Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава десятая.

Наказание

— Отряд требует расстрела Фесенко, — сказал Яков, придя ко мне с ученической тетрадкой, сложенной вдвое, в которую обычно заносились приказы по Молодежному отряду.

Яша смотрел на меня строгими, потускневшими глазами.

— Нельзя ли еще испытать? — сказал я. — Нельзя ли подождать? И потом, говорил ли ты с Лелюковым?

— Он считает Фесенко позором для Молодежного отряда, позором для всего соединения. — Яша твердо добавил: — Я тоже думаю так.

Мне хотелось посоветоваться с отцом, но он вылетел на совещание в район Большой Яйлы, куда прибыл для координации действий представитель партизанского штаба. Семилетов же требовал немедленно привести в исполнение смертный приговор. Лелюков следил за нами, ждал и с новыми советами не навязывался.

Яков подвинул мне тетрадку, развернул на середине, где был написан приказ № 57 по Молодежному отряду:

§1

Боец партизан Фесенко Павел Павлович был оставлен по боевому заданию в лесах близ Солхата.

Боец партизан Фесенко не вернулся с боевого задания, дезертировал и скрывался неизвестно где до ноября 1943 года.

§2

Боец партизан Фесенко П. П. прибыл в отряд 9 ноября 1943 года. Был командованием предупрежден о его проступках.

Боец партизан Фесенко П. П. дал клятву отряду перед строем, что он кровью смоет свое преступление перед Родиной.

После того Фесенко П. П. был послан на заставу и при появлении противника не принял боя, не предупредил заставу, вторично дезертировал и находился в неизвестном для командования отряда месте.

11 марта 1944 года боец Чувалов встретил Фесенко в лесу и предложил прибыть в отряд или сдать оружие. Боец Фесенко категорически отказался идти в отряд и сдать оружие, и тогда был приведен силой.

§3

Руководствуясь специальным приказом № 3 по партизанскому соединению о борьбе с изменой и предательством интересов Родины, приказываю: Фесенко. П. П., рожденного в 1924 году, расстрелять как изменника Родины. Приказ привести в исполнение перед строем».

Приказ еще не был подписан ни Яковом, ни Башировым.

Я дважды перечитал приказ, закрыл тетрадку, передал ее Якову.

— Как видишь, мотивы убедительные, — сказал Яков, — перевоспитывали его долго — ничего не вышло. Ну, что же... Пусть получает по заслугам.

— Может быть, все же подождем отца?

— Я беседовал с комиссаром, — подчеркнуто официально произнес Яков, — не по поводу Фесенко, а вообще. Ты сам знаешь, что нам предстоят вскоре серьезные боевые операции. Каждый отряд должен быть окатан, как стальной шар, так окатан, чтобы не было ни одной щелочки. Понял, Сергей? Комиссар требовал от моего отряда полного морально-политического боевого единства, и я должен добиваться его, устраняя все, что мешает выполнению нашей задачи. Каждый может упрекнуть нас, что мы, принимая беспощадные меры к другим, долго щадили дезертира Павла Фесенко только потому, что когда-то называли его своим другом.

— Ты вызови Фесенко, а я приду к тебе. И Баширова позови.

Был теплый мартовский день. Почки деревьев уже распустились. К солнцу жадно тянулись сочные, молодые травы, пронизывая осенние, прелые листья и прикрывая их своей нежной зеленью. Голубые и желтенькие цветочки пестрели на полянах. Свистели, чирикали, праздновали весну переливами трелей птицы, летевшие на север — в Россию.

Не хотелось думать о тех ужасных делах, которыми сейчас приходилось заниматься. Вспомнились Фанагорийка, намывы берегов, мальчишка с испуганными глазами, удивший чернопузов в сверкающей воде протока.

Это был Яша, сегодняшний командир партизанского отряда. Мы с ним и должны были решить судьбу друга детства.

...Фесенко стоит перед нами, ссутулившись, распоясанный, небритый, озлобленный и напуганный. Баширов отводит от него монгольские, кинжальные глаза и глядит в сторону — туда, где в углу навалом сложены ручные гранаты с длинными деревянными ручками и отдельно, стожком, немецкие карабины. Это трофеи недавней операции, проведенной в лесу близ Солхата Молодежным, Колхозным и Грузинским отрядами, операции смелой и беспощадной. Отряды Семилетова окружили выехавших в лес за дровами гитлеровцев. Партизаны завлекли их в лощинку между дубами, отрезали пути отхода и уничтожили пулеметным, автоматным и винтовочным огнем и добили врукопашную. Было убито пятьсот лошадей и двести солдат.

Над папоротниками, где пухнут убитые фашисты и голландские кони, кружат хищные птицы.

А здесь стожок карабинов и гранат.

Не глядя ни на эти трофеи, ни на нас, согнувшись и опустив руки с подрагивающими пальцами, стоит перед нами Пашка Фесенко, не отнявший у врага ни одного карабина.

Яков долго и внимательно смотрит на него, и я вижу, как на руках, на лбу, на носу Якова появляются росистые капельки пота.

Он сидит, положив руки на стол, в черной пилотке подводника, сдвинутой на затылок, с забинтованной шеей (шальная пуля зацепила при последней операции).

Яков мне говорит, что вчера ночью он наедине беседовал с Фесенко и тот толком не мог объяснить причины своих поступков.

Баширов что-то написал и придвинул ко мне листок бумажки: «Фесенко знает лесные квартиры и базы». Я понимаю его беспокойство: накануне больших событий уничтожение баз может привести к провалу все наши планы, подготовленные с большим напряжением сил.

Баширов тоже упорно смотрит на Фесенко. Скуластое лицо комиссара Молодежной бригады обтянуто сухой, пергаментной кожей, стриженые волосы торчат, как сапожная щетка, а раскосые глаза тонкими сверлами вонзаются в Фесенко. Баширову дико видеть бойца своего отряда без оружия, распоясанного, с грязными кистями рук, неуклюже высовывающимися из узких рукавов телогрейки.

— Что ты хочешь сказать еще в свое оправдание, Фесенко? — спросил Яков.

Фесенко молчал. Яков повторил вопрос. Тогда Фесенко улыбнулся углом рта:

— А что мне еще говорить?

Баширов вынул кинжал из ножен и острым концов его начал чинить химический карандаш, оставлявший на его пальце фиолетовые следы. Очинив карандаш, комиссар придвинул к себе тетрадку приказов, послюнявил пальцем место своей подписи, оглядел еще раз кончик карандаша, подписал и подвинул тетрадку Якову.

— Паскудное дело, Волынский, для Молодежного отряда... — и обратился к Фесенко: — Понимаешь, дубовая голова, что ты наделал?

Фесенко сделал шаг вперед, раскрыл рот, но ничего не сказал. Ступил еще шаг вперед, потом отшатнулся назад, хрустнул пальцами.

Яков размашисто подписал приказ, быстро встал и властно отчеканил:

— Увести.

Фесенко как-то рыхло повернулся, согнулся и вышел.

Восемьдесят пять бойцов Молодежного отряда выстроились на опушке леса, примяв сапогами весенний ковер травы, обрызганный голубыми красками горной фиалки. Где-то звонко кричали вороны и слышался треск ветвей: птицы ломали ветки себе на гнезда.

Фесенко поставили лицом к строю. Теперь он был уже без телогрейки, а только в немецких штанах с латунными пуговицами на. пояске и в темно-синей разорванной на плече безрукавке.

Баширов прочитал приказ № 57 и вызвал из строя Кариотти. Кариотти вышел с плотно сжатыми синими губами, с присущим ему фанатическим блеском в глазах.

Бойцы стояли в положении «смирно».

Чувалов завязал глаза Фесенко, повернул спиной к строю и вернулся на свое место.

Кариотти подошел ближе, выхватил из-за пояса пистолет и выстрелил.

И следом за двумя выстрелами, эхом пророкотавшими в ущельях, Фесенко пошатнулся, судорога разжала ему кулаки, и он тяжело рухнул на землю.

Вечером мы сидели у костра.

— Русские имеют железные сердца, — сказал Фатых, покручивая черненькие усики быстрым движением пальцев.

Фатых сидел боком ко мне. Я видел только один его изумительно проворный глаз, загнутые вверх ресницы и черную, будто наведенную углем бровь.

— А что же нужно было сделать с ним? — спросил я, думая о Фесенко.

— Надо было разобраться, капитан! А может, он не один? Может быть, у него компания есть?

Фатых наклонил туловище вперед, не двигаясь с места, и придвинул к костру палки. Я видел его тонкую талию, широкие плечи и смуглый затылок, покрытый крупейчатым смоляком, как у молодого барашка.

— Ты бы лучше нас разобрался?

— Не моя забота, — сказал Фатых, не поворачиваясь. — Каждый отвечает за свое. У русских сердца откованы из железа, — повторил он и встал; огонь освещал его ноги с тонкими икрами в черных из эсэсовской шинели обмотках.

Автомат лежал на земле. Будто бы вспомнив что-то неотложное, Фатых быстро нагнулся, поднял автомат и быстро пошел меж деревьев.

Глава одиннадцатая.

Дочь командира

Отец вернулся с совещания по координации действий крымских партизанских соединений в связи с предстоявшим возобновлением общего наступления и привез много нового и интересного.

Самолет По-2, на котором прилетел отец, ночью же протарахтел на север.

Отец сидел на траве, подложив под себя подушку мягкого татарского седла. Я тихо подошел к нему. Мне хотелось приласкать его, сказать, как я ждал его, как беспокоился и с каким сыновним чувством благодарности и признательности я наблюдаю всю его самоотверженную работу в партизанском лесу.

— Батя, — сказал я и присел возле него.

Он поднял на меня мутные глаза с набухшими от бессонницы и ветров веками, устало поднялся и ушел спать в шалаш. Я снял с него сапоги, повесил сушить портянки на елочку, осмотрел его оружие, смазал. Не хотелось спать. Я прилег невдалеке от отца.

В шалаш вошел Чувалов, вызвал меня:

— Беда, товарищ капитан. Командир сидит уже два часа над проклятой бумагой...

— Какой бумагой?

— Кто-то из предателей подметнул ему письмо. Вы знаете Мерельбана, товарищ капитан. Он пишет: если партизаны не уйдут из этого леса, если их не уведет командир Лелюков, дочка его будет повешена на площади Солхата.

Мы знали трагедию своего командира. Его дочь была захвачена вместе с матерью еще в 1942 году в Феодосии и заключена в тюрьму. Когда Баширов делал налет на солхатскую тюрьму, он надеялся найти там семью Лелюкова, но ее там не оказалось. В то время она была в Зуе, куда ее предусмотрительно перевез Мерельбан.

— Что же делает Лелюков?

— Сидит над письмом, думает. То слезы у него, то рассмеется. Ведь сами понимаете: уйти из леса нельзя. А не уйдем — девочку...

Я пошел к Лелюкову. Он не обернулся на мои шаги и перевернул бумагу, лежавшую перед ним. Его лицо было помято, возле губ глубоко врезались две морщины и резко очертили его рот.

— Я знаю все, Лелюков! Мне сказал Чувалов. Какое же ты принимаешь решение?

— Разве здесь может быть два решения? — спросил он меня. — Здесь может быть только одно решение.

— Я понимаю...

— Останешься жив, расскажи, расскажи молодежи, что среди них могла бы присутствовать девушка-белокурка, дочь твоего бывшего командира и товарища, — Лелюков сжал бумагу в кулаке, встал.

Письмо Мерельбана обсуждалось на объединенном партийном и комсомольском собрании. Вопрос был необычен, и мы решили его обдумать сообща. Никто, конечно, не думал о выполнении ультиматума.

На собрании поднимались коммунисты и комсомольцы Молодежного отряда, грузины из отряда «Сулико», крестьянские парни Колхозного отряда, русские и татары — виноградари из долины Судака и Алушты. Эти горячие головы требовали немедленных боевых действий против Солхата. Они готовы были отдать свои жизни во имя короткого пламенного душевного порыва. И, слушая их выступления, я вспомнил блиндаж под Сталинградом, мою горячую вспышку после смерти Виктора, отрезвляющие слова Феди Шапкина и полковника Медынцева. Теперь я понимал, какой вред могут принести иногда хорошие, но не обузданные разумом чувства.

— Как ты думаешь, Сергей? — спросил меня отец.

— Выходить сейчас нельзя, отец. Враги ждут этого... Зачем же нам поступать так, как указывает враг?

Секретарь партийной организации, бывший работник одного из сельских райкомов Крыма, предоставил слово комиссару.

Отец сказал, что рисковать в последнюю минуту, не дожидаясь весеннего наступления советских войск, неблагоразумно и партийная организация пойти на это не может.

Тогда Семилетов предложил другое решение: провести операцию по спасению дочки Лелюкова малыми силами, использовав всего один взвод.

Лелюков сидел в стороне и молчал. Теперь он потребовал у Семилетова уточнить свое предложение. Семилетов сказал, что он сам возьмется за выполнение задания и уверен в успехе.

Собрание приняло решение поручить спасение дочки Лелюкова члену партии Семилетову.

После собрания Семилетов явился в штаб и доложил нам план операции.

«Казнь состоится в четыре часа на главной площади Солхата, у развалин древней мечети султана Бибарса — государя Египта из кипчаков» — так писал Мерельбан.

Семилетов предлагал въехать в город в румынской форме, которая была у нас на складах для оперативных целей, и постараться на месте найти пути спасения девочки.

Мы предоставили Семилетову свободу действий.

Вскоре Семилетов вышел из склада, одетый с исключительной тщательностью в мундир румынского кавалерийского офицера. В кармане его лежали документы на имя одного из офицеров 6-й румынской королевской кавалерийской дивизии, которой командовал генерал-майор Теодорини.

Семилетов любил выполнять опасные задания, и вся эта затея доставляла ему удовольствие. Он презирал врага, знал его слабые струны, и, главное, Семилетов был находчив и храбр.

Семилетов брал с собой по личному отбору девять человек. Его отряд был тоже одет в румынскую трофейную форму.

Все десять человек уселись на крупных коней, подседланных румынскими седлами. Семилетов отдал команду, пришпорил блестящими офицерскими шпорами своего вороного жеребца, и отряд скрылся в лесу.

После ухода кавалерийского отряда Семилетова в лагере стихло: выжидали. Может быть, стихло еще потому, что много бойцов разошлось по боевому расписанию, так как пришлось сгустить поредевшие заставы, чтобы никто не мог предупредить противника об операции.

На кромку партизанского района подтянулась вторая бригада; над ней до возвращения Семилетова командование принял Кожанов.

Мы с Люсей сидели в моем шалаше и молчали.

Я смотрел на Люсю, и мне было хорошо с ней.

Она по-прежнему была скромна, строга и стеснялась своих чувств. Вероятно, так всегда бывает со всеми искренне влюбленными молодыми людьми.

В обстановке партизанского лагеря, где все на виду, все обнажено, я бережно хранил свои возвышенные чувства к Люсе, которые я питал к ней еще с детства. Думы о ней приносили мне радость.

При свиданиях с Люсей, а они были коротки, я утрачивал способность говорить и забывал все слова, которые приготовил для нее. Мне хотелось рассказать ей подробно и горячо о своих чувствах, но при встрече я больше молчал или говорил о вещах посторонних. Я боялся, что какая-нибудь неудачная фраза подведет меня и Люся обиженно встанет, как тогда, под алюминиевыми тополями Фанагорийки, качнет плечиками и уйдет от меня со своими растопыренными косичками.

Но если говорить правду, и я и она не нуждались в словах. Невысказанное мы дополняли красноречивыми взглядами.

Как часто, ложась с автоматом в цепь, слушая вой приближающейся мины и не зная, что произойдет в следующий миг, я вызывал к себе образ любимой! В непроглядной тьме ночей, когда не видать даже пальцев вытянутой руки, я видел светло-сиреневые цветочки ее милых глаз, как тогда, в яблоневом саду, при прощании с юностью.

Такой молчаливый разговор происходил и сейчас между нами, и на сердце было спокойно, хотя все томились в ожидании и часовые ходили на цыпочках у шатра Лелюкова, как возле тяжелобольного.

В землянку вошел Яша, попросил не обращать на него внимания и принялся что-то писать, изредка, не отрывая нахмуренных глаз от бумаги, покусывая кончик карандаша, пришептывал губами.

Молодежный отряд по боевому расписанию дежурил сейчас по охране центрального лагеря и штаба. Я понял, что у Яши нашлось время выгадать несколько свободных минут, чтобы записать в оперативный дневник последние события.

— На площади, у развалин мечети... как ее? — спросил неожиданно Яша. — Надо записать: может быть, историю отряда когда-нибудь сочиним... — У Якова появились извиняющиеся нотки в голосе. — Развалины мечети султана Барбариса, что ли?

— Бибарса, — сказал я.

— Запишем Бибарса, — сказал Яков и с ожесточением нажал карандаш, сломал его, потянулся к поясу за ножиком, и тут его вызвал караульный начальник.

Мы снова остались одни, до тех пор пока в лес не пришли сумерки, а сумерки не. сгустились в темноту и небо не расщедрилось звездами.

По телефону передали, что Семилетов прошел передовую партизанскую заставу, возвращается в лагерь.

— Потери? — спросил я.

— Неизвестно, товарищ начальник. Прошел весь отряд, на конях.

Расставшись с Люсей, я зашел к Лелюкову, которому уже доложили о возвращении отряда из операции.

Лелюков чуть-чуть скосил в мою сторону глаза, проследил до тех пор, пока я не уселся возле отца на лавке. Лелюков дотла растирал папиросный окурок в пальцах.

Мы прождали возвращения Семилетова около часа. Горная дорога была непривычна и неудобна строевым трофейным коням.

И вот наконец мы услышали стук копыт, веселые крики партизан. Люди побежали к дороге. Из леса на перепавшем коне, в расстегнутом румынском мундире, без берета, с засунутым за пояс кольтом появился Семилетов. Вслед за ним ехали Борис Кариотти, Чувалов и Василь. Позади — Саша Редутов и еще трое бойцов из Молодежного отряда. Семилетов спрыгнул с седла возле Лелюкова и, не выпуская поводьев из рук, весело крикнул:

— Задание выполнено!

На опушку леса выехал партизан, он держал в руках что-то закутанное в одеяло.

Лелюков медленными шагами приближался к спешившимся партизанам.

Глава двенадцатая.

Парольная песня Анюты

— Как же вам удалось все так ловко обстряпать? — расспрашивал я Сашу Редутова.

— Каменная выдержка Семилетова и почти сказочная осведомленность Кариотти... Через Солхат проезжает столько разных людей, что контрольный пост махнул рукой на свои обязанности и предпочел проверке документов игру в кости. Я не ожидал, что Семилетов произнесет на немецком: «Скажите, здесь ли полковник Мерельбан?» И, откровенно говоря, ожидал потасовки. Но все пронесло. На нас только подозрительно глянули, и то лишь потому, что мы слишком были шикарны для королевской кавалерии 6-й дивизии. В другой раз нельзя одеваться прямо с трофейного склада.

Меня, как архитектора, давно привлекали древние развалины мечети султана Бибарса, государя Египта, но мы к ним-то так и не попали. Операцию решили хитростью, Сергей.

Кариотти оставил нас возле Винницы на базаре, а сам ушел. Это было, если хочешь точно, в три ноль-ноль, а в три семнадцать он притащил напуганную до смерти девочку, которая решила, что ее ведут вешать. Мы завернули девочку в одеяло, предварительно успокоив ее, и ускакали к заставам Маслакова, а оттуда сюда...

— А сбор у мечети?

— Туда гнали народ. Но, как видишь, спектакль не удался. А Зиночка снова с отцом. Это очень трогательно, Сережа. Размечтаешься, клубочек к горлу подкатит, встряхнешься.

— А каков Кариотти, а?

— Молодец Кариотти! Он, оказывается, из Балаклавы, арнаут — вероятно, один из потомков греческих корсаров, переселенных туда после Наваринского боя.

Саша должен был уходить на заставу, сидел босой, а его постолы раскисали в корытце. Закончив рассказ, он обернул ноги портянкой из немецкой шинели, вытащил постолы и начал прилаживать их к ногам, насвистывая песенку Анюты.

— Опять эта песня, Саша? Не надо.

Саша поднял покрасневшие от усталости глаза:

— Такой въедливый мотив. Кариотти насвистывал ее, уходя за девчушкой Лелюкова...

Мысль о сестре преследовала меня.

С отцом мы успели переговорить обо всем. Все тайники души, казалось, мы раскрыли друг другу. Но избегали говорить об одном — об Анюте.

Я знал, что Анюта находится на территории врага и работает во фронтовом передвижном театре, обслуживающем гарнизоны, расположенные вдоль Феодосийского шоссе.

Моя сестра не выдержала испытаний. Это было позорно, и этому не хотелось верить. Никто из партизанских вожаков не сумел рассеять моих подозрений, они молчали, и это молчание было мучительно.

Когда я затевал разговор об Анюте с Лелюковым, он либо молчал, либо менял тему разговора.

Отец замкнулся, и казалось, что Анюта для него давно перестала существовать.

Единственно, с кем я откровенно мог делиться своими тревогами, — это с Люсей.

Она ходила в шароварах, своими руками сшитых из парашютной «гондолы», в башмаках, стянутых у щиколоток ремешком, в защитной куртке с мужскими карманами — такие куртки сбросили нам самолеты, — в синем берете со звездочкой, прикрепленной на кусок красной бархатки, аккуратно обшитой по краям, чтобы не крошилась материя. Люся носила легкий пояс, охватывающий с милым изяществом ее узкую талию. На поясе висели небольшой пистолет, кожаный мешочек с патронами, подаренный ей Фатыхом кинжальчик с каким-то изречением из Корана на лезвии.

Люся отрастила волосы и косами окручивала голову так, что казалось, что она носит шапочку из светлого меха. По-прежнему, как цветы в степном майском травостое, светились ее глаза.

— Я не верю, чтобы Анюта могла предать Родину, — убежденно сказала Люся. — Не такая она.

— Почему ты так уверена?

— Интуитивно.

Я горько улыбнулся.

В нашем строгом деле интуитивным чувствам не придавалось значения.

— Еще есть один мотив моей уверенности...

— Мы с тобой ее по-прежнему любим, — с шутливой горечью перебил я ее, — и не хотим выбросить из своего сердца, а поэтому она на самом деле хорошая, верная, преданная, так как не могут же ошибаться наши сердца. Ты это хотела сказать мне, Люся?

— И это — не самое главное. Почему песня Анюты стала здесь паролем советских людей?

Эта мысль приходила и мне. Я помню, как при переходе от Чабановки до Джейлявы я впервые услышал песню здесь, в крымском лесу, от Якова. На мой вопрос он ответил:

— Песенка «Анюта» — это наш пароль, конечно, неофициальный. Парольная песня.

— Парольная песня?

— Ну, я так называю ее, и другие. Помнишь, в «Уленшпигеле» восставшие гезы сообщались между собой песней жаворонка. У нас песней жаворонка стала «Анюта».

Яков долго и взволнованно говорил мне об Анюте, и тогда я почувствовал, что в тревоге о сестре я не одинок.

После слов Люси ко мне пришла опять робкая надежда, что песня, которую так любила моя сестра, не случайно появилась на партизанских тропах. С этой песней приближались жители к отрядам, к боевым дозорам, ее насвистывали и на тайных тропах, что служило сигналом: идут свои, а не чужие.

И сейчас ее напевал Коля, пришедший за мной.

— Командир вызывает вас к себе, товарищ капитан, — сказал он.

Лелюков лежал на ковре, брошенном на багровые ветви граба, и грыз тыквенные семечки. В углу на помосте спала его дочь.

— Катерина с ней возится, — сказал Лелюков. — Поправляется.

Лелюков протянул руку, насыпал и мне семечек.

— Ты просился побывать в Солхате?

— Да.

— Разрешаю. Задачи, которые ты поставил перед собой, утверждаю. Первое — подходы к Солхату. Они, слыхать, заложили минные поля — надо проверить. Посмотреть, увеличился ли гарнизон и каково настроение жителей, русских. Если нападем, — помогут? Имей в виду, Сергей, — Лелюков перешел на дружеский тон, — никто тебя не неволит идти. Тебе нужно?

— Нужно.

— Тогда разрешаю и ничего не спрашиваю... Пойдешь только с Кариотти. Он скажет, когда это лучше сделать. Ты доверяешь ему?

— Доверяю.

— После случая с Зиночкой, — Лелюков указал глазами на дочку, — я тоже в него верю. Спасибо ему...

Борис Кариотти был тем самым разведчиком, которого знали на Большой земле под кличкой Ривера. Коля Чувалов первый назвал так Бориса Кариотти, вспомнив об одном из героев Джека Лондона. И в этой кличке был особый смысл. Так же, как и Филиппе Ривера, Борис Кариотти на первый взгляд производил неблагоприятное впечатление. Он был молчалив, строг в своих коротких и веских высказываниях. На губах его редко можно было увидеть улыбку, в глазах — веселье. Борис был грек из Балаклавы. Что-то нехорошее случилось с его родителями: кажется, они признали оккупантов. И он, молодой человек, комсомолец, теперь был полон холодной, сосредоточенной злобы к врагам.

Кариотти отлично знал свое дело разведчика, имел явки и друзей и выходил целым и невредимым из самых отчаянных операций.

Коля Чувалов почти неотрывно находился с Кариотти, став как бы его двойником, и все же, хотя и не находя никаких улик, с нескрываемой подозрительностью относился к нему. Кариотти видел все и страдал гордо и молчаливо.

Никогда не нужно было Борису повторять дважды приказание. Его поведение не давало поводов для сомнений, но Коле казалось, что это лишь тонкая хитрость.

Кариотти был так же похож на грека, как и на татарина. То же ловкое, сухое тело, лишенное жировых покровов, черные волосы, жесткие и прямые, длинный нос, тонкие губы, острое лицо и природная смуглость кожи...

Приход Кариотти в лес не со степи, а с южного побережья, куда щупальцы лелюковской разведки не достигали, был обставлен какой-то тайной. Кариотти явился в лес не один, а привел с собой двух связанных фашистов: обер-лейтенанта и штурмшарфюрера, которых, по его словам, он захватил, напав на их машину.

Приход Кариотти с двумя пленными совпал с операцией Мерельбана против Лелюкова. Несмотря на то что Кариотти доказывал необходимость переброски на Большую землю пленных, располагавших, по его мнению, важными сведениями, необходимыми нашей разведке, Семилетов расстрелял их.

Кариотти, возможно, обладал дурным характером. Он, безусловно, понимал причины недоверия к нему и, может быть, прощал это, но переносил ненависть на врагов, с которыми его объединяли. Он держался замкнуто. И мои попытки завести с ним задушевные беседы кончались впустую. Как бы то ни было, но пройти в Солхат и выйти оттуда благополучно лучше всего было с помощью этого потомка греческих корсаров.

В назначенное время он появился возле меня, бегло осмотрел мою одежду, составленную по его предложению. Я надел пиджак, серенькие брюки, ботинки, кепку и синюю шелковую рубаху навыпуск, подпоясанную наборным поясом. Документами которыми я был снабжен, устанавливалось, что я принадлежу к группе рабочих, занятых устройством стационарных кладбищ, которые с парадной пышностью создавали гитлеровцы вдоль Феодосийского шоссе.

— Оружие? — спросил Кариотти.

— Нет.

— Хорошо!

Попрощавшись с отцом и выйдя от него, я столкнулся с Чуваловым. Он быстро изложил мне свои подозрения по поводу Кариотти. Я его выслушал, но когда Чувалов предложил мне взять его с собой, решительно отказал. Все же Чувалов следовал за нами до самой опушки леса, прячась за стволами деревьев.

Кариотти, будто не замечая Чувалова, выискивал ромашки и какие-то мелкие красные цветочки, на ходу срывал их, пока в его руках не оказался букет.

Мы попали на шоссе к возвращению стада.

Шедшая по шоссе легковая машина с откинутым тентом сбавила скорость, и офицер в куртке с черным воротом, сидевший впереди, поднял очки-пылевики, чтобы рассмотреть нас.

Когда машина поравнялась с нами, Борис выкрикнул какое-то приветствие на татарском языке, поднял руку с фашистским приветствием и второй рукой протянул цветы. Офицер ответил на приветствие Кариотти, опустил на глаза очки, и машина помчалась дальше.

Борис отбросил от себя цветы.

— Они так любят, — как будто извинясь, сказал он.

Мы не пошли в Солхат напрямую по шоссе, пересекавшему город, а направились вслед стаду. Два пастуха, старые низкорослые татары, в рваной одежде, согнали коров с обочины шоссе. Коровы с мычанием пошли быстрее к своим домам по многочисленным тропкам, выбитым в молодых полынях и молочайниках выгона.

На боковых улочках города никто не обратил на нас внимания. Запыленные, в неприглядной одежде, мы не возбуждали подозрения. Караулы скрывались в садах. На окраинах, обращенных к лесу, были вырыты траншеи с ходами сообщения, ведущими к домам, использованным как блокгаузы опорных пунктов. В фундаменте домов были пробиты амбразуры, а во дворах под миндальными и абрикосовыми деревьями, покрытыми розоватыми цветами, виднелись танки, накрытые камуфлированным брезентом, умело нацеленные для уличного боя.

Лучшая часть города прилегала к небольшой горной речушке, журчавшей по мелким камням. Верхняя часть поднималась террасами к безлесной горе, где в большинстве жили русские, армяне и болгары. По всему городу почти не было обычных для крымских сел горных домов с плоскими крышами, а большинство построек было обычного городского типа. Обилие камня-ракушечника помогало возводить толстые стены. а сильные ветры заставляли предохранять кровлю, используя тяжелую, гнутую черепицу, скрепленную цементными растворами. Ограды также были сложены из дикого, непиленого камня-сырца, что превращало каждый двор в крепость и создавало удобный для обороны «баррикадный профиль». Поэтому при штурме города нельзя было ввязываться в уличные бои.

В городе было много фруктовых садов, щедро цвели деревья. Розовато-фиолетовыми цветами были обсыпаны миндаля и белыми, только что распустившимися цветами — яблони. Жужжали пчелы, и между ветвей, покрытых клейкой, молодой листвой, летали воробьиные стайки.

Кариотти привел меня к базару, где выгодно было переждать время до вечера, затерявшись в толпе. Остановились возле винной лавки, куда подъехали на взмыленных лошадях румынские кавалеристы. Разведчики сообщили о разложении в румынских частях, о нежелании их продолжать бесцельную оборону Крыма, в то время как война приблизилась к границам их государства.

Кавалеристы шумно спешились возле Винницы, оставили коноводов с лошадьми и гурьбой зашли в лавку. Худой старый татарин недружелюбно оглядел румын из-под лохматых бровей и принялся подсасывать резиновым шлангом вино из бочки. Вот он отнял губы от шланга, вытер их полой бешмета. Мутные струйки вина потекли в стеклянную бутыль. Румыны закричали.

Кариотти шепнул мне:

— Они требуют от него, чтобы он наливал вино прямо в кружки.

Татарин не обращал внимания на требования румын. Молодой черноусый кавалерист выхватил из рук татарина шланг. Татарин выскочил из лавки, заорал. К виннице подлетел мотоцикл. На прицепе сидел полицейский ефрейтор. Татарин бросился к нему и, усиленно жестикулируя, объяснялся с немцем. Тот почти не слушал его, с полицейской наблюдательностью приценивался к обстановке. Не обращая внимания на татарина, передвинув кобуру с револьвером на живот, ефрейтор перенес ногу через борт, ловко выпрыгнул из коляски, вошел в лавку. Румыны закричали, обступили немца. Из обрывков доносившегося из лавки громкого спора Кариотти узнал, что румыны были обижены пренебрежительным отношением к ним торговца, а за вино они заплатят, сколько нужно.

Крики усилились. Через несколько минут полицейский выскочил из лавки, прыгнул в коляску, и мотоцикл помчался, поднимая пыль. Румыны выскочили из лавки, в руках карабины.

— Надо уходить, — посоветовал Кариотти, — последнее время драки у них часто. Румыны ненавидят немцев, а те румын.

Вечером, когда можно было держаться свободней, я приступил к выполнению своего плана — увидеть сестру.

Мы прошли в театр — длинное здание с дымным фойе, где продавались вино и чебуреки. В зрительном зале стулья стояли только в первых рядах, а остальное место занимали скамьи, выкрашенные так же, как и немецкие танки.

Среди зрителей было мало татар, а больше русских — мальчишек и девушек-подростков. Были здесь армяне, пришедшие в театр всей семьей, с кульками провизии, и несколько пожилых русских, одетых, несмотря на духоту, в глухие сюртуки и старомодные платья.

Низкая сцена была украшена ветвями с цветными фонариками.

Первые ряды пока были почти пусты, если не считать двух немецких офицеров в полевой форме, куривших сигареты и не обращавших внимания на остальную публику. Висело объявление «Курят только немцы».

Мы сели на крайние места предпоследнего ряда, ближе к выходу.

На стенах яркими красками были воспроизведены картинки из пошлых немецких юмористических журналов, выпускаемых для армии, — полураздетые женщины с острыми розовыми коготками и молодые люди с сальными улыбками.

А где-то там, за черным занавесом, разрисованным фашистскими знаками и белыми орлами, находилась Анюта.

Через боковую дверь, шумно разговаривая, вошла в зал группа немецких офицеров, а впереди — высокий, костистый, с длинной прямой спиной, с изнеженным бескровным лицом.

— Это Мерельбан, — шепнул Кариотти.

Офицеры уселись, Мерельбан приподнял пенсне и близко к глазам поднес программу.

Он сидел во втором ряду, выставив в проход не умещавшиеся между рядами стульев длинные ноги в горных поношенных сапогах на толстой с шипами подошве и с футляром на голенище для кинжальчика.

— Этот кинжал у него отравлен, — шепнул Кариотти, пристально глядя на меня.

Вначале шумно и долго плясали и пели татары, наряженные в кавказские черкески, в мягких сапогах — чувяках.

Во втором отделении ведущий — молодой человек с нездоровым цветом лица, — угодливо поклонившись немецким офицерам, объявил вокальный номер, назвав неизвестную мне русскую фамилию. В зале захлопали.

Сукна боковых кулис зашевелились, и на сцену вышла... Анюта. Теперь я не видел ничего, кроме ее лица.

Анюта медленно, чуть поклонившись зрителям и смотря куда-то вверх, подошла к роялю. Она вынула носовой платочек, как-то нервно, с подрагиванием пальцев прикоснулась к губам и невесело улыбнулась.

На Анюте было короткое платьице, такие платья она любила. Да, это была она, моя сестра, подруга моих детских игр, Аня-пионерка, о ней за несколько часов перед смертью думал и мечтал мой верный друг Виктор Нехода, сраженный осколком германского снаряда, выпущенного руками людей, занимавших сейчас пять первых рядов этого зрительного зала. И это темное платьице с белым воротничком, с длинными рукавами и туфельки на невысоком каблуке с серебряными пряжками как-то примирили меня с ней.

Губы Анюты слегка тронуты краской, и потому видны бледные полоски там, где не захватила помада. Локоны лежали на плечах, перехваченные от затылка идущей ко лбу узенькой беленькой ленточкой. На пальце левой руки кольцо.

Самые разнообразные чувства кипели в моей душе — так близко видеть возле себя свою родную сестру и ни одним движением не выдавать себя!

Что заставило ее выйти на эту сцену, что заставило ее? Где те чудовищные причины, которые довели ее до такого состояния? Мне стыдно было и за нее, и за себя, и за свою семью... Она запела какую-то неизвестную мне немецкую песенку. Слов я не понимал, но догадался о смысле их по похотливым улыбкам офицеров.

Сколько дней я таил ее образ, представлял ее себе... И вот она стоит побледневшая — значит, еще не потеряла стыда, — с накрашенными губами. Стоит и поет немецкую песенку только пяти первым рядам, а позади слушают люди, молодежь, которые, так же как и Анюта, совсем недавно трубили в горны, ходили под звук пионерского барабана, клялись «честным ленинским словом»...

Как хорошо, Анюта, что тебя не видит наш отец, принесший Родине свой опыт, свое мужественное сердце, мудрость солдата и патриота. Пусть я один вижу позор нашей семьи... хотя я уже почти ничего не видел, и только огромным усилием воли я заставлял себя сдержаться, чтобы не натворить чего-либо непоправимого. У меня помутилось в глазах. Кариотти толкнул меня — я очнулся. Из задних рядов мальчишечьи и девичьи голоса громко закричали:

— «Анюту»! «Анюту»! «Анюту»!

Анюта кивнула головой пианистке.

Уже при первых словах песни люди на скамьях зашумели. Анюта шагнула ближе к рампе и продолжала:

Как-то ранней весной лейтенант молодой
Взял корзину цветов в магазине.
Взором, полным огня, он взглянул на меня
И унес мое сердце в корзине...

Какая-то девушка, положив бумажку на спинку скамьи, шмыгая носом, чтобы сдержать слезы, записывала слова парольной песни.

Без любимого я сама не своя,
Так томительно время проходит.
Я не знаю причин, только к нам в магазин
Молодой лейтенант не заходит!

Анюта приложила руки к груди и, казалось, разыскивала лейтенанта в толпе, позади, позади пяти первых немецких рядов.

В зале закричали, исступленно аплодировали, ряды смешались, люди теснились к сцене. Офицеры возмущенно поднялись, появились патрульные с автоматами.

Анюта продолжала стоять у рампы. Мне показалось, что она увидела меня, узнала мой голос, я кричал браво, бис, кричал то же, что и другие.

Бывают секунды затемнения, когда теряется контроль над собой и свершаются роковые поступки.

— Анюта! — заорал я. — Анюта!

Кариотти ударил меня под колени, сжал сзади, как в клещи, и почти вынес через толпу.

К театру подкатывали патрульные мотоциклы. Высекая искры подковами, проскакал конный отряд.

Когда мы вошли в лес, Кариотти сказал:

— Вы распустились, и я мог бы вас... В случае... все легло бы на меня.

Дальше