Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава тринадцатая.

Так готовилась территория

Агентурная разведка сообщала, что Анюту видели с Мерельбаном в разных местах, вплоть до штабов генерала Альмендингера, командовавшего керченской группировкой, и генерала Шваба, командовавшего группой румынских войск. Подпольщики-коммунисты настаивали на изоляции Анюты.

Я докладывал все без утайки Лелюкову, и он, казалось, не придавал значения сведениями об Анюте и относился ко мне с прежним доверием.

Мы вплотную приступили к основной нашей задаче — подготовке территории, захваченной противником, к развертыванию на ней активных действий регулярных соединений нашей армии.

В конце марта возле горного ключа, куда наши девушки ходили по воду, спустился на парашюте Дульник. С ним приземлился радист, получивший закалку у белорусских партизан, присланный в помощь Асе. Радиосвязь в наступлении должна была работать бесперебойно, так как партизаны поступали в оперативное подчинение командующего фронтом.

Дульник опустился так легко, будто спрыгнул на ходу с трамвая.

Он привез пакет с заданием разведать данные о дислокации вражеских войск, их политико-моральном состоянии, вооружении, аэродромах, противодесантной обороне.

Я был рад Дульнику. Мы собрались в тот же вечер. Это был сбор старых друзей. С нами была и Люся.

Пакет пакетом, а вот сам Дульник был передо мной. Такой же веселый, приветливый, будто все невзгоды скатывались с него, как вода по рыбьей чешуе. Он рассказывал о Балабане: теперь отчаянный капитан держит свой штаб в Новороссийске, о поступлениях новых самолетов для дальних бомбардировок и минно-торпедных операций, об американских «аэрокобрах», о том, как готовятся к боям за Крым Отдельная Приморская армия, Черноморский флот.

— Наступит время, — с шутливой напыщенностью возглашал Дульник, — клянусь вам, что такое время наступит! — когда передвигаться между любыми пунктами Советского Союза можно будет просто по пассажирскому билету, сходить на землю по трапу с чемоданом в руках, а не бросаться вниз головой глухой ночью с мешком за спиной. Вот будет время!

Саша принялся развивать перед нами, казалось бы, фантастическую картину послевоенного мира. Он говорил о новых мостах, которые будут переброшены через реки взамен взорванных нами, о чудесных площадях на тех местах, где падали, сражаясь, наши люди, о домах из стекла, бетона и нержавеющей стали.

На заре мы увидели чудесную картину восхода солнца. Не шелохнувшись ни одним недавно рожденным листом, стояли леса. Над скалами текли золотые потоки. И над горами, как символ грядущей победы, летели наши самолеты.

— На Севастополь пошли!

Наконец все разошлись, и я остался один. Фатых, словно следивший за мной, очутился со мною рядом.

Вчера он возвратился с удачной операции, и Семилетов докладывал мне, что Фатых вел себя хорошо.

Будто опьяневший от удачи и ласковых слов, Фатых слонялся по лагерю и рассказывал о себе.

Фатых стоял возле меня и следил за Люсей, пока она совершенно не исчезла из глаз.

— Ты не пошел ее провожать? — спросил Фатых.

— Неудобно...

— Неудобно бросать девушку одну! — сказал он укоризненно. — Ты мало отдаешь ей своего времени. А ты ее любишь? Ты долго сумеешь ее любить?

— Почему ты меня спрашиваешь об этом? — усилием воли я сдержал себя. — Кто дал тебе право задавать такие вопросы?

— Ты выйдешь из леса, — сказал Фатых, — тебе будет везде почет. Ты уедешь отсюда, из Крыма. Ты гвардии капитан, а там, на воле, ты дослужишься далеко. Прибавится много славы, и много девушек будут искать тебя, и ты можешь измениться. А Луся не такая. Ты полюбил ее девочкой, а взрослой она стала здесь, в лесу, в крымском лесу. Она привыкла здесь и огрубела. Она не сможет правильно носить городские платья. Видишь, как она носит шаровары, это мода татар, и она перетягивает свою талию кушаком, это тоже наша мода. Я подарил ей кушак...

— Так это ты подарил ей кушак?

Фатых беззвучно рассмеялся:

— Она тебе не призналась? Не ругай ее. Она боялась, а кушак ей понравился.

— А зачем ты говоришь со мной о Люсе? Ты что, хотел сделать мне больно?

— Нет, — Фатых отрицательно покачал головой, — просто я хотел с тобой поговорить, как мужчина с мужчиной. Мне нравятся твоя Луся, мне очень нравится она.

— Как можно, Фатых? Мне говорили, что ты женат и у тебя есть дети.

— Женат? — Фатых присел на корточки, оперся об автомат. — Да, я женат. У меня есть дети. Они далеко, очень далеко отсюда. Но если женатый человек потеряет сон от другой женщины и если жена ему далека и душой и телом, разве он не может поступать так?

— Нет. Так поступают плохие люди.

— Слова придумали люди. Если человек не любит жену и живет с ней, это лучше? А девушку, Сергей, легко заставить подчиниться себе... Надо быть больше с ней, надо сиять глазами, когда видишь ее, надо целовать след, где она прошла, но чтобы она видела это, надо дарить ей маленькие вещи, и, смотря на подарок, она будет видеть тебя. Крепость берут не только храбрые, но и упрямые люди... — Фатых покручивал свой черный ус, пока он не стал острым, как игла.

Фатых вдруг запел какую-то песню.

На песню подошли партизаны. Коля Чувалов опустился возле меня на траву, положил автомат у локтя и строго наблюдал за Фатыхом.

Фатых пел, казалось не обращая внимания ни на кого, но я видел, что его полузакрытые глаза следят за нами. Может быть, ему было просто приятно, что его пришли слушать люди.

— Что ты поешь? — спросил Коля. — Какие слова в этой песне?

Фатых открыл глаза, улыбнулся:

— Это та песня, которую ты не писал для меня. Это песня горной птицы. Она летает и не знает, где сесть, — кругом огонь... Помнишь?

...Подготовка территории для вторжения — вот основная задача, поставленная перед партизанами, а также передо мной, так как в штабе соединения мне непосредственно пришлось заниматься этими вопросами.

Нам легче было отвечать Большой земле, потому что за зиму мы многое успели разузнать, используя кроме партизанской и агентурную разведку.

Всякие разведывательные данные можно считать достоверными, если правда отыскана в центре сходящихся лучей, — таков был наш метод.

Только проверив все со скрупулезной тщательностью, путем перекрестных разведок, мы составляли донесение штабу фронта. В своей работе надо было во многом превосходить работников абвера, щедро рассеянных армейской контрразведкой. Нельзя было гнушаться ничем: растерянный от страха ездовой, пойманный в лесу с дровами, — хорошо! Он знал дороги, качество повозок и слухи, обычно раньше всех проникавшие в обозы. Попадался повар — тоже неплохо! Повара обязаны считать порции и видеть у своих котлов ежедневно живых людей. Попался кузнец — солдат-румын, — от него можно узнать о состоянии конского состава румынской дивизии, о всех мокрецах, гниющих стрелках копыт, о чесотке, что дополнительно подтверждало предыдущие данные об упадке дисциплины в румынской коннице и о снижении требования к солдату со стороны начальников.

Весной к нам в лагери усилился приток мирных жителей. Среди них много было крымских татар. Среди беженцев находились люди, которые ходили на принудительные фортификационные работы. Мы знали от них характер укреплений не только близких к нам участков, но и всех других — от самой Керчи до берегов противодесантной обороны.

Ничем нельзя было пренебрегать, хотя эта муравьиная работа не всегда встречала поддержку Кожанова. Переубеждать Кожанова было трудновато, так как он относился к числу офицеров, признававших тактику прямого удара и не любивших копаться в вопросах политико-морального состояния противостоящего ему врага.

Переброшенная на полуостров Мариула немало помогла нам в разведке. Приводил ее ко мне всегда только Кариотти и тайно провожал через наше охранение. Гаврилов не знал о приходе своей невесты в наш лагерь, и мы не говорили об этом ему.

Обычно Мариула приходила перед рассветом, сбрасывала небрежным и презрительным движением плеч плащ-палатку, которой прикрывал ее Кариотти, закуривала тонкую немецкую сигаретку и говорила: «Бери бумажку, офицерик молодой, пиши».

Мариула с каким-то особым наслаждением выполняла мои задания. «А что делает мой милый?» — блестя мелкими своими зубами, иногда спрашивала она о Гаврилове и, не ожидая ответа, тихо смеялась, раскачиваясь всем телом и играя пальцами, унизанными колечками.

Мариулу видели контрольные разведчики в бухте Правата, у сторожевых постов противодесантной обороны, у озера Ашиголь и у озера Ачи, у Владиславовки, на Акмонайском перешейке, в Джанторах близ южного побережья Сиваша, на соляных промыслах у Арабатской косы, на акмонайских позициях...

Территория, занятая противником, должна была быть освобождена, и наша работа помогала этому освобождению.

Приходилось все сведения, идущие из разных источников, тщательно перепроверять и обращать внимание на такие детали, которые обычно не всегда принимались во внимание партизанской боевой разведкой.

За каждой, даже небольшой неточностью в сведениях, передаваемых нами армии, стояли человеческие жизни, из-за малейшей ошибки могла пролиться лишняя кровь. Теперь мне приходилось лично опрашивать партизан, возвращавшихся из операций, и постепенно даже скептический Кожанов вынужден был отдать должное этой кропотливой, будничной и внешне незаметной, но очень важной работе.

Сведения о противнике, ежедневно группируемые теперь в нашем штабе, можно было считать исчерпывающими.

В восточной части Керченского полуострова, на местности с пересеченным рельефом, будто самой природой организованной для обороны, противник построил сильные укрепления под руководством командующего обороной Керченского полуострова командира 5-го армейского корпуса генерала Альмендингера, бывшего начальника отдела крепостных сооружений германского генерального штаба.

Противник строил свою оборону по принципу опорных пунктов, включенных в общую систему траншейной обороны.

Оборонительные рубежи переднего края от берега Азовского моря до Булганака состояли из траншей с примкнутыми к ним площадками для пулеметов и ячейками для стрелков, с проволочными заграждениями и спиралью «бруно».

— Неужели они так активно принялись укреплять акмонайские позиции? — спросил Кожанов. — Может, демонстрация? Они, как обычно, любят пустить пыль в глаза.

— Сейчас они интенсивно заканчивают строительство отсечных рубежей, прикрывающих направление на юг от Керчи, и усиливают акмонайские позиции.

Я взял цветные карандаши и стал выписывать на схематической карте систему акмонайских укреплений.

— Здесь противник может надолго задержать продвижение приморцев, так как акмонайские позиции, как видишь, протянуты в самой узкой части Керченского полуострова, от Азовского до Черного моря, и по своей оборонительной структуре похожи на Перекоп и тыловые позиции Ишуня.

Кожанов следил за моей работой и внимательно слушал.

— Нами разведана теперь вся система акмонайских позиций, — сказал я. — Вот я наношу на карте синим карандашом ров, которым перекопан полуостров, ширина его — шесть метров, глубина — три. Сильное препятствие для танков, тем более что совсем недавно ров наполнили водой. Три метра глубины, Кожанов. А вот второй ров еще в сорок втором году выкопали. Здесь сильно развита сеть траншей. Впереди минное трехполье и проволочные заграждения типа «фландрский забор».

— Ломали же такие под Сталинградом, Сергей?

— Ломали, конечно, но надо подумать, как взломать тылы керченской группировки, чтобы противник скорее бросил свои рвы и «фландрские заборы» и побежал.

Я долго наносил на карту сети траншей, дзотов, жилых блиндажей, «волчьих ям» и пулеметных гнезд, расположенных позади рвов, эту артериальную систему современных укреплений.

Глава четырнадцатая.

Устин Анисимович с нами

Молодежный отряд отбил у полевой жандармерии группу перегоняемых в Севастополь арестованных.

Среди арестованных был водолаз Михайлюк, недавно захваченный гестапо, необходимый нам для предотвращения взрыва портовых сооружений.

Отряд выполнил задачу, но потерял людей, в партизанском лазарете лежали тяжело раненные бойцы и среди них напросившийся в операцию Дульник. Молодой врач Габриэлян не мог справиться сам, нужна была помощь опытного хирурга.

— Пришло время вытаскивать старика, — сказал отец, — Устина Анисимовича.

Лелюков, только что побывавший в госпитале, был мрачен и раздражен. Он поддержал предложение отца. Было решено вывезти Устина Анисимовича и снова перебросить обратно в город водолаза Михайлюка. Эта смелая операция была поручена Яше. Вместе с ним должны были идти Чувалов и шофером ординарец Семилетова Донадзе.

Документы были выписаны на бланках, добытых нашей агентурой в штабе командира румынского горнострелкового корпуса генерала Шваба, ведавшего охраной коммуникаций центрального Крыма против партизан.

Операция проводилась в строгом секрете. О ней знали немногие. Переодевание проводилось в «секретном» квадрате Джейлявы. Автомобиль осматривал сам Лелюков, как когда-то проверял моторные баркасы перед глубинной ловлей.

Водолаз Михайлюк, черноволосый плечистый украинец, должен был перерезать проводку к подготовленным к взрыву портовым сооружениям.

Задание Михайлюка усложнялось: он был известен полевой жандармерии. Михайлюк шел на большой риск, но был весел.

— У меня под водой забазированы автомашины, семь — десять штук, — говорил он, прилаживая на своей голове румынский военный берет с кокардой. — Как освободим город, резиной порт будет обеспечен на три года. Полный пароход с автомашинами. Его боятся брать гитлеровцы, думают, заминирован...

— А шнапс? — спросил Лелюков, изучающе наблюдая с присущей ему хмурцой за лицом водолаза.

— Какой коньяк, какие ликеры забазировал! Вот увидите сами. У меня там цельные магазины, товарищ начальник! Как они старались уговорить меня поработать для них за любые деньги!..

— Известно, — остановил его Лелюков, знавший уже все, что хотел вновь рассказать Михайлюк, — деньги предлагали и крест за извлечение важного оборудования...

— Верно, — подтвердил Михайлюк.

— ...военных материалов...

— Опять верно.

— ...катеров, грузов...

— Верно, верно!.. А еще...

— А еще предлагали провести работы по восстановлению эллинга для ремонта военно-морских катеров.

— Ну, все помните, точка в точку, — Михайлюк махнул рукой и расплылся в улыбке. — Ну и память у вас, товарищ начальник!

— Еще бы не запомнить: ты возле каждого костра по пять раз повторял это.

— Да ну?

— Словоохотлив, Михайлюк. У нас нужно язык держать на завязке.

— Да, есть такой грех, товарищ начальник. Потому, под водой намолчишься до упаду, хочется на воле с добрыми людьми побалакать...

Чувалов вдалбливал Донадзе несколько румынских ругательств, которые с различными шоферскими интонациями повторял за ним грузин.

Яша был сосредоточен и угрюм. У него плохо заживала рана на шее, полученная еще при разгроме обоза. Яша медленно, как бы нехотя ворочал головой, поэтому казалось, что он чем-то обижен.

Машина ушла в сумерки по боковой лесной дороге, чтобы выскочить на шоссе невдалеке от города, где на контрольно-пропускном пункте стояли румыны.

Люся с нетерпением и тревогой ожидала результатов операции, и я старался не оставлять ее одну. В полночь небо заволокло, дождь застучал по листьям, стало как-то по-осеннему темно и неприветливо. Мы зашли в мою землянку, присели на грубо строганную скамью. Люся дрожала всем телом, и я накинул шинель на ее плечи.

— Страшно, Сережа! — шептала девушка. — Папа такой уже старенький. Ты не можешь представить, какой он стал старенький!

Из нашего партизанского госпиталя вернулась медицинская сестра Валерия, отряхнула плащ-палатку, повесила ее у входа и устало опустилась у фонаря, приложив к стеклу мокрые руки с длинными озябшими пальцами.

— Время не ждет. Двум ребятам придется ампутировать ноги.

— А Ваня? — спросил я о Дулышке.

— Шутит... Под кожей, говорит, катаются две пули...

— Температура?

— Высокая. Дульник плох. Я боюсь за него.

Люся подвинулась к Валерии, прикрыла ее спину полой шинели.

— Сырость, неприятно, у меня озябли ноги. Как у тебя, Люся?

— У меня шерстяные носки.

— Дождь идет сильнее, бьет по крыше, словно дробью, — сказала Валерия. — Кто-то сказал мне, что за хирургом ушел сам Яков. Верно, Сергей?

— Не знаю, — уклончиво ответил я, — по-моему, он должен быть в расположении своего отряда.

— Его спрашивали раненые, — обидчиво сказала Валерия, — поэтому я спросила тебя о нем. Так надоели эти вечные секреты, которые все равно знают все.

— Что же все знают?

— То, что Волынский, Донадзе и Чувалов прихватили водолаза и отправились в Феодосию.

— Кто сказал тебе об этом, Валерия?

— После полуночи прошла смена боевого охранения. Пришли и поделились.

Я вышел из землянки к Лелюкову.

Лелюков читал «Войну и мир». Рядом с книгой на столе лежали пистолет и запасной фонарь. Василь спал у входа, пришлось его переступить. Он не шевельнулся. Глаза его были полуоткрыты.

— Волнуешься? — Лелюков отложил книгу. — Доктор-то, оказывается, большой друг вашего дома.

— Почти родной. Об операции многие знают, Лелюков.

— Ну?

— Точно знают даже, кто ушел.

— От кого узнали?

— Пришла смена боевого охранения южного сектора, рассказали. Надо за болтовню построже наказывать.

— Теперь не страшно, Сергей: задание либо выполнено, либо провалено... А если из боевого охранения южного сектора пришел твой отец, накажем?

— Отец не мог рассказывать.

— Рассказывал.

— Не мог, Лелюков!..

— А ты, брат, не серчай. Рассказал он по моей просьбе. Почему? Да потому, что раненые ждут помощи, а здоровые шепчут: нужен, мол, только здоровый, а как свалился с ног — забудут. Понял? Вот я и поручил комиссару не скрывать того, что сам командир отряда выехал на задание, за хирургом. Раненые успокоились, ждут... Дульника проведал бы.

— Сейчас пойду к раненым...

— Дульник принял несколько пуль по собственной глупости. Кто это вас учил насвистывать и в полный рост уходить от противника? Влепили ему внутрь, и раз-рывную, — Лелюков посмотрел на часы. — Время прибывать им. Василь!

— Есть Василь! — Василь вскочил.

— Послушай-ка, Василь, не стреляют ли в той самой стороне?

— Есть послушать, товарищ командир.

Василь вышел.

— Вот-вот начнется штурм Крыма, — сказал Лелюков, — скоро выйдем из лесов и будем биться в чистом поле, грудь с грудью. Ты знаешь, как надоело играть в жмурки! Три года воюем. Вот тоже давно наши люди воевали, отстаивали Родину, — он взял в руки книгу. — Хорошая книга! Третий раз перечитываю.

Василь вошел, доложил каким-то надтреснутым голосом:

— На «дабле» посадочные прожекторы, кричит дурная неясытка... а выстрелов нет.

...Я вошел в госпиталь — длинную землянку, похожую на овощехранилище, освещенную подвешенными на черный, смоляной провод электрическими лампами.

Ближе к выходу, на земляной тумбе, занавешенной простынями, гудела центрифуга и слышалось посапывание автоклава.

Раненые лежали по обе стороны узкого прохода, утоптанного свеженакошенной травой. Меня обдало запахами табака, нечистого человеческого тела и животворным, неистребимым ароматом увядающей лесной травы.

Топчаны, сбитые из распиленных самими же партизанами досок, на которых лежали раненые, терялись в глубине землянки.

Ко мне подошел Габриэлян, невысокий молодой и чрезвычайно стеснительный человек, и принялся сбивчиво оправдываться.

— Лучше признаться, чем искалечить навек человека, — взволнованно говорил он, глядя на меня. — Если скоро будет настоящий хирург, я не буду раскаиваться в том, что честно признался в своей беспомощности. Когда дело касается человеческой жизни, нельзя играть в самолюбие. Не правда ли, товарищ начальник?..

— Правда, правда, товарищ Габриэлян.

— Скоро должен быть хирург?

— Да. Как парашютист?.. Дульник?

— Ай-ай-ай! — Дульник приподнял голову. — Он еще спрашивает. Неужели прошел бы мимо? А?

Дульник казался совсем маленьким под тонким одеяльцем. Его щуплое тело, казалось, можно было поднять и нести, как пушинку. Ничего грозного не было в этом человеке, отправившем на тот свет не один десяток врагов. Тощие руки лежали поверх одеяла, у ключиц запали ямки.

— Возле меня дежурила Валерия, — прерывисто говорил Дульник, — чем-то похожая на мою, на Камелию. Прикрою глаза, и кажется мне, рядом она, а никогда больше не будет рядом...

— Ты что, Ваня, помирать собрался?

Дульник ответил не сразу, тяжело дышал. Дело его, конечно, было плохо. Габриэлян называл причины, которые не позволят ему выжить. Сложные медицинские термины, их следует пропускать мимо ушей, чтобы не испытывать злую досаду к «помощникам смерти».

— Помирать неважно, — Дульник поморщился, — могли и не быть на свете, Серега... Уйдем все, только в разное время... Важно, как провел свое время на земле...

Я позвал Габриэляна. Он распорядился, Дульнику сделали укол. Валерия положила шприц кипятить, отвернулась, заплакала. Быстро справившись со своей слабостью, направилась к звавшему ее раненому бойцу, с горячечной жадностью глотавшего воздух запеченными до черноты губами.

— Сестра, не уходи! Не уходи!

Он схватил руку Валерии и говорил торопливо, чтобы успеть сказать то, что обязаны были никогда не забывать:

— Запомни: 404-я стрелковая дивизия... 44-й армии, Арсений Афанасьев... Арсений Афанасьев!.. Еще с мая сорок второго оставались в каменоломнях... Аджи-Мушкайских каменоломнях... Записала? Надо записать, сестра.

— Знаю Аджи-Мушкайские каменоломни, Арсений, — Валерия наклонилась к нему. — Я сама из Керчи.

— Из Керчи? Значит, знаешь? С мая до пятнадцатого июня сидели. Пятнадцать тысяч человек... Записала? Скалами нас обвалили, выходы замуровали. Камни сосали, воды не было... Там три детских кладбища оставили, в каменоломнях... Записала?..

Дульник мудро понимал все и примирился с неизбежным концом. Уколы приносили ему временное облегчение. Его терзала боль, связанная с каким-то чувствительным нервом, и он вышептывал кривыми губами досаждавшую его мысль, что смерть — избавление от мук.

— Прошу доктора, Валерию прошу, отпустите меня... Не хочет послушать меня армянин... Ему лишь бы птички поставить в загробном листке... Серега, иди к другим, слово много значит...

Я утешал Дульника, как мог, понимая бессилие слов, испытывая не только тяжесть на сердце, но и отупение.

Дульник не слышал меня. Глаза его были закрыты, на щеках лежала тень от его ресниц, дыхание становилось тише и ровнее. Переход в небытие свершался без стонов и криков, — таким был мои друг Ваня Дульник.

Габриэлян не спеша приблизился, пощупал пульс, причмокнул влажными, темными губами, опустил руку раненого с тем жестом, который не вызывает никаких сомнений.

— Все, товарищ гвардии капитан, — в тоне доклада сообщил Габриэлян. — Этого надо было ожидать с минуты на минуту.

Я молчал, чувствовал, как подрагивала челюсть и немело во рту. Жестокая несправедливость свершилась. Я потерял еще одного боевого друга. Самообладание давалось мне не легко.

Валерия еще ничего не знала, сидела возле раненого, продолжавшего свою взвинченную скороговорку:

— А потом пустили дым, а потом газ... газ... газ... Я до декабря желтым харкал... Триста человек ушло, пробилось. Из пятнадцати тысяч — триста! Записала?

— Самое страшное ему запомнилось, — сказала Валерия. — Каждый хочет поделиться, не с кем... — Валерия вгляделась в меня, поднялась: — Умер?

— Да, — я как бы видел самого себя со стороны, будто окаменевшего, с ломким, неестественным голосом.

В это время подошла Люся. Она побывала возле Дульника.

— Это страшно, как... как... — она беспомощно опустилась на табурет, охватила голову руками. Она плакала, навзрыд, не сумев сдержаться, и нелепыми казались кинжал, пистолет, десантная курточка. Горе не отгонишь оружием. Не все подчиняется пуле.

Появился отец. С его плаща стекала вода, обувь в грязи.

— Вернулись! — объявил он громко.

— А папа? — спросила Люся.

— Куда же он денется? Из-за него все и загорелось...

Вошел Устин Анисимович с чемоданчиком в руке, с тем самым сосредоточенным и достойным похвалы докторским самообладанием.

Только румынский берет и плащ-палатка отмечали необычность его появления и невольно дрогнувшие руки и губы, когда Люся прильнула к нему.

— Ну, ну, вытри глаза, — успокаивал ее старик, — здоровая? Оставь нас с больными... Не обижайся, дочка, — с грубоватой нежностью он поторопил ее. — А ты, Сережка-шахматист? Узнать тебя немыслимо, подсказала интуиция и просто опыт задубелого деятеля по изучению человеческих организмов... — Устин Анисимович попросил выйти из землянки меня, отца, познакомился с Габриэляном, выяснил, где раненые.

— Все готово, товарищ доктор, — Габриэлян обрадовался. — Как видите, операционную подготовили, свет подключили.

— Вижу, вижу. Даже глаза с непривычки режет... В Феодосии, в городе, и то при коптилках жили. Молодцы, лесные братья! Ректификат со мной. И у вас есть? Не знал. Сейчас разоблачусь после маскарада, поскоблю эпидермис, и начнем... Руки-то долго мои не работали, товарищ Габриэлян. Товарищ! Наконец можно сказать без угрозы ареста это слово!...

— Записала, сестра? — выкрикивал Арсений Афанасьев.

Глава пятнадцатая.

Последний бой партизан Лелюкова

Отряды покидали лесные квартиры, уходили на подступы к Солхату.

Наша задача состояла в том, чтобы штурмом захватить город, перерезать главную коммуникацию и этим облегчить задачу войск, начавших наступление со стороны Керченского плацдарма.

Жители лесных лагерей высыпали из землянок на проводы отрядов. Заплаканная стояла мать Валерии — Софья Олимпиевна, повязанная вокруг головы черным платком.

Василь, закончив сборы, выскочил с шинелью в руках и вещевым мешком с провиантом. Увидев Софью Олимпиевну в таких растроганных чувствах, он подбежал к ней, накинул на ее плечи свою шинель и поспешил к нам, перекинув за плечи мешок.

— Добрый парняга, — похвалил Лелюков, мало что пропускавший мимо своего острого взгляда.

Лелюков стоял в открытой трофейной машине, положив руку на автомат. За рулем, готовый к преодолению любых горных дорог и завалов, сидел Донадзе. Отец стоял близ автомобиля. У скалы, ощеренной голыми, бесплодными зубьями, покрытой замшевой плесенью мха, невдалеке от госпиталя, стояли Люся, Валерия, Катерина и еще несколько девушек из партизанского лагеря, подготовленных для санитарной службы Габриэляном и Устином Анисимовичем.

Устин Анисимович сидел с палочкой на тарантасе, запряженном парой гривастых лошадок. Тарантас был специально выделен для доктора, и упряжка содержалась в порядке.

Прошла первая бригада, стоявшая лагерем в четырех километрах отсюда. Ее вел Маслаков, рыжебородый человек с огненными волосами. За первой бригадой пошла вторая, Семилетова.

Молодежный отряд возглавлял колонну бригады. Впереди шли обвешанные ручными гранатами Яша и Баширов. Яша, как видно, волновался перед последним боем.

За Молодежным отрядом шел Колхозный отряд — земледельцы: русские, татары, армяне, украинцы Судакской долины и присивашских полей, виноградари и овцеводы.

Колхозники дрались хорошо. Отступали, огрызаясь и отбиваясь, наступали медленно, но твердо, и там, где они выбирали место для стоянки, можно было спокойно рыть землянки, ставить шатры и не бояться внезапных нападений.

Семьи этих крымских крестьян либо уничтожены врагом, либо ушли в лесные партизанские лагери, где и находились сейчас.

За Колхозным отрядом шел Грузинский отряд, его шутливо называли отрядом «Сулико». Может быть, я прибыл к партизанам Крыма тогда, когда уже произошел естественный отбор и к последним событиям заключительной партизанской эпопеи остались в основном физически сильные люди, но все грузины отряда «Сулико» были широкоплечие ребята с узкими талиями, с торсами атлетов, с мускулистыми руками, в хорошо пригнанной одежде, с кавказской щедростью украшенной огнестрельным и холодным оружием.

Здесь были гурийцы и мингрельцы, имеретины и коренные жители Кахетии и Карталинии, горячие, внешне похожие на черкесов абхазцы и похожие на турок аджарцы, незаменимые разведчики и связные среди местного населения, так как столетия владычества Оттоманской Порты над их родиной оставили им наряду со жгучей ненавистью к своим поработителям языковые корни, близкие к языку крымских татар, и бытовые навыки мусульманства.

В отряде «Сулико» — грузины, попавшие в плен к врагу после оставления Херсонеса, Феодосии, Керченского плацдарма, а также после харьковского окружения.

Оказавшись в плену, они хитро обманули вражеское командование, заявив, что переходят к ним. Их вооружили. У них нашелся предводитель — капитан Акакий Купрейшвили из Самтредиа, молчаливый и энергичный кадровик-офицер из Телавского гарнизона.

Однажды во время полевых учений грузины перебили гитлеровских офицеров, сели на грузовики и достигли партизанского района.

Грузины сражались хорошо, участвуя в разных операциях, требующих мужества, риска и воинской отваги. Никто не посмел бы ни в чем упрекнуть бойцов Грузинского отряда. Грузины держались с исключительной боевой храбростью и, как выражался Лелюков, с «моральной тщательностью».

Все отряды втянулись в марш. Лелюков поглядел на отца с какой-то трогательной улыбкой, выдававшей его душевное волнение:

— Вот так, Иван Тихонович!

Лагерь наполнялся женщинами из беженских лагерей, которые по просьбе Гаврилова вызвались привести в порядок блиндажи и землянки.

Сам Гаврилов распоряжался то там, то здесь, разъезжая на пегой лошаденке. Гаврилов был в кожаной, потерявшей блеск тужурке, с маузером на ремне. Отдавая приказания, Гаврилов не в меру горячил свою лошаденку, и та грызла удила, закидывая нажеванной пеной свои грудь и колени.

— Не вернемся уже сюда... зря, Гаврилов, — прикрикнул на него Лелюков.

— А может быть, — хрипел Гаврилов.

Мне хотелось попрощаться с Люсей, и когда Лелюков занялся не в меру усердным начальником тыла, я улучив минуту, подбежал к Люсе, взял ее за руки, молча поцеловал в ладони и вернулся к машине.

Мы двинулись в путь по дороге, устроенной самой природой, — по руслу высохшего горного потока, а затем свернули в объезд, на петлистую дорогу, проложенную для гужевого транспорта.

Солнце просвечивало сквозь листву, бросая на свежую траву, пробившуюся сквозь листопад, ясно очерченные тени. Кое-где среди крупных стволов, нависших над ущельями, цвел орешник, ветерок срывал лепестки и осыпал каменистую землю, покрытую желтыми цветами кулибабы.

В полдень мы поднялись на лысую вершину, уложенную огромными плитами сланцев. Предгорье волнисто катилось к долинам, которые тянулись до самых Сивашей.

Позади нас лежали горы с торчащими среди них каменными гребнями и скалами — горы приюта, отваги и горечи.

Лелюков прислушивался к достигавшим сюда со стороны Керченского полуострова раскатам артиллерии.

Чем дальше, тем деревьев становилось меньше. Чаще попадался горелый и вырубленный лес, заросший цепким южным подлеском.

На разветвлении дороги, под мшистым валуном, у родника, вычерпанного до дна котелками, сидели Кожанов и Семилетов, разложив на земле затрепанную на сгибах карту-двухверстку, придавленную по закрайкам розовыми камешками. Семилетов что-то горячо доказывал Кожанову, тыча тупым концом карандаша в карту, а тот отрицательно покачивал головой.

— Вторая бригада вышла на исходные рубежи, — доложил Кожанов. — На шоссе слишком густое движение противника... Я, со своей стороны, рекомендую Семилетову...

— Подожди, — остановил его Лелюков. — Все, что можно было, порекомендовано на оперативном совещании. Разведку провели? Кто на шоссе: немцы, румыны?

— Немцы.

— Какие именно части?

— Отходит группа генерала «Кригер», оборонявшая акмонайские позиции, — ответил Семилетов.

— Ага, — протянул Лелюков, довольный и ответом, и всем боевым, молодеческим видом комбрига-2, — стало быть, акмонайские прорваны?

— Не совсем, — сказал Семилетов, — мы успели зацепить одного ефрейтора. Акмонайские позиции прорваны только в центре, а крылья держатся.

— Так... — Лелюков подумал, упершись глазами в карту, поглядел на часы. — Вот тут полк «Крым». Как с ним дела?

— Полк «Крым» еще в двенадцать начал отходить боковыми дорогами от Джанторы, от Сивашей, — сообщил я.

— Где он может быть сейчас?

— Примерно вот здесь, у Цюрихталя...

Лелюков присел на корточки возле карты, потянулся ленивым движением к кармашку гимнастерки, вынул оттуда синий карандаш, а из полевой сумки схему отхода неприятельских частей, пригласил нас ближе к себе и несколько минут сидел молча, раскачиваясь и пружиня в коленях.

— План, наш план операции остается прежним... — сказал он. — Судя по всему, противник втянулся в отступательный марш. Теперь нам надо толково, повторяю, Семилетов, толково, раскачать Альмендингера еще сильнее. Солхат...

— Я предлагаю брать город отсюда, от армянского монастыря, — сказал Семилетов. — Удобные подходы. Наваливаемся из леса, штурмуем. Местность позволяет накопить силы и провести внезапную атаку.

Лелюков с хитринкой поглядел на него:

— Противник отсюда и ожидает удар, подходы изучил не хуже нас с тобой, Семилетов. Ты же знаешь: там танковые засады, ловушки. Надо атаковывать не там, где ждут, а где возможно неожиданность атаки. Итак... перепиливаем главную коммуникацию южнее города, вот здесь...

Синяя стрела перерезала дорогу. Не опуская карандаша, Лелюков завернул стрелу в охват Солхата.

— А полк «Крым»? Он же ввяжется в бой, если мы начнем здесь, — сказал Семилетов подрагивающим от обиды голосом. — Найдутся ли у нас силы для боя?

— Полк «Крым» не станет помогать группе «Кригера». У них не русский характер: «Сам погибай — другого выручай». У них сейчас одна забота — уйти побыстрее к кораблям. Сюда, может быть, повернем? Колхозный отряд — в степную часть? Им-то по привычке на плоской земле, — он потыкал концом карандаша в только что начерченную стрелу с загнутым острием. — Как ты думаешь, комиссар?

Отец раздумчиво вгляделся в карту.

— Видишь ли, в Колхозном отряде большинство бойцов — люди... пожилые. А здесь далековато от шоссе, — он прикинул пальцами расстояние, — нужно бежать в атаку около километра, а потом перевалить дорогу, балочку и, гляди, куда тащиться.

— Я согласен с комиссаром. Вот здесь, — Семилетов указал на стрелу Лелюкова, — надо пустить ребят с резвыми ногами. Из подлеска я сумею поддержать их пулеметным огнем, да и пара минометов для паники у меня найдется.

— А Колхозный отряд надо будет подлесками подводить прямо к городу и накапливать ближе к окраинам, — сказал Лелюков. — Когда на шоссе устроим панику, вот тут-то и нужно ударить надежным молотом, со звоном.

— По-моему, успех обеспечен, — сказал Кожанов, — психика у отступающего противника ослаблена, дисциплина развинчена, сцепление потеряно...

— А у них орудия, пулеметы? — ехидно заговорил Лелюков, проверяя какую-то свою назойливую мысль. — Мы «ура-ура», а они поворачивают колеса в нашу сторону, а?

— Атаку начнем в сумерки. Разве им разобраться, кто их атакует? Авангарды Приморской армии или партизаны? В темноте у страха еще больше глаза...

— А своих как мы будем угадывать? Ведь наши наполовину в немецких мундирах.

— Марлевые повязки заготовлены на рукава, как и приказали.

— Хорошо было бы организовать преследование! — сказал Лелюков. — Это я в порядке оперативной мечты. На машинах, в спину, посеять панику на всем шоссе. Как бы?

— Шоферов у нас человек сорок наберется, — сказал Кожанов. — Нужно — сейчас же отберем, сгруппируем.

— Потом, потом, — остановил его Лелюков, — а то мечта разлетится, как дымок после пистолетного выстрела. Ну, давайте!.. Удачи!

Семилетов ловко вскочил на вороного коня, стукнул его по крутым бокам каблуками и куцым галопом поскакал в сторону своей бригады. Два верховых-связных поскакали за командиром бригады на мохноногих коньках, взявших с места хорошим тротом.

Кожанов же приловчился у крыльца нашей машины и уже по пути подробнее рассказал Лелюкову о выходе бригады Маслакова на свои исходные рубежи.

— Попадут, попадут немцы в мешок, — уверял Кожанов.

— Погоди, Кожанов. Так, брат, весело не надо, — остановил его Лелюков, — как скромненько рассчитываем, так удается ладней, как в облака заберемся — вниз.

Вырубленный противником еще в сорок первом году пришоссейный лес распустился от пней густым и буйным подлеском. Не тронутые человеком и скотом ожинники сплелись своими колкими коричневатыми побегами так дружно, что тюльпанная повитель, отказавшись проникнуть в середку, вилась вокруг кустов, обволакивая заросли своей мягкой ползучей зеленью.

Донадзе осторожно вел машину, прислушиваясь то одним, то другим своим запеченным на солнце ухом к шумам со стороны шоссе. Оно не видно из-за молодого подлеска, но слышно, как рокочут моторы впереди нас, словно морской прибой.

— Дальше нельзя, товарищ командир, — предупредил Донадзе, — запахи соляра. Идут дизельные машины. На них может быть мотопехота...

Лелюков удивленно поглядел на Донадзе, сошел с машины, сорвал полевой мак с черненькой зародышевой сердцевинкой. Мак недавно распустился, и листочки его еще не разошлись.

Лелюков тихо пропел:

На завалах мы стояли, как стена,
Пуля ранила разведчика вчера.
Пуля ранила разведчика вчера,
Пуля аленьким цветочком расцвела.

Лелюков сунул мак в кармашек рубахи, рядом с торчащим оттуда карандашом.

— Ты должен знать эту песню, Иван Тихонович!

— Знаю. На бронепоезде пели ее солдаты, которые были на Кавказском фронте.

Пешком, минуя наши посты, мы пошли ближе к передовой. В блиндаже полевой противопартизанской заставы, брошенной врагом, сидели два бойца — молоденький Вдовиченко, стеснительный мальчишка с оттопыренными от «лимонок» карманами, в каракулевой ладной кубанке с ярко-алым верхом и пионерским галстуком на худенькой загорелой шее, и матрос-береговик из Керчи Жора, в круглой матросской шапочке и тельняшке.

Лелюков взял пальцами стираную-перестираную тельняшку, оттянул от налитого потного тела матроса, спросил:

— Для устрашения?

— Так точно, товарищ командир.

— Прикрой эту зебру, брат. Не люблю маскарада, — строго сказал Лелюков, — приметный очень.

И пока матрос, багровый от смущения и натуги, напяливал на свой мускулистый торс тесную курточку, Лелюков отослал Кожанова к Маслакову, строго-настрого заказав ему наносить совместный удар и не «партизанить», а отца попросил съездить к Колхозному отряду и подбодрить их хорошим словом. Мы простились с отцом у карагачей, и я вернулся к Лелюкову.

Он уже успел выбрать удобное место, откуда было видно запруженное войсками шоссе. Слышался шум моторов, вспыхивали и гасли зайчики на ветровых стеклах.

В отдалении погромыхивали орудия больших калибров. Пыль, как дымы пожарищ, поднималась где-то далеко на шоссе — это могло быть в долине Рассан-бая, а может, и дальше.

Радиостанция Аси начала ловить открытые командные тексты, идущие от бронетанкового авангарда наших войск.

Немецкие радиостанции заволновались. Эфир наполнился разноречивыми, паническими приказами, исходившими от разных по служебному рангу командиров.

11 апреля ударом наших войск в направлении Джанкоя был прорван последний оборонительный рубеж на сивашских позициях, в районе Томашевки, и разбитые части 336-й и 111-й пехотных немецких дивизий и 10-й и 19-й пехотных дивизий румын начали отход от северных Сивашей и Чонгарского полуострова. К исходу дня части прикрытия вели сдерживающие бои с нашими подвижными частями на рубеже Челюскинец, Люксембург, Карасафу, Анновка, Розендорф, Трудолюбимовка.

Горно-егерский полк «Крым», которого мы опасались, прошел побережьем южных Сивашей к Джанкою, вступил во встречный бой, был разгромлен и пленен.

Ночью и с утра 12 апреля противник начал отходить по всему фронту, бросая орудия и военное имущество. Части прикрытия вели бои и сгорали под сокрушительными ударами наших бронетанковых и механизированных сил, вошедших в прорыв.

Прорыв сивашских позиций и Перекопа на севере Крыма создал угрозу Керченскому направлению. Поэтому генерал Альмендингер, в начале штурма Толбухиным перешейка направивший на помощь войскам, оборонявшим перешеек, часть своих сил, по приказу потерявшего самообладание командующего 17-й армией Енекке еще в ночь под 10 апреля отдал приказ на отход с Керченского полуострова тем соединениям своей группировки, которые он ценил и боялся безвозвратно потерять. И апреля главные силы 5-го армейского корпуса под прикрытием румын начали отход. Подвижные части Отдельной Приморской армии под командованием Еременко вцепились в хвост отступающему противнику. Тогда Альмендингер, стараясь обеспечить отрыв главных сил своего 5-го армейского корпуса, заставил драться на акмонайских позициях горных стрелков 3-й румынской дивизии и группу «Кригер».

Альмендингер, или, как его называли, «черный вюртембержец», увидев, как рушатся все фортификационные рубежи, — плоды его личного творчества, — бросив войска, сел на «оппель» и очнулся только в районе Бахчисарая. Переночевав в бывшем ханском дворце, Альмендингер помчался к крепостным фортам Севастополя, чтобы немедленно радировать фюреру о бездарном поведении его давнего личного соперника, командарма 17-й Эрвина Енекке.

Серые от пыли колонны медленно катили по шоссе. Отходили румыны разбитой 3-й дивизии, карательные и противодесантные отряды, разрозненные эскадроны 6-й дивизии генерала Теодорини, инженерно-строительные батальоны, сбросившие с грузовиков проволоку, лопаты и колья, проходили потерявшие строй, одетые в пепельную форму матросы морской пехоты.

Солнце катилось с зенита, тени удлинились. Наша атака была намечена в сумерки по сигналу двух красных ракет.

И вот, когда все так отлично складывалось и Лелюков похвалился, что операция разыгрывается, как по нотам, к компункту прибежал Кариотти.

Он был вымазан по пояс в грязи, на лице и плечах лежал толстый слой известковой пыли, серой, как порошок цемента, губы растрескались и кровоточили, глаза в красных, воспаленных веках горели каким-то безумным огнем:

— Беда... командир!

Кариотти прерывающимся, сдавленным голосом, заглатывая окончания слов, доложил, что Мерельбан приказал начать поголовную резню в Солхате.

— Мы должны спешить... — бормотал Кариотти, — спешить! Они оцепили улицы, заходят в дома, стреляют и режут и детей и женщин... всех!..

Лелюков, обдумывая решение, долго смотрел на часы и затем тихо приказал немедленно начать атаку.

Все основные данные операции не менялись, но из нашего арсенала выпало одно оружие — темнота, на которой мы строили свои расчеты. Мы не могли в такой трагический момент бросить население города, активно помогавшее нам.

Ракеты вспыхнули, словно дикие маки раскрыли свои бутоны. И тотчас же дружно застучали наши пулеметы, скрытые кудрявой карагачевой порослью, затрещали рваные автоматные очереди.

Враг не ожидал нападения. Солдаты посыпались с машин, побежали по степи.

Несколько грузовиков попытались одновременно проскочить мост, но, не достигнув его, сцепились бортами и закупорили движение. Трехосный шкодовский транспортер, крытый брезентом, врезался в грузовики, поднялся на дыбы, как лошадь, и, кружа баллонами, полетел под откос.

Лелюков отнял бинокль от глаз, подморгнул мне, будто говоря: «Ишь, брат, как ловко!»

К нам подбежал капитан Купрейшвили и срывающимся от бега голосом доложил, что его отряд готов к бою.

У капитана Купрейшвили был существенный недостаток: в присутствии старших командиров он всегда излишне горячился.

— Начинай, Купрейшвили! — приказал Лелюков.

— Есть начинать! — Купрейшвили крутнулся на повороте так, что из-под каблуков брызнула галька, и резко, на высокой ноте отдал приказание, перемешивая русские и грузинские слова, что случалось с ним в моменты сильного волнения.

Купрейшвили бросил отряд в атаку и первым принял на себя огонь противника. Немецкие офицеры залегли в кювете и открыли огонь по грузинам. Тактическая ошибка Купрейшвили стала ясна для нас, когда его бойцы начали падать.

Молодежный отряд активно обстреливал шоссе. Яковом руководил строгий расчет, а не просто высокий душевный порыв, и поэтому он не выбрасывал людей в открытую атаку, чтобы избежать лишних потерь.

Купрейшвили нервничал:

— Подвел меня Волынский! Ох как подвел!

Неслаженная стрельба со стороны шоссе переходила в стойкий, организованный ружейный и пулеметный огонь.

Грузины залегли.

Противник сосредоточил внимание против Грузинского отряда, а в это время Молодежный отряд подбирался незамеченным к шоссе. Ползком, бросаясь из стороны в сторону рывками своего сильного и цепкого тела, к нам добрался Чувалов. Он сообщил, что пехотная часть, отступившая по боковой грунтовой дороге, принимает боевой порядок.

Лелюков приказал поднимать всю бригаду. Молодежный отряд пошел в атаку.

Теперь была слышна работа автоматов, и то там, то здесь вставали прямые и косые дымы гранат.

Лелюков нервно закурил. Бой вступал в свою решающую фазу.

Увидев поддержку, грузины и связанные с ними флангом бойцы 4-го отряда продолжили прерванную атаку.

Мы перебрались на кромку подлеска и залегли.

Невдалеке от нас застучали колеса «максима», замелькали спины бойцов. К пулемету, не прикрываясь бронещитком, на корточках, чтобы лучше видеть, присел пулеметчик Шумейко и сразу же перешел на длинный «шов».

Шоссе дымилось. Ездовые соскакивали с повозок, отстегивали постромки, бросались на лошадей и мчались по непаханной целине, покрытой бледными разводами полыни.

Атака грузин развернулась перед нашими глазами. Передние цепи уже завязали рукопашный бой.

Лелюков смотрел в бинокль. Волосы прилипли ко лбу, фуражка — на затылке.

Вот свалился известный в отряде храбрец Ониани. Мумуладзе бежал вперед, не сгибаясь, стреляя из автомата, прижатого прикладом к груди. Потом он швырнул гранату и, обогнав товарищей, бросился вперед, упал и больше не поднялся.

Возле него свалился еще кто-то из бойцов Молодежного отряда.

— Суслов! — воскликнул Лелюков.

И снова:

— Шамрая! Наповал!

Шумейко вдруг отвалился от пулемета, разжал руки, закачался и, как сидел на корточках, так и упал назад спиной; ноги его остались согнутыми в коленях, и подошвы не оторвались от земли.

С криком, слившимся в одну пронзительную ноту, к шоссе подбежал Вдовиченко, любимец Молодежного отряда.

Голова мальчишки в кубанке с алым верхом и пионерский галстук на шее мелькнули на шоссе, в пыли, и вдруг пропали.

— Да неужто и мальчишку? — выдавил сквозь зубы Лелюков.

Лелюков перекинул бинокль на спину, как это он делал в Карашайской долине, и выдохнул дрожащими от гнева губами:

— Не могу!

Он перещелкнул автомат в боевое положение и побежал к шоссе.

Я бросился за Лелюковым, чтобы остановить его. Отстреляв магазин, он перебросил автомат за спину, поднял руки: правую — к Молодежному отряду, закричал: «Давай, давай, ребята!»; левую — к грузинам, так же крича: «Давай, давай, ребята!»

Возле нас зафыркали пули. Я увидел, как дрогнули поднятые руки Лелюкова и на рукавах рубахи поползли пятна, темные внутри и алые по расползавшимся краям, похожие на увядшие лепестки мака... Лелюков шел вперед, воодушевляя бойцов и не опуская рук.

— Бросай бомбу и за меня! — кричал он. — За себя и за меня!

Лелюкова увидели все бойцы: и те, что залегли у дороги и в воронках, и те, что отстали позади и теперь поднялись и побежали вперед, забегая с боков, заслоняя командира своими телами.

Теперь партизаны вышли на дорогу широким фронтом.

Фашисты группами и в одиночку бежали по степи туда, где в отдалении поднимались миражи над Сивашами.

Семилетов возился возле брошенных на шоссе горных пушек. Горели машины. В придорожной пыли возле убитого валялась каска, и от потного подшлемника каски шел пар.

Партизаны-артиллеристы открыли короткую стрельбу по плоскости степи. Бурые клубы вспыхивали то там, то здесь, и слышались, отдаваясь звоном в ушах, разрывы снарядов.

Колхозный отряд вплотную подошел к окраинам Солхата и завязал бой за первую линию каменных домов.

Я посоветовал Семилетову оставить на шоссе артиллерийские заслоны, а основными силами бригады выходить к Солхату. Город лежал перед нами залитый, как кровью, лучами заходящего солнца. Над кровлями и цветущими белокипенным цветом садами поднимались маревые облака занимавшихся пожарищ.

Василь почти насильно увел Лелюкова на перевязку. Я еду к Лелюкову и вижу застывшую, как в сказке, колонну обозов, брошенную противником, столбы дыма над горящими машинами.

Полевой перевязочный пункт расположился в мелкой, промоиной балочке. На розовом кошачьем клевере стоят ведра с водой, прикрытые строгаными буковыми дощечками, и возле ведер, протянув полные загорелые ноги, сидит Катерина и щиплет сиреневый венчик питрива батига.

— Ой, не люблю войны! — она хмурит брови. — Да когда же вы ее, хлопцы, прикончите?

Лелюков сидит на корточках, вслушивается в шумы сражения, поторапливает и Устина Анисимовича и Валерию, которая помогает доктору; у нее натужно пульсирует жилка на виске и бусинки мелкого пота скатываются по вискам к шее.

— Надо организовать колонну автомашин, кликнуть шоферов-партизан грузить резервный отряд на машины с пулеметами, — говорит Лелюков.

На лоб его набежали морщинки: Устин Анисимович отбрасывает в траву окровавленные тампоны.

— Надо резать шоссе выше. Я сам поведу отряд! — говорит Лелюков, порываясь встать.

Устин Анисимович неодобрительно глядит на него из-под стекол очков:

— Без вас, без вас найдутся...

— Устин Анисимович! Ведь так может быть раз в жизни! — восклицает Лелюков.

— Да и жизнь-то дана раз...

Устин Анисимович стоит с закатанными рукавами, видны его руки по локоть с синими проволоками вен. Катерина и Люся раздевают Вдовиченко. Его худенькие руки судорожно уцепились за перекладины носилок, глаза закрыты. Синие тени прошли по щекам. Мальчишка быстро глотает воздух, корчится от боли, но не стонет. У него тяжелое ранение в легкие и живот, Катерина приглаживает его ершистые волосы.

— Ничего, ничего. У нас есть добрый доктор... вылечим... — а сама смахивает слезу, встряхивает волосами и с тоской широко открытыми глазами смотрит куда-то вдаль.

Донесения привозят уже на мотоциклах. Связные в новых сапогах, сыромятина сброшена с натруженных ног, у всех револьверы в толстокожих немецких кобурах.

Связные, охмеленные боем, говорят хриплыми, петушиными голосами и, получив приказ, уносятся, согнувшись у кривых рогаток рулей.

Перевязка окончена. Одна рука Лелюкова зашинована, вторая забинтована и висит на марлевой подвеске.

Я помогаю ему взобраться на сиденье, на ходу киваю Люсе. Я вижу ее порыв ко мне, но машина уже тронулась.

Мы на поле недавней атаки. Лелюков сходит с машины. Донадзе осторожно и тихо ведет старую машину позади нас.

Убитых еще не подобрали. Вот лежит, раскинув руки, Шумейко в той же позе, в которой его захватила смерть. Пальцы скрючены, будто он вцепился в ручки своего пулемета.

— Знаменитый был пулеметчик, — тихо говорит Лелюков. — Какой был парень!

Политрук Воронов лежал на спине. Крик, зовущий в атаку, будто застыл на его лице, из разорванной шеи еще текла кровь.

— И Воронова нет, — бормочет Лелюков. — Ишь напасть.

На боку, будто скорчившись от боли, поджав под себя автомат, лежал Бочукури. Донадзе спрыгнул с машины, остановился у тела убитого друга.

Гаврилов носится на своей лошаденке, комплектуя машины. Ему надо везде поспеть, и жадные его глаза горят при виде добра, разбросанного на земле.

Он спрыгивает на скаку, идет к нам, скаля острые зубы в довольной улыбке.

Гаврилов останавливается возле Бочукури и, словно спохватившись в своей недогадке, тянет прижатый мертвым телом автомат.

— Там ребятам надо, — как бы оправдывается Гаврилов.

Автомат не поддается. Гаврилов переворачивает Бочукури на спину, освобождает ремень.

— Оставь! — кричит на цыгана Лелюков. — Иди к машинам!

Гаврилов испуганно моргает, быстро вскакивает на лошадь и трусцой направляется к шоссе.

Бочукури лежит лицом к закату. Длинные ресницы отбрасывают тени на смуглые, уже тронутые стеклянной желтизной щеки. Даже после смерти красив Бочукури.

Лелюков повел колонну через город.

Вслед за ним и я поспешил к городу: там еще шла перестрелка, и где-то там была Анюта...

Город окончательно был взят перед самым закатом. Отдельные очаги сопротивления подавлялись гранатами и штыками. Не задерживаясь в центральной части, занятой Молодежным и Грузинским отрядами, я поехал в верхние кварталы, где недавно проходила резня мирного населения. На кривой улице, уходящей в гору оградами из дикого камня и мелкими домишками, прикрытыми шелковичными и яблоневыми деревьями, Донадзе затормозил машину.

На дороге лежали две просто одетые женщины, обрызганные кровью, прижав закостеневшими крестообразно руками грудных детей. Мухи кружились над трупами.

Стоявший у ограды автоматчик из Колхозного отряда глухо сказал:

— На улицах четыреста двадцать человек... Только на улицах... В домах не считаны еще. Комиссар приказал не убирать до комиссии.

— А где комиссар?

— Где-то там, впереди, с капитаном Кожановым.

Возле ворот лежал убитый эсэсовец.

— Успел сделать свое. Потом прикончили, — сказал автоматчик. — Зайдите в дом, там яснее... Ведь всего двенадцать живорезов, а сколько народу перевели!

Мы зашли в дом.

В домике, живописно оплетенном молодыми листочками винограда, мы натолкнулись, прямо с порога, на старика с острой седой бородой, пропитанной кровью. Старик был опрокинут навзничь ударом входившего в дом человека, и когда тот упал, зверь в мундире СС перехватил ему горло.

В комнате с тусклыми окошками и низким потолком на тахте лежала девочка лет одиннадцати, убитая выстрелом в упор. Девочка видела смерть и ужаснулась, что было запечатлено на ее судорожно искаженном и уже похолодевшем лице.

Тут же на полу плоским тесаком был приколот двухлетний ребенок, а рядом с ним, вероятно защищавшая ребенка, девочка в ситцевом платье с заплетенными косичками. Ее пристрелили из пистолета, двумя пулями, в грудь и в висок.

— Никого не щадят, — глухо промолвил автоматчик-грузин, — если бы мы не успели, вырезали бы полгорода... А вот рядом что !

Дальше идти я не мог. Много приходилось видеть смертей, скольких мы закопали друзей, сколько встречали бед, но там везде были бойцы. Здесь же... На улице я остановился, оперся спиной о каменную ограду, зловещая картина стояла перед глазами.

С обхода возвращались отец и Кожанов.

— Надо сказать Лелюкову, всех пленных в черных мундирах пострелять, — сказал Кожанов, — беспощадно.

— Пойди отыщи черные мундиры, — отец обратился ко мне, — надо радировать штабу армии, выразить просьбу выслать чрезвычайную комиссию и, если будут скоро, приказать оставить все как есть для акта.

— Опять бумажки сочинять, — Кожанов решительно отделился от нас.

— Пусть, — вслед ему сказал отец. — Анюту не видел?

— Нет.

Мы направились пешком к штабу. Ночью доносилась канонада.

Домик штаба выходил окнами на улицу, где росли чахлые, ободранные осями арб шелковицы. Под деревьями расположились часовые. В окно я видел Чувалова и Сашу. Они то сходились, то расходились, перебрасываясь короткими фразами. От артиллерийской стрельбы, не затухавшей до трех часов ночи, позванивали стекла окон. Мне хотелось спать. Вдруг раздался осторожный стук в дверь. Я отодвинул щеколду.

Вошла Люся, огляделась, приблизилась ко мне и порывисто притянув меня к себе, неловко поцеловала в краешек губ.

— Прости. Поверь, я не сразу решилась... Честное слово не сразу решилась...

— Зачем ты так говоришь? По-чужому... Что с тобой? — я ощутил ее холодные неподатливые руки, услышал ее учащенное дыхание.

— Я должна уйти, — сказала она, — неудобно. Что могут подумать...

— Если мы не стеснялись в лесу... — начал я. — Ты это очень хорошо помнишь:..

— Не надо, — она остановила меня, — лес кончился. Мы расстанемся...

— Никогда.

— Не обещай, Сережа, — попросила она, — во многом ты сам от себя не будешь зависеть. Придут новые люди, новые ощущения... Все забудется... — она говорила чьи-то чужие слова. Я вспомнил Фатыха. — Я говорю: придут новые люди...

— Если мы не оставили друг друга в лесу, то почему здесь мы должны расстаться? Кто надоумил тебя? Фатых?

Люся заплакала.

— Он говорил мне страшные вещи. Я ненавижу его!

Люся давилась рыданиями:

— Я так мало знаю в жизни! Ты должен простить меня. Я так боюсь за тебя!.. Если бы только что-нибудь случилось с тобой в бою, я бы тоже пошла под пули, прямо поднялась бы на цыпочки, руки бы подняла и пошла... Без тебя у меня нет никакой жизни. — Губы ее искали меня, неумело целовали. Она выскользнула из моих рук, стукнула щеколда, и мимо окон прошуршали чувяки.

Утром передовые танки прогремели через Солхат, и по шоссе устремились полевые войска Отдельной Приморской армии.

Партизаны получили приказ оставаться гарнизонами городов, пока части Советской Армии добивали противника на полуострове.

Дальше