Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая.

После «Дабль-Рихтгофен»

Вскоре тропинка привела меня в старый ореховый сад. Надо мной шатрами повисли длинные ветви, покрытые яркими желтеющими листьями. Орехи, похожие на недозрелые мандарины, пучками висели между пряных, будто провяленных листьев. Я нарвал орехов, легко отделил верхнюю кожуру, нащелкал камнем. Орехи были приятны на вкус, но не могли заглушить жажду. Вблизи ореховых садов должно было находиться селение. Чтобы точно определиться по карте, нужно было узнать название села. Проверив автомат, я пошел по саду, маскируясь крупными стволами. Трава шуршала под ногами, ночью не выпало ни одной капли росы.

Вправо от сада поднимались крутые трахитовые и сланцевые глыбы и за ними — террасами горы. Сад опускался в лощину, между ветвей блеснул ручей.

Путь к воде преграждали домики татарского селения, прилепленные к крутому берегу, с плоскими крышами, смазанными глиной, ступенчато опускавшимися книзу. Из труб, сплетенных из хвороста и обмазанных глиной, поднимались дымки. На той стороне ручья прилепились такие же домишки, выше виднелись огороженные камнями виноградники.

Перейдя дорогу, проложенную вдоль околицы, я прилег в канаву. Сухие репейники скрывали меня и позволяли оценить обстановку.

На первый взгляд в селении не обнаруживалось признаков противника. Не было видно автомашин, военных лошадей, часовых и дыма полевых кухонь, а все же нельзя было доверяться внешним признакам. Приходилось быть осторожным.

В крайнем дворе послышалась тихая украинская песня. Из ворот вышла босая девушка, почти подросток, с двумя медными кувшинами и обычным русским коромыслом. Девушка остановилась, кувшины звякнули, она взяла их одной рукой, а второй перебросила на плечо коромысло. Девушка продолжала тихонько напевать.

Я высунул голову из бурьяна, окликнул девушку. Она не испугалась, а только настороженно оглянулась и подошла поближе.

— Не подымайтесь, не подымайтесь, — тихо сказала она, — а то кто-сь побачит.

Я спросил ее о противнике. Она ответила, что в селе стоит около взвода гитлеровцев. О сожженной Чабановке не слыхала.

— А есть ли вблизи партизаны?

— Не знаю, — сказала она, по-прежнему беспокойно оглядываясь по сторонам; ее тело дрожало, и кувшины позванивали друг о друга своими выпуклыми боками. — Партизаны были, но их отогнали. Был большой прочес.

— Куда отогнали?

— Ой, не знаю, товарищ, — прошептала она, — в лес и горы. Куда же? Я здесь ничего не знаю. Вроде партизаны там, — ее худенькая рука махнула в горы.

— Ты не сумеешь ли меня напоить? Очень хочется пить.

— А может, вам вынести язьмы? То такой кислый-кислый овечий творог с водой.

— Нет, уж лучше угости меня водичкой, дивчина...

— Зараз принесу. Только вы спрячьтесь обратно в бурьяны.

Девушка быстро пошла вниз по улице. Я снова опустился в канаву. Из улицы вышли козы. Они на ходу схватывали головки сухих репьев. Солнце поднялось над лощиной. Где-то заскрипела телега. Девушка, запыхавшись, вернулась. Я взял у нее кувшин, с радостью ощутил мокрую и холодную кованую медь и жадно прильнул к узкому горлу.

Никогда вода не казалась мне такой вкусной. Без сожаления вылив на землю спирт, я наполнил флягу водой, вытащил из сумки две плитки шоколада.

— Возьми, дивчинка.

— Да зачем же, зачем? — девушка спрятала за спину руки.

— Ах, какая же ты! Возьми, да возьми же! — мне хотелось непременно вручить ей шоколад.

Наконец она взяла мой подарок и, не зная, куда его девать, смущенно держала шоколад в руках, улыбалась, краснела... но вдруг глаза ее испуганно округлились. Я быстро оглянулся. За моей спиной стоял пожилой жирный татарин с гладко выбритым лицом, в распахнутом на груди красивом восточном бешмете.

У татарина в руках была веревка, а на локтевом сгибе висел ременный бич с короткой ореховой рукояткой. По-видимому, татарин не меньше нашего был поражен неожиданной этой встречей. Его лицо выразило испуг, залоснилось потом. Татарин переводил взгляд своих черных быстрых глаз то на меня, то на девушку. Он поздоровался, приложив руку к груди.

— Ты откуда идешь? — спросил я.

— Мой корова в лес водил, дрова рубил...

— Ладно, иди отсюда...

Татарин засеменил от нас и скрылся в улице.

— Ой, шо вы наробили, товарищ! — зашептала девушка. — Это сам Осман-бей. Он вернулся вместе с немцами. Полсела в страхе держит. Он зараз приведе карателей. Они вас догонят! Идить, идить швидче в лес! Держитесь праворучь, щоб попасть к партизанам. Там позавчера гудели пушки! Били их!

Я попрощался с девушкой и быстро направился к лесу. Бегом, миновав ореховый сад, я очутился на горной гужевой дороге.

Дорога, как обычно бывает в горах, была проложена по оврагу. По обеим сторонам поднимались обомшелые известковые скалы, а сверху раскинулись ветви деревьев. Солнце почти не достигало сюда.

Вдруг позади послышался осторожный топот. Я спрятался за выступ скалы и увидел перебегающих дорогу четырех вооруженных солдат.

Я побежал, стараясь лавировать так, чтобы не попасть на прицел моим преследователям. Тогда вдогонку закричали мне по-русски, приказывая остановиться.

Не обращая внимания на крики, я во всю мочь бежал по дороге. Сознание опасности придавало мне силы. Ранец и оружие становились все тяжелее и тяжелее. Но вот вверху просветлело, скалы уменьшились, дорога вывела меня на пригорок. Солнце освещало поваленные буреломом стволы буков.

Гитлеровцы выскочили вслед за мной, остановились и кучкой бросились наперерез, к лесу. Их замысел был понятен: они хотели схватить меня живьем и поэтому не открывали огня.

Я перепрыгнул поваленное дерево, попал ногой в ямку, упал. Пистолет выскочил из-за пояса при прыжке. Я перегнулся, схватил пистолет, прилег, но время было потеряно.

Враги считали, вероятно, мою песенку спетой и надеялись на легкий успех. Они громко галдели, разыскивая меня.

Еще в период Сталинграда мы, офицеры, усиленно упражнялись в стрельбе из пистолетов системы Токарева. Преследующие меня находились на близком расстоянии. Я хладнокровно прицелился и один за другим сделал несколько выстрелов.

Два солдата упали плашмя, как обычно падают насмерть сраженные люди. Остальные залегли, открыли стрельбу. Пули с визгом рвали воздух, просекали листву. Надо было уходить. Я сунул пистолет за пояс, откатился от поваленного дерева, на локтях прополз между кустами, поднялся и скрылся в лощине. Теперь погоня не была страшна. Лес и густые кустарники скрыли меня. От свитера было жарко, пришлось распустить до самого пояса молнии комбинезона, ослабить наплечные ремни ранца и быстрее идти все вперед и вперед, в том направлении, куда указала молоденькая украинка. Мне казалось теперь, что все опасности позади и наконец возле Чабановки я встречу своих боевых друзей.

Вскоре лощина перешла в ущелье. Слева встали скалы, сложенные ребрами наружу из тяжелых плит известняка. Солнце ослепительно освещало эти будто разлинованные скалы, ударяя в них своими лучами. Надо мной в синем небе лениво парили орлы. Я шел, по солнцу угадывая нужное мне направление. Мне помогали навыки детства, научившие меня не пугаться леса и гор, не задумываться над способом перехода ущелий, над спусками по сухим водопадным руслам, когда, разнося эхо, катятся вниз каменные обвалы и, растревоженные шумом, многоголосо орут разные птицы. В пути я съел плитку шоколада, напился из каменной чаши, выдолбленной руками человека, куда капля за каплей стекала чистая, как хрусталь, вода. Встретилось еще несколько таких чаш, где жителями бережно хранится вода.

Сверившись по карте, я определил, что вблизи должны быть армянские и татарские горные поселения. Вскоре, продвигаясь по козьей тропе, я почувствовал запах горелой шерсти и увидел над деревьями редкий дым.

Ползком по земле, заросшей сон-травой и мышехвостником, я пробрался к опушке. Селение было сожжено, — догорали последние бревна. На пепелище валялись обгоревшие, вздувшиеся от огня туши коров. Ни одного человека вокруг.

Запахи мяса пробудили голод. Шоколад не мог заменить привычной пищи. По опушке я обошел все пожарище. На дороге отпечатались следы твердых, гусматических шин бронеавтомобилей и конских — кованых и некованых — копыт. Поодаль, почти на опушке, лежала корова.

Я надрезал кинжалом и закатал кожу на задней лопатке, вырезал несколько толстых кусков мяса. Принести головешек было делом одной минуты. Я сложил костер, подсыпал углей и, насадив на кинжал кусок мяса, изжарил его и съел с галетами. Утолив голод, завернул остальное мясо в кусок парашютного шелка, положил в ранец.

В таких случаях Дульник обычно говорил: «Самочувствие хорошее, настроение бодрое». Где сейчас мой друг? Сомнения в благополучном исходе операции закрались в душу. Может быть, вот так, по одному, скитаются люди десанта? Может быть, никого уже не осталось в живых, так как, судя по всему, карательные отряды деятельно блокируют партизанский район, выжигают села и охотятся за одиночками.

После полудня я добрел до заброшенной лесодачи, отмеченной на двухверстке домиком лесника. Одинокий домик стоял посреди огорода. Возле дома валялась разбитая автомашина. Над трубой не поднималось дыма. Казалось, что жилище лесника необитаемо, но недавно сюда наезжали кавалеристы. Десятка два белых леггорнов копошились в конском свежем помете.

Прикрывшись лопухами, я лежал возле сложенных в поленницу дров, прораставших уже не первый год молочаями и чесночником.

Когда солнце упало с зенита, из домика вышел старичок с седенькой взлохмаченной бородкой, в кепке и ботинках. На старике была холщовая рубаха с расстегнутым воротом, на груди — медный староверский крест.

Старичок покричал на кур, бросил им что-то из рук и направился к лесу, в мою сторону. Он шел, опустив голову, сгорбившись, и, как это бывает с людьми со слабым зрением, всматривался себе под ноги. Когда старик приблизился, я тихо окликнул его. Он боязливо остановился, осмотрелся, сказал:

— Выходи, выходи, ежели добрый человек.

Я вышел из засады, положив руку на рукоятку пистолета.

— Ты меня не бойся, — сказал старичок, приподнял кепочку, поздоровался.

— А кого бояться, папаша?

— С кем воюете, того.

Я почувствовал доверие к старику, и он — ко мне. Казалось, мы давно были знакомы, близки душами и сейчас просто и невзначай повстречались.

— Вы лесник, папаша?

— Нет, лесник уехал в город, в Солхат.

— А не видели ли вы случайно партизан?

— Были партизаны, прогнали. И сюда наведывались. Большой прочес проходил, много здесь шарило войска, ушли партизаны.

— А лесник не знает?

— Он знает, но ты ему шибко не доверяйся.

— Плохой человек?

— Стал плохой.

— Русский?

— Русский, а снюхался с немцами. Последнее время стал совсем не такой, как был.

— Вы его и раньше знали, папаша?

— А кабы не знал, разве пришел бы к нему?

— Зачем?

— Переждать.

— А про Чабановку что-нибудь слыхали?

— Спалили Чабановку.

— Далеко отсюда Чабановка?

— Как сказать... Ежели спрямить через лес — не так далеко, верст двенадцать. Ежели кругом — все двадцать пять наберется, — старик оглянулся. — Нам нельзя на виду, сынок. Наведаются опять гости, пропадем оба. Их время еще не кончилось — день.

Мы зашли под деревья. Старик глядел на меня дружелюбно из-под своих седеньких нависших бровей:

— Ты иди-ка, сынок, в Ивановку, туда часто наведывались партизаны, а оттуда, если надо, любой тебя отведет в Чабановку. Только в Чабановке ни одного жителя. Сорок сел уже спалили в окрестности. Подходят к Крыму наши, а?

— Подходят, папаша.

— Слыхали, что подходят... Тамань забрали?

— Забрали.

— Новороссийск?

— Тоже.

— Я-то с Новороссийска, сынок. Так волной меня и прибило, сначала в Керчь, потом в Феодосию, а потом вспомнил про своего знакомого лесника, сюда дотянул. Будем еще зиму при них горевать? А? Как скажешь?

— Как придется, папаша.

— Нельзя, не отвечай, — знаю. Я сам когда-то в Богучарском гусарском служил. Давно это было. Два с половиной фунта хлеба тогда давали каждому гусару, а помимо хлеба — приварок.

Распрощавшись со стариком, я направился к Ивановке. К вечеру подошел к селу. Встретил паренька с дровами, который меня испугался. Пришлось долго втолковывать ему, что я русский и не сделаю ему никакого вреда. Наконец он пришел в себя и с юношеским жаром отсоветовал мне даже приближаться к их селу, так как туда пришел батальон в пятьсот человек.

— Давно пришел батальон? — спросил я, чтобы проверить.

— Вторые сутки. А вокруг Ивановки ловят партизан. Уже один сидит в подвале, в погребе.

— Какой он из себя?

— Одет так же, как вы, только еще моложе, совсем без усов.

— Я тоже без усов. Только вот второй день не брит.

Паренек снисходительно улыбнулся:

— А тот еще совсем не брился, вот так, как и я, — он провел ладошкой по своему лицу.

Вместо Ивановки я пошел на Чабановку. Ночью сбился с пути, повернул на артиллерийскую стрельбу и, пробродив до зари, снова очутился у домика лесника. Постучал в окошко, вызвал старика. Старик недолго собирался, вышел на стук, выслушал меня:

— Вымотаешься ты так, сыночек. В ногах правды нету. Жалко мне тебя.

— А что делать?

— Давай так... подожди здесь, пока кто-нибудь из партизан подойдет, потом уже сами разберетесь.

— А не лучше было бы, если бы вы меня сами довели до Чабановки?

— Доведу, только надо лесника дождаться. А то он схватится меня и догадается. Да и дом его нельзя бросить, — старик помолчал, что-то обдумывая. — Вот что... Там вон яр большой с жимолостью. Иди туда и где-нибудь спрячься на день. А я буду идти по воду, и ежели кто из партизан наклюнется, по ведерку постучу. Тогда выходи. А где ты спрячешься, сам знай. Мне нет дела до твоего места.

В кустах жимолости я и спрятался. Снял ранец, подложил под голову, обнял автомат и крепко заснул. Карагачи отбрасывали длинные, за полдень, тени, когда я открыл глаза. На тропке, ведущей к ручью, ходил старик и постукивал по ведерку.

— Что же ты так крепко спишь? — укорил он меня. — Пока ты спал, случилось несчастье.

— Несчастье?

— Утром, часиков в десять, приезжали каратели, — взволнованно, с оглядками, рассказал старик, — забрали всех курей живыми в мешки, сняли с меня ботинки, видишь, босиком, и хотели меня расстрелять. Но офицер сказал: еще огород не убран, пусть уберет. А когда уберет, тогда найдем ему пулю... Уходи, сынок, как бы они облаву не устроили, ежели догадаются, что ты здесь.

— Когда же мне уходить? Сейчас?

— Нет, сейчас нельзя. Надо идти ночью. А уходить отсюда надо на закате, сынок.

— А вы со мной пойдете?

— Теперь мне нельзя уходить, имущество разнесли, курей у человека забрали. Придет — решит на меня. Нельзя уходить при таком случае. Как солнышко зайдет за те вон дубы, приходи к сапетке, кукурузной сушилке, левее от дома, по тропке, сразу найдешь. Я тебе на дорогу хорошего продукта припасу. Такого продукта дам, что ты месяц его с собой будешь носить, и не испортится.

— Какой же это продукт, папаша?

— Тогда увидишь.

Тут я вспомнил о говядине, сбегал в кусты, принес мясо.

— Нельзя мне его брать, сынок, — отказывался старик, — что я с ним буду делать? Нагрянут опять, увидят: откуда взял? Такое подозрение будет, до огорода убьют.

Он отдал мне принесенные в ведре картошку, чурек, печеный кабак и отдельно, в ситцевом кисете, крупную соль.

Пришлось дожидаться захода солнца за вершины дубов. На поляну легли скупые прохладные тени. Я подтянул снаряжение, направился к сапетке. Остатки недоверия к старику окончательно рассеялись, когда мне представилась замечательная, незабываемая картина. Возле плетеной кукурузной сушильни, на фоне будто отчеканенных закатными лучами червонных листьев граба, на ивовой корзине сидел старичок, поджав под себя босые ноги и упираясь бородкой в колени. Он сидел в мирной, безмятежной позе, лучи солнца обрызгали его и будто изнутри просветили его щуплую фигурку и осияли его седые, растопыренные волосы и чистые, несмотря на глубокую его старость, глаза.

Старик не замечал меня. Я тихо окликнул его. Не меняя позы, он посмотрел в мою сторону из-под ладошки, подозвал меня к себе. В его руках была плетеная корзинка с сушеным черносливом.

— На тебе, сынок, никогда не испортятся, будешь кушать и меня вспоминать.

Я снял ранец, вынул оттуда патроны, насыпал чернослив, патроны запихал в карманы и за пазуху. Сверху чернослива положил мясо. Решив как-то отблагодарить старичка, я оторвал от вытяжного парашюта полкуска.

— Возьми на память, папаша, — сказал я.

Старик взял шелк, помял его в руках, спросил:

— А что это, с платья, не иначе?

— Это парашютный шелк, папаша. На таком шелке я опустился в Крым.

Старик еще раз помял его в руках, подумал что-то про себя, но не отказался и спрятал в карман.

— Такую вещь найдут, будет мне худо. Но я спрячу его в надежном месте, в лесу похоронок много.

И старик рассказал мне, как идти наверняка, чтобы не сбиться с пути.

— Ну, смотри, сынок, пройдешь? Сам пройдешь?

— Пройду, спасибо.

— Как? Разобьем фашиста?

— Разобьем, папаша. Обязательно разобьем.

— Я тоже так думаю. Ежели бы он думал побеждать, не стал бы корень из-под себя выжигать. Сколько деревень спалил, ужас! Иди, сынок. Очень уж люб ты мне был эти дни, так бы и не отпускал тебя, но у каждого свое дело впереди, нельзя его забывать. Войну кончим, приезжай ко мне в Новороссийск, живу я возле цементных заводов, домик-то мой, наверное, разбили. Все равно приезжай, в адресном городском столе узнаешь, приходи в гости.

— Под какой фимилией искать?

— Ларионов моя фамилия, сынок. Спросишь, где живет Михаил Архипович Ларионов. Не забудешь?

— Не забуду, Михаил Архипович.

Старик попрощался со мной. Я поцеловал его заплаканные щеки и быстро пошел в лес. Через час я находился недалеко от Чабановки. В сумерках, когда еще различимы предметы и цвета, я прошел окраиной селения, вышел на гору, обозначенную на карте под цифрой уровня, остановился отдохнуть. Горы волнами уходили от меня, поднимаясь все выше и выше. Кое-где, как кабаньи клыки, торчали голые скалы. Глухо шумели вершины чинар. Собирались дождевые тучи.

Мне стало грустно и досадно. Где-то невдалеке, в какой-то из этих впадин или на одной из вершин, расположился лагерь Лелюкова, стойкие отряды вооруженных советских людей. Где-то здесь находятся мой отец и Яшка Волынский со своим отрядом молодежи, и, может быть, вот там, у тонкой струйки дыма, сидит Люся, только по-прежнему ли она ждет своего сказочного королевича?

И вот я почувствовал, что из кустов боярышника за мной наблюдают. Кто это был, зверь или человек, я еще не мог отдать отчета. Но обостренные чувства мои подсказали, что я не один на этой высокой скале. Наблюдали за мной со спины, и поэтому, не оглядываясь, чтобы не обнаружить свои намерения, я перевел на бой свой автомат. Ждал. В кустах и в самом деле зашелестело. Я быстро нырнул за камень.

Трое в комбинезонах парашютных войск вышли из кустов и пошли ко мне навстречу.

Я облегченно вздохнул. Это были Студников и Парамонов, командиры пятерок диверсионной группы. Они рассказали мне подробности нападения на аэродром, ангар и бензохранилище. Ушедшая в эфир радиограмма о выполнении задания отвечала действительности.

Третий — подрывник, закладывавший заряд тола в бурты авиабомб. У ребят были часы и компасы, и теперь мы могли определиться с абсолютной точностью.

— Ниже у скалы — пещера, — сказал Студников. — Видно, монахи проживали.

Облака, еще днем бродившие по небу, к ночи наконец собрались в дождевую тучу. Похолодало. И, как обычно бывает осенью в горах, быстро испортилась погода.

Мы спустились к пещере, чтобы дождаться ночи. Впереди шел молчаливый и исполнительный Парамонов, за ним Студников. Он привязал шлем к поясу, а на голове лихо заломил бескозырку, на которой потемневшей бронзой было выдавлено название погибшего корабля, прозванного «голубым экспрессом» за быстроходные рейсы к осажденному Севастополю.

Монашеский скит представлял собой пещеру, выдолбленную в крутой скале, с узким входом, заросшим кустарниками. Площадь пещеры примерно два на два метра, высота в человеческий рост. В стене был камин с дымоходом наружу. Над камином высечен крест над чашей.

Начался дождь.

Товарищи запасли сухого валежника, коры и мха. Спичек не было. Студников имел ракетницу и семь ракет. Он умело отобрал заряд, выстрелил. Пещера наполнилась дымом от костра и пороха. Поужинали мясом, обжарив его на огне. Ребята закурили. Лежать было негде, мы сидели, прижавшись друг к другу. Они рассказывали свои приключения, я — свои. Их так же, как и меня, поразило уничтожение горных сел.

— Трудновато здесь партизанить, — сказал Студников.

Мы вышли из пещеры. Моросил дождь. Где-то в стороне с ровными промежутками постреливала гаубица. Спускались с трудом, цепляясь за кусты и корни. Чтобы пройти на Чабановку по более торной дороге, надо было вернуться назад и обойти то самое село, которое я уже раз обходил в сумерки. Студников сказал, что надо перейти речку, но, как он выяснил, броды заминированы, а мост охраняется. Решили идти над рекой, поодаль от берега, пока представится случай перебраться на ту сторону. Над селом часто взлетали ракеты. Наши ноги скользили по камням. Дождь припустил сильнее. Комбинезон и свитер намокли, лямки ранца сильнее давили плечи.

Наконец мы увидели деревья, сваленные в воду. На четвереньках и ползком, обнимая мокрые стволы, мы перебрались на левый берег и попали на дорогу.

Изредка резкими голосами вскрикивали птицы. Деревья и скалы приобретали причудливые очертания.

По моим расчетам, надо было уже свернуть с дороги на боковые тропки к Чабановке.

Вдруг впереди послышались крики, стук кованых копыт. Фыркнула машина, заскрежетала передача. Мы присели в кустах. Вскоре между деревьями показались два всадника. Винтовки лежали у них на луках седел. Запахло взопревшей лошадиной шерстью. Всадники проехали мимо нас, за ними ехал еще один верховой, румын, на высокой лошади.

Вслед за ними показалась колонна медленно идущих людей. Впереди колонны ехала штабная бронемашина с низкими бортами и приплюснутым радиатором. Сидевший в машине немец изредка оборачивался и, как по привычке, выкрикивал безучастным голосом: «Шнель! Шнель!»

Машина проехала возле нас, и затем в просветах между всадниками конвоя мы увидели медленно бредущих по дороге женщин. Они шли в колонне по три. Некоторые несли на руках детей. Вот ребенок вскрикнул испуганно, как птица, и мать прикрыла ему рот, но тут же конвойный ударил ее плетью.

— Шнель! Шнель! — слышалось впереди за поворотом.

Женщины шли молча, и только один женский голос вдруг прозвучал сдавленно от неизбывного горя:

— Ой, маты, моя маты...

Нас было четверо. У нас были гранаты и автоматы. Я мог отдать команду атаки, и ребята бы страстно выполнили ее. Но я не имел на это права.

Колонну замыкали драгуны в стальных шлемах, в накидках, с перевернутыми вниз дулами карабинами. Они проехали звеньями, сонные, огромные и мрачные. На каждое звено был вьючный пулемет.

— Шнель! Шнель! — как эхо, доносилось издали.

Глава пятая.

Партизаны Джейлявы

Ночью мы натолкнулись на одну из застав Молодежного отряда, выставленного для охраны сборного пункта у Чабановки.

Партизаны окликнули нас, спросили пароль, осветили фонариками и привели на вырубку.

Командир Молодежного отряда сидел на буковом пне к нам спиной. Несколько партизан стояли возле него, положив руки на автоматы или опершись на винтовки. При свете карбидного фонаря, лежавшего у его широко расставленных ног, командир метал игральные кубики на целлулоид летного планшета.

Сопровождавшие нас остановились в почтительном отдалении, нерешительно переглянулись.

— Доложите командиру, — попросил я.

Молодой человек с круглым лицом, в берете со звездочкой, с автоматом и плеткой в руках, посмотрел на меня. Видимо, он колебался, и лишь после того, как я нетерпеливо повторил свою просьбу, он какой-то подпрыгивающей, осторожной походкой, будто не касаясь земли ногами, обутыми в мягкие постолы, подошел к командиру со спины, пригляделся к тому, что тот делает, и вернулся.

— Одну минутку, товарищи, — сказал он строго, — командир сейчас занят.

— Чем же он занят?

Партизан в берете скользнул по мне своими быстрыми глазами:

— Гадает.

— Гадает? — удивленно переспросил я.

— Так точно. Гадает на своего друга, гвардии капитана Лагунова.

Дело в том, что я не мог, кроме пароля, назвать заставе свое имя.

И вот теперь Студников не удержался:

— Это и есть гвардии капитан Лагунов.

Командир отряда, сидевший ко мне спиной, обернулся, встал. Свет фонаря падал теперь на него снизу вверх, и я сразу же узнал Яшу Волынского. Это его антрацитовые глаза, всегда излучавшие какое-то теплое сияние, его немного оттопыренная нижняя губа, его привычка стоять, чуть склонив голову набок, будто прислушиваясь.

Яша поспешно раздвинул партизан, не понимавших, в чем дело, и бросился ко мне.

Так встретились мы после долгой разлуки.

Над нами нависло ночное небо. Тяжелые капли падали с ветвей буков и стучали, как ртуть. Возле карбидного фонаря, на мерцавшем целлулоиде планшета, лежали игральные, розовые кубики с белыми точками на гранях.

Яша опустил наконец мою руку.

— Кости-то правильно сказали! — произнес он. — Вот что значит, ребята, кости из греческой кофейни!

В ответ послышался тихий смех, рассчитанный с партизанской точностью, чтобы и отдать должное шутке, и не привлечь врага.

На поляне вместе с Яковом находились только бойцы дежурного отделения, остальные же люди отряда и наши парашютисты спали невдалеке, в лесу, в наспех смастеренных из ветвей шалашах.

— Вот теперь мы можем с чистым сердцем покинуть Чабановку, — сказал Яков, — все как будто на месте. — Он хотел отдать приказание, но я остановил его.

— Разреши мне немного задержать выход, Яков. Надо проверить свою группу и, кстати, скажи, где командир диверсионной группы?

— Дульник? Скажу я тебе, чертовски же вымотался парнишка, спит небось без задних ног...

— Как сказать, — незаметно подошедший Дульник втиснулся между мною и Яковом. Теперь он обращался только ко мне: — Жаль, что наша встреча после операции немного испорчена... Ждать своего боевого друга, спать без задних ног?..

— Ну, не сердись, — с командирским великодушием перебил его Яков.

— Справедливости ради, надо было доложить, товарищ командир отряда, что парнишка Дульник подсобил проверить наличный состав группы, перевязать раненых и... удержал вас от опрометчивого шага: они, Сергей, хотели сниматься отсюда, не дожидаясь тебя, этих вот ребят...

— Ну, ты, Дульник, ядовитая спичка, — дружелюбно сказал Яша, — кое-кого оставили бы.

В операции на «Дабль-Рихтгофен» мы потеряли убитыми четырех человек, ранено было шесть, двое из них тяжело. Радист, помощник Аси, оказывается, попал в плен уже на пути к Чабановке. Вызвали Асю для объяснений.

— А как же вы... смотрели? Не помогли товарищу в беде? — упрекнул девушку Яков.

Ася метнула на него глазами, видимо, хотела резко ответить, сдержалась:

— А я? Поступила так, как нужно. Со мной радиостанция и ее питание. Я не могла рисковать безрассудно.

Яша смягчился:

— Пожалуй, вы поступили правильно.

— Спасибо. — Ася обратилась ко мне: — Как же быть?

Я вспомнил рассказ паренька возле селения Ивановка о пойманном парашютисте.

— Где это случилось, Ася?

— Возле Ивановки.

Тогда я сказал Якову, что, по-видимому, радист, схваченный возле Ивановки, и парашютист, сидевший в подвале, по рассказам встреченного мною паренька, — одно и то же лицо.

— Трудновато, конечно, — сказал Яша. — Все же мы постараемся его выручить. Коля!

Один из молодых партизан, с которыми мы пришли сюда, сделал шаг вперед. Это был паренек в берете.

— Я, товарищ командир!

— Ты слышал?

— Слыхал, товарищ командир!

— Попытка — не пытка, Коля. Надо выручить.

— Есть выручить!

— С тобой пойдет Борис Кариотти.

— Кариотти?

— Именно, — твердо сказал Яков, — Кариотти!

Отозвался молодой худой грек в пилотке, в немецкой военной куртке с красным бантом над карманом.

— Ты пойдешь с Чуваловым, Кариотти... — приказал ему Яков.

Кариотти кивнул головой, снял бант, сунул в карман.

— Исполняйте! По исполнении возвращайтесь на Джейляву.

Чувалов и Борис Кариотти, грек из Балаклавы, исчезли в темноте.

— Они его вытащат, — уверенно сказал Яша, — вытащат, лишь бы был еще жив.

— Опасно, — сказал я.

— Ну, эти ребята ищут опасности. Вот увидишь, они славно проведут операцию. Такие дела им не впервые.

Подошел комиссар отряда, татарин Баширов, познакомились. Яков мимоходом сказал ему о своем решении послать Чувалова и Кариотти. Баширов согласился.

От Чабановки до центрального лагеря партизанского соединения Яков обещал доставить нас к утру.

Крутые горы, леса, обнаженные скалы — тут было свое царство.

Двигались вперед цепочкой, осторожно, но уверенно, по едва приметным чужому глазу тропам, через взбухшие потоки. Бойцы Молодежного отряда были физически подготовлены к горному маршу, их мышцы натренированы, глаза видели остро и ночью различали всякие условные заметки.

Обычно в подобных условиях страшны камнепады, вызываемые естественным разрушением горных пород. Но я заметил, что комиссар, идущий в голове колонны, избегает проходов под крутизнами, быстро пересекает желоба, избегает ломких скал.

Дождь усилился. Пришлось идти медленней, осторожней. Тропинки, травянистые склоны стали скользкими, одежда еще больше намокла, затрудняла движение. Бойцы Якова не суетились, не перекрикивались, а уверенно и ловко шли один за другим. Якову досталась отлично сработавшаяся часть. Я сказал ему об этом.

Яша ответил:

— Почему ты думаешь, «досталась»? Мне, знаешь ли, самому пришлось срабатывать отряд... Правда, это мне было легче сделать потому, что у меня молодежь, комсомольцев среди них больше семидесяти процентов, и партийное ядро весомое. Люди привыкли и в мирной жизни к дисциплине, к организации. Но все же пришлось поработать, чтобы все детали притерлись...

Мы прошли молча по ослизлым камням, миновали их, начали подъем.

— Видишь, Сергей, — сказал Яков, — камни у подошвы склона без почвенного покрова, без травы, и желоб, заглаженный камнепадами, — это, по-нашему, «ведьмина щель»: месяц тому назад в этом местечке одному хорошему солдатику начисто голову камнем срезало.

— Значит, потери бывают у вас и от природы.

— За ней надо следить. Тут, брат, птичек не слушай, на цветочки меньше заглядывай, не степь. — Тропинка расширилась, и Яков пошел рядом со мной. — Вот что, Сергей, отряд относится ко мне, как к... командиру, — он старался подыскать слова, — приличному командиру, доверяет мне...

— К чему этот разговор, Яша? — спросил я, почти догадываясь сам, к чему он клонит.

— Ну, следовательно, командир отряда для них — не тот Яшка, который... ты понимаешь меня?

— А-а-а, понимаю, Яша...

— Нет, нет, ты только ничего такого не подумай...

— Я ничего плохого и не думаю. Да и в самом деле, ты теперь не тот...

— Тот, Сергей, тот... но... — Яша опять замялся, — не пойми меня превратно... еще раз прошу.

— Понимаю тебя правильно. Каждый из нас, не только ты один, вырос, вступил в жизнь. Вот я приехал домой, в нашу Псекупскую, пошел на то место, где ты, помнишь, ловил бычков и чернопузов?

— Ну, как же не помнить!

— И, представь себе, ребятишки мне говорят! «Здравствуйте, дядя!» Ты тоже стал дядей, Яков.

— Хорошо, что ты меня понял и не рассерчал на меня. Иногда находит на меня такая вот душевная робость, как затмение. Вдруг покажусь я себе таким ничтожным, мальчишкой, заморышем. Даже пот прошибет. Думаю, а не обманщик ли я? Обманул людей — ни много ни мало восемьдесят пять человек — целый отряд, командиром прикинулся, а кто я? Закрою глаза и увижу ту самую нашу Фанагорийку, мальчишек — Виктора и Пашку Фесенко... Ну, что тебе рассказывать, у тебя такие же негативы в мозгах отложены. Иной раз действительно пот прошибет, Сергей! Все же эта забитость нет-нет, да и отрыгнется...

— Кстати, Яша, — спросил я его. — Баширов рассказал мне про Пашку Фесенко. Значит, он в твоем отряде?

— В порядке нагрузки.

— Точнее.

— Его швырнули к нам с Большой земли. Вначале я ему обрадовался: как-никак земляки. А когда я принял Молодежный отряд, напросился он ко мне. Пристал и пристал, ты же знаешь этот пластырь! Взял его и мучаюсь по сей день, Сергей.

— Плохой боец?

— Иногда ничего, ведь у него медаль есть «За отвагу», на первом этапе войны получил. А больше шалопайничает... Продовольственные операции ему еще доверяем, а боевые — не очень. Дисциплинка у него хромает. Прибыл к партизанам, как на курорт.

— А где он сейчас?

— Баширов разве не все тебе рассказал?

— Я понял, что Пашка ушел с поста. Так я понял?

— Так. — Яков нахмурился. — Ведь он тоже вышел тебя встречать под Чабановку. Двое из заставы вернулись, а он где-то отстал. Если не вернется — дезертир.

— А может, его убили или он попал в плен?

— Убить не могли, мы бы знали. Он ушел вперед из заставы и как в воду канул. Ты представляешь, какой позор для отряда? Я тебе даже не хотел говорить, Сережа. Ну, раз Баширов сказал... Лелюков такого березового пару нам задаст...

Мы стали на узкую тропинку с боковыми ответвлениями. Яша пропустил меня вперед, отдал по цепи команду подтянуться. Теперь близко от меня дышали поднимавшиеся в гору люди.

Тропинка сузилась, и приходилось буквально продираться сквозь колючий кустарник. Рассветало. Где-то кричали мелкие птички. Дождь почти перестал идти, кусты были мокры, от прикосновения к ним осыпались листья, пахло прелью, сыростью и размоченным известняковым камнем. Яша неутомимо шел вперед. Я наблюдал, как он ловко несет на себе оружие, будто всю жизнь с ним не расставался, и так же сноровисто ступает своими постолами по корням, обходит камни. На его давно не стриженных черных с курчавинкой волосах щегольски сидела суконная пилотка подводника, черная с белым кантом короткая курточка подпоясана широким ремнем, «вальтер» в кобуре из толстой кожи, кинжал с самодельной ручкой из авиастекла, на груди автомат, шаровары из парусины, шарф на шее, левая рука вразмашку, а правая — согнута в локте, и пальцы накрепко охватили шейку ложа пистолета-пулемета. Рядом с кинжалом запасный диск, низко спущенная на наплечном ремне сумка-планшет. У пряжки пояса две гранаты, а курточка приотстегнута, чтобы быстрее выхватить из кармашка капсюли, и виден мех пододетой под куртку безрукавки.

Это шел совершенно другой Яша, совсем не похожий на моего друга детства, к которому до последнего класса все же стойко удерживалось среди нас покровительственное отношение.

Туман после дождя скрывал пейзаж. Горы потеряли яркие цвета и поднимались серые, как осенние облака. Справа от меня кусты поредели. Заглянув, я увидел пропасть, острые скалы, поднимавшиеся снизу, как гигантские кактусы; шумел поток.

— Мы подходим, — сказал Яша. — Видишь теперь, куда нас черти занесли.

Где-то послышался отдаленный, сходный с грозой гул артиллерии. Яша высказал предположение, что это утренний бой в партизанском соединении Кузнецова, и похвалился, что ему удалось познакомиться лично с ним и с прославленными партизанами, командирами его соединения: Котельниковым, Федоренко и каким-то Октябрем Аскольдовичем.

— Прочес за прочесом, — сказал Яша. — Сужают район действий.

— А чего добивается германское командование?

— Вытеснить все партизанские отряды в трущобы. Они боятся сейчас активных десантных операций черноморцев и Приморской армии и дрожат за свои коммуникации.

Очевидно, это была та самая Джейлява, где располагался последнее время лагерь Лелюкова. Каменистое, с неровной поверхностью плато. С западной стороны поднимался утес, весь в трещинах, и возле него росли дубы с сильно разветвленными кронами, с толстыми ветвями, искривленными от восточных ветров.

Наконец мы остановились на поляне.

Чавкая по траве, к нам подошел какой-то белобрысый заспанный парень в плащ-палатке. Это был телохранитель Лелюкова — Василь. Он, позевывая, перебросился с Яковом несколькими словами, сказанными с украинским акцентом, и попросил меня идти за собой.

Василь молчал, сопел и, несмотря на мои попытки разговориться с ним, не ответил мне ни на один вопрос. Поляна была пустынна и не вытоптана: ходили только обочь ее, чтобы не открывать лагерь воздушной разведке. Мы же шли, не считаясь с общими правилами, и дошли до скалы и дубов. Невдалеке из-за кустов захлебнулась лаем собака.

В скале оказался вход треугольником, один из углов переходил в расщелину. Возле щели был вырыт очаг с потухшими, мокрыми углями; лежала колода, иссеченная топором, и металлические прутья шампуров, тронутые легкой ржавчиной.

Василь обратил внимание на шампуры, недовольно покачав головой, собрал их с земли в пучок, провел по одному пальцем, потом осмотрел ржавчину на пальце, вздохнул.

— Заходи, — пригласил он.

Вход, как в крепостях, представлял собой траншею, врезанную между стенами расщелины. Траншея оканчивалась дверью правильной формы, высотой в рост человека. Слабый утренний свет, достигавший сюда, помог мне увидеть заржавевшие следы давних железных скреп по обеим ее сторонам.

Вход был завешан ковром. Я откинул его и вошел в пещеру. В глубине ее, на возвышении из дикого камня, горели крупные бревна. Где-то был устроен отличный дымоход, дрова горели жарко, и в пещере почти не ощущалось дыма.

Слева по стене были вырублены ниши с наплывами высохшей сталактитной массы. Несколько бочонков с ржавыми обручами стояли возле ниш. На крюке, вбитом в стену, висела баранья тушка. Там, где был вбит крюк, можно было заметить неясные остатки фресок и надписей на церковно-славянском языке.

Справа от костра, на каменном возвышении, напоминающем надгробие, кто-то спал на сене, прикрывшись буркой. Виднелись только ноги в сбитых сапогах.

Рядом, на чисто выметенном каменном полу, лежали дрова и на них кожаная тужурка и небрежно сброшенное оружие — револьвер с ремнями наплечных портупей, трофейный автомат. На полу термос с надетым на него стаканом и раскрытая на середине толстая книга, какие в юбилейные даты выпускает издательство художественной литературы в Москве.

Василь замер у входа и не ответил на мой вопросительный взгляд. Тогда я решил ждать. Снял автомат, ослабил ранец, распустил «молнии» комбинезона. И вот из-под бурки показались руки, блеснула браслетка часов, и пучок электрического света потянулся ко мне в затемненный угол.

— Здравствуй, Лагунов, — послышался знакомый голос Лелюкова. — А ты, Василь, выйди!

Василь вышел. Лелюков погасил фонарик, сбросил бурку, встал, подошел ко мне, просто, как будто мы с ним расстались вчера, пожал мне руку, с улыбкой пощупал ладонью отросшую мою бороду.

— Спасибо за операцию. Сработали правильно. Сейчас зайди к комиссару и поспи. На тебе-то лица нет, или это от дровяного света, а может, от щетины. Прежде чем к комиссару, надо тебе, друг мой, побриться.

— Мне хотелось обсудить...

— После, после, Сергей, — остановил меня Лелюков, — мы теперь скитские монахи, у нас времени много...

Лелюков крикнул:

— Василь!

Василь был тут как тут.

— Наведи бритву, да не солдатскую, что шкуру дерет, а мою «генеральскую», понимаешь, Василь? А вода в термосе.

— Есть!

Быстро, не дав нам времени на разговоры, Василь принялся за дело и умело побрил меня «генеральской» бритвой. Любовно оглядев труды своих рук, Василь побросал бумажки с мыльной пеной в огонь и подморгнул командиру. Тот улыбнулся и сказал:

— Давай.

Василь извлек на свет чемоданчик и достал оттуда флакон с одеколоном. Скрипнула пробка, и Василь, приблизив к моему лицу пульверизатор, начал брызгать меня одеколоном, надувая полные, розовые щеки.

— Как в аптеке, — сказал Василь, закончив процедуру.

— Почему как в аптеке, Василь? — переспросил Лелюков.

— Извиняюсь, как в парикмахерской!

— То-то. А теперь проводи-ка гвардии капитана к комиссару.

— Товарищ Лелюков, а как же мои люди?

— Все в порядке. Людей развели по «квартирам». Накормят, обсушат, дадут отдохнуть. Ну а тебе, как старшему начальнику, придется еще немного помучиться... В общем, иди-ка к комиссару!

В шалаше, не похожем на пещеру Лелюкова, я увидел человека в очках, сидевшего ко мне спиной на чурбане у ящика и что-то писавшего при свечке. На полу, на ветвях, войлок, и на нем подушка и верблюжье одеяло. Ближе к входу ящики с винтовочными патронами и, очевидно, недавно опорожненные «цинки». Возле седла, лежавшего вверх потником, стопка потрепанных газет, книг, брошюр и волшебный фонарь на специальном штативе. На фанерной переносной доске был наклеен плакат с новым гимном Советского Союза.

Видно было, что с боеприпасами туго, их отпускал сам комиссар. Газеты, вероятно, выдавались, как книги, и в лесу не шли на раскур.

Волшебный фонарь заставил меня улыбнуться; мне казалось нелепым возиться с этим громоздким способом наглядной пропаганды в условиях суженной блокады.

И пока я рассматривал жилище, бородатый человек, сидевший у стола, повернул голову и внимательно оглядел меня с ног до головы из-под седых, нависших на оправу очков бровей. Затем он снял очки, погладил знакомыми мне движениями усы, и я узнал отца.

Мы расцеловались, и оба сразу же отвернулись, чтобы по-мужски справиться со своими чувствами.

— Переодевайся, Сережа, — сказал отец, посмотрев на обувь, — переобувайся...

Я переоделся в сухую одежду и уселся рядом с отцом.

Глава шестая.

Коктебельская бухта

Вот теперь-то мне стало понятным поведение Лелюкова. Оставив на время деловые разговоры, он помог мне сразу же повидаться с отцом. Судьба вновь столкнула их, и они понимали друг друга. Пока не пришел комиссар, мы говорили с отцом. И вначале говорили о делах, отодвигая то важное, что каждый из нас знал о семье.

Отец расспросил меня обо всем, начиная с того времени, как мы простились у автобуса в Псекупской, до операции на «Дабль-Рихтгофен». Он внимательно выспросил меня о Сталинградском сражении, о каждой балочке, высотке и селе, где все было ему знакомо издавна, о смерти Виктора.

— Про Николая тоже знаю. Сообщил Стронский... Да, молодец, мать повидал. Все бы ничего... одна.

Он попросил меня рассказать о колхозе, о Федоре Васильевиче Орле.

— Бригадир Федор Орел — человек ничего, но был непослушен, речист, — сказал отец. — Венгерских коней сумел заполучить? Выходили?

— Выходили. Кони хорошие.

— А клин над речкой, за вербами, засадили пропашными или колосовыми? Не заметил?

— Что-то не заметил.

— Там земли нежные, брал я их всегда осторожно, не приневоливал. Каштановые почвы. Их нужно поднимать чуть ли не на пальцах, как хороший лекальщик... Говоришь, с лопатами выходили в поле?

— Выходили с лопатами.

— Да... ерунда. Представить только, к примеру: вот сейчас мы воюем пулеметами, аэропланами, танками и вдруг перешли бы на фитильное ружье. Вот так и в колхозном хозяйстве. Когда начинали тракторами, помнишь? А теперь опять лопатами. Ведь страшная вещь, если здраво разобраться. Пришли из-за границы и повернули нас назад, от машины к лопате.

Отец прошелся по шалашу, сутуловатый, хмурый. Ватная куртка залоснилась от ремней, из-под нее виднелись видавшая виды гимнастерка, орден Ленина и прежний боевой — Красного Знамени, крепко привинченный, врезавшийся в материю.

Перешли на партизанские дела. Надо было выяснить поведение начальника штаба — Кожанова. Мне предложили присмотреться к Кожанову, определить его дальнейшее использование на этой должности, так как сведения о нем поступали неутешительные.

По словам отца, Кожанов растерялся при последнем большом прочесе, поставил под удар бригаду Семилетова, откуда и тяжелораненые. Коммунисты соединения не сомневаются в Кожанове, но нужно его выправлять. Между комбригом Семилетовым и Кожановым идет глухая вражда, что отражается на деле. Семилетов — хороший командир бригады, Кожанов же развинтился, и не мешает подвернуть ослабленные шурупы.

Задание, поставленное передо мной командованием, было щекотливым. Кожанов был кадровым, с начала войны — капитан, я же молодой офицер. Я слышал его здравые рассуждения о войне.

Если вначале, когда многие растерялись, Кожанов вел себя хорошо, то что за причина происшедшей в нем перемены?

На мой вопрос отец ответил не сразу, хотя, видимо, Кожановым здесь занимались. Отец считал, что Кожанов слишком долго был оторван от непосредственного общения с Большой землей и мог за суровыми заботами, за голодом, холодом и боями «на отгрызку» потерять чувство уверенности. Такие превращения, оказывается, кое с кем бывали. У Кожанова погибла мать...

Отец говорил со мной о положении соединения.

— Нас здорово сейчас зажали. Уходим в глушь. Круче, безлюдней, бесхлебней, а ведь питаем отряды с корня. Приближается зима. А зимы перед этой были страшные: из ста гибли семьдесят от голода. Уходили в заставы обутыми, приходили босыми — съедали постолы... А сейчас у немцев есть приказ выжигать все села в горной части, и выжигают.

— Видел своими глазами.

— А выжгут, очутимся в лесу, как звери. Надо пить, есть, нужны патроны, соль, спички, табак. Дальше в горы — хуже с приемом самолетов. Не посадишь же на гребешок? Ты сутки поскитался, а чего насмотрелся! А наши ребята три года страдают. Какие кадры потеряли! Я позже сюда приехал, а спроси Степана Лелюкова или поговори с тем же Семилетовым... да что с Семилетовым — поговори по душам с Яшкой. Перед тем как напросился к тебе, в Чабановку, вот на этом же месте душу отводили. Что он говорил? Выпадут снега, высоко, ненадежно, сурово, пропитать большие отряды трудно, не запасешь теперь и того, что было, — сырого зерна и конины... Прижмут и выловят всех, как дудаков на гололедке. Ты знаешь Яшку, хотя ты его мало теперь знаешь, он сформовался и на кружале и в огне, как поливанный глечек, и Яков призадумался. Ты думаешь, мы с жиру взмолились насчет этого проклятого «дабля»? Ведь, уже по одному нас начали щелкать. Летит и охотится, как на джейрана. А теперь двое суток уже не летают, дышим...

Отец достал новую свечку, обжег фитиль. Соскоблил ножиком старые свечные наплывы, скатал шарик. Мне становилось непонятным присутствие отца в шалаше комиссара в такой хозяйской роли. Не назначили ли его на должность ординарца?

Спросить в упор неудобно. Поговорили о раненых, сколько их, когда можно запрашивать корабли. Раненых было теперь не пятьдесят три, а семьдесят два. Вывозить лучше у Коктебеля, где охрана побережья полегче.

И наконец, когда обо всем, наиболее важном, было переговорено и я почувствовал себя вполне подготовленным к беседе с комиссаром, я спросил отца:

— Да где же комиссар? Извещен ли он о моем приходе?

— Извещен, извещен, Сергей. А как же... Лелюков — командир точный.

— А где же он?

— Перед тобой.

— Как передо мной?

— Да я-то и есть комиссар, Сергей.

— Отец, ты шутишь?

— В таких делах не шутят.

— Мне назвали другую фамилию...

— Кличка, Сергей, кличка. Работаем незримые.

— Значит, мне придется с тобой говорить?

— О чем?

— О делах?

— Так мы уже обо всем поговорили, — отец уже безулыбчиво всмотрелся в меня, притянул к себе, поцеловал куда-то в плечо, отвернулся и, не поворачиваясь ко мне, сказал: — Иди к Лелюкову. Теперь ты ему нужен. Возвращайся сюда, вот это тебе и койка.

— А ты как же?

— Пойду с обходом. До утра не жди.

Отец быстро собрался и ушел, прихватив связку газет.

Выйдя из шалаша, я обнаружил своих парашютистов на опушке леса, окруженных тесной толпой партизан.

Парамонов доложил, что люди устроены и накормлены.

Подошел Дульник:

— С новой формой, товарищ гвардии капитан!

Теперь вместо комбинезона на мне были шаровары из хаки, сшитые из гондолы грузового парашюта, стираная военная рубаха и безрукавка из цигейки. Шлем пришлось заменить кубанкой из мелкорунного барашка — подарок отца. На кубанке наискось была пришита кумачовая лента.

— Разместились хорошо? — спросил я Дульника.

— Отлично.

На поляну выехал верхом распоясанный человек с курчавыми волосами, без шапки, в кожаных штанах. Это был старшина Гаврилов, исполнявший при штабе должность, примерно соответствующую начальнику хозчасти. Гаврилов называл себя сербиянином. Горбоносый, с хриплым голосом, Гаврилов глубоко сидел в седле, бросив стремена и отвернув носки в сторону, что изобличало в нем человека, не знакомого с уставной кавалерийской посадкой. Лошаденка местной, горной породы, с хвостом, захватанным руками при крутых подъемах, ловчилась освободиться от трензелей, пережевывала их, перехватывая то на одну, то на другую сторону рта. Гаврилов хлопал ее пятками под бока, но из шага не выводил, что злило лошаденку и прибавляло ей бодрости.

— Муштрует, — сказал кто-то из партизан, неодобрительно наблюдавший Гаврилова, — ну, любую тебе лошадь муштрует, даже какую в котел.

— Такой характер, — рассудительно сказал второй партизан, заросший по глаза бородой, — его тоже нельзя судить, такая нация. Он на козе — и то норовит...

Гаврилов отпустил поводья, гикнул. Лошаденка ринулась к просеке, но всадник направил ее по кругу, и муштровка, похожая на представление, началась.

Возле пещеры у мангала Василь переворачивал шампуры с бараниной. Рядом с ним медная чашка с солью. Когда угли вспыхивали, Василь брал соль, бросал на огонь, забивал его. Запахи жареного мяса и чад от стекающего на угли жира, смешанный с запахом сгоравшей соли, дразнили аппетит.

Василь увидел меня, разрешительно качнул головой в сторону пещеры, и я зашел к Лелюкову.

В пещере по-прежнему горели дрова, сушились сыромятные постолы с поржавевшими крючьями на подошвах. Возле очага был устроен стол из ящиков, приготовленный к ужину. Лелюков же и присутствующие здесь командиры сидели на кровати — надгробии, накрытом буркой.

— Присаживайся, Лагунов, — пригласил Лелюков, — мы тебя с места в карьер посвятим в дела... текущие дела... И знакомься, с кем не знаком.

У Лелюкова были известные мне Кожанов, Семилетов, которые меня не узнали, а я им не стал напоминать о себе. Яша тоже был здесь и, пригласив меня присесть возле него, подвинулся.

— Насчет вывозки раненых, — пояснил Лелюков, указывая на карту-двухверстку, лежавшую на бурке. — Мы надоели с этим делом Большой земле, но что поделаешь... есть война, есть раненые.

Яша держался солидно, с достоинством, не робел и не заискивал. То, что из командиров отряда один он присутствовал на обсуждении очередной операции, заранее доказывало, что опять Молодежному отряду предстояло задание.

Лелюков развернул карту и повторил то, что говорил мне отец, о тяжелом положении соединения. Против Лелюкова действовал некто Мерельбан, эсэсовский полковник, специалист по борьбе с партизанами.

Круги блокады сужались. Сожженные оккупантами татарские села отмечались красными штрихами, похожими на вспышки огня. Эти вспышки окружали эллипс партизанского района.

— Видишь, куда нас загнали, — Лелюков медленно обвел эллипс карандашом, — коричневое — горы, зеленое — леса, похоже на дыню-зимовку. Вот на этой «дыне» мы и кукуем... Вытащили сюда провиантские базы — будем пока жить, пока, а пополнять нечем. Как правило, боевые операции поглощают меньше людей, чем продовольственные.

— Приходится уходить и отбиваться с грузами, — пояснил Семилетов.

— А как с боеприпасами?

— В обрез, не на вес золота, а на вес крови, — добавил Семилетов.

— Это уже Кожанову больше известно, — сказал Лелюков, намекая на последнюю неудачу.

Кожанов молчал. Жесткий чубчик спускался на его лоб, немецкая куртка была расстегнута.

В отличие от него Семилетов был выбрит, и ничего немецкого на нем — ни обмундирования, ни оружия.

Обсуждали операцию по вывозу раненых.

Выделить сильный конвой было трудно. Лелюков предложил ограничиться парашютистами моей группы, которым надо возвращаться на Большую землю, А на возврат выделить пятнадцать человек.

— Вывозить тяжелых будем вьючным транспортом, — пояснил Лелюков.

— Лошадьми?

— Да.

— Лошадки местной породы, — сказал Семилетов, — неказистые, но цепкие, как кошки.

— У нас есть в запасе румынские кони, — сказал Лелюков, — окорока, как у кабанов, во! — он развел руками. — Лучше придержать на шашлык.

Лелюков подтвердил участок между Коктебелем и Карадагской научной станцией. Точнее: избрали район мыса Мальчин, куда и решили требовать катер. Пароль мне был дан на Большой земле на память, а пункт и время встречи надо было согласовать.

Несмотря на то что решались вопросы чисто штабные, Кожанов молчал, изредка пикировался с Семилетовым и нарочито отчуждал себя от своих товарищей. Шифровку набросал Семилетов, и он же отправился к Асе, чтобы передать по радио.

Лелюков пожурил Яшу за то, что он рискнул двумя лучшими разведчиками, Чуваловым и Кариотти, для неясной комбинации с выручкой радиста.

— Они выполнят задание, — сказал Яша.

— Смотри, — погрозил Лелюков, — а в другой раз соображай. Нельзя, брат ты мой, наваливаться все на одних и тех же. Выдвигай новые кадры для подобных операций. Есть у тебя пираты! Кстати, что с Фесенко?

— Где-то отстал, — уклончиво ответил Яков, — проверяем.

— Вот его я не советовал бы таскать в операции.

— А что же с ним делать?

— Приковать хотя бы возле нашего сербиянина Гаврилова. У того глаз — пластырь. Приклеит — не оторвешь. Да и пистолет в свободной кобуре. — И, повернувшись к Кожанову, сказал начальнически строго: — А тебе, Петр, нечего гимназистку разыгрывать. Пока тебя от твоих обязанностей никто не освобождал... С хозяйственной стороны всю экспедицию поручи сербиянину. Пусть подберет вьюки, пересмотрит ковку, лошадей выдаст каких получше, а не кляч.

— Слушаю, — сказал Кожанов, — можно идти?

— Разрешу — уйдешь... Василь!

В пещеру вошел Василь.

— Как у тебя шашлыки?

— Готово, товарищ командир. На сколько?

— На всех присутствующих, да не забудь комбрига, да Гаврилова позови сюда, да... Лагунов, с тобой кто-то прибыл?

— Дульник, старшина.

— Командир парашютнодиверсионной?

— Да.

— Как же его забыть? Ловко сработал. Слышь, Василь? Найди старшину Дульника, сюда его, на ужин. Иди!

* * *

Берег моря у мыса Мальчин пенился, волны катились с угрожающим шумом. Моросил дождь, когда мы ночью подошли к мысу. Противодесантную оборону в этом районе держали отдельные сторожевые посты. Это были неглубокие окопы с примкнутыми ячейками и площадками для пулеметов. В пологих местах берега иногда устроен был проволочный забор в один кол и закладывались мины. На участке же от Феодосии и до озера Ашиголь тянулась сплошная полоса проволочных заграждений, минных полей, артиллерийских позиций и прожекторов.

Туда мы и не думали соваться. Мы избрали для операции пустынный и неудобный берег Коктебельской бухты, где нес охрану румынский кавалерийский полк, которым не весьма рьяно командовал белоэмигрант-полковник, предпочитавший отсиживаться ночами в Феодосии.

Перед выходом экспедиции Ася приняла оперативную сводку о форсировании Керченского пролива войсками Отдельной Приморской армии и моряками Черноморского флота.

Наступление наших войск могло заставить противника усилить охрану побережья, и поэтому мы приняли меры предосторожности: круговое охранение несли комсомольцы из Молодежного отряда.

Мы вышли на побережье и залегли в кустах смолистых теребинтов, прогрызших своими корнями скальные известняки.

Со мной были Яков и Дульник, уходивший на Большую землю. Последние минуты мы молчали, всматривались в море. Пока кораблей не было. Противник мог запеленговать Асю, перехватить радиограммы. Могли выйти патрульные катера, могли быть береговые засады, и, может быть, где-нибудь близ нас так же поеживаются под дождем наши враги.

Сильным лучом электрического фонаря-морзовика я должен буду писать кораблям: «Сейчас будет», в ответ на: «Антон Иванович ждет».

Приближались зимние штормы. Уже сталкивались над морем циклоны, приходившие из Адриатики и с Карского моря. Наступало время, когда Черное море, потеряв свои зеленоватые и ультрамариновые краски, становится действительно черным.

Ни одного огонька, только глухая россыпь прибоя, скрежет камней и пена.

Валы прибоя переламывались у берега, сыпали камнями и, тяжело рухнув, уходили с шипением и гулом. У Коктебеля поднялись лучи прожекторов, пощупали низкие облака, погасли. Мористее слышался отдаленный гул самолетов, идущих на запад к Балканам. Возможно, шли воздушные корабли из хозяйства генерала Ермаченкова, «длинной руки» Черноморского флота.

— Огонек!.. — шепнул Дульник.

— Где?

— Правее... еще правее... пишет!

В море, как круговой полет светляка, замелькал сигнал.

«...тонет Иван, — читал Дульник шепотом, — о-аэ-ич...»

Судно сильно бросало, и конец фразы мы потеряли. Мои глаза, казалось, лопались от напряжения. Мне мерещились всюду световые точки и тире. Но вот сигнальщик начал выписывать пароль уже не дальше как в пяти кабельтовых от береговой черты:

«Антон Иванович ждет».

Слышно было, как заработал мотор, сторожевой катер маневрировал у берега малым ходом, приглушив два остальных мотора. Затем зарокотали торпедные катера, и обостренный слух донес звуки прыжков редана{1}.

«Сейчас будет», — ответил я фонариком.

— Наши! — сказал Яша.

Громче застучали моторы: торпедные катера прошли параллельным берегу курсом.

Яша ушел выводить раненых к берегу. Мы с Дульником спустились вниз. Мокрые голыши стучали под нашими подошвами.

Вскоре мы увидели на гребне вала шлюпки.

— Молоды, резвы! — похвалил Дульник.

Парашютисты уже были на берегу. Этих бывших моряков не надо было учить, что делать возле моря. Когда лодки перевалили прибой, они бросились к ним. Слышались голоса:

— Давай на себя «четверку»!

— «Тузик»{2}, «тузик» принимай!

— Пять «грелок», ребята! Ого!

— Лагом не ставь. Бери «грелку» на подхват!

— Так!

«Грелками» моряки называли надувные резиновые лодки.

На одной из лодок-»четверок» пришел боцман с пулеметом. Боцман спрыгнул на камни, спросил старшего на рейде.

— Надо быстрее грузить, — попросил он меня, — раненых на «четверки», чтобы ненароком не поломать, а здоровых — на остальной мелюзге. Вот-вот должна быть вторая «четверка», Михал Михалыча ждут!

— Михал Михалыч будет здесь?

— Разве утерпит!

— Да вон «четверка»!

Боцман бросился к воде и почти один, ловко выправив нос шлюпки, поставил ее на камни. В «четверке» Михал Михалыча не оказалось. Гаврилов быстро грузил шлюпки. Его простуженный голос слышался везде. Я спросил у боцмана, где же Михал Михалыч и почему его не оказалось на «четверке».

— Эва, — ответил боцман, — да и не должен он быть на ней. Он сейчас подвалит.

И вслед за этим, будто из пучины, вынырнула надувная резиновая лодка с двумя людьми: один из них, с острым капюшоном зюйдвестки, сидел на носу, второй лихо работал куцым, двухлопастным веслом.

— Вот, будь здоров, и сам! — доложил боцман.

Михал Михалыч, весь в черной коже, прыгнул с лодочки, подхватил ее, и лодка бортами легла на голыши.

Еще до того как Михал Михалыч справился, из лодки выскочил кто-то в зюйдвестке.

Спутником Михал Михалыча оказалась Мариула.

Цыганка выпрыгнула из зюйдвестки, опустила юбки, распушила их быстрыми взмахами ладошек у колен и бедер и, не глядя на брошенную на камни зюйдвестку, быстрым, пляшущим шагом пошла к береговым скалам.

Боцман поднял плащ, догнал ее и провел мимо партизанского поста у тропы. Цыганка побежала вверх и пропала в темноте. Свистел ветер, стучали камни, а моему воображению чудились блеск ее перстней, топот ног и звуки таборной песни.

— Для чего вы ее привезли? — спросил я Михал Михалыча.

— Кого?

— Цыганку.

— Разве? — невинно переспросил Михал Михалыч и, наклонившись ко мне, шепнул: — Про нее забудь, была — нет. Как ветер!

«Четверки» скрипели килями, поднимались на волнах и уходили в море. Весла матросов рвали воду, на какое-то мгновение мелькал кильватерный бурунок, и шлюпки, как бакланы, то поднимались на гребне, то опускались и исчезали из, глаз.

Гаврилов распоряжался погрузкой. Яков охранял район операции. Наконец все раненые были отправлены на корабли. «Четверка» захватила последних парашютистов. Дульник ушел на «тузике» впереди «четверки». Михал Михалыч потряс меня на прощанье за плечи, и через секунду его надувная лодка запрыгала на шумной волне.

Корабли уходили к Кавказу.

Дальше