Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть четвертая

Глава первая.

Возвращение

На площади, возле взорванного Краснодарского вокзала, стоял рейсовый автобус на Псекупскую. Шофер в полинялой безрукавке доедал из стеклянной банки каймак.

Женщина с кошелкой стояла возле него на самом припеке и ожидала, пока водитель закончит еду, отдаст посуду и деньги.

Увидев меня, шофер отбросил со лба потный чубчик:

— Сейчас тронем, товарищ гвардии капитан. На побывку?

Автобус был набит людьми, узлами и мешками.

Говорили тихо об урожае, о хлебе, о фронте. Недавно летали самолеты противника, и поэтому люди торопились выехать за пределы города.

— Пятьсот шестнадцать лучших зданий развалил, а все мало, — сказал человек, похожий на учителя, — вот в газете написано: пятьсот шестнадцать.

— Какие же здания? — спросил я.

— А вы город-то знали раньше?

— Знал.

— И после освобождения не были?

— Нет.

— Любопытно было бы вам проехать. Я, как вернулся из эвакуации, сразу обошел весь город, хотя сам из станицы. Грустная картина, товарищ капитан. Простите... — он присмотрелся к моей груди, увидел значок гвардейца, — гвардии капитан... Зимнего театра фактически нет, крайисполкома, медицинского института, педагогического, бывших духовного училища и Александровского реального, Госбанка. Горсовет взорван дотла — это бывший дворец наказного атамана. Красивое было здание и хорошо стояло в ансамбле со сквером. Похозяйничали иностранцы...

— А здание нашего училища?

— Тоже. Жилые дома, построенные при Советской власти, как правило, в воздух. Как посмотришь на этого иностранца, и не веришь, что человек — высшее и разумное существо. Убивает и взрывает. Жрет, пьет, рыгает... Протоплазма какая-то... хочется давить подошвами, как слизняков! — учитель вздохнул глубоко, отвернулся с брезгливой гримасой, снял очки.

— Взрывали и мы сами, когда уходили. Приказ был такой, — сказал водитель.

— Это не имеет значения. Почему мы взрывали? Потому, что немцы подходили. Они виноваты...

— Тут спора нет, — согласился водитель, вытер паклей руки, прикрыл дверь. Автобус тронулся.

Через полчаса мы подъехали к Кубани. Вода шла мутная и быстрая. Фермы моста упали в реку. Возле железных конструкций плескались усатые коряги, кружились водовороты. Пестрые щуры низко носились над водой. На левый берег переехали на пароме и стали на дамбу, ведущую в пределы Адыгеи. Вековые вербы у дамбы были спилены: гитлеровцы боялись партизанских засад. В пойме гнездились утки. Охотников не было, и утки безбоязненно проносились над поймой.

За дамбой все шире и шире пошли перелески. Островки сплетенных, как кружева, южных деревьев будто оторвались от лесистого кряжа Кавказа, видневшегося на горизонте ломаным очерком вершин и перевалов.

Местность становится все живописней. Реки в своем беге к Кубани прорезали глубокие каньоны в глинах и мергельных пластах. В густой зелени садов белели меловыми стенами хаты.

Торчали колеса на шестах, и между спицами сушились кувшины и глечики. У плетней, заросших хмелем, высунулись разноцветные мальвы на своих длинных стеблях.

Воловьи упряжки везли на мажарах спиленный в горах строевой лес. На бревнах сидели в войлочных шляпах пожилые адыгейцы или казачьи деды с седыми бородами.

От хребта шли грузовики с лесом и дровами. Вверх, к горным промыслам, колоннами бежали автомашины с буровым инструментом, трубами, продовольствием. Скрипели и стучали настилы мостов, сделанных еще саперами. Под баллонами тяжело нагруженных многотонных машин выдавливались колеи в мягком грунте довоенного грейдера.

— Нефтепромыслы восстанавливают, — говорит учитель, — ведь нефть-то какая здесь! Авиационные сорта бензина вырабатываются из кубанской нефти! Говорят, уже пошла снова нефть на Кура-Цеце и Асфальтовой горе...

— Больно быстро! — возразил мужчина в панковой куртке. — Скважины здорово забивали при отходе.

— Кто забивал скважины?

— Мы, нефтяники. Враги ни одного килограмма нефти не сумели взять. Мы каждый промысел окружили, и чуть что — налет, разнесем, и снова в лес.

— Не допускали, стало быть?

— Не допустили.

Впереди горы. Стойкие облака увеличивают их; кажется, хребет наполовину засыпан пухлым снегом.

Вот яворы, как мачты со свернутыми парусами, — машина бежит между ними; и по обеим сторонам тополевой аллеи обшарпанные войной домишки родной станицы.

Автобус останавливается невдалеке от санатория. Памятника Ленину нет. Чьи-то варварские руки зубилом срубили на граните слова посвящения.

Здесь начинались испытания первого трактора, тогда я не превышал ростом своим обычного штакетника, а теперь штакет забора мне чуть повыше пояса. Крыша клуба провалилась от пожара.

— Не узнаете, товарищ гвардии капитан? — сказал шофер.

— Не узнаю.

— Так и мы возвращались. Не узнавали, кручинились два дня, а потом принялись наводить порядок.

Залечим, товарищ гвардии капитан. Найдется стрептоцид на любую болезнь.

Мать ничего не писала, цел ли наш дом, и свои письма я посылал по нашему старому адресу. Я попрощался с шофером и пошел к дому. В моих руках был чемодан, а в нем паек по аттестату и ивановский ситчик, подарок маме, купленный в Лисках.

Как страшно вдруг увидеть пустоту между деревьями на том месте, где стоял родительский дом! Вначале я не поверил глазам. Может быть, ошибся? Может быть, попал не на ту улицу? Но вот висит ржавая жестянка номера на единственном столбе у ворот; вон старая груша в задах огорода, виноград, упавший на разбитую печь-летник. Мальчишки палками сбивали незрелые плоды с наших яблонь. Между деревьями паслись козы. Бешенюка, обсыпанная тюльпанными цветами, прикрывала фундамент.

— Да не Лагунова, председателя, вы сынок? — раздался позади меня женский участливый голос.

Я обернулся и увидел незнакомую пожилую женщину, которая жалостливо рассматривала меня.

— Да, Лагунова, — ответил я. — Не скажите ли вы, где сейчас живет Антонина Николаевна?

— Ваша мама?

— Да.

— Пойдем, пойдем, я доведу, — женщина пошла через улицу, смело ступая по колючкам своими босыми, огрубевшими ногами. — Живет ваша мама у Неходихи — Виктора, вашего друга, мамы. Ой, какие типы фашисты, вот типы! Потерзали нас, потерзали. Скрутили за какие-то полгода так народ, что думалось, не раскрутимся обратно. Винтами скрутили. Вот жуткие типы! А вы, мабудь, Сережа будете?

— Да.

— Колечку-то вашего жалко. Смирный был паренек. Вы-то на виду, а Колечка ваш смирный... Только и видим, бывало, — с выпаса не выходит. То с конями, то с козами. В дудочку играет один...

— А что с Колей? — нетерпеливо перебил я.

— А вы... — женщина спохватилась, — ничего не слыхали?

— Он пропал в сорок первом — на Дону.

— Убитый ваш Коля, — женщина остановилась, — убитый... На Украине убит. Письмо прислали. И могилку расписали, и погребение. Там блюдут могилку добрые люди... Вот и дошли...

Женщина оставила меня у калитки. Домик, где жили Неходы, стоял близ горы. Ручей протекал у подножья ее по неглубокому овражку позади дома, окруженного ореховыми и персиковыми деревьями. Старая айва росла прямо у окон.

Никого не увидев во дворе и за деревьями, я открыл калитку, пошел по дорожке. Цветы золотого шара поднимались вровень со мной. Под ногами лежали обмытые дождями сланцевые плиты. Две пекинские утки булькали желтыми носами в корыте, на деревьях пели птицы, клевали плоды. На крыше внакат сушились фрукты; медовый запах сушки напомнил мне о Викторе; всегда, забегая к нему, я ощущал этот пряный запах.

Я остановился у айвы. Какая-то женщина показалась у окна, вгляделась в меня. Через минуту на веранду поспешно вышла маленькая, сухонькая мать Виктора. Она, узнав меня, заторопилась и приникла лицом своим к моим ладоням. Я ощутил теплоту ее слез. Ее натруженные руки сжимали мои руки. Мне хотелось успокоить ее, но слов не находилось. Я нагнулся и прикоснулся губами к ее платку, волосам, морщинистой ее щеке.

Мы сели возле дерева на лавке.

— Как у него, была шинелька-то? — спросила она таким озабоченным тоном, будто этот вопрос больше всего мучил ее.

Я сказал, что тогда еще было тепло и мы обходились без шинелей.

— Под Сталинградом было вьюжно, вьюжно, — говорила она, — нам привозили кино, показывали. Ой, какая там была вьюга!

Скрипнула калитка.

По дорожке палисадника шла мама.

Вот она увидела меня, остановилась. Солнечные пятна от листвы легли на нее. Я видел выбившиеся из-под платка совершенно седые волосы матери. Я бросился к ней. Мама не плакала, но все ее исхудавшее тело дрожало, и я ощущал этот трепет сдерживаемого волнения. Мама была такая маленькая, такая обиженная и строгая. Хотелось взять ее на руки и унести куда-то далеко-далеко, где нет проклятого, цепкого горя.

Ее руки ощупывали меня — шею, щеки, волосы, руки. Она будто не верила, что я вернулся и она наконец не так безжалостно одинока.

Слезы вдруг хлынули из моих глаз. Я склонился возле матери, как делал в далеком, невозвратном детстве, чувствуя соленый и сладковатый привкус крови от прикушенных губ.

А глаза матери были сухи. Ее душевные силы оказались по-прежнему выше моих, она, старательно подбирая слова, размеренно и строго сказала:

— Ты стал большой, хороший... тебе было трудно, Сережа. Трудно, Сережа. Успокойся, успокойся... Так не надо, мой Сереженька, не надо...

Она заставила меня снять гимнастерку, умыться с дороги, снять сапоги. Она подала мне отцовские ночные туфли, сшитые им давным-давно из шкуры дикого козла.

— А где же отец, мама?

Мать подняла глаза.

— В Крыму, в партизанах... Приезжал человек в станицу от Стронского, ты его знаешь. Тогда отец был жив, а сейчас... не знаю.

— А Анюта?

— Угнали... Последний раз ее видели на погрузке в Анапе.

— А Люся?

— Тоже угнали... вместе с Анютой. — Мама задумалась, встрепенулась: — В комнате неуютно, Сережа. На дворе летом лучше. Ты уж извини, что принимаем у дома...

Вскоре задымил самовар. Запах древесных углей смешался с запахом сушеных фруктов. Подрагивающими, не успокоившимися еще пальцами я открыл чемодан, вынул консервы, печенье, сахар, хлеб, шоколад.

— Возьмите, мама, это вам.

— А тебе? В дорогу?

За чаем я узнал, что наш дом сжег Сучилин, стрелявший в отца, ставший по возвращении в станицу кем-то вроде помощника военного коменданта, так как станица была прифронтовой и гитлеровцы гражданскую власть не назначили.

Перед отступлением, когда от Волчьих ворот прорвалась морская стрелковая бригада, Сучилин сжег десятка два домов, облив их бензином из опрыскивателя «Вермореля», употребляемого обычно для борьбы с табачной филлоксерой. Случайно остался нетронутым только дом Устина Анисимовича.

— Как же вы жили, мама?

— Приказали мне каждый день в девять утра отмечаться в комендатуре. Каждый день все мы по три часа стояли в очереди. Полгода изо дня в день, — мама сжала губы, отвернулась. — Трудно было последнее время. Станицу обстреливали с гор наши пушки. Фашисты прятались, а мы стояли...

— А кто сейчас в колхозе председателем, мама?

— Бывший бригадир первой полеводческой. Ты его знаешь. Орел Федор Васильевич. Вернулся... Рука у него ранена, и в голове осколок. Хозяйствует, но ждет отца...

Я попросил маму рассказать о Николае. Она молча встала, сгорбилась, ушла в дом и принесла отцовский бумажник, вынула из него письмо.

— От хорошего человека с Украины. Нашла-таки я могилку Николая... — она подала мне письмо.

На линованной бумаге крупным, усердным почерком было написано:

«...Мы ваше письмо получили 23 июня, в котором вы просите, шоб я рассказав, когда он ваш сынок Николай убитый. Он убитый 6 сентября 1941 года, похоронен 9 сентября. Трое суток писля боя лежали в поле убыти пока герман вперед ушел некоторых подбирали и адресов у некоторых не було, ну, а у вашего адрес був. А бамах нияких не було вже хтось карманы потрусив.

Братскую могилу сделали хорошую над шляхом, выкопали яму, звезли 20 человек бойцов уси молоди, наклали соломы в яму, положили усих в яму, потом закрыли лицо шинелями, опять тогда соломы и закидали землей и сделали могилу. Огорожена зараз красным щикетом там скотина не топче нехто не заходе. Кажну весну приходят бабы и плачуть и могила вся в порядке.

До свидания. Нестор Романович Птаха».

Бедный Коля! Тихим и незаметным рос он в нашей семье и так же незаметным ушел туда, откуда нет возврата. Многого не видел Николай, от многого был отрешен. Учеба давалась ему трудно, в чем виновны были не его способности, а только условия жизни. Николай больше всех нас пристрастился к крестьянскому труду и искал такую работу, где можно было оставаться в одиночестве. Он не выходил с выпасов, дичился сверстников... А может быть, были виновны мы: не пригляделись к нему.

Мама тревожно смотрела на меня.

Она уже победила свое горе и боялась теперь за меня. Она заговорила со мной впервые, как со взрослым.

Все будет возрождено, соберут крохи и куски, сделают новое, сойдутся семьи и протянут к очагам свои озябшие, уставшие от оружия руки.

Я рассказал маме о Сталинграде, о битве под Курском, где танки, казалось, плавились, как воск, и земля так напиталась металлом, иногда казалось, что даже стрелка компаса бешено плясала, и трудно было определиться по карте.

Потом я бродил одинокий по родным местам. Все было, как в детстве, даже камни лежали на прежних местах, их не тронуло течением. Но река казалась мне теперь маленькой, очень мелкой и совсем не загадочной: я видел Волгу и Дон. В реке купались дети, они так же кричали, как и мы с Виктором, так же подшмурыгивали носами, обсыпались песком. Они кричали: «Здравствуйте, дядя!» Я отвечал им с горькой улыбкой, слышал позади себя восхищенный шепот: «То Красное Знамя, а то Красная Звезда, а то не орден, то гвардейский значок».

На том месте, где впервые я увидел Виктора, удил рыбу мальчишка, напоминавший Яшку. Такой же кукан был привязан к помочам его штанишек, такие же тонкие ножки и такие же глаза. А на том берегу желтыми плахами лежали спиленные немцами вербы и густо-густо рос краснотал по золотым промытым пескам.

Возле реки цыгане раскинули свои латаные шатры. Горели горны, стучали по наковальням молотки. Старые цыгане сидели на траве, голые по пояс, с нерасчесанными бородами. Возле шатров копошилась голопузая цыганская детвора. Молодежи не было. Цыгане тоже воевали с врагом.

Какая-то фанагорийская Земфира с гортанной песней собирала в поле щепки. Ее ярко-желтая юбка и смуглые голые ноги быстро мелькали среди вербняка.

— Офицерик, дай руку, погадаю на твой милый интерес, на барышня, на чернявый! — закричала она издали и замахала руками, унизанными серебряными колечками.

Горящие глаза цыганки вызывающе вонзились в меня. Она тряхнула головой и плечами, зазвенели монетки ожерелья.

— Какое-то у тебя горе, молодой офицерик! Дай погадаю, не будет горя...

Женщины носили ведрами воду в яму, где другие женщины месили землю и солому для самана своими смуглыми ногами. Так возрождались жилища.

Берега реки были ископаны траншеями, ходами сообщения. Можно было безошибочно узнать вражескую систему обороны водных рубежей — пулеметные гнезда, позиции минометов, противотанковых ружей, стрелковые ячейки. Словно огромные черепа, торчали полузасыпанные глиной железобетонные пулеметные гнезда с пастями амбразур и поржавевшей арматурой.

Не снимая сапог, я перешел речку и сел на камне; здесь мы говорили с Люсей о моих соперниках — сказочных королевичах.

Река обмелела, появились тихие заводи. Только на середине журчал ленивый поток. Трещали цикады, опоенные зноем, летали крупные зеленые мухи. Осы сгибались своими тонкими туловищами, цеплялись за цветы белой кашки. Разрисованный черными и желтыми полосами шмель был похож на толстяка в бархатном камзоле. Толстяк в камзоле издавал прерывистое добродушное гудение.

Я сломал хлыстик и бездумно, с каким-то иссякшим чувством горечи, чертил на песке имена: «Люся, Витя, Анюта». Писал, затирал и вновь писал.

Отсюда я видел верхушки наших яблонь. Вправо и влево от них белели заплаты из новой дранки на крышах, вероятно тронутых осколками артиллерийских снарядов. Спускалась к броду лесная дорога, изрезанная колесами, обросшая мальвами и ожиной. На той стороне дорога уходила к улице, куда спускался наш огород. Там я был пойман Устином Анисимовичем. С островка верболоза, лежавшего ниже по течению, свистели мальчишки. Оттуда взлетели яркие удоды, низко пройдя над обрывами...

Вот из улицы, что на той стороне, показалась линейка. Чулкастые кони вынесли линейку к броду, влетели в воду, остановились.

Федор Орел, теперешний председатель колхоза, правил лошадьми. Рядом с ним у крыльев линейки стояла цыганка в своей ослепительно желтой юбке.

— Где же он, Мариула? — спросил Орел своим крикливым баском.

— Офицерик! Офицерик! — звала цыганка, махая руками.

Орел ударил вожжами — и горячие кони одним махом вынесли линейку на берег. Орел бросил вожжи цыганке, подбежал ко мне.

— Сергей Иванович, обыскались вас, обыскались! Так же нельзя, ай-ай-ай!.. — сказал он прерывистым от волнения голосом. — Как-никак, а надо бы сразу к председателю артели, в правление... ай-ай-ай!..

— Федор Васильевич, я хотел пройтись, повидать родные места...

— Да какие же могут быть прогулки без хорошей выпивки и закуски! Надо с народом повстречаться, рассказать, что и как... ей-ай-ай, Сергей Иванович!

Мы сели в линейку; лошади, как бешеные, ворвались в реку, вынеслись на станичный берег и с храпом, брызжа слюной, помчались по улице.

— Двадцать шесть таких зверюг выходили, трофейных, — покрикивал Орел, — матросы подарили, Сергей Иванович! Как благодарим, до гроба жизни! Подкинули венгерскую кавалерию. А на что матросам кони? А?

— Нам бы в табор такие кони! — сказала цыганка, сверкая глазами. — Дай-ка я поправлю, дай, братику!

— А что, возьми! Не жалко!

«Земфира» схватила вожжи, кнут, привстала на одно колено и гикнула со степным, диким озорством. «Венгерцы» рванули вперед. Улица заклубилась пылью. Мы промчались мимо дома Устина Анисимовича.

Орел вырвал вожжи у цыганки, сдержал коней:

— Чужого не жалко!

Цыганка сверкнула зубами, засмеялась и на ходу спрыгнула с линейки, крикнув:

— Прощай, офицерик молодой!

— Пожар-девка! — сказал Орел. — Так вот шумит, а молодец, строгая.

Он снял шапку с синим верхом, прошитым фасонным кавалерийским гарусом.

Я обратил внимание на глубокие шрамы у него на голове.

— Под Ростовом, — ответил Федор Васильевич на мой вопрос, — по льду Дон форсировали, бурки разостлали — лед был тонковат — и по буркам. Враги и не ждали, как мы с конно-артиллерийским дивизионом ворвались. Вот была панихидка! У Олимпиадовки меня по черепку стукнуло... Три месяца буровил, черт его знает что... — он натянул шапку поглубже на голову. — Два осколка еще сидят, ноют... Вышел в инвалиды, на хозработу, в колхозы, мать честная. А казаки-то наши уже на Украине из фашиста юшку пускают, а?

Мы подъехали к дому, где уже ждали колхозники. Меня усадили рядом с матерью за накрытый стол под айвой, налили вина. Мама грустно и радостно наблюдала за мной. На столе было много снеди: ее снесли со всего села. Орел поднял стакан за здоровье отца, за его скорое возвращение.

— Тридцать тысяч пудов по одному нашему колхозу мы сдали, — сказал он, — и всеми силами — быками, конями, тракторами и лопатами — вспахали, засеяли и убираем новину. Помните, бабы? Бабы работали, девушки, юные пионеры, комсомольцы, школьники — все. Брали чем? Сообща, гуртом, ну, словом, коллективом, как и полагается... А выпьем за Ивана Тихоновича, пусть поскорее возвернется и все по полочкам разложит. Все же без хозяина плохо...

Люди все подходили: было воскресенье. Стемнело, под айвой зажгли керосиновые фонари.

Пришли цыгане: оказывается, они ковали лошадей для колхоза.

С ними пришла Мариула и села возле меня на лавке. Орел подвинул ей стакан вина, но она пренебрежительно отодвинула его смуглым своим локтем.

— У тебя есть милая, — шепнула она мне.

— Откуда ты знаешь, Мариула?

— Ни на кого из девушек не смотришь.

— И на тебя?

— Я что? Я, как ветер, меня глазами не поймаешь, — она засмеялась, — не хотел погадать, а вот скажу тебе неплохо.

— Что?

— Разыщешь свою.

— Поверить тебе, Мариула?

— Как хочешь. Мое дело — сказать, твое — слушать или нет.

— Зачем я-то тебе нужен?

— Узнал? — она толкнула меня локтем, засмеялась, откинув голову.

— Узнать нетрудно.

— Ты угадал, — сказала она и опустила глаза. — Возьми меня к морю.

— Почему ты решила, что я еду к морю?

— Отсюда туда путь.

— А зачем тебе к морю?

— Я никогда не видела моря, а мой... Понимаешь, кто мой? Там, возле моря. Не поможешь, я сама прикочую к морю.

— Трудно. Там война.

— Я вольный ветер, — Мариула засмеялась, ударила меня ладошкой по руке, — а ветер летает, где хочет.

Цыганка поднялась, потянулась, подняла вверх руки, сложила их ладонь к ладони и запела вначале тихо, а потом громче и громче. Ее песню подхватили цыгане, будто так все было заранее подготовлено. Мариула вышла из-за стола, не прекращая песни, передернула плечами и начала таборную пляску «романес».

Песню поддержали гитары. Цыган с черной бородой — отец Мариулы — схватил бубен, выкрикивая, как птица, быстрые, клокочущие слова песни.

Сад наполнился шумом, смехом.

Мариула устало села возле меня, в круг вошел Федор Васильевич, заказал наурскую и пошел по кругу. К нему присоединилась молодайка с такими широкими юбками, что казалось, пестрые паруса носили ее под ветром.

— Ой, жги, коли, руби! — выкрикивал Федор Васильевич и плясал неутомимо.

А мама все смотрела на меня. Ее глаза стали веселей, — вот такие у нее были глаза, когда пахал первый трактор и она шла за ним с тревожной и неясной еще радостью, и донники оставляли на ее ногах желтую цветочную пыль.

— Надо довоевывать правильно, Сережа, — сказала она, взяв мою руку. — Ничего... русский терпеливый и стойкий. Радости мало у него, но ничего, Сережа, и горе красит человека.

Гости разошлись поздно.

Постель мне была уже приготовлена на веранде, как называли навес у домика, крытый щепой, на столбах, вбитых в землю.

На заре я проснулся. Мама сидела у моего изголовья, прикрыв глаза. Стоило мне пошевелиться, она поправляла одеяло, подушку.

— Мама...

— Сережа! — она нагнулась ко мне.

Луна освещала гору, вершина которой была скрыта за навесом, и мне казалось, что мы отгорожены от какого-то неизвестного мира отвесной стеной, заросшей мохнатыми, тысячелетними мхами.

Невесело было у меня на сердце. Мне вспомнились и развалины Арчеды, и опаленные засухой поля Ставрополья, и матери, поджидавшие сыновей... Я думал о нашей семье, разбросанной войной, о пепелище нашего дома, с поломанных яблонях. Думал с болью о том, что труды моих рук превращены в пустырь. Но я молчал, чтобы не расстраивать маму этими горькими думами.

— Тебе еще многое предстоит, Сережа, — сказала она. — Самое главное — не склоняйся сердцем... Держись крепко, хотя трудно.

— Мама, мне-то ничего... Вам как? Вам?

Тогда мама рассказала мне о затоптанной вербочке.

Весной, после освобождения, мама шла у реки с колхозного поля и увидела на дороге затоптанную веточку вербы. Казалось, никаких признаков жизни не было у этой веточки. Все соки были выпиты солнцем, кора раздавлена. Мама подняла веточку, принесла ее в дом, поставила в воду. И всего через несколько дней веточка набухла, брызнули листочки, затянулись раны на коре, и от сломленной веточки пошли корни. А теперь растет вербочка, большие на ней листья, крепкие корни, хоть высаживай в землю. Только приходилось ухаживать за ней, менять воду в кувшине и держать ее не в темноте, а ближе к солнцу...

— Спасибо, мама, — я поцеловал руку матери, сухую и темную, с синими веточками набухших вен.

Глава вторая.

Черные паруса

И вот прошло уже около трех месяцев после нашего разговора с мамой. Уже был взят штурмом Новороссийск, прорвана «Голубая линия» и освобожден Таманский полуостров.

Я находился вначале при штабе партизанского движения, а в конце сентября перешел в группу Балабана, где меня встретил с восторженной радостью мой милый Дульник.

Ему удалось снова попасть к Балабану, и тот, как всегда требовательный к преданным ему людям, не щадил своего воздушного старшину. Дульник выполнял наиболее сложные по замыслу и опасные по исполнению задания и пока благополучно выходил целым из всех приключений. Несколько новых орденов и медалей мелодично позванивали у него на груди, прибавилось, важности.

Мне стало известно, что капитан Лелюков после оставления Севастополя пробился с небольшим отрядом матросов и солдат с Херсонского мыса и ушел в горы, где возглавил партизанское соединение, успешно действующее в восточном секторе Крымского полуострова. У Лелюкова работал начальником штаба известный мне Кожанов, бригадой командовал Семилетов, а одним из отрядов, составленным из молодежи и входившим в бригаду Семилетова, командовал не кто иной, как Яша Волынский.

Кожанов и Семилетов, с которыми мы расстались в крымском лесу после боя в Карашайской долине, так и не могли соединиться с войсками 51-й армии и остались партизанить. Чудовищные лишения переживали они в первую и особенно во вторую зиму. Склады продовольствия, горючего и оружия были разгромлены. Партизаны жили только тем, что им сбрасывали самолеты, и отдельными посылками с Большой земли, которые доставляли смельчаки пилоты, рисковавшие посадить самолеты на горных полянах.

Потери партизан от голода и холода были гораздо выше, чем от боев. Но выжившие окрепли в лишениях и боях и составили стойкое ядро партизанского соединения Лелюкова. Туда же, к Лелюкову, по воздуху был переброшен мой отец еще до того, как морская стрелковая бригада, переправившись через Фанагорийку, штурмом захватила Псекупскую.

Отца перебросили вместе с группой партизан, действовавших в горах Кавказской гряды. Этому по старой дружбе посодействовал Стронский после долгих и настойчивых просьб отца, который рвался в Крым, куда фашисты увезли Анюту.

Я нигде не мог найти сведений об Анюте. Она не значилась в списках партизан, и след ее был для меня потерян. Никто также не мог ответить мне, где находится Люся, схваченная вместе с Анютой, хотя разведывательные данные собирались тщательно и из разных источников.

После освобождения Тамани нас направили на кратковременный отдых в Гудауты. Такие перерывы были введены в парашютнодиверсионных частях, работавших на предельном напряжении всех физических и духовных сил.

Мы расположились в палатках возле деревни Бамбуры. Сейчас же мы с Дульником отправились к морю вместе с радисткой Асей, расположились на пляже. Ася натянула на голову резиновый шлем и пошла в воду. Вот она погрузилась по колено, остановилась, похлопала ладошками по волне, нырнула и поплыла сильно и ловко.

— Странная человеческая жизнь, — говорит Дульник, — сплошные недоразумения...

— Именно?

— Встретишь дивчину, размечтаешься, ан, глянь, и разлетелось все, как осколки от ручной гранаты.

— О Камелии тоскуешь?

— О ней! А у тебя с Люсей разве не одно и то же? Как ты расписал мне ее глаза! И вот какой-то подлец, иностранец, шуцман, разве он увидит, какие чудесные глаза у наших девушек?!

— А увидит — еще хуже.

— Еще хуже, верно, — Дульник перевернулся на спину, солнце радужно играло на его эластичной оливковой коже. — Ты должен знать, как я скучал по тебе, Сергей. Потому — ты мне друг...

Возле берега, на кромке прибоя, стояли кипарисы, похожие на фоне совершенно голубого неба и недалеких светло-синих гор на обросшие мохом утесы. Тут же росли олеандры, а выше — зонтичные пальмы.

Ребятишки в соломенных шляпах, с бамбуковыми веслами в руках, на каучуковой лодке ярко-желтого цвета заплыли к тросам, где рыбаки сушили маты для ловли кефали, привязали лодку к тросу и покачивались на зеленых волнах, пронизанных солнцем. Море еще не успокоилось от недавнего шторма, и волны еще продолжали нести песок, взлохмаченные водоросли, пахнущие йодом.

Ася бредет на берег, широко расставив руки, и нарочито, будто от усталости, сгибает ноги в коленях.

— Помочь, Ася? — кричит Дульник.

Ася строго улыбается, шурша галькой, проходит мимо нас и ложится на горячие камни; возле нее заструилось легкое маревцо, Ася считает себя некрасивой и поэтому сторонится мужчин, не любит никаких вольностей и требует относиться к ней только как к военнослужащему. На самом же деле Ася обаятельна вот именно этой своей здоровой, девичьей строгостью. Балабановцы любят Асю, берегут ее и в обиду не дадут...

— Мы кончим войну, Сергей, — мечтает Дульник, — и построим хороший мир.

— А почему построим? Мир придет сам.

— Раньше мне тоже так казалось, а теперь — по-другому. Почему-то мне представляется, что мир тоже нужно выстроить с такими башнями, как, помнишь, башня Зенона на Херсонесе.

— И опять бойницы в стенах?

Дульник подумал, сдвинул брови:

— А что ты думаешь? Конечно. Мир-то нужно тоже охранять.

— И пулемет из амбразуры?

— Конечно.

Кончается наш отдых. На шлюпках мы подходим к транспорту, поднимаемся вверх и отходим ночью к фронту. Возле нас купаются в волнах сторожевые катера. Постепенно теряются очертания гор, и только кваканье гудаутских лягушек и близкий плач шакалов показывают, что караван идет впритирку к берегам.

— Мне надоело жить в темноте, — говорит Дульник, — мне противно всегда маскироваться, дожидаться ночи и плыть с кинжалом в зубах под какими-то черными парусами.

— Ты чудак, Ваня! — говорит Ася.

Она стоит с нами на юте, у поручней, и смотрит на фосфоресцирующие волны. Кажется, мы плывем в огненном море и только чудом еще держимся, не пылаем сами.

— Вот тебе подсвечивает море, — говорю я Дульнику, — ишь как фосфорится!

— Мертвый свет! — брюжзит Дульник. — От такой иллюминации у меня по позвоночнику ползут мурашки.

На ют выходит Балабан, стоит один, огромный, молчащий, значительный. О чем думает? Может быть, вспоминает времена, когда его именовали на всех водоплесках отчаянным капитаном, когда его стремительный кораблик летал по морю в жадном поиске фелюг контрабандистов?

Зорькой мы обогнули скалы Черного паруса и те места, где прошло мое раннее детство. Непередаваемое словами волнение овладело моей душой. Мне казалось, что я снова, до мельчайших граней, вижу слова, высеченные руками отца, и вижу желтый утесник, вцепившийся корнями в скупую землю, нанесенную береговиком в расщелины скал.

Золотые косяки солнечного света побежали от ущелий, но Черные паруса стояли грозной громадой, не получив ни одного луча.

Моим глазам представились пустынные пляжи, где рыбачили наши ватаги. Тщетно среди эвкалиптовой рощи я разыскивал крышу нашего дома. Волны, тяжелые и ровные, катились на берег и забрызгивали пеной позолоченные восходом камни. Это те же самые волны, которые несли на своих вечных гребнях корабли Одиссея и Митридата, Ушакова и Нахимова, пиратские рейдеры «Гебен» и «Бреслау» и ушедший на дно теплоход «Абхазия», на котором мы везли свои незрелые, юношеские мысли.

Черные паруса еще долго стоят на горизонте, потом пропадают. Корабль огибает узкий мыс. Пальмы склонились у самого прибоя.

Я слышу рев моторов, и над берегом проносятся игольчатые тела истребителей со скошенными, узкими крыльями и поджатыми, как у птиц в полете, лапами.

Дульник выходит с полотенцем на плече, мылом, зубной щеткой и тюбиком пасты в руках. Он в тельняшке с закатанными рукавами.

— Я так и знал, что ты на палубе, Сергей, — издали с широкой улыбкой говорит он. — Здоровался с родными местами? Тебе везет, твоя земля свободна, а вот у Дульника... — он вздыхает, глядя в морскую даль, — где-то там его родная Одесса.

Глава третья.

Воздушный десант

Багровое зарево заката догорело над морем. Горы почернели, насупились. Над землей, над кустами можжевельников и тамарисков пронесся легкий ветер, закружил бумажки и пыльцу.

Грузовые машины с десантниками были пропущены часовыми на аэродром. Опустился шлагбаум. Автомашины прошли к самолету, скрылись в темноте. На одной из машин, в кабине шофера, сидел Дульник, командир диверсионной группы.

Мы на своем легковом автомобиле свернули вправо и поехали за получением последних инструкций к штабу. Кроме меня и Балабана была вызвана Ася за получением таблицы кода. Она молча сидела рядом со мной в машине, сняв шлем, и волосы ее, вымытые перед полетом, рассыпались, издавая запах земляники.

В подземный блокгауз вели ступеньки бетонированного входа. Часовые-матросы внимательно и быстро просматривали наши пропуска. Вот последняя металлическая дверь с заклепанными швами, и мы в штабе. Горели электрические лампы, слышались характерные шумы засасываемого нагнетателями воздуха. Коридор с занумерованными дверями по одной стороне привел нас в просторную комнату, где за столами работали офицеры военно-морской авиации.

В правом углу, на возвышении с перилами, за письменным столом сидел длиннолицый худой полковник с глубокими залысинами. На стене была устроена рельефная карта черноморского бассейна со световыми сигналами, указывающими движение бомбардировщиков. Светящиеся цифры по обеим сторонам карты показывали число действующих самолетов. Возле телефонов находился радиомикрофон для переговоров с авиафлагманами открытым текстом.

Полковник кивком головы попросил нас подождать, отдал несколько приказаний по телефону и обратился к нам:

— «Дабль-Рихтгофен»! Этот аэродром противника приобрел за последнее время очень важное значение, — полковник закурил папироску от настольной зажигалки, — на нем они сгруппировали все свои ночные истребители. Там же базовые склады горючего, авиабомб. Оттуда они режут наши балканские трассы. После того как они активизировали этот аэродром, мы вынуждены почти прекратить поддержку партизан восточного сектора. Партизанский район блокирован наземными войсками и авиацией. Вот, достаточно беглого взгляда на карту, чтобы представить себе полную картину, — полковник подошел к рельефной карте, нажал кнопку.

Зелеными огнями вспыхнули аэродромы противника в восточном секторе Крыма от Керчи до Солхата и Карасубазара. Над одним из зеленых огоньков, невдалеке от вылепленного из папье-маше горного рельефа, были пришпилены буквы WR. Полковник курил, молчал, пока мы изучали радиусы действий истребителей-»ночников», перехватывающих наши трассы, условные знаки посадочных площадок в долинах и на горных плато, где торчали черные флажки.

— Здесь мы уже не можем посадить самолеты, — сказал он, указывая на черные флажки, — контролирует противник. У Лелюкова пятьдесят три человека тяжело раненных. Если же выведем «WR» из строя, тяжело раненных можно будет эвакуировать морем. Мы договорились с командованием флота — они вышлют за ними катера... Все зависит от исхода операции, Лагунов. Пока Лелюков не отобьет посадочные площадки, поможем с моря, а потом, как и раньше... будем выполнять приказ и обеспечивать партизан с воздуха.

— Рация Лелюкова молчит? — спросил Балабан.

— Вторые сутки молчит. Последнюю шифровку приняли о тяжелораненых. Судя по сводке штаба 17-й немецкой армии, партизанам пришлось выдержать тяжелый бой. — Полковник обратился к Асе: — Сегодня ночью вы должны передать об исходе операции на «Дабль-Рихтгофен».

Полковник подошел к столу, протянул руку к разноцветной клавиатуре звонков, нажал зеленую пуговку.

— Сейчас вы получите код, время и длину основной и запасной волны, — полковник внимательно изучал Асю, — и очень прошу: работайте только в указанные нами часы. Каждый день будете работать в разное время.

Явившийся на вызов капитан с седоватыми, коротко подстриженными усиками, с острыми глазками, которые так и сверлили из-под нависших бровей, посторонился, пропустил Асю и пошел вслед за ней к металлической двери с цифрой 12.

Полковник пригласил нас к столу, потер виски и, как бы только сейчас вспомнив, обратился ко мне:

— Командир воздушнодесантного батальона, — он указал глазами на Балабана, — передавал мне, что у вас имеются свои соображения по практическому решению порученной вам операции.

Балабан опустил глаза, улыбка тронула его мясистые, большие губы. Он вытащил из кармана свою трубочку, кожаный кисет с табаком.

— Но эти соображения, товарищ полковник, расходятся с точкой зрения штаба.

— Может быть, вы аргументируете ваши предложения?

— Говори, Лагунов, — Балабан, не поднимая глаз, набивал трубочку «золотым руном», медленно и нехотя, будто для того, чтобы найти себе какую-то работу в неловком положении.

— Во-первых, я считал необходимым усилить группу...

— Этого нельзя, — полковник остановил меня, — вы должны провести диверсионную операцию, а не парашютную, армейскую. Ваши задачи локальны. Продолжайте...

— Первое свое требование, — продолжал я, — я уже снял тогда, когда выслушивал ваши указания по характеру операции, и понял все по вашей отличной карте...

— Вы возражали против создания двух боевых групп — диверсионной и прикрытия?

— Такие соображения у меня были в связи с малочисленностью десанта, необходимостью быстро и решительно всеми имеющимися средствами решить операцию.

— Были, а теперь?

— А теперь я лично считаю, что можно оставить две группы, товарищ полковник, но попрошу разрешить мне усилить диверсионную группу за счет прикрытия.

— Почему?

— Объектов много, и они разбросаны: ангар-клуб, склады горючего и авиабомб. Диверсия должна быть совершена быстрым темпом, товарищ полковник, пока противник не пришел в себя и не разобрался в наших силах. Поэтому надо заняться всеми объектами одновременно, а для этого нужно иметь больше людей...

— Так, так... продолжайте, — полковник откинулся на спинку кресла и продолжал следить за мной со все усиливающимся любопытством.

— Группа прикрытия с пулеметами оседлает дороги, особенно эту, — я подошел к карте, указал шоссе на Солхат, — откуда возможен подход подкреплений. Шоссе надо сразу же минировать.

— Я разрешил захватить мины, — сказал Балабан, посасывая трубочку.

— Самолеты будете брать зажигательными бомбами? — спросил полковник.

— Зажигательными и гранатами. И, самое главное, это тактика выхода из боя.

— Я вам докладывал, товарищ полковник, — сказал Балабан спокойно, — Лагунов хочет выйти не группой, а в одиночку... а для этого...

Полковник движением руки остановил Балабана:

— По-моему, надо будет решить первый вопрос. Об усилении диверсионной группы. Лагунову все же видней, так как ему непосредственно придется решать операцию. А вот насчет выхода из боя попрошу меня убедить.

— Противник выработал свою тактику окружения и уничтожения принявшей бой десантной группы, товарищ полковник. Мы имели уже случаи, когда удачно справившиеся с задачей парашютисты уничтожались при отходе. По-моему, надо изменить тактический прием, распылить внимание противника, дезориентировать его... Воспользоваться тем, что враг мыслит шаблонами. Надо будет либо в одиночку, или по двое-трое, не больше, выскользнуть из его рук, в лес, в горы, а они там рядом...

— А где же вы их соберете потом?

— В условном месте. Так примерно поступают кавалерийские разведотряды.

— Вы служили в кавалерии?

— Я не служил в кавалерии, товарищ полковник, — ответил я, — мы проходили тактику борьбы с конницей в военно-пехотном училище.

Полковник взял трубку, вызвал «Байкал», назвал кого-то по имени и отчеству:

— Сумеем мы «комарика» послать к партизанам? К кому именно? На Джейляву. Задание ответственное — принять на условном месте наших молодцов. По радио? В том-то и дело, выключилось. Посылаем, посылаем... Асю посылаем... Значит, можно? Только надо сейчас же... Условное место подберем с Балабаном.

— Успеет? — спросил Балабан.

Полковник подошел к карте, подумал:

— Успеет. Он вылетит раньше вас, дотарахтит, опустится. А там Лелюков вышлет партизан к условному месту... Кстати, условное место — сожженное село Чабановка. Еще в прошлом году сжег его Мерельбан. В районе Чабановки, Лагунов.

— Есть, товарищ полковник.

— По-моему, — сказал полковник Балабану, — надо будет согласиться с Лагуновым. Там они наковыряли столько огневых точек, подвижных бронепостов, что нет смысла устраивать сражение. Побьем зря народ. Не на смерть же посылаем, Балабан. Желаю успеха!

Ася поджидала нас в отдалении. Балабан задержался у полковника. Мы поднялись из штаба, остановились у тамарисков.

Звездное небо опустилось над хребтом, над его лесистой грядой, над невидимым ночью Толстым мысом, куда уходили густые, плескучие волны, игравшие отражением звезд. Вместе с Балабаном мы поехали на аэродром.

Отряд расположился на траве, возле самолетов. При нашем появлении парашютисты вскочили. Среди этих неуклюжих от парашютов фигур я заметил Дульника, подозвал его, чтобы передать ему дополнительные данные.

Мы шли на операцию на трех самолетах. Каждый парашютист имел три зажигательные двухкилограммовые бомбы, автоматы и кинжалы; у офицеров и старшин — пистолеты. Каждый имел по четыреста патронов и по семь ручных гранат.

Из продовольствия — кило двести граммов шоколада, триста граммов галет, фляги со спиртом.

Все документы, ордена, все бумажки и письма были сданы в штаб. Наша форма — комбинезон, ботинки, шлем, ранец. Балабан был одет так же, хотя сегодня он должен был только отвезти группу, сбросить и вернуться обратно.

— Теперь мы еще раз можем восстановить в своей памяти уроки отчаянного капитана, — сказал мне Дульник, усаживаясь на железную лавку внутри самолета. — Парашютнодиверсионное дело чрезвычайно интересное, дерзкое, где и группе, и каждому индивидуально предоставляется большая свобода действий.

— Запомнил, — удовлетворенно сказал Балабан, поймавший своим острым слухом слова Дульника.

— Кое-что этот жулик, — Дульник постучал пальцем в свою грудь, — запомнил еще с Херсонеса, товарищ подполковник.

— Ну, ну, злая же у тебя память, старшина! — шутливо укорил его Балабан.

— Диверсанту нужна память, так как он лишен карандаша и бумаги, — сказал Дульник, — писчие принадлежности у Аси, в ее ящике.

— Нашли канцелярский магазин! — сказала Ася.

Девушка тихим ласковым голосом инструктировала запасного радиста — молоденького паренька, присланного из школы связи и впервые идущего в операцию.

Паренек глядел на нее изумленными, немигающими глазами.

— Когда нас сбрасывали на Озерейку, — сказал Дульник только мне, — второй радист оказался предателем, и она сама с ним расправилась. Только ей ни-ни: Ася не любит подобных воспоминаний. Этот галчонок, видно, информирован. Видишь, с каким испугом он на нее глядит.

— А по-моему, с обожанием...

Завибрировала дюралевая обшивка самолета. Бортовой механик закрыл дверь, осмотрел на окнах светомаскировочные шторки, прошел в кабину.

Горели две лампочки в плафонах. Десантники сидели один возле другого с автоматами у колен. У турельного пулемета на висячем сиденье скорчился стрелок. Дверка в кабину была полуотворена. Лунным светом фосфоресцировали циферблаты приборов управления.

Моторы взревели сильнее, под ногами дрогнул пол.

Я вижу локоть пилота и его спину. Локоть делает какое-то движение, чуть сгибается спина. Сейчас колеса бегут по щебенчатому грунту, по брюху машины бьют камешки — этого ничего не видно и не слышно. Мозг живет в представлениях. Мы в воздухе. Смотрим на часы, чтобы засечь время до одной минуты. Теперь мы вступили в строгое расписание операции. Вслед за нами пробегут по летному полю вторая и третья машины и лягут на тот же курс. Посты наблюдения пропустят наши воздушные бриги, летящие под «черными парусами», без сигнальных ракет. Так таинственно уходят в бой отряды парашютистов-диверсантов.

И все же Большая земля не оставит нас. Какие-то условные знаки, как шифр марсиан, будут идти с бортов наших воздушных кораблей. Большое оперативное хозяйство включается в наш маршрут. Так в механизме часов пружина приводит в движение десятки передаточных шестеренок.

Моторы так ревут, что, конечно, ничего не слышно. Можно только догадываться, как работает передатчик в радиорубке. У него птичьи писки, и вслед за однообразными «ти-та-та», «ти-та-та» в эфир уходят пятизначные группы кода.

Ася закрывает глаза и сидит с опущенными ресницами, выгоревшими от солнца. Ее мальчишеское курносое лицо, забрызганное веснушками, почтительно рассматривает сидящий рядом с Асей молодой радист и постепенно обретает спокойствие. Мы понимаем чувство этого паренька: каждый из нас уже испытал это перед первым боем.

Ребята наблюдают за ним. Их лица с упавшими по обеим сторонам рта складками морщин, с нахмуренными бровями начинают просветляться, складки у рта разглаживаются. Радист вначале не замечает этих взглядов, думает о чем-то своем, но потом магнетическая сила притяжения заставляет его повернуться — он краснеет, блестят капли пота на его лбу, сдавленном тугой кожей шлема. Ребята пересмеиваются, парнишка опускает веки, и ресницы его подрагивают, словно крылья мотылька.

Самолет идет над морем и только в районе Феодосии должен круто переменить направление на полуостров.

Идем пока на вестовом курсе. Скоро повернем к земле, чтобы проскользнуть между Феодосией и Коктебелем, где у врага слабее противовоздушная оборона. Оттуда мы летаем редко, и штаб осмотрительно выбрал этот необычный маршрут. Я замечаю: ремешок моего ручного компаса потерся, дырочки разносились, в них свободно ходит шпилька пряжки. Эту досадную оплошность уже не исправить.

Последний раз мы сговариваемся с Дульником о деталях операции. Пока трудно все предусмотреть, поправку внесут обстоятельства, но все же мы распределяем точно все объекты: ангар-клуб блокирует и поджигает пятерка, возглавляемая Студниковым; бензохранилища достаются на долю второй пятерки Парамонова, бывшего подводника; самолеты поджигает сам Дульник; я беру на себя взрыв отнесенных в сторону от аэродромов складов авиабомб.

Все уже сами чувствуют время — подталкивают локтями друг друга, спрашивают, который час. Ася двумя пальцами, чисто по-женски, заворачивает рукав комбинезона, смотрит на циферблат своего хронометра, переводит глаза на меня. Слабая улыбка трогает ее широкие губы. Скоро, скоро...

Самолет болтает сильней — видимо, вступили в полосу горных восходящих потоков. Я вспоминаю рассказы о планерных соревнованиях у Коктебеля.

Балабан появляется в дверях кабины и, придерживаясь за потолочный трос, подходит ко мне, нагибается:

— Приготовиться!

Я повторяю команду Дульнику, и от уха к уху команда облетает всех.

По данным разведки, мне известно: в этот час на аэродроме «Дабль-Рихтгофен» проходит концерт фронтового театра, прибывшего из городка Солхат. Концерт проходит в ангаре из дюралевого гофра в трехстах метрах от аэродрома, в дубовой роще. Самолеты группы «WR» сегодня не выходят на задания: летчики отмечают какой-то нацистский праздник.

Потом мысли перелетают к родным, к Люсе, но эти волнующие воспоминания прерваны свистом ветра. Дверь открыта. Балабан согнулся у входа. На миг блеснули звезды.

Как и положено при выброске, десантники заранее, еще по команде «приготовиться», выстраиваются друг другу в затылок. Чтобы выпрыгнуть, каждому приходится сделать один только шаг. Это необходимо, так как выброска должна занимать секунды, иначе нас разнесет на целые километры друг от друга.

Самолет маневрирует. Сильная болтанка, но ребята ловки и опытны. Такой, вероятно, кошачьей цепкостью обладали матросы парусного флота, привыкшие бороться со штормами при помощи своих рук, ног и грубой парусины, распятой на мачтах.

Вот прыгает Дульник, что-то крикнув, просто из озорства. Я не слышу его, а вижу оскалившийся рот, голову в шлеме, приклад пистолета-пулемета.

Десантники сжимаются и ныряют, подобно тому, как фанагорийские ребята в речку со старой ракиты.

Балабан держится одной рукой за ребро двери, прижимаясь спиной к стенке, другой рукой похлопывает каждого из ребят по плечу, пересчитывает.

Ася делает характерный девичий жест рукой, будто поправляет локон, и прыгает вниз ногами, расставив руки в локтях. Молоденький радист падает при крене на колени. Балабан подталкивает его плечом. Радист разевает по-рыбьи рот, вываливается из самолета.

Наступает мой черед. Машину водит, как суденышко в крепкую бурю. Десант обнаружен. Подпрыгивающими цветными шашками летят снаряды эрликонов — впереди красные, зажигательные, потом бронебойные и осколочные. Огонь прожектора врывается к нам. Поток электрического света ослепляюще заливает внутренность самолета. Огненные брызги отлетают от отражающих квадратов плексигласа, от заклепок шва.

Балабан откидывается всем корпусом к отсеку, машет рукой. Я помогаю себе руками и ногами, прыгаю на огонь. Парашюты у нас с принудительным раскрытием. Затяжку сделать невозможно. Меня дергает так сильно, что я переворачиваюсь два-три раза. Я расставляю ноги, проверяю оружие и быстро опускаюсь среди светящихся жучков — трассирующих пуль.

Я огляделся. Сброску произвели два самолета. Третий только подошел и развернулся над аэродромом. К нему полетели светящиеся шашки зенитных снарядов. Теперь, расставшись со своим самолетом и ревом его моторов, я снова обрел слух. Я слышал стрельбу, гул моторов нашего третьего ЛИ-2.

Я шел на снижение. Все мое внимание было отдано земле. Мне показалось, что аэродром сильно вспахан воронками. Неужели его отбомбили до нас? Смотрю: воронки движутся. Что за наваждение? Ищу причины, поднимаю голову, догадываюсь: это не воронки, а тени от парашютов. Вот тени пропадают, на их месте возникают тюльпаны шелка, отделяются фигуры людей, вспыхивают тонкие жальца огоньков автоматов и ручных пулеметов. Десант уже действует, но противник держит под обстрелом воздух. Жучки летят, отчетливо слышатся щелчки, как будто пробивают бумагу: это пули просекают шелк парашюта.

Я намечаю место для приземления, приготавливаю тело к соприкосновению с землей. Местность ровная, удобная. Парашютист снижается со значительной скоростью, пять-шесть метров в секунду, или восемнадцать — двадцать два километра в час. Эти цифры пляшут в моем воображении, когда я думаю об ударе о землю. При неправильном положении ног часто бывают вывихи и переломы. Поэтому лучше всего, особенно ночью, валиться при приземлении на какой-либо бок. Я так и поступаю, чтобы смягчить удар. Теперь еще одно: отсекаю вытяжной парашют, кусок шелка примерно с квадратный метр, удобный для перевязки, да и взамен платка. Прячу его за пазуху. Свистком собираю людей, и мы бежим к аэродрому. На наших глазах подбивают третий самолет. На фоне неба отчетливо видно, как его ревущий силуэт загорается языковым, разлетным пламенем и самолет круто идет на снижение. Теперь уже пламя сбито к хвосту, удлинилось. И оттуда, из горящего самолета, прыгают люди. При лунном свете мы насчитываем двадцать парашютов. Один парашют вспыхивает, черное тело, как чугунная кукла, со свистом несется книзу и неожиданно с каким-то мокрым, всплескивающим звуком ударяется о землю.

Дальнейшие события развертываются быстро. Успех зависит от темпов. Если десант обнаружен в воздухе и наземная охрана аэродрома открыла огонь и запустила прожекторы, нельзя отчаиваться. Это только первая фаза атаки. Противник ошеломлен, стрельба не всегда прицельна, число парашютистов обычно преувеличивается. К тому же надо учитывать психологию солдата, обученного встречать врага строго против себя. А здесь противник может появиться и впереди, и позади, и с боков.

Когда приземляется последний парашютист и десант переходит к активным наземным операциям, наступает вторая фаза.

Противнику надо встречаться с десантниками уже на земле, причем десант целеустремлен, подчинен определенным задачам, место операции агентурно разведано. Оборона же застигнута врасплох, деморализована, разъединена. Мы знаем своего врага — он боеспособен в группе, совершенно теряется в одиночку. Младшие офицеры лишены инициативы, и стоит нарушить связь между старшим и младшим начальником, начинается паника — залог успеха диверсии.

Дульник точно выполняет мой приказ. Его группа разошлась по объектам. Студников блокирует ангар-клуб, забрасывает его зажигательными бомбами. Оттуда слышится сухой рокот наших ручных пулеметов. Парамонов должен вот-вот зажечь склады горючего. Дульник продвигается к аэродрому. Я догадываюсь об этом по столбам пламени, злой перестрелке короткими очередями и треску гранат.

У Дульника выработался свой почерк диверсии: он идет к цели с оглушительным шумном, не жалея гранат и патронов, и с криками на русском и немецком языках.

В моих руках все управление и контроль над операцией.

Время ограничено, и связные совершают только по одному рейсу. Три человека, использованные в диверсии, прибегают ко мне с сообщениями о выполнении заданий по объектам, три связных из группы прикрытия, успевших уже минировать дорогу, уходят с моими приказаниями к Дульнику, и они заместят посланных из диверсионной группы.

Я поджимаю прикрытие ближе к аэродрому. Выходим к складам авиационных бомб. Черные бугры, преградившие нам путь (мы их приняли за капониры), оказались копнами. Из-за одной копны открывает огонь крупнокалиберный пулемет. Двое матросов, маскируясь копнами, добираются к пулеметному гнезду, забрасывают его гранатами; мы поднимаемся и бежим к складам. С нами ящики с толом. Подрывники-минеры уходят вперед, пока мы расправляемся с охраной складов.

Подрывники закладывают заряды и подползают ко мне. Склады авиабомб наполовину врезаны в землю и сверху прикрыты маскосетями и дерном. Что-то похожее на крупное овощехранилище.

Я слышу треск мотоциклов на восточной окраине аэродрома. Стрельба немецких пулеметов становится более ритмичной. Мы уходим от складов. Густая копоть горящих маслобаков опускается на наши лица, на руки, дышать сладко и тошно.

На аэродроме один за другим возникают взрывы и характерные, ослепительные очаги пожаров: это горящий бензин охватывает металлические конструкции машин, и они горят разноцветными, быстрыми и почти бездымными огнями.

Я хотел проверить время, но часов на руке не оказалось, не было и компаса. Вспомнил: приспосабливаясь руками к прыжку с маневрирующей машины, я, вероятно, оборвал часы и компас. Узнал время у Аси. Срок задания истекал. Я приказал дать сигнал отбоя. Сухой треск ракетницы — и в небе вспыхивают два рассыпчатых зеленых огня.

В помощь пулеметам открыли наземный огонь эрликоны. Слышен воющий, рассекающий воздух свист зенитных снарядов.

К аэродрому мчались мотоциклы. От капониров, где горели самолеты, промелькнули транспортеры. Лучи автопрожекторов побежали по траве.

Мы отходили к опушке. Не доходя до нее, услышали пулеметную и автоматную стрельбу: пробивался Дульник.

Пулеметы, поставленные на опушке, отрезали нам дорогу. С тыла нас тоже обходили. Транспортеры, вероятно, уже сбросили пехоту. Незримые щупальца охватывали нас. Уничтожить пулеметы нельзя: луна выдала бы наши намерения. Я приказал отходить севернее, где оставался единственный проход к лесу. Быстро продвигаясь к северу, мы выходили с участка стационарной обороны аэродрома.

По шоссе приближались автомашины. В темноте вспыхивали и гасли фары. По-видимому, подъезжали подкрепления из Солхата.

Пока дорога к лесу была не отрезана, надо было спешить. Ася и радист шли быстро. Я нагнал их, на ходу передал текст радиограммы: «Успешно идем на Джейляву». Девушка тихонько на прощанье подсвистнула и пошла беглым шагом.

Высокая сухая трава могла при случае выручить, но пока затрудняла движение, к тому же часто приходилось обходить сусличьи норы, которые могли быть и замаскированными минами. По каменистым, бестравным пролысинам подошвы скользили, как по льду. Спасительная опушка леса приближалась.

Вдруг из леса вылетела грузовая машина. На машине стояли солдаты и ругали шофера, который, может быть, спросонок, рывками вел машину, и людей в кузове бросало из стороны в сторону.

Силуэты радистов пропали из глаз. Я упал в траву. В случае опасности для Аси и ее спутника надо было прикрывать их отход. Я нащупал в кармашке запалы гранат, приготовился.

Грузовик остановился. Я ожидал, что сейчас солдаты спрыгнут и оцепят опушку. Офицер открыл дверку кабины и сердито покричал на солдат. Шум среди солдат прекратился. Снова хлопнула дверка. При свете луны был виден ствол автомата, заискрившийся от выстрелов. Солдат для порядка решил прострелять опушку разрывными пулями, которые вспыхнули в бурьянах огоньками. Затем очередь прошла у подлеска. Казалось, о деревья разбивались, как о стекло, какие-то огненные ночные птички.

Машина ушла. Теперь можно было довериться слуху. Нигде не было слышно нашего оружия, а только то там, то здесь испуганно и нервно стреляли вражеские автоматчики. Так стреляют обычно без цели.

Я поднялся, быстро достиг леса, и в это время раздался взрыв. Хорошо, значит, сработало. Успех придал мне силы, и пока я шел, зарево долго сопровождало меня.

Мучила жажда. В осенней листве шуршали ящерицы. Я попал в лощину. Может быть, она меня подведет к родникам? Опустился к сухому руслу, напомнившему мне места возле Богатырских пещер. Такое же смутное, настороженно-тревожное ожидание опасности сопутствовало мне и сейчас.

На камнях крошился и обваливался сухой мох. Все же я принялся поднимать камень за камнем, чтобы найти под ними сырой песок или глину. Я принялся копать кинжалом под камнем, но воды не было.

Надо было спешить к условному месту, куда, очевидно, уже подходили мои люди. Я вытащил карту, фонарь, определился по мху на деревьях.

Над местом сбора отряда стоял синий кружок. Чабановка находилась примерно в десяти километрах. Я шел до рассвета. Мне нестерпимо хотелось пить, но я усилием воли подавлял мысль о воде.

Дальше