Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава четвертая.

Победу надо готовить

Ночью, пока мы были в разведке, училищу придали реактивные минометы — «катюшки». Кроме этого, генерал Шувалов подкрепил приданную нам артиллерию еще одним артполком. Шувалов ожидал повторного тарана на нашем участке.

Тягачи, доставившие тяжелые орудия, скрылись. В блиндажах артиллеристов, на боевых планшетах-столах, расположили приборы точной механики, спокойные регуляторы артиллерийского боя.

Дул западный ветер. Танки, поднимая будто пенные гребни, катились на нас по степи.

Враг стал осторожней. Вот и опять, как в детстве у моря, я вижу гребни шторма, только не с белой а с серой штормовой пылью, смешанной с сизыми выхлопными газами, — это шторм войны. Я видел штормяги. Мне ведомо, что не надо страшиться этой отдаленной угрозы. Я знаю, как подкатывает к берегам волна с седым завитком, кружит стальными ребрами. Если тогда, у грозного моря, я был бессилен, будь я храбрый или трус, то сейчас я сладостно слышу чудесный голос наших орудий, как будто чьи-то огромные руки перебирают туго натянутые струны гигантской гитары.

Потом всем показалось, что откуда-то с тыла пришли самолеты, сбросили бомбы на наши окопы. Даже Ким Бахтиаров испуганно прилип к земле, а глаза его вонзились в меня.

— «Катюши»! — кричу я Киму. — «Катюши»!

Лицо Кима расплывается в улыбке. Ему немного стыдно за свой испуг. Я вижу, как начальник тоже прислушивается к этим клокочущим звукам. Он нагибается к микрофону, откуда идут нити репродукторов на передовые траншеи, снимает фуражку и громко кричит:

— Курсанты! Работают наши гвардейские минометы!

Его голос сейчас услышала вся оборона. Везде стоят мощные усилители. Потом полковник звонит в штаб, и микрофоны передают через адаптер песню Исаковского «Выходила на берег Катюша...». Мы слышим звуки этой песни, улыбаемся друг другу.

Гром погас. Поле покрыто черными клубами разрывов реактивных снарядов. Так могут сгорать заросли небитой земли, покрытой сухим будяком, верблюжатником и песьим цветом. Когда дым рассеялся, мы увидели квадраты будто только что поднятой тракторами черной земли.

Сделав залп, «катюши» меняют огневые позиции. Все это делается незаметно даже для нас. Там, где они стояли, южнее лесничества, еще устойчиво густое облако, белое поверху и темное снизу. По облаку идет бомбежка. Шестерка пикирующих ходит по кругу, и один за другим бросаются книзу.

Пикирующих вражеских бомбардировщиков прозвали «козлами». У «юнкерсов» усилена лобовая часть, и штурманские кабины напоминают головы приготовившихся бодать козлов, когда они кладут рога почти параллельно туловищу. Сейчас пикировщики бьют по пустому месту, так как «катюши» уже давно переменили позиции. Дважды крутится пластинка в радиотрубке. Снова гремят реактивные установки. «Юнкерсы» уходят. Вслед им мчатся наши истребители. Кажется, это новый тип «яков». Сюда доносится звонкое пение их моторов. Белые полосы разрезанного самолетом воздуха, как буквами, покрывают небо.

Противник продолжает атаку. Загоревшиеся танки подняли в небо факелы дыма.

Но атака не прекращена.

Машины теперь разведены пожиже. «Язык» не обманул при допросе. А вот танки-макеты. Их на ходу бросают буксирные машины и уходят зигзагами.

А позади идут простые автомашины для счета. «Язык» сказал: это для того, чтобы нас запугать обилием техники. Пугать нас, владельцев тысяч машинно-тракторных станций!

Начальник предупреждает всех курсантов по радио: «Машины для счета! Их можно жечь, как свечки!»

Пехота противника идет в атаку, на высоты. Ее накрывает сосредоточенный пулеметный огонь. Ведут огонь отличники-курсанты. Это хорошие курсанты, первыми в училище сдавшие зачеты на значок «ГТО» 2-й ступени. У них сильные мышцы и в карманах билеты Ленинского комсомола. Клятвы, подписанные пулеметчиками, лежат в полевом сейфе комсорга, у знамени нашего училища, где, изнывая от бездействия, дежурят ассистенты.

Вражеская пехота не выдерживает шквальных очередей кинжального огня. В бинокль видно, как падают, приникают к траве, взмахивают из-под локтя саперными лопатками, пытаясь окопаться. Взять землю трудно. На наших лопатах оставалась кожа наших ладоней, пока мы прикрылись этой бетонной землей. Лопаткой с такого положения ее не возьмешь!

Отличники продолжают огонь из скорострельных пулеметов.

Я жду эсэсовцев. И вот появились черные мундиры. Эсэсовцы идут в атаку на вторую роту. Еще и еще спрыгивают с танков. Внушительное впечатление. Молодые люди СС идут хорошо. Они пытаются восстановить тот самый шаг, которому их учили на плацах своей родины для вступления в чужие, завоеванные города.

Атака становится все напряженней. Полковник подробно договаривается с номером тридцать, командиром дивизиона «катюш». Градов педантично выясняет, не зацепит ли залп расположение второй роты.

Полковник приникает к брустверу. Я вижу его сильную спину, сбежавшиеся гармошкой рукава, чистые манжеты шелковой рубашки и позолоченные запонки с зеленоватыми камешками яшмы.

Черные мундиры рассчитывают на психическое воздействие. Может быть, поэтому Градов был внимателен при опросе разведки. Градов верит второй роте. Там хорошие, смелые ребята. Там лучшие спортсмены училища, взявшие первенство по снарядной гимнастике и прыжкам.

Я заражаюсь волнением полковника. А что, если ребята из второй роты подведут и дрогнут? Они должны принимать противника с близких дистанций. А с близких дистанций курсанты разберут все: и каски с ремнями, и новые сапоги, и амуницию, и мрачные шевроны СС.

Полковник придвигает к себе квадратик микрофона, охватывает его руками и раздельно произносит, стараясь сохранить полное спокойствие своего голоса:

— Я Градов! Я Градов! Курсанты! Их всего триста двадцать рядов по четыре!

Полковник повторяет мою утреннюю информацию, на минуту смолкает, смотрит в стереотрубу, и снова у микрофона: «Огонь!»

Рокочущий голос «катюш» заглушает залповый винтовочный и шквальный пулеметный огонь. Градов машинально вынимает из кармана янтарный мундштук и кусает его.

— Они добрые ребята, — тихо говорит полковник о второй роте.

Атака отбита. Над степью горят черные костры. Вот какие костры мы зажгли на твоих степях, Катерина!

Еще день штурма высот, и... тишина.

Звонил генерал Шувалов: «Спасибо, курсанты!»

И утром четвертого дня над нами появилась птица. Заблудившийся в шуме и грохоте сражений, парил подорлик над нашей крепкой военно-пехотной школой.

— Птица! — кричали курсанты обрадовано. — Птица!

Подорлик парил долго над нами.

Через час птицу отогнал от нас самолет.

Самолет сбросил листовки:

«Курсанты! Вы храбро сражались с немецкой армией. Мы видим теперь, что из вас будет толк. Но только не на стороне Советов. Вас посылают на смерть, не сделав из вас офицеров. У нас вы уйдете в тылы. Закончите образование и примете командование сообразно вашим талантам. Мы сделаем из вас полководцев».

Снова звонил Шувалов:

— Гвардейцы-сибиряки получили приглашение поступить в немецкие военные школы. Как ты думаешь, полковник: не плохо ли у них дело, раз они уже из Сибири вербуют себе офицеров?

Мы хоронили убитых в мертвых пространствах наших высот.

Мы хоронили их с пилотками на груди, так, чтобы они могли прижать последний раз своими руками красные звезды.

Мы не плакали над их могилами. Нам нельзя было плакать. Мы не давали салютов, чтобы не спугнуть тишину. Так мы хоронили своих друзей, погибших у щита Сталинграда.

А враг уходил. Коловорот крутился вдоль берега своими стальными ребрами. Враги старались провертеть дыру в нашей обороне. Сибиряки их не пустили. Не пустили их курсанты Грозненского и Краснодарского училищ, не пустили курсанты города Орджоникидзе! Но где-то прорваны стыки, и противник обтекал нашу оборону.

Ночью мы покидали высоты и походным, форсированным маршем, рассчитанным на встречный бой, уходили ближе к Волге, чтобы включиться в сталинградский оборонительный пояс внешнего обвода.

Глава пятая.

Высота коммунизма

Если кому-нибудь угодно будет искать высоту «142,2» по военно-топографической карте, определяйтесь левее Песчанки, что близ Сталинграда.

Здесь дрались наши дивизии. Здесь немало погибло советских людей.

Бои у Песчанки отсасывали силы врага от Сталинграда. Этот подвиг совершался во имя Родины, во имя боевого товарищества. Мы честно выполнили там свой воинский долг и не нарушили присяги.

Я расскажу теперь обо всем по порядку.

Из сводок Информационного бюро мы знали, что противнику удалось форсировать Дон и выйти в пределы Краснодарского края.

Виктор одним из первых сообщил мне плохую весть: наша станица упомянута в сводке. Противник, заняв Краснодар, перешел Кубань и подошел к восточным отрогам той части Кавказского хребта, которая тянулась в пределах Кубани.

Мы были отрезаны от своих семей линией фронта. Враг шел к Моздоку — Грозному — Владикавказу. Это был путь на Баку и Тбилиси.

Судя по закрытой информации, все попытки горнострелковых частей неприятеля форсировать перевалы не удались.

Мы с Виктором ничего не знали о судьбе своих родных. Успели ли они уйти или оккупированы? О чем бы мы ни говорили с Виктором, дело заканчивалось неутешительными предположениями: что там?

Наша дружба еще больше окрепла. Не проходило дня, чтобы мы не встречались, используя по службе самые разнообразные предлоги. Если мы расставались, тянуло к телефону, хотелось услышать голос друга.

И Бахтиаров потерял связь с семьей, и Гуменко; Зггоруйко получил письмо от своего дальнего родственника, воевавшего у Моздока. Он сообщил, что семья Загоруйко не успела уйти. Шаланды с эвакуированным гражданским населением были перехвачены где-то у Приморско-Ахтарской. Загоруйко написал в Бугуруслан, в Центральное справочное бюро, но там, естественно, ничего не знали о семье Загоруйко, так как им были известны только адреса эвакуированных в тыловые районы.

Я не мог найти выхода своему горю. А тут еще военно-пехотные училища вывели в резерв фронта. Из оставшихся курсантов сформировали сводный полк. В бой пока нас не вводили. Из курсантского полка, как из резервуара, генерал Шувалов черпал офицерский состав. Мы ждали и томились.

В то время как другие дрались на фронте, мы занимались строевой, тактической и политической учебой, ходили в учебные атаки, срабатывались ротами, батальонами, полком.

Решение уйти на передовую созрело не только у меня. Над этим задумывались и Бахтиаров, и Загоруйко, и братья Гуменко, и Виктор. Конечно, нас, в конце концов, двинули бы в бой, пришло бы свое время. А когда оно настанет?

И вот я был уполномочен для переговоров с полковником.

Градов принял меня в глинобитной кибитке. Как и всегда, на грубо сколоченном столе стояли телефоны. На патронных ящиках, сложенных в углу, лежал кожаный несессер полковника, полотенце в сумочке и стояла бутылка узбекского красного вина.

Полковник держал в руках книгу. Пригласив меня жестом садиться, он положил книгу на стол и во время нашей беседы изредка заглядывал в нее.

Градов внимательно выслушал мои соображения. Он не перебивал меня. Задал несколько вопросов — они касались семьи. Когда я сказал об аналогичной просьбе Неходы, а также своих разведчиков, Градов остановил меня: «С ними я переговорю отдельно».

Я сидел близко к столу и во время беседы мог заглянуть в книгу, которую читал полковник. Градов читал «Хаджи-Мурата». Зачем он перечитывает эту повесть? Зачем он подчеркивал некоторые места? Может быть, нам уготовано отступать в Дагестан, в горы? Я считал Градова человеком военным до мозга костей, с чисто утилитарным военным мышлением. Что же подчеркивал Градов?

«На душе было бодро, спокойно и весело. Война представлялась ему только в том, что он подвергал себя опасности, возможности смерти и этим заслуживал и награду и уважение здешних товарищей и своих русских друзей. Другая сторона войны: смерть, раны солдат, офицеров, горцев, как ни странно это сказать, и не представлялись его воображению. Он даже бессознательно, чтобы удержать свое поэтическое представление о войне, никогда не смотрел на убитых и раненых».

Заметив, что я читаю подчеркнутое им, полковник улыбнулся уголками губ, отодвинул свою руку с длинными пальцами и старательно вычищенными ногтями.

— Поэтическое представление о войне, — произнес Градов, как бы отвечая каким-то своим мыслям.

Снова легкая улыбка скользнула по его тонким губам.

Мы молчали. Градов встал, откупорил штопором перочинного ножичка бутылку вина, налил два стакана. Один стакан подвинул ко мне.

— Выпьем за твою удачу, Лагунов, — тихо сказал он.

Полковник отпил немного вина из стакана и изучающе взглянул на меня.

— Ты слишком взвинчен для передовой, — сказал полковник, — так легко совершить опрометчивый поступок. А на войне всякий необдуманный поступок — кровь. А необдуманный поступок командира — еще и кровь его подчиненных.

— На передовой я успокоюсь, товарищ полковник.

— Нашел бромистый препарат, — сказал полковник, покачав головой. — На передовую надо приходить спокойным, разумным, и немного... обозленным. Я знаю, что ты в отличие от толстовского Бутлера далек от поэтического представления о войне. Ты слишком близко познакомился с ремеслом, каким вынуждены были поневоле заняться наши молодые люди. У меня тоже была семья, Лагунов, — Градов прикусил губу, нервически дернулись мышцы его лица; это была очень короткая вспышка. — Моя семья захвачена в Риге. Я коммунист. Оставить в Риге, с ее неуравновешенными еще политическими страстями, семью... И кому? — полковник закурил от зажигалки. — Я разрешу вам уйти от меня... тебе и твоим товарищам. Но я должен в одиночку поговорить с каждым из них. Я давно командую школой. Так повелось: наступает момент — и из гнезда навсегда вылетают птенцы, укрепившие свои перья и клювы. Может быть, эта привычка обязательно расставаться с учениками и помогает мне теперь. Хотя сейчас хуже... Я лишился семьи, а с вами я сжился, ребята. Каждого, почти каждого как бы усыновлял своим сердцем. Особенно после боевого крещения у высот Тингуты...

Я был растроган. Мне хотелось много, очень много сказать этому человеку, которого мы несправедливо считали суховатым.

Он встал, и я тоже поднялся. Полковник подал мне руку.

— Желаю удачи, — сказал он, — я уверен, что ты не подведешь своих преподавателей. Мне кажется, ты сумеешь командовать ротой.

И вот я у высоты «142,2».

Я командую стрелковой ротой обычного стрелкового полка, не имеющего еще ни одного ордена на своем знамени, не имеющего звания гвардейского, — обычного стрелкового номерного полка.

У меня в подчинении есть молодые ребята, каспийские рыбаки, сильные, загорелые парни с особыми привычками жителей приморских поселений, все равно, будь это ребята из Ланжерона, Порта-Хорлы, с Керченского полуострова или из Дербента. Это смелые парни, даже излишне смелые, певцы и балагуры, любящие носить пилотку так, что кажется, ее вот-вот снесет легким ветерком. Ребята, выработавшие свой приморский жаргон, свою походку враскачку, обтянувшие свои мускулистые торсы тельняшками, стремившиеся подражать подошедшим к нам на стыке морякам Тихоокеанского флота.

Наряду с этими молодцами можно встретить колхозных дядек, спокойных и рассудительных, с пшеничными, выгоревшими усами, с аккуратными сундучками в обозах, с вышитыми рушниками в вещевых мешках, в удобно пригнанном обмундировании, не на фасон, а на носку, с починенными сапогами, где все взято в присмотр, вплоть до шпильки на подошвенном сгибе. Эти люди по колхозной привычке держатся вместе: ведь они привыкли и в мирной жизни к бригадам, к звеньевой цепи, к взаимной поддержке друг друга, к доброму, надежному чувству сильного локтя. Они пришли под Сталинград, как на косовицу или на молотьбу.

Они посмотрели из-под своих заскорузлых ладоней на клубы сталинградского дыма, без устали поднимавшегося к небу, определили: нефть уже не горит, а горят дома, и то редко. Они прощупали пальцами землю, помяли ее в жмени, установили: родит трудно, копать долго, но, зарывшись в нее, можно не бояться вражеского металла, прикроет от врага, матушка, выручит сейчас, в бою.

Они тщательно смазали свое оружие, пригнали ружейные ремни: сейчас сидим, а может, пойдем и пойдем. Помогли освоиться в этом деле молодняку пополнения. Они правдами и неправдами заполучили побольше патронов, перетерли их, смазали и снова уложили в картонные пачки.

Любопытство привело их на батареи — посмотреть пушки: можно ли и на них иметь надежду? Оглядели огневые позиции пушкарей и кое-что посоветовали своему брату-рядовому. Ведь что-что, а машины, стоящие на земле-матушке, им близки, и они умели в мирной жизни применяться к разным местностям, чтобы поставить щиты для задержки снега, чтобы посадить курагу против суховея, чтобы раньше комбайна косами взять быстрее созревающие по южному припеку пшеницы.

Если они увидят танк, проверят обязательно расспросами и командиров и товарищей: а сколько у него лошадиных сил, а на каком топливе работает, а как его завести на холоде, не вымотан ли моторный ресурс?

Люди эти вполне доверяют технике. Кто же их привел к счастью? Не эти ли заводы, вынужденные делать танки, раньше снабжали их тракторами — снарядами, разорвавшими крестьянскую кабалу индивидуализма и чересполосицы? Этих крестьян в шинелях сталинградских воинов не нужно долго убеждать держаться возле танковой брони в атаке, пусть даже потом поноют ноги, побитые на долгой крестьянской работе. Они знают: танк предохранит от шальной пули, осколка, от разрывной гранаты и проложит дорогу, подмяв под себя и пулеметное гнездо и навиток толстой германской проволоки, которую трудно брать даже ножницами, похожими на ножницы для стрижки овечьего руна.

Воины эти надежны и дальновидны. Они мечтают поскорее возвратиться к своим колхозам, быстрее заняться полезным трудом, уж они не будут мямлить в бою и тянуть дело победы.

К ним присмотрятся ребята-лихачи и кое-чему научатся у них так же, как эти колхозники позаимствуют у каспийцев и резвости и веселости в предчувствии смертного часа, от чего никто не застрахован в бою.

Эти мудрые политики все взвесили на своих подкованных мозолями ладонях. Они разобрали трофейное оружие до винтика-шплинтика и похвалили рабочих, приславших им оружие, отнюдь не хуже, чем у неприятеля. «Ишь ты, бисовы дети, не только вилы, комбайны, трактора, плуги умели мастерить, а готовили всякую зброю!»

И надо было видеть, как внимательно они обучали простому, но одновременной сложному делу молодого осетина или аварца, попавшего в стрелковую роту! Привыкшие к земледельческому полевому инструктажу, колхозники находили слова и понятия, чтобы доходчиво все объяснить, чтобы, в конце концов, загорелись надеждой глаза потомков Шамиля и Хаджи-Мурата, чтобы они также поняли силу боевого коллектива — людей разных наций и языков, но одинаковой мысли.

У каждого из них были свои радости и еще больше было горя. Но стоило мне закручиниться, сейчас же кто-нибудь из них старался рассеять мои мысли о родных, попавших в неволю, либо соленой каспийской шуткой, либо крестьянским, разумным и весомым, как золотое зерно, словом.

Нашим соседом в траншеях, подрытых чуть ли не у подошвы высоты «142,2», была первая рота. Такие же чудесные люди были и во второй роте. Но командир первой роты Андрианов сразу же не пришелся мне по душе. Это был человек тридцати трех лет от роду. Пользуясь правами старшего в звании — он был капитаном, — Андрианов пытался поучать меня. Вначале я внимал его советам. Училище воспитало нас в духе уважения к старшим командирам, к нашим довоенным кадрам офицеров. Постепенно я убедился в сумбурности его советов, хотя подносились они громким голосом, в безапелляционном тоне. Я с молчаливой тоской выслушивал его. Может быть, в военном деле он разбирался и лучше меня: он шел с армией от самого Днестра. Но меня поражало в капитане Андрианове непонятное для нашего времени отношение к своим подчиненным. Я ни разу не слышала, чтобы капитан ровным голосом отдал какое-нибудь приказание, будь оно даже совсем обыденное. Все приказания он, как правило, подкреплял нецензурной бранью. Когда я стал рассказывать ему о моих бойцах, он раскатисто захохотал, вытащил фляжку, алюминиевый стаканчик и, прервав меня, сказал: «Давай-ка лучше тяпнем по одной!»

С детства мне прививалось отвращение к водке и к людям пьющим. Мое отвращение к выпивке служило предметом постоянных язвительных насмешек капитана Андрианова.

Даже внешний облик Андрианова не внушал чувства симпатии. Представьте себе неряшливого черноволосого человека, в широченных галифе, с непропорционально удлиненным торсом. Его глаза никогда не смеялись, хотя капитан всегда хохотал громче и дольше всех своих собеседников. Мне казалось, что глаза капитана Андрианова всегда зорко выискивали повод для сквернословия.

После короткой встречи с капитаном Виктор сказал:

— Как ты можешь работать рядом и надеяться на такого человека?

— Я не видел еще его в бою, — сказал я, — может быть, в бою он орел?

Виктор покачал головой:

— У него перья не орлиной расцветки.

Нехода командовал батареей 76-миллиметровых пушек. Его батарея занимала позиции позади нашего полка. Виктор доказывал необходимость при штурмовых действиях стрелковых рот выдвигать полковую артиллерию к переднему краю и, маневрируя огнем и колесами, оказывать поддержку пехоте. Подобный метод был не нов, о нем записано и в уставах. Но командир нашего полка был осторожным человеком. К тому же на личном примере, как говорили старожилы полка, ему хорошо было известно, что потери пушек чреваты для комполка неприятностями чисто служебного свойства.

Все же боевое рвение своего командира батареи он не гасил и обещал в следующем «настоящем» бою, разрешить более близкие дистанции для артиллерии непосредственной поддержки.

Виктор внимательно присматривался ко мне, как к командиру роты. Он частенько задавал мне тактические вопросы разного характера. Это не было похоже на экзамен моей командирской зрелости. Я чувствовал озабоченность друга: как справляюсь я со своей новой ролью?

Однажды Виктор сказал:

— Мне хотелось бы быть ближе к тебе, Сергей, в бою... Моя батарея — сильная штука. Посильней твоих ротных минометов.

— Ты будешь поддерживать нас в бою, Виктор.

— Я хочу, чтобы ты был жив, Серега. Понимаешь? Поэтому придумываю возможности, не нарушая устава и синхронности боя, практически помочь в трудную минуту именно тебе, своему другу. Поэтому я внимательней приглядываюсь к вашему Андрианову.

— Ты успел уже. обменяться с ним «любезностями»?

— Успел. Он говорил тебе?

— Товарищи говорили, командиры.

Виктор задумался, молчал. Мы выпили с ним крепкого чая.

— Мне кажется, Сергей, — задумчиво говорил он, — что при назначении комсостава необходимо все же учитывать и психологические моменты в комплектовании частей. Примерно я бы на их месте вот в подобной комбинации Лагунов — Андрианов поступал по-другому...

— Командование должно тогда изучать не военную администрацию, а психологию и, пожалуй, иметь что-то вроде термометров для измерения дружеских предрасположений.

— Нет, я не шучу, Сергей, — строго сказал Виктор. — Может быть, я не сумел объяснить тебе мою мысль. Короче сказать, побольше настоящих людей. А в таком деле, как война, люди должны быть кристально чисты и перед своим государством, и перед партией, и перед самими собой.

И вот в один из сентябрьских дней снова должна была штурмоваться высота «142,2».

Сталинградцы просили сшибить противника с этих высоток и оседлать прикрытую высотами дорогу, питающую правофланговую группу войск противника.

После разбора задачи у командира батальона мы возвращались на исходный рубеж. Рядом со мной, поминутно задевая меня кобурой своего пистолета, шагал Андрианов. Сегодня он был молчалив. По пути он несколько раз оступался, что я отнес отнюдь не за счет темноты. Еще на совещании Андрианов, подсев ближе ко мне и обдав запахом спирта, шепнул: «Серега, держи хвост морковкой».

Сейчас, в предчувствии важного дела, когда решались вопросы жизни и смерти, когда бойцы должны были видеть своего командира в состоянии полной духовной и физической собранности, поведение Андрианова меня оскорбило.

Я старался не говорить с ним, чтобы хотя этим показать свое презрение к нему.

— Э, брат, молодой ты, — пожурил меня капитан на прощанье, — еще как привыкнешь к зелью! Попал бы ты, как я, посчитать, десять раз в окруженье — азотную кислоту стал бы глотать...

— Послушайте, товарищ капитан, вы хорошо запомнили смежные ориентиры? — спросил я, боясь, что у него из головы выветрятся результаты тщательной подготовки боевой задачи.

— Серега, за меня не волнуйтесь, капитан Андрианов — не Суворов и не Ганнибал, но свое дело знает, на полсантиметра не выбьюсь из створов своих ориентиров... Война — это, брат, как карточная игра. Условились на казенных не прикупать — и держись... Пока... Я тебе позвоню, Серега. Подбодрю... Держи хвост морковкой, как говорили уланы.

Мы расстались с ним на развилке хода сообщения.

Он ушел по своей фосфоресцирующей стреле, я — по своей.

Придя на исходный рубеж, я обошел свою роту. Я забыл сказать, что «роза ветров» была отпущена вместе со мной. Градов выполнил свое обещание. Произведенные в лейтенанты, мои сметливые разведчики работали в роте.

Бахтиаров принял первый взвод, Данька Загоруйко — третий; братья Гуменко разделились: Всеволод, длинный и гибкий, как хлыст верболоза, командовал пулеметчиками, каспийцами, молодыми парнями, великолепно понимавшими своего командира-приазовца, Кирилл Гуменко попросился к ротным минометам. Я исполнил его просьбу, поручившись за него перед комбатом. Я был уверен, что этот крепыш, сам похожий на крупную мину, будет на месте в новой должности.

В расположении первого взвода я увидел бойцов, столпившихся возле худого и длинного капитана интендантской службы, начфина полка. Служебное рвение и собственный беспокойный, рачительный характер привели его на передний край. Бойцы столпились возле начфина с единственной целью — связаться, может быть, последний раз со своими родными. Кто сдавал ему деньги, тщательно пересчитывая их, кто передавал письма.

— Кто организатор этого похоронного бюро, Бахтиаров? — спросил я.

— Так принято в этом полку.

Мы приблизились к пожилому красноармейцу в деловито нахлобученной пилотке, в хорошо пригнанной поношенной шинели.

Это был известный мне Якуба из ставропольцев, из села Надежды.

У Якубы были большие короткопалые кисти рук, знакомых с чепигами аксайского плуга, умевших правильно зацепить тройчатками навилень и умело вывершить любой скирд. Такие руки хорошо берут глудку земли, давят ее, проверяя на сырость, на россыпь.

В этих руках теперь были деньги — две пухлые пачки.

— Ты что делаешь, Якуба? — спросил я.

Занятый подсчетом своих сбережений, Якуба был захвачен врасплох. Ему хотелось вытянуть руки по швам и отрапортовать — так привык отвечать Якуба. Но могут перепутаться разложенные по купюрам деньги, зажатые в обеих руках.

— Треба сдать гроши, товарищ командир, — смущенно ответил Якуба.

— А что, у тебя их так много, что они отяжеляют карманы?

— Ни, не заважут, — виноватая улыбка скользнула по его небритому лицу и исчезла.

— А что?

— Враг силен, товарищ командир. Как на его выйдем, сплошняком начнет ставить огонь. Грошам-то не пропадать... Семье тоже двойной убыток... А товарищ начфин душевно и аккуратно все доведет...

— Что же, ты не думаешь выйти целым из боя?

— Каждый думает выйти, — уклончиво ответил Якуба, поглядывая за продвигающейся в порядке очереди спиной своего товарища и чьей-то другой фигурой, втиснувшейся к начальнику без очереди; Якуба подтолкнул втиснувшегося бойца кулаком с зажатыми в нем деньгами. — Спешит к богу в рай... Так ось как, товарищ командир, — Якуба смущенно мялся. — У вас-то, мабудь, никого нема сродствия, товарищ командир?

— Почему же ты так решил, Якуба?

— Ни письма не пишете, ни завета, ни гроши не сдаете. Некому, выходит, товарищ командир, — Якуба не вытерпел, прикрикнул вперед: — Нестеренко, я за тобой, а то втискался в борщ якой-ся овощ!.. — Опамятовавшись, сказал извинительным тоном: — Люблю, шоб во всяком деле порядок.

— А вот в самом себе ты не ищешь порядка, Якуба.

К нам собирались заинтересовавшиеся разговором бойцы, и это начинало смущать Якубу:

— Як так, товарищ командир?

— Обрекаешь себя раньше времени на смерть.

— Чему быть, тому не миновать, товарищ командир. Кабы в орлянку играли, — другое дело, а то, по всему видать, лобовая атака.

— Ты спросил меня, почему я не пишу завещания, не сдаю деньги, не готовлюсь, стало быть, отправиться на тот свет...

— Был такой вопрос...

— Я не думаю помирать, Якуба.

— Слово знаете?

— Уверен в том, что останусь жить... даже в лобовой атаке.

— Оно так-то так, товарищ командир, — уклончиво начал Якуба. — Вы — дело другое...

— Почему «другое»?

— Командир роты. Все же не взводный командир, тем более не рядовой.

— А вот я пойду в атаку рядом с тобой, Якуба. Хочешь? А хочешь, пойду впереди тебя. Первая пуля — моя. Почему же я буду идти впереди тебя, не думая о смерти, а ты будешь идти позади и думаешь погибнуть? Ведь не может же пуля пробить сразу двух человек?

— А може, две пули у них найдутся, товарищ командир? — отшутился Якуба, окончательно расстроенный не моими словами, а тем, что очередь потеряна и начальник финансовой части, чуя приближение атаки, старается свернуть свой операции и скорее убраться подобру-поздорову.

Я вспомнил, что у меня во фляжке имеется водка, на всякий случай припасенная моим ординарцем.

— Давай, Якуба, лучше выпьем с тобой по глотку, — предложил я, — а вторые два глотка сделаем после атаки.

Окружившие нас бойцы оживились, пересмеивались, Нестеренко подтолкнул Якубу под бок, крякнул, расправил усы.

Якуба спрятал деньги в карманы шинели, руки его были теперь свободны.

— Никто не бачив, шоб вы пили, товарищ лейтенант.

— А вот с тобой выпью глоток... Гроши спрячь, Якуба. Будем, может, в рукопашке. Я знал случай, как фашист пырнул штыком одного бойца и угодил в бумажник. Застрял в деньгах штык, ни с места... Спасли вот такие бумажки, Якуба, жизнь человеку.

Якуба приложился к моей фляжке. Улыбка заиграла на его губах:

— Та хай им бис, тим грошам, товарищ командир! Сколько тих грошей? Миллиен чи шо? А заколют на той высотке? Шо сто лет мне жить... а семье поможет колхоз... Вы чулы, мабудь, до войны гремел на Ставропольщине колхоз «Новое життя». А для чего идти попереду? И кто же вас пустит попереду, товарищ командир?

Я не хотел умирать. Мне казалось, что это будет ужасно несправедливо. Мне хотелось еще многое сделать, побольше вычерпать свои силы. Я не допускал, чтобы здесь, на виду полыхающего огнем Сталинграда, в таинственной предгрозовой тишине атаки мог закончиться мой жизненный путь. Я обязательно должен увидеть солнце, степь... Я хочу увидеть восход.

Я вырвал из полевой книжки бланк полевого донесения. Там, где стояло «место отправки», я написал: «Близ высоты «142,2». И дальше: «Прошу принять меня в ряды Всесоюзной Коммунистической партии большевиков... Клянусь умело и мужественно выполнить свой долг перед Родиной. Если суждено погибнуть в бою, прошу считать меня коммунистом...»

Передав заявление парторгу, я подумал, не похоже ли это заявление на поступок бойцов, окруживших начфина. Нет. Я взывал к жизни. Я обращался только к ней.

В оперативном отношении бой за высоту «142,2» сводился к прорыву обороны противника.

Основная тяжесть решения задачи лежала на пехоте. Мы должны были быстро и безостановочно продвигаться вперед и как можно скорей вступить в схватку с резервами противника, находившимися в глубине обороны.

К участию в прорыве были привлечены артиллерия, танки, саперы... Для ведения огня прямой наводкой выдвинулись артиллерийские батареи. Поэтому Нехода уже четвертые сутки находился вблизи меня со своей батареей. Нами были изучены разминированные проходы, по которым должны были влиться пехотинцы для атаки, намечены наблюдательные пункты, произведена тщательная разведка. Командир полка старался тщательно подготовить полк. Неудачи первого наступления на высоту «142,2» заставили его подробно изучить всю систему вражеских укреплений, выяснить дневной и ночной режимы обороны и силы и средства противника на своем направлении и возможность маневрирования огневыми средствами и резервами.

Для проведения боевой подготовки комполка выводил нас побатальонно в ближайшие тылы. Мы подбирали участок местности, сходный с тем участком, на который мы должны были наступать. Таким образом, у нас в тылу появилась дублирующая высота «142,2» со всей системой обороны противника, которую мы должны были преодолеть. Здесь мы отрабатывали тактику наступательного боя с боевой стрельбой, с участием приданных и поддерживающих средств усиления — артиллерии, танков.

Командир полка наблюдал, чтобы пехота врывалась в траншеи противника вслед за переносом артиллерийского вала с первых траншей на следующий рубеж, чтобы не получалось разрыва, используемого обычно противником для выхода из укрытий и для начала шквального огня по приближающимся нашим цепям. Для предупреждения таких явлений график артиллерийской подготовки разрабатывался с расчетом, чтобы противнику трудно было отгадать время переноса артиллерийского огня. Мы отрабатывали бесшумную атаку, без криков «ура», с броском, не превышающим ста пятидесяти метров от нашей траншеи исходного положения до переднего края противника.

Особое внимание уделялось броску автоматчиков, их стремительности, их уменью пускать в ход ручные гранаты и без задержки достигать вторых траншей.

Разведка доносила, что противник заложил минные поля не только впереди, а и позади своих траншей первой и второй линии, что осложняло задачу стремительного продвижения в глубину обороны.

Пленные румынские саперы рассказали систему минных полей. Чтобы не рассчитывать только на саперов — их было маловато, — мы обучали своих бойцов приемам разминирования.

Война требовала большого мастерства. Одной лишь храбрости становилось недостаточно. Верховное командование требовало, как никогда, совершенствования войск, командиров, боевой выучки.

Генерал Шувалов следил за учебными атаками, заставлял повторять их и на наши сетования говорил: «Был, товарищи, один штабс-капитан в старой армии, который двадцать лет на маневрах брал одну и ту же горку и все время ошибался».

Сорок танков Т-34 заняли исходное положение. Сила Урала пришла на поле сражений. Рабочие прислали нам плоды своих бессонных ночей и как бы благословляли нас: «Мы не спали. Мы не виделись со своими друзьями. Мы плохо ели. Мы рано старели. Теперь примите наш труд и мужайтесь».

И когда загремела сталь, заговорила уральскими пушками, когда застонали снаряды, выточенные на заводах Сибири, когда фейерверком взлетела взрывчатка Березников и Соликамска, мы пошли в атаку на высоту «142,2».

«Слава тебе, рабочий, великий народ! Слава тебе, партия, вдохновившая народ на борьбу за независимость Родины!» — с этой мыслью я поднимаю свою роту в атаку.

Якуба бежит впереди. Но у меня резвее ноги, чем у этого пожилого ставропольского крестьянина. Я обгоняю его. Я бегу налегке, с одним пистолетом.

Я увидел и сразу потерял Даньку Загоруйко, проворного, как ящерица. Его взвод, наступавший правее, должен сцепляться с третьей ротой. Левее меня наступает Андрианов. Моя рота атакует в центре и пока точно выдерживает ориентиры. Мой приказ командирам: «Как можно быстрее на высоту!» — исполняется точно. Мы движемся, прикрытые артогнем, танковой броней, пулеметным огнем роты Всеволода Гуменко, через наши головы летят мины Кирилла Гуменко. Пулеметно-минометный «норд — ост» исправно делает свое дело.

Моя рота атакует, не снижая темпа. Я смотрю на часы: мы точно выполняем расчеты штурма. Первая и третья роты отстают от нас. Они отстают не потому, что мы зарвались, а потому, что они с опозданием в полторы минуты выбросились из траншей и не поспели вплотную за артиллерийским валом. Мы вышли вперед и остались в одиночестве. Вторая рота вдруг оказалась на острие какого-то непроизвольно образовавшегося клина.

Андрианов, по-видимому, решил не спешить. Правофланговая рота — сосед — неожиданно залегла. Противник открыл артиллерийский огонь. Намерение врага было ясно: врезаться в стыки, это был проверенный прием при отражении нашего штурма на высоту, неизменно приносивший ему удачу. Сегодня этот прием оказался устаревшим: мы не снижали темпа атаки и выходили на сближение в центре высоты.

Огневой вал приближается. Это густой, стремительный шквал 88-миллиметровых снарядов.

Что делать?

Продолжать идти в своих ориентирах? Эти ориентиры лежат передо мной, как на планшете. Сколько раз приходилось ломать голову над ними! Как все казалось ясным и на макетах, и на учебной местности! Как отлично срабатывались роты! Как великолепно, почти в полный рост, шел в атаку Андрианов, короткий, мускулистый, черный! Теперь его не видно. Андрианов подвел. Андрианов опоздал. Огневой вал приближается к нам. Еще мгновение — и огонь сметет роту.

— Надо спешить!

Я отдаю приказ. Рота уклоняется влево, как бы маскируясь дымовой завесой, снаряды фугасного действия поднимают много пыли.

Противник накрывает огнем то пространство, которое оставила рота, не имея артиллерийского наблюдения, не изменяет прицела. Мы бежим вверх в пыли, скользя по твердой земле, по таким же скользким, проволочным травам.

Автоматчики достигли противотанкового рва. С глухими звуками, как будто кто-то бьет ладонью по картонной коробке, рвутся гранаты. Мы тоже поднимаемся на бруствер и соскальзываем вниз.

Я вижу офицера. Он сидит на ящике, расставив колени. Возле него санитар, помогающий офицеру обвести вокруг головы — на ней кровь — широкий бинт. И офицер и санитар застыли в изумленной, неподвижной позе. Руки санитара так и не сделали очередного витка вокруг головы, а офицер, поднявший свои руки вверх, чтобы поправить повязку, так и оставил их в этом положении, как будто просил пощады.

Мне некогда заниматься пленными.

Бахтиаров невдалеке от меня. У него на спине от воротника и до пояса разодрана гимнастерка. Обнажились кирпичная шея и синяя спортивная безрукавка.

Подбегаю к Бахтиарову. Решаю: достигать по рву основной обороны и вламываться сбоку. Остальное доверяю сообразительности Кима. Оборачиваюсь, чтобы проверить свое «хозяйство» атаки.

Вражеский офицер, не сходя с ящика, схватил гранату, автомат в руках санитара, и приклад уже у плеча...

Я быстро упал на землю, навзмашку прицелился и выстрелил в офицера. Он упал навзничь.

Санитар уже вскинул автомат. Я выстрелил в него дважды...

Якуба, опередивший меня, ворвался в траншеи вместе с Бахтиаровым и бойцами первого и второго взводов.

Я увидел теперь с высоты «142,2» долину, до этого скрытую за высотой, рокадную дорогу, обозы на ней, высокое облако Сталинграда...

Я прислонился потной спиной к стенке траншеи и начал писать донесение.

Сердце как-то обмякло, ноги дрожали, во рту пересохло. Рука, напряженно державшая тяжелый пистолет, устала, пальцы не повиновались мне. И все же в моей душе что-то торжественно пело и переполняло меня восторгом победы.

Чей-то грубый крик вывел меня из этого восторженного состояния.

Передо мной стоял избешенный Андрианов.

— Наконец-то я разыскал тебя, мальчишка! — закричал он, сжимая свой волосатый кулак.

— Я не понимаю вас, товарищ капитан.

— Ты меня заставил людей потерять! — заорал Андрианов. — Выскочка! Карьерист!

— Объясните, товарищ капитан, — сказал я, — почему вы кричите в такую минуту?..

— Ты влез ко мне, и меня накрыли огнем!

— Не отставай! — сказал я, угрожающе приблизившись к нему.

— А ты не беги вперед, — капитан сделал шаг в сторону, одернул гимнастерку. — Что тебе здесь, — он потопал ногой, — медом намазано?

Тогда я подошел к нему еще ближе и, еле сдерживая закипавшую во мне ярость, сказал:

— Не мешай мне выполнять боевой приказ. Понял?

— Я тебе не прощу, Лагунов!

— Не мешай мне, капитан Андрианов! — крикнул я, глядя в упор в его глаза.

Андрианов обозленно взглянул на меня, хотел что-то сказать, махнул кулаком и быстро пошел от меня к своей роте.

Чувствуя невыносимую усталость, я сел на землю. Ко мне подошел радостный ротный парторг Федя Шапкин, чудесный стеснительный паренек, бывший рабочий Ростовского сельмаша.

— У тебя кровь на лице! Что с тобой, Сергей?

Я провел рукой по лицу — ладонь была в густой, липкой крови.

Шапкин разорвал индивидуальный пакет, сделал мне перевязку.

— Тебя довольно глубоко процарапало осколком. По-моему, тебе надо немедленно отправиться на перевязочный пункт.

— Нет... я не оставлю позиций. А вдруг тут осложнятся дела?

Вернулся связной. Он передал мне записку командира батальона: «Благодарю, Лагунов». А ниже: «Звонил генерал, присоединяется».

Три дня мы закреплялись на высоте «142,2».

На третий день после штурма, вечером, меня вызвали в партбюро, в штаб, расположенный в овраге, близ Бекетовки.

Я с большим волнением направился по вызову. Со мной пошел в Бекетовку Якуба, уполномоченный бойцами за покупками в полевом отделении Военторга.

Попутно, повинуясь неудержимому желанию встретиться с другом, я завернул в землянку Неходы.

Виктора я застал за чтением «Красной звезды». Отложив газету на столик, уставленный кожаными коробками телефонных аппаратов, Виктор прищурился на меня своими острыми глазами.

— Андрианов — скверный человечишка. Он успел, где только возможно, оговорить тебя, — сказал он. — Пятьдесят, мол, человек потерял из-за Лагунова убитыми и ранеными.

— Война — карточная игра, — сказал я. — Условились на казенных не прикупать — и держись.

— Чьи это афоризмы? Андрианова? По запаху чувствую, — сказал Виктор.

Он быстро сбросил чувяки, натянул хромовые сапоги, аккуратно заложил ушки за голенища.

— А ты куда собираешься, Виктор?

— Пойду с тобой...

— Ради меня?

— Ну, пусть не ради тебя, а ради истины. Если только Андрианов отстоит там свою карточную теорию, придется вообще отказаться от всякой разумной инициативы. Мало ли что решено перед боем! Бой — быстро текущая и быстро изменяющаяся штука. Необходимо найти мужество быстро подыскать другое, правильное решение, вытекающее из новой обстановки и оправдывающее конечную цель. А какая у нас конечная цель? Победа... Главное, тебе не нужно ни перед кем извиняться и признаваться в мнимых ошибках. Держись твердо своих принципов. Ведь ты уже заколебался, уже думаешь: «Может, и в самом деле я спутал карты, испортил наступление?» Думаешь так?

Трехдневное раздумье поколебало меня. Я признался в своих сомнениях.

Но, припоминая картину атаки: как отстали роты и залегли, как вперед ушли танки, как приближалась огневая завеса противника, — я думал: «Нет, я не мог погубить бойцов. Не имел права».

Виктор помог мне утвердиться в своей правоте и, главное, — спасибо другу! — найти оправдание своей совести. У порога, который предстояло мне переступить, я хотел быть чистым.

Я вошел в землянку, где собралось партийное бюро батальона. Андрианов что-то писал, положив блокнот на колено. При моем появлении он не поднял головы.

Федя Шапкин кивнул мне, покраснел. Возле нашего пожилого комбата я увидел седоватую голову полковника Градова. Начальник училища одобряюще улыбнулся и что-то сказал мне.

Присутствие начальника училища на партийном бюро ободрило меня.

Комбат приподнял над головой настольную аккумуляторную лампу, вгляделся в меня.

— Батенька ты мой! — сказал он. — Дайте-ка сначала лейтенанту умыться. Человек-то дрался, а не в бирюльки играл.

Мне принесли воды и тазик. Я умылся, вытерся чистым полотенцем.

— Серьезная рана, Лагунов? — спросил комбат.

— Царапины.

— Царапины! — проворчал комбат, продувая усы. — Прямо-таки Печорины какие-то.

Я сел на лавку. Рядом, касаясь меня коленом, сидел Виктор. Через дощатую дверь доносились звуки артиллерийской стрельбы нашей дальнобойной артиллерии, работавшей с левобережья, с Волжско-Ахтубинской поймы.

Шапкин, заменявший убитого в последнем бою секретаря, открыл заседание бюро.

Немного запинаясь, он прочитал мое заявление о приеме в партию. Закончив чтение, он сказал:

— Расскажи, как после подачи заявления в партию ты сдержал свое обещание мужественно исполнить свой долг перед Родиной.

Я встал и дрожащим от сильного волнения голосом стал рассказывать, как командовал своей ротой в бою. Мой искренний, хотя и сбивчивый, рассказ, вероятно, расположил в мою пользу членов партийного бюро.

Конечно, мне нужно было остановиться и закончить на этом свое выступление. Но тут я увидел пренебрежительный взгляд Андрианова, его искривленные в улыбке губы. Кровь бросилась мне в голову... Теряя самообладание, я заговорил о том, что у меня накипело на сердце. Разноцветные круги носились в моих глазах, все погрузилось в туман. Кто-то дергал меня за руку, пытаясь остановить. Я увидел встревоженное лицо Виктора.

— Довели беднягу, — сказал комбат, — довели до белого каления.

— Он ранен, — сказал Градов беспокойно, — вы видите, он ранен.

Шапкин протиснулся ко мне, взял мою руку:

— Сергей, может быть, перенесем на следующее заседание? Тебе не совсем хорошо.

Мне дали воды.

— Мне хорошо, Федя, — сказал я. — Прошу тебя не откладывать... Если отложишь, мне будет гораздо хуже.

Слова попросил Андрианов.

— Не перебивай его, — шепнул мне Виктор, — ты и так наговорил всякой околесицы. Имей выдержку, Сережка.

Андрианов застегнул ворот гимнастерки и раскрыл исписанный блокнот.

Я запомнил на всю жизнь этот блокнот оранжевого цвета, загнутый с середины, желтенький черенок карандаша, которым Андрианов для убедительности помахивал в такт своей размеренной, спокойной речи.

Андрианов ни разу не упрекнул меня, ни разу не повысил голоса, но выходило так, что мой поступок был не чем иным, как мальчишеским зазнайством, что все объясняется моей недисциплинированностью, неуменьем командовать ротой.

— Я чрезвычайно удивлен, — закончил он, — что командование нашими советскими замечательными бойцами доверяется малышам, думающим, что на войне также играют в бабки... Жизнь человека — это не костяшка, товарищи. Ее нельзя швырять о землю, каков бы кон впереди ни был. Война — это не картежная игра, где дело только твое, прикупил ты к семнадцати туза или остановился на казенных...

Впоследствии, знакомясь с жизнью, я не раз замечал, как иногда убедительно действуют такие речи, направленные к разгрому своего личного противника, но построенные формально на самых лучших пожеланиях ему и общему делу.

Вслед за Андриановым выступил Виктор. Он неторопливо отводил удары, нанесенные мне капитаном. Я вслушивался в слова Виктора — так это же мои мысли, только я не сумел изложить их. Виктор говорил о методике наступательного боя мелкими соединениями, о шаблоне и инициативе, о быстроте и натиске, о впереди идущих и увиливающих...

— Что же, выходит, надо судить меня? — выкрикнул Андрианов. — С больной головы на здоровую?

Виктор, указав на мою перевязанную голову, сказал:

— Именно с больной головы на здоровую.

— Мальчишки! — воскликнул Андрианов.

Виктор потемнел, его глаза прищурились в сдерживаемом гневе.

— Я не советовал бы никому называть мальчишками строевых командиров Красной Армии, товарищ Андрианов, — раздельно сказал Виктор. — И мы, так же как и вы, товарищ капитан, командуем людьми. И никто не сбавляет нашей ответственности из-за нашей молодости.

— Погудел бы ты подошвами от западной границы, понял бы, что такое ответственность! — сказал Андрианов. — Мало каши поели.

— И это не довод, капитан, — спокойно возразил Виктор. — Мул Евгения Савойского прошел вместе с ним двадцать походов, а так и остался мулом...

Градов наклонился к командиру батальона, сказал:

— Запомнили, а ведь насчет мула я же мельком им сказал.

В мою защиту ему не пришлось говорить, хотя он и порывался выступить. Кроме Неходы меня отстояли: заместитель командира полка по строевой части, комроты 3.

Командир батальона взял слово только для того, чтобы объявить о награждении меня за овладение высотой «142,2» орденом Красной Звезды и присвоении очередного звания старшего лейтенанта.

Это было как бы заключительным аккордом той чудесной песни, которую оборвал грубый окрик капитана Андрианова на высоте «142,2».

Я был взволнован. Виктор с шутливой напыщенностью сказал: «Слезы полились из его глаз и поскакали, не впитываясь в задубелую материю военной рубахи».

Я не стыдился своих слез. Я шел, окрыленный и счастливый, к высоте «142,2» — к высоте коммунизма, как я назвал ее в час моей радости, потому что здесь я стал коммунистом и отсюда увидел грядущее.

Глава шестая.

Есть на Волге утес

Хуже нет затишья, разве только час, когда сменяют наш батальон и обжитые траншеи, где запомнилась каждая вмятина от локтя, молчаливо и деловито занимают бойцы полка-сменщика, а мы уходим на отдых. От войны нельзя отдохнуть. В свободное время сильней точит душу тоска, и нет ей ни конца, ни краю... Где родные? Какие страдания постигли мою добрую мать? Да жива ли она? Как примирился с несчастьем отец? Оставил ли свою землю или борется за нее?

Припоминается все: и гибель баркаса «Медузы», и слезы матери, быстро постаревшей после безвременной смерти моего старшего брата, и червонный закат у Черной скалы, и глухие удары волн в скальные пещеры, и такие же глухие удары кирки... Неодолимы воспоминания детства в часы затишья, когда остаешься наедине с самим собой.

Перед глазами моими голубой, сверкающий камень утренней звезды. Низкий туман, поднявшийся от Фанагорийки, затопил тополя, яблони, закрыл от меня хребет Абадзеха. Обильная роса покрыла седой влагой травы, и склонились они под ее тяжестью. Бьет резкие трели древесная лягушка, и, как бы отвечая ей, трещит сверчок.

А у домов, что прилепились к скалам, захлебываются тревожным лаем кавказские овчарки, почуявшие приближение волка.

Скоро выйдут на водопойную тропу олени заповедника. Заметив на тропе медвежьи следы, они будут пугливо перепрыгивать их — красивые, тонконогие, с ветвистыми рогами.

Неясыть почувствовала приближение утра, она воет и хохочет. В отчаянном испуге, будто проснувшись от жуткого птичьего сна, вскрикивает птица ракша...

Нет, нельзя отдохнуть от войны.

Впереди деловито вышагивает Якуба, он снял пилотку и заложил кончики шинели за хлястик, и я вижу его изрытую глубокими морщинами крепкую шею, затылок, заросший жесткой щетиной. Возвышаясь в тумане, неподвижно несет свою большую голову Бахтиаров. Позади я слышу говор пулеметных колес. Слышно, как номера подхватывают на руки «максимы», чтобы перевалить через ровчаки дождестоков и попадающиеся на пути ямы для экскрементов.

Чем дальше в лощину, в тылы, тем разговорчивей люди. Они рады тому, что на сегодня избежали смерти.

Я завидую Якубе: вчера почтальон вручил ему серый конвертик, склеенный из кооперативной оберточной бумаги. Якуба сказал: «Не от жены... Небось опять чего-сь перевыполнили в колхозе. Отчитываются...»

От жены Якуба получает письма в треугольных конвертах. Жена пишет Якубе чистым почерком, закругляя каждую букву. Она кончила семилетку, работает звеньевой, и колхоз, отчитываясь перед Якубой, рассказывает подробно о трудовых подвигах его солдатки.

Якуба затеял стирку на волжском берегу, спустившись к воде по дюралевым обломкам сшибленного вражеского самолета. С ним пристроились еще бойцы, чтобы отмывать подпалины окопного пота; тут и балагуры-каспийцы, и потомок Хаджи-Мурата, и абхазец из села Лыхны, с тоской наблюдающий мутные, с нефтяным накатом, воды великой русской реки.

Мы сидим с Виктором у Волги, играем в дурни. Быстро надоедает бездумно швырять толстые, замасленные карты. Смотрим на небо — плывут рваные кучевые облака, пригнанные московским прохладным ветром. Левее от нас, у завода «Баррикады», шестерка «юнкерсов» пытается накрыть цель. Ее атакуют: ревут яковлевские истребители. Эскадрилья яковлевцев лихо дерется с «юнкерсами». Иногда ястребок исчезает в клубах сталинградского дыма, и тогда с тревогой думаешь: «Не обожгло ли его легкие крылья?»

— Мне иногда кажется, Серега, что все это сон, — говорит Виктор со страдальческой прихмурью. — А потом треснет над тобой земля, посыплется с потолка — понимаешь: наяву...

Виктор как будто читает мои думы.

— Иногда не верится, Виктор. Часто задумываюсь... Думаешь, думаешь, так это же война! Война! Когда-то только в кино смотрел или отец рассказывал. А теперь на глазах смерть, могилы и наши родные места оккупированы... И мы с тобой в сталинградских степях нюхаем полынь, дышим гарью и запахами трупов... И так хочется ощутить материнскую ласку. Тебе не смешно то, что я говорю?

— Нет... не смешно... говори.

— А потом накипает такая злоба! Кто, кто виноват?! Возьмешь снайперскую винтовку, заляжешь, и вдруг заметишь его... А-а, вот он, мучитель! Одного стукнешь, а из-под земли еще лезут... Сколько их?

— А ты втихомолку... того... плакал? — вполголоса спросил Виктор.

— Я... видишь ли...

— Только не таись, Сергей. Плакал?

— Да. Только для себя. А чуть рядом шорох — глаза уж сухие...

— И у меня так было...

Виктор сидел, обняв колени, замасленные от постоянного лазанья в узкую горловину батарейного блиндажа, и глядел на реку. Много обломков жизни несла тогда Волга: обгорелые доски и хлопок; целлулоидные куклы; а то вдруг вверх ножками вынырнет стул, а его догонит ящик или набухшая туша коровы, похожая на огромный винный бурдюк; мелькнет в волнах пилотка красноармейца, оторванный шинельный рукав со звездой политрука или обращенный к донным глубинам лицом труп неприятельского гренадера.

Катит Волга свои воды мимо нас, невдалеке от Ахтубинской поймы, за ней степи и засыпанные пеплом веков дворцы татаро-монголов, решившихся именно здесь поставить стены степной кровожадной столицы покоренного мира.

...Мои бойцы приметили что-то черное, нырявшее по течению. В руках у Якубы багор. Таким же багром, только подлиннее, вооружился и Бахтиаров. Два дагестанца побежали вдоль берега на перехват плывущей по реке бочки. Да, это бочка, и не пустая. Вот волна обкатала бока. Бочка плыла, будто поддразнивая нас клейменными по днищу знаками и железными обручами.

— Цепляйте навкидок, товарищ лейтенант! — слышится азартный голос Якубы.

Бахтиаров надвязал пожарный багор канатом и мечет его, как гарпун. Багор с брызгами падает, не долетев. Бочка вяло перевертывается на другое, тоже клейменое, днище и продолжает свой путь.

— Не тратьтесь, хлопцы! Волной прибьет! — уверяет чей-то зычный голос.

— Кому только? — мрачно выкрикивает Якуба.

Он стягивает вместе с бельем гимнастерку, бросает ее своему приятелю, сумрачному солдату Артюхину.

— Гляди, Артюхин! — приказывает он грозно. — На гимнастерке медаль, в штанах тыща сто тридцать.

Якуба топчется на месте, по-петушьи дрыгает ногами и уже в одних исподниках целится нырнуть в воду.

— Гляди там, где-сь «мессер»-упокойник! — кричат ему зенитчики, привлеченные суматохой.

— Башку разломишь! «Мессер» туда нырнул!

Якуба уже в воде. Он плывет, броско работая крепкими руками. Видно, как играют мускулы на спине и предплечье. Тело у Якубы совсем белое. Черные только кисти рук, лицо и шея, и кажется, что Якуба плывет в перчатках. Вот он шлепает рукой по боку бочки. Грудью Якуба ведет добычу к берегу. Артюхин хочет бросить конец каната. Якуба уже на отмели, придерживает бочку.

— Попалась, курица! — визгливо кричит он.

Дагестанцы что-то советуют Якубе гортанными голосами.

Бахтиаров шурует багром, помогает Якубе вытащить добычу. Сбегаются бойцы и нашего полка, и зенитчики, и тихоокеанцы-матросы, изучавшие под навесом лесопилки «пехотный самовар» — миномет.

Через полчаса к нам поднимается веселый Бахтиаров. Промятое пальцами масло лежит глыбой на его больших ладонях.

— Бочка масла, — басит Бахтпаров. — Рыбье счастье на отдыхе, а?

Во мне просыпается ротный хозяин:

— Проследи, Ким, чтобы не разбазарили всяким зевакам.

— У Якубы не выпросишь, — Бахтиаров смеется, набивает котелки маслом. — И вам принесем на батарею, — обещает Неходе.

— Спасибо, Бахтиаров. Еще не раз огоньком поддержу.

Происшествие с ловлей бочки рассеивает печальные мысли. Или вернее: они снова заходят в глубину, прячутся в тайники души.

Стрелковый полк, пришедший на отдых после боев под Сталинградом, располагается в землянках сменщика.

Я вижу молодых измученных бойцов в летнем обмундировании, вымазанном глиной и копотью; скатки шинелей похожи на обручи только что выловленной бочки. Люди пересмеиваются, жадно курят, расспрашивают полчан-соседей: как у них? Распустив пояса и сняв гимнастерки, расстилают шинели, чтобы погреться на скупом сентябрьском солнце.

Медленно, будто обнюхивая рельсы, ползет бронепоезд. Он только что отработал на поддержке из всех своих орудий и тоже должен отдохнуть. На броне вмятины, на балластных платформах полно раненых, попутно вывозимых с передовых перевязочных пунктов. Раненых вечером переправят на ту сторону, в Россию левого берега Волги, где зеленеет деревьями пойма.

Бойцы из Сталинградского полка уже столпились у двух баянов. К нам доносятся слова популярной песни. Мы знали только два первых куплета этой песни, занесенной солдатами 62-й армии генерала Чуйкова. Виктор вынимает полевую книжку.

— Ты запоминай две вторые строчки, я — две первые, — говорит он, записывая.

Песню начинал голосистый дуэт, и сотни голосов подхватывали ее дружным хором. Пелась она людьми, только что пришедшими с линии боя, и пели ее то как торжественный и устрашающий гимн, то как песню печали, тоскуя о погибших, то снова звучала в ней вера в победу. Хорошо ложатся на сердце такие песни!

Есть на Волге утес,
Он бронею оброс,
Что из нашей отваги куется,
В мире нет никого,
Кто не знал бы его, —
Тот утес Сталинградом зовется.
На утесе на том,
На посту боевом,
Стали грудью орлы-сталинградцы.
Воет вражья орда,
Но врагу никогда
На приволжский утес не взобраться,
Там снаряды летят,
Там пожары горят,
Волга-матушка вся почернела,
Но стоит Сталинград,
И герои стоят
За великое, правое дело.
Там, в дыму боевом,
Смерть гуляла кругом,
Но герои с постов не сходили,
Кровь смывали порой
Черной волжской водой
И друзей без гробов хоронили.
Сколько лет ни пройдет,
Не забудет народ,
Как на Волге мы кровь проливали,
Как десятки ночей
Не смыкали очей,
Но врагу Сталинград не отдали.

Бойцы пели, взволнованные пережитым, все, как один, будто по команде, повернувшись к Волге:

Эй, ты, Волга-река,
Ты сильна, глубока,
Ты видала сражений не мало.
Но такой лютый бой
Ты, родная, впервой
На своих берегах увидала.

Песня звучала, как клятва, и неугасимой верой светились мужественные лица солдат исторического сражения.

Мы покончим с врагом,
Мы к победе придем,
Солнце празднично нам улыбнется,
Мы на празднике том
Об утесе споем,
Что стальным Сталинградом зовется.

Наконец-то я получил письмо от брата Ильи.

Радости моей не было конца. Он не мог, конечно, точно назвать место боевых действий своей танковой части. Но существует армейское подсознательное чувство, которое по ряду второстепенных намеков может подсказать точный адрес.

Мне было ясно, что Илья находится в районе Сталинграда.

Теперь я не мог равнодушно пропустить ни одного танка. Если танки проходили далеко мимо меня, я всматривался в надежде все тем же чутьем узнать, не там ли Илья. Когда танки пришли к нам на поддержку, я наведался к танкистам, расспросил их. Да, Илью знали танкисты... Илья находился здесь, под Сталинградом. Его полк стоял за Волгой; переформировывался, пополнялся, подготавливался. Второе письмо от Илюши было проникнуто наступательным духом: «Идем в бой с надеждой, что разгромим наглого врага».

Теперь я не оставлял без осмотра ни одного подбитого танка. Часто, обнаруживая обожженных до неузнаваемости танкистов, я проверял документы погибших. И всегда дрожало мое сердце: «А если он, Илья?»

Иногда мне приносили документы танкистов разведчики поисковых партий. Нет, Илью хранила судьба.

Илья спрашивал меня в письме о судьбе родителей. Я не мог ничем его успокоить. Я знал, что бои идут на перевалах, в районе нашей станицы, в верхнем течении Фанагорийки, где река делила позиции вражеских и советских войск, прикрывших подступы к морю.

Кончался краткий отдых. Нам прислали пополнение. Многие были выписаны из госпиталей. Это были бывалые воины, державшие оборону Ленинграда, сражавшиеся в Волховских болотах, под Москвой и Ростовом.

Среди новых бойцов были люди, которым я годился в сыны. Замечал, ко мне присматриваются с удивлением: «Молодой командир. Каков он?» Спасибо моим старым боевым друзьям: они поддерживали мой авторитет, хвалили — и мне не пришлось отращивать бороду для солидности.

Ко мне пришел Якуба, чтобы выяснить вопрос: «Есть ли английские войска под Сталинградом?»

Якуба держал письмо в руках и смотрел на меня лукавыми своими глазами, ожидая ответа.

— А ты видел англичан под Сталинградом?

— Нет. А на что они тут?

— Я тоже так думаю, Якуба.

— А может, за Волгой? Каспием подали из Персии, через Гурьев?

— Откуда у тебя такие вопросы? — удивленно спросил я. — Даже указана трасса?

— Пишут из дому. Фашисты, мол, листовки бросали на станицу, на Терек, товарищ старший лейтенант.

— Кто же листовкам гитлеровцев может верить? Ведь они наши враги. Их подпирает писать всякую брехню. Остановили их, бьем — вот и начинают оправдываться.

— Я тоже так думаю, да вот из колхоза пытают.

— А как же жинка узнала, что ты воюешь именно под Сталинградом? Писал ей?

— Ни. Разве можно?

— А как же?

— Просто, товарищ старший лейтенант, — ответил с улыбкой Якуба, — по догадке.

— А как же она могла догадаться?

— Простым путем. Мыслью. Ось я ничего еще не знаю, а могу сказать точно: поступил приказ нашей роте выходить на передовую.

— Откуда ты узнал, Якуба? Кто сказал?

— Сам догадався.

— Каким же образом ты догадался, Якуба.

— А таким, шо вы переобули хромовые сапожата на юхтовые, — раз...

— А два?

— А два? Бумажки лишние из карманов выкидываете. Известно... Ежели якое несчастье, для чего давать врагу надругаться над нашими думками и заботами. Я теж ни одного письма с собой на передовую не тяну. Медаль начищу и гроши возьму... и все...

— А деньги же зачем?

— После того случая, товарищ старший лейтенант. После разговора с вами перед высотой «142,2». Може, штыком пырнет — и в гроши, — Якуба подмигнул мне и рассмеялся коротким смешком. — Разрешите идти, товарищ старший лейтенант?

— Иди, Якуба. Начищай медаль...

— Есть!

Чтобы не повторяться, я не буду описывать еще один бой. Может быть, противник решил, что на смену подошли менее стойкие части, может быть, уже тогда Манштейн, находившийся на Кубани — Ставрополье, пробовал пощупать огнем и металлом стенки сталинградского «котла».

Заняв передовую перед рассветом, мы выдержали до вечера шесть крупных атак, поддержанных артиллерией и авиацией. Моя рота понесла небывалые для нее потери — больше двадцати процентов состава. За весь день у нас во рту не было и маковой росинки.

Враг сумел вклиниться на участки андриановской роты, на бахчу. Раздавленные белокорые арбузы алели перед нами, как маки. На бахче быстро вкопались в грунт штурмгруппы вражеской пехоты. Андрианова нервировало столь близкое соседство противника. Он звонил мне. В сухом тоне его голоса, принятом им в служебных разговорах со мной, сегодня проскользнули тревожнопросительные интонации. Я понимал положение капитана Андрианова и подбодрил его от имени всей своей роты: не подведем, примем удар по-товарищески, как и подобает сталинградцам. Сочтемся обидами после победы.

Я не мог переносить личные отношения на служебную почву. Мне кажется, в нашем обществе, объединенном коллективным началом, общностью государственных интересов, не место тем, кто сводит личные счеты.

Федя Шапкин, слышавший мой разговор с капитаном Андриановым, молчаливо его одобрил. Я научился понимать его по глазам.

Гитлеровцы редко наступали ночью. Они боялись наших ночей. Отдав приказание на ночной бой, я пошел с обходом. Люди крепко вымотались за этот день. Уже не определишь глазом, были ли они на отдыхе. Люди снова приобрели окопный вид. Санитары выводили раненых, которые смущенно, будто прося извинить их, смотрели на меня. Старшины не успели доставить еду.

Пожилой человек, в новенькой, но измятой, в складках шинели, в новых, вымазанных глиной обмотках, угрюмо приветствовал меня.

Я ответил на приветствие, остановился. Боец, не мигая, смотрел на меня. Взгляд его глубоко запавших глаз был безразличен. Вяло подняв худую руку со следами смоляной дратвы на наружной подушечке ладони, красноармеец что-то смахнул со щеки, опустил глаза, прикрыл веки.

— Что, отец? Чего голову повесил? — спросил я.

Человек устало, лениво отвел глаза в сторону траншейного внутреннего среза, поврежденного снарядом. Еще не успели оправить бруствер, не доверху засыпали ямку, еще не успели затоптать следы смерти.

— Чего же ты пригорюнился? — повторил я вопрос.

— Да что, товарищ командир, — ответил он вполголоса, — деремся, знаете... недавно из госпиталя. Весь день без пищи... В госпитале терпеть отвык... там режим...

— Желудок свое просит?

— Конечно, товарищ командир, — вялая улыбка прошла по его лицу. — Вымотанный человек на что гож? А ежели опять начнет?

— Не начнет он ночью. А начнет — встретим. Встретим же?

— Уставший человек хочет отдохнуть, товарищ старший лейтенант.

Меня начинала раздражать его физическая и моральная растерянность от одного боевого дня. Но красноармеец был вдвое старше меня. Мне не хотелось его обидеть. Тем более он был из пополнения.

— Ничего. Сейчас подвезут горячую пищу, поедим, — сказал я и протянул ему фляжку. — На, попей, отец. Глотни с устатку.

Боец взял фляжку, сделал несколько глотков; под морщинистой кожей его перекатывался большой кадык. Выпив, он возвратил фляжку, поблагодарил.

Я попросил у связного сверток с застывшим пюре, развернул бумагу:

— Закуси.

— Что вы! — солдат изменился в лице. — Я не потому... Еще можете плохо обо мне, товарищ командир... под Москвой два ранения получил...

— Ешь, ешь, дружище. У меня еще есть.

Боец взял пюре:

— Спасибо, товарищ старший лейтенант. Кабы в госпитале не приучили...

Боец жадно ел. Быстро справившись с пищей, он смотрел на меня с благодарностью и смущением.

Передо мной стоял Якуба — веселый, подтянутый. Его даже не погнуло после шести контратак, поддержанных с воздуха множеством «хейнкелей», «юнкерсов», «мессершмиттов».

— Как дела, Якуба?

— Без англичанки управились с покосом, товарищ командир, — весело ответил он, вытянувшись по всем правилам устава. — Только мертвяки дух дают, товарищ командир. Вражеские... Може, обратиться к ним по радио, хай уберут...

— Этого нельзя, Якуба.

— Жалкую. Який баштан занавозили! Дивлюсь и не пойму, де кавун, де эсэсовский гарбуз, шо они на своих плечах носят.

— Настроение у тебя, я вижу, боевое?

— А шо, нам, впервой, товарищ командир? Надо як-нибудь выкручиваться.

— Влияй на остальных, поддерживай дух. Харчи подвезут, патроны доставят, а вот дух, самое главное — дух.

— Духу хватит, товарищ командир, — серьезно, с чувством ответственности сказал Якуба. — Я договорился с командиром взвода: бочку масла, что в Волге поймали, поделим и старослуживым и пополнению.

— Правильно, Якуба. Только не делитесь на старослуживых и пополнение. Они тоже повоевать успели. И под Москвой, и под Ленинградом, и в других местах.