Содержание
«Военная Литература»
Проза войны
Солдатики меня любят и рады, когда я велю им кричать «ура». Что же касается К., то он личность ничтожная, прежние связи с Петерб. потерял и уже неопасен. X. скулит и пляшет под мою дудку; жена его, говорят, путается с кем-то в гарнизоне, но с кем — я не знаю. Готовимся отметить день тезоименитства его высочества наместника; скажите — можно ли поднимать тост чихирем, ибо весь запас шампанского в Баязете (62 бутылки) недавно выпил тот же поручик Карабанов; сейчас он ушел в рекогносцировку — ищет случая вернуть потерянную карьеру...
Из письма полковника Лацевича

Араратское пекло

1

Пацевич лежал на кровати паши. Ножки у кровати были из чистого хрусталя. Исхак-паша, очевидно, больше всего в жизни боялся грозы. Перед полковником стоял кувшин для ритуальных омовений перед намазом. А в кувшине что? Винишко, конечно.

Хорошо полковнику. Даже очень хорошо. Ведь он не кто-нибудь, а полковник. И его должны слушаться. И уважать. Кровать удобная, молнией тоже никак не убьет; вина отхлебнешь, а потом можешь читать изречения из Корана. Вон их сколько намалевано по стенкам!

Но полковник арабского не знал.

— Хи-хи-хи, — тоненько смеялся Адам Платонович, подпискивая от удовольствия, — хи-хи-хи... Ой, не могу, хи-хи-хи!..

Это он вдруг заметил, что на потолке арабские письмена переплетаются в забавный порнографический узел. Исхак-паша, видать, был не дурак. Заповеди Корана вроде и не нарушены, а в то же время забавно, очень...

— Ой, господи, хи-хи-хи, — смеялся полковник, и его живот трясся под одеялом мелкой рассыпчатой дробью.

Тут двери открылись, и вошел человек, которого Пацевич никогда и не видел. Рваный казачий мундир, худое, заросшее щетиной лицо, а из разбитых сапог торчат черные, в запекшейся крови, распухшие пальцы.

— Карабанов? — воскликнул полковник. — Это вы?

— Я.

— Но, милый, откуда?.. Что с вами?

— Я закончил рекогносцировку, полковник.

Пацевич всплеснул руками:

— Закончили? Голубчик вы мой...

— Да, закончил, полковник. Турки действительно собирают силы в окрестностях Вана. Численность могу определить лишь приблизительно.

— Ну и сколько же их там, подлецов?

— Тысяч двадцать — тридцать. Не меньше.

— Да идите-ка вы... Откуда их столько?

— Не меньше, полковник. И еще артиллерия... А я потерял за эти дни тридцать два человека.

— Как вы дошли? — спросил Пацевич.

Вместо ответа Карабанов достал «смит-вессон» и, щелкая курком, провернул перед полковником весь пустой барабан револьвера:

— Видите? Одни дырки... Вот так и дошли!..

— К ордену вас, голубчик, к ордену, — запричитал Пацевич, — завтра же в Тифлис писать бу-бу-буду...

— Эх, полковник! Тридцать два «Георгия» им теперь не нужны...

Карабанов повернулся к дверям, но Пацевич остановил его неожиданным возгласом:

— Куда же вы, голубчик? Вы бы хоть поцеловали меня.

В голове поручика все ходуном ходило, звон стоял, перед глазами еще двигались песчаные осыпи, сплошь в пустых гильзах, — не сообразил даже, о чем его просят.

— Нет, извините, полковник. Целовать вас не буду — боюсь укусить...

Он щелкнул каблуками и круто вышел. На дворе кто-то схватил его в обнимку, закричал в самое ухо:

— Карабанов, бегите скорее: там ваши казаки милицию убивают!..

— Ну и пусть убивают, — ответил Андрей.

Решил не вмешиваться. Потом раздумал. Не спеша дошел до милицейских казарм, выбил ногою дверь. Черт возьми! — кажется, действительно убивают. Озверелые казаки, загнав дезертиров в угол, хлестали их нагайками, били ножнами шашек, из дикой свалки доносились хрипение, вой и приглушенные крики.

Андрей крикнул:

— Довольно! Довольно, говорю я вам... Они и так будут помнить, каково бросать своих товарищей...

Подошел Дениска в разодранной до пупа рубахе; с рассеченной губы стекала струйка крови.

— Хоть душу отвел, ваше благородие!

— Иди спать. Все идите...

* * *

И была ночь, и снился сон: усадьба Карабановых стояла на опушке леса, а за лесом, говорили, лежит Рязань, и он убежал однажды мальчишкой в ночь, и его нашли цыгане и привезли домой; нянька уложила в постель, и ему было радостно, что это его постель, и бежать больше никуда не надо; а утром он проснулся оттого, что кто-то гладил его по лицу и слезы капали ему на щеки: это мать гладила его, это мать плакала над ним...

Карабанов открыл глаза. Аглая сидела перед ним, гладила его лицо и тихо, закусив губу, плакала.

Он протянул к ней руку:

— Ну, что ты?.. Не надо...

— Ох, Андрей!..

Она, припав к его груди, разрыдалась. Он гладил ее вздрагивающую спину и смотрел в потолок. Красный персидский таракан вылез из щели и шевелил усами.

— Ну, ладно, ладно. — Он похлопал ее по спине.

— Ты же ничего не знаешь, — сказала Аглая, поднимая лицо. — Ты не знаешь, что было со мной... На вот, возьми...

Она кучкой сложила ему на грудь: пачку патронов, четыре сморщенные сливы, краюху хлеба. Вещи показались чужими. Андрей равнодушно посмотрел на них.

— Не молчи, — попросила она. — Слышишь?

— Слышу...

— Говори со мной. Приласкай меня... Хоть немножко. Ну, что же ты, Андрей?

Он перевел взгляд на нее.

— Тридцать два, — сказал с расстановкой, — тридцать два... И где-то заломят руки матери, где-то завоют девки, Аглая... Ох, сколько костей там осталось!..

— Не надо. Об этом потом.

— Сколько костей...

— Скажи — ты любишь меня?

Он отвернулся:

— Иди, Аглая: не до тебя мне сейчас...

— Андрей, милый, что с тобой?

— Оставь...

— Я все понимаю, но... зачем же так?

— Иди, иди.

Она встала, одернула платье:

— Ну, так я пойду...

— Ладно. Увидимся, может, вечером.

— Андрей, я пошла...

— Иди...

Вечером, сдав Пацевичу подробное обо всем донесение, Андрей Карабанов напился. Аглая побоялась войти в дом к нему, откуда доносились пьяные крики, бесшабашные песни и чей-то судорожный плач. Она подошла к окну, осторожно заглянула.

— Боже мой! — сказала она. — Боже мой!..

Андрей сидел за столом, окруженный своими казаками, в одних грязных подштанниках, пьяный, раскисший. Справлялись поминки по убитым. Какой-то бородатый гигант-сотник грыз зубами стакан и сплевывал на пол осколки. В табачном дыму мелькали орущие красные хари казаков. И, как бараны, сидели двое урядников, все в крестах и медалях, уткнувшись один в другого потными лбами.

Стекла, казалось, звенели от бесшабашной песни:

Славен выпивкой и пляской
Гарнизон наш закавказской...

И, отшатнувшись от окна, она вспомнила...

Она вспомнила первую встречу с Андреем, еще там, в позлащенном сверкающем мире, где даже не знают, что есть такой Баязет; их представили; был он ловок, как бес, и весь ходил перед ней на пружинах. Потом он был с визитом у ее тетки, и тетка, вскинув к глазам лорнет, одобрительно кивнула головой; ах, каким он умел быть обаятельным; и весь-весь, наполненный ослепительным блеском, как он был чудесен!.. И тетка делала Аглае знаки глазами, а он уже тогда играл, кутил с цыганами; говорили, что он живет на долги и за счет многих женщин; но все это было благопристойно; и долги он скрывал, кутежи проходили за городом, а своих любовниц он умел хорошо прятать.

Она его любила... И вот теперь этот человек, как последний мужик, в одних грязных подштанниках, сосал с казачьем сивуху и, наверное (а наверное, так и было), отвратно скабрезничал заодно с ними. Ей стало обидно до слез. Если бы он только знал, как она ждала этой встречи, как она готовила себя к ней, томясь и замирая.

А он — забыл... не захотел... променял на водку!..

На следующий день Карабанов, опухший и страшный, с красными, воспаленными глазами, ходил к Аглае просить прошения.

Он как-то странно не огорчился, когда она отказалась извинить его. Постоял немного с дурацким видом, подумал о чем-то своем и, надвинув фуражку, ушел. Ушел, даже не вздохнув, мало, видимо, огорчившись. Аглая, назло всему, удвоила свое внимание к мужу, и старый полковник был эти дни снова счастлив.

Пацевич же послал подробное донесение в ставку кавказского наместника. Он писал, что противник двинулся к Баязету, но удачным маневром ему удалось перехватить и разбить его на подходах к городу, что наиболее отличились из офицеров поручик Карабанов и капитан Штоквиц (о себе Пацевич решил скромно умолчать) и что у неприятеля погибли в роковой схватке «два предводителя»...

Читатель может не поверить этому, но документ, наполненный ложью Пацевича, сохранился. И в Тифлисе успокоились и пили здоровье героев Баязета, а генералы хвалили Адама Платоновича Пацевича:

— Дельный офицер, господа. Весьма дельный. Это вам не старая размазня Хвощинский, который умел только скулить и жаловаться...

Вот вам! Перехватил. Разбил. Победил. И все тут!..

Да, неплохо было Пацевичу лежать на шахской кровати с хрустальными ножками и смотреть в потолок:

— Хи-хи-хи!..

2

Из Тифлиса пришла почта. Среди газет лежал очередной номер «Вестника Кавказского отдела императорского русского географического общества». Пацевич машинально листанул журнал: что-то о горах, какие-то таблицы, справки об атмосферном давлении.

— В общем чепуха! — подытожил Пацевич и сказал: — Отдайте Некрасову: все умники любят читать о скучном.

Потом пришел прапорщик Латышев и скромно доложил, что гарнизонные верблюды, за голову которых в Игдыре казна платила чуть ли не по сорок рублей, отказываются есть лепешки из маисовой муки и дохнут теперь с голоду. По негласному мнению, в верблюдах хорошо разбирался Исмаил-хан Нахичеванский, и после совещания с ним было решено — отдать лепешки казакам. А то они и без того зажрались, пока баранту стерегли от курдов.

Карабанова вызвал к себе Штоквиц. Проходя по рядам коновязей, Андрей увидел на разостланных рогожах и одеялах какие-то черные комки, которые казаки вынесли на солнце.

— Тютюн сушите? — мимоходом спросил он.

— Нет, какаву, — зло огрызнулись казаки.

Штоквиц встретил поручика так:

— Говорят, вы вчера крепко подгуляли?

— Был грех, — сознался Андрей.

— А вы не догадываетесь, что я хочу предложить вам?

— Наверное, стакан лафиту. Для похмелки...

Ефрем Иванович поглядел на поручика какими-то шалыми глазами — то ли от жары, то ли от недоумения.

— Нет, — серьезно ответил он. — Для вас уже выписана подорожная до Игдыра и ведомость на получение денежного довольствия для гарнизона. Заодно и проветритесь после Персии!

— Что за абсурд! — рассердился Карабанов. — Полковник Пацевич просит, чтобы я поцеловал его, а вы поручаете мне свою бухгалтерию. Неужели в гарнизоне, кроме меня, некому больше возить мешки с деньгами?

— А кого же еще, как не вас?.. Ватнин — мужик и считает по пальцам, Некрасов — во всем политикует, Потресов честен, но не умеет вырвать из глотки нужное даже для себя. Не посылать же барона Клюгенау, который даже не знает, наверное, зачем люди изобрели деньги. А ведь вытянуть от наших чинодралов свои же кровные — не так-то просто!..

Баязет прискучил уже поручику, мир с Аглаей после вчерашней пьянки восстановить было не легко, и он, не долго покуражась, все-таки согласился.

— Сколько там? — спросил Андрей, беря ведомость. — Всего сто шестнадцать тысяч с мелочью? Черт возьми, почти столько же я проиграл однажды в карты, после чего мои именьишки пошли с молотка... Ладно, еду!

Обрадованный майор Потресов провожал его до рогатки.

— Вы уж там не загуляйте, пожалуйста, — трогательно просил старик. — Я понимаю: молодость, девицы, желание кутнуть, все такое... Но и время-то сейчас тревожное: налетят турки хоть завтра — и не успею деньжонки послать семейству. Дашеньке вот и платьице надо новенькое, ведь к ней, слава богу, порядочный человек сватается!

Карабанов, перекинув через седло пустые тулуки, рассмеялся невесело:

— Так и быть, майор: ради уважения к вам, обещаю кутить только на свои, не касаясь ваших фуражных...

Игдыр встретил его пылью, горячечной сумятицей тыла и букетами легкомысленных дам, понаехавших ради экзотики. Стены домов ломились от вывесок. Духаны и майдан кишели разной нечистой силой. Тут были ветеринары «без места» и прогоревшие подрядчики, лихие крепколобые интенданты с прямыми честными взглядами и просто мелкотравчатые мерзавцы, о которых старый Егорыч, взятый Карабановым в попутчики, выразился так:

— Вольные люди. Над нами землю сгребут лопатой, а они деньгу загребут лопатой. Эх, слава казачья, да жизнь-то собачья!..

Андрей Карабанов был поражен, когда ему тут же, при въезде в город, один толстобрюхий прапорщик в мундире квартирмейстера предложил «по дешевке» гусарскую саблю с темляком, перевитым анненской лентой.

— Стыдитесь, прапор! — возмутился Карабанов. — Хозяин этой сабли был кавалером российского ордена, и на эфесе еще не успел высохнуть пот от его ладони.

— Да ведь я не дорого и прошу, — не унывал спекулянт. — Всего-то тридцать рублей. Другие дерут и дороже...

— Егорыч! — взбеленился поручик. — Свистни-ка его нагайкой... Бей, такие всё стерпят!..

В казначействе армии кисла длинная очередь давно не бритых офицеров. «Ждем вот, — вздыхали они, — пока что денег нет ни гроша».

— Э-э, вы просто не умеете разговаривать с тыловыми крысами, господа! — И сгоряча Карабанов разлетелся прямо к управляющему.

Статный господин с высоким лбом мудреца сидел в кресле, читая вслух какую-то ведомость длиной аршина в два. Андрей успел разглядеть на его груди лавровый веночек с цифрою XXXV, — сие означало, что за спиною у господина целых тридцать пять лет беспорочной службы. Тут же находились гусарский корнет в нежно поскрипывающих лосинах и полковник гвардейской артиллерии; это были офицеры из числа тех, которые говорят: «Война-матушка!» — и потирают при этом руки.

— Что вам угодно, господин поручик? — спросил управляющий бархатным баритоном.

— Прикажите немедленно начислить деньги гарнизону крепости Баязет. Я прямо с позиций, ждать в очереди не могу.

— Ох, какой же вы нервный и скорый!.. Впрочем, — добавил чиновник с некоторым оттенком глубокомыслия, — деньги вы, конечно, получите. Только вам требуется для этого приложить кое-какие... да, кое-какие старания.

— Вот я и приложил. — Андрей брякнул по полу шашкой. — Всю ночь скакал от самого Баязета и, как черт, весь в грязи, даже не перекусив, — прямо к вам! Что же еще?..

Деликатным щелчком чиновник поправил манжету, выглянувшую из-под рукава, и снова повернулся к собеседникам-офицерам:

— Так, говорите. Любовь Германовна укатила на Каджорские дачи? Ах, в Нарзан, на воды?.. Чудо-женщина. Сколько в ней блеску, просто диво. Здесь, в этой дыре, только и отдыхаешь с такою Аспазией...

— Послушайте, — снова начал Андрей, — я ведь жду. У нас в гарнизоне уже дохнут верблюды, лошадей мы кормим ячменем вместо овса.

Чиновник потер свой сократовский лоб, оглядел Карабанова всего — от шпор до фуражки (словно оценивая, за сколько бы купить молодчика) — и хладнокровно, нисколько не стесняясь свидетелей, вдруг спросил:

— А вы, голубчик, сколько даете процентов?

Такой патриархальной бесцеремонности поручик никак не ожидал:

— Не разумею: какие проценты?

Желторотых всегда надо учить, так повелось еще при царе Горохе, и управляющий выговорил поручику уже тоном строгого начальника.

— Молодой человек, — сказал он, — мне обычно платят по восьми процентов с общей суммы. Но вы, казаки, — мужичье ведь упрямое: с вас я беру меньше. Однако ниже пяти процентов брать все-таки не намерен...{8}

— Восемь? — Андрей даже покачнулся, рука сама потянулась к эфесу. — Господа! — в растерянности кинулся он к офицерам. — Вы же ведь люди чести, носите мундиры. Прошу засвидетельствовать, что болтает этот подьячий.

Полковник густо крякнул, а гусарский корнет отвернулся в сторону:

— Извините. Мы в семейные дела не вмешиваемся.

— Хороша семейка! — выкрикнул Карабанов.

— Не кричите, молодой человек, — строго цыкнул на него Сократ-управляющий. — Здесь не трактир, и нечего кричать! Я тоже не с нищих беру. На этих-то делах уже нажил себе крест в петлицу и геморрой в поясницу, — все знаю!.. Ваш полковник Пацевич не пять процентов, а рубль с рубля имеет...

Карабанов подумал о майоре Потресове, который бьется над каждой копейкой, пришли на ум сухие армянские чуреки, которым радуются солдаты, он вспомнил голодный рев верблюдов и печальные глаза лошадей, глодавших дубовые ветви...

— А ты вот так не умеешь? — В сладком бешенстве поручик шагнул к столу и, забыв о приличии, мастерски сложил перед носом чиновника двойной кукиш.

— Ну, что ж, — нисколько не обиделся тот и даже засмеялся, подлец. — До сих пор я говорил с вами келейно, желая добра. Как боевой товарищ с боевым товарищем. Теперь же перейду на официальную ноту... Денег нет! — выкрикнул чиновник, отбрасывая от себя ведомость баязетского гарнизона. — И когда будут — не знаю! Наверное, в августе.

Карабанов в гневе повернулся к офицерам. Немного смирил себя, чтобы не нарваться на скандал, и заметил с прискорбием:

— А вам-то, господа, совсем не к лицу носить мундиры!

Гвардейцы переглянулись. Полковник промолчал, но корнет, по молодости лет, вякнул что-то невразумительное по поводу единого бремени, которое следует нести всем без разбору.

— Ну и несите, — отмахнулся Андрей, — я тоже несу... Дело в том, что

Мы несем едино бремя,
Только жребий наш иной:
Вы оставлены на племя,
Я назначен на убой...

В приемной казначейства всё так же томились полковые приемщики. На вопрос Андрея один ответил, что проживает в Игдыре с полмесяца, другой приехал с позиций уже вторично, третий только махнул рукой.

— Господа! — сказал он, этот третий. — Я недавно был в Севастополе. Вы не представляете, какой подъем патриотизма вызвала в обществе эта война!.. Дворец генерал-губернатора был буквально осажден. И кем бы вы думали? — проститутками. Да, эта гулящая корпорация тоже решила служить отечеству под Красным Крестом. И самое интересное, что все они давали подписку на целый год обета безбрачной жизни. Проститутки, господа, и те умеют жертвовать для отечества!

— Ну, — кощунственно подхватил Андрей, — нашли что сравнивать: ведь это же русские проститутки, а не русские чиновники... Впрочем, за кем я могу занять очередь, господа? Хорошо, я буду стоять за вами.

Прошло четыре дня. Прожились в Игдыре дочиста. Егорыч нанялся к богатым духоборам косить траву и тем кормил себя, кормил и своего сотника. Было все постыло, бесчестно и как-то стыдно...

От доброты душевной старый Егорыч частенько советовал:

— Ваше благородие, всю-то жизнь на каждой титьке у нас по сотне воров висло. Дайте им отступного, пущай уж и здесь пососут... А я, когда в Баязет возвернемся, на иконе поклянусь перед всеми, что вы чисты, аки голубь!..

— Нет, Егорыч, — упрямился Карабанов, — я лучше сгнию здесь в очереди, но от меня никто ни копейки не получит!..

Ночи стояли сухие, знойные. По вечерам женский смех дразнил воображение. Память об Аглае сидела в теле прочно, словно наболевшая заноза. И, как назло, за стенкой один маркитант колобродил по ночам с девицами, распевая во все горло под гитару:

Дама милая, напрасно вы
Не даете свои губоньки:
Поцелую вас за красненькую,
Приплачу еще голубенькую...

До рассвета ворочался Карабанов на тощих подушках, давил клопов, вожделел к Аглае и сумрачно матюкал музыкального маркитанта. Небритый и крикливый, шел по утрам в казначейство, еще с улицы складывая губы для тошнотного вопроса:

— Ну, как тут сегодня, господа? Дают или нет?..

Только сейчас начал он понимать, что та армия, на которую он глядел когда-то свитским кавалергардом из высокого седла своей лошади, — еще совсем не армия: разбросанная по глухим трущобам империи, сермяжная и полуголодная, обворованная и униженная, армия Ватниных и Потресовых, Егорычей и Денисок, — вот она-то и есть истинно российская опора, и было как-то стыдно вспоминать свои прежние гарцевания на Марсовом поле, скачки в Красном Селе, бесшабашные кутежи на Полюстровских дачах.

— Да, — сказал однажды Андрей, вспомнив почему-то своего деда, который в молодости дружил с гусаром Денисом Давыдовым, — был ведь, господа, «век богатырей, но смешались шашки, и полезли из щелей мошки да букашки»... Черт вас всех возьми, когда же на Руси будет порядок?

— Вся у нас система такая: насквозь прогнила... — ответил ему офицер, который рассказывал о патриотизме проституток.

— Да при чем тут система! — искренне возмутился Карабанов. — Подлецы, дураки, казнокрады, взяточники — это да, но разве в Петербурге об этом знают?..

На восьмой день бесплодного ожидания в казначействе раздался голос молодого секретаря: он говорил, что взятки брать подло, что он ни минуты не остался бы служить в том месте, где такая мерзость заведется, что каждый благородный офицер должен дорожить совестью и честью своего мундира.

Карабанов, словно отпив живой воды, нагрянул к секретарю с визитом, выразив горячую надежду, что они, как честные люди, несомненно, поймут друг друга. Секретарь как раз обедал и, выслушав признательные распинания поручика, пригласил его к столу.

Обгладывая фазанье крылышко, молодой чиновник говорил горячо и страстно, как Цицерон, и закончил свою речь словами, что брать взятки — преступление.

— Так, благодарность лишь... мы принять можем, — сознался он. — Однако, помилуйте, разве же это взятка? И не все смотрят на сие благоразумно, как вы: другой-то казну дерет, словно липу на лапти, а сам... Скажем, на увеличение средств... в помощь служащим... или просто в целях добра... Нет, где там, он никогда не даст. Да еще еврейский шухер устроит.

— Ну, хорошо, — уныло сдался Андрей, брезгуя в этот момент своими словами, — я даю вам один процент, и об этом никто не узнает.

— Голубчик, — развеселился игдырский Цицерон, — да вы дайте мне три процента и говорите об этом кому угодно!..

Егорыч, страдавший все эти дни по-мужицки тяжело и тугодумно, встретил его в гостинице.

— Кубыть, получили? — догадался он по лицу поручика и в радостях побежал хлопотать о внеочередном самоваре.

Назавтра Карабанов пришел за деньгами с двумя пустыми тулуками. Казначей принял его приветливо:

— А-а, герой Баязета... прошу садиться. Сейчас, одну лишь минуточку. Вот только разделаюсь с артиллерией...

Усатый штабс-капитан с повязкой на глазу, одетый в шинель солдата, зорко сверлил единственным оком громадную пачку ассигнаций, которую ловко пересчитывал казначей. По выражению его бегающего глаза было видно, что штабс-капитан уже давно потерял веру в справедливость на этом свете. Заглянув в потайную бумажку, казначей отбавил из пачки ассигнаций какую-то сумму и со значением намекнул:

— Верно, кажется?..

Штабс-капитан мрачно кивнул. Все эти взгляды, перешептывания и шулерские подтасовки раскрыли перед Андреем нехитрую механику грабежа. Было ясно, что обещанные проценты удерживаются именно здесь, при выдаче денег.

— Нельзя ли хоть немного серебром? — спросил штабс-капитан, сваливая деньги в лошадиную торбу. — А то ведь на ассигнациях, глядите, даже номера повытерлись.

— Никак нельзя, — ответил казначей и, пересчитывая свежую колоду «екатеринок», локтем отодвинул от себя толстенный гроссбух шнуровой книги.

Андрей машинально глянул на раскрытую страницу и увидел счет баязетского гарнизона: 116 188 рублей и 37 копеек. Обмакнув перо в чернильницу, поручик незаметно для всех одним великолепным и быстрым росчерком расписался в приеме денег по счету.

Дошла очередь и до него.

— Баязет! Где же Баязет? — засуетился казначей. — Да идите же сюда, батюшка. Других задерживаете...

— Мне бы тоже серебра немного, — заважничал Андрей, подсаживаясь к столу.

— Нету, нету, нету... Ведь сказано одному, а они все свое тянут. Что мне, родить вам серебра-то, что ли?.. Ну, считайте скорее...

Карабанов уже не торопился. В груде денег, подсунутых ему, как и следовало ожидать, не хватало ровно трех процентов от общей суммы. Решив извести казначея, поручик каждую пачку пересчитал по два раза. Нарочно делал вид, будто ошибается, путал и пересчитывал заново.

— Верно, кажется? — подмигнул ему казначей.

— Да нет, извините... Дело непривычное, но ошибаться не могу: всего не хватает трех тысяч четырехсот восьмидесяти пяти рублей и шестидесяти пяти копеек!

— Не может быть! — притворно испугался казначей. — Я считал верно. — И, переглянувшись через стол, зашептал Карабанову на ухо: — А вы, что же, о трех процентах забыли? Не делайте шуму...

— А-а-а! — заорал Карабанов. — Вы бы так и сказали, что берете три процента как взятку. Только потрудитесь в таком случае мне расписочку выдать. Мол, казначейство удержало с поручика Карабанова столько-то. В виде взятки!

— Ой и шутник же вы, — совсем растерялся казначей. — Скажет же такое!.. Ох эти казаки, они всегда... Потулов, — налетел он на писаря, — закрывай скорей ящик!.. Господ приемщиков попрошу выйти отсюда!.. Прибежал секретарь казначейства:

— Вы что тут мудрите, поручик? А еще благородный человек, в лейб-гвардии служили!..

— Цыц, котята! — прошипел Карабанов, берясь за шашку. — Вы меня еще стыдить желаете?.. Или давай расписку во взятке, или выкладывай на стол награбленное! Я желаю честно глядеть в глаза своим солдатам!

— Вы это серьезно? — ошалел секретарь. — Тогда извините. Казна уже опечатана. Придите завтра.

— Нет, сегодня! Ибо я уже расписался в получении. Вот! — И Андрей припечатал свой палец к подписи в шнуровой книге.

Секретарь больно щипнул казначея; казначей треснул по лбу писаря; Сократ-управляющий наверняка устроит хорошую баню своему секретарю Цицерону. Но делать нечего, и остатки денег почти швырнули поручику в лицо. Андрей свалил деньги в тулуки, взвалил их на плечи поджидавшего Егорыча и подошел к секретарю казначейства.

— Вы дворянин? — спросил он.

— Да! — гордо вскинулся секретарь. — И не чета вам — два трехлетия состоял предводителем дворянства по Елабужскому уезду.

— Тем лучше. По крайней мере можете требовать удовлетворения. Всегда к вашим услугам!

И, сказав так, он ударом кулака «послал» секретаря лежать в дальний угол, пустив вдогонку за ним толстый кирпич гроссбуха с мудрейшим содержанием «расхода-прихода».

Егорыч, тот поступил иначе: купил на майдане пять фунтов дрожжей и спустил их в отхожее место казначейства.

— Сейчас жарко, ваше благородие, — поделился он с поручиком, — верьте мне: такая квашня взойдет, куды-ы там!..

Когда они покидали Игдыр, «тесто» уже взошло, поперло на улицу изо всех щелей, медленно и неотвратимо, как зловещий рок.

Последнее, что запомнил поручик Карабанов, проезжая мимо казначейства, это секретаря: подтянув панталоны, он перескакивал с камня на камень и наконец, поскользнувшись, вляпался в «тесто» по самые уши.

Встретившись в Баязете с Некрасовым, поручик сказал:

— Трудно судить, но декабристы, может быть, и были правы!

— А далее декабристов ваше воображение не идет? Выстрел Каракозова разве не был услышан вами?

— Ну, я не понимаю, чего хотят нигилисты, — ответил Андрей в раздражении. — Носить черные очки, не стричь ногтей и бороду, — если это так, то пожалуйста!..

— Нигилистов давно уже нету, — возразил штабс-капитан. — Остались революционеры. Только вы их не знаете, Карабанов. А вот наша гнилая система...

— Опять система, — буркнул Андрей, и только воспоминание о ссоре с Аглаей удержало его в этот день, чтобы не напиться до бесчувствия.

3

К приезду Карабанова урядник его Трехжонный получил звание вахмистра, которого он с мужицкой терпеливостью дожидался ровно четырнадцать лет. Ватнин, встретясь с поручиком, поделился.

— Ну, — сказал, — теперича загуляет! Сейчас Дениску твово Ожогина видел: от свежепросоленного вахмистра не отходит, носом чихирь, подлец, чует. А двое куды-то на майдан бо-ольшой кувшин поволокли. Идут, экие довольные! Улыбки строят...

— Что ты сказал им, есаул?

— А что тут скажешь! Сказал, чтобы не всё пили — и закусить надобно.

Карабанов лег спать в этот день поздно. Уже дремать начал, когда в сенях рухнуло что-то тяжелое, послышалась мать-в-перемать, и Дениска втащил пьяного в дым вахмистра Трехжонного.

— Вот, ваше благородие, — пояснил Ожогин, — доложиться вам хочет. По самой форме, как и положено.

Дениска прислонил Трехжонного к стенке, словно бревно, и увильнул за дверь — от греха подальше. Карабанов подкрутил фитиль лампы, чтобы видней было.

— Хорош ты, братец, хорош! — сказал Андерй.

— Люди здоровы! — вдруг выпалил Трехжонный.

— Что, что? — удивился Карабанов, даже привставая с постели.

— Я говорю — люди здоровы. Вот что!

— А лошади?

— И лошади. Сначала люди, потом лошади. Я все помню...

— Ну, ладно. Иди, — разрешил Андрей.

— А я и пойду. Нешто же здесь останусь?

— Вот и иди!

— И пойду! — с грозной решимостью ответил Трехжонный.

— Так иди, не стой.

Карабанову было занятно посмотреть, как Трехжонный отклеит себя от стенки.

— Иди, иди, братец, — подзадоривал он, вспоминая подобные случаи из своей жизни.

— И очень просто... Дениска! — гаркнул вахмистр. — Где ты там?..

Из-за двери вылетел Дениска, подхватил вахмистра и выставил его из комнаты. Карабанов долго смеялся взахлеб, и этот случай излечил его угрюмое настроение, в котором он пребывал после пережитых гнусностей в Игдыре: он снова ощутил себя будто в своей семье, среди людей, ставших родными и близкими; хитрости Дениски и гульба вахмистра — все это было как маслом по сердцу, такое дорогое ему и понятное.

* * *

В один из дней на горизонте показался легкий дымок, потом солнце померкло и наступили сумерки. От границ Персии двинулась на Баязет саранча. Легкий треск слышался в небе от частого биения миллионов крыл. Вот первая из гадин ударилась Карабанову в лоб, и он услышал, как закричали казаки, спасая остатки сена и фуража.

Зрелище было жуткое и совсем не похожее на все те описания, которые поручик читал когда-то.

— Боже мой, — сказал он, — у нас в России мужики хоть канавы роют, бабы в ведра колотят. А эти проклятые даже аллаха своего на помощь не пригласят.

И очень удивился, когда узнал, что на следующий день майдан уже торгует саранчой жареной и варенной в соусе. Одни только птицы — скворцы, вороны и аисты — беспощадно накидывались на саранчу и, утомившись в бесплодной борьбе, залетали в реку, чтобы освежиться в воде и потом снова броситься в неравную битву.

Саранча шла, пожирая на своем пути не только живое, но даже камышовые крыши и парусиновые попоны; затем туча разредилась. В гарнизоне появились новые дела и заботы, а вскоре штабс-капитан Некрасов, подходя к солдатской казарме, услышал песню, рожденную в Баязете:

Плохо нам житье настало
С командиром не отцом,
С лихоимцем, каких мало.
С ругательным подлецом.

Он оставил нас в презренье,
Чтоб подохли мы скорей,
Сам же ломает варенье.
Уважает и гусей.

Если вы узнать хотите,
Разжирел он отчего...

Некрасов бомбой ворвался в казарму:

— Прекратить пение! Вы что? В арестантские роты попасть желаете?

Пацевич все эти дни не вылезал из своей каморы. Он спешил дочитать третий том «Половой жизни женщины». Это было капитальное сочинение, подкрепленное обширной библиографией герра профессора фон Шмутцке, столь уважаемого на своей родине и в публичных домах всего мира. Том, правда, начинался сразу с 213-й страницы, картинки в нем были вырезаны, но полковник и так, по одному лишь смыслу, догадывался о содержании.

Книгу эту он отобрал у прапорщика Латышева. — Молоды еще, прапорщик, — сказал полковник обидчиво. — Лучше бы прочли зелененькую книжечку генерала Безака. Да и солдаты на вас жалуются, что вы не заботитесь о их нуждах. А ведь расчет с маркитантами вам поручили!

Прапорщик остался стоять бледный как смерть. С продовольствием действительно последнее время было скверно. Первым заговорил об этом штабс-капитан Некрасов — он обладал способностью предугадывать события. На первом же офицерском собрании Юрий Тимофеевич выложил на стол солдатскую бескозырку, в которую было насыпано что-то непонятное: Карабанов, приглядевшись, узнал те самые комки, которые сушили казаки на рогожах перед самым его отъездом в Игдыр.

— Господа! — начал Некрасов. — Вот эти гнилушки, назначенные поначалу для эрзерумского эшелона, потом сбагренные в желудки верблюдов и, наконец, благодаря премудрому вмешательству Исмаил-хана, поступившие на довольствие нашего гарнизона...

— Так это не тютюн? — удивился Карабанов. — Сухари, кажется, или лепешки... Однако примечательно! А я-то думал, что они тютюн сушат.

— И в самом деле, — продолжал Юрий Тимофеевич, — по меньшей мере странно выглядит положение нашего солдата. Приказом по армии он должен иметь на день: фунт мяса и полфунта солонины, по чарке водки, три фунта печеного хлеба. Это, господа, не считая приправ, крупы, бураков, капусты, соли и кваса-пенника. А что же он имеет в действительности?..

Сивицкий притянул к себе бескозырку.

— Они это варят, — сказал капитан. — Раскрошат и варят. Я видел, только не понял — что. Подумал, кофе...

В разговор авторитетно вступил Пацевич.

— Больше всего, господа, — начал он, — я уважаю в канцеляриях лентяев. Им лень работать, и они поскорее сбывают дела с рук. Оттого-то у лентяев не видно никакой волокиты. Но то, что вы мне тут показали, — полковник притянул к себе бескозырку, — возмутительно! Я сегодня же прикажу списать это дерьмо. Доктор, сразу же составьте акт.

— Не советую, — тихо подсказал из своего угла Хвощинский. — Отнюдь не подумайте, что я, подобно моему коллеге капитану Штоквицу, считаю, что голодный солдат злее воюет. Нет, господа... Но сейчас, в такое тревожное время, солдата надо оставить с помыслами о войне, а не заострять его внимание на дрянных сухарях!..

Голос был достаточно веским, возражать никто не посмел: эти сухари дожуют — ничего не случится. Зато в конце собрания неудовольствие всех обратилось на прапорщика Латышева, который ведал денежными расчетами гарнизона с шакалами-маркитантами.

Прапорщик скромно (он был воспитанный юноша) молчал, и Некрасов, уже взбешенный, подсунул ему под нос бумажку.

— Вот вам пища для ума! — сказал он. — Сравните стоимость цен. Даже та копейка, которую солдат держит в загашнике, не поможет ему иметь приварок.

Бумажка заходила по рукам офицеров; она сохранилась в архивах, и мы ее приводим здесь полностью: Игдыр Баязет

Фунт баранок 2 коп. 30 коп.

Четверка табаку Жукова 15 коп. 2.20 коп.

Головка сахару 7 коп. 85 коп.

Бутылка водки 40 коп. 1.30 коп.

Когда собрание закончилось, Клюгенау нагнал прапорщика Латышева на улице и сказал:

— А вы не боитесь, что солдаты устроят вам хороший балаган без ярмарки за такую дешевку?

— Чего же мне бояться, — скромно возразил прапорщик. — Я ведь все по-честному!

— Это похвально, что вы такой честный, — продолжал барон. — Только вашу честность еще не пришло время зарезать, чтобы сварить из нее похлебку.

Однако, невзирая на все эти передряги, гарнизон жил крепкой и ладной жизнью. Даже о Пацевиче офицеры продолжали отзываться с некоторой надеждой.

— Ничего, — говорили они, — пусть-ка повоюет, пусть-ка хлебнет воды из бурдюка в походе, тогда переменится!

Пацевич, до которого доходили эти разговоры, сердился.

— А я не дурак, — возражал он, — чтобы пить вонючую воду из бурдюка, когда на майдане, хоть залейся, полно чихиря и кахетинского.

И, говоря так, частенько добавлял:

— Черт его знает, куда я попал! Солдаты — какие-то дохлые, а офицеры — карьерюги и сплетники, так и подсиживают один другого...

* * *

С майдана несло удушливой вонью. В крепостном рву злобно грызлись собаки над падалью. «Хаш, хаш, хаш!» — доносились выкрики торговцев мясом. В убогих саклях тихие печальные армянки ткали пряжу по древнему способу Пенелопы и пели о счастливой жизни за морем. На дворе цитадели глухо ревели верблюды, желудкам которых никак не могли угодить солдаты. Из кавалерийских кузниц несло жаром и грохотом. На речном берегу денщики дрались мокрым офицерским бельем.

И штабс-капитан Некрасов, неугомонная душа, поучал молодых солдат на плацу:

— Приклад к плечу прижимай плотно. Дави на спуск плавно. Выстрела не бойся. Своя собака хозяина не кусает. Вот я сейчас покажу вам, как надо жарить по цели!

Штабс-капитан нащупал на мушку цель. «Видишь, — сказал, — спокойно надо! — И, вместо выстрела, только слабо тикнул курок. — Что за бес такой?» — рванул затвором, переставил патрон, и — опять: тик! — а выстрела не было.

— Вы не поверите мне, — делился потом Некрасов с прапорщиком Клюгенау, — но виноваты оказались патроны. В злости я велел разворотить весь ящик, и кто бы догадался, что вместо пороха патроны набиты... пшеном. Да, да, настоящим хорошим пшеном, из которого можно сварить кашу. Ну, что вы скажете мне на это?..

Милиция тоже бывала на стрельбище, но там все было гораздо проще. Исмаил-хан Нахичеванский садился на пригорке, ставил по левую руку от себя ведро с водой, по правую — ведро с чихирем.

Попал милиционер в цель — пей стакан чихиря, высадил пулю мимо — глотай стакан воды. Богу — божье, кесарю — кесарево!

— Подход нужен, — мудро говаривал Исмаил-хан, сидя между двух ведер на командирском пригорке.

Штоквиц однажды не вытерпел.

— Исмаил-хан, — сказал он, — просвященному вниманию которого мы обязаны этим открытием в военной педагогике, наверное, воображает себя новым Клаузевицем! Но самое любопытное, что хан к сорока годам жизни стал подполковником, а мне уже скоро пятьдесят, и я еще капитан... Господа, что сделал полезного Исмаил-хан?

— Он собрал прекрасную коллекцию нагаек, — ответил Клюгенау.

— Барон, убирайтесь на чердак со своими шутками! Вы мне надоели! Вот уже как...

— А я не шучу, господин капитан: Исмаил-хан собирает нагайки оттого, что неумен. А умные же люди этим не занимаются. И потому любой этнограф схватился бы за нагайки хана как за драгоценность.

Штоквиц прихватил по дороге Карабанова и нагрянул в палатку Хвощинского. Доказать несуразность поступков Исмаил-хана не стоило для капитана особого труда, как и вообще не стоило из-за него приходить с жалобами к обиженному службой полковнику.

— Оставьте его в покое, — посоветовал Никита Семенович, — Не будем, господа, возлагать особых надежд на милицию. Местная конница вовсе не годится для серьезной войны. Оставим их на случай погони, до которой они охотники. А так, собственно, почему вы ко мне пришли, господа? Я уже давно не командую гарнизоном.

Впрочем, Хвощинский лишь напускал на себя вид равнодушия к судьбе крепости и, внешне оставаясь в подчинении Пацевича, продолжал чутко следить за всеми событиями. Но до поры до времени старый вояка сознательно выжидал и только один раз не выдержал, чтобы не вмешаться в действия Адама Платоновича.

Однажды в Баязет со стороны русской границы вкатился крытый фургон, в котором привезли... гроб. Это был гроб, сделанный на заказ, из числа тех печальных образцов, какие гробовщики любят выставлять в витринах своих мастерских, чтобы похвалиться искусством «украсивления» смерти. Бока гроба сияли лаком, он был обит по краям черным глазетом, траурные кисти тяжело обвисали с покатых бортов.

Солдаты глядели на него, как дети глядят на рождественскую елку. Стоила же эта роскошь тринадцать рублей сорок две копейки.

В деревне трех коров можно купить на эти бешеные деньги.

— Для кого? — хмуро спросил Штоквиц.

— Да всё для них, для солдатиков, — ответствовал Пацевич.

И правда, первого же солдата, умершего в госпитале, положили в этот гроб и на плечах взнесли на Холм Чести под явор. Однако из гроба покойника тут же вынули, завернули в рогожку и опустили в яму. А гроб, уже пустой, поплыл обратно в крепость. Тринадцать рублей сорок две копейки остались чистенькими. На второй раз повторилась та же процедура, только уже менее торжественно, и тогда Штоквиц, насупясь, спросил:

— Извините, господин полковник, а куда же идут эти деньги?

— На представительство, — ответил Пацевич. — На представительство и подарки туземцам.

Все бы ничего, и Хвощинский, наверное, стерпел бы это, но Адам Платонович иногда делал вещи, которых можно было бы и не делать. Обычно это с ним случалось, когда он не желал пить воду из бурдюка, а заменял ее чихирем и кахетинским. В один из дней полковник велел выставить гроб в усыпальнице паши, чтобы... «солдатик, как сказал Пацевич, мог убедиться своими глазами, что его не обманывают, ему дома на полатях со своей женой так не лежалось, как в этом гробу!..»

Узнав о подобном комедиантстве, Хвощинский не поленился спуститься в усыпальницу и, обругав любопытных идиотами, приказал немедленно убрать гроб. Затем направился прямо к Пацевичу; что у них там произошло, никто не знал, но гроб поспешно убрали и закинули в подвал.

Видать, Пацевичу пришлось немало выслушать правды-матки от Хвощинского, и вечером он стал вымещать свою ярость на денщике; было слышно, как он обрабатывает его за дверью своей каморы:

— Я вот тебе Европу-то распишу.

— То есть, — комментировал юнкер Евдокимов, — даст по личности.

— Я тебе так врежу по толстой Азии...

— Что сидеть будет больно, — подхватил юнкер, искренне забавляясь. — Какой все-таки у нас полковник блестящий знаток географии. Просто приятно служить под началом такого образованного господина!

Так текли эти дни в Баязете.

4

Сивицкий недаром отчитал Аглаю: он ожидал видеть помощницу, труженицу. Но когда перед ним появилась эта шуршащая кринолинами дама с целой сотней шпилек в волосах, он был вынужден сразу же показать ей, что здесь нужно самопожертвование, а не только сострадание к «бедному русскому солдатику».

Кстати, этой несчастной фразы, придуманной о русском солдате квасными патриотами, Александр Борисович не мог переносить:

— Какой там, к черту, «солдатик»? Здоровенный бугай, каши нажрется, чарку-другую хватит, идет — аж земля трещит, всю казарму провоняет... А его «бедным» зовут! Это всё психопатки-бабы придумали!

Вскоре госпожа Хвощинская приятно удивила его: она была трудолюбива, скромна, уже одно ее присутствие как женщины несколько скрашивало тягостную обстановку крепостного госпиталя.

В преддверии «амбуланса» сидел на табурете вечно полупьяный фельдшер Ненюков. В его подчинении находились войсковые цирюльники и костоправы, умевшие вправлять вывихи и накладывать лубки. Сам же фельдшер, пока в госпитале было спокойно, всеми правдами и неправдами искал случая напиться, и Сивицкий выпроваживал его из «амбуланса» в прихожую. Ненюков сидел там, в мрачном полумраке, перед тетрадью для записи больных и каждого солдата пугал строгим вопросом.

— Кво вадис, инфекция? — спрашивал он, тут же переводя божественную латынь на русский язык: — Куда прешь, зараза?

А зараза в гарнизоне уже появилась. Мириады мух, нечистоплотность, общение с животными, запущенные источники, нехватка мыла все-таки сделали свое дело: появились первые признаки перемежающейся лихорадки, дизентерии и особой формы «сухарного поноса"; трое больных находились уже в коматозном состоянии.

По вечерам солдаты стали получать хинную водку, офицеров Сивицкий настойчиво пичкал хинином.

— Я хочу, — говорил капитан, — чтобы над моим госпиталем можно было написать те пять слов, которые писали когда-то в древности над дверями античных лечебниц: «Именем богов смерти вход воспрещен!»

Болезни пробрались не только в солдатские казармы, но и в офицерские палатки. В «амбулансе» Сивицкого уже перебывали все офицеры гарнизона, за исключением Карабанова и барона Клюгенау; последнего доктор и не ждал к себе, зная, что прапорщик редко болеет и даже лихорадку, нажитую в болотах Колхиды, лечит как дикий чеченец (горсть соли распустить в воде и выпить, после чего ходить по горам до полного изнурения).

Карабанов, удивляя доктора своей выдержкой, долго крепился и все-таки не дотерпел — пришел как-то под вечер.

— Вы последний в гарнизоне, — заявил ему Сивицкий. — Что случилось с вами? Что и со всеми, наверное?

Растерянно поглядывая на Аглаю, бывшую тут же, поручик долго мямлил что-то невразумительное.

— Вы меня, конечно, извините, — покраснел он. — Я и сам не рад... Мне это доставляет массу неудобств и огорчений... И, однако, я не вижу выхода... А впрочем, я могу прийти в другой раз... Извините, пожалуйста...

— Аглая Егоровна, — сказал Сивицкий, не дослушав. — Дайте поручику микстуру из той бутылки... У него сильный понос!..

Убежденный холостяк, всю свою жизнь отдавший служению русскому солдату, капитан Сивицкий иногда бывал по-солдатски груб с Аглаей, но, погорячившись, сам подходил к женщине, добродушно хлопал ее по руке:

— Ну, ладно, голубушка. Вы уж, пожалуйста, не дуйтесь на старого живодера.

Хвощинская не обижалась. Зачем?.. Она чувствовала в этом «живодере», как он любил себя называть, золотое, доброе сердце.

Сейчас старший врач хлопотал об устройстве для гарнизона бани.

Баязетцы последний раз мылись еще в Игдыре, теперь же ходили потные, грязные, в духоте и пылище.

Ординатор Китаевский только разводил руками.

— Александр Борисович, — говорил он, — из Тифлиса нам прислали две бочки извести, чтобы посыпать трупы, но мыла у них не допросишься. Ненюков купил немного у маркитантов. Однако печей во дворце нету, пару не нагонишь, где взять кадушек?

Выручил старый гренадер Хренов: расставил около ручья три палатки, сложил внутри каждой по каменке, накалил их докрасна, нагнал жару, а парусину палаток велел поливать водою, чтобы пар не выходил наружу. Решили так: солдаты будут в палатках только мыться, а потом пусть бегут окачиваться в ручье.

И вот началась потеха! Ручей протекал как раз вдоль главной баязетской дороги, бегущей от Деадинского монастыря, в напротив банных палаток раскинулся шумливый майдан. Все было тихо, спокойно; неверные урусы, да покарает их великий аллах, зачем-то поставили три белых шатра.

И вдруг, с гоготом и свистом, вылетают из этих шатров и несутся к ручью, все в белой пене, распаренные казаки. У каждого на груди крест — ничего больше.

— Дениска! — орал Трехжонный. — Змия-то своего хоть прикрой: нешто мусульманки тебе не бабы?..

На майдане началась паника: спешно сворачивались палатки, закрывалась торговля, пинками и палками мужья гнали своих жен по домам, запрещая смотреть в сторону крепости. Боком-боком, тряся животиком, выпуклым, от хорошей пищи, протрусил легкой рысцой к ручью сам полковник Пацевич, забрызгал на себя водичкой, как кот лапой.

Денщики-мусульмане ссорились.

— Ты отойди от меня, — хвастал один Тяпаеву, — я сегодня его сиятельство Исмаил-хана мыл...

— А мой сам мылся, — ревниво защищался Тяпаев. — Такой чистый, что мне и мыть у него нечего.

Потеха эта закончилась печально: в полдень, когда Хренов загнал в банные палатки последнюю партию эриванской милиции, в Баязет со стороны Зангезура ворвался всадник на забрызганной кровью лошади.

— Курды! — закричал он. — Курды баранту угнали... Братцы, трех солдат порубили...

Всадника сняли с лошади, окружили любопытные. Он потряс головой, перевел дух.

— Ну, — сказал, — я, братцы, всего насмотрелся... Сами-то в чалмах, с ятаганами, визжат. Один как секнет — с ерешки башка долой! Как секнет — и Пантелей, гляжу, сунулся! Еще секнул — и Степан покатился... Никому житья не оставляет!..

Оказывается, противник из-за соседних гор чутко следил за окрестностями Баязета: стоило туркам заметить, что баранту охраняет лишь один пикет, как они натравили на него конных курдов.

Короткая пальба, блеск ятаганов, потом гикнули курды — и послушная трусливая баранта умчалась в горы.

Три тысячи овец, весь запас мяса баязетского гарнизона, тряся жирными курдюками, сейчас сам бежал в голодные животы нищей турецкой армии, и полковник Пацевич, прискакав к месту происшествия, не нашел ничего лучшего, как начать избиение солдат.

Он проходил вдоль строя пикетчиков, которые только что спаслись от смерти, и совал кулаком в солдатские челюсти: отъявленная брань его эхом отзывалась в ущелье.

— Сволочи! — орал он. — Разве же вы солдаты? Не могли баранту отстоять?..

Капитан Штоквиц докурил в седле папиросу, медленно подъехал к Пацевичу.

— Адам Платонович, — сказал он с неприязнью, — при всем моем уважении к вам, я должен, однако, заметить, что солдаты ни в чем не виноваты... Если бы вы не приказали отвести казаков с Зангезурских высот, то ничего подобного и не произошло бы. А солдату конного курда не догнать, и вы согласитесь со мною, что ответственность за угон баранты ложится только на вас.

Капитан Ефрем Иванович Штоквиц, сухарь и карьерист, может быть, впервые за всю свою жизнь решил откровенно высказать свое мнение, и это подействовало на Пацевича отрезвляюще; он брезгливо вытер платком руку и повинился солдатам:

— Простите, братцы. Служба!.. Я не хотел — сгоряча только!.. Не серчайте...

Вернуться к старому плану обороны крепости, разработанному еще Хвощинским, полковник Пацевич не пожелал, чтобы не признать абсурдность своих начальных распоряжений. Вместо казаков к Зангезурским высотам были выдвинуты пятая, шестая и восьмая роты ставропольцев и крымцев под общим командованием того же Хвощинского.

В последний момент штабс-капитан Некрасов, с мнением которого Пацевичу трудно было не считаться, решительно настоял на том, чтобы отправить конные разъезды на ванскую и деадинскую дороги.

Когда все это было сделано, в крепости, несмотря на угон баранты, вздохнули спокойнее. Но уже аукнулось великим мясным постом, теперь полковник Пацевич спохватился и велел подсчитать запасы провизии в гарнизоне. Оказалось, не густо: сто двадцать шесть пудов молотого ячменя, три ящика консервов для офицеров, два мешка сахару и тринадцать мешков сухарей.

— Да мы уже дохнем с голоду! — растерялся Пацевич, которому сразу захотелось покушать. — Почему до сих пор мне никто ничего не докладывал об этом? Я же ведь не могу за всем уследить...

Карабанова вызвали к Штоквицу.

— Господин поручик, — сказал Штоквиц, расхаживая по комнате с приблудным котенком на руках, — до сих пор вопросами снабжения крепости провизией ведал прапорщик Латышев. Я не знаю, о чем думает этот отменно скромный юноша, но солдатам скоро будет нечего жрать... Мне кажется, что Латышев не умеет вести переговоры с маркитантами, а посему предлагаю вам в ближайшие же три дня обеспечить подвоз продовольствия к крепости.

— Но я, — мгновенно вспыхнул Карабанов, — казачий сотник, и черта ли мне в том, какие и когда сухари привезут из Игдыра? Я за всю свою жизнь не подал руки ни одному интенданту и считаю, что великий Суворов был прав, когда сказал, что любого интенданта, прослужившего десять лет, можно расстреливать без суда.

— Говорите что вам угодно, — твердо сказал комендант, — и действуйте как угодно, но чтобы цитадель была обеспечена продовольствием!..

Карабанов, обозленный тем, что его суют в каждую дырку затычкой, направился к Латышеву.

— А я к вам, — сказал поручик, сразу усаживаясь. — Про вас вот, прапорщик, все говорят, что вы честный-честный. Что вы такой, сякой, разэтакий. Хвалят вас, хвалят. Но, по всему видать, в гарнизоне уже надоело вашу честность каждый день на хлеб мазать. Вот и выбрали меня. Может, я честен и менее вашего, но зато и менее скромен, нежели вы... Ну открывайте ваши лабазы!

Прапорщик спихнул с рук какие-то счета и расписки. Андрей тут же скомкал их и, приведя Латышева в непомерный ужас, зашвырнул их под стол.

— Это ни к чему, — сказал Карабанов. — Гарнизону нужны сухари, чтобы есть, а не мягкие бумажки, чтобы... впрочем, пардон! Вы бы мне еще гроссбухи тут завели!.. Кто главный поставщик в Баязете?

— Саркиз Ага-Мамуков, — пояснил прапорщик, — его всегда можно в это время застать в духане.

— Ладно. Вот сейчас пойду и раскровеню ему всю морду. Вы хоть скажите, прапорщик, сколько должен весить сухарь?

— Он должен быть вот такой, — Латышев показал ладонь. — А сколько он должен весить — не знаю.

— Послушайте, юноша, — произнес Андрей с укоризной, — ведь мы с вами офицеры, получаем жалованье, мы не подохнем с голоду. А солдат живет тем, что ему дадут. Какой же вы офицер, если так плохо заботитесь о солдате?.. Стыдно!

Хлопнув дверью, поручик ушел, Карабанов теперь даже был почему-то рад, что ему доверили это дело. И, подходя к духану, весь внутренне сгорая от страшной злости, он выглядел спокойным и решил быть отменно вежливым.

Самое главное на Востоке — вежливость: можно говорить и делать что угодно, но — вежливо...

— А кто здесь господин Саркиз Ага-Мамуков?

5

Солдатский сухарь — святыня: в обозе — ни одного колеса!..
Приказ Гурко 1877 года

Ага-Мамуков сидел, поджав толстенькие ножки, на пышной подушке. Нос у него был унылый, зад толстый, словно у раздобревшей бабы, глаза кроткие и выпуклые, как у доброй коровы, которую мало бьют и много кормят. Он пил душистый чай и мурлыкал. Настроение у него, видать, было неплохое.

Карабанов присел рядом, тоже попросил чаю.

— Господин Ага-Мамуков, — сказал он с легким поклоном, — вы, кажется, имеете честь быть главным поставщиком баязетского гарнизона?

Польщенный маркитант заворковал что-то, как сытый голубь перед голубицей.

— А я, — продолжал Карабанов (впрочем, удивляясь, сам себе, что еще не сунул кулаком в эту жирную морду), — имею честь принимать у вас продовольствие для баязетского гарнизона.

— Но высокосановитый Латышев...

— Высокосановитый Латышев, — спокойно соврал Карабанов, — отдается Пацевичем под суд за то, что брал взятки с честных маркитантов.

— Ай-я-я-яй, — запечалился Ага-Мамуков, — такой молодой и красивый человек, а уже... Кто бы мог подумать!

— Да, вот так, — крепко закончил поручик. — А сейчас пройдемте на склад и проверим наличие провизии.

По тому, как затягивал свое чаепитие маркитант, Андрей догадался, что он просто не хочет вести его на склад, где, очевидно, Латышев не был ни разу. Однако господин поручик был вежлив, похвалил скромность здешних нравов, отметил радость знакомства с Ага-Мамуковым, о женщинах он говорил как о лошадях, подробно разбирая все их достоинства, и маркитант снова замурлыкал.

«Двести рублей возьмет», — думал он, прищелкивая языком.

На складе оказалось лишь несколько мешков сухарей — и все.

На вопрос Карабанова, где же остальные запасы провизии, Ага-Мамуков весьма мудро ответил, что они находятся в Игдыре.

Поручик вспорол мешок, взял один сухарь: он был действительно, как говорил Латышев, величиною с ладонь.

Решив действовать наугад, Карабанов бросил сухарь на чашку весов.

— Господин Ага-Мамуков, — сказал он, поманив маркитанта пальцем, — идите-ка сюда... Вы видите?

— Сухарь вижу. Хороший сухарь. Сам бы съел!

— А вы видите, что сухарь-то не тянет?

Маркитант попался на эту удочку, — сухарь действительно не тянул положенного веса, но господин Ага-Мамуков оказался прожженным наглецом: он отломил от другого сухаря ломоть и бросил его на весы.

— Вот, теперь хорошо, — сказал он, подумав про себя: «Триста дать надо... Затем и придирается!..»

— А когда же будут доставлены остальные запасы провизии из Игдыра? — спросил Карабанов.

— Ишачка больная. Совсем мал-мал.

— До ишаков мне нет никакого дела, — строго сказал Андрей, и Ага-Мамуков мысленно подарил ему еще сотню рублей. — Командование армии платит вам деньги, и вы должны честно выполнять свои обязанности. А сейчас — следуйте за мною.

Проходя мимо конюшен, Андрей снял с гвоздя моток веревки, и они прошли в крепость.

— А зачем веревка? — интересовался Ага-Мамуков, забегая вперед, чтобы заглянуть поручику в лицо.

Карабанов провел его в пустую комнату цитадели, под высоким потолком которой пролегала железная балка с крюком. Зацепив конец веревки за крюк, Андрей вежливо осведомился:

— Господин Ага-Мамуков, вы, кажется, присутствовали в крепости, когда мы вешали муллу, который пытался вредить нам? И вы, наверное, успели рассказать своей жене, как смешно дрыгал ногами этот султанский прихвостень?..

Неожиданно выяснилось, что Ага-Мамуков плохо знает русский язык и ничего не может понять из того, что толкует ему Карабанов.

— Я вам объясню, поймете, — утешил маркитанта Андрей. — Все это делается очень просто: сначала вяжется петля, вот так... Потом петля накидывается на шею, вот так... Видите, как все просто? А затем петля затягивается таким образом... Но я вас, господин Ага-Мамуков, решил повесить иначе. Вот, смотрите, как это будет...

Он зацепил его за ноги и вздернул вниз головой к потолочной балке. Руки Ага-Мамукова, хватая воздух, не доставали пола.

Андрей закрепил веревку и присел на корточки, смотря в посиневшее лицо маркитанта.

— Вам так удобно, господин Ага-Мамуков? — вежливо осведомился он. — Вы знаете, русский солдат не всегда ест сухари. Он такой избалованный, что ему иногда захочется кашки. Да... Он настолько развращен в еде, что употребляет в пищу даже горох и капусту. Иногда он не прочь выпить и водочки... Я пойду, а вы пока подумайте над этим.

На прощанье поручик его раскачал.

— Ву-у-уй... Ву-у-уй, — завыл ворюга, маятником летая от стенки до стенки; но Андрей, не обращая внимания на его вопли, ушел и закрыл дверь на ключ.

Когда он закуривал папиросу, концы пальцев у него тряслись от негодования и бешенства. На заднем дворе крепости ему встретились Клюгенау и Потресов.

— Что вы тут делаете, господа? — спросил он.

Запыленный, как будто и не мылся сегодня, Клюгенау развернул перед ним самодельный чертеж крепости:

— А вот смотрите, Андрей Елисеевич: у южной стенки надо подсыпать аппарель, чтобы на барбеты поставить орудия. Тогда можно будет стрелять, если турки пойдут со стороны Вана. Плохо только, что земли нет!

Да, земли почти не было. Мимо Андрея гарнизонные пионеры на шинелях, на лошадиных попонах, на своих одеялах и просто лопатами тащили, откуда только могли, разный хлам: навоз, щебень, золу, мусор. Все это, перемешанное с камнями и скудным количеством земли, ссыпалось у крепостной стены, чтобы орудия, как объяснил Потресов, могли бить «через банк».

Майор попросил у Андрея папиросу:

— Чем вы озабочены, поручик?

Карабанов махнул рукой:

— Эх, господин майор, что-то непонятное творится повсюду... Не знаю, как вам, а мне кажется, что еще придется расплачиваться за чужие ошибки. Полковник Пацевич вызубрил наизусть какую-то там «зелененькую книжечку» генерала Безака и теперь спит спокойно. Поговорите с ним хоть полчаса, и вы поймете, что он играет в полководца. А мы, таким образом, в его скудном представлении, играем в войну.

— Ну, а что же делать? — невесело согласился Клюгенау. — Я лично, господа, уже свыкся с мыслью, что мне придется погибнуть.

Помолчали недолго.

— Хвощинский, — осторожно подсказал майор Потресов, — еще мог бы спасти положение: он старый боевой кавказец, он нашел бы выход.

— Ну, ладно, — Андрей швырнул окурок, — я пойду.

— Куда вы, поручик?

— Я, господа, давно хочу поговорить. И не с кем-нибудь, даже не с вами, а именно с Хвощинским.

Он как-то не думал в этот момент об Аглае и, пройдя в киоск, даже не заметил ее отсутствия. Хвощинский, только что приехавший домой с позиций, удивился появлению Карабанова, хотя и встретил его приветливо.

— Господин поручик, — вяло улыбнулся он Андрею, — очевидно, пришел ко мне, чтобы пожаловаться на кого-то, кто обидел его казаков? Я, кажется, не ошибаюсь?

Карабанов поклонился с порога.

— Никита Семенович, — сказал он, — вы, наверное, знаете, что я вас не... люблю?

Хвощинский показал рукою на стул, приглашая садиться.

— Я этого не знал, но теперь буду знать, поручик, и благодарю вас за искренность. Хотя и не могу разуметь причину вашей нетерпимости к моей особе, ибо ваша молодость дает вам большее право на счастье, нежели мне.

— И все-таки, — продолжал Андрей, нахмурясь, — я не могу сейчас назвать ни одного человека, к которому бы питал столько уважения, сколько питаю к вам.

— Садитесь, поручик, не стойте. Сейчас будет чай.

Андрей сел. Стал говорить.

Полковник внимательно слушал его.

Потом сказал:

— Вы мыслите почти одинаково со мною. И мне это приятно. Но скажите, любезный Карабанов, что я могу сейчас сделать? Если даже я поведу открытую борьбу с военным «гением» полковника Пацевича, то в Тифлисе, несомненно, найдутся люди, которые скажут, что Хвощинский поступал лишь из чувства мести, зависти и прочее.

— ?!

— Нет, нет, вы постойте, — остановил он раскрывшего рот Карабанова, — выслушайте меня до конца. Я понимаю, что при таких обстоятельствах, в каких мы с вами пребываем сейчас, надо отбросить все личные соображения. Согласен с вами. И я это сделал.

Я уже говорил с Пацевичем, пытался воздействовать на него через Штоквица. Даже через Исмаил-хана. Но наш полковник — вот!

Никита Семенович постучал костяшками пальцев по краю дубового стола и печально закончил: — Одно могу сказать, поручик: вот скоро будет офицерское совещание, и пусть оно решает вопрос о том, что следует предпринимать далее в гарнизоне.

Карабанов долго молчал, раздумывая о судьбе Баязета, потом спросил:

— Скажите, господин полковник: неужели мы всегда так воевали?

Хвощинский поразмыслил:

— Да, пожалуй, всегда... Войны ведь, — продолжал он, немного помявшись, — не каждый день бывают. Поначалу лезут всё больше на авось, валят промах на промахе. Наконец выучиваются. Бьют врага уже как надо. А войне-то, глядишь, и конец. Допущенные ошибки стараются замолчать. Историки врут. Военные специалисты хотят позабыть старые невзгоды и погрязают в изучение мелочей. Нагрянет новая война, и опять старые ошибки на новый лад. Или же наоборот: новые — на старый. Реляции-то пишут, поручик, хитро. Читатель — дурак и верит... Я не доживу, — с грустью закончил Хвощинский, — но вы, Карабанов, еще будете читать правду об этой войне.

За спиной Андрея послышался голос Аглаи:

— Чай готов. Ах, простите, тут еще кто-то!

«Кто-то! — сердито подумал поручик. — Могла бы и по спине догадаться, — кто...»

— Пойдемте-ка пить чай, — предложил Хвощинский, вставая. — Моя супруга наготовила чудесных бубликов. Правда, из ячменя — муки-то ведь нету... Вы никуда не спешите?

— Да нет, никуда, — согласился Андрей, глянув на часы, и подумал: хорошо ли он закрепил веревку?

За столом они переглянулись с Аглаей. Знакомая улыбка тронула краешек ее губ. Она была в домашнем капоте, обнаженные до локтей ее руки плавно двигались над столом, что-то брали, куда-то спешили; это был какой-то чарующий рассказ — рассказ женских рук о семейном тепле и домашнем уюте, какого Карабанов еще не испытывал в своей жизни.

— Вот и вода, — продолжая свою мысль, сказал Хвощинский, когда Аглая протянула ему чашку. — Никто не думает о том, что мы находимся в чужом городе. Что в один прекрасный день вода может оказаться отравленной, и тогда...

— Ты вечно любишь преувеличивать, — сказала Аглая, посмотрев на Андрея, и улыбка опять коснулась ее губ.

— Действительно, — ответил Андрей, идя на помощь полковнику. — И о воде тоже никто не думает. Я возлагаю большие надежды на это собрание. Турки ведь совсем рядом.

— А вы знаете где? — спросил Хвощинский.

— Я встретил их табор вблизи Вана.

— Это было не сегодня. А сегодня пришел мой старый лазутчик Хаджи-Джамал-бек, и он сказал, что конница раскинула табор уже в тридцати пяти верстах от Баязета...

— Значит... — начала было Аглая.

— Значит, — резко оборвал ее Хвощинский, — полковник Пацевич может кейфовать. Турки еще не забрались к нему в спальню!..

Карабанов вышел из киоска вместе с Аглаей. Посмотрели один на другого. Так смотрят люди, хорошо знающие друг друга. И такие взгляды бывают понятны только им.

— Ну? — сказал Андрей. — Чему ты улыбалась?

— Так.

— А все-таки?

— Не скрою: я рада...

— Чему?

— Ты же сам знаешь — чему: рада тебя видеть.

— Уже не сердишься?

— Нет. Я, видишь ли, становлюсь собственницей. А это, наверное, нехорошо... И потому не сержусь.

— Аглая, — он слегка дотронулся до ее руки.

— Что?.. Что, милый?

Андрей рассмеялся.

— Когда-нибудь я разгоню своего Лорда, — сказал он, — и на полном скаку подхвачу тебя, кину в седло, как дикий курд, и умчусь далеко-далеко. Там-то я стану хозяином и буду делать с тобой что хочу...

— Глупый, — отозвалась женщина, — ты и так хозяин. И совсем не надо быть для этого курдом. Я люблю тебя... Что поделаешь?

— Ну, я пойду — меня ждет Сивицкий.

— Постой. И ты ничего не хочешь сказать мне?

— А что бы ты хотел слышать от меня?

— Когда? — спросил он, потупясь.

— Когда хочешь. Его не будет до завтра.

* * *

Когда Карабанов открыл дверь, то увидел, что Ага-Мамуков уже сидел на балке, под самым потолком, каким-то чудом вывернувшись из неловкого положения, — сидел он там, черный и взъерошенный, точно старый ворон на обгорелом суку.

— Пятьсот рублей, — сипло набавил он сверху еще одну сотенную бумажку. — А больше никак не могу... И без того ограбили. Никому не платил столько.

Карабанов взял двух казаков своей сотни и велел посадить маркитанта на лошадь; потом, в присутствии же Ага-Мамукова, наказал им:

— Довезете подлеца до Игдыра. Убегать будет — стреляйте. Без провизии не возвращайтесь. Все ясно, казаки?

На следующий день ему встретился Латышев.

— Ну, как? — с бодрой развязностью спросил он. — Договорились?

Рука прапорщика (величиною в солдатский сухарь) повисла в воздухе.

— Я, — сказал Андрей сквозь зубы со свистом, — могу уважать чистоплотную бедность. Умею прощать людям самые низкие пороки. Но я не терплю подлости, и уберите вашу грязную лапу... Сколько он вам давал?

В лице Латышева что-то изменилось, он мгновенно состарился тут же, почти на глазах Андрея, и жалко забормотал:

— Первый раз... честное слово! Первый... в жизни...

Карабанов повернулся и пошел. Потом остановился.

А куда он идет?..

И вдруг поймал себя на том, что идет к майору Потресову — ему хотелось видеть честного человека!

6

Прапорщик Латышев повесился в конюшне первой сотни. Ватнин услышал, как бьются в испуге кони, вбежал туда, сразу шашку выхватил — р-раз! — секанул по веревке. Потом, ведро воды на прапорщика вылив, присел рядом, гудел юнцу в пылающее ухо:

— Ежели, скажем, девка к другому ушла — и хрен с нею! Ежели, к примеру, тоска поедом ест — на люди иди, водки выпей. Ко мне забегай, разговоры вести будем. О том, о сем. Я, брат, повидал много.

— Спасибо, только все не то, — сказал прапорщик и, пошатываясь, ушел из конюшни.

Ватнин ускакал со своей сотней к Деадину, имел короткую сшибку с конницей противника, в которой ему прострелили левую руку возле локтя. Обозлившись, Ватнин велел казакам закинуть карабины за спину и работать одними шашками.

Вечером Аглая бинтовала ему руку, и, когда сотник ушел, она сказала Сивицкому:

— Какой он забавный, правда? Такой громадный и теплый, как печка. Мне даже кажется, что около него всегда очень уютно...

— Ватнин — замечательный казак, — отозвался Сивицкий. — И очень чистый человек. Почти ребенок. Клюгенау и он — вот их двое, кого я особенно люблю в гарнизоне.

— Это какой Клюгенау? — спросила Аглая.

— Да такой восторженный чудак в очках. Если к вам подойдет совершенно незнакомый человек и спросит: не может ли он вам быть полезен? — так знайте, это и есть Клюгенау.

— А-а-а, — протянула Аглая, — теперь я вспоминаю. Он, кажется, инженерный прапорщик или еще что-то в этом роде. Вечно копошится в мусоре, и когда я прохожу мимо, он издалека начинает раскланиваться со мною.

— Ну, это и есть барон, — засмеялся Сивицкий. — Странный полунищий барон, — сытый одним светом звезд, который тратит свое жалованье на солдат и будет счастлив, если вы случайно скажете ему: «Федор Петрович, я рада вас видеть!..»

— Хорошо, если так. Вот увижу и скажу: я рада вас видеть...

Встреча произошла случайно. Женское любопытство, пересилившее страх, заставило Аглаю как-то вечером толкнуть узенькую дверцу в одном из переходов крепости. Сыростью и тленом пахнуло в лицо. Она чиркнула спичкой. Узкая лестница, крутясь винтом, уходила куда-то наверх. Ступени были покрыты густым слоем пыли, и чьи-то четкие следы выделялись на них.

— Страшно, — поежилась Аглая и, вся замирая, стала подниматься по лесенке; шаткий огонек спички вырывал из мрака один поворот за другим. Все выше и выше взбиралась женщина, подобрав края платья, трепещущая и довольная от сознания своей смелости.

И вдруг:

— Ай! Кто здесь?

Ей открылась круглая башенка, и чья-то фигура встала навстречу; через узкие софиты упал свет луны и блеснули стекла очков.

— Не бойтесь, сударыня, — сказал Клюгенау. — Здесь никого нет, кроме меня.

Стряхнув оцепенение, Аглая подошла ближе.

— Федор Петрович, — сказала она, переводя дыхание, — я... рада вас... видеть.

Прапорщик наклонился, порывисто поцеловал ее руку.

— Это правда? — спросил он, уже счастливый.

— Ну конечно. О вас говорят так много хорошего.

— Не верьте этому, — с сожалением произнес он, отпуская руку женщины. — Человек должен быть лучше меня. Я не достиг еще и тени совершенства. Легко каждому из нас создать для себя коран жизни, но как трудно порой выполнять его заповеди. Вы сказали сейчас, что рады меня видеть. Я — человек и должен быть добр... я понимаю! Но разве бы я согласился, чтобы эта радость принадлежала сейчас другому?..

Аглая, зажмурив глаза, с удовольствием поежилась, как кошка перед огнем.

— Вы знаете, Федор Петрович, — сказала она, — почему-то я вас таким себе и представляла... Только, скажите, что вы делаете здесь? Один? В темноте?..

Прапорщик снизил голос до шепота:

— Не удивляйтесь: я вызываю духов...

— А разве здесь есть духи?

Прапорщик кивнул ей своей большой головой:

— К сожалению... завелись.

— А что это за духи?

Клюгенау приблизил к ней свое лицо, — круглое, белое; губы его были полуоткрыты.

— Это было очень давно, — медленно сказал он. — Так давно, что вы не можете себе представить... В ущельях тогда свистели стрелы, пылали костры и плакали жены. И смуглые рабы обтесывали камни. Баязет встал на костях пленных рабов, и смотрите сюда: вы видите, как ползут по стене капли их крови? Цитадель хорошо помнит их стоны...

Клюгенау вытянул в полумраке руку: по стене медленно сочилось что-то темное.

— Я боюсь, — сказала Аглая.

— Не бойтесь: человек должен быть смел, иначе ему отказано в уважении... Потом, — продолжал Клюгенау, помолчав, — Исхак-паша умер. И его уже не радовали сказочные мозаики на стенах, звон фонтанной струи уже не касался его слуха. Но перед смертью он велел отравить самую прекрасную из своих жен. Юную звезду гарема — Зия-Зий.

— Это сказка, — улыбнулась Аглая, — и откуда вы можете знать ее имя?

Прапорщик ответил серьезно:

— Вы можете не верить мне, но я вчера слышал на базаре ее имя: Зия-Зий... И сейчас она придет. Но сначала мы увидим пашу...

Клюгенау стиснул руку Аглаи, и женщина вдруг услышала далекие возгласы муэдзина, призывавшего правоверных к молитве.

Офицер подвел ее к небольшому окошку, отодвинул свинцовый переплет рамы.

— Смотрите туда, вниз... Вы что-нибудь видите?

Аглая увидела со страшной, как ей показалось, высоты внутренность мечети: утончаясь книзу, бежали от купола бледные столбы арок, изогнутые, как сабли; она разглядела ряды позолоченных арабесок, кафельную мозаику стен и начертанные в кругах суры Корана.

Неясный свет забрезжил где-то внизу, заблуждал среди колонн, и из мрака выступила фигура человека в длинном, до пят халате и в чалме. Аглае почему-то показались знакомыми и эта фигура, и эта важная, медлительная поступь. Человек расстелил на полу циновку, надолго припал к земле лбом. Вытянув руки, он молился.

Возгласы муэдзина понемногу угасли...

— Уйдемте, — попросила Аглая.

— Тише, — прошептал Клюгенау, — сейчас придет волшебная Зия-Зий...

И действительно, откуда-то из темноты выступила легкая тень женщины; неслышно скользя среди мрачных колонн, она подошла к паше, и паша поднялся, медленно и величаво...

— Ты почему не приходила вчера? — сурово спросил Исмаил-хан. — Муэдзин ушел уже спать, а я все ждал тебя.

Девушка по-мальчишески передернулась, движением узких бедер подтянув спадавшие шальвары, потом слегка откинула чадру.

— Но, великий хан, — шепнула она. — Хаджи-Джамал-бек вчера еще не вернулся из Вана.

— Он вернулся, значит, сегодня? — спросил подполковник.

— Да, великий хан. Только сегодня.

— Что он велел передать для меня?

Зия-Зий опустила ручку в одежды и вынула хрустящий конверт.

Исмаил-хан вскрыл письмо, велел турчанке держать свечу.

В письме было написано:

«Украшением пера да служит имя аллаха.

Время счастия да будет соединено с веселием и радостью. Велик аллах!

Дорогой мой хан, надеюсь, Вы не забыли своего генерала, который водил Нижегородских драгун к славным победам, когда Вы были еще поручиком. И Вы знаете, что я, как и Вы, верой и правдой служил Российскому престолу, который вознаграждал меня почестями и богатством.

О, горькое заблуждение!.. Все мы, и я тоже, поседевший над Кораном, видели только мертвую букву, но глубокое божественное значение ускользало от нас. Я счастлив отныне, что разумное толкование шариата открыло мои глаза; подвигнув себя на путь борьбы с неверными, я советую и Вам, как ученику премудрой «Зикры», отойти от гяуров. Пророк поучает нас: «Если вы располагаете хитростью противу неверных, то приведите ее в исполнение!»

Поймите наконец, дорогой хан, что распространение заповедей его немыслимо, пока по святой земле ислама блуждают слепые неверные. Первый долг мусульманина разносить по миру мечом и убеждением свет истинной веры, можно даже покидать семью и родину, если опасность угрожает исламу, и вооружаться противу неверных. Пока же Вы служите гяурам, пророк отвергает Ваши молитвы, присутствие неверных в доме Вашем заградило Вам путь к престолу аллаха, молитесь же и кайтесь.

Нам нужна святая война — газават: готовьте себя к ней постом и покаянием. Побрейте, наконец, свою голову, как и подобает мусульманину: когда Фаик-паша или Кази-Магома ворвутся в Баязет, Вас узнают по обритой голове — и Вы сохраните свою жизнь.

Анатолийский отряд. Писано в крепости Карса, хранимой аллахом. Да велик аллах!

Ваш верный друг и доброжелатель генерал Муса-паша Кундухов{9}».

— И это все? — спросил подполковник.

— Все, — ответила Зия-Зий.

— А что говорят в городе?

— Говорят, что Фаик-паша скоро вас всех перережет...

Исмаил-хан спрятал письмо.

— Хорошо, — разрешил он, — иди. Я буду здесь на каждой пятой молитве.

* * *

— Разве вы не узнали нашего Исмаил-хана? — спросил Клюгенау. — Это был он. Но, поверьте, я так не хотел, чтобы вы ушли от меня, что нарочно... Поверьте — нарочно придумал для вас чудесную сказку. Вы не сердитесь?

— О нет! А теперь — прощайте...

Аглая ушла, а Клюгенау, когда затихли женские шаги, спустился в мечеть. Обойдя стены, он остановился перед мусульманскою кобылой, обращенной в сторону Мекки. Сказочник и романтик умер в нем — родился снова трезвый инженер, ответственный за судьбу крепости. Прапорщик отшвырнул в сторону разбухшие, непомерно толстые кирпичи рукописных Коранов.

«Откуда же приходит эта чертовка? Ага, — удивился он, — какое чудо!..»

Дверь, обращенная в сторону Мекки, неожиданно стала отворяться — полное нарушение законов мусульманской архитектуры.

Но это было так: очевидно, жестокий феодал Исхак-паша, боясь мести своих подданных, приготовил себе тайную лазейку для бегства, о которой никогда бы не догадался ни один правоверный.

— Паша был не дурак, — заметил Клюгенау, протискиваясь в узкую дверь; крепостные крысы с визгом шарахнулись из-под ног, обрывистые ступени неожиданно вывели прапорщика из мрака в затянутый густой паутиной коридорчик, а там уже чернела низкая амбразура, через которую доносился шум реки.

«Совсем не дурак», — сказал себе прапорщик и надолго задумался. Поздно вечером он не постеснялся разбудить коменданта крепости и доложил:

— Господин капитан, возле бойницы южного фаса необходимо поставить часового. Дело в том-то и в том-то...

Штоквиц послушался совета прапорщика, и Зия-Зий вскорости попалась. Двое казаков держали турчанку за руки, она змеенышем выкручивалась между ними, искусала им руки, чадра сползла с ее прекрасного юного лица.

Карабанов даже похолодел, когда увидел девушку, но Зия-Зий рванулась из казацких рук с жалобным криком, как подстреленная птица, бросилась к поручику, обняла его за колени, залопотала что-то быстро и непонятно.

— Встань, — сказал он ей.

Но Зия-Зий, не вставая с земли, целовала ему ноги, и тут Андрей увидел Аглаю: привлеченная шумом, она шла прямо к нему.

— Да встань же наконец! — крикнул поручик, отрывая от себя цепкие ручонки маленькой женщины.

До сих пор Карабанов не считал всю историю с Зия-Зий серьезной: турчанка была для него просто так — легкая страсть, забавная экзотика; но теперь, когда Аглая могла догадаться обо всем, Андрей испугался. Он схватил турчанку за руку и, не давая ей опомниться, быстро выбежал вместе с нею за ворота крепости.

— Беги! — крикнул он ей. — Беги скорее!

И Зия-Зий, прыгая среди камней, быстро исчезла где-то в темноте переулков армянского города.

— Что случилось? — спросила Аглая, когда он вернулся.

— Да чепуха, — отмахнулся Карабанов. — Просто любовные шашни нашего почтенного Исмаил-хана Нахичеванского!..

7

— А было это, братцы, так давно, когда бабка ишо в девках бегала. Жил здесь Исайка-шах, такой сволочной мужик — ну язва просто!.. И здеся вот, значит, он имел свое жительство. А золота-то у него, самоцветов разных — уйма, сундуки целые. Пересчитает он их поутру, а вечером опять считает. И на замок печать сургучную вешает. Вроде как у нас писаря в батарее. А фонтан энтот винный был, по дворам закусок понаставлено. И кругом голые бабы менуветы танцуют.

— Постный! — крикнул Потресов. — Кончай языком трепать: на тебя глядючи, и другие ничего не делают!

Солдаты снова взялись за лопаты. Хренов, участвовавший в работах, чтобы не есть даровой каши, поплевал на руки, сказал:

— Хорошо бы и у нас на первом дворе фонтан брызгал. Эдак с утра чихирем бы, к обеду водкой, а к ночи кахетинским. Вот житуха была бы!

— Эх, дед, — возразил кто-то, — пропили бы мы тогда Баязет бусурманам... Я вот уже какую неделю о том, чтобы винцом согрешить, и не думаю. Готовлю себя!..

...Звали этого сурового солдата Потемкиным; худущ он был от жары, будто до костей усох; глаза побелели, даже зрачков не видать; сапоги казенные бывалый вояка берег — в турецких туфлях ходил; на голове его, кое-как обхватанной ножницами, розовел грубый шрам от персидской сабли.

— Вот ты и подойди ко мне, — позвал его штабс-капитан Некрасов. — Силенка-то у тебя имеется?

— Да в субботу мяса поел, ваше благородие.

— Ну, а сегодня четверг только. Значит, сила еще должна быть.

Штабс-капитан заставил Потемкина взять одну только саблю, дал ему в руки крюк с веревкой и приказал спуститься под левый фас цитадели, почти к самому ручью. Сам забрался на крышу; его сразу же окружили любопытные.

— Пошел! — глянув на часы, крикнул Некрасов.

Солдат рванулся наверх. Хватаясь за жидкий кустарник, бежал в гору, карабкался по камням. Вот он размахнулся, но крюк лишь царапнул выступ стены. Еще один замах — и веревка, вздрагивая, натянулась: Потемкин уже взбирался кверху. Вскоре показалась его голова, на которой от напряжения шрам порозовел еще больше.

— Руку, братцы... кто-нибудь... — выхрипел он, и сабля, выскользнув из-под его локтя, звякнула где-то внизу о камни.

Потемкина вытянули на крышу. Он тяжело дышал, обливаясь потом. Костистую мужицкую грудь солдата облипала мокрая рубашка.

— Почти две минуты, — подсчитал Некрасов. — За это время, дорогой Потемкин, мы застрелили тебя уже десять раз, а потом спихнули обратно... Понял ли ты, к чему я заставил тебя проделать этот опыт?

— Здесь-то, ваше благородие, — рассудил Потемкин, — от майдана, им еще гашиша покурить надо, чтобы полезли. А вон где страх-то великий будет, эвон кому боле всех крестов да дырок достанется!

Потемкин показал на солдат батареи, под пушками которой лежал город. Дымили трубы, по крышам бродили козы, гремели медники, и один кузнец, полуголый гигант-турок, на виду у русских, ковал для боя с ними кривую луну ятагана. И майор Потресов задумался:

— А ты, брате, прав: наша батарея только отсюда и может работать. Но посмотри-ка! Нас подобьют, чего доброго, и с Зангезура и с кладбища. Даже с майдана, если хорошо прицелиться... Здесь мы бессильны!

Карабанов, застав лишь конец разговора, отвел офицеров в сторону, сообщил со смехом:

— Господа, пока вы столь мудро рассуждаете об обороне, в крепости произошло два удивительных события: барон Клюгенау, кажется, влюбился, а Исмаил-хан побрил себе голову.

Действительно, следуя совету Мусы-паши Кундухова, полковник Исмаил-хан Нахичеванский велел денщику побрить свой сиятельный череп. Он еще вчера объявил Пацевичу, что давно не молился, и теперь, притворяясь дервишем, распевал премудрые «зикры». Со стороны казалось, что хана не касается уже ничто земное, он весь в молитве и смирении, но, рапортуясь больным, подполковник приобретал тем самым право иметь с офицерского стола отдельное блюдо — суп из курицы.

Новость относительно Исмаил-хана мало кого заинтересовала, но сообщение о том, что Клюгенау влюбился, офицеров развеселило.

— Может, барон продал последнее, что у него осталось, — свой титул, и подкупил какого-нибудь евнуха, чтобы ходить в гарем. Ибо я, — сказал Некрасов, — знаю только одну женщину в гарнизоне, но она ведет себя столь строго, что ни одни мужчина не посмеет к ней подступиться.

«Знал бы ты ее!» — самодовольно подумал Андрей и ответил без улыбки, с уважением:

— Да, госпожа Хвощинская — женщина отменной нравственности. Если бы все были, как она!

Прибежал взволнованный Евдокимов:

— Господа, полковник Пацевич... там случилась какая-то неприятность... просит офицеров к себе.

Да, случилась неприятность: у одного турка пропал буйвол, и он пришел с жалобой к коменданту крепости. «Ваши солдаты, — доказывал он, — украли моего буйвола». И когда офицеры собрались, Пацевич, уже взбешенный, бегал по комнате из угла в угол, а турок, расставив ноги в ярко-желтых шароварах, сидел по-европейски на стуле и сосал глиняную трубку; Карабанов обратил внимание, что медные пуговицы на его жилете были спороты с шинелей русских гренадер.

— Итак, господа, — с места в карьер сорвался Пацевич, — вот у этого жителя наши солдаты украли его вола! Прошу немедля дать ответ, кто в этом виновен?

Офицеры молчали.

— Кто украл вола, я спрашиваю? — заорал Пацевич.

Отец Герасим, гарнизонный священник, недавно прибывший в Баязет, мужчина сердитый и строгий, решил заступиться за свою паству.

— То не так, — сказал он в черную, как у цыгана, бороду. — Может, цыгане его давно съели, а вы солдат в грехе обвиняете! Разве ж так можно?

— Вы, святой отец, помолчите, — вступился Штоквиц. — Вот хозяин вола принес в доказательство даже кость: он нашел ее возле казачьих казарм карабановской сотни. Ну?

И командант показал здоровенный мосол, на котором еще висли махры вареного мяса.

— Мой вол, — упрямо качнул головою турок.

— Поручик Карабанов! Почему вы молчите? — спросил Пацевич. — Это вы украли вола?

Андрей положил руку на эфес шашки.

— Господин полковник, — сдержанно произнес он, — не забывайте, что я нахожусь при оружии.

Пацевич отскочил как ошпаренный. Кость заходила по рукам офицеров. Всем было как-то стыдно.

— Да это от барана, — сказал Некрасов.

— Скорее, господа, даже ишачья.

— Нет, лошадиная.

— Человечья! — спасая честь полка, вдруг выкрикнул Ватнин и, взяв мостолыгу, примерил ее к своей ляжке. — Видите?

Турок пососал трубку, глаза его закрылись.

— Тогда я пойду, — сказал он нараспев. — Гяур такой бедный, что съел человека.

Выхватывая из кармана кошелек, Пацевич закричал снова:

— Так, значит, никто не украл вола? Нет... Ну, так знайте: это я украл его! Пошел вот и украл! Я... сам я, полковник! А теперь — эй, ты! — держи три червонца и убирайся со своей костью... Только молчи и не трезвонь на майдане, что мы тебя обокрали!..

Офицеры молча выходили, и у каждого было такое состояние, будто его оплевали. Даже если баязетцы, наскучив хрустеть сухарями, и действительно украли буйвола, то этот поступок подлежит суду внутренней власти, и совсем незачем было Пацевичу так кричать и распинаться перед этим турком. — Да, господа, — вздохнул Некрасов, — час от часу не легче.

Хвощинский, конечно, никогда бы не допустил подобной выходки в присутствии туземца.

Хвощинский не присутствовал при этой постыдной сцене, которую разыграл Пацевич; находясь со своим батальоном на Зангезурских высотах и хорошо понимая, что скоро будет, как он любил говорить, дело, Никита Семенович решил в этот день дать офицерам гарнизона ужин. Бивуачный ужин под шелковой палаткой, над которой цветут иноземные звезды, с полковым оркестром трубачей и литаврщиков, с бочкой вина, с разговорами до рассвета, с пушечными выстрелами и тостами.

— Честно говоря, — сознался Карабанов, — ехать мне и пить в такую жару сегодня не хочется. Но коли приглашением Никиты Семеновича пренебрегают Пацевич и Штоквиц, то я, господа, поеду...

Андрей сам седлал Лорда — он любил это занятие, редко доверяя его казакам; так, наверное, свахи любят наряжать к венцу сосватанных ими невест. Вскинув на хребтину жеребца потник из белого войлока, Карабанов растянул сверху ковровый чепрак; почуяв на спине привычную ношу седла, Лорд в нетерпении хватил поручика губами за локоть — давай, мол, скорее, чего там возишься!

— Да стой ты, дьявол, — выругался Андрей, — а то опять загоню в конюшню...

Крепко подтянул подпругу, подогнал стременные путлища; подумал немного и накинул сверху вальтрап из синего бархата. «Ладно, — решил, — явлюсь при полном параде...». Хотя казачьему офицеру шпоры и не положены (их заменяет нагайка), но Андрей, по старой кавалергардской привычке, нацепил свои старые, еще дедовские шпоры и вскочил в седло.

— Дуй в парламент, — засмеялся он, и Лорд понес его на офицерскую пьянку.

Поручик нагнал Клюгенау на второй версте: прапорщик медленно ехал на своей тряской кобыле, которая родила ему недавно жеребенка. Барон где-то нарвал дикого щавеля и еще издали протянул пучок Андрею:

— Хотите, поручик?

Андрей взял, тоже стал жевать кислятину. Ехали долго молча.

Плебейская кобыла заигрывала с благородным Лордом, который с аристократическим тактом не отвергал ее ухаживаний, но и не обнадеживал ничем.

— Ну, барон, — начал Карабанов, когда молчать ему надоело, — я вас слушаю... Вы мне признались сегодня утром, что, кажется, влюблены. Скажите, на какой бок вы ложитесь, чтобы видеть такие чудесные сны?

Клюгенау улыбнулся:

— А вы не смейтесь... Я вам не сказал, что влюблен, но чистый облик женщины возбудил во мне желание жертвовать для нее.

Поймите, что в любви никогда нельзя требовать. Мальчик бросает в копилку монеты и слушает, как они там гремят. Когда-нибудь он вынет оттуда жалкие рубли. Я же хочу бросить к ногам женщины не копейки — разум, страсть, мужество, долготерпение, надежду и, наконец, самого себя. Неужели, Карабанов, эти чувства могут прогреметь в ее сердце, как копейки в копилке?

Андрей немного поразмыслил.

— Это всё слова, барон, — сказал он небрежно, — вы плохо знаете женщин. Видите, как ваша кобыла льнет к моему Лорду? Так и женщина... Голая физиология!

Клюгенау ударил свою кобылу плетью:

— Удивляюсь вам, Карабанов, как вы можете жить с такими взглядами! Вам только покажи что-либо святое, как вы сразу начинаете его тут же поганить... Кто была та первая (простите меня) негодяйка, которая сумела так обезобразить ваше доброе сердце?

— Я уже забыл, — ответил Андрей и неожиданно вспомнил лицо Аглаи на рассвете: оно было таким покойным и умиротворенным, как будто все вопросы жизни для нее уже разрешены.

И вдруг ему стало нестерпимо грустно. Сухие перья ковылей волновались вдали, парил коршун над ущельем, из травы, растущей на обочине, скромно проглянул одинокий цветок адонис.

«Все слова, слова, слова, — подумал он. — А если бы не было слов? Может быть, тогда и было бы лучше?..»

— Догоняйте, барон! — крикнул он и, качнувшись в седле, ударил в бока Лорда шпорами — шпоры длинные, старомодные, которыми его дед пришпоривал коня еще в Аустерлицкой битве.

И за веселым столом Карабанов был тоже грустен, и Ватнин, скатав шарик из хлеба, пустил его в лоб поручику:

— Эй, Елисеич! Выше голову... Руби их в песи, круши в хузары!

* * *

А где-то, очень далеко от Баязета, под лунным светом затихла рязанская деревенька, и там, под двумя раскидистыми березами, лежал дед Карабанова — при шпаге, в мундире, при шпорах.

8

Это стыдно, но так: в некоторых частях все еще деремся!..
М. И. Драгомиров

Пока офицеры ужинали на Зангезурских высотах, в Баязетской крепости произошла вторая за этот день безобразная сцена, которая окончательно подорвала доверие к Пацевичу со стороны гарнизона.

Причину ее следует искать в нерасторопности денщика Пацевича, который разбил в этот день графин. Однако, тут же найдя другой, побольше размером, он наполнил его вином и подал к столу Адама Платоновича за ужином. Но полковник имел привычку «употреблять» до тех пор, пока вино имеется на столе. А так как графин на этот раз оказался больше обычного, то Пацевич сильно охмелел.

Тут в его пьяной голове зародилась мысль, что он «отец командир», и если кто в этом сомневается, то он сейчас докажет. В ночных туфлях на босую ногу он выбежал во двор и стал целовать первых встречных солдат. Потом, от сладостного сознания своего благородства и любви к ближнему, Адам Платонович начал горько плакать, ибо, как ему казалось в этот момент, он очень хороший человек, но его не понимают. А для того чтобы лучше поняли, он решил давать объяснения.

— Братцы, — горланил он на всю цитадель, сбирая любопытных, — я вас люблю... Вы мои дети, я ваш отец родной... Вместе умрем, но... Вот я перед вами плачу... Умрем, братцы, но только... Простите меня...

Русский солдат не дурак, и он хорошо понимал, что целует его не полковник Пацевич, а та водка, которая была в полковнике Пацевиче. Между тем, что такое солдат? — Солдат есть «лицо, артикулом предусмотренное», а потому, стоя навытяжку, солдат покорно принимал поцелуи и слезные излияния своего начальства.

— Ур-ра! — кричал полковник, и кто-то надевал ему на ногу потерянную туфлю.

Потом Адаму Платоновичу взбрело в голову (непонятно зачем) построить солдат, что он и стал выполнять. На беду его, из коридора среднего двора показался несущий святые дары отец Герасим; священник этот, человек начитанный и умный, любивший немного пококетничать своим мужицким происхождением, направлялся сейчас в госпиталь исповедовать умирающего.

Присутствовать при кончине человека — обязанность не из приятных, и отец Герасим шел на исповедь, имея настроение серьезное, раздумчивое. Увидев священника, Пацевич потянул и его в строй, на правый фланг. Отец Герасим, понимая, что с пьяным лучше не связываться, очень тихо просил:

— Господин полковник, пустите меня... человек умирает...

Но полковник его не отпускал, и тогда отец Герасим стал сопротивляться. А так как он был вдвое (а то и втрое) сильнее Пацевича, то Адам Платонович обозлился, увидя в этом неповиновение его власти.

— Ты, черт длиннополый! — закричал он. — Слушай, что я тебе говорю... Вставай сюда!.. Застынь!

Отец Герасим был человек очень терпеливый. Он еще раз сказал полковнику:

— Адам Платонович, поймите, душа божья кончается... Меня ждут там. Пожалуйста, отпустите с миром...

Но «отец командир» уже озверел, непременно желая одного — поставить священника во фронт. Тогда гарнизонный батька, не долго думая, опустил святые дары на землю и закатал рукава своей рясы. Видать, ему вспомнились бурсацкие потехи: он без разговоров треснул Пацевича по уху — да так треснул, что тот проехал полдвора на своем брюхе, а из его карманов посыпались разные ключики, книжечки и карандашики.

— Не осуди, — сказал батька, берясь за святые дары. — Эдак-то любого вывести можно...

Тут быстро выбежал Штоквиц, очевидно уже давно наблюдавший откуда-то за всем происходящим. Капитан подхватил Адама Платоновича и, с помощью солдат, потащил его спать на постель Исхака-паши с хрустальными ножками.

Этим поступком отец Герасим заслужил уважение солдат, но настроение, к которому он себя готовил, было вконец испорчено. В дверях госпиталя он тихо пошептал что-то, постоял немного в темноте, повздыхал и, пригладив космы волос на голове, вошел в палату.

Раненые и больные лежали на грубо оструганных нарах, большинство же — на полу, а самыми спокойными местами считались места под нарами. Посреди помещения, тихо гудя, теплились турецкие мангалы: на их горячих жаровнях разогревались в винных чепурках каких-то снадобья.

— Мир вам, воинство христолюбивое, — сказал священник, складывая пальцы щепоткой и крестя кипящие чепурки.

Умирал старый солдат, раненный в суматошной перестрелке на Теперизском перевале. Он умирал очень тяжело, уже какой день; по глазам было видно, что хочет жить человек, гонит от себя безносую, но всему есть предел, он его сегодня ощутил, и вот послал за священником.

Невдалеке от него лежал, готовясь к выписке, ефрейтор Яков Участкин, подстреленный в ногу на горной дороге. Лихая турецкая пуля, не задев кости, только ковырнула солдатское мясо и пошла гулять дальше, оставив после себя боль и злобу.

Слушал Участкин тихий говор священника, оглядывал ряды нар, с которых торчали серые пятки раненых, было на душе у него муторно и скользко. Мешали еще стоны солдата, раненного в подбрюшье; Сивицкий сказал, что умрет он сегодня ночью, когда у него начнется рвота.

Отец Герасим скоро ушел, и Участкин, привстав повыше, посмотрел на умиравшего: тот вытянулся уже, руки на груди свел, нос у него сразу худущий стал.

— Кажись, отмучился, — шепнул ефрейтор соседям. — И на лицо побелел...

Подошел ординатор Китаевский, тронул запястье старого солдата, и тот разлепил глаза:

— В поле бы... — тихо сказал он. — Камень давит...

— Ну, ладно, старина. Лежи... Может, чаю хочешь?

— Живой, — обрадовался Участкин, — старики, они такие — крепкие...

Аглая еще боялась подходить к умирающим, и, зная об этом, ее не заставляли. Издали наблюдая за людьми, отходящими в вечность, женщина всегда испытывала какой-то трепет перед смертью, которая раньше казалась ей почему-то величавой и торжественной. Теперь же смерть представала перед нею в ее обыденной неприкрашенной простоте, и она уже не удивлялась, когда умирающий наказывал, кому после его смерти отдать котелок, кому — полотенце, а кому — новые портянки.

— Может, напоите его чаем? — попросил Китаевский. — Сделайте послаще.

Пересилив робость, Аглая присела рядом со старым солдатом, стала поить его с ложки.

— Сегодня день-то какой? — спросил он неожиданно. — Середа или четверток?

— Пятница, — ответила женщина, удивляясь: зачем ему это теперь знать?

Участкина пришли навестить его приятели, два солдата. Аглая видела, как они сунули ему под подушку по чуреку с маком, вытрясли из карманов липкие комки халвы.

— Чуреки-то нынче почем? — снова спросил умирающий.

— Да по пиастру дерут хососы.

— Дорого... — вздохнул старый.

«Ну зачем ему это знать?» — опять удивилась Аглая и прислушалась к тихому разговору солдат.

— Новости-то какие будут? — спросил Участкин.

— Да новостей-то вроде и нету. Сейчас тихо живем. Вот только его высокоблагородие Пацевич запил с горя.

— Ну? — удивился ефрейтор.

— Вот те и ну... Вола, слышь-ка, у турка украл. Турок-то и доказал при всех. Полковник — нет да нет. Не крал, мол. А тут поручик Карабанов, значит. Шашку выхватил, — сознавайся, кричит, а то зарубаю...

— Карабанов, он такой... — снова вздохнул умирающий, — горяч больно...

— А полковник-то что? — переживал Участкин.

— Да сознался. Сам плачет. «Простите, говорит, господа. Уж не знаю, как это со мною случилось, что вола-то я украл...» И турку-то этому всю нашу казну и отдал. Чтобы молчал, значит.

— Грех-то какой! — запечалился Участкин. — Как же это он? Полковник ведь, благородство...

— Аи ест его совесть, — продолжал рассказчик. — Сейчас пьяный, по крепости ходил, плакал, с нами целовался. «Простите, кричит, умереть желаю!..»

Сивицкий приехал к полуночи.

— Так рано? — удивилась Аглая.

— Дальше, голубушка, — ответил капитан, — началась уже просто пьянка. Или же, как пишут в газетах, «дружеская беседа длилась далеко за полночь...» Карабанов и я, мы пить не захотели, вернулись...

Не прошло и получаса со времени прибытия Сивицкого, как дверь распахнулась, и на пороге госпиталя появился Егорыч. Конопатое лицо его было сплошь в синяках и страшных кровоподтеках, глаза заплыли. Казак слабо облокотился плечом о косяк, сплюнул что-то на руку и вытер ладонь о штаны.

— Ваши благородия, — сказал он врачам, — сделайте поправку... А то ведь сам себя не вижу...

Его положили на стол. Савицкий стал осматривать избитое лицо уманца, грубо сказал:

— Поделом тебе, братец. Не будешь, глядя на ночь, по Баязету шляться. Мало тебе турки еще поддали...

— Да то не турки.

— А кто же?

— Свои...

— Так кто?

— Его благородие... приехамши...

— Кто же?

— Господин Карабанов...

— Гвардейские замашки, — буркнул Сивицкий, но Аглая, ахнув, уже выскочила из палаты.

Андрей собирался спать. Среди вороха газет на столе лежали портупея и шашка. Мундир он уже снял, шелковые подтяжки обтягивали его грудь. Был он лишь слегка пьян и встретил Аглаю с улыбкой.

— Спасибо, — поблагодарил он ее за приход. — Тебе сказал Сивицкий, что я приехал?

— Что вы наделали? — тихо спросила женщина.

Андрей удивился такому обращению. Пожал плечами, щелкнул подтяжками. Но Аглая в этот миг была так хороша, так светились глаза ее, полураскрытый рот ее был так нежен и заманчив, что он протянул к ней руки.

— Ты об этом конопатом? — засмеялся он. — Но вчера он пропил целый ящик гвоздей для подковки.

— Что вы наделали, сударь? — снова спросила Аглая.

— Ну, перестань...

И вдруг звонкий удар пощечины оглушил его. Он не успел опомниться, как его настиг уже второй удар.

Еще, еще, еще...

— Опомнись! — крикнул Карабанов и, отступая к стене, стал закрываться руками.

Аглая остановилась.

— Не смейте защищаться, — сказала она. — Как вам не стыдно? И еще мужчина...

Тогда он покорно опустил руки, и Аглая продолжала наносить ему удары по лицу слева направо. Голова поручика моталась из стороны в сторону. Глаза были потухшие, жалкие.

— Так вам и надо! — сказала она. — Подлец вы!

Андрей спросил тихо и зловеще:

— Знаете ли вы, мадам, что вы сейчас наделали?.. После такого мне останется лишь одно — застрелиться!..

— Ну и стреляйтесь... Черт с вами, сударь! — сказала Аглая и вышла.

Выстрела за ее спиной не последовало.

* * *

В эту ночь несколько армянских семейств, покинув свои жилища, свои виноградники и пашни, тронулись в скорбный путь изгнания.

Они захватили с собой лишь самое дорогое, самое необходимое в дороге, и часовые у ворот Баязета видели, как проплывают в темноте певучие арбы, как несут матери детей своих, как оборачиваются назад старцы, чтобы в последний раз поглядеть на свое пустое жилище.

Визитер-рундом в эту ночь был юнкер Евдокимов, и, обходя караулы, он задержал это шествие изгоев.

— Куда вы идете, — спросил юнкер, — с детьми и курятниками, глядя на ночь?

Армянский старейшина показал в сторону от дороги:

— Мы ищем безопасного приюта, сын мой. Макинский шах — добрый человек, он приютит нас.

— Но зачем?

— Мы боимся оставаться в Баязете, — просто ответил старик.

— Почему боитесь? — неудоумевал юноша. — Мы же ведь никуда еще не уходим.

— Вы не уходите, но османы приходят. Они вырежут всех нас, как это делали уже не однажды. И мы не хотим, чтобы они позорили дочерей и жен наших у родных же очагов... Вы же, русские, — закончил старец, — очень счастливые люди: вы с турками только воюете, но вы никогда с ними не живете!..

— Выпустить армян из города, — приказал Евдокимов солдатам, и ему вдруг стало страшно.

В черной ночи повозки изгнанников вскрикивали пугливо и жалобно, как вещие птицы.

9

Карабанов теперь чувствовал, как он постепенно запутывается.

Зия-Зий, — ее неспроста схватили казаки, — и он отпустил ее, убоявшись Аглаиной ревности; уважил полковника Хвощинского, в лицо ему говорил об этом уважении, а потом прибегала трепетная Аглая, жена этого человека, и он хвастал перед ней своим любовным пылом; избил этого конопатого Егорыча — и, как ему казалось, избил за дело, — но сотня теперь отвернулась от него; Аглая оскорбила его пощечинами; даже денщик Тяпаев смотрит на него с сожалением.

— Что же делать? Что же делать? — хватался он за голову и ничего не мог придумать; когда ушла от него Аглая, он действительно был близок к самоубийству: вставил в рот дуло револьвера, но... смерть от своей руки показалась ему страшнее турецкого ятагана.

Было ему скверно, а потому, когда встретил однажды Латышева, то сказал ему так:

— Ну, что, прапорщик, плохо вам?

— Плохо, — согласился тот.

— Вот и мне паскудно, — заключил Карабанов. — Каждый из нас подлец, только по-разному...

Андрей покупал у маркитантов водку и поил всю свою сотню.

Казаки — ничего, пили, не отказывались, даже Егорыч пил, но уже не было в общении с ними чего-то такого неуловимо интимного, почти дружеского, что он ощущал раньше. И теперь Дениска Ожогин уже, наверное, не набьет от доброты душевной переметную суму сливами; хоть вырви волосы на голове, а никто не поделится ворованным мясом...

— Довольно, пожили, — сказал Андрей однажды. — Только не так, чтобы забыли, а в бою; заберусь в свалку, уж пятерых-то как-нибудь положу, а потом — и меня...

Приняв такое решение, Карабанов как-то быстро опустился.

Перестал следить за собой. Ватнина он чем-то обидел, и есаул разругал его матерно. Теперь Андрей по вечерам молча сосал чихирь в одиночку. Потом в пьяном угаре вынимал шашку, подбрасывал к потолку «Тифлисские ведомости» и рубил на лету указы «Мы, божией милостию Александр Второй, всея Руси, Большия и Малыя...»

Сивицкий, узнав о пьянстве Карабанова, каждый раз встречая его, где бы то ни было, твердил с настойчивостью дядьки одно и то же:

— Перестаньте пить, Карабанов! Вы сгорите в этом пекле... Я помню одного хорунжего, который запил в пустыне. В башке у него плескалось что-то, как в бутылке, и он подох в страшных корчах... Бросьте пить, Карабанов!

— Не беспокойтесь, доктор, — тупо выслушивая советы, огрызался Андрей, — со мною этого не случится. Первый же горшочек масла срубят ко всем чертям вместе с этой вот дурацкой маслобойней!..

Штоквиц однажды стал утешать его:

— Вы напрасно, гвардионус, так переживаете. Лучше выпейте стакан лафиту. Грешным делом, я тоже не святой... Неужели я буду читать нотации этому быдлу? Треснул по роже — и пусть сами додумывают, за что попало.

Некрасов сказал иначе:

— Вы не глупый человек, Карабанов, мне многое нравится в вас. Но эти гвардейские штучки вы оставьте... Здесь люди не парадируют, а воюют. Иногда и провинятся, но завтра же могут погибнуть! А вы что-то рано собрались на Холм Чести...

Трехжонный приходил иногда, мрачно оглядывал поручика и докладывал, что в сотне не все благополучно: два казака подрались при дележке овса, один казак потерял винтовку, кузница задерживает с подковкой лошадей и прочее. Карабанов строил свою сотню, выезжал перед нею на своем Лорде, грозился плетью и пьяно кричал:

— Распустились, мать в вашу!.. Вот погодите: я пить брошу — так возьмусь за вас, сволочи!..

Как-то забрел на огонек Клюгенау, и поручик сразу насторожился. Когда он встречался с бароном, то невольно бывал наструнен; когда же расставался, — ему казалось, что он закончил какую-то непостижимую работу.

— Здравствуйте, прапорщик. Что вы так смотрите на меня, словно барышня на сороконожку?

Жалобно моргая из-под очков, Клюгенау взгрустнул:

— Боже мой, как вы изменились. Я не узнаю вас. Вы всегда были такой чистоплотный, а сейчас...

— Eh, mon cher, — цинично рассмеялся в ответ Карабанов, — c'est parce que le militaire comporte la cochonnerie{10}... Садитесь, барон!

Клюгенау сел.

— Я чувствую, — сказал он, — вам сейчас тяжело... Мне на нашем месте было бы еще хуже. Хотелось бы вам помочь, но не знаю как. Могу только напомнить ту утешительную фразу, что была вырезана на кольце у царя Соломона: «И это пройдет...»

— Это никогда не пройдет, — надрывно вздохнул Карабанов и налил себе водки. «Напоить его, что ли?» — вяло подумал он. — Хотите выпить, барон?

— Нет.

— А если я попрошу вас? Может, мне станет легче, если вы выпьете со мною?

Клюгенау придвинул стакан.

— Хорошо, — сказал он. — Чтобы вам стало легче...

Отхлебнув водки, прапорщик заговорил снова:

— В обществе людей преобладают три личности: личность денежная, личность служебная и личность собственных достоинств. Первые преуспевают, вторые мучаются, третьи плохо кончают. Послушайте меня, Карабанов: вы принадлежите, мне кажется, к третьей, самой несчастной категории людей, и ваши достоинства еще не дают вам права быть жестоким с людьми, которые не подходят ни под одну из этих трех категорий...

— Довольно слов! — остановил его Андрей. — Пейте до дна, ничего жеманничать.

Прапорщик неумело выглотал водку до конца и быстро опьянел.

— Вам надо полюбить женщину, — посоветовал он. — Любовь очищает человека и делает его лучше. Многое, что казалось неясным и расплывчатым, приобретает определенные формы...

— Чепуха, — ответил Карабанов, — когда женщина входит в жизнь человека, начинается развал и хаос. Женщина по своей натуре не созидатель, она разрушитель. Она, если хотите, тот же дикий курд...

— Женщина воскрешает! — сказал Клюгенау.

— Губит, — ответил Андрей.

— Женщина — источник жизни, — сказал Клюгенау.

— И — гибели, — закончил Андрей.

На этом они остановилсиь. Карабанов снова налил водки, и прапорщик выпил. Всегда откровенный, он теперь совсем обнаружил свою душу.

— Она чудесная, — произнес он с чувством. — Вы бы видели, какие у нее глубокие глаза. И, встречаясь со мною, она всегда говорит, что очень рада меня видеть. Я даже написал стихи...

— Занятно, — сказал Андрей, ковыряя в ухе. — Может, дадите прочесть?

Клюгенау расстегнул мундир, достал из секретного кармана листок бумаги.

— Вот, — поделился он, — это я написал вчера...

Аулов дым и цитадели
Гористый призрак до небес.
Любить, без отклика, без цели,
Ах, я согласен: в мир чудес
Явилась ты — и я воскрес!

— Ну? — спросил Клюгенау.

Карабанов отшвырнул от себя стихи:

— Если вы это, барон, ни с кого не сдули, то это не так уж плохо. Только позвольте минутку побыть в роли Белинского.

— Да что вы, поручик, — смутился офицер, — не стоит... Это написано случайно... Экспромт!

— Я надеюсь, — продолжал Карабанов, — что ваши стихи получились бы еще лучше, если бы вы, барон, не были стеснены в написании их определенными рамками.

— Какими?

— Но вы же не будете утверждать, — убивал его Карабанов, — что вот это совпадение тоже случайно?.. Дайте-ка сюда ваш экспромтик.

Ногтем он подчеркнул начальные буквы строк пятистишия.

— Читайте сверху вниз, барон, — сказал он. — Что получается?

— А что? — сразу покраснел Клюгенау.

Карабанов криво усмехнулся.

— Аглая, — сказал он. — Я где-то слышал имя этой женщины... Безнравственный вы человек, барон: позволили себе влюбиться в замужнюю женщину!..

Покидая Карабанова, барон Клюгенау задержался в дверях:

— У меня к вам две просьбы, Андрей Елисеевич: первая — никогда не касайтесь моей любви и вторая — не пейте больше водки: ведь завтра у нас офицерское собрание!..

По ночам, когда светила турецкая луна, Баязетская цитадель уходила в душную темноту острыми краями своих фасов и казалась тогда кораблем, плывущим в бездонную неизвестность.

10

Наступление на Балканах развертывалось успешно, и русский солдат-богатырь уже погнал турок, как говорили болгары, в «Смаилову дупку». Однако на Кавказе счастье изменило успеху русского оружия, и турки начали отчаянную резню армян, — десятки тысяч армянских семейств вырезались поголовно, не исключая и грудных младенцев. Тер-Гукасову, таким образом, пришлось со своим отрядом, истомленным в неравных битвах, сдерживать натиск противника и спасать армян, которых он направил к русской границе — по неимению лучших дорог — страшными горными тропами, где ходили одни дикие кошки и джейраны, и этот неимоверно тяжкий путь остался в памяти армянского народа навечно.

Но обо всем этом в Баязете еще ничего не знали, а совещание, на котором должна была решиться судьба одинокого гарнизона, началось как-то странно.

* * *

— Господа, — сказал Штоквиц, — начнем, как и водится, с выслушивания мнения младших. Прошу вас, господин юнкер!

Евдокимов сразу стал говорить о том, что бассейн фонтана необходимо заполнить водою, но Пацевич тут же резко посадил его на место: — Э, юнкер, мы собрались обсуждать вопросы серьезные, а вы нам городите тут про воду... Садитесь!

Встал Клюгенау.

— Я тоже, — сказал он, — хотел начать с вопроса о водоснабжении дворца, но, не желая быть на положении господина юнкера, начну о другом. Я уже немного ознакомился с дворцом; в нем есть все, что необходимо для дворца шаха: бассейны, сераль, мечеть, конюшни и дворцовые палаты.

— Да что вы зарядили: дворец да дворец! — недовольно заметил Штоквиц. — Баязет не дворец, а крепость!

— Так вот, — спокойно продолжал Клюгенау, — в этом дворце нет главного, что необходимо для крепости. — Легкий кивок головы в сторону Штоквица. — Нет живучести и боеспособности. Наконец, господа, нет просто крепости, как одного из видов прочности.

Цитадель строил художник, но не фортификатор. Вопрос об отступлении из Баязета отпадает сам по себе, ибо таких путей не имеется.

Что же касается дебуширования{11} войск, то сие также невозможно: ворота крепости столь узки, что войска, выбегая из цитадели, окажутся на узком пятачке между рвом и скалами. Далее, — говорил Клюгенау, — Баязет может выдержать обстрел бронзовых пушек, но прямые попадания из крупповских орудий сметут его с лица земли...

— Что вы предлагаете, барон? — спросил Пацевич заинтересованно.

— Я предлагаю, господин полковник, написать туркам письмо с просьбой, чтобы они не применяли против нас крупповских пушек.

— Тут не до шуток, барон... Кто следующий?

— Латышев молчит, — заметил Штоквиц. — Похвальная скромность! Что ж, послушаем тогда сотников... Карабанов, говорите!

— А что мне говорить? — с мрачным выражением лица ответил Андрей. — Мое дело казацкое: мне прикажут — я выполню. Нет у меня настроения говорить сегодня, когда... Воды вот, — сорвался он неожиданно, — это верно, запасти надо. Провизия еще из Игдыра не пришла. Жарища в казармах, а ледоделательный аппарат застрял в Тифлисе... Впрочем, извините меня, господа, но я действительно лучше послушаю!

Хвощинский посмотрел на поручика с удивлением и укором, но Андрей отвернулся, концом шашки стал ковырять дырку в полу.

— Так нельзя, господа! — возмутился Штоквиц, и, наверное, возмутился даже искренне. — Один начинает с пустяков, второй балаганит, а другие вовсе отказываются говорить. Тогда позвольте высказаться мне.

Штоквиц был человеком далеко не глупым, и он хорошо понимал, что вокруг Пацевича уже образовалась пустота. Но портить отношения с ним тоже не следует, а потому, несмотря на горячее вступление, Ефрем Иванович начал довольно-таки осторожно.

— Мне кажется, — глубокомысленно заявил он, сделавшись на минуту печальным, — что горький опыт последних дней все-таки следует рассматривать положительно, ибо он дал возможность увидеть наши просчеты. Однако, ничего не приобретая, мы уже начали терять. Требуется, господа, как любит повторять полковник Хвощинский, дело. И первое, что необходимо, — это провести развернутую рекогносцировку в окрестностях Баязета. Надо уяснить наконец точное наличие противника, и в этом я могу быть солидарен с Адамом Платоновичем.

Закончив свою дипломатию, он сел.

— Я, — сказал Ватнин, — академий не кончал... Я, — сказал Ватнин, — книг вот читать не люблю... Я, — сказал Ватнин, — дурак, может быть... Одначе буду чесать то место, которое чешется!

Некоторые рассмелись, но Ватнин продолжал в том же духе:

— А чешется, господа собрание, у меня вся шкура. Говорить-то красиво любой скажет. А вот свалка вещей, как в крепость въезжаешь, — мешает она? Мешает. Убрать надобно? Надо... Простите, господа собрание: мы с вами в ретираду ходим, в которую и шахи ходили. А куды солдат бегает — вы подумали? В кусты?.. А ежели завтра нас в Баязете запрут? Тогда как? — «Дизентерство» начнется, дохнуть будем?..

Исмаил-хан Нахичеванский рассмеялся, но на этот раз его уже никто не поддержал: Ватнин резал правду-матку, от которой многих коробило.

— Ну, — спросил есаул, — тогда как?..

— Верно, Ватнин, — поддакнул Некрасов.

— И это ишо не все, господа собрание... Огороды в Баязете убрать надо, с хозяевами расплатиться. Пущай недозрело что, а все наше. На корню скупить надобно. И — в крепость! По саклям провести повальный обыск. Отобрать все ружья, все пистоли, все ятаганы. Майдан разогнать к чертям собачьим! Чтобы никаких ораторов, никакой политики, никаких сплетен!.. Послухать их, так мы, русские, и грязные, и пьяницы, а сами хуже свиней живут, от жадности за копейку удавятся...

Он передохнул и закончил с грозной силой:

— Русский солдат пришел — то власть пришла русская! И никаких гвоздей! Не давать им, собакам, хулить да хаять нашу Россию и человека русского!.. Извините, господа собрание, ежели не так что ляпнул. Мы люди необразованные...

И он сел. Собрание оживилось. Некрасов взял слово.

— Уважаемые коллеги, — уверенно начал штабс-капитан, — Петр Великий как-то сказал: «Азардовать не велят и не советуют, но деньги брать и не служить — стыдно!..» Итак, здесь, помимо дельных выводов сотника Ватнина, заявлено деловое предложение капитана Штоквица о проведении рекогносцировки. Я согласен — это нужно. Но, господа, ни в коем случае не массовую. Только конную. Для этого надо послать ночью две сотни на Ванскую дорогу. Пусть казаки взлетят на вершины скал, быстро осветят табор фальшфейерами и, не мешкая, возвратятся обратно в Баязет.

Казачьи сотники тревожно переглянулись.

— Так, — одобрительно, хотя и не сразу, крякнул Ватнин.

Карабанов — тот слегка лишь кивнул.

— А что скажет капитан Сивицкий? — спросил Пацевич, очень внимательно слушавший все речи офицеров.

Сивицкий отчитался в своих делах:

— За свою часть я спокоен. Партия хлороформа и корпии вчера прибыла. Постельное белье выстирано. Инструмент и медикаменты в порядке. Раненых пятнадцать, из них один умрет вечером. Больных восемь. Зараза в гарнизоне, если она и есть, то не смеет поднять голову. А что касается упреков Ватнина, то пусть он обращается с ними к барону Клюгенау. Федор Петрович устроил в ретирадах бойницы для стрельбы!

Клюгенау развел своими по-детски маленькими руками:

— Господа, но ведь стрелять тоже надо.

— Да, чуть было не забыл, — спохватился доктор. — Надобно срочно послать кого-нибудь в Тифлис: поторопить с доставкой ледоделательной машины. Также для лазарета необходимо карболовое мыло!

— Еще чего! — рассердился Штоквиц. — Может, они пожелают лафиту или туалетный уксус?

— Лафиту солдату не надобно, — без тени улыбки ответил Сивицкий, — а вот за туалетный уксус благодарю: спасибо, что напомнили. И еще будьте так добры записать: требуются походные суспензории, хотя бы гусарские, во избежание появления у солдат паховой грыжи.

— Вы испортите нам солдат!

— Не спорьте, капитан, — приказал коменданту Пацевич, — и запишите, что говорит Александр Борисович.

Подошла очередь высказаться майору Потресову; раскатав перед собой рулон кальки с чертежом окрестностей Баязета, артиллерист неожиданно произнес:

— Позвольте высказаться старому солдату, который имеет честь командовать людьми, обреченными на смерть... Да, да, господа: мешки с песком — это хорошо, но канонирам еще надо добежать до орудий. А пространства дворов, и в особенности заднего, простреливаются с любой горушки. И это еще не все... Дурацкий план крепости дает возможность действовать только двум нашим орудиям. Таким образом, благодаря мечети и этому вот зданию мы имеем колоссальный мертвый угол. Планировка Баязета создавалась целиком из расчета отражения нападения со стороны русской границы. Теперь же нам, уважаемое собрание, предстоит выдержать штурм как раз с обратной высоты, и, таким образом...

— Ясно, — махнул рукой Исмаил-хан и встал, — теперь я скажу. Ничего не надо! Надо поджечь город и уйти обратно в Игдыр... Надо перерезать всех в Баязете, как щенят, и уйти в Игдыр. Я всех слушал. Хоть один сказал что-нибудь хорошее? Ни один не сказал... Все плохо! Я, Исмаил-хан Нахичеванский, говорю вам: надо уйти на соединение с войсками генерала Тер-Гукасова. И все!.. Баязет пусть сгорит...

— Мы живем в девятнадцатом веке, хан, — заметил Некрасов.

— Понимаю, — ощетинился хан, блестя обритым черепом. — Вас здесь много, а я один. Я молчу...

— И будет лучше, хан, — заметил ему Пацевич, поворачиваясь к полковнику Хвощинскому. — Никита Семенович, — миролюбиво сказал он, — мне кажется, следовало бы начать не с юнкера Евдокимова, а прямо с вас. Мы ждем...

Хвощинский медленно поднялся.

— Господа, — сказал он, посмотрев на Карабанова, — я чувствую, что здесь как-то исподволь, незаметно, созрел важный вопрос о проведении рекогносцировки. Но странно, что все обходят этот вопрос, словно боятся его... Заранее предупреждая вас, что я подчинюсь мнению большинства, хочу, однако, заметить, что я резко против подобных мероприятий. Провести стремительный рейд кавалерии, осветить долину... Но, помилуйте, зачем же выставлять в поле весь гарнизон? Никто не станет искать дохлого осла, чтобы снять с него подковы: легче выковать подковы новые — так же и мы можем узнать о противнике все, что нужно, не выходя из цитадели. Нет, нет, как хотите, но я не согласен здесь с господином Штоквицем!..

— Вы кончили? — спросил Пацевич.

— Да мне как-то уже и нечего говорить.

— Хорошо. — Пацевич грузно поднялся из-за стола. — Слово за мной... Я недоволен вами, господа, — строго выговорил он офицерам. — Никто из вас не сделал упора на главном — на героизме русского солдатика! А об этом как раз очень хорошо сказано в зелененькой книжечке генерала Безака...

— По-моему, — буркнул Сивицкий, попыхивая сигарой, — это подразумевалось всеми и без книжечки зеленого цвета...

— Перед нами, господа, — напористо продолжал полковник, — дикие и неорганизованные орды. Смешно говорить, чтобы сидеть в крепости. Если во время рекогносцировки, которой вы все так боитесь (и я не могу понять, почему боитесь), противник и встретится нам, то это даже хорошо. Солдатики будут только рады. И, как говорится, пуля — дура, штык — молодец!

Некрасов недовольно буркнул себе под нос:

— И пуля — дура, и штык — не умнее...

— Что вы там сказали, штабс-капитан?

— Простите, господин полковник, но я позволил себе заметить, что штык не умнее пули.

— Парадокс! — криво улыбнулся Штоквиц.

— Так вот, — настойчиво, словно вбил гвоздь до самой шляпки, закрепил разговор Пацевич. — Рекогносцировка, господа, что бы вы там ни говорили, все равно будет проведена. Завтра же!.. Солдата нужно встряхнуть, он засиделся в крепости. Тифлис ждет от нас дела!.. Я мог бы, конечно, пользуясь правом власти, мне данной, просто приказать. Но я не желаю нарушать традиции офицерского собрания, а потому вопрос о рекогносцировке выношу на открытое голосование!..

Все офицеры как-то невольно поежились.

— Итак, начнем, господа, — сказал Штоквиц. — Кто за проведение рекогносцировки, прошу поднять руки.

Подняли руки: полковник Пацевич, штабс-капитан Некрасов, прапорщик Латышев, капитан Штоквиц и, совсем неожиданно, подполковник Исмаил-хан Нахичеванский.

— Пять человек, — подсчитал комендант Баязета.

Некрасов, опуская руку, добавил:

— Я за рекогносцировку, но с условием, чтобы казаки, осветив долину со скал, сразу же вернулись обратно.

— Пять человек, очень хорошо, — сказал Штоквиц. — Кто против, господа?

Подняли руки: полковник Хвощинский, юнкер Евдокимов, прапорщик Клюгенау, майор Потресов и есаул Ватнин.

— Тоже пять человек, — удивился Штоквиц. — И все, наверное, хотят по стакану лафита...

Вопрос, таким образом, оставался неразрешенным: пять против пяти. Но еще остался один — Карабанов, и комендант Баязета обратился к нему:

— А вы что же молчите, поручик?

Карабанов медленно поднял руку.

— Я, — сказал он с усилием, — за... рекогносцировку!..

— Молодцом, — похвалил его Пацевич. — Итак, господа, казакам готовить лошадей, солдаты пусть получают сухари и патроны. Бурдюки с ночи заполнить свежей водой. Дело начнется завтра...

Когда офицеры выходили на улицу, Андрея тронул за локоть полковник Хвощинский:

— Я удивлен, господин Карабанов... Вы же сами, помните, пришли ко мне, так верно рассуждали... Вы даже заметили тогда, что возлагаете столько надежд на это совещание. И вдруг — пошли на поводу у Пацевича!

— Мне все надоело, — сказал Карабанов. — Тучи уже собрались, так пусть же гром грянет.

— Я не понимаю вас...

— Ах, что тут не понимать! Мне действительно все равно. И черт с ним со всем!.. Чем скорее, тем даже лучше...

— Тогда простите, — сказал Хвощинский. — Выходит, что я ошибался в вас...

Разбитый и раздавленный, словно на него навалили какую-то непомерную тяжесть, Андрей бесцельно бродил весь этот день по майдану.

11

Закрыв глаза и запрокинув к небу нехитрые мужицкие лица, горнисты протрубили свой зов:

«Вставай, вставай, вставай! Печаль дорог, ночные костры, шорохи пикетов, звон сабель и треск штыков, — вставай, солдат: они ждут тебя!»

Над барабанами повисли легкие быстрые палочки и вот упали, замолотили по тугим звонким шкурам: тра-та-та-та-тра-тра.

«Иди, солдат, не забыл ли ты чего в казарме? Иди, не ты первый, не ты последний, кому суждено умирать за Россию... Так иди же, солдат; мы тебе барабаним самый веселый сигнал — сигнал похода!»

— Седьмая рота Крымского полка... арш!

— Батальон Ставропольского полка... арш!

— Елизаветопольцы, эриванцы... арш!

Качнулись ряды штыков, звякнули у поясов манерки, белая волна солдатских рубах вдруг повернулась пропотелыми спинами, и вот уже — пошла, пошла, пошла: молодые и старые, рязанские и тамбовские, питерские и ярославские, женатые и холостые, веселые и печальные — они пошли, пошли, пошли; и вот они уже выходят за ворота Баязета, они идут, а барабаны рокочут им вслед, а трубы трубят им вслед...

— Пошли, — сказал Ватнин. — Кому-то, видать, в Тифлисе крестом пофорсить захотелось... Будут кресты, гадючьи души!..

На рысях, обгоняя пехоту, рванулась первая сотня. Ветер распахнул казачьи черкески, мелькнули газыри, звон стремян, лошадиный храп и фырканье — все это пролетело и унеслось куда-то...

— Карабанов! — крикнул Штоквиц. — Выводите свою сотню... Вы пойдете слева...

— Выведу, — неласково отозвался поручик. — До ночи успеется... Все там будем!

Он ни за что дал по зубам своему Лорду, нехотя поднялся в седло. Так же нехотя, встав в голову колонны, вывел сотню из крепости, выстроил вдоль рва и медленно объезжал ее, всматриваясь в казацкие лица.

— Подтяни стремя... Воды не забыли?.. Закрой саквы... Пику подвысь... Что смеешься, дурак?..

И тут увидел, как из распахнутых ворот Баязета, на своей Длинноногой лошади, выехал полковник Хвощинский. Аглая шла рядом с ним, в белом нарядном платье с алой розой, приколотой у плеча, как будто шла к венцу, и держалась рукой за стремя.

— Со-о-отня!.. — начал команду Андрей, но в горле у него вдруг что-то перехватило, и он замолк...

Хвощинский перевесился с седла и поцеловал на глазах Карабанова свою жену долгим поцелуем. Они что-то сказали друг другу.

И полковник засмеялся.

— Хорошо, — донеслось до Андрея, — я буду ждать...

Потом Аглая забежала вперед и, взяв лошадь под уздцы, повела ее за собою на поводу. Полковник, глядя куда-то далеко-далеко, молча покачивался в седле, а жена шла перед ним и вела его лошадь.

И, не выдержав, Андрей отвернулся:

— За мной, сотня, рысью... марш!..

Дальше