе полковник, Хвощинский сидел возле костра, прихлебывая чай, а рядом с ним, в равном своем бешмете, лежал Хаджи-Джамал-бек; полковник кивнул лазутчику, и черкес, надвинул папаху, уполз куда-то в темноту, чтобы не мешать разговору офицеров.

— Извините, что разбудил, поручик, — сказал Хвощинский. — Сейчас вы поднимите свою сотню...

— Как я ее подниму, господин полковник, если люди и лошади валятся с ног? — огрызнулся Андрей.

Хвощинский постучал карандашиком по разложенной на коленях карте; хромая нога его была уродливо отставлена в сторону.

— Видите ли, господин поручик, — спокойно ответил он, — ваша давняя дружба с моей супругой еще не дает вам права дерзить мне. Если же вы не склонны уважать меня как человека, то можете обратить внимание на мои погоны: я их надел, когда вы еще набирались терпения появиться на свет!

— Простите, господин полковник.

— Итак, будьте любезны поднять свою сотню. А теперь смотрите сюда, — полковник раскатал перед ним карту. — Вот дорога на Каракилис, здесь начало истоков Евфрата. Хаджи-Джамал-бек сказал мне, что через суннитский аул Ак Сют-су можно вломиться сразу на Баязет. Ваша сотня и попробует это сделать... Далее! — продолжал Хвощинский. — Ежели попадетесь в засаду, можете отступить вдоль Евфрата на Зейдекан. Там вас выручит генерал Тер-Гукасов, который сейчас идет на Алашкерт...

Встать от этого жаркого костра, сразу вот так взобраться в седло и, будучи в первом ряду, повести сотню в ночь, по чужим неведомым тропам, — нет, это было слишком неожиданно: Карабанов ощутил какой-то холодок возле сердца, и ему стало страшно отрывать себя и свою сотню от всего эшелона.

— Очевидно, — сдипломатничал он, уставясь в огонь, — турки, господин полковник, уже готовы к сдаче Баязета, а тогда зачем же мне...

— Нет! Совсем не готовы.

— Простите, но почему?

— Хотя бы потому, — пояснил Хвощинский, — что гарем паши остался еще в Баязете. Так что будьте мудры и осторожны. Если же на ваших глазах гарем станут вывозить из города, не препятствуйте. Боже вас сохрани! Иначе погибнете...

— Первая сотня остается здесь? — спросил Карабанов, завидуя Ватнину.

— Да. Я послал бы Ватнина, но... Согласитесь, что, при всех его достоинствах как офицера, он неспособен быть дипломатичным. А вы же ведь человек придворный, светский, — закончил полковник с улыбкой.

— Хорошо. — Карабанов встал. — Я пойду!

— Постойте... Не вздумайте по горячности вступать в Баязет с двух сторон, — строго наказал Никита Семенович. — Покорить азиата можно только в том случае, если оставите ему лазейку для отступления. Иначе он напялит папаху на глаза, кинжал — в одну руку, шашку — в другую, и тогда вам, Карабанов, придется скверно...

В груде казацких тел, полегших словно после побоища, Андрей с трудом отыскал своего урядника. Трехжонный после сна долго соображал, отплевываясь в темноту, потом сунул в рот два пальца и свистнул соловьем-разбойником — сбатованные кони шарахнулись от костров.

Казаки поразили поручика своей готовностью: каждый провел ладошкой по лицу, точно умылся, смотал кошму, на ощупь увязал свое добро в саквы, и, похватав ружья, через две минуты сотня уже была в седле.

Отовсюду поднимались с земли взлохмаченные головы солдат и милиционеров.

— Ну, чего взбулгатились? Дрыхните дальше, — сказал Трехжонный кому-то. — Ты не из нашей сотни. Это вторую до краю света загнать решили...

— Казаки, справа... по двое... рысью!

Позевывая, в шинели наопашь, подошел Потресов:

— Голубчик, вы так орете. Куда это вы?

— Все там будем, Николай Сергеевич... Я знаю только одно: моя сотня идет на Баязет, но как нас встретят — цветами или пулями, я тоже не знаю. Прощайте, майор!..

* * *

Ночная дорога была прохладной, и лошади, несмотря на усталость, шли бойко. Поначалу всадники тяжко, до хруста в челюстях, зевали, потом ничего, встряхнулись. Кобылятники (казаки, ездившие на кобылах) больше придерживались обочин: время было весеннее, жеребцы по первой траве бесились, кобылы тоже рядом с ними шли под седлом неспокойно.

Возле одного костра сидели солдаты другой части отряда, из-под ладоней всматривались в темноту, вспугнутую фырканьем коней, лязгом стремян и оружия.

— Эй, — крикнул Карабанов, — на Каракилис так ехать или дорога сама свернет?

— Мы не здешние! — донеслось от костра.

Ехали дальше. Всходила луна.

Лорд бежал ровно и гладко. Мягкий чувяк хорошо прощупывал стремя. У казаков, которые побогаче, матово отсвечивали в темноте серебряные газыри.

В одном месте Андрей едва не сшиб с ног какого-то человека, схватившего под уздцы его лошадь. Это был молоденький юнкер из артиллеристов, наивный и восторженный: его солдаты перетаскивали куда-то зарядные ящики.

— Что тебе, брат, надобно? — спросил Андрей.

— Кстати, — ответил юнкер, — ты назвал меня братом. Так будем же с этой ночи братьями... Вы сейчас, случайно, идете не на Алашкерт? Тогда пойдем вместе!

— С удовольствием бы, коллега, — ответил поручик. — Но у меня бестранзитный билет от самого Петербурга до Баязета.

— Я вам завидую, — сказал юнкер. — Говорят, сказочный город восточной неги и прекрасных тоскующих одалисок...

— Извините. Романтика не по моей части, — ответил Карабанов и, грудью коня отодвинув юнкера с дороги, погнал свою сотню дальше — во мрак...

Висячий мост через ущелье держался на канатах, но канаты, как и следовало ожидать, были уже подрезаны турками. Укрепив мост веревками походных арканов, казаки по одному перескочили пропасть и, выбравшись из ущелья на дорогу, спешились. Подтягивали стремена, отторочивали от седел оружие. У кого душа была поласковее да подобрее, тот скармливал своей лошади сухари и куски сахара.

Карабанов развернул карту, велел уряднику посветить. Но едва Трехжонный чиркнул спичкой, как вжикнули пуля и косо рванула карту, зарывшись в песок.

— Видать, курды, — сказал урядник. — Турок, тот не умеет целиться. Он совсем шальной, этот турок: всегда сдуру бьет, куда ни попало...

Снова началась бешеная скачка. Теперь уже по дороге. Дважды останавливались и разметывали горящие стога сена, подожженного прямо на их пути, дважды растаскивали казаки, сжимаясь от предчувствия вражеской близости, завалы пылающих деревьев.

— Рысью, рысью! — покрикивал Карабанов.

Из-за косого гребня выкатилась кривая мусульманская луна, пристала к всадникам и теперь неслась над ними вместе с ворохом ярких турецких звезд. Острая горячая щебенка взлетала из-под лошадиных копыт и серебрилась при этом, как искры. Дико заржал один жеребец и тут же получил от седока плетью по шее:

— Эк тебя! Нашел время для голоса...

Урядник принюхался к ветру:

— Ваше благородие, кажись, и аул в самой скорости: кизяком запахло вроде. Эдак сладко-то! Наверное, буйволятни топят...

И вдруг навстречу казакам ринулась из темноты большая толпа пеших людей с задранными к небу руками. Впереди бежал худой старец с белой чалмой на голове; длинная борода его развевалась на ветру, и он прихватил ее под мышку. Сотня была на полном разбеге, и Карабанов едва успел задержать ее, чтобы не помять турок. Бородатый старец уже схватил ногу поручика, покрывая частыми поцелуями пыльный чувяк.

— Урус, спасай, — настоящими слезами плакал старец, прижимая к впалой груди руки. — Осман пришел, нехороший осман: секим-башка делать хочет. Когда верблюд дерется с лошадью, погибает ишачка. Мы бедный ишачка! Ваша казачка добрый... Мы к тебе, сердар, беги... Ля иллаха илля аллаху! — затрясся старик, а турки уже вертелись кругом под лошадиными брюхами...

Карабанову стало жаль бедных крестьян. Тем более они так искреннее плакали и клялись, что отныне признают на небесах одного лишь аллаха, а на земле только его, поручика Карабанова.

И потому, руководимый жалостью, он закричал на урядника:

— Ты что делаешь?

Но урядник уже схватил старца за бороду и, свесясь с седла, отрезал эту бороду кинжалом под самый корень, швырнув ее обратно в лицо турка.

— Ах ты, скалапендра! — заорал он, давя его лошадью. — Тебя «добрый казачка» спасай, а ты нас под засаду ведешь?.. Так иде же старуха твоя? Иде сопляки ваши? Борода-то длинная, а врать, старик, не умеешь...

Карабанов все понял:

— Дениска, бери в нагайки!..

И взяли: погнали перед собой, стегая по согнутым спинам; улюлюкая и гикая, ворвались в аул, и турецкий отряд повернул в горы, саданув лишь для острастки пачку выстрелов...

— По буйволу возьмем! — сказал Трехжонный, крутясь на своем жеребце по площади. — Так и знайте: за вашу подлость — по буйволу. С каждого дыма!..

— Во, ханье поганое! — высморкался в кулак Дениска, вытирая ладонь о лохматую гриву своего Беса. — Под западню хотели подвести нашего брата? И никакой хультуры...

В гневе он подскочил к сакле старейшины аула, хватил шашкой по мертвым окнам: дзинь, — полетели стекла, и еще раз — дзинь!

Болталось тряпье на веревке, и веревку срезал Дениска; потом ведро пустое подцепил на шашку, вскинул кверху — звяк, и разрубил его на лету...

— Ожогин! — крикнул Карабанов, тяжело дыша от волнения. — Перестань. Вот ты у меня сейчас нагайки тоже схлопочешь... не хуже турка!

— А што, ваше благородье, — обиделся казак. — Уже и пошалить нельзя... Попадись мы им, так наших-то голов сколько бы покатилось?..

На рассвете (чужой рассвет, он призрачный и жуткий) всадники поднялись на высокую гору. Перед ними, рассеченный надвое узкой рекою, разбросанный среди скал и садов, открылся затаенный турецкий город. Дома лепились по уступам, так что крыша одного была двором дома соседнего, и уже паслись на крышах козы, но вокруг стояла тишина, и цветные мечети величаво вперяли столбы минаретов в чистое утреннее небо.

— Вон и крепость сама, ваше благородие, — подсказал урядник. — Видите, по-над городом стоит. Балкончики-то ишо висят над речкой...

Карабанов опустил бинокль:

— Что же будем делать?

— Городишко брать сейчас надобно, — посоветовал Трехжонный. — Пока народец ихний не проснулся. А коли потом въедешь, так людишки выпрут на улицы, где и двум собакам без драки не разойтись, — тогда сотне, ваше благородие, идти в строю тесно будет.

Карабанов нервно крутился в седле:

— Спроси казаков, урядник, что они думают?

Трехжонный повернулся в седле, засмеялся:

— Станишные, его благородие знать хочет: не жалко ли вам невестушек да лапушек своих ненаглядных?

— Куды там! — резко подмахал Дениска, как всегда кстати. — Ежели трусить, так невеста в девках помрет.

— А ежели и убьют меня, — закончил старый Егорыч, — так слава те, господи, хоть со своей язвой развяжусь...

В полной тишине, выровняв пики и гордо подбоченясь, въехала сотня в пустынный город. Ветви деревьев хлестали по лицам.

Звенели струи родниковой воды, падавшие с гор в каменные корыта.

Бродячие собаки, спавшие в пыли посреди дороги, лениво вставали, уступая коннице.

Но всем своим существом, всей спиною, грудью и затылком Карабанов чувствовал, как из каждой щели за ними следят чьи-то недобрые глаза. И эти невидимые взгляды казались ему страшнее винтовочных выстрелов.

А тишина давила, было в ней что-то нехорошее и мучительное, и, чтобы разрушить ее одним разом, поручик сказал:

— Братцы, давайте песню!

— Какую? Мы могим.

— Самую громкую, — ответил Карабанов.

5

Восточный город не представляет прелести, ибо города Востока (в том числе и Константинополь) кажутся прекрасными, пока вы не оказались в их пределах...
П. А. Чихачев. Письма о Турции

Баязет вроде уже смирился со своей участью. И когда Штоквиц въехал в город, по улицам расхаживали чалмоносцы, в духанах шумели жаровни, из кофейных лавок тянуло вонью и привычным дымом, брадобреи в цирюльных мылили правоверным головы. Правда, из женщин показывались только армянки, жены же турок глядели на казаков лишь из древных щелей, дивясь неслыханной смелости армянок.

Въехав на площадь майдана, Штоквиц прокричал наугад:

— Ключ! Мне нужен ключ от ворот Баязета...

Несколько минут ожидания — и ему принесли ключ. Посмеиваясь, он сунул его за голенище сапога. Баязет, таким образом, пал перед русскими знаменами без пролития капли крови...

Ворота дворца-цитадели с тяжким скрежетом распахнулись, и над башнями древнего замка взвилось русское знамя. Громыхнули с бастионов орудия, салютуя флагу, и тут все заметили, насколько чудовищен и страшен был этот гром. Котловина Баязета, словно кратер вулкана, подбросила гул залпов к небу, и он, растекаясь по окрестным ущельям, вдруг возвратился назад, повторенный трижды далеким эхом.

— Черт возьми, — вздрогнул Потресов, — какая удивительная акустика в этой дыре. Словно в хорошем театре!

— Да, — согласился Клюгенау, — только актерам трудно играть на такой сцене: мозг уже плавится от жары, а до развязки действия еще далеко.

— Ничего, господа, — скупо поддержал разговор Некрасов. — Актеры в белых рубахах свою роль знают. Лишь бы не подкачали наши тифлисские режиссеры...

Ватнин достал широкий платок, вытер обильный пот, бегущий со лба, сказал:

— Сейчас бы огурца соленого! Да квасу...

Турки поднесли полковнику Хвощинскому в дар от мусульман Баязета: гуся — тощего, уже общипанного, в синих противных пупырышках. Но поднесли они его с величавыми жестами, на богатом подносе, и полковник его принял.

— Что это значит? — удивился Некрасов. — Такого гуся и собака жрать не станет.

— Не спорьте, капитан, здешние собаки неразборчивы. Но этим подношением турки хотят сказать, что они так же жалки и тощи от бедности, как этот поганый гусь. Однако мне уже известно через лазутчиков, что они заведомо до нашего прихода попрятали все свои богатства у христиан-грегорианцев и католиков в армянском квартале.

Проезжая мимо мечети, Хвощинский обратил внимание на множество висячих замков, начиная от крохотных и кончая громадными скобами, какими в России купцы замыкают на ночь лабазы. Замки покрылись густым слоем ржавчины, некоторые висели уже, наверное, столетиями, и это заинтересовало полковника.

— Аллах велик, — пояснил ему один эфенди на майдане. — Хозяин замка, если не помрет в ожидании, то когда-нибудь увидит замок свой открытым. Значит, свершилось чудо и теперь исполнятся его желания...

Никита Семенович махнул нагайкой:

— Чудо свершится сегодня: каждый может подавать мне прошение, и мы исполним его желания, разрешим все обиды!..

Бурная река, вырываясь из мрачного ущелья, огибала шумную площадь обширного майдана. Вода в реке была мутна, стремительна и певуча; доктор Сивицкий сразу же велел очищать ее квасцами и сдабривать лимонной кислотою во избежание заразы. Сразу выяснилось, что в реке много рыбы, которую казаки уже начали ловить, как выразился Штоквиц, «своими портками! «

Клюгенау познаниями из области истории и фортификации разрушал легкое романтическое настроение других офицеров.

— Вы смеетесь, господа, называя меня поэтом, — говорил он, — но вы сами поэты, если ожидаете увидеть перед собой сказочный замок. Исхак-паша, создавший Баязет, держал из-за его стен когда-то в своих руках весь Курдистан. Но его внук, Баллул-паша, больше уделял внимания гарему, и султан Абдул-Меджид выгнал его из Баязета в Хассан-Кале. Сейчас мы увидим Баязет на том же уровне инженерного искусства, как во времена Суворова и Румянцева. Крепости Карса и Эрзерума имели постоянный технический надзор за ними французов и англичан. Баязет — уже не крепость.

Сложенная из ровных глыб красного и белого камня, цитадель Баязета манила каждого своими распахнутыми воротами. И вот, под мерный рокот барабанов, проплыли под сводами расчехленные знамена пехоты, штандарты конницы и казачьи значки. Потом, в окружении строгих часовых, покатилась в крепость повозка с денежным ящиком, в котором, перевязанные крест-накрест, намертво засургученные, лежали кожаные мешки с русским золотом (война с Турцией требует золота для подкупов не менее свинца для пуль)..

* * *

Напрасно офицеры пытались отговорить Хвощинского: в первый же день занятия Баязета он велел денщику собрать белье и отправился в туземную баню. Голый среди голых, щедро расплатившись с теллаками, мывшими его, он сразу дал понять жителям Баязета, что его пребывание здесь не случайно. А ночью ездил по трущобам города, как визитер-рунд, и проверял караулы; впереди него шел только один казак с фонарем, и более не было никакой охраны.

— Так и надобно покорять турок, — говорил полковник своим офицерам. — Покажи ему, что ты его боишься, — и ты пропал...

Началась славная деятельность командира баязетского гарнизона. Скинув мундир, Никита Семенович приказывал, диктовал, вынашивал планы диспозиций. Под открытым небом, во дворе крепости, он велел поставить несколько столов и оттоманку. Переходя от одного стола к другому, перелистывая бумаги и поучая офицеров, он быстро уставал и тогда ложился навзничь, подогнув больные ноги.

Если он приказывал что-либо, то непременно стоя, просто разговаривал или выспрашивал — опять лежа. Первые двое суток он почти не спал и не обедал: возьмет кусок хлеба, сжует его; о посуде не заботился, где-нибудь увидит стакан — и пьет из него.

— Ну и старик! — удивлялся Некрасов. — Я бы так не смог...

Если бы Хвощинский был придворным, из него получился бы ловкий интриган: он как никто умел ощутить момент, когда следует пожать руку ротного писаря, обалдевшего от такого почета, и когда надо отвернуться от офицера, запоздавшего на развод. Полковник хорошо понимал также, кому можно дать две-три награды, а кому достаточно и одной. По утрам полковник любил, чтобы офицеры приходили к нему поздороваться; он также любил, чтобы его спросили о больной ноге, но это были мелочи простительного тщеславия, которое не могло вредить никому...

В подвалах Баязета, глубоко под землей, вездесущий барон Клюгенау отыскал старинную русскую мортиру и два человеческих скелета в обрывках мундиров начала века. Расклепав на костях цепи, он велел вытащить прах безымянных узников наружу; на запястьях одного скелета были видны застарелые фонтанели (видать, вояка был бывалый). Из подвала извлекли также гусарскую ташку с полусгнившим вензелем и обгрызенный крысами том «Отечественных записок» за 1818 год.

Останки русских воинов были закопаны на вершине высокого холма под громадным явором, в дупле которого свободно разместилась канцелярия эриванской милиции; это были первые могилы в Баязете, но не последние, и вскоре холм стали называть Холмом Чести...

Понемному люди пригляделись к Баязету внимательнее. Лица город не имел, — во всяком случае, так казалось многим поначалу.

Но оно было.

Близость границы, загороженной редкими кордонами, мстительные кровавые нравы, подогретые проповедями имамов о том, что война с гяурами нужна аллаху, междоусобная резня, при которой вспарываются животы грудными младенцам, и, наконец, поставленный ребром динар контрабандиста — все это отпечатлелось на облике города. Даже дома в нем лепились по крутым карнизам, ибо главной заботой баязетца было сделать свой дом неприступным, чтобы отсидеться с семейством в осаде.

А между кривых и грязных улиц кисли вонючие канавы, заваленные червивой падалью, узкие окошки гаремов были выведены на задние дворы, где чахли жалкие деревца, и оттуда по вечерам доносились завывания зурны и монотонные песни тоскующих затворниц.

В Баязете еще ходили старинные русские четвертаки и полтины, турецкие же деньги наполовину были фальшивыми — вещественные доказательства былых войн России с Турцией и полной финансовой разрухи в Блистательной Порте. Медная монета у турок была перечеканена тоже из русских пятаков и копеек: профиль Екатерины II отчетливо проглядывал из-под вензеля султана Абдул-Меджида.

Однако солдаты быстро научились считать на куруши (пиастры) и туманы, хотя объяснить падение курса русского рубля они все же не могли.

— Вишь ты, народец какой бедный, — рассуждали в гарнизоне. — За мой-то рубль даже сполна заплатить не может. Двадцать пиастров и отвалил всего. Да и откуда им взять-то, голодранцам!

Земли не пашут, одною войной и живут, нехристи...

Сажень дров в Баязете стоила двадцать — тридцать рублей.

Женщина стоила гораздо дешевле. И совсем за бесценок шла на рынке жизни и смерти кровь человеческая!..

Уже на второй день по вступлении в крепость полковник Хвощинский велел устроить прием для знатных жителей города.

Баязетский паша успел все-таки вывезти свой гарем, но бежал столь поспешно, что оставил в городе несколько красивых мальчиков, без которых не может обходиться богатый турок. Не успели бежать, помимо купцов и духовенства, даже некоторые султанские чиновники: мудир — начальник полиции, каймакам — глаза уезда и мюльтезим — сборщик налогов.

Время обеда Никита Семенович назначил на шесть часов вечера.

Но когда офицеры явились в парадный шатер, разбитый перед валом крепости, Клюгенау жестоко высмеял их точность:

— Господа, вы разве настолько голодны? Приезжать к столу в назначенный час — верх бестактности по восточным обычаям. Идите обратно по казармам и возвращайтесь хотя бы через час. Чем важнее гость, тем дольше он должен заставить хозяев поджидать себя...

Чтобы не ударить лицом в грязь, офицеры опоздали на целых полтора часа и опять были первыми. Но вскоре показались и гости, окруженные толпою слуг, которые несли за ними мягкие сиденья, тазы, опахала и неизбежные кальяны. Когда гости прошли в шатер, только тогда — не раньше! — перед ними появился Хвощинский.

В краткой речи он сказал о благородстве целей, которые преследует Россия в этой войне за освобождение болгар, обещал жителям Баязета спокойствие и защиту.

В продолжение своей речи Хвощинский сидел перед турками на стуле, а они слушали его стоя. Мало того: на почетное место, как раз напротив старшего эфенди, он посадил прапорщика Латышева (как смеялись потом, за его отменную скромность). Однако в ответной речи мюльтезим Баязета, неряшливый старик с уродливым шрамом на черепе, сказал примерно следующее:

— Мы, слава аллаху, не напрасно прожили свою жизнь, ибо под старость имеем счастье созерцать тот божественный свет, который исходит от лица прекрасного Хвощин-паши, а это самое большое удовольствие из всех удовольствий, какие могут быть известны правоверному.

Гостей оделили богатыми подарками (особенно радовали турок русские меха), после чего пригласили к столу. Усаживаясь рядом с кадием, Некрасов спросил его:

— Скажите, почему вы не защищали Баязет?

Хитрый судья ответил не сразу:

— Каре знаменит у нас крепостью своих стен, Эрзерум — храбростью жителей, а Баязет славен хорошенькими женщинами. Какой же вы хотели от нашего города зашиты?..

Сначала подали чай в маленьких чашечках. Потом денщики-мусульмане, одетые в новые мундиры, внесли на подносе громадную гору белоснежного риса, напоминающую по форме очертания Арарата, в вершину которого был воткнут русский флажок, и это, видно, опечалило турок.

— Да, скоро конец вселенной, — печально завздыхали турки и, вконец отчаявшись, стали есть рис не руками, а вилками.

На столе появились ароматные приправы-хируши.

Облитые миндальным соусом фазаны, варенные в меду цыплята, и, наконец, как лакомство, подали тушеное мясо новорожденного теленка.

— Просто жаль все это пахтать без водки, — огорчился Ватнин и незаметно куда-то вышел; за ним под каким-то предлогом ненадолго удалился Штоквиц, следом потянулись поодиночке и остальные.

Глаза гостей уже затуманились от сытости, они быстро облизывали пальцы, масло стекало с их подбородков на дареные меха и халаты синего шелка. Но вот на столе опять быстрая смена блюд: вяленые апельсины и миндаль, обсыпанный сахаром, рахат-лукум, халва и мороженое...

На следующий же день в Баязете можно было наблюдать такую картину: по улицам пылили стада овец, турки таскали узлы, громыхали арбы, груженные домашним скарбом, — это мусульмане, убедясь в безопасности, разбирали обратно по своим домам имущество, спрятанное у армян и евреев.

Иногда слышались признания такого рода:

— Спасибо тебе, Марук, — кланялся турок армянину. — Ты сделал добро мне, и я отплачу тебе. Вот скоро придет Фаик-паша и вас будут грабить. Но ты не бойся, Марук: я тоже приму твое добро в своем доме!

В этом зловещем «скоро» было что-то странное, во что не хотелось верить.

6

Некрасов не выдерживал, как правило, первым.

— Восточная нега, — говорил он, устраиваю возню в потемках. — Карафины с благовонными мастиками и страстные жены в шальварах... Фонтаны и кальяны! Минареты и шербеты! Одалиски и сосиски!.. О-о, господа проклятые поэты! Доколе же вы будете обманывать бедных обывателей? Нет, я больше не могу — пойду спать на крышу...

Забрав одеяло с подушкой, он уходил. За ним поднимался Штоквиц и, зажигая свечи, освещал офицерскую казарму. Совершая быстрые перестроения, клопы целыми легионами спешно покидали поля кровавых битв. Однако на смену им с воинственным шуршанием выползали неорганизованные толпы тараканов. Варварские набеги продолжали всю ночь; из жуткого мрака, озаряемого пламенем спичек, раздавались вопли истязуемых, и к рассвету в казарме оставался один лишь барон Клюгенау, который уверял, что его «никто не кусает».

— Вам, казакам-то, на Зангезуре да в палатках хорошо, — позавидовал как-то Евдокимов. — А знаете ли вы, что значит красить стены? Если не знаете, то пойдемте — я вам покажу.

В турецкой пограничной казарме, где разместились солдаты Крымского батальона, одна стенка была грязно-бурого цвета: это осатаневшие от бессоницы солдаты били клопов каблуками.

— До потолка догоним! — убежденно заявил фельдфебель. — Пущай нехристи радуются, что у них даже стены в русской крови...

Впрочем, солдаты, размещенные в крепости и казармах, еще были счастливы. Хуже было поселенным в домах местных обывателей. Под одной крышей с людьми ютились буйволы, лошади и овцы. Бывало и так, что внизу мычали коровы, а наверху селился знатный эфенди со своими женами. Испарения животных и жестокий смрад нечистот поднимались кверху, удушая спящих солдат...

Но это были лишь мелочи, на которые тогда старались не обращать внимания. Самое главное — Баязет был взят, русский флаг развевался над фасами древней крепости. Постепенно даже турецкие названия исчезли с языка: Ватнищево, могильный Холм Чести, штабная Некрасовка, бивуак Исмаилка, а склады саперного имущества и телеграфных столбов, заведенных Клюгенау, солдаты прозвали даже обидно для барона — Клюшкина будка.

С Теперизского перевала вернулась карабановская сотня. Под вопли муэдзинов, кричавших свой «эзан», на перекрестке дорог, возле мусульманского кладбища, солдаты играли в чехарду и городки. Гарнизонный оркестр, разместясь на крыше караван-сарая, пугал правоверных шустрыми мазурками, вальсами Штрауса и «Камаринской» Глинки.

— С ума вы тут посходили, что ли? — сказал Карабанов, одичавший после пустыни, и потрогал давно не бритую, впалую от усталости щеку: он не узнал Баязета...

Казаки спешивались. Лошади после перехода были утомлены до такой степени, что некоторые из них даже садились на задние ноги, подобно собакам, издавая при этом стон, похожий на тихий вой. Их не расседлывали уже несколько дней; с подпаренными и набитыми спинами они уже отказывались идти рысью и сегодня утром не могли догнать двух пеших турецких редифов.

— Что с ними? — спросил Хвощинский.

— Здравствуйте, господин полковник, — ответил Карабанов, устало покачиваясь. — Думал, что не дойдем... Дефиле крутые и кремнистые: на спусках кони упираются и теряют подковы.

— Идите спать, — разрешил полковник. — Заводите сотню прямо в крепость и где хотите, там и располагайтесь до завтра. А то смотреть на вас и то страшно...

— Спасибо, господин полковник!

Введя свою сотню внутрь цитадели, Андрей распоряжался подыскиванием конюшни для лошадей. Изможденные кони ложились на каменные плиты двора, гладко обтесанные рабами. Высохшими от усталости мордами лошади тянулись к барьеру фонтанного бассейна, они словно чуяли, что именно здесь должна быть вода.

Тут на сотню налетел откуда-то Исмаил-хан Нахичеванский, и, как видно, не совсем трезвый: от него изрядно попахивало ангеликой.

— Почему у коней хвосты не подрезаны? — набросился он на урядника Трехжонного. — Куда, вонючка, смотрел? Смотри на хвост! Совсем не такой хвост, как надо...

— А какой надо, ваше сиятельство? Хвост как хвост!

Карабанов, сплевывая тошнотную слюну, подошел к ним, чтобы прекратить этот глупый разговор.

— Светлейший хан, — сказал он с нарочитой вежливостью, — наши лошади все время под седлом. Если милиция, которой вы имеете честь командовать, и собирается показываться туркам с хвоста, то мы, наоборот, следим за гривами.

— Запомните, поручик, — ощетинился Исмаил-хан, — ваша репутация как сотника целиком зависит от лошадей.

— Запомню, — пообещал Андрей. — К сожалению, хан, наша репутация вообще очень часто зависит от скотов...

Подвернулся ему урядник.

— А тебя кой черт за язык тянет? — в гневе зашипел Карабанов. — Отвечай мне, коли спрошу. А какого ляда с ханом тебе болтать? Стой и молчи в портянку...

Поручик швырнул охапку соломы возле ног Лорда и бросился на нее головой. Закрыв глаза, Андрей еще успел подумать, что сильно изменился за эти дни; потом его вскинуло в седло и помчало куда-то, и желтые листья закружились в воздухе, и Аглая пошла к нему навстречу, еще издали протягивая руки...

— Ишь, разорался, — сказал Дениска Ожогин, когда Карабанов заснул. — Видать, полковничиха-то наша не дала ему в Игдыре, вот и блажит теперь!

— А ты откель знаешь про то? — спросил конопатый Егорыч.

— Да Сашка Лихов в разъезде был, так видел, как он в окно к ней сигал.

— Хрен с ними, — мрачно заключил урядник. — Дело господское. Да и баба она в соку — только давай. А его высокоблагородие уже не тот гвоздь. Спим, станишные. Завтра небось нашего брата опять в горы погонят...

Но на этот раз погнали не их: полковник Хвощинский решил дать казакам отдых и вывел две сотни из крепости, расположив их на постое у Зангезурских высот, чтобы оградить город с запада, куда, петляя и залезая в горы, бежала дорога через Каракилис и Алашкерт, до самого Эрзерума.

Началась жизнь палаточная — вольная. Однако если в дежурстве, то закон: после водопоя кони оседланы, мундштуки надеты, людям спать в амуниции, ружья держать в козлах. Казакам прислали из степных заводов молодых лошадей — «неуков», очень злых и норовистых. Уманские сотни сторожили от набегов баранты овец и верблюдов, неустанным гарцеванием и джигитовкой втравливали «неуков» в подседельную жизнь. И вскоре в бахвальстве носились сорвиголовы через плетни и ямы, запрыгивали ногами в седла, с хохотом брали товарища в стремя, который на полном аллюре наливал чихиря из фляги в чепурку и давал выпить наезднику.

Карабанов поначалу боялся за казаков, потом — ничего, привык.

— Только шеи себе не сверните, ухари, — просил поручик (сам же он, признавая лишь высшую школу верховой езды, от лихой джигитовки удерживался, чтобы не осрамиться).

Жизнь на высотах Зангезура была и сытнее, чем в крепости, да и Дениска Ожогин еще приворовывал для приварка. Гуртоправы — люди степные, глаз у них зоркий, как у орла-беркута. По вечерам загоняют баранту в глубокую падь, старый гуртовщик окинет стадо одним взором и сразу скажет:

— Нема одной овцы!

Станут считать — все налицо. Назавтра снова выйдет старый гуртоправ, зорко оглядит стадо и снова:

— Нема одной!..

Пересчитают — опять все.

Дениска сам однажды, будучи под хмелем, покаялся Карабанову:

— Ваше благородие, это же не воровство. Рази же мы украдем?.. Он, бес этот, даром что старый, а по глазам овец считает. Я-то, не будь дурак, одной овце, которая понаваристее, еще загодя камень на шею вяжу. Овца глаз-то на гуртовщика не подымет, он и орет тогда, что нету. А она тут, ваше благородие, в стаде. Ну, а когда уже привыкнут, что «нема одной», тут ее и кидай в котел: она уже лишняя!..

— Ну, Дениска, — не раз грозил ему Ватнин нагайкой, — быть тебе…

— ...в урядниках! — весело подхватывал Ожогин.

— В урядниках, то верно, — хмуро соглашался Ватнин. — Только в драных урядниках! Нагайку-то вот видишь?..

И, поворачивая над кострами ружейные шомпола, на которых жарились, истекая жиром, куски свежей баранины, уманцы, говорили:

— А што, братцы? Кажись, не по-собачьи живем: людьми стали...

* * *

Штоквиц с головой зарылся в свежие хрустящие газеты, пришедшие из Игдыра. Читая, он вздыхал, крепко и подолгу чесался.

— Что вы переживаете, господин капитан?

— Да тут, понимаете ли, иногда прелюбопытные вещи встречаются. Впрочем, и вранья тоже хватает...

Солдат был сух и легок, будто его изнутри выжгло. Солдат еще николаевский — такие редко сгибались. Сразу пополам сломается — и можно в гроб класть. Отшагав свое под барабаном, вернулся солдат в свое Заурядье или Калиновку (это безразлично) и остаток жизни цепко, к себе безжалостно, давай деньги копить. Вот и старость тихая под истлевшим мундиром, затуманились от времени кресты и медали. Солдат трубочки не выкурит, шкалика не опрокинет — все копит, жила бессмертная! По грошику да по копеечке, иногда и побираться пойдет — копит и копит.

Кончилось все очень странно. История об этом солдате обошла множество тогдашних газет, и потому вам известно се окончание.

Двести двадцать пять рублей (немалые деньги) отдал старый жмот на... «пользу славянского дела», а на остальные купил билет до Кишинева и вскоре появился в Сербии, где и погиб в сражении за свободу своих единокровных братьев. Казалось бы, все понятно, а с другой стороны — и не совсем...

— Да-а, — невольно призадумался Штоквиц, складывая газету. — Когда Верещагин едет к Скобелеву, — это мне объяснять не надо: он будет писать картины. Но этот... Да-а. Теперь какому-нибудь из таких и по зубам врезать — еще подумаешь: стоит ли? Может, и он дома корову с самоваром продал, чтобы в Баязет попасть!

В разговор вступил прапорщик Латышев.

— Мне вот, — сказал он, — мне... — и ткнул в себя пальцем. — Пардон, господа, но мне кажется странным... Ведь русский мужик не знает ни истории, ни географии. Единственное доступное его пониманию — это Иерусалим, а в нем гроб господень, святыня христианства, которая находится в плену у турок... Отчего же, господа, так охоч до этой войны наш мужик?

Клюгенау сидел в углу, старая шашка лежала поперек колен, косо стоптанные по камням каблуки его смешно топырились в разные стороны.

— География, — сказал он. — История... — сказал он и повторил зачем-то жест Латышева, ткнув в себя пальцем.

Бедный прапорщик смутился, заелозил по полу от смущения сапогами.

— Нет, — продолжил он, — господа, так нельзя... Мне вот непонятно. Давайте возьмем опять-таки историю и географию...

Некрасов уже собирался уходить, но задержался в дверях.

— Хорошо, — сказал штабс-капитан резко, — взяли!.. Конечно, экзамена по истории и географии нашему мужику не выдержать, и в этом, Латышев, вы безусловно правы. Но — политическая история!.. О-о, мужик ее знает, поверьте мне, на собственной шкуре. Лучше нас с вами. Да-с!.. Это его дед, это его сват, это его кумовья да шурины делали историю в турецких войнах.

Некрасов в возбуждении натянул фуражку на лоб как можно крепче, толкнул уже дверь, чтобы выйти, но снова остановился и продолжал:

— А история проста. Снимите с мужика рубаху — на груди его рубцы от ран, полученных в турецких войнах. Если не брезгуете, стащите портки с мужика, — на заднице тоже рубцы. Это уже следы тех недоимок, которые с него взыскивали розгами, когда Россия уставала от этих войн. Так вот длится двести лет. Вдумайтесь, господа: двести лет наш мужик не по карте с указкой, а собственным пузом и задом познает историю с географией! И дорогу к своим братьям славянам он хорошо знает. Не один поход туда был. Да и язык... Надо будет, так и до Киева доведет... Всего хорошего, господа!

Штоквиц тяжело посмотрел на Латышева — словно прижал его к стулу своим взглядом:

— Так-то, юноша... Кого до Киева, а кого и до Шлиссельбурга. Только уж довезет, а не доведет. На казенной троечке. По Тверской-Ямской. С бубенцами...

Некрасов уже был за дверью, и «бубенцы» Штоквица прозвенели ему в спину. Клюгенау зевнул и, прикрыв рот ладошкой, метко стрельнул глазами — на Латышева, потом на Ефрема Ивановича, не спеша поднялся и побрел нагонять Некрасова.

Карабанову оставаться в обществе сухаря-коменданта и прапорщика (которого он в душе называл не иначе как «недоносок") совсем не хотелось, и он тоже направился к выходу.

— Покидаете нас? — остановил его Штоквиц.

— С вашего разрешения. Спать пойду...

На улице за ним увязался какой-то черный лохматый козел и, тряся бородою, долго тащился следом за поручиком, о чем-то восторженно блея. Карабанов сначала его отгонял, потом плюнул, и козел сам отстал. Шел поручик на Зангезур, чтобы, зарывшись с головою в душные кошмы, спать до вечера, а вечером сыграет он с Ватниным в «дурачка», ибо есаул другой игры в карты не знал; потом опять спать ляжет, а там и утро наступит.

— Черт возьми! — остановился Андрей. — А где же гром победы, который должен раздаваться?..

А гром побед русского оружия уже раздавался, и отзвук их — по газетам и по слухам — доходил до заброшенного Баязета: форсировав широкие поймы Дуная, российская армия уже начала освобождение славянских сел и городов.

Однако же весь этот гром побед прокатывался где-то вдалеке, за горами да за морями, а Баязет продолжал томиться в знойной духоте, в неверных сплетнях шпионов и лазутчиков, в кажущемся спокойствии. В окрестностях города рыскали казачьи пикеты, часовые иногда исчезали со своих постов бесследно, будто их и не было там; только потом, по прошествии времени, чья-то вражеская рука подкидывала ночью голову часового в крепостной ров, или ловили на майдане торгаша, просившего двух баранов за шинель убитого.

— Не смущайтесь, — говорил Хвощинский молодым офицерам. — Все это в порядке вещей. Не забывайте, что это не просто война, а восточная война. Она тем и поучительна для нас с вами, что в ней никогда не бывает передышек. Держи глаза пошире, а шашку наготове...

Третьего мая вдруг зарокотали в крепости барабаны, и перед строем всего гарнизона была совершена первая публичная казнь.

На задранных кверху оглоблях санитарного фургона, заменивших виселицу, вздернули молодого муллу, который пытался разрушить водопровод, питавший цитадель, а перед этим убил двух ездовых солдат-стариков.

Перед казнью Хвощинский подошел к мулле и спросил:

— Ты зачем это делал, пес?

Мулла, не отвечая, воздел руки к небу. Ему накинули петлю на шею.

— Зачем ты убивал наших солдат?

— Меня нельзя винить в этом, — прохрипел мулла. — Это внушено мне свыше.

— Аллах, что ли, внушил тебе отрубать головы убитых?

— Но я действовал в святом восторге, — оживился мулла.

Хвощинский махнул платком:

— Вздернуть собаку...

— Не хотите ли стакан лафиту? — вежливо спросил Штоквиц и выбил доску из-под ног убийцы...

Капитан руководил повешением как комендант крепости и проделал все это настолько ловко и равнодушно, что Некрасов даже заметил ему полушутя, полусерьезно:

— Ефрем Иванович, если когда-либо меня будут вешать, я бы желал быть повешенным именно вами...

Опираясь на суковатую палку из виноградной лозы, Никита Семенович Хвощинский досмотрел казнь до конца, потом отозвал в сторону Потресова, Карабанова, Евдокимова, Некрасова и фон Клюгенау.

Офицеры проследовали за хромавшим полковником на средний двор, в круглую башню киоска, размещенного над усыпальницей ханской жены. В этом киоске стоял один стол, но стульев не было, и Хвощинский сказал:

— Садитесь, господа, по-турецки. Нам, кавказцам, к этому не привыкать...

Все уселись вдоль стены, каждый закинул правую ногу на левую. Сняв фуражки, приготовились слушать.

— Господа, — сказал Хвощинский печально, — обстановка усложняется и, во избежание нареканий на мою седую голову, если меня уже не станет, хочу сразу же поставить вас в известность сотносительно наступающих событий... Недавно через лазутчиков я установил, что турки собираются в районе Ала-Дага, готовясь к нападению на Баязет, о чем и донес в Тифлис своевременно. Вчера, господа, мне передано за верное, что близ Вана началось скопление конницы, тоже грозящей Баязету нападением, о чем я также доложил в ставку наместника, его высочества великого князя Михаила Николаевича.

Полковник подождал немного, рукой сильно и энергично, будто стряхивая усталость, потер глубокие морщины на лбу.

— К сожалению, господа, — продолжил он, — на все эти мои донесения ответа я до сих пор не удостоился. Сие мне уже знакомо: гром не грянет — мужик не перекрестится... Сейчас же я, господа, на свой страх и риск решил послать на границу с Персией отряд конной милиции Исмаил-хана, чтобы вам, казаки, — он слегка поклонился в сторону Ватнина и Карабанова, — дать заслуженный отдых. Итак, — закончил он, — не судите меня, старика. Я, со своей стороны, сделал для обороны крепости все!..

Накануне выхода на рекогносцировку Исмаил-хан исполнил сложный обряд согласно заповедям шариата: выщипал на своем теле волосы, обрезал ногти и, завязав все эти отходы в узелок, велел денщику утопить узелок в реке. Выход рекогносцировочного отряда был назначен в канун «Джума-гюню», под пятницу — самый счастливый день для всех начинаний мусульманина; уступив Исмаил-хану в этом, Хвощинский разрешил милиции отправиться в путь ночью, чтобы Исмаил-хан не мог встретить женщины, приносящей несчастье.

Офицеры провожали отряд. Выехав перед строем на своем нервном Карабахе, Исмаил-хан Нахичеванский спросил милиционеров:

— Ружья и пистолеты заряжены?

— Гай, гай, давно заряжены! — вразброд отвечали разноликие воины в нагольных полушубках и лохматых папахах.

— Чужой попадется — убить надо!

— Балла, валла, убьем, убьем!..

И они ускакали. На другой же день в Баязет въехал незнакомый чиновник и остановился в караван-сарае. Таясь от Хвощинского, он проделал беглый осмотр всего, что можно было выглядеть в крепости. Как видно, донесениям Никиты Семеновича в Тифлисе придавали мало веры и генералы решили подослать своего соглядатая.

Карабанов встретился с ним на майдане; это был молодой человек в добротном сюртуке (почему-то почтового ведомства), вертлявый и пухлый. Прицениваясь к шкуркам каракуля, он спросил поручика:

— Говорят, ваш Хвощинский не любит своих войск, не понимает русского солдатика?

— Кто это говорит?

— Ну, как же! Он ведь не делает им смотров, церемонию плац-парада всегда комкает...

— А-а, вот вы о чем! — не растерялся Андрей. — Надо признать, что я тоже недолюбливаю за это Хвощинского. А вот когда я служил в лейб-гвардии кавалергардском полку, его величество государь император через день гонял нас по корду, и все мы его обожали!..

Чиновник испуганно посмотрел на Карабанова, как на человека ненормального или же злонамеренного, которого в любом случае следует остерегаться, и торопливо пошел восвояси. И когда он шел, полушария его пухлого зада прыгали из стороны в сторону, как у гулящей девки.

— Тьфу ты, гадость! — отплюнулся Карабанов.

Хвощинский позвал к себе есаула Ватнина.

— Назар Минаевич, голубчик, — попросил его полковник, — у меня к тебе просьба: выбрось этого паршивца из гарнизона. Как угодно, любыми путями, но чтобы негодяйством в Баязете и не пахло. Да накорми лошадей для него как следует, а то в Тифлисе решат, что мы умираем тут с голоду...

Ватнин, не долго думая, почтил гостя своим высоким визитом в караван-сарае. Обычно в таких случаях принято говорить фразы вроде следующих: «Не смеем задерживать, ибо вас, наверное, ожидают с ответом». Или же — еще лучше: «Мы так рады вас видеть, закусите с дороги, а у нас уже готово обратное донесение!»

Назар Минаевич был весьма далек от подобных тонкостей: исподлобья оглядев непрошеного гостя, есаул сердито брякнул еще с порога:

— Лошади поданы!

— Лошади? А я и не просил их закладывать.

— Знать ничего не знаю. А лошади не люди: их заложили — так извольте ехать.

— То есть... Минутку! Как же это получается?

— А вот как получилось, переделывать не буду. Ежели решили себе отъезжать, милости просим. Дорога сейчас ввечеру прохладная, мух не дюже.

Мерзавчик из ставки наместника понял, что его раскусили, и на прощание стал просить только об одном: сообщить ему «что-нибудь интересное».

— Интересного мало, — заметил Ватнин. — Бабы по гаремам сидят, мужики на майдане барышничают. Мы же все больше чихирь тянем да от скуки деремся. Так что ненароком убить вас можем. Езжайте себе!..

— Да как же я поеду с пустыми руками? — опечалился мерзавчик. — - Опять же и от дам знакомых насмешки. А я для «Тифлисских ведомостей» даже статью обещал... Хоть что-нибудь, — приставал он к Ватнину, — хоть что-нибудь в доказательство дайте...

— Что-нибудь? Да вот возьмите у нашего майора мортирную бомбу. Ежели верить не станут, вы взорвите ее где-нибудь там потихоньку. Поверят...

Неуклюжую бомбу конической формы, весом в добрых четыре пуда, вкатили на телегу. Гарнизон покатывался от смеха, но чинуша был явно счастлив.

— С богом! — пожелал ему Дениска. — На всю жизнь память. Можно ее на комод заместо самовара поставить. Или же, скажем, к примеру, жену стращать. Оно же — вещь!..

Глядя вслед бешено прыгающей повозке, в которой ловкач наместника уже вступил в отчаянную борьбу с бултыхавшейся на дне ее бомбой, Ватнин удовлетворенно заметил:

— Так его!.. Кубыть, довезет, пиявица поганая. Потерять-то трудно. Чай, не иголка. Гостям показывать станет. Бабы небось визжать будут...

— А не взорвется? — спросил Клюгенау. — Надо хотя бы запал вынуть.

— С запалом покатил, — засмеялся Ватнин. — А ежели и взорвется, так и другие в Баязет не поедут за легкими крестами...

Через несколько дней отряд иррегулярной милиции Исмаил-хана вернулся в Баязет, не потеряв за время разведки ни одного человека, ибо, как объяснил хан, слезая со своего вороного Карабаха, они не встретили ни одного турка.

— Не может быть, хан! — возразил Штоквиц.

— Ни одного, — закончил подполковник, добавив: — И я доволен теперь, как заяц, за которым не гонится никакая собака.

Происходило что-то непонятное. Волнения Хвощинского оказывались напрасными. Внимательно выслушав доклад сиятельного подполковника, Никита Семенович ничего не ответил и, уйдя в свой киоск, целый день не показывался в крепости.

Невольно вспомнили о лазутчиках Хадже-Джамал-беке, и Ватнин, не долго думая, пообещал срубить ему голову.

— Тоже мне, покуначились! — бушевал он в палатке. — Никому на грош не моги верить. Все заодно! Куркули собачьи! Хотят застращать нас, чтобы мы сами из Баязета тикали... На-кось, выкуси!..

Некрасов, спокойный и рассудительный, как и следовало быть генштабисту, только пожал плечами:

— Кто его знает, господа! Может, и впрямь блажит наш старик?..

В этот день, наполненный тревогами и спорами, вестовой казак привез Карабанову письмо из Игдыра; Аглая писала ему:

«Милый мой человек!

Жду твоих писем, а ты не пишешь, противный казак на противной лошади. Мне так горько, никого нет со мною, и я плачу, — согласись, что это необычное для меня состояние.

Не умею я писать и говорить о том, что люблю тебя, но я — люблю, и очень рада, что это так хорошо. Ложусь спать, и ты со мною; ты — это я, а я — это ты, а оба мы — счастье. Как писать дальше, — не знаю; прости.

Целую, милый».

Карабанов подивился, что в письме так много знаков препинания, с которыми он издавна был не в ладах, и, улыбаясь, спрятал письмо в нагрудный карман.

Поздним вечером, при зажженных свечах, он играл со своим денщиком в шашки и лез из шкуры вон от бешенства, видя, что татарин его обыгрывает. Чтобы не проиграть совсем, Карабанов допустил некоторое легкомыслие — позволил себе стянуть у противника две шашки, явно метившие в дамки, но тут же был пойман за руку с поличным.

— Аи-аи, — сказал ему денщик, — зачем хватал черный? Черный мой шашка будет, твой шашка белый будет. Хватай белый!

— Ах ты, Чингисхан, — возмутился Карабанов, — да как ты смеешь думать, чтобы я тебе проиграл. Скажи — кто из нас умнее?

— Черный выиграет — черный умный будит. Моя черный шашка, моя выигрывал у твой белый. Моя умнее будит...

Спасло Андрея от «нашествия татар на Русь» только появление ординарца, который передал, что поручика ждет Хвощинский. Ехать с Зангезура в город не хотелось, но, поломавшись перед собой, Карабанов голословно объявил денщику о своем выигрыше и велел ему седлать Лорда...

Полковник встретил сотника странным, сразу же насторожившим Андрея вопросом.

— Как вы думаете, господин поручик, — спросил Хвощинский, не вставая и строго глядя из-под очков, — его сиятельство Исмаил-хан Нахичеванский провел разведку по конца или же нет? Отвечайте...

— Я удивлен таким вопросом, господин полковник, и не могу понять, почему вы сомневаетесь в этом.

Хвощинский медленно раскурил папиросу:

— А вот мне кажется, что хан... врет. Да! Подполковник русской службы солгал полковнику русской службы. Позор! Вы, поручик, — спросил Никита Семенович уже спокойнее, — обратили внимание на милицейских лошадей?

— Нет.

— Так вот. Лошади абсолютно свежие. Вспомните, на каких лошадях возвращаетесь вы из рекогносцировок. Ваши лошади плачут от усталости!.. Нет. Хан не мог. Он не мог сохранить лошадей. До Персии и обратно. Врет! Струсил!

Полковник встал, опираясь на палку.

— Через несколько дней, господин поручик, — приказал он строго, — на границу с Персией пойдете вы! Только не сейчас. Я знаю, что в ставке мною недовольно. Великому князь, наверное, кажется, что я все преувеличиваю. Ну, что ж, посмотрим...

Ночной мотылек влетел в киоск, закружился над лампой. Подергав плохо выбритой щекой, полковник неожиданно спросил в упор:

— Скажите, поручик: Аглая Егоровна что-нибудь пишет вам из Игдыра?

Карабанов пожал плечами, невольно следя за полетом мотылька.

— Нет. Я и не жду, господин полковник.

Хвощинский отвернулся к окну, заставленному мелкими разноцветными стеклышками, ковырнул дряблую от жары замазку.

— Вот и мне, — сказал он, — тоже ничего. Странно!..

Ярко вспыхнула лампа — это сгорел неосторожный мотылек.

— Идите, — разрешил полковник. — Вы мне больше не нужны.

7

Карабанов сквозь сон слышал пачку далеких выстрелов, потом тревожный топот и фырканье коней. Окончательно разбудил его голос Ватнина.

— Тебе бы его за волосню схватить да к седлу нагнетать покрепче, — авторитетно советовал есаул кому-то из казаков.

— Да, его схватишь, как не так, — отвечал чей-то незнакомый Карабанову голос. — У него башка напрочь обритая. Кусается, стерва...

Поручик долго выпутывал себя из кисейного полога, навешенного от мух. Сладко потягиваясь отдохнувшим телом, вышел из палатки. Назар Минаевич, босой, в деревенской рубахе, расцвеченной красным горошком, накинув на плечи офицерское пальто наопашь, гулял вдоль коновязи.

— А-а, мое почтение! — приветствовал есаул Андрея, почесывая живот под рубахой. — Очень уж ты крепко спал, будить не хотелось.

А у нас тут сшибка была...

— Что такое? Стреляли, кажется...

Ватнин рассказал, что, когда баранту погнали обратно на Зангезур с водопоя, несколько турок влезли в гурт скота и, пригнув головы, скрывая себя, пытались незаметно приблизиться к лагерю.

— Видать, казацкую жизнь посмотреть захотели, — пояснил есаул. — Эвон, лежат они...

Окруженные роем мух, невдалеке лежали трупы убитых в схватке врагов: английские кавалерийские френчи, сшитые не по росту, доходили некоторым туркам лишь до локтей, на многих штаны были надеты впереверт — назад ширинками. С десяток трофейных карабинов типа «минье» валялось тут же.

— «Сувари», — сказал Ватнин, перестав чесаться. — Это уланы турецкие. Англичане им даже седла свои дали. Только они в них сидеть не умеют!

— Что же ты не разбудил меня, Назар Минаевич? — обиделся Карабанов. — Жалко тебе было, что ли?..

Сели завтракать под открытым небом. По соседству с офицерами расположились казаки. Чинно, с присвистом и придыханием распивали чаи. Ватнин скинул с себя и рубашку. Голый по пояс, часто вытирая со лба капли пота, он домахивал уже второй котелок пшенной каши.

— Курда бояться нечего, — между делом поучал он казаков помоложе. — Он тебя выше оттого только, что чалму на башке лихо крутит. У него пистоля два-три за кушаком, и все ржавые. Хорошо, коли один стрелит! Летит он на тебя стрелою, орет при этом об аллахе своем. Иногда и матерно. Многие тут и плошают: со спины ему кажутся. Курд только и ждет этого. Теперича-то догонит тебя. Лошадка у него — да! — бойкая...

Карабанов с завистью, естественной в военном человеке, оглядывал могучую фигуру есаула. На Кавказе о Ватнине ходили легенды. Шамиль когда-то в гневе, теряя своих мюридов, назвал Ватнина «деджалом» — дьяволом; чеченцы окрестили его Буга-Назар (Назар-Силач); но был за есаулом еще один негласный титул Батман-Клыча (Богатырь с пудовым мечом)...

— Чеченцы-то, — сказал Ватнин, наевшись, — столь крепко меня уважали, что ежели сикурсирую их с казаками, то они, из почтения ко мне, почитают за лучшее повернуть обратно...

В полдень на Зангезурские высоты прибыл Хвощинский. Подробно расспросив обо всем происшедшем, полковник сказал:

— Вы меня утешили, господа. Несомненно, Фаик-паша решил прощупать нас своими «сувари». Мы оторваны от Тер-Гукасова на целых двести верст, и, конечно, Татлы-оглы-Магомет-паша, который сейчас у Зайдекана, не оставит нас в покое. Вы, казаки, внимательнее следите за окрестностями. И берегите баранту, чтобы ее не свели от вас курды. Иначе гарнизон положит зубы на полку.

А вам, Карабанов, как и договорились, придется идти на рекогносцировку. Готовьтесь...

Вскоре пришел Дениска с улыбкой от уха до уха, принес убитую им гадюку неказистого вида. Сама она серенькая, вдоль хребтинки ее — узорчатый накрап из рыжих пупырышек.

— Во, — сказал он, — девок-то чем пужать хорошо! На гулянке, к примеру, под подол сунуть. Или же просто так показать... для смеху, конечно!

— Покажь-ка и мне, сынок, — попросил Ватнин.

Дениска поднес гадину к самому носу есаула:

— Пожалте. Ежели угодно приобрести для наслаждения, за ведро чихиря вам уступаю...

Ватнин часто закрестился:

— Хосподи меня помилуй, хюрза ведь это... Земляка моего кусила однажды, так и живодеры полковые отстоять не могли... Иде взял-то?

— А эвон, туточки, — ответил Ожогин. — Там «сувари» валяются, так она, подлая, баранкой около них свертелась. Лежит на солнце и греется...

Андрею все это надоело, и он пошел в город, чтобы попросить Сивицкого приблизить очередь для его сотни на окуривание белья в серных банях-шкафах. Довод для этого уже есть: мол, скоро опять на рекогносцировку.

На берегу реки встретил своего денщика, мусолившего, стоя на корточках, какие-то рубахи. Обращаясь ко всему, что проплывало мимо него по течению, татарин пел по-русски:

Маклашка, маклашка,
Ты куда плывишь?
Ты плыви на родимый сторона,
Ты скажи, маклашка,
Мой татишка, мой матишка,
Что их сынка мудрена стал:
Лопатка навоз чистит,
Худой арба песок возит,
Казачка порток стирает...

Карабанов порылся в карманах, отыскал рубль.

— На, — сказал, — можешь отослать своим «татишке» и «матишке». Небось им без тебя и жрать стало нечего...

Сивицкий принял его в своем «амбулансе», как он называл приемную, размещенную во втором этаже переднего фаса крепости.

Против него сидел в дым пьяный фельдшер Ненюков, а капитан очень вежливо просил его:

— Иди, дорогой, иди отсюда. Ко мне люди заходят, а ты здесь в таком виде... Нехорошо ведь!

Выставив пьяного за дверь, доктор сказал:

— Видели? Вот ординатор Китаевский да он, фельдшер, и все: лишь трое нас, хоть разорвись... А золотые руки, — продолжал Сивицкий о Ненюкове, — с какой легкостью накладывает турникеты и даже делает легкие операции! Пули извлекает, как семечки щелкает. Но... пьет! Однако похвальная черта в алкоголике: может намертво оборвать крепчайший запой, если требуется помощь в госпитале.

С дальновидным умыслом Карабанов утешил доктора.

— Да, — сказал он, — я слышал, что вам должны еще прислать госпожу Хвощинскую... Что же она не едет?

— Прикатит, — пообещал Сивицкий. — Только что мне толку-то с бабы? С бабы да еще с барыни?.. Кстати: хотите, покажу вам прелюбопытный документ. Что ответил мне Исмаил-хан о санитарном состоянии милицейских казарм?..

Карабанов прочел:

«Санитарных условий не имеется, а каждого заболевшего обещаю отослать в лазарет, чтобы он мог помереть на законном основании. Вчера один ни на что не жаловался, лег у мангала и скончался путем сна. Диагноз — труп».

В конце рапорта вместо подписи стоял мухур — фамильная печать, в овале которой было оттиснуто по-арабски и по-русски:

«Да текут дни по желанию моему!»

— Скажите, доктор, — даже не улыбнулся Карабанов, — можете ли вы своей властью врача засвидетельствовать идиотизм Исмаил-хана, чтобы отставить его от службы?

— Это не так просто, мой милый поручик!

— Что же будет? — спросил Карабанов.

— А будет то, что Исмаил-хан станет полковником, а потом генералом.

— Вы оптимист, доктор!

— Привык-с...

Покончив с делами в городе, поручик вернулся на Зангезур.

Ватнин писал письмо «до дому», поскрипывая перышком, как прилежный школьник.

— Ну, что? — спросил есаул.

— Да ничего. Жарко вот...

Карабанов прилег на кошму. Решил все эти дни, перед началом рекогносцировки, как можно больше спать. Однако сон не приходил.

Взял поручик гитару, лениво щипнул жидкие струны.

— Я тебе не мешаю, есаул?

— Дык играй, играй... Под музыку-то бойчее перо бежит. Ты не знаешь, как слово «откель» пишется?

— Знаю.

— Как?

— Откуда!..

— Оно, конешно, — завздыхал Ватнин. — Образованность. Нам-то и невдомек бывает, что к чему... Значит, так и писать?

— Пиши, есаул. Не ошибешься!..

Карабанов отшвырнул гитару.

— Дочке пишешь? — спросил.

— Дочке, — ответил сотник. — Выдрать бы ее надобно, да... где взять-то ее? Далече... Ох-хо-хо, — снова завздыхал есаул. — Малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки...

Закончив писать, Ватнин сказал уверенно:

— Девка хорошая. А постращать надо.

Карабанов достал папиросницу:

— Давай-ка сотник: па...

— ...трон! — согласился Ватнин перекурить.

Потом есаул сказал поручику:

— Ноги сходить бы вымыть. Да лень вроде...

Вбежал казак:

— Ваши добродья, эвон... турки или курды, сука их разберет. Скачут сюды... Сейчас баранту хотели с горы угнать, да мы отстояли!

Вдоль нежно-зеленого отрога, верстах в двух от лагеря скакали всадники. Их было немного — сотня или полторы, но они удивили Карабанова живостью и проворством своих лошадей.

Вот противник разделился, распался на два крыла. Впереди скакали отборные горцы-наездники — лезгинские и чеченские князья со своими телохранителями-узденями. Изменники, удравшие к султану из России, держали при себе мулл — это было видно по их одеянию.

— Ги... ги... ги! — кричали казаки, заскакивая в седла, и понеслись наперерез быстрым марш-маршем.

Карабанова охватил восторг; никнут под копытом высокие травы, ветер раздувает и относит назад полы сюртука, подбитого легким шелком...

Вот фланкеры опрокинули пики, привстали в седлах. Ватнин врезался с казаками в гущу вражьей своры и уже напоил свою шашку кровью.

— Назар-паша! — кричат муллы, как бы отзывая Ватнина в сторону; но есаул, не отвлекаясь, перехватил на разлете фланкеров и направил казаков в обхват...

— Мой! — решил Карабанов, когда увидел, что прямо на него скачет одинокий всадник в богатом одеянии и, еще издали улыбаясь поручику, спокойно разминает руку перед схваткой...

— Эй, казак! — позвал его князь. — Ты вот так умеешь?

Карабанов не успел опомниться, как мимо него, скользнув по лею колена, сабля врага обрубила повод: править Лордом уже нельзя.

— А вот так умеешь? — снова расхохотался князь, и выстрел грянул в упор, откуда-то из-под локтя врага: пуля сплющила пуговицу и, обессилев, резанула вдоль груди, распоров сюртук поручика.

— Ну, что, гяур? — спросил черкес, подъезжая ближе. — Сейчас помирать будешь?

Лорд, повинуясь инстинкту драчливости, рванул седока прямо на вражьего всадника, грудью ударил его кобылу, и она с ржаньем присела задом к земле.

— Лошадь-то у тебя богатая! — заметил черкес, и две сабли скрестились...

Скрестились...

Карабанов встретил первый удар и сразу понял, что вот сейчас его убьют. Это дикарь: он его просто раскромсает. Клинок врага слоил и резал воздух над головой.

Черкес играл своей саблей, как жонглер: сплошная яркая дуга звенела над поручиком, и Андрей едва успевал вскинуть шашкой, как она снова отлетала далеко в сторону, отбитая, отбитая и еще раз отбитая.

Тот курд, которого он убил на Араксе, — сущий ребенок перед этим противником, тогда была лишь игра, а сейчас — битва!

— Ты хуже женщины, — смеялся черкес. — Зачем, дурак, не бежал?.. Зачем дальше ехал?..

Карабанов жаждал лишь мгновения передышки. Чтобы оправиться от натиска врага. Чтобы самому нанести ответный удар.

Но его шашка снова — в который раз — отлетала напрочь, опять отбитая, отбитая и еще раз отбитая...

«Хотя бы один удар. Полжизни за удар».

Но кольцо стали, сверкающей над ним, разрасталось все шире и шире, и поручик, не видя исхода, уже прощаясь с жизнью, крикнул:

— Да обожди ты!

— Что? — спросил черкес, отведя руку.

— А ничего, — ответил Андрей.

Вся ярость, вся горечь поражения сошлись в клинке, и поручик послал клинок вперед. Папаха на голове врага вдруг распахнулась, словно раскрыли большую мошну: жаром и нехорошим духом швырнуло Андрею прямо в лицо...

Он держал в руке только эфес, — клинок, разломанный и жалкий, лежал в траве. А к нему уже скакали еще трое всадников.

Андрей пинками колен и ударами кулаков направил жеребца прочь.

Но у красавцев всегда дурные характеры — так же было и с Лордом: он мог перескочить пропасть, но вдруг заупрямился переходить через ручей...

«Пешего не зарубят», — пронеслось в голове, и Карабанов уже вынимал ногу из стремени, чтобы благородно, по всем правилам военного этикета, сдаться в плен, когда за спиной раздался голос Егорыча:

— Батюшка! Погодь малость... мы здеся!..

Перепрыгнув ручей, Карабанов уже не ввязывался в побоище.

Видел только, что его казаки осатанели совсем. В запале схватки, беспощадны и жестоки, они — на глазах Андрея, по трое на одного — тут же обтесали черкесов шашками чуть ли не до самых костей.

Карабанов избил своего Лорда и, поникший от стыда, вернулся в палатку. Ватнин пришел не сразу: поставил в угол свою шашку, деловито вынул занозу из босой пятки и, крякнув, спросил в упор, словно выстрелил:

— Ну, съел арбуза?.. То-то, брат поручик, не след тебе в такую живодерню одному соваться... Хорошо, что мой вахмистр увидел тебя да подмогу послал. А так — эх, и похоронили бы мы тебя, Елисеич, за милую душу! Холм Чести видел? Вот на самой макушке и закопали бы...

Есаул подумал и добавил:

— Крест бы поставили. Ну, что там еще?.. Да все, кажется!..

«Далеко мне до Ватнина», — подумал Андрей с доброй завистью и, подойдя к сотнику, поцеловал его в потный лоб.

8

Лето было жарким в этом году...

Фургоны и артиллерийские повозки Хвощинский велел загнать в реку, чтобы не рассохлись колеса. Страшные сухие грозы не могли утолить палящего жара. Дождей не было, но молнии часто вонзали свои огненные зигзаги в котловины ущелий, и тогда в Баязете ощущался запах фосфора.

В одну из ночей молодой вольноопределяющийся, стоя на посту, забыл опустить штык — и был превращен молнией в пепел. Люди, не выдерживая зноя, выбегали из раскаленных казарм, но и здесь, под открытым небом, их охватывал горячий воздух и душил, как прессованная вата.

В городе появилась масса бешеных собак; однако жителям Баязета, увлеченным торгашеством и последними событиями, было явно не до них, и очумелые кабысдохи, вывалив между зубов побелевшие языки, стаями носились вдоль захламленных улиц. — Давить бы их! — сказал Карабанов. — Мне противно смотреть, как турок обходит собаку, если она лежит посреди дороги. Да и собаки-то — словно пауки: худущие, длинноногие, только живот один и есть!

— Собаки янычар боятся европейцев, — пояснил Клюгенау. — Вот смотрите, я пойду на эту псину, и она свернет с дороги!

— Не надо, барон, — удержал его Карабанов, — еще возьмет да вцепится. А я никогда не знал, что делать в таких случаях: человека отрывать от собаки или собаку отрывать от человека...

Пережидая полуденный зной, Карабанов и Клюгенау искали в эти дни спасения в тени духана. И сегодня они тоже шли в знакомую лавочку древнего караван-сарая, где окна имеют форму червонного туза (это определил Карабанов), а на крыше живет белая цапля (это установил Клюгенау).

Шли тихо. Дышали часто. Жарко было.

— Слушайте, Карабанов, — неожиданно сказал Клюгенау, — нет ли у вас денег? Не мне, поверьте, а майору Потресову: у него немалая семья, он очень нуждается. Я заложил свои часы маркитанту Ага-Мамукову, и у меня больше ничего нету.

— Ни копейки, барон, ни копейки, — признался Андрей. — Было бы — дал, конечно.

— Жаль, — опечалился прапорщик, — майор Потресов — хороший человек, я его давно знаю.

Карабанов остановился: прямо над ним, из окна балкона, забранного деревянной решеткой, с хитринкой смотрело на него совсем юное лицо гаремной затворницы. Лукаво смеясь, девушка показала офицеру розовый и острый язычок; было видно, как она борется с кем-то, кто пытается оттянуть ее от окна.

— Смотрите, барон, смотрите, — восхищенно пролепетал Карабанов, — да их там много...

Из окна, привставая на цыпочки, чтобы заглянуть через плечи подруг, смотрело уже несколько женщин. Одни жевали смолистую кеву, иные курили ароматные соломки. Карабанова поразило, что лица их были утонченно-красивы, почти европейские, белизны необыкновенной; гаремные жены делали поручику знаки, объясняя что-то на пальчиках. Одна из них, заметно постарше, бросила Андрею бледный восковой цветок и, ложась локтями на подоконник, качнула тяжелыми, как браслеты, серьгами.

— Слушайте, господин поручик, — сказала она чисто по-русски, — вы не знаете случайно, как сейчас в Петербурге — открыта Кушелевская дача или нет? Я там пела целых три года... И если встретите, то спросите графа Витгенштейна, помнит ли он Галю Фиккельмон? Это я — Галя Фиккельмон с «Минерашек», меня гвардионусы в Петербурге на руках носили...

Но вот женщины разом отшатнулись от окна, и на Карабанова угрюмо посмотрело по-бабьи сырое лицо блюстителя гаремной нравственности. Евнух сплюнул вниз и задернул окно ширмой.

— Ух и дал бы я тебе в рожу! — сказал поручик.

Офицеры прошли в лавочку духана, стены которого были убраны парижскими литографиями с изображениями юных гризеток или матросов с могучей грудью; здесь же висели вензеля султана и коллекции бритвенных ножей. Дырявые диваны были покрыты рогожками из египетских тростников.

Содержал лавочку какой-то медлительный человек с узкими подведенными глазами; в великолепной чалме, скрученной из белой кирманской шали, он сидел в углу духана, в окружении шумящих кофейников и булькающих наргиле, держа в одной руке носок туфли, а в другой янтарный мундштук.

— Перс, наверное, — решил Андрей.

— Нет, — возразил Клюгенау, — он больше похож на халдея или даже на бахтиара; видите, какой у него покатый лоб и высокий затылок.

Они пили из маленьких чашечек крепчайший кофе. Карабанов лениво щипал халву. Варенные в меду конфеты-пешмек, липли к языку; жара усиливалась. От сточной канавы, пробегавшей мимо живодерни, несло гнусной вонью.

— Я вижу, что у вас испортилось настроение, — заметил Клюгенау.

— Это пройдет, — вздохнул Карабанов. — Просто певичка с Полюстровских вод случайно назвала имя человека, которое мне было неприятно слышать.

— А-а, — догадался барон, — вы мне кое-что уже рассказывали об этой гвардейской истории. Это, кажется, тот самый граф, с которым вы отказались стреляться?

— Да, он. Но теперь я бы встал к барьеру и непременно убил бы его! — заключил Карабанов со злостью и замолчал.

Неведомый певец, под дикие завывания и визги, запел на майдане хвалебную песнь, долетавшую до офицеров, и Клюгенау почти машинально, в силу привычки, стал переводить:

— Слушайте, что он поет, Карабанов:

Нет народа умнее османлисов,
Аллах дал им все сокровища мудрости,
Бросив другим племенам крупицы разума,
Чтобы они остались верблюдами
И могли лишь служить правоверным...

— Вы слушаете, Карабанов?

— Конечно. Мне это кажется занятным.

— А дальше еще занятнее, ибо касается нас:

Если бы даже Черное море
Возмутилось чернилами,
То и моря не хватило бы,
Чтобы описать, как богата Турция,
Сколько в ней шелков и денег,
Дорогих камней и луноликих красавиц.
Все народы завидуют славе Турции,
Ее сокровищам и могуществу воинов,
И потому они пришли к нам в Баязет...

Певец издал какой-то печальный вой и замолк.

— Итак, — сказал Карабанов, опустив подбородок на эфес шашки, — я на днях ухожу... У меня будет к вам просьба, барон: если я не вернусь, напейтесь за меня хоть один раз в своей жизни.

— Я не сделаю этого, — подумав, ответил Клюгенау. — Я лучше напишу стихи на вашу смерть... Только вы, Карабанов, не погибнете. Вы — злой, а злым людям везет. Их любят женщины и не трогают собаки.

— А почему бы и вам, любезный барон, тоже не разозлиться? — улыбнулся Андрей. — Собаки бы вас боялись, а женщины — любили... А?

— Вы шутите, поручик, и ваши шутки злы. Но только не думайте, что я несчастлив — нет, я счастливее вас, ибо я люблю...

— Что?

— А вот — всё. Даже этого глупого певца на майдане. А что любите вы, Карабанов?

— Мне легче ответить вам, барон, чего я не люблю. Это застарелых долгов, пробуждения после пьянки, плохих лошадей и женщин, которые умничают в постели.

— Небогатый же у вас запасец! Вроде запаса остроумия у капитана Штоквица с его мифическим стаканом лафита.

— Но у вас, барон, нет и такого.

— Вы не поэт, Карабанов, — без обиды заметил прапорщик, — и это беднит вас. Посмотрите хотя бы на ту вон девушку, что идет с кувшином масла на голове. Посмотрите, как воздушна ее поступь, как равномерны и плавны взлеты ее рук, как грациозно изгибается ее талия.

— Семенит, — заметил Андрей, посмотрев на девушку.

— Да, — продолжал барон, — она идет шажками мелкими, как зерна бисера. Все девушки здесь ходят так осторожно, и на Востоке о такой походке даже слагают песни... Вот, слушайте:

Кэлэ, кэлэ, кэлкыд мернэм,
Коховокан, кэлкыд мернэм{4}

...

— Вы чудак, барон, и большой чудак!

— Может быть, — откликнулся Клюгенау. — Но я вижу поэзию и в этой поступи девушки. А должно быть, как она прекрасна лицом!

Девушка с кувшином на голове поравнялась с офицерами, обернулась — и оказалась отвратительной, сморщенной старухой с кривым носом и впалыми глазами.

— Ха-ха-ха! — раскатисто рассмеялся Карабанов. — Вот это фокус. Сама жизнь жестоко мстит вам, барон. Довольно фантазий!..

— Ах, все это не то... — небрежно отмахнулся Клюгенау. — Вот, например, канава; вы морщитесь, вам этот запах неприятен, и вы, может быть, вспоминаете строфу Подолинского, если только читали его когда-либо:

Нет, душистых струй Востока
Мне противен тонкий яд,
Разве б гурии пророка
Принесли свой аромат...

Ну, и так далее!.. Мне тоже, признаться, не нравится эта вонь, эти блохи в казармах и эта жарища. Только не надо юродствовать, Карабанов: с долгами можно расплатиться, похмелье пройдет, лошадь можно объездить и можно разбудить страсть в женщине. Все это не то, Карабанов, и... Хотите, я предскажу ваш конец?

— Ну? — строго нахмурился Андрей.

— Ваш конец будет случайным и нелепым. И никто, даже я, ваш покорный слуга, не напишет стихов на вашу дурацкую погибель.

— Я вас разозлил, барон?

— О нет! Мне жаль вас, Карабанов.

Столик полетел на пол, и чашки со звоном разбились. Клюгенау испуганно вскочил, отряхивая запачканный сюртук.

— Убирайся вон! — заорал Карабанов. — Немецкому шмерцу не пристало учить меня... Меня — столбового русского дворянина. Брысь отсюда, колбасник!

Хозяин лавочки, халдей или бахтиар, сожмурил свои подведенные глазки. Одни только гяуры могут шуметь так! А правоверный — нет: прощаясь с обидчиком, он бы вежливо поблагодарил его за мудрую беседу, а придя домой, как следует наточил бы свою саблю.

— Вот... мозгля! — сказал Карабанов и ударом кулака довершил разгром стола.

Хозяин лавочки пошептался с кем-то через ширму и подошел к русскому офицеру.

— Какой халва? — спросил он ласково. — Ваше благородство хочет кальян? Один кальян, два кальян?

— Неси, — повелел Андрей, — коли водки не держите, варвары!..

Когда поручик одурел и совсем уже побелевшими глазами смотрел, как бурлит в кальяне вода, перс или халдей, черт его разберет, снова подошел к нему:

— Надо успокоить свое благородство, — сказал он. — Женщин нету, но есть тайное удовольствие. Совсем маленькое...

Он провел Карабанова куда-то за ширмы, и скоро они очутились в низкой комнате без окон, затянутой толстыми коврами; несколько свечей, расставленных по углам, с трудом рассеивали полумрак.

Пахло пылью и еще чем-то неуловимым.

Карабанова, одуревшего от кальяна, клонило в тяжелый сон.

Он сел на широченную тахту, сразу утопившую его в себе, и так, в духоте, пропитанной обостренным напряжением, поручик сидел долго. Даже слишком долго, как показалось ему, и, борясь с дремотой, он уже собирался встать, чтобы уйти...

Но вдруг его слуха коснулся странный звук. Легкий и заунывный, он родился откуда-то извне и был похож на нечаянную ноту.

Андрей стряхнул оцепенение.

Перед ним стояла девушка, совершенно обнаженная, если не считать одеждой легчайшую кисею, покрывавшую ее тело.

— Зия-Зий, — шепнула девушка и ударила пальцем в бубен так осторожно, словно боялась кого-то разбудить.

— Иди сюда, — поманил он ее, и турчанка, прыгнув к нему на колени, стремительно поцеловала его и тут же гибко выкрутилась из его объятий.

— Зия-Зий, — повторила она и, вздрагивая круглыми бедрами, неслышно прошлась по кругу...

Она стала танцевать перед ним, ритмично ударяя в бубен.

Груди ее были укрыты бронзовыми чашечками, сотни мелких косичек рассыпались по маслянистым смуглым плечам.

— Довольно, — сказал он ей, — поди сюда!

Танцовщица скинула с себя кисею; налобная повязка ее, унизанная камнями, сверкнула во тьме.

— Зия-Зий! — выкрикнула она громче и ударила в бубен наотмашь.

Танец сделался стремительным. Живот ее, лоснившийся от пота, мелко вздрагивал. Она заламывала кверху руки в тяжелых медных браслетах, и привязанные к ним листки с изречениями из Корана шуршали, развевая прохладу.

— Да иди же сюда, змееныш! — Карабанов рванулся к ней с дивана, но девушка, откинув свисавший со стенки ковер, мгновенно исчезла...

И тогда Андрей заметил, что он давно не один: два турка стояли в дверях — один помоложе, другой совсем старый, и рядом с ними хозяин кофейни — бахтиар или халдей, теперь это было безразлично.

Вежливо поклонившись, они сели на диван и еще раз поклонились, прикладывая ко лбу концы пальцев.

— Ваше благородство, — наконец спросил один из них, — осталось довольно?.. Великий аллах сотворил женщину, как цветок, а мудрейший Исхак-паша построил Баязет, как венец правоверных...

Карабанов понял: к дверям уже не пробиться. Он выхватил шашку, и две сабли мгновенно обнажились перед ним. «Если что, — пронеслось в голове, — Клюгенау знает, где я, и казаки вдрызг разнесут эту лавку...»

— Убью, рвань турецкая! — заорал поручик, увидев, как подкрадывается сбоку хозяин лавочки, чтобы снять со стены кривой ятаган.

Извернувшись, он рубанул клинком под коленки сзади, рассек сухожилья — и тот уже не поднимался, только ползал по коврам.

«Вот еще бы второго поддеть!» — думалось все время. Карабанов никогда не ощущал в себе такой страшной силы и ярости. Одним взмахом клинка разбросав перед собой сабли, ударил молодого турка сапогом в живот — тот отлетел к дивану. Рука третьего уже была в крови.

— Назад! Перебью всех, как щенят!

И сам отскочил назад. Рванул ковер. Так и есть: еще одна дверь, в которую скрылась Зия-Зий. По длинным переходам караван-сарая отступал, оскалив зубы, рыча зверем, даже не оглядываясь.

Звон стоял от искристой стали.

Тесно было.

— Не подходи ближе — убью!..

Выкинул вперед шашку, и в этот же момент, рядом с его клинком, поблескивая синевой, хищно вытянулось лезвие чеченской сабли. Андрей повернулся и увидел безухую голову Хаджи-Джамал-бека.

— Пей кофе, — властно сказал лазутчик, — можешь пить шербет, ешь рахат-лукум, но зачем обижать моего друга?..

Турки отпрянули.

Андрей в бешенстве летел в кофейню, но там уже никого не было. В припадке слепой безотчетной ярости (вспомнился ему тут Дениска) рубил поручик ряды кувшинов, сметал с полок персидские, цветами писанные чашки, острые взмахи клинка — крест-накрест — рассекали навесы из хорасанских ковров.

Потом, выскочив на улицу, почти в диком вопле, созвал солдат, велел окружить дом и никого не выпускать.

— Если побегут, стреляйте, такую мать!.. — приказал он.

Но — странно! — никого не нашел, хотя обыскал весь караван-сарай. Ни одного турка. И тот, с подведенными глазами, халдеи или бахтиар, куда-то провалился. Даже Хаджи-Джамал исчез. Только в дальней потаенной каморке нашел Андрей брошенную Зия-Зий; девушка стояла перед ним, плачущая от испуга, стыдливо прикрываясь руками.

Карабанов при виде ее успокоился, втолкнул клинок в ножны.

— Меня бояться не надо, — сказал он. — У нас на Руси так заведено: с бабами не воевать, а лежачего не бить...

После встречи с Зия-Зий весь день Андрей ходил и улыбался, вспоминая подробности и того и этого, так что Ватнин даже сказал:

— С чего это ты, поручик, все жмуришься да жмуришься? Словно кот: мутовку со сметаной облизал, а теперь вспоминает...

Вечером случайно встретил Клюгенау; прапорщик сам подошел к нему и сказал:

— Мне так неудобно перед вами, так стыдно... Я ушел, а вы остались одни, и я целый день мучаюсь: хватило ли у вас денег расплатиться за все? Тем более что перед этим сказали — ни копейки у вас нету.

Андрей крепко обнял его:

— Оставим все это. Вы золотой человек. И считайте, что я согласен с вами: жизнь удивительна!.. Только скажите мне, барон, отчего вы всегда лучше других?

— Не знаю... А если это и так, то, наверное, оттого, что я-то себя считаю хуже других.

9

Деды, помню вас и я,

Испивающих ковшами
И сидящих вкруг огня
С красно-сизыми носами!..
Денис Давыдов

Ватнин сел, и дубовая лавка крякнула под ним: эк-эк-экс — тяжело, мол. Положил на стол пудовые кулаки, качнул смоляным с проседью чубом:

— Охо-хо-хо...

— Ты с чего это, Назар Минаевич? — спросил Карабанов. — Или дочку вспомнил?

— До Лизаветы ли тут! Не до нее теперича. Плохо, поручик.

— А что?

— Слухи недобрые.

— Какие же?

— Да вот сейчас мимо майдана шел, так сволочь какая-то, слышу, орет: «Урус — пропал...»

— Ну и что? — рассмеялся Карабанов.

— Да ништо. Оттащил я орателя в сторону, чтобы не всем видать было... Вот те и «што»! Опосля руки пришлось мыть. А мыла-то, сам знаешь, вторую неделю из Игдыра не шлют. Рази же это мытье? Поганство одно...

Андрей предложил ему чаю. Сотник нюхнул чашку и выплеснул содержимое на землю.

— Иди-ка ты с чаем своим!.. Не чай у тебя, а «жидкопляс» какой-то. Вот Клюгенау — тот кавказец, не тебе чета: он уж чай заварит — так заварит. Глотнешь, бывало, и Арарата не видать! А ты мне мочу верблюжью суешь...

Карабанов не обиделся. Сотник протянул мимо него могучую клешню — взял свою шашку, полученную в подарок за взятие аула Гуниб, где засел Шамиль со своими мюридами. Это была необыкновенная шашка: под рост Ватнину, сделанная для него на заказ, и богатый эфес ее доходил Карабанову почти до плеча.

И вот сотник взял эту шашку и пошел. И ни о чем его поручик не спрашивал; видел только, как забрался есаул в баранту, выбрал овцу покрупнее, взвалил себе на плечо и положил у палатки.

Потом поставил барана к себе лбом, размахнулся и...

— Ай да сотник! — услышал Андрей казацкие восторги. — От рогов до курдюка! Враз!..

Вытирая о пучок травы широченное лезвие, вернулся Ватнин в палатку, сказал дружески:

— Чай вину — брат младший... Сейчас званый банкет на двух персон закатим! Ты да я — и все. Остальных к бесу! Тем более, Елисеич, уходишь ты вскорости... Выпало тебе дело, сынок, весьма строгое! Одно слово — рекогносцировка...

Ватнин медведем ворочался в тесноте палатки, и Карабанов почти с восхищением сказал:

— Здоровый вы мужчина, Назар Минаевич! Одни кулаки чего стоят...

— То верно, — согласился есаул. — Бог не обидел. И кулаки крепкие. Однажды, в Крымскую-то, стоял я с биноклем. Пригорочек, помню, тут этакенький, а я стою, значит. Подскакал ко мне офицеришко сардинский. Сопляк ишо, но весь, как петух, в перьях. А шапка на ем — во! — Ватнин показал на аршин от головы. — Во такая шапка! Из шкуры медвежьей. И сулит пристукнуть, ежели не сдамся. Саблю-то не успеть мне выхватить. Так я кулаком его. Да вот сюда — промежду глаз! Он у меня — брык! И всё, значит...

— Что всё? — не сразу понял Карабанов.

— Да сам и могилу копал для него. Даже всплакнул, ей-пра! Сопляка-то жаль было...

Вскоре баран, распластанный и прожаренный, лежал на блюде грудою больших дымящихся кусков. Вино и кизлярку лили из турецких карафинов прямо в широкие мисы для пилава.

— Пей, поручик, твое дело строгое. Хорошо, что жены не имеешь...

Андрей много не пил — жарко было. Потом заглянул в палатку штабс-капитан Некрасов.

— Господа, поздравляю: наши войска взяли штурмом Ардаган и раскинулись по берегам легендарного Евфрата.

Его тоже посадили за стол. Налили полную. Навалили всего. Пей, мол. Ешь, мол.

— Легендарный, говоришь? — сказал Ватнин, вытирая бороду от сладкой кизлярки. — Слово ученое. Ай был я там у Евфрата твово. Девки тамошние худы больно. И сухо. И воды мало. И камень больше... Пей вот!

Некрасов засмеялся одними глазами, почтительно стал:

— Ваше здоровье, господа. — И выпил.

Потом сказал:

— Хорошо все-таки, что отказался я состоять при штате Лорис-Меликова. Уже, помимо его известного азиатского характера, я знал, что он горе-вояка: сейчас прошел за Каркамес, застрял в камышах, и теперь его идут выручать мингрельские гренадеры.

— А по мне, господа академики, — отозвался Ватнин сердито, — так хоть в дерьме по уши, только бы не в Баязете! Не могу я так без дела тухнуть, коли наши же станишные под Карсом турку рубают. Чую сердцем, что здесь и кончилась моя слава!

Карабанов, слегка охмелев, похлопал сотника по могучему плечу:

— Да обожди, Назар Минаевич, еще не одна пуля свистнет; вон послушай, что армяне-то говорят.

— Плевал я на них! — Сотник встал, стянул через голову китель, волосатым зверюгой вылез из палатки. — Эй, казаки! — гаркнул он. — Дениску сюды, песельников зови... Я гулять желаю!

Пришел Дениска Ожогин, хитро поблескивая глазами. Рубаха на нем была чистая, без пятнышка. Этаким скромником сел у входа в палатку, терпеливо ждал — когда поднесут. Ему поднесли, конечно. Он выпил. Потом песельники сели в кружок, зажали меж пальцев деревянные ложки.

— Дениска! — гаркнул Ватнин. — Про меня пой... А вы, господа, слухайте: он, подлец, песню сердцем ймает...

Грянули ложки. Тряся курдюками, шарахнулись с горушки перепуганные овцы. Дениска сделал себе сапоги гармошкой, прочувствовал себя до конца и завел:

Не с лесов дремучих
Казаки идут:
На руках могучих
Носилочки несут,
Поперек стальные
Шашки острые.

На эфтих носилочках
Есаул лежит,
В крови плавает.
Его добрый конь
В головах стоит,
Слезно плачется...

От мелькания ложек у Карабанова рябило в глазах. Потом свистнули казаки и, тряхнув нечесаными бородами, подхватили разом — всем лагерем, всем Зангезуром:

Вставай, брат хозяин,
Ай с турецкой земли
Все наши товарищи,
Все домой пошли,
А ты, брат, один
Во турецкой земле лежишь.

Вставай, брат хозяин,
Садись на меня...

Ватнин схватил Андрея в охапку, целовал в самые губы, как бабу, и слезы текли по его пыльной бороде:

— Милый ты, — кричал он, — не пропадем... Коли турка встренется, руби их в песи, круши в хузары! Все там будут... Дениска, жги!..

Но Дениску как ветром сдуло с горы. Похватав свои ложки и забыв про угощение, утекнули и остальные. Край палатки откинулся — вошел Хвощинский:

— День добрый, господа.

Все вскочили, наспех застегивая мундиры, у Ватнина выползла рубаха из штанов, он так и застыл; Карабанов делал глазами знаки денщику, чтобы запихнул подальше бутылки.

Некрасов не растерялся:

— Просим к столу, Никита Семенович.

Хвощинский отставил в сторону палку, с которой в последнее время не расставался, присел к столу и, расстегнув пуговицы мундира, отбросил его в сторону. Потом, морщась от болевших мозолей, снял сапоги и выбросил их совсем из палатки.

— Пусть проветрятся, — деловито пояснил он, — а то жарко... И вы садитесь, господа. Если угостите старика винцом, буду рад.

Ватнин так улыбнулся от радости, что борода у него стала шире ровно в два раза.

— Это мы завсегда, — сказал он, — хошь среди ночи разбуди нас... Кунаев, дай-ка сюды, неча вино под рубаху совать. Это тебе не крест святой, а слеза наша казацкая!..

— Полную? — спросил Некрасов, наполняя мису полковнику, которую татарин наскоро вытер подолом рубахи.

— Лейте полную, — разрешил Хвощинский с грустью, — сегодня грешно не выпить.

Вино разлили. Барана до прихода полковника успели съесть еще только половину.

— Ну, — сказал Хвощинский, — а теперь, господа, могу поздравить вас с новым начальником... Его высочество наместник Кавказа прислал на мой пост полковника Адама Платоновича Пацевича, — прошу, как говорится, любить и жаловать. Мне, видать, не доверяют. В Тифлисе любят реляции о победах, но им докучают мои тревожные донесения. Ну, что ж... Однако если меня не станет среди вас, господа, не забывайте, прошу, что в Баязет вы вступили под моим командованием...

Полковник поднес вино к губам, но рука у него вдруг дрогнула, и одинокая ямутная слеза медленно сползла по дряблой старческой щеке...

В этот момент Карабанов простил ему Аглаю.

10

Адам Платонович Пацевич, по собственному его признанию, так торопился попасть в Баязет, что по дороге трижды загорались оси колес в его повозке. Под вечер он прибыл в крепость, остановясь на ночлег в караван-сарае, а на следующий день началось:

— Покрасить зарядные ящики...

— Казаков с Зангезура долой!

— Заводи лошадей в каземат!..

— Куда лезете с лошадьми? Здесь госпиталь...

— Ставропольский полк, в конюшни!..

— Перевести госпиталь в мечеть!..

— Вынести вещи из мечети...

— Хоперцам выговор за унылый вид!

— Орудия развернуть на Зангезур!..

— Казакам сдать патроны свыше комплекта!..

— Внести вещи в бывший госпиталь!..

— Ах, теперь там конюшни? Да что вы говорите, хан?

— Перевести конюшни в мечеть...

— Ах, в мечети теперь госпиталь? Странно...

Устроив всю эту кутерьму, полковник Пацевич не соизволил даже посоветоваться с офицерами, которые уже освоились со своими обязанностями и хорошо изучили баязетские окрестности. Теперь ломалось и трещало все созданное за это время Хвощинским, и Никита Семенович, получив под свое начало только пехотную часть, растерянно бродил по дворцовым коридорам.

— Я не виноват, господа, — часто повторял он, словно оправдываясь. — Бог видит, что я стал пятым тузом в колоде... Сам ничего не понимаю, господа!.. Пацевич не спрашивает у меня советов и относится ко мне, словно к путеводителю по крепости!..

Новый начальник офицеров к себе для знакомства не вызывал, и доступ к нему поначалу имел лишь прапорщик Латышев, призванный к должности адъютанта. А потому каждый раз, как прапорщик появлялся в крепости, офицеры приставали к нему с расспросами:

— Ну, как? Что говорит? И вообще, каков?..

— Да вроде ничего, — успокаивал их Латышев. — Ругается пока не так чтобы очень. Только скажу я вам, несет же от него... Как из бочки худой, сил нет стоять с ним рядом. Так что, господа, близко подходить к нему при разговоре не советую. А впрочем, старик он добрый, кажется.

Карабанов к обеду в этот день запоздал; он ходил в кузницу проверять подковку лошадей, и за это время в офицерской казарме произошла одна странная сцена.

Незадолго до обеда полковник Пацевич вдруг обрадовал офицеров своим визитом:

— Хлеб-соль, господа!

— Спасибо, — вразброд ответили офицеры, не ожидавшие его появления.

— Ну, что же вы стоите? Садитесь...

Офицеры сели. Полковник Пацевич продолжал стоять, возвышаясь среди подчиненных.

— А вот и библиотечка, вижу, у вас имеется, — закивал Пацевич, подходя к шкафчику с литературой. — Нет ли у вас такой зелененькой книжечки генерала Безака?

«Зелененькой книжечки» в библиотеке не оказалось, и полковник заметно огорчился.

— Надо иметь, господа! — наставительно посоветовал он. — Каждому офицеру надо иметь. Книга для службы полезная. И сам автор — очень приятный человек. Честный человек! Чужого не возьмет. Не-ет, не возьмет, господа! И воспитание и все такое, вообще...

Офицеры обалдело смотрели полковнику в рот.

— А вы, юнкер, — обратился Пацевич к Евдокимову, — я слышал, в университете учились?

— Да, в харьковском.

— Я тоже, — заметил полковник. — Только в виленском. Прелюбопытное, скажу вам, время было... Молодость!

Потом, глянув на часы, Пацевич скромно заметил, что он привык к «адмиральскому часу».

— Мы тоже приучены! — откликнулся Ватнин и поставил перед Адамом Платоновичем штоф водки, в котором плавал красный стручок турецкого перца.

Выпивая первую рюмку и приглашая офицеров последовать его примеру, новый начальник гарнизона кстати вспомнил стишки.

— Господа, — сказал он, — вот послушайте-ка:

Нынче время не Петрово:
Адмиральский час пробьет,
А в астерии хмельного
Государь не поднесет;
В гробе спит Петр Алексеич,
При преемниках ж его
Лупят с нас за ерофеич
Шесть целковых за ведро!..

Офицеры деликатно посмеялись над стихами (одни больше, другие меньше), а Ватнин вполне серьезно заинтересовался, есть ли музыка для этих виршей, чтобы петь их в конном строю?

— Потому как, — объяснил он, — моим казакам песня понравится. Шесть не шесть, а четыре целковых дерут за ведро!

Некрасов предложил полковнику местной брынзы, сдобренной тмином. Пацевич выпил с разговорами три рюмки водки, съел полголовки сыру и, покидая офицеров, заключил:

— Время тревожное. Будем же, господа, деятельны. Как муравьи, как пчелы! На шесть часов вечера, когда спадет жара, я назначаю смотр всему гарнизону. Помните, господа: любую оплошность по службе я сочту за личное для меня оскорбление. А зелененькую книжечку генерала Безака надобно прочесть каждому из вас!

На этом свидание закончилось. Перед началом же смотра новый начальник Баязета сам пригласил к себе офицеров гарнизона. Он прятался от жары в шахской усыпальнице, глубоко под землей, и окружение его составляли: Исмаил-хан Нихичеванский, капитан Штоквиц и тот же прапорщик Вадим Латышев, как видно, страдавший от оказанной ему чести.

— До меня дошли слухи, — начал Адам Платонович, — что некоторые из вас недовольны теми изменениями во внутренней дислокации войск гарнизона, которые я совершил сегодня... Ну, ничего, господа! — утешил полковник офицеров. — Капуста, чем больше ее пересаживают, тем она лучше растет. Теперь же начнем устраиваться. Чинненько, аккуратненько. Как и положено гарнизону боевой крепости.

Карабанов, стоя в стороне, с любопытством разглядывал нового начальника. «А что, если пустить ему сейчас дым в харю?» — решил созорничать Андрей, и крепкая струя табачного дыма поплыла прямо в толстое безбровое лицо полковника.

Пацевич посмотрел на него. Очень внимательно посмотрел.

Запомнил. И ничего не сказал.

— А вот я так думаю, — гудел сотник Ватнин о своем, наболевшем, кровном, казацком. — Ежели, скажем, трава есть, — так и ладно было. А теперича, что же, лошадей нам кажинный божиный день на выпас гонять?..

«Характерец-то у тебя есть, — подумал о Пацевиче поручик Карабанов. — Вот не знаю только, как пороховой дым проглотишь: это тебе не табак!..»

Войска были построены для смотра вдоль дороги, что тянулась через майдан по берегу ручья, мимо еврейской части города.

На пегой лошаденке, в сопровождении Хвощинского и Латышева, полковник Пацевич трусил вдоль рядов пехоты и милиции: время от времени оттуда докатывалось «ура» — воронье взлетало с фасов цитадели, кружилось над кровлями и снова плавно опускалось на крыши...

Где-то на самом краю фланга к полковнику с рапортом подошел Некрасов: молнией блеснула в руке его сабля, плавно отринулась к плечу и в то же мгновение плашмя прилегла к ноге. «Ловко салютует наш академик!» — с завистью подумал Карабанов: теперь штабс-капитан отдавал Пацевичу рапорт — до казаков доносился его голос, и вот Некрасов снова отступил назад в шеренгу строя.

Карабанов, ради парада, вместо просторных чикчир сегодня натянул на себя кавалерийские рейтузы с кожаными леями. Сейчас он занимал место во главе своей дружной сотни — верхом, при шашке, тихонько приструнивая Лорда колесиком шпоры. Даже гриву жеребца он сегодня украсил цветами.

И вот наконец раздалось обрывистое, сиплое:

— Здорово, вторая сотня!

— Здрам-жлам, ваше высокоблагородие!..

А под Дениской Ожогиным арабчак горячий был — тот, что от убитого курда достался, и арабчик не привык к парадам, он на дыбы встал: ноги в белых чулках и морда тонкая, злющая.

Пацевичу арабчак приглянулся:

— Откуда у тебя такой конь? По харе вижу, что украл.

— Никак нет. Его благородие подарили.

— Кто?

— Господин поручик Карабанов. За службу!..

Пацевич не спеша подъехал к Андрею.

— Вы так богаты? — спросил он.

— О-о да, господин полковник, — небрежно ответил поручик.

— В какой, простите, губернии ваши имения? Сколько было у вашего отца душ?

— Как и у каждого человека, господин полковник, — одна. Иначе бы он и я были бессмертны!

Улыбка тронула губы Пацевича:

— Карабанов... Карабанов... Постойте, постойте, я что-то слышал... И очень рад... Только зачем это вы вздумали вплести цветы в гриву лошади? Уберите их, вы не барышня!

Карабанов ответил:

— Но откуда знать, полковник: может, эти цветы от барышни. И я хочу умереть, вдыхая их запах...

И, сказав так, он незаметно дал левой ногой шенкеля своему Лорду, — жеребец, словно ждал этого, чертом налетел на пегую кобылу; Пацевич поспешил отъехать.

Ватнинскую сотню полковник решил проверить в пешем строю, и казаки спешились не совсем охотно. Заранее зная, что сотня его без лошадей выглядит неуклюже, Назар Минаевич решил заступиться за своих «станишных».

— Мы больше ездим, — сказал он. — Ходить-то пешком и дурак сумеет.

— Помилуйте! — возмутился Пацевич. — А если случится церковный парад? Вы что же, на кобылах молиться будете? Надо, сотник, прочесть вам зелененькую книжечку генерала Безака!

— Куды нам, — ответил Ватнин, — не дюже грамотны. Мы не какие-нибудь «телегенты»...

— А вы все-таки почитайте, сотник, почитайте!

— Ладно, — смирился Ватнин, — почитаем, когда война закончится...

Зато артиллерии досталось. Пух и перья летели. Старый служака, майор Потресов, то бледнел, то наливался кровью. Стоял он неподалеку от Карабанова, держа шашку по церемониалу, и вынес все.

Что только не делал с ним Пацевич! Разбранил установку прицелов, залез с носовым платком в орудийное дуло, с руганью пытался разорвать передочную упряжь — не гнилая ли, а если гнилая, то, значит, Потресов ворует. Потом поманил пальцем канонира Постного:

— Иди-ка сюда, братец... Экий у тебя вид! Повернись задом...

Кирюха повернулся. Вид у него действительно был неказистый.

Сам он маленький, а штаны большие, и между ног свисала широченная мотня, как у запорожца. Пацевич не отказал себе в удовольствии оттянуть эту мотню еще больше. Выдрал из-под ремня рубаху, прихлопнул канониру фуражку — так, что оттопырились уши у бедного парня, и кричал издали Потресову.

— Это — вид? Это — вид солдата, майор? Почему молчите? Где вы отыскали такого шибздика?.. Если воин вышел из казармы, — вся улица должна разбежаться! А это — что?.. Его ведь даже сытая курица лапою залягает!..

Когда полковник направился дальше, Карабанов, играя желваками на бронзовых скулах, подъехал к Потресову:

— Слушайте, — сказал он, — как вы могли это стерпеть? Он вас оскорбляет, а вы — молчите?

— Эх, поручик, — ответил майор, пряча оружие в ножны, — молоды вы, не понимаете... Думаете, у старого дурака, майора Потресова, нет гордости? Да, была, мой милый... А вот вам бы в мои шестьдесят лет дослужиться до майора и тащить вот здесь (Потресов похлопал себя по жилистой шее) семейку. Восемь ртов, и все — дочери. Да рылом не вышли. Никто и не берет...

— Извините меня, майор! — Карабанов с уважением отсалютировал ему шашкой и, задумчивый, вернулся на свое место.

Из рядов милиции, при опросе жалоб и притеснений, выступил вперед грузин, дядя Вано, с листком мятой бумаги, на который он кое-как, через пень в колоду, жаловался на обиды, претерпеваемые им и его сыновьями от подполковника Исмаил-хана Нахичеванского.

— Хорошо, — пообещал добровольцу Адам Платонович, — я рассмотрю твое прошение лично. Будешь прав — взыщу с полковника, если же не прав, — велю снять с тебя штаны и прикажу твоим сыновьям так отлупцевать тебя нагайкой, что ты у меня до конца войны кровью ходить будешь.

— Подавай, подавай! — злорадно посоветовал хан; милиционер исподлобья глянул на Пацевича и, тихо ругаясь по-грузински, забрал свою жалобу обратно...

А дальше началось уже новое представление: Адам Платонович Пацевич наехал на старого гренадера Василия Хренова, который с полной ответственностью за свои благие намерения выпятился на первый план бородой и крестами.

— А ты, дед, с какого кладбища? — накинулся на него полковник. — Почему босой? Откуда кресты?

Дед — все бы ничего, но очень уж любил о себе поговорить; это-то его и погубило. Он начал обстоятельно: со службы при Ермолове ("Таких-то начальников, — добавил он, — теперича нету") и доходил уже в своем рассказе до сапог, которые он еще не получил, а почему не получил — это он сейчас расскажет...

Тут-то его и остановили.

— А-ну, — крикнул Пацевич, — вон отсюда, бродяга!

Дед покачнулся, но из строя не вышел. Хвощинский, нагнувшись к полковнику, почти выпадая из седла, что-то стал горячо толковать.

Пацевич выслушал и махнул рукой:

— Нет, не убедите... А ну, старик, пошел вон отсюда!..

За свой долгий век перевидал дед всякого. И дурное видел, и хорошего довелось посмотреть. Начальство — ладно, куда ни шло, дед устава не любил смолоду, его секли за него. Но... вот — мать-Россия, пусть даже смутная, далекая, ласковая, как память о детстве, — это он знал твердо, сердцем, и винтовка лежала на его плече как влитая.

— Никак нет, — отрезал он. — Не могим выйти. Я есть солдат. Кавалер. Мне без этого нельзя... Присяга!

Кончилось все это тем, что Пацевич приказал двум солдатам вывести Хренова из строя. И дед, загребая черными пятками бурую баязетскую пыль, поволочился куда-то между двух солдатских локтей.

Обойдя весь строй, Пацевич велел офицерам гарнизона подойти к нему и объявил в сердцах:

— За исключением казачьих сотен, все остальное плохо! Очень плохо. И все оттого, господа, что вы не озаботились заранее ознакомиться с зелененькой книжечкой генерала Безака.

Когда же смотр закончился, Карабанов сказал:

— А жаль, что не взорвалась та бомба!

— Какая?

— Да та самая, которую Ватнин сунул в телегу мерзавцу из ставки. Ведь наверняка генералы в Тифлисе больше поверили ему, нежели Хвощинскому. А нам вот и прислали... книжечку!

11

Завтра надо уходить...

Целый день провел в кузнице, где ковали лошадей, велел точить шашки, закупить овса, проверить как следует упряжь, разобрать патроны по калибрам и ненужные выбросить.

Вечером пришел с рапортом урядник:

— Все благополучно, ваше благородие. Лошади здоровы.

— А люди?

— И люди тоже...

— Послушай, балбес: сколько раз мне долбить по твоей башке, что сначала о людях, потом о лошадях!

Урядник заметно обиделся:

— Ваше благородие, пошто серчаете на меня? Я службу вот этим местом знаю...

— Задницей ты ее знаешь! — обозлился Андрей.

— И задницей тоже, — упрямо защищался урядник. — Я уже не одно седло ею протер... Потому, ежели казак захворает, — в лазарет отошлем. А за лошадь-то деньги плачены, да и начальство, случись с нею што-либо, мне же и «распеканки» нальет!

— Ладно, проваливай отсюда...

Пройдя на конюшню, где поселилась теперь его сотня, Карабанов застал казаков за странным занятием. Раздетые догола, поблескивая спинами, они с пыхтеньем натирали друг друга коровьим маслом.

В котелках, висящих над огнем, кипела какая-то вонючая бурда.

— Что это? — спросил Андрей.

— Махорку варим, — пояснил конопатый Егорыч. — Скидывайте одежонку, ваше благородие. Мазать будем. Это не больно. Зато клещ не укусит. Много народу от него в тифе слегло. Этак верст с двести пробежать отсюда, так целые деревни пусты стоят — от клеща бежали...

Карабанов и не знал, что в горной пустыне, на персидской границе, можно схватить тиф, но он поверил опыту казаков и покорно разделся. Его, как своего, не пожалели: растерли так, что он горел весь и несло от него за версту табачным духом.

— Это ничего, — утешил Егорыч, — зато теперь ни баба, ни клещ за ваше благородие не кусит...

Когда поручик проходил мимо коновязи, лошади подозрительно раздували ноздри. Андрей заметил, что Дениска Ожогин при его появлении пытается вильнуть в сторону, и он поймал его за ухо:

— Стой. А ну, сознавайся: вчера ночью овцу ты из баранты увел?

— Кто? Я?

— Ты, сукин сын. Кому же еще!

— Когда, ваше благородие? — расширив глаза, удивлялся Дениска, вставая от боли на цыпочки.

Карабанов рассмеялся:

— Ну, вот что. Врать не умеешь... Давай, тащи бок баранины и катись к черту!

Почесывя ухо, Ожогин задумался:

— Да, кажись, там еще осталось. Малость самая. От прошлого... Мне-то что? Пожалте, коли так...

Зажав под локтем здоровенный кусок мяса, завернутый в тряпицу, Карабанов прошел в крепость. У громадного бассейна первого двора, пользуясь темнотой, один солдат справлял нужду.

— Ты что, сволочь, делаешь, а?

Солдат испугался:

— Дык, ваше... Рази позволим?.. Оно сухое... Для красоты только...

— Дурак, вот воды туда напустим — сам же и пить будешь! Увижу еще раз, так я тебе красоту-то наведу нагайкой по роже!..

«Надо бы напомнить Штоквицу о бассейне», — решил он и, пригнув голову, пошел длинным темным коридором. Из узких амбразур летела душная пыль муки: это штрафные солдаты ручными жерновами мололи ячмень для пекарни. Во втором дворе, где стояли фургоны, зарядные ящики и повозки, было шумно. Солдаты чистили винтовки, в руках милиционеров, точивших сабли, визжали искристые оселки. Прошел, опираясь на костыли, раненый казак ватнинской сотни, поздоровался с поручиком. В углу, у входа в мечеть, пионеры Клюгенау сообща с артиллеристами вкатывали на аппарель толстомордую гаубицу.

«Копошится народ», — с одобрением подумал Андрей и закончил свое путешествие в тесной комнатке, исписанной затейливой арабской вязью. Потресов, сидя на мягких и толстых колбасах пороховых картузов, что-то старательно писал.

— Я мимоходом, — сказал ему поручик. — Мяса вам случайно не надо? А то мои сорванцы совсем зажрались. Лежат себе и рыгают.

— Ой, — смутился майор, — если это не в ущерб вам...

— Да берите! Какой тут разговор!..

Карабанов уже знал о непроходимой бедности Потресова, и если поначалу только удивлялся, что майор, ведая фуражом, не ворует, то теперь он даже не смел так подумать. И было обидно за человека, честно служившего сорок лет, который не может выбиться из нужды...

— Садитесь, поручик, садитесь, — услужливо суетился Потресов. — Вы знаете, я сейчас как раз пишу домой... У меня большая радость: к Дашеньке моей — она у меня самая славная — сватается один порядочный человек. Правда, он вдовец, но... И вот, посмотрите, я сейчас подсчитал. Видите?..

Это правда, что общение с Потресовым требовало своеобразной искупительной жертвы: надо было выслушать по-бабьи скрупулезные отчеты в денежных делах майора, кому он должен, сколько послал домой, сколько оставил себе, но... это не главное: майор — человек хороший и артиллерист славный!

И совсем не мимоходом зашел к нему Андрей, а по договоренности с Некрасовым, который вскоре пришел сам и привел фон Клюгенау, — требовалась голова инженера, светлая и разумная.

Начиналась беседа, она была очень нужной для всех, и майор Потресов начисто забыл о Дашеньке, схватил список своих долгов и на обратной стороне бумаги набрасывал четкие строки.

— Вот, — горячо толковал он, — аппарель заднего двора надо поднять, и это уже ваше дело, барон; тогда я ставлю гаубицу на вершину западного фаса, и... глядите, что получается, господа!

Карандаш майора лихо режет углы крепостных стен:

— Смотрите сюда. Я беру под обстрел Красные Горы — это девятьсон сажен; весь Нижний город дрожит от залпов — это две тысячи сажен; и, наконец, господа, — что самое главное, — майдан и армянские кварталы как на ладони. Далее...

— Здесь может стена не выдержать и рухнуть, — замечает Некрасов.

— Доверьте это мне, — говорит Клюгенау. — Я ее укреплю телеграфными столбами.

— Ну, а что же вы молчите, поручик?

Карабанов встает:

— Мое дело казачье: делать набеги на турок и на... Пацевича! Заготовьте чертежи, только как следует, и я заставлю его слушаться нас.

Они расходятся поздно. Андрей прощается. Майор Потресов долго жмет ему руку. Клюгенау глядит на звезды и мычит что-то неопределенное. Некрасов берет Карабанова под руку.

— Вы напрасно тогда смальчишничали, — говорит он наставительным тоном старшего. — Пускать дым ему в лицо — это ерунда, а он может вам напакостить. Вы, наверное, уже заметили, что осел лягается всегда больнее лошади. Впрочем, ладно... Вы уходите завтра?

— Да.

— Не горячитесь. Турки совсем неплохие солдаты. И на вооружении у них принят «снайдер», как и в нашей армии. Генералы в Петербурге под аркой, надеясь на штык, переменили прицелы на шестьсот шагов. Турецкие же винтовки имеют прицел на две тысячи шагов. Вы учтите это, Андрей Елисеевич.

Карабанов подошел к воротам крепости:

— А ну — отвори!

Громадные, кованные из бронзы ворота, украшенные парадными львами, медленно растворились, выпуская его в город. Поручик немного прошелся по дороге, по самому краю глубокого рва, остановился и посмотрел на звезды... «О чем это мычал Клюгенау?

Может, барону, как поэту, дано видеть такое, чего он, Карабанов, никогда не увидит?»

Звезды как звезды...

А завтра он уходит. И вдруг ему захотелось крикнуть на весь мир о чем-то, захотелось кого-нибудь обнять, прижать к самому сердцу.

— Неужели умру и я? — сказал он и, расставив руки, рухнул в траву, прижался к земле всем телом.

К нему подскочил из темноты солдат:

— Ваше благородие, что с вами?

Карабанов поднял голову:

— Ничего... Это так. Просто захотелось полежать на земле.

Устал...

* * *

Поздно вечером, когда время уже близилось к полуночи, в киоске Хвощинского долго не гас свет. Полковник, сообща со Штоквицем и Некрасовым, обсуждал неразбериху диспозиций, продиктованных Пацевичем, и говорил:

— Надо бы ему выслать разъезды конницы до Деадинского монастыря и вообще завязать дружбу с монахами. Они многое знают. Генерал Тер-Гукасов ведет себя тоже странно: он оставил нас в Баязете и тем самым словно отрекся от нас...

В дверь осторожно постучали.

— Можно, — разрешил Хвощинский.

Из темноты дверной ниши бесшумно выступила тень Хаджи-Джамал-бека; мягкие поршни-мачиши скрадывали его шаги.

— А-а, маршал ду (здравствуй), — сказал полковник.

— Маршал хиль (и ты будь здоров), — откликнулся лазутчик, стягивая папаху с лысого синеватого черепа.

— Не хабер вар? Мот аль (Что нового? Выкладывай), — и полковник кивком головы показал ему на стул.

— Пусть говорит по-русски, — заметил Штоквиц.

Хаджи-Джамал-бек, присев на краешек стула, рассказал по-русски.

— Шейхи курдов, Джелал-Эддин и Ибнадулла, свели свои таборы вместе. Стоят у Арарата с детьми, женами и скотом. Фаик-паша боится тебя, сердар. Завтра пришлет сюда, в Баязет, стрелка из гор. Хороший стрелок: как отсюда до майдана, разбивает пулей куриное яйцо. Ты, сердар, любишь по утрам караул строить. Он тебя убьет завтра...

— Откуда он будет стрелять в меня? — спросил Хвощинский.

— Не знаю. Наверное, из какой-нибудь сакли. Чтобы ты, сердар, не мог заговорить его пулю, он хвалился в Ване отлить ее из меди...

— Берекетли хабер, фикир эдерим, — сказал полковник и с удовольствием рассмеялся, обратившись к офицерам: — Прекрасная весть, подумаем...

Получив приличный «пешкеш» — пять золотых, лазутчик надвинул на череп грязную папаху и ушел.

— Вы ему верите? — спросил Штоквиц.

— Я ему верю, пока он в моих руках. Самое главное: он тебе — слово, ты ему — деньги. Тогда лазутчик постоянно взнуздан, как лошадь... Итак, господа, — продолжил Никита Семенович, — на чем же мы остановились? Ах, да! О связи со штаб-квартирой...

— Господин полковник, — остановил его Некрасов. — Сейчас есть дело поважнее; неужели же вы завтра выйдете на развод караула?

— А как же! Служба должна идти своим чередом...

Наутро весь Баязет уже знал о готовящемся покушении. Цитадель волновалась и шумела. Обыск в ближайших саклях, окружавших крепость, ничего не дал: притащили только груду ржавых ятаганов и старинные пистоли.

— Вы напрасно волнуетесь, господа, — сказал Хвощинский, натягивая перчатки. — Я уже сказал вам, что развод не отменяется... Можете подавать мне лошадь! Музыкантам прикажите сегодня играть веселее!

Развод проходил прекрасно. Амуниция и оружие горели на солдатах как никогда. Офицеры отвечали подчеркнуто громкими голосами. Слепые окна саклей таинственно чернели, и все невольно ждали зловещего выстрела.

— Прапорщик Латышев, — приказал Хвощинский, — ваша обязанность, как визитер-рундера, заключается не только в том, чтобы...

И выстрел грянул! За ним второй...

Цепь караула сломалась, из нее вырвался один солдат и рухнул под пулей возле ног Хвощинского. Это был молодой пионер из вольноопределяющихся — вчерашний студент Казанского университета; худенькая шея его тонким стеблем тянулась из жесткого воротника солдатского мундира.

— Ваше высокоблагородие, — сказал он, шепелявя и пришепетывая, — это готовилось для вас. Я же — из зависти — принял на себя. Надеюсь, вы не будете за это строги ко мне?..

Хвощинский склонился над раненым, рванул на нем рубаху: вдоль бледной груди ярко алел кровавый зигзаг от штуцерной пули.

— Что же это ты... сынок ? — И полковник заплакал.

Студента подняли и унесли. Выстрел был сделан с высоты Красных Гор, и казаки, мигом слетавшие туда, нашли только одеяло с клеймом английского производства, по которому густо ползали вши.

Развод караула был закончен как всегда.

Вольноопределяющийся умер к полудню, и на Холме Чести прибавилась еще одна могила.

— Завидую вам, полковник, — хмуро признался Штоквиц, — вот меня бы так не закрыли от пули...

12

Серым волком в поле рыщешь,

Бродишь лешим по ночам
И себе ты славы ищешь,
И несешь беду врагам...
Казачья песня, 1877 год

Карабанов проснулся: прямо на него, ощерив желтые крупные зубы, глядел провалами глазных впадин человеческий череп, а рядом вылялись осколки разбитого кувшина. Тогда он перевернулся на другой бок, и Дениска Ожогин, растопырив губы, с хрипом дохнул на него перегоревшим запахом лука и водки.

От страшной ломоты в теле поручик вставал как-то по частям.

Сначала оторвал от пола затылок, лопатки, потом поясницу. Наконец сел. Зевнул. Болела спина. Вчера, когда они добрались до этого заброшенного караван-сарая, было так темно, что, наверное, и на скорпиона лег бы — и не заметил.

— Пошел вон, — тихо сказал поручик и поддал по сухой черепушке.

Слегка погромыхивая по каменному полу, человеческая голова, когда-то полная надежд, страстей и мечтаний, откатилась в угол...

Через узкие софиты окон уже сочился пасмурный рассвет.

— Конча-ай ночевать! — подражая уряднику, крикнул Карабанов, и старый караван-сарай постепенно пробудился.

Трехжонный, в одних штанах, уже ловил воду из глубин бездонного колодца, а юнкер Евдокимов держал его за ремень, чтобы он не свалился в зияющую страшную пустоту. Подходили казаки и эриванские милиционеры, по-мужицки скребли пятернями свои вихры, строились за водою в очередь.

— Мыться запрещаю, — сказал Карабанов. — Вода только для питья. Наполните фляги...

— Кажись, зачерпнул, — густо крякнул урядник. — Держите меня, господин юнкер. Не дай-то бог, свалюсь и всех дел на этом свете не переделаю...

Ведро тянулось страшно долго. Когда ж вынули его из глубины земли, все увидели, как мечутся в воде какие-то красные жуки вроде клопов, и Андрей ударом ноги перевернул ведро — клопы запрыгали в горячем песке.

— Седлай коней, — хмуро повелел поручик. — Вечером будем на Соук-Су, там напьемся.

Всадники седлали непоеных коней. На обвалившемся балконе караван-сарая синий пустынный голубь чистил перья. Ворковал, как воркуют на родине. Вставало солнце — громадное, рыжее, проклятое. На далекой скале тонким слоем ваты лежало ночное облако.

Уже было жарко. Земля тихо потрескивала...

Юнкер Евдокимов сам напросился в эту рекогносцировку и был причислен состоять при отряде милиции. Сейчас он, взволнованный, подъехал на коне к поручику, сказал шепотком:

— Андрей Елисеевич, мне это что-то не нравится...

— Я думаю, — отозвался Карабанов, — нравиться тут нечему!

— Да нет, вы послушайте... Мои эриванцы поглотали воду с вечера и сейчас недовольны.

— Не надо было глотать с вечера. Что они — дети? Сами должны понимать, куда нас черт занес!

— Вот именно, Андрей Елисеевич, иначе-то как «чертом» они вас и не называют... Оказывается (сами проговорились), что с Исмаил-ханом они в прошлой рекогносцировке далеко от Баязета не отходили. Они уже видят своих лошадей дохлыми, а семьи свои осиротевшими.

— Хорошо, юнкер. Постройте своих всадников отдельно.

Когда взвод милиции был построен, в его рядах недосчитались трех человек. Видать, утекли еще ночью — тишком, по-абрекски.

Тряся нагайкой, Карабанов вздыбил своего жеребца перед строем:

— Умирать боитесь? Где же ваша честь? При Шамиле-то вы были куда как смелее!.. Насмерть резались! Или же теперь не знаете, за что воевать? Так я вам скажу: турок придет — хуже будет! Снова в крови будут плавать аулы!.. Запомните, — опустил Карабанов нагайку, — костьми здесь ляжем, но не уйдем, пока разведка не закончена. Поняли, мать вашу?..

Всадники тронулись. Гористая пустыня лежала перед ними. В долинах шелестели под ветром пыльные заросли ежевики. Шакалы стаями носились между камней.

— Отряд, ры-ысью! — скомандовал поручик.

Ах, если б одно деревцо! Кажется, так и обнял бы его, послушал, что напророчит тебе зеленая листва. И голубая глина режет глаза... хрустят пески под копытом... Древние развалины, словно кладбища... Просоленные русла ручьев... А длинные тени казацких пик летят и летят в раскаленном воздухе.

— Андрей Елисеевич, — сказал Евдокимов, примеривая своего жеребца к ровному бегу Лорда, — может, свернем вон в ту лощину?

— Зачем?

— Но у вас карта австрийская, а у меня британского генштаба: очень большие расхождения в рельефе и масштабе.

— Мы уже рядом с Персией, — подумав, ответил Карабанов, — недалеко от Макинского пашалыка. Как доносили лазутчики, где-то именно здесь турки и сводят курдинские таборы. Поедем!

И англичане и австрийцы врали: вместо тупика, показанного на картах, отряд въехал в чудесную прохладную долину, напоенную ароматом цветущих роз и магнолий. Громадные махаоны, трепеща крыльями, кружились над цветами. Жужжащая пчела, совсем по-родному, как в милой далекой России, с налету ударилась в лицо Карабанова, и он невольно рассмеялся, счастливый.

— Подтянись, казаки!

Уже чуялась близость человеческого жилья, отдохновенный покой, уже мерещилось хрустальное сверкание воды в запотевшей от холода фляге...

Всадники скакали долго. Час, два, три. И вдруг выплыли четкие квадраты полей, полуголые ребятишки с криками: «Христиан, христиан!» — выбежали навстречу; худые пахари с мотыгами в руках смотрели из-под руки на казаков: отряд въехал в деревню, и Карабанов невольно ужаснулся — деревня была персидской.

— Черт возьми! — растерялся он. — Может, скорее повернем?

Но Дениска уже кричал:

— Об бар? Воды нам, братцы... Об бар?

Казаки, не дожидаясь команды, спешились. В душной пыли вязли их радостные голоса.

— А ширин, об хейли хуб! — кланялся высокий старик в чалме. — Сладкая вода, хорошая...

— Хуб, отец, хуб арбаб, — гоготали казаки и своими брезентовыми ведрами сразу вычерпали половину колодца.

Вода оживила людей. Карабанов напился, протянул ведро юнкеру:

— Пейте, голубчик...

Закрыв глаза от наслаждения, Евдокимов пил долго, губы его смеялись. Потом вытер мокрый подбородок, сказал:

— Ах, вот хорошо!..

Андрей посмотрел на юношу: он был красив, румян, в меру носат, в меру глазаст, лоб имел высокий, волосы вились мелкими кудрями.

— У вас, юнкер, наверное, была красивая мать? — неожиданно сорвалось с языка Карабанова.

— Почему — была, поручик? — засмеялся Евдокимов. — Она у меня красива и сейчас. Вот, посмотрите...

Юнкер достал бумажник, перевязанный шелковой тесьмой, вынул фотографии. С одной из них на Карабанова глянули умные выразительные глаза, и эти глаза, казалось, спросили: «Разве вы сомневались?..»

— Да, красива, — согласился Андрей и, подхватив ведро, снова жадно напился. — А это кто, юнкер? — он не совсем вежливо ткнул пальцем в другую фотографию.

— Моя невеста.

— Из дворян?

— Нет, дочь священника. Сейчас она учится в Женевском университете. Когда вернется, мы поженимся. Так договорились...

Донесся глухой топот копыт, и, размахивая широкими рукавами, в конце деревни показался скачущий персидский сарбаз. Еще издали, заметив казаков, он вскинул короткое копье, закричал что-то — не то гневно, не то приветственно, — и Карабанов злобно выругался:

— Ну, юнкер, кажется, влипли! Теперь князю Горчакову хватит работы: ведь наши карты не будешь показывать дипломатам в Париже и Вене.

— Ваше благородие, — подоспел Дениска, — надо бы у персюков лепешек купить.

— Я тебе сейчас такую лепешку дам... Понимаешь ли ты, дурак, что мы наделали?

Дениска хлопал глазами — не понимал: овцу из баранты увести можно, а купить лепешку почему-то нельзя. Вот и разбери господ офицеров!

13

Сарбаз оказался вежлив.

Ласково пошипел на казаков, которые стали щупать мостолыжки его коня, он прижал руки к сердцу и сладко улыбнулся. Потом сказал, что его шах — средоточие вселенной, убежище мира и мудрости — желал бы видеть гостей в своем доме, и отказ огорчит шаха, и вода покажется ему горькой, и звезды потухнут на небе...

— Надо ехать, — неуверенно посоветовал Евдокимов, — может, так будет лучше.

Карабанов вскинул свое мускулистое тело в седло, захватил между пальцев мокрые от пота поводья.

— Едем, — решился он. — Чтоб не показалась шаху вода горькой...

Летняя резиденция макинского шаха оказалась неподалеку; она раскинулась в бледно-голубой, как старинная выцветшая акварель, глубокой лощине, по дну которой с сердитым хрюканьем пробегала река. Андрей велел казакам дать отдых лошадям, никуда не разбредаться, и вскоре перед двумя офицерами распахнулись ворота цветущего сада.

— А вы сможете, господин поручик, вести разговор с шахом?

— Думаю, что с ревнивой женщиной разговаривать труднее, — вяло улыбнулся Андрей: он устал.

— И надо обязательно снять обувь.

Карабанов даже присвистнул:

— Вот это хуже. Носков нет. А портянки... стыд и срам! Вонь...

— Как же нам быть? — спросил Евдокимов.

— А вот так, — Карабанов стянул с себя сапоги и опустил ноги в ручей. — Пойдем босиком, — сказал он.

Где-то в глубине сада звенел колокольчик.

Серхенг-полковник с лицом калмыка пришел за ними. Офицеры встали и, взяв сапоги в руки, босиком пошли во дворец. В преддверии диван-ханэ их встретили молодые красивые тюфенкчи — телохранители шаха, набранные из юношей знатных в Персии фамилий.

В руках они держали боевые топорики-теберзины, кованные из темной бронзы. Здесь, на пороге аудиенц-зала, русские офицеры оставили оружие, обувь, нагайки и — уже в сопровождении слуг-феррашей — тронулись внутрь дворца.

Макинский шах оказался благообразным старцем с длинной подкрашенной бородой темно-малинового цвета, опускавшейся до пояса. Молодые глаза его смотрели на вошедших офицеров умно и весело. Одет он был в синий шелковый халат, опушенный мехом; чалму его украшал крупный аграф из мелких дешевых рубинов, длинные ногти шаха были упрятаны в золотые наперстки.

— Селам алей-кум дустэ азиз-эмэн, — почтительно ответил макинский шах на приветствие и, естественно, спросил о цели их пути: — Куджа шума мерэвид?

Карабанов осмотрелся внимательнее. Над головой шаха висела простая (какие продаются в Петербурге за гривенник) клетка с канарейкой. Но возле окна стояла дорогая гальваническая машина. Левую стену украшал, противореча законам шариата, портрет госпожи Рекамье (неумелая копия с Давида), а справа висел портрет императора Николая I в форме Прусского кирасирского полка его имени.

И офицеры поклонились.

— Ваше высокочтимое высочество, — начал Карабанов, с ухмылкой посмотрев на раскоряченные пальцы своих ног. — Мы приносим глубокие извинения за то, что невольно, лишь благодаря случайности, вторглись в прекрасные пределы вашего пашалыка, но...

Шах качнул над головой клетку с канарейкой.

— Я понимаю, дети мои, — сказал он, и канарейка засвиристела над ним, — вы сделали это без злого умысла... Но, может быть, вас преследовали османы?

— О нет: за все время пути мы не встретили ни одного турецкого солдата.

Шах погладил бороду и посмотрел в одно зеркало, а потом в другое и засмеялся: русский сарбаз не соврал ему, он сам, видать, ищет следы османов в пустыне. Перехватив удивленный взгляд Евдокимова, устремленный на гальваническую машину, шах небрежно сказал:

— Я купил ее, когда последний раз был в Париже. А как здоровье моего друга, великого князя Михаила, и его супруги, Ольги Федоровны?

— Его и ее высочества, — входя в роль дипломата, подольстился Карабанов, — пребывают в отменном здравии и, равно постоянные в правилах своих и чувствах, уважая и любя славу вашу, будут счастливы узнать о вашей всепребывающей мудрости и бодрости.

Макинский шах угостил их обедом. На двух круглых и пресных, как еврейская маца, лепешках было положено немного рису с чем-то приторно-сладким и тягучим, как патока; отдельно поставили перед офицерами желтое хиросское вино в хрустальном карафине.

И еще дали по одной тощей зажаренной птице — это, кажется, были горные голуби.

Макинский шах говорил по-русски хотя и понятно, но скверно, и он сам незаметно перешел на французский. Карабанов обрадовался возможности поговорить на языке, который был для него почти родным с детства, и беседа сразу оживилась.

— Вы мои друзья, — сказал шах, — и я всегда останусь другом России: мой восьмой сын попал в плен к вам, но хан Барятинский вернул его мне; мой народ болел и умирал от непонятной болезни — ваш везир из Тебриза прислал в пашалык врача; мой пятнадцатый сын учится сейчас в кадетском корпусе в Петербурге и даже завел себе русскую сайгу{5}

Потом шах хлопнул в ладоши и что-то сказал. Прислужники внесли широкий ящик с влажным песком.

— Разрешаю вам приблизиться ко мне, дети мои, — повелел шах и махнул рукой, чтобы все ферраши и тюфенкчи вышли.

Когда слуги удалились, шах встал.

— Смотрите сюда, дети мои, — таинственно повелел он.

Пальцы макинского феодала вдруг забегали по песку, вкрадчиво его приминая. Все это поначалу казалось забавой, детской игрой, но не прошло и трех минут, как поручик и юнкер увидели выросший под изнеженными пальцами шаха отчетливый горный рельеф ближайшего турецкого санджака. Шах вымыл руки и, взяв тонкогорлый кувшин, плеснул водой в одну из гибких морщин среди песчаных холмов.

— Это река Соук-Су, дети мои, — сказал шах и пугливо оглянулся на двери. — Вот здесь, за перевалом Ага-Джук, конница курдов. Два табора, три табора — я не знаю. Турки — здесь... Ваши солдаты дерутся, как разъяренные барсы, но вас всего две тысячи...

Он выждал, поглядев на Карабанова; поручик согласно кивнул, — в гарнизоне Баязета их было немногим более одной тысячи, но пусть макинский шах остается в неведении.

— Турок здесь тридцать тысяч! — досказал шах. — И все на лошадях. Отсюда может прийти на горбах верблюдов легкая артиллерия — «зембурекчи». Турецкие пушкари приучены умирать на стволах орудий, но не отступать. По дороге на Ван, — продолжал шах, — движется осадная артиллерия. Орудия немецкие, из крупповской стали, а у вас только восемь пушек, и они бронзовые... Так?

Он снова посмотрел на поручика, и Карабанов снова кивнул (у Потресова было только три орудия и два ракетных станка).

— Я послал своего гонца к генералу Тер-Гукасову, — печально закончил шах, — но он не вернулся... Вам надо покинуть Баязет! Вас ждет смерть...

Стало тихо. В саду шумели деревья и нежно звенели серебряные колокольчики. Канарейка щелкала клювом по прутьям своей клетки.

— Мы очень благодарны вам, ваше высочество, — сказал Карабанов, — но из Баязета мы не уйдем.

Шах быстро разворошил песок, сравняв все горы и реки, закрыл глаза. Живот его ходил ходуном под синим халатом, пальцы быстро двигались и наперстки сверкали. Кивнув головой, он очнулся, и стал смотреть на портрет мадам Рекамье. Сатиат-ханум, которую он познал недавно, намного лучше. И шаху захотелось ее увидеть.

И заглянуть в ее детские глаза. И услышать, как она смеется. И подарить ей что-нибудь.

И шах стал думать о своем...

Офицеры вышли.

Казаков и милицию, как выяснилось, не покормили. Видать макинский шах поскупился. Им только разрешили нарвать в саду недозрелых, еще зеленых слив.

— Казаки, на-конь! — крикнул урядник, отплюнувшись косточкой сливы.

До границы их сопровождал серхенг — полковник. Рядом с неутомимым Лордом неслась его кобыла, у которой ноги, живот, хвост и грива были выкрашены хной. Желто-красные яблоки пятен делали эту кобылу как бы не настоящей, а вроде игрушечной, как фигурный тульский пряник. Проводив казаков до границы, серхенг круто осадил свою лошадь и махнул теберзином:

— Соук-Су — там!.. Сеферитан бихатир умид варэм кэ мураджаати шумара бэ селамети зиарет кунэм!..{6}

Ехали долго. Шли без мундштуков, на трензелях. Отдохнувшие лошади бежали резво. И снова закружили среди скал и ущелий, снова захрустела под копытами острая щебенка.

В одном месте поручик остановился. На солнцепеке лежал обглоданный шакалами скелет рослого человека. Ветер разносил и заметывал песком обрывки одежды. Кто он: русский?.. перс?.. турок?.. А может, тот самый гонец, которого шах посылал к генералу Тер-Гукасову? Этого теперь не узнает никто.

И, сморщившись от кислой сливы, Андрей погнал дальше.

14

Вечерело...

Запах майорана и высохших ковылей был удушлив и горек.

Стало диких коз пронеслось в отдалении.

— Ваше благородие, — сказал Егорыч, — у вас глаза помоложе: не турки ли это?

Андрей схватил бинокль: так и есть — слева, вдоль подножия горного хребта, скакали человек двадцать всадников. Вот они круто развернулись — теперь идут напересечку отряду. На длинных пиках мотаются конские хвосты, ветер относит и треплет коленкоровые юбки.

— Ваше благородие, отличиться дозвольте? — спросил Дениска, скидывая чехол с винтовки.

— Давай отличайся...

Дениска вырвался вперед. Круто осадил коня. Было видно, как он тщательно прицелился, выстрел громыхнул — и один курд полетел с лошади. Остальные рассыпались цепью, каждый вытащил из-за спины раздвижной угол; поставив эти сошки себе на колени, курды положили на них винтовки и... вжиг! — фуражка слетела с головы Карабанова.

— Подними, — сказал он ближнему казаку; тот поднял; Андрей стиснул в ладони рукоять шашки, но курды на бешеном аллюре уже скакали в сторону гор и вскоре совсем исчезли из виду.

Ехали дальше.

Слева — скалы, справа — бурный ручей, вода в котором была цвета крепкого кофе с молоком, а на другом берегу ручья — невысокая крутизна; за нею опять шла ровная, словно выструганная доска, дымчатая долина, и потом снова горы, уже Зангезурские, а за этими горами Баязет.

— Сейчас навалятся скопом, — сказал Егорыч.

Встреча с разъездом противника произошла около половины пятого. Когда появилась первая сотня турецкой конницы и начала медленно спускаться с гор, Карабанов снова раскрыл часы: было без восьми минут пять часов. За первой сотней из соседнего ущелья с гиканьем и воем вылетела вторая сотня. Потом, впереди отряда, лавиной двинулись с гор еще четыре сотни.

— Тихой рысью, — приказал Карабанов и вспомнил Аглаю: наверное, она завоет в голос, как деревенские бабы, когда узнает о его гибели.

Трехжонный бросил в рот сливу, пожевал ее и сделал испуганное лицо:

— Ваше благородие, кажись, косточку проглотил... Со мной ничего не будет?

Карабанов не сводил глаз с маневров турецкой конницы. Опытным глазом кавалериста он распознавал недочеты и промахи противника. У турок, как видно, не было никакого плана атаки, и теперь они спешно выравнивались, потом заваливали фланги обратно, а порой одна «орта» сминала другую, и тогда в их рядах получалась полная неразбериха.

— А я боюсь, — переживал урядник, щупая живот, — дерево-то из меня не вырастет, и вот ежели, к примеру, кишку порвет... Тогда как?..

И вот момент наступил.

— Сотня, — заорал Андрей исступленно, — с поворота направо... фронтально... арш!

На полном разлете рыси, вздымая каскады брызг, в мутной коричневой пене, лошади бросились в ручей; бурный поток валил их и нес на камни. Карабанов, мокрый и задыхающийся, выбрался на другой берег: за его спиной высился откос, поросший кустами, за откосом лежала равнина.

— Голубчик Евдокимов! — позвал он. — Велите сбатовать лошадей наверху, оставьте с ними коноводов; эриванцев гоните обратно к нам. Атаку будем принимать здесь!

И турки еще только продолжали перестроение, когда весь правый берег ручья уже ощетинился жесткими иглами винтовочных стволов.

— Быстрее, шевелись! — кричал Евдокимов, настегивая нагайкой по лоснящимся от воды лошадиным крупам. — Давай наверх... Коноводы, тащи их... ломай кусты!..

Лошади, вытянувшись телами, прыгали наверх; пустые стремена и брошенные поводья — в этом было что-то неестественное и жалкое; кобылы трусливо прижимались к коноводам.

И когда весь табун гуртом собрался на равнине, в толпе милиции вспыхнула отчаянная ссора; над папахами повис громкий гвалт ругани, кто-то выстрелил в небо, и вдруг — один за другим — милиционеры заскочили в седла, нахлестнули коней и поскакали в сторону синевшего вдали Зангезура, за вершинами которого лежал спасительный Баязет. Это бы еще полбеды; но, повинуясь чувству стадности, покинутые казаками кони с голосистым ржаньем вдруг тоже ринулись бежать на север — за милицейским взводом.

— Стой... стой! — заорал Евдокимов, раскидывая руки, но его тут же сшибло с ног напором лошадиных грудей, и он, перевернувшись раза три через голову, зарылся без движения в душный ковыль. Мимо него стремительно мелькали черные, рыжие и белые ноги, возле самого лица юнкера крепко молотили землю лошадиные копыта. Потом вся эта лавина — с грохотом и ржаньем, с храпом и дрожью — прокатилась дальше, и тогда Евдокимов сел.

Ощупал себя. Кажется, жив.

— Боже мой! — сказал юнкер и всхлипнул: из носу у него потекла кровь. — Все пропало... И хурджины. И кони...

Из милиции осталось три осетина — люди большого воинского достоинства — и дядя Вано Чичиашвили, старый грузин в длинном чекмене до пят. Взъерошенный и страшный, он помог Евдокимову встать на ноги и, грозя кинжалом в сторону убежавших, сказал:

— Трусливый шакал! Там — мой сын. Он больше нэ сын мнэ. Ты — мой сын, малчык. Пойдем, кацо... Рубить будэм, рэзать всэх будэм... Вах, будэм!

Когда они выбрались к ручью, юнкер даже не успел доложить поручику о случившемся: прямо на них уже летела, визжа и стреляя, дикая турецкая орта. Сверкали ятаганы и сабли, метались над конницей хвостатые пики в лентах, торчал в центре лавы бунчук. Оскаленные морды лошадей и орущие лица врагов — и все это прет на тебя: держись, казак, атаманом будешь!..

— Tax!.. Tax!.. — прогремели первые выстрелы, и черные полосы порохового угара медленно растаяли над рекой.

— У кого там кишка тонка? — заорал урядник. — Увижу, так морду набью... Команды жди!

Ближе... ближе... ближе...

— Алла... Алла!..

Дениска вытер с лица пот, втоптал в землю окурок.

— Как хошь, ваше благордие, а я стрельну... Гляди-ка! Эвон того, в красной рубахе.

— Ну, если в красной, — неожиданно рассмеялся Карабанов, — тогда бей! Бей все, братцы!.. Началось...

Били в упор, и кони, дрыгая ногами, зарывались мордой в песок. Вышибали из седел на полном скаку, а сзади напирали еще, и тогда трещали пики, крутились подброшенные щиты. А в этой свалке, в которой ни одна пуля не пропала даром, вертелся волосатый, словно скальп женщины, турецкий бунчук, и вот бунчук упал совсем, и тогда казацкие выстрелы потонули в стонах и воплях.

Отхлынули...

В ручье остались мертвые кони, а один башибузук, самый отчаянный, забившись под лошадиное брюхо, все еще хрипел и махал ятаганом...

Карабанов, выслушав рассказ юнкера, ничего не сказал, только выругался; а когда Евдокимов поднял револьвер, чтобы добить в ручье янычара{7}, он остановил его руку:

* * *

— И без вас обойдется. А нам нужно беречь патроны...

Разгромленные сотни турок спешились и отогнали лошадей в сторону. Казаки наблюдали издалека, как они жадно сосут вонючие раки, наспех раскуривают трубки, подтягивают пояса, ребром ладоней проводят себе по шее и кричат, показывая, какой конец ожидает казаков.

Евдокимов сказал:

— Уходить надо, Андрей Елисеевич.

— А куда? — с грустью ухмыльнулся Карабанов. — Попробуй только стронуться: там равнина, и они навалятся всем табором... Лошадей-то ведь у нас нету... Надо ждать ночи...

— Может, в Персию? — осторожно намекнул юнкер.

— Нельзя. Шкуру свою спасем, зато подведем шаха. А друзей России надо беречь.

— Я... боюсь, — честно признался юнкер.

— В этом вы не оказались оригинальны: я тоже не сгораю сейчас на костре героизма.

Скоро огонь турок сделался настолько ощутим и плотен, что кустарник, росший над обрывом, быстро поредел почти на глазах, словно чьи-то острые и невидимые ножницы подрезали его ветви.

Казаки самовольно — без команды — открыли ответный огонь; вдоль берега ручья, окутанного дымом выстрелов, слышались их выкрики:

— Ванюша, тебя куды?

— Плечо, кажись...

— Бей того, а это — мой...

— Братцы, Петьку Узденя порешило, кажись, в голову!

— Кинь сумку его. Патроны кинь.

— Антипка, ты живой?

— Жив покеле.

— Куда ползешь, хвороба?

— А пить хоцца...

Иные смельчаки, невзирая на пули, чтобы сберечь воду в своих флягах, подползали на животе к воде, надолго приникали к ней воспаленным ртом и, вжимаясь в землю, — задом, как раки, — снова отползали на карачках к своим винтовкам, снова притирали поудобнее ласковые приклады к своим жестким небритым щекам.

Карабанов заметил, что казаки целятся чрезвычайно долго и тщательно, и тут же вспомнил предупреждение капитана Некрасова: прицелы турецких «снайдеров» рассчитаны на тысячу четыреста шагов далее наших.

Он встал.

— Ложитесь! — крикнул Евдокимов. — К чему это?

— Меня не убьют, — сказал Андрей, почему-то вспомнив пророчество Клюгенау. — Во всяком случае сегодня...

Веря в свою звезду, он во весь рост подошел к Егорычу: тот поднял к офицеру лицо, источенное оспой и продымленное порохом.

— В кого бьешь, конопатый? — спросил Андрей, ложась рядом с опытным казаком.

— А эвон, ваше благородие... Вишь, лежит? Ишо задницу эдак-то отклячил?.. По нему и бью...

— Ну, по-честному: сколько патронов на него угробил?

Конопатый поежился:

— Да не утаю греха — пару выпустил.

— А ну-ка, давай винтовку...

Тяжелый приклад вдавился Андрею в плечо, он проверил прицел.

Все как надо — хомутик отщелкнут до предела (до шестисот шагов), а дальше... Дальше военное министерство подразумевало, что солдат встанет и пройдет на врага со штыком наперевес.

— Сволочи! — выругался Андрей, целясь в турка. — Испортили оружие. Вас бы сюда, подлецов! Да в штыки...

Черненая мушка нащупала ляжку турка. Палец плавно спустил курок, и приклад откачнул Андрея в плечо. Так и есть: мимо.

Турок понял, что целились в него, и отодвинул ногу.

— Прекратить стрельбу! — крикнул Андрей, поднимаясь.

Казаки, не прекословя, оттянули свои винтовки к себе, полезли в карманы за кисетами.

И тут случилось такое, что дано видеть раз в жизни: скалы и камни, до этого черные и безжизненные, вдруг расцвели красными пятнами, словно неожиданно созрели небывалые ягоды: это турки все разом, как по сигналу, подняли из-за укрытий свои головы в красных тюрбанах и фесках...

Стало непривычно тихо, и в этой тишине, захлебываясь от дурацкого восторга, поросенком завизжал Дениска:

— Братцы-ы, малина во Туретчине поспела... Зовите девок на ягоды!..

Грянул хохот. Казаки так тряслись от смеха, что даже прыгали животами по камням. Повсюду слышались веселые дополнения:

— Малина!.. Девок станишных!.. В подолы, братцы, турку собирать будут!.. В подолы!.. Дениска, кажи, кажи турке...

Турки же выползали из своих каменных нор, прислушивались.

Им был непонятен этот смех, если гяуров всего лишь одна сотня, а их шестьсот, и каждый на коне; может, неверные посходили с ума от страха и сейчас сами перережут один другого?..

— Дениска! — надрывались казаки. — Кажи, кажи туркам, как девки по ягоды ходят!

Но дерзкий смех казаков наконец дошел до сознания турок. И тогда волосатый бунчук опять медленно пополз в долину, послышался рев буйволовых рогов, раздались воинственные вопли: турецкие орты снова двинулись в атаку.

— Ложись, братцы, — крикнул урядник, — идут!..

Карабанов провернул барабан револьвера и пересчитал желтые головки патронов: их было всего четыре.

И, готовя себя к смерти, он сказал:

— Эх, выпил бы я сейчас ледяного шампанского!

15

Солдаты приветливо распахнули шлагбаум, и Аглая увидела первую улицу Баязета, которая была сплошь вымощена собаками разных мастей и возрастов. Первый нищий, встреченный женщиной, поразил ее своей истинно восточной изощренностью. Это был человек сухой и желтый, зубы его были мелкими, как перловая крупа. На нем висели какие-то вшивые лохмотья, вместо ушей виднелись лишь одни слуховые отверстия. На груди его был наколот странный узор, затертый порохом, а правое плечо хранило следы ужасной операции. Отрезанная рука лежала тут же: искусно высушенная, с растопыренными пальцами и вделанная в подставку, похожую на подсвечник, эта рука держала миску для собирания милостыни.

— Аллах версии! — ответил урод, когда Аглая бросила ему в миску пиастр, и правоверные уста нищего снова окутались струями табачного дурмана.

Стегая по передку длинными, в репьях и колючках, хвостами, ленивые ишаки втащили санитарные фургоны в Баязет, поволокли их в сторону крепости.

Аглая сказала: — Боже мой, какой ужас, и это город?! Как здесь могут жить люди?.. Как они не бегут отсюда куда глаза глядят?..

Мимо тянулись грязные глинобитные сакли и черные дыры лавок с тряпьем, развешанным для продажи. Тут же, среди улицы, армяне-торговцы жарили шашлыки, кузнец подковывал лошадь, душеприказчик, он же и врач, рвал клещами зубы. Закутанные во все черное (только блестели испуганные глаза), вприпрыжку семенили по обочинам сухие, как палки, баязетские жены.

И повсюду была пыль, и в этой пыли копошились, как черви, турецкие нищие. С язвами на лицах, безглазые, безрукие, со страшными шрамами сабельных ударов, — кошмарное наследие побед султана. И каждый из них тянул к женщине руку, с варварским фанатизмом совал под колеса фургонов обрубки своих ног и рук, каждый выкрикивал одно и то же:

— Йа, хакк!.. О истина!.. О бог!..

Раскрыв ридикюль, Аглая щедро и часто швыряла монеты.

Сейчас ей было страшно чего-то и даже не любопытно. А когда фургон въехал в крепость, женщина не сдвинулась с места, и Хвощинский сам опустил ее на землю, сказав:

— Ну, что с тобой? Ты какая-то странная... Кто тебя так напугал?..

Он поцеловал жену в лоб, как целуют детей, и Аглая понемногу успокоилась. В киоске дворцовой мечети, куда провел ее муж, было прохладно, глаза невольно отдыхали на полинялой мусульманской мозаике. А в бутылке стояли цветы — они уже поджидали ее: цветы совсем незнакомые, нерусские, они ничем не пахли.

— Ну вот, ну вот, — сказал муж, потирая руки, — я рад...

Аглая вяло улыбнулась:

— Прости, но я попрошу тебя выйти. Мне надо помыться после дороги... Я вся в пыли!

Полковник ушел. Аглая стала мыться. Поливая на шею водой из кувшина, она машинально думала — ну отчего все так: перед мужем у нее до сих пор девичий стыд, а при Андрее она уже не боится своей наготы.

«Отчего все это?..»

— Ты можешь войти, — строго разрешила она, застегивая блузку. — Ну, я уже все знаю: тебя обидели, обошли... Не сердись на свою глупую женушку, но, может быть, это и не столь важно. В отставку ты выйдешь все равно с генеральским пенсионом. Может, это даже и к лучшему — надо же когда-нибудь поберечь себя.

— Хорошо бы тебе уехать, Аглаюшка, — неожиданно сказал Никита Семенович. — Красный Крест основан на бескорыстии, и Сивицкий, если я поговорю с ним, надеюсь, отпустит тебя обратно в Игдыр.

— Почему? — спросила она, удивляясь.

— Тебе здесь не место. И еще потому, что... Не хочу тебя пугать, но я старый солдат, и мне отсюда виднее, нежели наместнику из Тифлиса; Баязету предстоит перенести нечто ужасное. И прошу тебя: уезжай!

Аглая засмеялась, не разжимая губ.

— Нет, мой милый, нет. Я никуда не уеду... От тебя не уеду!.. — добавила она, спохватившись. — Мне даже начинает нравиться здесь. Этот потолок, эти стены, эти цветы... Нет, я останусь!

— Вздор! — резко сказал Хвощинский. — Все вздор... Тебе просто льстит, что ты единственная женщина во всем гарнизоне. Впрочем, — неожиданно покорно закончил он, — ты все равно останешься... Я это знаю!..

Прежде чем явиться в госпиталь, Аглая вышла из крепости и направилась в сторону казацких казарм — она уже проведала, где они находятся. Шла, не глядя под ноги, и улыбалась; томительно ей было и хорошо как-то...

У казарменной стены, на страшном солнцепеке, словно мертвецы или пьяные, полегли спящие казаки; пот покрывал их лица, над раскрытыми ртами буйно кружились мухи. Возле дверей сидел на приступочке пожилой казак, голый по пояс, с медным погнутым крестом на могучей груди, и деловито латал старенькое седло.

— Дружок, а где вторая сотня? — спросила Аглая.

Казак не спеша отложил сначала шило. Из-под корявой ладони, закрываясь от солнца, оглядел Аглаю с ног до головы, ответил певучим молодым голосом:

— А это, барышня, уж на што царь-государь и тот ни бельмеса не знает, игде тепереча вторая сотня. Ушла вот позавчера, да и... — Казак продернул вжикнувшую дратву. — Ушла, и поминай как звали! Вот возвернутся казаки, тогда расскажут, где были... А вам кого надобно?

— Поручика Карабанова, — упавшим голосом ответила Аглая, и сразу все как-то стало пусто и безразлично.

— И он с ними, — откликнулся казак. — Кавалер веселый. Что не так — нагайкой. А то и в зубы. Одначе по справедливости больше.

— Ну, спасибо. Извините...

Витая лестница привела женщину в низкое полутемное помещение с узкими стрельчатыми окнами; стены были покрыты позолоченным алебастром, и вдоль них тянулись ряды досок, на которых лежали раненые.

Сивицкий встретил ее суховато.

— Наденьте халат, — сказал он, познакомившись. — И на голову что-нибудь. Хорошо бы косынку.

Аглая накинула на плечи санитарный балахон.

— Что мне делать? — спросила она.

— Для начала приготовьте вон там постели. Скоро вернется из разведки сотня поручика Карабанова, и, наверное, будут раненые.

Аглая сразу как-то испугалась:

— Почему вы думаете, что будут раненые?

— А потому, сударыня, — вежливо ответил Сивицкий, — что на войне есть такой дурацкий обычай, когда люди стреляют один в другого.

Она стелила койку. «Может, для него. А может, нет». Взбивая плоские подушки, вздыхала: «Только бы не ему, только бы не он».

Потом беспомощно осмотрелась: что бы сделать еще такое, чтобы сразу понравиться этому грубияну врачу?

Но дела не находилось, и Аглая, довольная, потерла ладошку о ладошку, как озорная девочка.

— Ну, что вы стоите, мадам? — спросил Савицкий.

— А вы скажите, что мне делать. И я буду.

— Вычистите гной из раны вон того бородатого генералиссимуса. Наложите ему свежий фербанд. Потом, будьте любезны, вынесите горшок из-под того молодого генерал-фельдмаршала.

— Это разве тоже мне делать? — удивилась Аглая и розовым пальчиком показала на свою грудь.

— А кому же еще?

— Вот уж не думала...

— А вы, сударыня, — обозлился Сивицкий, — думали, что здесь вам придется танцевать мазурки с раненными в мизинец героями-поручиками?

— Но не выносить же горшки, — вдруг обиделась Аглая.

— Да, и горшки! Дамский патриотизм, который столь моден сейчас там... — Сивицкий ткнул пальцем куда-то вверх, — здесь этот патриотизм не нужен.

— Я ведь с чистым сердцем... — начала было Аглая.

— Именно так, — сурово продолжал Сивицкий. — Если вы с чистым сердцем решили прийти на помощь русским солдатам, то вы не убоитесь крови, дерьма и грязи.

— Но почему вы так грубо со мной разговариваете? Я запрещаю вам... Слышите? — И она прихлопнула каблучком своей нарядной туфельки.

— Китаевский! — позвал Сивицкий своего ординатора. — Будьте добры, дружок, дайте этой ура-патриотке десять капель валерианы. И заодно покажите ей, за какое место берется горшок, когда его выносят.

Раненый фельдфебель-квартирмейстер, красивый парень лет тридцати, под которым стоял этот злополучный горшок, начал со стоном сползать на пол.

— Я сам, барышня... Я сам вынесу...

Но Аглая уже подхватила посудину и, едва не плача, сказала:

— Ладно. Буду, буду все делать... Вы хоть объясните, куда нести вот эту... как ее? — вазу...

На исходе дня в Баязете забили тревогу: в город со стороны Ванской дороги ворвался взвод милиции и табун лошадей карабановской сотни. Казацкие кони, тяжело храпя, сразу же спустились к ручью. Взмыленные бока их устало вздувались, седла сбились на сторону, у некоторых съехали под самые животы, стремена волочились по земле...

— Что случилось?

Аглая вместе со всеми выбежала из крепости. Эриванцы на все вопросы хмуро отмалчивались. Но было ясно и так, что они бежали с поля боя. Солдаты плевали на них, крыли страшной руганью, кого-то стащили с лошади, над гвалтом висла отъявленная брань — русская, татарская и грузинская.

Стоял невообразимый шум, в котором Аглая разобрала лишь чьи-то мельком брошенные слова:

— Вон стоит конь Карабанова, теперь Пацевич возьмет его себе.

Она подошла к коню. Лорд косил выпуклым глазом, гладкая шкура его нервно вздрагивала. Аглая дотронулась до седла. Вот здесь он сидел. Живой, хороший. Не такой, как все. Любимый!

Что-то говорил. Может, смеялся...

Она расстегнула переметную суму. Пачка патронов. Четыре недозрелые сливы. Фляга с водой. Краюха хлеба. И на хлебе — он был надкусан — следы зубов.

— Ах-х! — сказала Аглая и вяло опустилась на землю.

— Поднимите ее, — хмуро велел Хвощинский. — Это солнечный удар. Скоро пройдет...

И, не оборачиваясь, ушел в крепость. Клюгенау поверил, что это солнечный удар, и побежал к воде — надо как можно скорее намочить платок!..