Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава седьмая.

Встречи

После операции у мыса Мальчин мы, чтобы не мучить лошадей по трудной местности, взяли севернее горы Сюрюкая, удачно пересекли шоссе между Коктебелем и Отузами и углубились в горный район. День пришлось переждать в ущелье. Возобновили поход после сумерек и к рассвету достигли передовых застав партизанского района.

Измученный горным походом, я проспал до полудня. Проснувшись, увидел за столом отца и Лелюкова, вполголоса разговаривавших между собой.

Оказывается, операция с выручкой радиста из плена была выполнена хорошо. Чувалов и Кариотти возвратились в лагерь вместе с молодым радистом, помощником Аси.

— Молодец Кариотти! — похвалил Лелюков. — У черта на ходу подметки отрежет...

— А Чувалов? Разве не молодец?

— И Чувалов молодец. Ловко они этого малыша вырвали. Радистка-то, Ася, не знала, куда его усадить. Подошел я к нему, подтолкнула она его под бок: мол, командир. Вскочил он, и ну оправдываться, как и почему он вляпался. Так и не понял его толком. Молодой... Вроде нашего мальчишки Вдовиченко.

— Ну, тому всего, пожалуй, чуть за пятнадцать, а этому семнадцать, не меньше. Есть такие дети шупленькие.

Отец скосил глаза в мою сторону, забарабанил пальцами по столу.

— Твой-то тоже когда-то был шупленький, Иван Тихонович.

Лелюков взял с медного блюда чернослив:

— Чернослив. А как мох ели? Ты мох ел, Иван Тихонович?

— Не люблю мох с детства, так же как и тюрьму, — пошутил отец.

— А кто любит? Видишь, Иван Тихонович, ты партизанил на Кубани, там смешно мохом питаться. Сколько там груш, каштанов, кислиц, орехов разного сорта, пожалуй, и дикий мед можно отыскать, а Крымские горные леса бесплодные! Возле селений что хочешь — всякие фрукты, а лес — только дрова.

— Как все-таки мох ели? — спросил отец. — Может быть, что как символ, что ли? Мох, мох!

— Какой там символ! В первую зиму, когда у меня только один отряд был, восемь дней питались, «символом». Перед этим Гаврилов привел кобылу, худая была — хватило ненадолго. А мох так ели: варили вместе с золой в котелках.

— Зачем же с золой?

— Отбивала зола всякий древесный яд, плесень... Я не знаю, почему именно с золой, но с ней лучше. Четыре части мха, одну часть золы варили, потом отжимали и ели. Или же готовили по другому способу. Жарили его сухим в ведре или на железном листе. Мох прожаривался, становился ломким таким, коричневым и даже вкусным.

— Да... — протянул отец. — Ну?

— Позже, к весне, добыли лошадей. Конину ели, а из шкур делали балаганы. А зимой съедали балаганы. Кожу тоже надо есть со смыслом, умеючи...

— Чего вспоминать? Есть мох, шкуры... обидно... И вспоминать-то тошно... — Отец позвал меня к столу.

Я доложил об экспедиции.

— С цыганками зря, — сказал Лелюков, — перестарались. Рокамбольщина какая-то в такой серьезной войне. Зря! К тому же немцы уничтожают цыган, как евреев.

— Не всегда. Цыганок они терпят, — сказал отец. — По-моему, одна пронырливая цыганка может сделать другой раз больше, чем, к примеру, разведка Редутова.

— Редутов? — переспросил я. — Саша Редутов?

— Да, — ответил отец, — он знает тебя по Севастополю, рассказывал не раз...

— А что с Редутовым?

— Видишь, — ответил Лелюков, — с большими трудностями мы сумели вывезти своих раненых. А вот Редутов, пока ты раненых вывозил, привел из разведки еще трех. Одному половину челюсти оторвало — что с ним делать? Второму, хорошему бойцу, — руку; третий на одной ноге прискакал. И, главное, ничего путного Редутов не сделал, зря людей покалечил...

Отец покусал усы, нахмурился, искоса поглядел на Лелюкова, сказал:

— Им пришлось пройти шоссе, посты полевой жандармерии в степи... Это тебе не горы. Долина Рассан-Бая, знаешь, какая?

— Добряк ты, комиссар. Сам же ругал Редутова, а теперь заступаешься.

— Я побранил, но не дотла. Гнев-то не всегда полезен. А потом парень-то он несмелый... Да и привел с собой он девятнадцать человек пополнения. Колхозников. Стариков.

— Мне бойцы нужны, а не лишние рты, — Лелюков отмахнулся.

— Эти тоже будут воевать, — сказал отец.

Я попросил, чтобы позвали Сашу, и Лелюков приказал Василю отыскать его и привести сюда. Я рассказал Лелюкову о моем знакомстве с Сашей.

— Надо его понять, — сказал я, — другой весь на виду, некоторые сами себя поскорее стараются вывернуть, а Саша позировать не умеет.

— Верно, — подтвердил Лелюков, — мы его раз попробовали при отходе. Проверка была насмерть. Выдержал.

— Вы же его знаете по карашайскому делу!

— Всех не упомнишь...

— Его отмечали в сводке Информбюро, — сказал я. — В сорок первом. Под Чоргунем. Двенадцать убил.

— Что ты говоришь! — воскликнул Лелюков. — Представь, как можно в человеке ошибаться. А ведь и верно: другой норовит на копейку сделать — на рубль продать. Вертится под ногами, как кутенок, не заметь его попробуй! А этот! Я считал, что у него искры нет, хватки.

— А искорка-то у него, выходит, как в кремне, сидит, ее надо добыть, — сказал отец.

— Ну-ка достань кружку, Василь, — приказал Лелюков, — ополосни ее... Да пальцами, пальцами не вытирай.

— Редутов вино пить не станет, товарищ командир, — сказал Василь, — нипочем не станет...

— Что же, он трезвенник?

— Он любит покрепче, — Василь добродушно подмигнул.

— Ишь ты! — Лелюков покачал головой. — Проверим. Там, Тихонович, у тебя имеется что-нибудь покрепче?

— Найдем...

Саша вошел в шалаш, пригнулся у входа, выпрямился и четко доложился. Из-под свалявшегося курпея папахи глядели его косоватые глаза, обращенные к Лелюкову.

На Саше была меховая безрукавка, у пояса наган и нож в оправе.

— Лагунова не узнаешь? — спросил его Лелюков.

Саша узнал меня, шагнул вперед, но вдруг его руки опустились по швам:

— Я слышал, что... вы здесь... Не верилось, абсолютно не верилось.

Я подошел к нему, поздоровался.

— Опять называешь меня на «вы»? Забыл наш уговор?

— Как говорится, условия субординации...

Лелюков присматривался к Саше как-то по-новому, не с обычной своей хитринкой, а открыто, в упор.

— Что же ты молчал, Редутов?

— О чем, товарищ командир?

— В сводку Информбюро попал и молчал.

— Это давно было, — Редутов пожал плечами, — как говорится, давно и, возможно, неправда.

— Двенадцать убил — и неправда?

— Кто их считал, товарищ командир, — просто сказал Редутов.

Лелюков ухмыльнулся, взял баклажку, разлил в кружки спирт, подвинул кружки мне, Саше и отцу.

— Разбавлять будете по своему вкусу. — Обратился к Василю: — Воды подай, Вася. Нет, нет, не проси, тебе ни капли.

Василь только заморгал белесыми ресницами и с деланным безразличием на своем алчущем лице подал воду в медном кумгане.

— Горноключевая, — сказал он, — тройной очистки.

Пришел Гаврилов. Недовольным и хриплым голосом доложил о состоянии лошадей, прибывших с нами от мыса Мальчин: кони перепали, отлетели подковы...

Гаврилов снял старшинскую фуражку с козырьком, положил наземь, налил себе спирту из баклажки.

— Спирт неразведенный, — предупредил Лелюков. — Горло сожжешь!

— А я уважаю по целине ходить.

Гаврилов чокнулся кружкой со мной, с Сашей, выпил.

Я наблюдал за Сашей: зная, что сейчас проходит проверка, мне хотелось его предупредить, но Лелюков остановил меня красноречивым взглядом.

Саша быстро, не отрываясь, выпил всю кружку, потянулся за черносливом. Затем, очевидно считая, что никто уже не наблюдает за ним, расстегнул верхние пуговицы ворота, подтолкнул Гаврилова:

— Еще по одной.

Гаврилов налил. Саша взял кружку, зажмурившись, понюхал. Лелюков отнял кружку.

— Парень, парень, — Лелюков укоризненно покачал головой, — выходит, и в самом деле пьешь?

Саша смутился, застегнулся вновь на все пуговки, встал. Лелюков разрешительно кивнул ему, и Саша вышел.

Лелюков посмотрел ему вслед, вынул из портсигара папиросу.

— Видишь, какой он! К спиртному не приучайте.

— А что такого? — сказал Гаврилов. — Его дело.

— Нет, не только его. Врага побьем, а пить научимся? Зачем? Ему жить-то еще долго... Сколько на моих глазах замечательных людей спивалось!.. Возьмем хотя бы наших рыбаков, Иван Тихонович. Глядишь на иного, будто кованый, — Лелюков погладил баклажку, — а зелье войдет раз, два, три... и рассыпается человек на глазах по молекулам. Иди, Василь, погляди, что Сашка делает.

— Он декламирует стихи, товарищ командир.

— Вон как! — Лелюков задумался, прошелся по шалашу. — Если разобраться, нужно сейчас уже, в войну, воспитывать у людей стремление к мирному труду.

— То есть? — спросил отец.

— А вот как, комиссар. К примеру, Сашка любит читать стихи. Пусть. Не останавливать его, хвалить.

— Готовить из него артиста?

— Хотя бы.

— Так... — сказал раздумчиво отец. — А у моего Сергея какие стремления воспитывать?

— Да ведь он военную школу кончил. Пусть и остается военным.

— А говоришь, готовить профессии для мирной жизни?

— Мирной-то жизни не удержать без армии. Кому-то надобно, Иван Тихонович.

Отец задумался.

— Нашего Гаврилова, — уже с улыбкой продолжал Лелюков, — заставим организовать цыган. Посадить их на землю.

— Легок будет на земле Гаврилов, — сказал отец.

— Утяжелим. Женим его. Найдем невесту...

— У меня уже имеется...

— Когда успел?

— После госпиталя. Из Сочи на «кукурузнике» смотался в Краснодар. Узнал, где цыгане кочуют. Нанял грузовик и к ней, в станицу Тенгинскую... Приезжаю в табор, все налицо: голопузые пацаны, молотки, наковальни, шатры, — а Мариулы нет...

— Мариула? — переспросил я.

— Ну да, Мариула. По-русски, ну, скажем, Мария. Отец отвечает: «Опоздал ты. Засватали уже Мариулу»... Гляжу я, за табором, у самой Лабы, под вербами линейка. У дышла на отстегнутых постромках пара добрых кабардинов с торбами. На линейке сидит моя Мариула... Рядом парень чубатый, в сапогах, с кнутом. Ничего себе парень, красивый... — Гаврилов налил себе еще спирту.

— Забери у него, Василь, — приказал Лелюков, — а то не дослушать нам его. Дальше? Увидел чубатого парня и по своей привычке пистолет из кармана?

— Зачем пистолет? Я хитрость применил. Грошей-то у меня полны карманы. За два года жалованье получил. Упросил шофера своего послужить мне: дал ему пятьсот рублей, чтобы подождать дотемна. Согласился шофер, потому что я объяснил ему все начистоту. Сделал он маневр, вроде уехал, а сам завернул в кукурузу, а я сижу да покуриваю с отцом Мариулы. Через час чубатый уехал в Тенгинку, а Мариула вернулась к шатру. Поздоровались. Поговорили о том, о сем, а о главном ничего. А когда стемнело, вызвал я ее из шатра, и пошли мы с разговором к кукурузе. Прошу ее: «Оставь парня». Она смеется: «Он красивый, а ты нет». Тогда я бушлат ей на голову, к грузовику и... айда...

— Здорово! — изумленно воскликнул Лелюков. — Куда же ты ее уволок?

— Куда же? Ясно, в горы. — Гаврилов хрипло засмеялся, — привыкли мы к горам, сам знаешь. Катим по шоссе, думаю — пара пистолетов есть, сумка с патронами... В случае погони...

— Ах ты, Гаврилов, — пожурил Лелюков, — да разве так можно?

— Попугать думал, товарищ командир, — пошутить.

— Знаем твои шутки, — сказал Лелюков. — Дальше-то что? Лирику давай, Гаврилов, а насчет погони, пистолетов и так надоело. Про любовь рассказывай.

— Четыре часа дуем к горам по аховой дороге. Смеется моя Мариула, глядит на меня, спрашивает: «Куда везешь?» Отвечаю: «К твоей судьбе». Тихо говорит: «Надо подумать, погадать...» Вот, думаю, опять гадать... Приехали мы, Иван Тихонович, в твою станицу, в Псекупскую.

— Почему же именно в Псекупскую?

— Тоже по хитрости. Горы-то длинные, конца нет, а в Псекупской, думаю, тебя знают, в случае чего какую-нибудь поддержку найду. Позолотил я еще раз руку шоферу: «Езжай, мол, братик, обратно, грузи шатры, детишек, отца с матерью и тащи сюда».

— Гаврилов, что же ты делал?! — с возмущением воскликнул Лелюков.

— Справлял свою жизненную судьбу, командир. Привезла машина семью Мариулы, а я уже снял комнату над речкой у казачки, вина запас сделал, индюшек нарезал. И пошли куролесить... Вот так и провел свой отпуск по ранению.

— Ловкач! — сказал Лелюков. — А как же с Мариулой? Женился?

— Только засватал.

— Вот тут ошибся. Все твои труды пошли прахом.

— Почему?

— Как почему? Ты сюда, а к ней приедет чубатый молодец и уведет.

— Такого не может быть никогда! — сказал твердо Гаврилов. — Она клятву дала.

— Какую?

— Нашу, сербиянскую. Сильную клятву...

Когда Гаврилов ушел, я рассказал Лелюкову и отцу о моей встрече с цыганкой.

— Гаврилову ничего не надо говорить о Мариуле, — сказал Лелюков.

И мы до весны не нарушили наш уговор. Гаврилов так и не знал, что где-то близ него, на крымской земле, находится его невеста.

В этот же день я разыскал Сашу в расположении Молодежного отряда, возле шалаша, где крикливый парень в бушлате обучал искусству владения ручным пулеметом группу молодых ребят из резерва отряда.

Саша поведал мне о своих приключениях, сопутствовавших его появлению в соединении Лелюкова.

Севастополь был оставлен 3 июля 1942 года. Небольшая группа матросов, в которой был Саша, дралась в прибрежных скалах до 10 июля, а потом оставшиеся в живых прорвали кольцо у Балаклавы и горами дошли до Судака.

Они держали путь к Керченскому проливу, чтобы переплыть его и попасть на Большую землю. Но противник захватил Тамань, дошел до Новороссийска. Пришлось остаться в районе Судакских гор.

Однажды зимней ночью невдалеке от берега показался советский эсминец. Корабль спустил катера и высадил десант из двухсот тридцати матросов между горами Орел и Сокол. К десанту присоединилась группа Саши. Высадка прошла без выстрела, но дальнейшая операция протекала менее удачно. Моряки столкнулись с танками противника на дороге, близ совхоза «Новый свет», и с матросской горячностью вступили в бой.

В бою было убито больше двухсот человек. Осталось в живых всего двадцать три человека. Они уходили отбиваясь. Матросы сдирали с лица и одежды корки льда. Пищи не было. Ели корни и мох.

С ними уходил один крымский коммунист, бывший партизан гражданской войны, знавший расположение некоторых баз, подготовленных для партизан. К одной из таких баз, зашифрованной под именем «Приют семерых», где в старинных пещерах греческих монахов были сложены провиант, спирт, обувь и зимняя одежда, шел отряд, преследуемый известным Мерельбаном, который командовал тогда полком «Черных следопытов».

Отряд не терял главного — надежды, мужества и воли.

Все знали о том, что там-то, на такой-то широте и долготе, а вернее, возле такого-то, условного места, они будут спасены. Там они смогут поесть, сменить разбитую в клочья обувь, переодеться в теплую одежду, спрятать обмороженные руки в меховые перчатки и пополниться патронами и гранатами. Тогда можно продолжать поиски партизанских отрядов, можно опять сражаться, — враг сам по себе не страшил, а страшили холод, голод, болезни.

И вот они стали подходить к «Приюту семерых», Саша, рассказывая об этом, нервно хрустнул пальцами.

Оторвавшись от погони, матросы перебрались через ущелье и подошли к пещерам.

«Приют семерых» был разграблен. Валялось лишь несколько пробитых штыками консервных банок, и на стене вырезано кинжалом: «В горах вы найдете свою гибель».

Матросы разожгли костер, натопили снегу, сварили два последних автоматных ремня, съели их. Но и отсюда пришлось уходить, так как преследователи развьючили минометы и начали обстреливать «Приют семерых».

Теперь уже силы иссякли, хотя дух еще не был сломлен. Преследование прекратилось, так как метели занесли тропы. В долины нельзя было спускаться. И вот, когда уже люди не могли дальше идти и разожгли последний костер, на дым его пришли партизаны бригады Семилетова, искавшие матросов по заданию Большой земли, и привели их к Лелюкову.

Рассказ Саши невольно возвращал меня к мысли о Пашке Фесенко. Вот как понимал вопросы чести и долга Саша Редутов, А если бы наши советские молодые люди поступали бы так, как поступает Пашка Фесенко? Неужели мы найдем в своих сердцах какое-то сострадание к таким, как Пашка? Хорошо, что хорошей, мужественной, преданной молодежи больше, гораздо больше, чем таких, как Пашка. Я делюсь своими мыслями с Сашей, и он согласен со мной.

— Так не может быть, Сергей, — говорит он, — хорошей молодежи много больше, чем плохой.

...Приходит пятый день моего пребывания в лесу.

Я сидел в шалаше отца и писал план своего доклада на совещании командного состава соединения о подготовке плацдарма для наступления нашей армии.

Я услышал, что кто-то вошел в шалаш, остановился возле порога. Не оборачиваясь, я продолжал писать. Мне показалось, что это вошел отец.

Чьи-то руки закрывают мне глаза, я вскакиваю и вижу перед собой Люсю — исхудавшую, с косичками, упавшими на плечи, в разбитых туфлях, забрызганных грязью. Я шепчу только одно слово — ее имя — и вижу, как слезы заволакивают ее глаза, и, уже не сдерживая своих чувств, она рыдает громко, взахлеб и безвольно опускается на мои руки.

Полог шалаша приподнимается. В дверях Яша.

— Баширов сделал налет на тюрьму, Сергей, — сказал он. — Мы давно вынашивали план этой операции...

Глава восьмая.

Катерина

Итак, в Крымских горах я наконец-то нашел свою Люсю. Думы о ней всегда сопутствовали мне, и сейчас близость ее успокаивала, прибавляла сил. Рядом с ней хотелось быть лучше, храбрей, благородней. Молодость позволяла нам, несмотря ни на что, все же строить планы на будущее, и вряд ли это можно было называть только мечтами. Мы верили, что будущее зависело от нас, так же как и от миллионов сплотившихся для борьбы советских людей.

В Крымских горах мне пришлось встретиться со многими своими знакомыми и друзьями, с которыми, казалось, нас навсегда разлучила война. Но война не только разъединяла, она перемешивала большие людские массы, сталкивала людей друг с другом, разъединяла и снова сводила. Люди, с которыми мне довелось встретиться, воевали или находились вблизи кавказского и сталинградского участка театра военных действий и постепенно с боями передвинулись к Крымскому полуострову. Угон врагом гражданского населения проходил через Крым, а восточный сектор, где действовал Лелюков, как раз и находился на путях между Кубанью и западными крымскими портами.

...Время шло. Деревья начали сбрасывать листву. Обнажились горы, чаще поднимался туман. И однажды утром, выйдя на поляну, я увидел придавленные инеем травы.

Птицы улетели, и горы начало забрасывать снегом. Вначале — Чатыр-Даг, который виден отсюда, а потом и более низкие горы — Айвазкош, Сугут-Оба, Эльмели.

Несмотря на зиму, связь с Большой землей становилась все теснее и теснее. Партизанские отряды теперь все оперативнее объединялись армией, готовившей наступление на южном стратегическом крыле фронта.

Мне приходилось в трудной обстановке выполнять свои обязанности. Оперативные расчеты, педантично требуемые от штаба Лелюковым, Кожанов делал спустя рукава, с пренебрежением к бумаге. Он по одной мерке решал все задачи.

Может быть, поэтому соединение Лелюкова в наиболее драматический период, когда клещи карательных отрядов сжимали его, и потерпело несколько поражений.

Я не узнавал в сегодняшнем Кожанове того капитана, который когда-то ночью рассказывал о бое у села Заветного.

Изменился и Лелюков: стал грубее, я бы сказал — деспотичней, но не утратил своего командирского чутья. Он умел видеть главное, не пренебрегал советами других.

Кожанов же любил поучать других, но сам не терпел чужих советов. Он понимал смысл моей роли и болезненно это переживал.

— Ну что ж, молодой человек, — как-то сказал он, — если больше меня знаешь и лучше соображаешь, валяй! Мешать не буду, — значит, тебе виднее. Поглядим — увидим.

Кожанов легкомысленно относился к разведке, ограничиваясь сведениями, необходимыми только для его соединения. Политико-моральное состояние частей противника его мало занимало.

Затребованный нами новый начштаба не был прислан Большой землей, а вместо него прибыли пакет с инструкциями и предписание, адресованное на мое имя.

Инструкции привез однажды ночью «авиакомар», опустившийся на условное место.

К зиме мы покинули Джейляву и перешли на семь километров юго-восточнее. На Джейляве оставили Гаврилова с тыловым хозяйством и первую бригаду Маслакова. На новых местах устроили блиндажи, вырыли и утеплили землянки. Лелюков по моей просьбе посылал меня в операции. Через месяц я успел побродить со своими отрядами, изучить их, побывать в стычках.

Щупальца партизан стали проникать все дальше и дальше. Теперь не Мерельбан преследовал нас, а мы не давали ему покоя: вырезывали сторожевые посты, громили мелкие отряды. Мы лучше наладили связь с партизанами-соседями, и теперь стыки между соединениями не угрожали нам, как прежде, и возможности изоляции того или иного партизанского района стали гораздо меньше.

Население татарских сел, расположенных в горах, угонялось в долины, к шоссе, в города. Оккупанты посылали в горные села вооруженные обозы, вывозили зерно, угоняли скот, а потом сжигали и села. Приходилось думать о зиме, отбивать обозы, а захваченное продовольствие и оружие рассредоточивать по лесным похоронкам и минировать базы.

Мы высылали боевые разведки в высокогорные кошары, откуда пополняли наши мясные запасы.

Теперь горы были обсыпаны снегом, студеные облака надолго прицеплялись к скалам, ноги скользили на тропах.

Однажды, позавтракав жареной кониной, мы сидели возле железной печи. Пахло нестроганым буком, сырой землей, отходившей от тепла, и табаком: Кожанов курил.

Вошел ординарец Семилетова грузин Донадзе. Он передал устное донесение. Разведчики Молодежного отряда привели какую-то девушку из высокогорной кошары.

— Пойди, Лагунов, разберись, — сказал Кожанов. — Могут такую привести — весь лагерь на воздух.

Группа партизан собралась у скалы возле вечного костра.

Чувалов рассказывал, как они выручили девушку. Девушка стояла поодаль, с независимым видом, слушала Чувалова с улыбкой. Кто-то накрыл ее кожушком, а она запахнула полы, морщилась от дыма костра, с любопытством осматривая наш лагерь.

— Пришлось одного полицая взять на мушку, второго Редутов прикончил втихую. — Чувалов похваливался удачей, старался выиграть в глазах девушки, не обнаруживающей ни к нему, ни к Редутову особого почтения.

— Так было, дивчина? — спросил ее подошедший Гаврилов.

— Раз говорит, значит, было...

— У ты какая... — упрекнул ее Гаврилов.

— Какая? — заносчиво спросила девушка.

— Неблагодарная... — Гаврилов засмеялся.

— Чего ты регочешь, черномазый? — она сделала к нему шаг. — Что же мне теперь, перед тем пацаном на колени стать? Ваша задача такая: полицаев бить, из неволи выручать.

Партизаны заинтересовались диалогом, сгрудились теснее. Девушка была остра на язык, красива, чего и говорить, и, главное, знала это.

Из землянки вышел Кожанов, без шапки, прищурился из-под чубика на девушку, подморгнул мне игриво.

— Ну, а еще какие наши невыполненные обязанности? — спросил он начальнически громко.

Девушка обернулась к нему, оглядела оценивающе, бойко ответила:

— Полицай шалью меня завлекал, а вы овчиной.

— Ах, вот оно что, — Кожанов засмеялся, — исправим ошибку. — Он ушел в землянку и вернулся с одним из недавних трофеев — шалью, украшенной пестрым турецким орнаментом.

Кожанов подошел к девушке, высвободил ее от кожушка, бросил его Василю, а сам с королевской щедростью накинул шаль на плечи девушки.

— Это другое дело, — девушка осмотрела подарок. — Как звать тебя, хлопец?

— Это начальник штаба — товарищ Кожанов, — объяснил Чувалов.

— Для тебя он начальник, а мне? — обратилась к Кожанову: — Имя есть у вас, начальник штаба?

— Петя мое имя, — Кожанов приосанился, обратил все в шутку, галантно раскланялся и, сделав приглашающий жест, сказал учтиво: — Прошу в наш дом, прекрасная незнакомка.

Партизаны живо реагировали на всю эту сцену. Девушка вскинула голову и пошла в землянку.

— Приглашение принимаю, Петечка.

— Да, как звать тебя, королева? — крикнул вслед Гаврилов.

— Катерина! — бросила она на ходу, как милость.

Через несколько минут Катерина появилась на порожке: без шали, ее волосы рассыпались по плечам. Вслед за ней вылез Кожанов с виноватым лицом.

— Я же пошутил, Катерина, — бормотал он, пытаясь ее умилостивить заискивающей улыбкой, — три года в лесу, ни с кем не христосовался.

— И я пошутила, — Катерина не теряла присутствия духа, — я полицаю морду набила, а своему... А еще русские!

Не знаю, чем бы окончилась эта сцена, если бы на поляне не появился Лелюков. Партизаны при его появлении обратились к костру, Редутов встал рядом с Чуваловым, Кожанов выдвинулся вперед, пытаясь заслонить собой Катерину.

Гаврилов успел шепнуть Катерине: «Не жалуйся командиру, расстреляет хлопца... Петю». Катерина понятно кивнула сербиянину, выдержала пытливый взгляд подошедшего к ней Лелюкова, ответила на его вопросы. А интересовали его прежде всего немцы, где они, сколько их...

— В беженский лагерь! — распорядился Лелюков и пошел в землянку, кликнув к себе командиров. Предстояла боевая и продовольственная операция, и надо было посоветоваться, как провести ее лучше.

На совещании все штабные вопросы Лелюков подчеркнул, замыкал на мне, искоса наблюдая за Кожановым, еще не оправившимся от смущения. В конце, когда официальная часть закончилась и разрешено было курить, Лелюков неожиданно спросил:

— Кожанов, ты опять насобачил?

— Что, чего? — Кожанов пробовал возмутиться.

Лелюков выслушал его, вздохнул во всю грудную клетку, затер окурок в пальцах, поплевал на них, вытер о штаны.

— Я все слышал и видел, Петя. Найди способ загладить.

— Да я ничего...

— Найди способ, — повторил Лелюков.

— Да если она мне пришлась по душе! — воскликнул обиженный Кожанов. — Если вы забрались в скиты, монастырь тут, что ли, а?

— Найди способ, — угрюмость не покидала Лелюкова, шутку он категорически не принял. — А понравилась... По-человечески обратись, убеди ее в своей порядочности, полюби, не возбраняется; если нужно, комиссар зарегистрирует брачный союз, на то он уполномочен Большой землей, а кобелировать не допущу... — Лелюков машинально сжал ручку нагана, заткнутого за пояс. — Полицая за то же самое Сашка пришил, тебя выведет в расход мой наган... Петечка.

Лелюков, сам не зная того, преподал нам еще один урок. В тот же вечер я встретился с Люсей. Наше свидание состоялось в ущелье, в конце родниковой тропы. Круто кругом. Свинцово отлагались наледи на отвесных скалах. Под ногами скрипел валежник и камешки. Мурлыкал посвежевший ручей. Вода подступила к сухим валунам и по мху, словно по фитилю, подбиралась к самому верху.

Люся будто обмякла, не отталкивала меня, отвечала на мои поцелуи. Я говорил ей все, что вынашивал в себе, что раньше не осмелился бы сказать, и она понимала меня. Это было первое наше объяснение. Самого главного мы недоговаривали, возможно из-за робости или чтобы не показаться смешными. Я боялся потерять Люсю, она — меня.

Мы возвращались по-прежнему встревоженными, но более близкими. Чтобы оградить Люсю, я решил обо всем рассказать Лелюкову, а потом и отцу. Если необходимо, мы «зарегистрируем брачный союз».

— А не будут смеяться? — спросила Люся.

— Все правильно и хорошо нас поймут, Люся.

У вечного костра сидели партизаны. Саши Редутова и Николая Чувалова не было: отправились в землянку на отдых. Слышались выстрелы. Молодые хлопцы набивали руку, садили из «вальтеров» по чинаре. Они учились метко стрелять в темноте. Далеко были немцы Мерельбана, если разрешалось стрелять и жечь высокие костры.

Мы присели на бревна.

— Садись ближе, Люся. Не бойся, — сказал я.

— Я не боюсь. — Люся прижалась ко мне.

Партизаны смотрели в огонь, молчали, каждый думал о своем.

Глава девятая.

Подходила весна

Подходила весна. Мы ожидали ее с нетерпением. Она несла нам радость победы. Повеселел даже угрюмый Фатых. По его словам, он до войны работал следователем. Он называл себя татарином, хотя почему-то плохо знал татарский язык, да и имя его — Фатых — не встречалось у крымских татар. Никто из татар, находившихся в отряде, не знал раньше Фатыха, хотя тут ничего не было удивительного — он мог быть из других мест. Его выручили из тюрьмы в одно время с Люсей. Недавно он принес из разведки вино.

— Судакское вино, Лагунов, пей! — угощал он. — Какие сочные и веселые равнины вокруг Судака, какие леса и луга! Пей!..

— На Южном берегу вино лучше, — возразил я.

— На Южном берегу не вино, а масло, пусть нравится, кому что подходит. Южный берег имеет нежные, душистые, бальзамические сорта винограда. Шасла — раз, изабелла — два, александрийский мускат — три. Вино — как масло. А сколько такого вина? Мало там вина, Сергей.

— Не так мало, Фатых. Пили люди.

— Кто мог пить то вино? А наш судакский виноград поил всю Россию. Лилась река судакского вина по всем ресторанам, гостиницам, трактирам. Спроси наших стариков — скажут. Портили его у вас сандалом, свинцовым сахаром. А здесь, смотри, какое оно, как бог дал, как ты его пьешь, Сергей. Пей!

— Надоело, Фатых.

— Вино надоело? Не может вино надоесть. Это же земля, солнце и сладкие, сахарные росы, что наливают гроздья. Ты видел такой виноград, длинный и нежный, как девичий палец, такой, как палец... твоей Луси (он выговаривал так ее имя)? Кадын-пармак называется тот виноград, или девичий палец по-русски. А еще чауш, шабан, осма. Слышал такие сорта?

— Нет, не слыхал.

— Вам что? Вы кушаете и не знаете, как он называется. Вам все равно. А наш судакский виноград грубый, это хорошо, — Фатых сжал свой кулак, насупился, — толстокожий, — он приподнял на руке кожу и долго не отпускал, будто любуясь ею, а искоса присматривался ко мне; потер ладони, добавил: — Крупный сорт, — теперь Фатых смотрел на меня глазами, поблескивающими красным от костра, и говорил с каким-то сладострастием: — Эти грубые, толстокожие, сильные сорта винограда созревают поздно. Пусть они не годятся на вино, к которому привык русский, ничего. Зато они переносят осенний холод, далекий путь, все невзгоды и не имеют запаха... не имеют. И хорошо, что не имеют. Пей вино, Сергей! Это — татарское вино, Сергей...

Горная страна лежала у наших ног. Вставшая луна заливала серебристым световым туманом эти огромные окаменевшие волны. Казалось, негодующее море бросилось на материк и вдруг застыло, повинуясь чьему-то слову могучего приказа. Справа от нас крутился световой маяк на аэродроме, будто кто-то за горами баловался электрическим фонарем. Слышался отдаленный орудийный рокот со стороны Керченского полуострова, и виднелось небольшое полукружие зарева.

К нам подошел Коля Чувалов.

— Вот ты песни пишешь, Коля, — сказал Фатых, — напиши такую песню. Горная птица, вольная птица летает, летает и не знает, куда ей сесть: кругом люди, кругом костры, везде штыки, и нет места птице, чтобы сесть и не сжечь лапы и крылья. Хорошая будет песня. Пойду спать, клонит голову...

— Фатых человек путаный какой-то, у него вывих в мозгах... — сказал Коля, — ему свои же татары, партизаны не доверяют. Много болтает о своих Менги-Гиреях... Националист он страшенный... И свои идеи проповедует. — Закончив речь этим предположением, Коля вопросительно метнул на меня своими кошачьими глазами.

— Идеи тогда могучи, когда они владеют умами масс. А если у одного Фатыха такие идеи, они не сильны и не страшны.

— Выходит, вы рекомендуете мне потерять бдительность? — недовольно спросил Коля.

— Приглядывайся к нему, — сказал я, — нам не след ударяться в панику, но и нельзя чего-либо проглядеть.

В начале весны мы усиленно занимались подготовкой минеров и диверсантов и операциями по подрыву вражеского тыла.

Молодежный отряд провел взрывы двух шоссейных мостов и складов авиабомб.

Бригада Маслакова, подтянутая ближе к Солхату, громила обозы, высылаемые в лес за дровами. Врагу приходилось теперь укрупнять обозы и охранять их танкетками и бронеавтомобилями.

Однажды Лелюков вызвал меня к себе и в разговоре упрекнул меня и Якова в снисходительном отношении к Фесенко.

— Он дал клятву отряду перед строем, — сказал я.

— Такие люди охотно дают клятвы и так же легко их нарушают.

— Фесенко пока не нарушил клятвы.

— Нарушил.

— Когда?

— Противник вырезал нашу заставу...

— Где?

— Возле Ведьминой щели, — Лелюков отвел глаза в сторону, — хороших ребят вырезали. Сейчас там Семилетов... Разбирается.

— А при чем здесь Фесенко?

— Фесенко был в полевом карауле, не предупредил заставу и исчез. Позорное пятно для Молодежного отряда, как сам понимаешь. А кто виноват? Вы. Ты и командир отряда, — Лелюков зло высек огонь, закурил, — мягкотелые люди. Беседуете с ним, нянчитесь, фактически прощаете ошибки, а они растут, как грибы после дождя. Ты знаешь, как гриб растет? Пять сантиметров за одну ночь. А когда пройдет грибной дождь, сразу за час гриб готов.

Мне было стыдно перед Лелюковым.

— Может быть, он не виноват? — сказал я.

— По первым данным, Фесенко предал заставу. Семилетов подойдет, расскажет подробности. Об этом чрезвычайном происшествии надо доложить Большой земле...

Мы похоронили убитых на заставе — трех комсомольцев из Феодосии. Над их могилой вытесали надгробие из камня и вырезали их имена.

Девушки положили у могилы венки из фиалок и папоротника.

Через несколько дней Чувалов, ходивший в разведку, привел из леса Фесенко со связанными поясным ремнем руками.

Фесенко был предан на суд отряду.

Дальше