Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть четвертая.

Эскадра идет дальше

1. На просторе Индийского океана

Двадцать суток потратили мы на переход через Индийский океан, двадцать суток находились вне видимости берегов, среди водной шири и неба. За это время, к нашему счастью, мы не испытали ни одной настоящей бури. Были только отдельные налеты ветра, как озорные набеги ребят, но это не причиняло нам особых хлопот. Некоторые дни хмурились и моросили дождем, словно оплакивали нашу судьбу, а потом снова загорались ослепительным блеском тропиков. Неодинаковы были и ночи — то облачные, наполненные густой и плотной тьмой, какая бывает в неосвещенной утробе судна, то ясные и синие, завораживающие сиянием луны и звезд.

После того как мы оставили Мадагаскар и взяли курс к Зондскому архипелагу, для всех ясно стало, что эскадра идет на Дальний Восток.

Чувства раздвоились: с одной стороны, подавленность — нас не вернули в Россию, с другой, — нам все надоело и скорее хотелось той или иной развязки.

Эскадра прошла уже долгий и длинный путь. На ее кораблях плыло несколько тысяч людей, с разными характерами, успевших много передумать и перечувствовать. А нами никто не занимался. Естественно, лишенные духовной поддержки и думающие вразброд, некоторые слабые натуры искали себе избавления в преждевременной смерти. В первый же день нашего пути с парохода "Киев" бросился в море матрос. Были приняты меры, чтобы спасти его, но адмирал, узнавши, в чем дело, поднял сигнал не искать. Матрос утонул. На следующий день подобный случай повторился на крейсере "Жемчуг" — также выбросился за борт матрос. Он долго плавал, пока его не подобрал госпитальный "Орел". Что произошло с этими людьми? Нормальные они были или нет? Неужели страх перед грядущей смертью толкнул их покончить жизнь самоубийством?

Ни одни сутки не проходили без того, чтобы на том или другом корабле что-нибудь не случилось: повреждения в машине, в кочегарке, в руле. Судно выходило из строя, останавливалось или шло тихим ходом под одной машиной, задерживая всю эскадру. Миноносцы тянулись за транспортами на буксирах: буксирные перлиня часто лопались. Это тоже тормозило наше продвижение вперед. В среднем эскадра проходила за сутки около ста сорока морских миль.

Многих занимал вопрос: почему мы не дождались в Носси-Бэ эскадры контр-адмирала Небогатова? В этом была какая-то непонятная для нас тайна. Я несколько раз прислушивался к разговорам офицеров, но и они ничего определенного не знали и только строили свои догадки.

— Командующий, как я слышал, считает третью эскадру только обузой для себя, — говорили одни. — Поэтому решил не встречаться с нею.

— Этого не может быть, — возражали другие. — Вероятнее всего, Небогатову назначено где-нибудь рандеву. Не исключена возможность, что мы соединимся с ним в открытом море.

— В таком случае какими соображениями руководствовался адмирал, разрознивая свои силы? Мы ведь со дня на день ждем нападения противника. Опасность эта возрастает по мере того, как мы приближаемся к Японии.

Хотя никто и не верил в большую помощь 3-й эскадры, но, видимо, всем хотелось, чтобы она была с нами.

До сих пор мы грузились углем в разных бухтах, в какие заходили. Теперь же через каждые трое-пятеро суток занимались этим делом на океанском просторе. С утра, по сигналу флагмана, эскадра останавливалась на дневное время, застопорив машины, но не отдавая якоря. Боевые корабли спускали баркасы и паровые катеры, а транспорты — специальные железные боты с воздушными ящиками. С каждого линейного судна посылалась в сопровождении офицеров партия матросов не менее ста человек на угольный транспорт. На их обязанности лежало работать в трюмах, заполнять мешки углем. Назначались еще команды на баркасы и боты, снабженные мешками, стропами и лопатами. Строй эскадры нарушался: транспорты и боевые корабли держались по способности. Вспомогательные крейсеры — "Днепр", "Рион" и "Кубань", имея в своих объемистых трюмах достаточные запасы угля, не нуждались в дополнительных погрузках. Этим судам было приказано нести дозорную службу для предупреждения эскадры в случае внезапного появления противника. Они расходились по окружности горизонта, но держались не дальше, как в пределах видимости сигналов.

Как и во время предыдущих погрузок, в работе принимали участие все, не исключая и офицеров. Способ погрузки был самый примитивный: одни в трюмах транспортов наполняли мешки углем, другие отвозили эти мешки на ботах и баркасах к своим кораблям, кто стоял на лебедке, кто ссыпал уголь через горловины в угольные ямы. Через каждый час сигналом сообщали адмиралу о результатах погрузки. Нельзя было отставать от других. Поэтому сам старший офицер Сидоров, желая показать пример другим, становился на оттяжке и помогал в работе. Угольная пыль оседала на его лицо и китель с золотыми погонами. Грозные седые усы, острая бородка и густые брови становились черными. По временам он покрикивал:

— Нажми, ребята, чтобы нам не остаться в хвосте. И матросы нажимали, одетые в рваные рабочие штаны и нательные сетки. Ноги были обуты вместо сапог в самодельные лапти или просто обмотаны тряпками и шкертами. Редко у кого осталось больше одной фуражки — ее нужно было беречь. Поэтому каждый прикрывал голову несуразным колпаком, сшитым из старой парусины, или чалмой из ветоши. Все были скорее похожи на крючников, работающих на баржах, чем на военных моряков. Крики людей и лязг лебедок разносились с кораблей, окутанных черным туманом пыли. Среди беспорядочной толпы судов паровые катеры, покачивались на зыби и, давая свистки, тащили на буксирах в разных направлениях баркасы и боты, то пустые, то переполненные грузом.

Так обыкновенно продолжалось часов до пяти вечера без отдыха, с перерывом лишь на обед. Погрузка кончалась по сигналу с "Суворова". Все баркасы, паровые катеры и боты поднимались на место.

Эскадра снова выстраивалась в походный порядок и шла дальше.

Весь мир удивлялся, как это огромнейшая эскадра решилась пойти в такую даль, не имея по пути ни одной угольной станции. А на деле выходило все гораздо проще, чем многие думали. Командующий и его штаб ничего не придумали тут нового и разумного — выручала из беды мускульная сила людей.

Много хлопот причиняли нам мешки. Правда, только на один броненосец "Орел" их было отпущено три тысячи штук, но они ничем не отличались от обыкновенных мучных мешков. Заполнять их углем было трудно: двое должны держать мешок на высоте своих плеч, а третий насыпать. Работа шла чрезвычайно медленно. В довершение всего, мешки эти постоянно расползались и лопались от семипудовой тяжести и острых углов угля. Много времени тратилось на починку их. И не удивительно было, как все обрадовались, когда достали с транспорта "Корея" семьдесят мешков немецкого производства, специально приспособленных для погрузки угля. Они были сделаны из двойной парусины и обшиты по краям тросами. Твердые, кубической формы, они стояли в трюме, словно корзины. В каждый такой мешок, вместимостью до семнадцати пудов, могли насыпать сразу три человека.

Эти погрузки угля больше всего выматывали силы эскадры. Галерникам жилось, вероятно, легче, чем нам. Мы дышали угольной пылью, забивая ею легкие, мы ощущали ее хруст на зубах и проглатывали с пищей, она въедалась нам в поры тела. Мы спали на ворохах угля, уступая ему место в жилых помещениях. Из угля мы создали себе идола и приносили ему в жертву все — наши силы, здоровье, спокойствие, удобство. Думали только о нем, отдавали ему всю изобретательность, хотя и не придумали ничего путного. Он, как черная завеса, заслонил от нас более важные дела, словно перед нами стояла задача не воевать, а только приблизить эскадру к японским берегам. Мы завалили углем всю батарейную палубу настолько, что 75-миллиметровые пушки в случае минной атаки не могли бы быть пущены в действие. А Рожественский словно помешался на таких погрузках. Говорят, он во сне иногда выкрикивал:

— Уголь, уголь! Я приказываю еще грузить! Грузить до отказа!

Живые быки, находившиеся у нас на палубе, убавлялись в числе. Вперемежку со свежим мясом мы стали есть солонину. Но она была просолена неумело и от жары почти вся испортилась. Каждую бочку, вытащенную из ахтерлюка, выкатывали на бак и там уже раскрывали ее с предосторожностью. Обыкновенно кок или артельщик обухом топора ударял по дну бочки и сейчас же убегал прочь, так как из образовавшихся щелей, пенясь и шипя, начинал бить фонтаном прокисший и забродивший рассол. По всей палубе распространялся такой отвратительный запах, что все зажимали носы. Только спустя несколько минут можно было снова подойти к бочке, чтобы закончить раскупорку дна. Сколько ни вымачивай в воде такую солонину, она мало чем отличалась от разложившейся падали{6}.

Находясь в таких тяжелых условиях, мы давно должны были бы подохнуть. А мы не только продолжали жить, но временами и смеялись. В свободное время раздавались звуки гармошки или гитары. Пели песни хором или в одиночку. Находились матросы, которые, несмотря на усталость, отплясывали трепака. На баке рассказывали о разных смешных случаях. Это облегчало нашу участь, спасало нас от сумасшествия.

Иногда развлекал нас своими причудами Рожественский. Как-то сигналом он ошарашил корабли новостью, что вблизи находится японская эскадра. Невольно возникал вопрос: откуда он узнал об этом? Ни одно из иностранных судов не приставало к "Суворову", а до берега было около двух тысяч морских миль. Конечно, у нас по ночам принимались все меры охраны и дежурили при заряженных орудиях. С разведочных крейсеров после такого предупреждения адмирала то и дело стали доносить, что они видят огни то впереди, то по сторонам. По проверке оказалось, что никаких огней не было. Так, "Изумруд" сигналом сообщил:

— На горизонте вижу корабль.

Адмирал переспросил:

— Что вы видите?

"Изумруд" ответил:

— Ничего.

Адмирал рассердился и просигналил "Изумруду":

— Глупости.

Редкий день проходил без того, чтобы на каком-нибудь судне не был арестован за ту или иную оплошность вахтенный начальник. Плавучий госпиталь "Орел" за невнимание к позывным получил три холостых выстрела. Некоторые корабли за провинность адмирал ставил, как и раньше, на правый траверз "Суворова". Однажды ночью броненосец "Сисой Великий", шедший в левой колонне, ни с того ни с сего свернул внутрь строя и полез на нас. Правая колонна, увертываясь от таранного удара шального корабля, расстроилась. А "Сисой" сделал поворот на сто восемьдесят градусов и пошел обратным курсом, ничего не сообщая о себе флагману. На мостике у нас недоумевали:

— Что с ним случилось?

— Кажется, в Россию понесся?

— Вот это номер!

С флагманского корабля спросили сигналом:

— "Сисой", уходите ли вы куда-нибудь?

Тот ответил:

— Имею повреждение в руле.

Адмирал приказал старшему офицеру "Сисоя" немедленно явиться к беспроволочному аппарату, и начался разговор по телефону:

— Кто на вахте?

— Лейтенант Z.

— Отдать вахтенного начальника под надзор фельдшера.

— На мостике неотлучно находится командир.

— Объявляю ему выговор.

На "Сисое" было два доктора, но вахтенный начальник все-таки был отдан под надзор фельдшера. Можно себе представить, что переживал лейтенант Z, когда ему объявили распоряжение адмирала. Это означало — признаки психической ненормальности лейтенанта настолько явственны, что в них может разобраться даже средний представитель медицины.

В таком роде нелепости повторялись почти каждый день.

В ясные дни океан, замкнутый в широкий круг чертой горизонта, лежал темно-синей громадой под бледно-голубым небом. Офицеры и матросы всматривались вперед и по сторонам, в слепящие дали, и ничего не видели, кроме безжизненной пустыни. Жизнь была только в глубине вод, и она редко замечалась на поверхности. За кормой следовали беломраморные акулы, пожиравшие всякие отбросы с корабля. Казалось бы, не все ли равно, в чей желудок попадает после смерти твое тело? Однако, когда смотришь на этих прожорливых чудовищ, чувствуешь на спине знобящий холодок. Иногда кашалот показывал свою морду, черную и несуразно тупую, как пень. Тревога вкрадывалась в сознание: не подводная ли это лодка? Но тут же раздавался шумный и протяжный, словно от безнадежного отчаяния, вздох животного, и сомнение людей рассеивалось. Где-нибудь в стороне от кораблей поднимался пущенный китом фонтан, белый на темно-синем фоне океана, похожий на взвихренную снежную пыль и сопровождаемый хрипуще-глухим стоном. Чаще давали о себе знать летучие рыбы. Величиною не больше средней сельди, они стаями выпрыгивали из воды и, сверкая чешуей, неслись над поверхностью океана на своих длинных и острых, как ласточкины крылья, плавниках. Пролетев сажен тридцать — сорок, они падали, поднимая мелкие брызги.

На ночь я обыкновенно устраивался на верхнем кормовом мостике, разостлав сзади запасной рубки парусиновую койку и пробочный матрац. Сюда же приходил спать со своей циновкой инженер Васильев, выгоняемый из каюты нестерпимой жарой. На мостике, после убийственного дневного зноя, ночь приносила часы легкой прохлады. Мы лежали голова с головою, подставляя обнаженную грудь освежающей струе муссона. Одно лишь невесомое небо служило для нас одеялом, сверкая затейливой вышивкой созвездий. Под рокот винтов, бурливших воду за кормою, под говорливые всплески волн, доносившихся с наветренного борта, хорошо было думать и воскрешать в памяти яркие картины прошлого. Иногда, окутанные нежным сумраком, мы подолгу не могли уснуть и, беседуя вполголоса, раскрывали друг перед другом самые сокровенные мысли.

Меня давно преследовало желание узнать от Васильева, каким путем он пришел к своим взглядам, из какой среды он вышел и какие цели он ставит себе в жизни. Но каждый раз, когда приходилось с ним разговаривать, я стеснялся спросить его об этом, несмотря на все возрастающую нашу дружбу. И только теперь, в обстановке последнего перехода эскадры перед нашим вступлением на театр военных действий, создалась та располагающая задушевность, когда я смог удовлетворить свое любопытство.

Шаг за шагом Васильев рассказал мне свое детство и школьные годы, рисовал портреты своих родителей и членов семьи. Посвятил меня и в тайны последних лет его пребывания в Кронштадтском морском инженерном училище, где он получил образование. Как странно складывается судьба человека! Какими неведомыми путями проходит его жизнь! Мы с Васильевым выросли в совершенно различной обстановке, а я, слушая его, часто не мог удержаться от восклицания:

— Вот как! Ведь то же самое и мне приходилось переживать!

Он и я далеко жили от моря и ничего общего с ним не имели. Однако это не помешало нам стать моряками по добровольному выбору. Оба мы бесконечно полюбили водную стихию и отдали сердце морскому делу.

Сын земского врача, родившийся на Украине, проведший раннее детство в самой захолустной деревне Воронежской губернии, Васильев до четырнадцати лет никогда не видел моря. Никого из моряков не было ни в его семье, ни среди знакомых его отца. И тем не менее мечта о широких водных просторах, жажда стать моряком, любовь к кораблям проснулись в нем с детства, как только он научился читать. В пятилетнем возрасте он уже срисовывал все корабли из журналов и знал в точности весь состав русского флота. Однажды летом, на седьмом году жизни, ему пришлось гостить у своего дяди на хуторе, мимо которого протекала небольшая речка. Взрослые купались в ней, проявляя свое наслаждение в, радостных возгласах и смехе, а ему разрешали сидеть только на берегу. Мальчик смотрел на них с завистью и размышлял, почему бы и ему не воспользоваться таким удовольствием? В искусстве плавания ничего хитрого не было — лишь выгребай руками и двигай ногами. Он бултыхнулся в сияющую гладь реки и сразу пошел ко дну, беспомощно барахтаясь и захлебываясь. Пока взрослые спохватились и вытащили его на сушу, он потерял сознание. Но это нисколько не отвратило его стихийной тяги к воде, а только дало толчок скорее научиться плавать. С четвертого класса гимназии он наметил свою будущую специальность, решив стать морским инженером, хотя отец его и близкие прочили путейскую карьеру, столь модную в те годы.

По окончании гимназии он поступил в Кронштадтское инженерное училище, но тут полоса новых впечатлений ворвалась в его складывающуюся психологию. Со всею силой его захватили революционные настроения, волновавшие многих из учащейся молодежи. Но, не ограничиваясь чтением нелегальной литературы, он решил связать свою любовь к морскому делу с борьбой за лучшую долю человечества. Его увлекала идея превратить флот в боевую сокрушительную силу против самодержавия. На втором курсе он уже связался с подпольными партиями и стал в число организаторов революционного кружка в своем училище, а в будущем мечтал создать подобные кружки на каждом судне из решительно настроенных офицеров и матросов. Какие заманчивые перспективы рисовались ему при мысли захватить такие боевые силы, как современные броненосцы, эти грозные плавучие крепости! Революционное движение рабочих и крестьян было для него тем исходным принципом, которому он был готов отдать себя, свою молодую жизнь.

По вечерам, отделавшись от своей работы, я выходил на бак. Здесь, у горящего фитиля, всегда можно было застать покуривающих матросов. От них я узнавал все новости по эскадре. За последнее время сюда начал похаживать и старший боцман, кондуктор Саем, лицо которого с густыми усами было фальшиво, как отражение в кривом зеркале. Недавно его отучили заниматься мордобойством. В тот момент, когда он ночью спускался по трапу вниз, рядом упал кусок железа, весом фунтов в десять. Виновника не нашли, но боцман понял, что так и без войны можно потерять голову, и стал заигрывать с командой. Однажды я застал его у фитиля ночью. Небо густо было усеяно звездами. Синий сумрак нежно окутал заштилевший океан. Эскадра шла под полными огнями. Две кильватерные колонны, растянувшись, напоминали широкую освещенную улицу города.

Боцман Cаем долго сидел на выступе передней башни, а потом, вздохнув, тихо промолвил:

— В такую ночь только бы молиться. Душа сама устремляется к небу.

Ему на это кто-то сказал:

— А вам, господин боцман, приходится беспокоиться и произносить слова, не совсем угодные богу.

— Ничего не поделаешь — военная служба. Тут все должно быть строго и точно, как на аптекарских весах. Иначе дело не пойдет.

— Значит, и без битья не обойтись?

Саем, оживляясь, ласково заговорил:

— Вы вот, братцы, обижаетесь на это, а все зря. Что сделается с человеком, если я иногда разок-другой хлобысну его по морде? Ничего. Физия просто от этого только крепче станет. А разве лучше было бы, если бы я о каждом провинившемся матросе стал докладывать по начальству? Ведь половина команды пошла бы под суд. И мне не с кем было бы соблюдать порядок на судне. А тут сорвал на ком сердце, и опять живи по душам, как полагается истинным морякам.

Боцман снял фуражку, вытер стриженую голову платком и продолжал:

— В сравнении с прежней строгостью теперь одна забава. Помню, как плавал я на учебном парусном судне, когда на квартирмейстера готовился. Восемь месяцев скитались мы в заграничных водах. Вот где была настоящая служба! Старший офицер у нас был человек сильный и сытый — лоснился, как морж. Горячки не порол, но характер имел крутой. Матросов бил молча, спокойно, словно дрова рубил. Все передним трепетали. Но зато, бывало, начнет командовать во время парусного учения — красота! Голос у него был — труба иерихонская. Как-то шквал налетел. Погнали нас на мачты паруса крепить. И вот один ученик сорвался с бом-брам-реи, но успел ухватиться за нижний край паруса. Повис, несчастный, в воздухе и давай мотаться во все стороны. Смерть пришла человеку. Старший офицер увидел его и заревел: "Тарасенко, держись, подлец, а то запорю!" А тот сверху протяжно пропищал, словно ребенок: "Есть ваше высокоблагородие, держусь". Вот это матрос! В такую помрачительную минуту и то дисциплину не забыл. Успели все-таки спасти его. Когда он очутился на палубе, на нем лица не было — точно гипсовая физиономия, а на ней два стеклянных глаза. Пальцы все были в крови. Глянули мы на них и ахнули: ногти под мясо ушли. Чувствуете, какая была служба, а?

— Очень даже чувствуем, — ответили матросы иронически.

— Вот и отлично, — похвалил боцман. — Люблю понимающих ребят.

— Приблизительно такой же случай описан у Станюковича. Разве не читали, господин боцман? — спросил я.

— Никакого вашего Станюковича я не читал, а говорю только, что сам знаю, — недовольно проворчал боцман. — Слушайте дальше. Под стать старшему офицеру был у нас и командир, только в другом духе. Своего матроса в обиду никому не даст и насчет пищи заботился. Не командир, а бриллиант чистой воды. Только больно горяч был. Огонь! Все, бывало, по мостику прохаживался и плечами дергал. От нервности больше. Когда рассердится, делается вроде как без памяти. Однажды, квартирмейстер чем-то проштрафился перед ним. Командир бросился на него с визгом, охватил руками шею и вцепился зубами в ухо. Весь свой белый китель испачкал кровью. Напрочь откусил ухо и выплюнул на палубу. Вот до чего ополоумел. Командир ушел к себе в каюту, а квартирмейстер — к доктору. Когда квартирмейстер вылечился как следует, призвал его командир к себе. "Ты, говорит, прости, что я малость погорячился. В Кронштадте может к нам адмирал явиться. В случае спросит, почему у тебя только одно ухо, надеюсь, сумеешь ответить. Скажешь, в иностранном порту по пьяной лавочке такая оказия случилась. А тебе за это вот награда". И сунул квартирмейстеру английский золотой — фунт стерлингов. Я знал одного командира, который никогда не отдавал под суд и даже в карцер не сажал. У него не было штрафных матросов. Он по-своему наказывал виновников. Дождется, бывало, шторма и прикажет покрепче принайтовить провинившегося матроса к бушприту. Кипит море. А знаете, что в таких случаях делается с судном? То оно кормой вскинется вверх, то бушпритом врежется в воду глубиной сажени на две. Привязанного матроса бьют тяжелые волны. Он задыхается, захлебывается. Ему кажется, что его уже душит смерть. Так вот часика два проманежат его, а потом снимут на палубу. А он ни жив и ни мертв. Выкачают из него воду и — марш на работу! И таким становится примерным матросом, что любо-дорого смотреть на него. Вот как служили! Но зато и порядок был.

Саем, поднявшись, окинул взором эскадру и воскликнул:

— Прямо целый город плывет! Несокрушимая сила.

Он пожелал спокойной ночи и ушел.

Кочегар Бакланов, лежа на палубе животом вверх, лениво процедил:

— Подлизывается к нашему брату, продажная тварь.

— У хорька больше совести, чем у него, — промолвил кто-то.

Но скоро забыли о боцмане, заинтересовались чудесами океана. Корабли проходили места, густо населенные светящимися медузами. В продолжение целого часа мы наблюдали зеленые огни в воде. Казалось, с таинственного дна всплывали электрическое шары и сияли ровным светом среди ночного безмолвия.

2. Тревога, а Бакланов забавляется

С рассветом 23 марта перед нами с левой стороны открылись три больших острова. Спустя часа четыре показались берега и справа. За двадцать дней плавания мы впервые увидели землю. Эскадра входила в Малаккский пролив. К вечеру миноносцы отдали буксиры и пошли при помощи своих машин.

За время перехода через Индийский океан мы пять раз грузились углем.

На "Орле" среди команды распространилась новость, всходящая из радиорубки. Пришлось обратиться за сведениями к телеграфистам. Оказалось, накануне ночью вспомогательный Крейсер "Терек" сообщил по беспроволочному телеграфу:

"Взбунтовалась команда. Требует смены старшего офицера. Считаю команду неправой. Командир".

На это с "Суворова" последовал ответ:

"Фельдфебелей разжаловать в матросы 2-й статьи. Назначить других фельдфебелей. Дело будет разбираться следствием. Адмирал Рожественский".

Меня очень заинтересовал вопрос: что случилось на "Тереке"? Но об этом я узнаю только на одной из следующих стоянок, когда увижусь с командой этого крейсера.

Эскадра, войдя в Малаккский пролив, перестроилась в новый походный порядок: первый броненосный отряд справа и второй — слева; между ними разместились транспорты с миноносцами; впереди — разведочный отряд; позади, в кильватер броненосцев — отряд крейсеров; в замке — крейсер "Олег".

Очевидно, такой строй эскадры адмирал Рожественский считал наиболее безопасным.

Стали встречаться иностранные коммерческие суда. Бдительность на эскадре усилилась. С наступлением темноты на кораблях не зажигали огней, кроме отличительных и гакобортных. На броненосце "Орел" сигнальщики стояли не только на мостиках, но и на марсах и салингах. Офицеры и орудийная прислуга дежурили у своих пушек. Погреба были открыты, при них находились люди, готовые к подаче снарядов. Все иллюминаторы задраили боевыми крышками. Внутри судна, накаленного за день тропическим солнцем, стояла удушливая жара.

У нас в кочегарке лопнула паровая труба, идущая от пятнадцатого котла к магистрали. Дело обошлось без жертв, но броненосец вышел из строя. Несколько крейсеров осталось охранять нас. Пока закрыли клапан в котле и подняли пар в остальных, прошло полтора часа. За это время командир, находясь на мостике, весь издергался и охрип от крика. Через каждую минуту он спрашивал по телефону в машину:

— Когда же вы кончите там?

И начинал ругаться, нервируя этим работающих людей.

"Орел" наконец пошел, развив ход, и, догнав эскадру, занял свое место в строю.

Мы шли вдоль берега огромнейшего острова Суматра, покоренного голландцами. Справа от нас неясно, словно поднявшиеся испарения, синели его загадочные берега. Я смотрел на них с жадностью любознательного ребенка и думал: забраться бы туда, в этот новый мир, побродить в девственных лесах, посмотреть на таинственные озера и реки, окунуться в жизнь четырех миллионов невиданных мною малайцев. Остались ли где-нибудь на нашей планете вольные земли? Все захвачено капиталистическими странами. Поверхность пролива, ровная, словно литая, сияла голубыми переливами с изумрудными оттенками. Над кораблями носились фрегаты. Иногда эти оригинальные птицы снижались почти до мачт, паря в солнечных лучах, коричнево-черные, с пурпуровым отблеском на груди, с острыми полусаженными крыльями, с длинным раздвоенным хвостом. Они плавали по воздуху то медленно, как бы приспосабливаясь к ходу судна, то вдруг уносились вперед с быстротой стрижа. В особенности интересно было наблюдать за ними в те моменты, когда, спасаясь от врагов, выпархивала из воды летучая рыба. Словно снаряды от навесного огня, фрегаты падали вниз, с необычайной ловкостью набрасывались на свою поживу, а потом снова взмывали вверх, и почти у каждого из них в длинном крючковатом носу трепетала жертва, сверкая перламутром чешуи.

Мы не переставали получать тревожные вести от разведочных крейсеров. Им все мерещились неприятельские корабли. Когда этому настанет конец? Каждый раз у нас напрасно били боевую тревогу.

Малаккский пролив постепенно суживался.

В одну из ночей налетел шквал с тропическим ливнем и грозой. Вот когда был удобный момент для минной атаки. Неприятельские миноносцы могли приблизиться к нам вплотную, и никто бы их не заметил. Я представлял себе, что произойдет с эскадрой в сорок пять кораблей, сбитой в такую тесную шестиколонную кучу, в которую любая торпеда может ударить без промаха. Теперь для меня стало ясно, что предпринятые меры охраны эскадры никуда не годились. Главное ядро ее представляли четыре новейших однотипных броненосца. Казалось, вот их-то и нужно было больше всего охранять. А они, как броненосцы второго разряда, совершенно не были обеспечены с флангов ни быстроходными крейсерами, ни миноносцами. Разум подсказывал мне, что потеря, ничтожного судна не остановит движения эскадры вперед, но если будет потоплен первоклассный броненосец, то это сразу расстроит все наши планы. А Рожественский поступал как раз наоборот, превратив лучшие линейные корабли в охрану. И кого охранял? Транспорты и миноносцы. К счастью, мы никого не встретили, кроме трех пароходов. Их освещали прожекторами, передавая по очереди друг другу, пока они не скрылись у нас в тылу.

Утро было пасмурное. В честь праздника благовещения отслужили обедню. Команда была освобождена от работ.

Крейсер "Алмаз" шел под флагом контр-адмирала Энквиста. Вдруг там появился сигнал, что сам адмирал, командир и офицеры, находившиеся на мостике, а также и сигнальщики ясно видели десять судов. В них нельзя было не признать миноносцев, прятавшихся за встречный английский пароход. Затем они быстро скрылись в направлении на норд-ост.

На "Орле" все заволновались, ожидая, что сейчас начнется сражение, но там ничего не было видно, кроме упомянутого парохода.

Меня в данном случае удивляло одно: если действительно были усмотрены миноносцы, то почему не предприняли энергичных мер против них? Необходимо было бы моментально выслать за ними погоню из быстроходных крейсеров и миноносцев. Скорее всего, опять произошла ошибка. Очевидно, в глазах людей, пораженных страхом, одно коммерческое судно удесятерялось и превращалось в целую минную флотилию.

Осталось ходу только на одни сутки — и Малаккский пролив кончился. Последняя ночь была самая напряженная. Эскадра прошла мимо города Малакка. Видны были огни, разбросанные по набережной. Еле уловимый береговой бриз доносил до нас пряные ароматы тропиков. В воображении рисовалась иная жизнь — экзотически-сказочная, без пушек и торпед. Хотелось броситься за левый борт и плыть прямо на призывно сверкающие огни.

В одиннадцать часов дня все узкости пролива остались позади нас. Эскадра, перестроилась в прежний походный порядок. Транспортам было приказано следовать в арьергарде.

После обеда слева показался город Сингапур, расположенный на самой южной оконечности Малаккского полуострова. В бинокль можно было разглядеть около десяти пароходов и два военных корабля, стоявших в бухте, а также несколько больших цистерн, расположенных на берегу. За ними смешались в одну кучу белые квадраты зданий, прорезанные путаными линиями зелени. Отчетливо выделялся только один собор в готическом стиле. В городе с населением в полтораста тысяч господствовали англичане. Справа от нашего курса разбросались пустынные острова с отмелями апельсинового цвета в окружении зеркальных вод. Казалось, не проливом, а по могучей реке выплывали мы в голубой простор Южно-Китайского моря, в бесконечное знойное марево.

Из Сингапура навстречу нам вышел небольшой пароход под флагом русского консула. На пароходе подняли сигнал: "Имею на борту консула, он желает личного свидания с адмиралом". Но эскадра не остановилась. К пароходу был послан миноносец "Бедовый". Как после узнали, консул, надворный советник Рудановский, передал на него какие-то пакеты. Затем миноносец прошел вдоль колонны первого отряда, передавая в рупор новости на суда. Мы услышали только две фразы:

— Японский флот севернее Борнео. Куропаткин сменен, назначен Линевич.

Консульский пароход догнал флагманский корабль и шел некоторое время около борта.

Вечером с "Суворова" передали по семафору на броненосец "Ослябя" лично адмиралу Фелькерзаму такие сведения:

"5 марта главные силы японского флота, из двадцати двух боевых кораблей, под начальством адмирала Того, приходили на рейд Сингапура. Теперь эти силы находятся у Лабуана, около острова Борнео. Крейсеры и миноносцы скрываются у острова Натуна. Вчера они могли узнать о нашем движении. Небогатов вышел из Джибути".

Теперь никто не сомневался, что японский флот находится от нас в двухстах милях. Об этом сообщил сам консул. А он, живя в Сингапуре, очевидно, точно узнал, что на рейд приходили двадцать два боевых корабля. Значит, японцы заранее хотят напасть на нас, не дожидаясь, когда мы придем в их воды{7}.

У нас спешно начали готовиться к бою. Беспощадно ломали дерево и спускали его в трюмы. Забивали углем каюты для защиты опреснителей, поставленных в батарейной палубе. Сетями и тросами прикрывали все, что представляло собою ценное.

Не спали всю ночь.

С утра следующего дня эскадра останавливалась лишь на несколько часов, чтобы миноносцы могли погрузиться углем. И пошли дальше по Южно-Китайскому морю. Впереди рассыпался цепью разведочный отряд из крейсеров: "Светлана", "Кубань", "Терек", "Урал", "Днепр" и "Рион".

Четверо суток мы шли до берегов Аннама, четверо суток находились в большой тревоге, ожидая нападения неприятельского флота. Но он все не показывался, несмотря на частые донесения наших разведчиков, что будто бы видят его. Такая бестолочь истрепала нервы личного состава.

31 марта сквозь утренний туман увидели берега с высокими горами. Эскадра остановилась перед бухтой Камранг, расположенной на двести миль севернее Сайгона. Были высланы вперед миноносцы, чтобы протралить вход в бухту и места якорной стоянки. Затем пошли катеры и шестерки, имея назначение расставить вехи по диспозиции и произвести промер.

От Мадагаскара до Камранга мы прошли расстояние в четыре тысячи пятьсот шестьдесят морских миль, не заходя ни в один порт. На такой путь потребовалось двадцать девять изнуряющих суток. За это время много было пережито волнений и тревог — эскадра останавливалась сто двадцать раз. Из этого числа тридцать девять остановок были вызваны тем, что рвались буксирные перлиня, а в остальных восемьдесят одном случаях задерживались вследствие повреждений котлов, механизмов и рулей.

Пока в бухте производили траление и промер, эскадра занялась погрузкой угля с транспортов.

В этот же день на броненосце "Орел" после обеда произошел маленький случай, развеселивший многих матросов.

Мичман Воробейчик прилег у себя в каюте на койку. Имея свободного времени каких-нибудь пятнадцать — двадцать минут, он не разделся, не разулся и даже не снял с носа очков. По-видимому, ему просто только хотелось почитать книгу, лежа на спине и свесив ноги на пол. Но предательский сон охватил мичмана своими мягкими и обволакивающими объятиями, охватил настолько, что из его аккуратненького носа с тонкокрылыми ноздрями понеслись свистящие звуки.

В это время мимо каюты Воробейчика проходил кочегар Бакланов. Увидев мичмана спящим, он остановился, оглянулся — в офицерском коридоре никого не было. И ему моментально пришла мысль выкинуть одну штуку, не считаясь с тем, что ему придется отвечать за нее, если попадется. Конечно, запачканный угольной пылью, он мог рассчитывать на то, что его трудно узнать, а задержать его, когда он бросится в кочегарку, у мичмана не хватит ни силы, ни решимости. Бакланов достал из кармана папиросную бумагу, отделил два листочка и заклеил ими оба стекла мичманских очков. Воробейчик продолжал свистеть тонкокрылыми ноздрями. Тут же он был схвачен за ногу, и над ним раздался пугающий возглас:

— Пожар!

Кочегар Бакланов убежал в помещение команды, а мичман вскочил, как шальной. Что должно было представиться в его воображении, встревоженном страшным словом, да еще после крепкого сна? Он ничего не видел перед глазами, кроме серой пелены, похожей на дым. Воробейчик, шарахаясь в своей каюте и не находя выхода, завизжал:

— Вестовой! Вестовой!..

В ту же минуту в дверях вырос вестовой:

— Чего изволите, ваше благородие?

Но Воробейчик уже держал в руках очки с заклеенными стеклами. Бледный, он весь дрожал и таращил непонимающие глаза. Потом, захлебываясь от ярости, закричал:

— Кто сейчас здесь был?

— Не могу знать, ваше благородие!

— Догнать этого негодяя! Я его в тюрьме сгною, повешу! Какого же черта ты стоишь? Бегом, марш!

Вестовой тоже ничего не понимал и продолжал стоять, пока не получил несколько пощечин.

После он жаловался другим вестовым:

— Барин мой совсем спятил. Кого-то заставляет ловить и в драку на меня лезет. А очки свои для чего-то папиросной бумажкой заклеил.

Воробейчик в этот день ходил с таким видом, словно у него разболелся зуб, и старался не смотреть на команду, чувствуя в каждой паре глаз насмешку над собою.

3. Бухта Камранг

Разглядывая бухту Камранг, я думал о вечной борьбе суши с годной стихией. Мне казалось, что аннамские, берега с горными хребтами и высоченными вершинами сплошным изогнутым фронтом наступали на море. Но море стойко боролось за пространство и старалось прорвать этот фронт. Оно, вгрызаясь в каменный берег, проникло двойным проливом в материк, а потом постепенно начало раздвигать горы и скалы в стороны. Прошли тысячелетия, и в суше образовался просторный бассейн с несколькими небольшими заливами. Дальше, в глубине материка, был еще такой же бассейн, который соединялся с первым узким горлом, способным, впрочем, пропустить самые большие океанские корабли. Моряки, побывавшие на Дальнем Востоке, утверждали, что Камранг с двумя своими бухтами напоминает Порт-Артур.

Внутри бухты было дико и пустынно. Из глубины суши спускалась к воде отлогая равнина и заканчивалась низменностями, поросшими кустарником. Кое-где по скатам протянулись красные полосы, как незажившие раны на теле великана. Леса, несмотря на солнечный зной, не отличались тропической пышностью, — зелень их пряталась в ущельях среди сырых и бесплодных скал. И нельзя было не удивляться, что заставило несчастных аннамитов поселиться в семи-восьми хижинах около самой воды, под сенью кокосовых пальм, у подошвы горной громадины. На противоположной стороне рейда приютилась небольшая французская колония с почтой и телеграфом.

В первой бухте разместились по диспозиции боевые корабли, а во второй — скрылись транспорты и вспомогательные крейсеры.

Гранитный островок, отшлифованный до блеска волнами, разделил выход в море на два пролива; меньший из них, чтобы не прорвались к нам неприятельские миноносцы, заградили боном и" бревен и железных ботов, а второй постоянно охраняли миноносцы и минные катеры. Несколько крейсеров по очереди несли дозорную службу. Для этого каждый из них выходил в море и крейсировал милях в десяти от Камранга. Словом, были приняты строжайшие меры охраны эскадры.

Но вот что случилось в ночь на 1 апреля. Транспорты еще днем накануне вошли в бухту Камранг, а боевые суда остались в море до следующего утра. Восемь броненосцев и двенадцать крейсеров с несколькими миноносцами по распоряжению командующего должны были провести ночь на морском просторе. Удалившись от Камранга миль на пятнадцать, они разделились поотрядно и застопорили машины. Зыбилось море, отражая расплескавшийся блеск молодой луны. Эскадра держала огни, соответствующие застопоренным машинам. Хоть и слабо дул ветер, но вместе с течением он постепенно развертывал корабли в разные стороны, нарушая всякое подобие строя. Некоторые суда время от времени давали небольшой ход, чтобы отыскать свое место и лезли друг на друга, угрожая столкновением. Недозревшая луна, спускаясь, застряла на несколько минут в снастях "Суворова", а потом, освободившись от пут, скрылась за горизонтом. Тьма усилилась, море почернело. Под конец ночи в отряде броненосцев вместо восьми судов оказалось девять. На мостике у нас старший штурман Саткевич первый обратил на это внимание. Лейтенант Гирс заворчал:

— Что за чепуха! Откуда взялось лишнее судно?

— Да, какое-то приблудило, — сказал инженер Васильев. "Суворов" прожектором осветил неизвестное судно. Сейчас же на него направили лучи и другие броненосцы. И только теперь увидели, что эта был пароход без флага, неизвестной национальности. Он начал было удаляться, но за ним бросились наши гончие — миноносцы. Они признали в нем обыкновенный немецкий грузовик, но так как он был порожний, то с миром отпустили его.

Лейтенант Гирс возмущался:

— Мы ждем минной атаки, а у нас среди броненосцев спокойно шляется чужое судно. Более беспечной эскадры, мне кажется, не найти во всем мире. Ну и хаос царит у нас!

С ним согласились остальные офицеры.

Инженер Васильев подзадорил:

— Будь это самый захудалый японский крейсерок с минными аппаратами, он мог бы потопить любой наш броненосец.

— Конечно, он выбрал бы флагманский корабль. Стоянка наша в бухте Камранг, вопреки ожиданиям многих, затянулась. Предполагали, что здесь мы только перегрузим уголь с четырех немецких транспортов, прибывших из Диего-Суарец, и пойдем дальше. Но морское министерство, с которым Рожественский сносился по телеграфу через Сайгон, имело какие-то свои соображения.

По-видимому, командующий получил распоряжение ждать эскадру контр-адмирала Небогатова.

Как и в Носси-Бэ, помимо судовых работ, занимались погрузкой угля. Ежедневно с кораблей производили стрельбы по щитам из орудий при помощи вспомогательных стволов. Раза два выходили в море для определения девиации и маневрирования.

На судовых радиостанциях получались непонятные знаки. Адмирал Рожественский решил, что где-то близко находятся японцы. Предполагая, что эскадру могут атаковать неприятельские подводные лодки, он предписал усилить наблюдение за водой во все стороны от судна; для этого специально были назначены лучшие сигнальщики.

Был великий пост. На броненосце "Орел" матросы исповедовались и причащались. Многие сейчас же рассказывали на баке, о чем их спрашивал на исповеди отец Паисий. Оказалось, что в числе других вопросов были и такие: "Как относишься к начальству?", "Не читаешь ли запрещенных книжек?", "Не знаешь ли на судне политиков, которые идут против царя?"

Матросы возмущались священником, говоря:

— Ишь, что ему, рыжему идолу, захотелось узнать!

— Для этого-то и существует исповедь, чтобы выведать от нашего брата что-нибудь. Богу, что ли, все это нужно? Сами же попы говорят, что он всеведущий и всезнающий. На что же ему сдалась наша исповедь?

Кочегар Бакланов хвалился:

— Меня поп никогда не обманет, но ведь я ему всю правду не скажу.

Транспорты "Киев", "Китай", "Юпитер" и "Князь Горчаков" совсем разгрузились. Вспомогательные крейсеры проводили их до Сайгона и опять вернулись в бухту. Эскадра облегчилась от лишней обузы. Прибыл белый "Орел", привез свежую провизию, которую сейчас же разбросали по судам. Затем бросил якорь в бухте зафрахтованный в Сайгоне пароход "Еридан". Огромнейший корпус его был весь в заплатах, с облупленной краской, словно покрылся болячками и коростой. На нем были доставлены для эскадры быки, свиньи, куры, утки и разные продукты. Когда к нему пристали со всех сторон баркасы и начали разгружать его, то получилась исключительная картина. Каждый корабль хотел урвать себе провизии побольше. Тащили на баркасы все, что попадалось под руки, не считаясь с учетом товара. Это было похоже на морское пиратство. Офицеры сначала поощряли свою команду, но потом им пришлось раскаиваться в этом. Работая в трюмах, матросы добрались до спиртных напитков и начали разбивать ящики с шампанским. Тут же отбивали горлышки от бутылок и выпивали.

— Вот это винцо! И кислит и сладит.

— Эх, хоть бы перед смертью отведать господского напитка!

— Неужто такое вино может ударить в голову? Я выпью его целое ведро.

Но не прошло и четверти часа, как послышались пьяные голоса. С каждой минутой число пьяных увеличивалось. Некоторые ползли на четвереньках или валялись неподвижно, другие начали буйствовать. В особенности отличались наши орловцы. Один, ополоумев, бросился с кулаками на доктора. Этого матроса схватили два офицера и в кровь избили ему лицо. Начальство теперь беспокоилось лишь об одном — скорее развести пьяных по своим судам.

Орловцы ухитрились украсть восемь ящиков с шампанским, погрузив их вместе с провизией на баркас. Но когда эти ящики были доставлены на броненосец, то лишь один из них удалось стащить и спрятать за двойным бортом, а остальные семь вместе с другим грузом попали в кают-компанию. Матросы явились туда и обратились к одному мичману с требованием:

— Позвольте, ваше благородие, взять наше добро.

— Какое? — недоумевая, спросил мичман.

— Шампанское. Не ваше оно, а мы его сперли с парохода

Мичман закричал на них:

— Вон отсюда, негодяи, пока я вам морды не побил!

— Вот как! Вам, значит, можно пить, а нам нет? Разве мы не вместе с вами войну ведем? А кулаками вы нам не угрожайте. Наши кулаки посильнее ваших.

Матросы ушли. В кают-компании поставили часового, но несколько человек из команды, явившись вторично, чуть не избили его. Пришлось ящики с шампанским скорее убрать в винный погреб.

Того матроса, который подрался с доктором, арестовали, и его, вероятно, казнят.

Что было дальше? В кубриках и трюмах, в кочегарках и машинах, в башнях и казематах, в минных и других отделениях закипела глубокая ненависть против кают-компании и верхних мостиков. Но она, эта ненависть, выливалась в нелепые и дикие выходки. И нам, более сознательным матросам, оставалось только огорчаться. Нас слишком было мало на судне, чтобы влиять на массу и сдерживать гнев ее для будущего времени, когда явится необходимость взорвать трехсотлетнюю плотину самодержавия.

В этот же вечер офицеры собрались в кают-компанию для секретного совещания. Ни один вестовой не мог проникнуть туда, так как все двери были закрыты. Но трюмный старшина Федоров, предупрежденный об этом совещании инженером Васильевым, заранее открыл в кают-компании под столом горловину. Ни одному офицеру не пришло в голову заглянуть под стол, под свисавшую с него белую скатерть. А между тем там, этажом ниже, в кормовом минном отделении сидели несколько человек и слушали тайный разговор. Речь шла о поднятии дисциплины в команде. Мнения офицеров разбились. Одни стояли за то, чтобы немедленно взять матросов в ежовые рукавицы и для примера нескольких человек расстрелять. Другие возражали, доказывая, что время для этого упущено, и что падение дисциплины вызвано общими условиями, какие создались и в России и на эскадре. Старший офицер Сидоров стал на сторону матросов и поругался с лейтенантом Вредным, заявив:

— Вы не можете жить с людьми по-человечески. Вы только вооружаете и без того озлобленную команду против офицеров. Я вам официально заявляю: пока меня не освободили от обязанностей старшего офицера, не вмешиваться в мою область и заниматься только своей специальностью!

Офицеры говорили долго, но так и не пришли к определенному выводу.

Вообще говоря, мы и без помощи инженера Васильева знали о поведении и характерах офицеров больше, чем они о нас. В такой большой массе людей, разбросанных по железным лабиринтам корабля, они даже не могли запомнить все лица матросов. Кроме того, мы свои чувства и настроения, находясь на положении бесправных нижних чинов, проявляли лишь в исключительных случаях, когда было невмоготу терпеть. А они за свои поступки не несли никакой ответственности и поэтому нисколько нас не стеснялись. О каждом начальнике нам была известна всякая мелочь, даже как он спит — на спине или на животе, храпит или дышит беззвучно. Подобной нашей осведомленности способствовали главным образом вестовые, выполняя роль беспроволочного телеграфа между офицерскими каютами и матросскими кубриками.

Только теперь, находясь в бухте Камранг, я наконец выяснил, что произошло на вспомогательном крейсере "Терек" 22 марта.

За день до означенного числа в каюте старшего офицера кто-то облил черной краской весь письменный стол. Несомненно, здесь была месть. Но кто посмел это сделать? Старший офицер заподозрил машиниста Сафронова, который недавно был подвергнут им дисциплинарному наказанию. Он призвал предполагаемого виновника к себе в каюту, запер за ним дверь, выхватил из кармана револьвер и, багровея, крикнул:

— На колени, подлец!

Машинист, немного попятившись, исполнил приказание. Старший офицер, возвышаясь над ним высокой, напряженно согнутой фигурой, широко расставил ноги. Солидные плечи его сияли золотом лейтенантских погонов. Нижняя челюсть, обросшая черной бородой, свирепо вздрагивала. Он навел дуло револьвера прямо в лоб Сафронова и властно приказал:

— Кайся, негодяй! Живым не выпущу отсюда.

— В чем, ваше высокоблагородие? — с дрожью в голосе спросил машинист.

— Ты облил краской мой письменный стол?

— Никак нет, ваше высокоблагородие.

— А кто же?

— Не могу знать.

— Врешь! Я по твоим мерзким глазам вижу, что ты это сделал!

— Никак нет.

Старший офицер, тяжело дыша, задал еще несколько вопросов, а потом приказал:

— Клянись! Повторяй за мною: "Если я говорю неправду своему начальнику, то пусть первый японский снаряд разорвет меня на мелкие куски, и не видать мне больше ни отца, ни матери своей, ни жены и ни детей своих..."

Машинист повторял слова страшной для него клятвы, а когда дело дошло до жены и детей, то заявил:

— Я холостой, ваше высокоблагородие.

Старший офицер пинком в грудь свалил машиниста навзничь.

— Прочь с моих глаз, скотина тупоумная.

Машинист вскочил и, когда перед ним открылась дверь, метнулся от каюты, как от будки с цепной собакой.

На второй день с утра он заявил претензию своему ротному командиру, прося его донести обо всем командиру судна. Ротный командир доложил об этом старшему офицеру. Опять Сафронов был призван к старшему офицеру, но уже на верхнюю палубу.

— Ты хочешь, чтобы я доложил о твоей претензии командиру судна?

— Так точно, ваше высокоблагородие.

— А ты подумал, что с тобой может быть?

Машинист теперь не боялся. О том, что над ним было проделано, знала вся команда. Он твердо ответил:

— Мне все равно, но прошу вас доложить командиру о моей претензии.

— Хорошо, — процедил старший офицер угрожающе. В этот день "Терек" с населением в пятьсот человек представлял собою потревоженный улей. Команда ждала распоряжения командира. Но глава судна молчал и никого не допрашивал. На мостике было спокойно.

Вечером, перед молитвой, когда скомандовали снять фуражки, из рядов команды послышались вопросы:

— Долго будет старший офицер нас мытарить?

— Почему он револьвером угрожал машинисту?

— В каком законе это сказано?

Потом раздались более решительные слова:

— Требуем смены старшего офицера!

— Ему не на судне быть, а на больших дорогах разбойничать?

— Долой дракона!

— А то все офицеры полетят за борт!

Шум продолжался. Перед фронтом появился сам командир. Но команда и по его распоряжению не расходилась, настаивая на немедленном удовлетворении своего требования. Попробовали вызвать караул, но ни один человек не явился на верхнюю палубу с винтовкой. Начальство растерялось. Старший офицер, выслушивая самые оскорбительные угрозы по своему адресу, сначала растерялся и стоял молча на верхней палубе, а потом, вдруг разрыдавшись, побежал в свою каюту и заперся на ключ. Тогда командир решил переменить тактику, обратившись к команде с краткой речью. Он упрашивал ее не скандалить и со своей стороны дал обещание, что произведет по данному случаю следствие. В заключение сказал:

— Даю вам честное слово, что если претензия матроса подтвердится, то старший офицер немедленно будет смещен.

Команда стала расходиться, не пропев на этот раз вечерних молитв.

С некоторым опозданием к "Тереку" подлетели два миноносца с открытыми минными аппаратами. На один из них передали пакет с донесением о событии. Матросы услышали, как командир этого миноносца прокричал:

— К счастью для вас, что все благополучно кончилось. Адмирал приказал в случае надобности взорвать минами ваш крейсер со всем личным составом...

В Камранге следствие действительно было произведено по делу "Терека", но не командиром, а флагманским обер-аудитором Добровольским. Это было сделано по распоряжению адмирала Рожественского. В результате старший офицер остался на месте, а несколько человек из команды, в том числе и машинист Сафронов, который вздумал искать правды на корабле, были арестованы и отданы под суд{8}.

4. Отчего бывает весело матросам

Эскадра продолжала стоять в бухте Камранг. Днем здесь было жарко, хотя почти всегда дул морской бриз. К вечеру наступала тишина, длившаяся до следующего позднего утра. По ночам, несмотря на звездное небо, сырая тьма ложилась на заштилевшее море, иногда возникали туманы.

Броненосец "Орел", как и другие суда, нагружался углем. Принято его было уже тысяча четыреста тонн. Ожидая нападения японцев, батарейную палубу оставили свободной, чтобы не стеснять действия его орудий. Уголь ссыпали на ют и срезы, заполняли им буфет и кают-компанию. Офицеры перешли в запасной адмиральский салон, перетащив с собой и пианино.

Нашей стоянке в Камранге неожиданно пришел конец. Еще 2 апреля в бухте появился французский крейсер "Descartes" под флагом контр-адмирала Жонкиера. Командующий эскадрой обменялся с ним визитами. Потом крейсер уходил куда-то и опять возвращался. Вероятно, он производил для нас разведки. А 8 апреля контр-адмирал Жонкиер заявил Рожественскому, чтобы мы в течение двадцати четырех часов покинули территориальные воды французской колонии. После разгрома русской армии под Мукденом Франция еще меньше стала считаться с нами и, поддаваясь требованиям Японии, вышибала нас даже из самых глухих своих владений бесцеремонным образом.

На следующий день все боевые суда эскадры вышли в море. В бухте остались только транспорты и крейсер "Алмаз", чтобы покончить с погрузкой угля. На "Алмазе" теперь поднял брейд-вымпел заведующий транспортами, капитан 1-го ранга Радлов, а контр-адмирал Энквист перенес свой флаг на крейсер "Олег".

Четыре дня эскадра болталась на просторе, то стопоря машины, то давая тихий ход кораблям, чтобы сохранить хоть приблизительный строй. Все время держались в виду бухты Камранг. Это было самое нелепое наше скитание. Тем временем Рожественский сносился через Сайгон по телеграфу с Петербургом. Теперь более определенно выяснилось, что где-то здесь мы должны встретиться с эскадрой Небогатова. Кроме того, пришлось ждать разгрузки пароходов "Ева", "Дагмара" и "N 3", доставивших из Сайгона провизию, уголь, припасы.

Наблюдая жизнь на корабле, я все больше удивлялся бессилию командного состава удержать власть над своими подчиненными. Бывало, стоило только услышать: "Все наверх!" — и сотни людей бросались к трапам, сшибая друг друга. А теперь при срочных авральных работах многие матросы с такой же поспешностью летели с верхней палубы вниз и прятались по трюмам. Даже молодые матросы перестали бояться начальства.

Вспомнилось, как я, будучи новобранцем, смотрел на морских офицеров. Мое знакомство с ними началось в Кронштадте, где я был водворен в один из флотских экипажей. До этого я встретил в Петербурге каких-то кавалеристов, прогарцевавших по улице на сытых и стройных конях. Эти офицеры удивили меня оригинальностью своего наряда, и только. Ничего тут особенного не было. На конях и сам я в своем селе Матвеевском ездил верхом в ночное, правда, без седла и не так, может быть, красиво. Совсем иное впечатление произвели на меня морские офицеры. В воображении своем я связывал их с кораблями, на которых они плавают по синим морям, переживают бури, бывают в чужих странах, совершают кругосветные путешествия и видят всякие чудеса земного шара. Мне казалось, что нужно иметь колоссальные знания, чтобы по компасу и звездам — как объясняли старые матросы — определить, в какой части океана находится судно. Все это было для меня необычно, необычна была и сама форма, какую носили морские офицеры. В особенности я поражался, когда видел их в черных парадных мундирах с эполетами, с орденами, в треугольных шляпах. Этот блеск ошарашивал меня, подчеркивая мое ничтожество. Я, вылезший из деревенской глуши и грязи, смотрел на офицеров, как на людей особой породы, с красивыми благородными лицами, чрезвычайно талантливых. И разве я мог в то время заподозрить кого-нибудь из них в нечестных поступках?

Отец мой, бывший николаевский солдат, воспитывая меня, часто внушал:

— Ежели тебе, Алешка, придется попасть на военную службу, то служи по-настоящему. Будут бить — терпи. За одного битого десять небитых дают. И помни — за богом молитва, а за царем служба никогда не пропадут.

Я поверил его словам и, явившись во флот, ревностно, со всей страстностью своего темперамента принялся за службу. Период новобранства длился около четырех месяцев и запечатлелся в моей памяти, как отвратительный сон. Капралы, инструкторы, фельдфебель принимали самые решительные меры к тому, чтобы вышибить из нас деревенский дух. В шесть часов утра горнист на дворе играл побудку. Мы очумело вскакивали, заправляли свои койки, наскоро пили чай с черным хлебом и целым взводом в сорок человек становились в своей камере на гимнастику. Инструктор командовал, а мы выкидывали руки вперед, вверх, в стороны, вниз. Против гимнастики ничего нельзя было бы возразить, если бы ей не злоупотребляли. А нас, например, заставляли проделывать бег на месте с выкидыванием колен то вперед, то назад до тех пор, пока не только все белье становилось мокрым от пота, но и разбитые подошвы сапог промокали насквозь. Еще труднее было выполнять "лягушечье путешествие". Заключалось оно в том, что все сорок человек опускались на корточки в затылок друг другу и, выставив руки вперед, прыгали вдоль стен камеры, по нескольку раз огибая ряды коек. Тут все зависело от настроения инструктора. Если он был не в духе, то это глупейшее прыганье затягивалось, и тогда глаза застилались зеленым туманом. Некоторые новобранцы не выдерживали такой пытки и падали.

— Отяжелели, окаянные, с мякинным брюхом! — ревел инструктор и подбадривал падающих пинком.

Потом нас выгоняли во двор. Там учились маршировке, всяким захождениям, поворотам, ружейным приемам, бегали по двору. Инструктор говорил нам:

— Если я скомандую "смирно", это значит — не дыши, замри. Забудь, как отца и мать зовут, и только слушай, что дальше последует от меня.

Вообще он относился к нам так, как будто мы были его заклятыми врагами.

После обеда наступал короткий отдых, но иногда в это время заставляли нас пилить и колоть дрова. Потом опять выгоняли на двор для маршировки. Вечером, поужинав, мы измученные, отупевшие, рассаживались по койкам в камере и занимались словесностью. Из нее мало мы черпали знаний. Главный упор делался на дисциплину, на чинопочитание, на верность царю. Заучивали имена царствующего дома и фамилии начальства, начиная от командующего флотом, кончая ротным командиром. Тут же инструктор рассказывал нам, как различать чины. Все делалось с матерной бранью и мордобойством.

Часов в семь все занятия кончались. Пока не скомандуют "на справку", мы могли писать письма, читать книги и веселиться. Некоторые, пользуясь небольшим промежутком свободного времени, бежали на двор, в прачечную, в кирпичное помещение и стирали там свои рубашки и подштанники. Развешивать их на чердаке было рискованно — украдут. Поэтому каждый новобранец расстилал сырое белье под простыню, чтобы за ночь просушить его температурой своего тела.

Тяжелый рабочий день заканчивался справкой и вечерними молитвами. Привертывались газовые рожки, за исключением одного. В камере было полусумрачно. Кто-нибудь из нас назначался дежурным, а остальные тридцать девять человек укладывались спать — каждый на свою койку, на соломенный тюфяк, под серое казенное одеяло. Воздух сгущался смрадом человеческих испарений.

Так продолжалось изо дня в день.

Я исполнял все служебные обязанности самым добросовестным образом. Меня нельзя было причислить к глупым ребятам. До службы я прочитал порядочно книг, а это очень помогло мне в изучении словесности. При своей недурной памяти я в один месяц выучил матросский устав наизусть. Новобранцев до принятия присяги не полагалось отпускать в город поодиночке, но инструктор, ввиду моего необычайного успеха по словесности, сделал для меня исключение.

— Смотри в оба, — наказывал он мне. — Знай, кому нужно козырнуть, кому — стать во фронт.

— Есть, господин обучающий.

— Если подведешь меня, я из тебя яичницу сделаю. Все это мне казалось нормальным.

Гуляя по городу, я отдавал честь встречающимся офицерам по всем правилам. Правда, проделывал я это не без волнения, но ко мне никто не придирался. Захотелось посмотреть офицерские флигели, и я, свернув на Екатерининскую улицу, зашагал вдоль сквера. Как после узнал я, здесь никогда не гуляли матросы, боясь столкновения с начальством. Не прошло и пяти минут, как навстречу мне показался человек с седыми бакенбардами. Какой у него был чин? Я еще ни разу не видал живого адмирала, но уже знал, какие у него должны быть погоны: золотые, с зигзагами, с черными орлами. Эти погоны можно было видеть в экипаже за стеклами. В голове у меня крутилась мысль: если по одному орлу на каждом плече — значит, контр-адмирал, по два — вице-адмирал, по три — полный адмирал. А этот человек с седыми бакенбардами совсем не имел погонов, но зато воротник и полы его черной шинели были в золотых позументах и на них в один ряд разместились десятки черных орлов. Неужели я попался сверх-адмиралу? Почему мне инструктор ничего не объяснил о такой форме? Мне некуда было свернуть в сторону и спрятаться. Я сошел с тротуара и за три шага до встречи со страшным человеком стал во фронт. Старик с позументами и орлами тоже вдруг остановился и, удивленно глядя на меня, задвигал седыми бакенбардами. "Ну, пропал я", — мелькнуло у меня в голове.

— Долго ты, дурак, так будешь стоять?

От его голоса, проскрипевшего в морозном воздухе, как ржавые петли калитки, и от его выпуклых и тусклых глаз, напоминающих пузыри на мутной луже, мне стало не по себе. Моя рука, поднятая к фуражке, дрожала.

— Иди, дурак, дальше, не стой столбом.

Он захихикал мелким дробным смешком, а я пошагал дальше, употребляя все усилия на то, чтобы скорее от него удалиться. Через минуту я оглянулся — он стоял на том же месте и смеялся мне вслед. У меня пропала всякая охота гулять, и я торопился скорее попасть в экипаж. Почему этот человек с орлами назвал меня дураком? Разве я стал перед ним во фронт не так, как нужно? Я был так занят сверх-адмиралом, что не успел козырнуть встретившемуся лейтенанту. Он подозвал меня к себе и спросил:

— Почему честь не отдаешь?

— Виноват, ваше высокоблагородие, задумался.

Лейтенант выругался матерно, постучал кулаком по моему лбу и сказал почти ласково:

— Не нужно задумываться на военной службе.

Я остался благодарен ему, что он не записал моей фамилии. В экипаже от старых матросов я узнал, перед кем мне пришлось стать во фронт. Это был не сверх-адмирал, а флотский швейцар из бывших матросов! Мне было стыдно за свой промах.

Через несколько месяцев я принял присягу и стал матросом 2-й статьи. С поступлением в плаванье жизнь улучшилась. Мое первое представление о морских офицерах постепенно изменялось. Оказалось, что эти благородные люди так же ругаются матерно, как и мужики в нашем селе, и даже дерутся. Потом я узнал, что многие из них напиваются и устраивают скандалы, занимаются азартными играми и посещают публичные дома. Катилось время. Меня повысили в матросы 1-й статьи, а потом, когда кончил школу баталеров, произвели в унтер-офицеры. Я еще больше освоился с условиями и бытом императорского флота. Деревенская наивность исчезла, наставления отца перестали для меня звучать правдиво.

С начала моей военной службы прошло пять с лишком лет. Время это не пропало для меня даром: много дней и бессонных ночей провел я в напряженной умственной работе. И теперь, плавая на броненосце "Орел", я не переставал насыщать свой мозг новыми знаниями и впечатлениями...

Утром 13 апреля все наши транспорты и крейсер "Алмаз" вышли из бухты Камранг и присоединились к эскадре. По сигналу с "Суворова" корабли заняли свои места в походном строю. Эскадра тронулась на север. Аннамские берега все время были у нас на виду. Через несколько часов эскадра остановилась против широкого нового убежища, окруженного еще более высокими горами, Чем Камранг. Это была бухта Ван-Фонг. Первыми вошли в нее "Алмаз" и транспорты, за ними последовали миноносцы, потом крейсеры и, наконец, броненосцы. К вечеру все корабли стояли на якоре. Эскадра расположилась в пять параллельных линий: ближе к выходу в море — броненосцы, за ними в глубине бухты — крейсерский и разведочный отряды, транспорты и миноносцы.

Через день или два я с горечью расстался со своим другом, инженером Васильевым. Во время погрузки угля он так порезал себе сухожилье на левой ноге, что не мог ходить. Его отправили на госпитальный "Орел", где ему предстояла операция.

Среди мрачно-черных контуров боевых кораблей этот пароход выделялся своей веселой белой краской. На нем было восемнадцать сестер милосердия, многие из которых принадлежали к высшему аристократическому обществу. Им прислуживали две дородные монашки. Как оазис, затерявшийся среди унылой пустыни, притягивает истомленных зноем путешественников, обещая им отрадный отдых, так и белый "Орел" приковывал к себе внимание людей всей эскадры. Более десяти тысяч мужчин, молодых и пожилых, ничего не ожидавших впереди, кроме морской могилы, смотрели на него с затаенным желанием оторваться от гнетущей действительности и попасть туда, на этот пароход. Там можно было безопасно отдохнуть, увидеть женщин, услышать их голоса. Нет предела человеческим мечтам. Разве не может случиться, что какая-нибудь из сестер милосердия, воспылав любовью, бросится в объятия моряка? И здоровые завидовали тем больным, которых отправляли на плавучий госпиталь.

В исключительном положении находился только сам Рожественский. Ему не нужно было просить у кого-либо разрешения на удовлетворение своих желаний. Боевые корабли им посещались меньше, чем белый "Орел", на котором среди сестер находилась его племянница по жене — Ольга Владиславовна. Но не ею интересовался адмирал. Ольга Владиславовна как родственница только прикрывала его грехи. У нее была подруга, дочь генерала, старшая над всеми сестрами, — Наталья Михайловна. Вот к ней-то, к этой голубоглазой тридцатилетней порывистой блондинке и стремился адмирал. При встрече он подставлял своей племяннице лоб для поцелуя, а у Наталии Михайловны скромно целовал руку. Случалось, что в кают-компании белого "Орла" он оставался обедать. Тогда все пили шампанское за его здоровье, за его будущую победу над японцами, а он любезничал с Натальей Михайловной и с другими сестрами. В эти моменты Рожественский казался таким добродушным, что нельзя было представить, чтобы он мог когда-либо прийти в ярость раздразненного быка.

Иногда эти две неразлучные подруги бывали на флагманском корабле. Адмирал принимал их в своей каюте. На столе появлялись фрукты и ликер, доставленные расторопной рукой вестового Петра Пучкова. У племянницы были свои интересы. Посидев немного с дядей, она уходила к штабным чинам. А Наталия Михайловна и ее высокий покровитель оставались в каюте вдвоем. Вестовой Пучков хорошо знал, что в таких случаях нужно ему делать: он стоял за дверью и никого не пускал к барину для доклада{9}.

После визитов сестер, милосердия настроение адмирала улучшалось. Он даже заговаривал с вестовым:

— Петр, когда покончим с японцами, я тебя награжу.

— Покорнейше благодарю вас, ваше превосходительство, — отвечал Пучков, но думал лишь о том, как бы скорее избавиться от надоевшей службы и от такого благодетеля, который искалечил ему душу.

Но о взаимоотношениях между адмиралом и вестовым я расскажу в другом месте, а пока вернусь к своему броненосцу — к черному "Орлу".

Мне случайно попала в руки старая газета "Новое время" за декабрь месяц. В этом номере (N 10333) было напечатано длинное письмо вице-адмирала Бирилева. Я вышел на бак и здесь, у фитиля, усевшись на палубу, начал читать адмиральское письмо вслух окружившим меня матросам. Бирилев, упрекая некоторых газетных авторов за их разоблачение 2-й эскадры, острил:

"Под давлением ваших статей люди носы повесили, а чтобы повесить нос, надо опустить голову, а с опущенной головой, кроме кончиков своих сапог, ничего не увидишь..."

Дальше он начал успокаивать общественное мнение:

"Зачем нужна 3-я эскадра? Затем нужна 3-я эскадра, чтобы помочь 2-й эскадре или занять ее место.

Что такое 2-я эскадра? 2-я эскадра есть огромная, хорошо сформированная и укомплектованная сила, равная силам японского флота и имеющая все шансы на полный успех в открытом бою. Умный, твердый, бравый и настойчивый начальник этой эскадры не прикроется никакими инструкциями, а найдет и уничтожит врага. Он не будет подыскивать коэффициенты сил, а примет наш русский коэффициент, что сила — не в силе, сила в решимости, сила в любви к родине..."

Матросы, слушая мое чтение, вставляли свои замечания:

— Адмиралом называется, а порет всякую чепуху.

— Врет так, что себя не помнит.

Потом сразу все замолчали. Я оглянулся и увидел лейтенанта Вредного. Он стоял у правого борта против двенадцатидюймовой башни и смотрел в морскую даль, словно чем-то заинтересовался. Я продолжал громко читать:

"Не думайте, что японцы так сильны, это — самообман, гипноз слабых душ, и во всяком случае о силе врага надо думать до войны, а во время войны — сражаться. Конечно, японский флот пострадал много, и как лучшее доказательство этого служит заказ Японией ста восьми дубликатов броневых плит в Англии. На одном "Микаса" пробито и потрескалось четыре четырнадцатидюймовых плиты. Что же вы думаете, зачем японцы заказывают дубликаты этих плит, не для того ли, чтобы иметь запас ненужного материала? А сколько убыло личного состава на эскадре адмирала Того, сколько попорченных и наскоро починенных механизмов? На 2-й эскадре все цело, цел и дух, из которого маленькое удельное княжество сделалось необъятной Россией..."

Лейтенант Вредный подошел ближе к нам и, улыбаясь, заговорил:

— Какой это дурак написал такую глупость?

Очевидно, ему хотелось полиберальничать. За последнее время, как и боцман Саем, он начал заигрывать с нами, — ведь скоро предстоит сражение. Но он не понимал, что его настоящее отношение к нам давно было всем известно.

Я встал и, смекнув, что он не знает, кто является автором читаемого мною письма, изобразил на лице испуг.

— Неужели, ваше благородие, вам кажется, что так мог написать только дурак?

Под рыжими усами лейтенанта еще более заиграла улыбка, словно он был нам близким товарищем.

— А что же ты думаешь, в газетах мало сотрудничает дураков? Правда, мы сильны, но нельзя же так относиться и к флоту противника. Что за рассуждения такие? "На "Микасе" потрескались четыре броневых плиты". "В Англии японцами заказано сто восемь дубликатов броневых плит". И отсюда делается вывод, что японский флот сильно пострадал. Нам, значит, ничего не стоит разбить его. Подумаешь — сто восемь плит! Ведь такого ничтожного количества не хватит для брони одного только корабля. А затем, может быть, эти плиты понадобились японцам для вновь строящегося судна? Мы ничего не знаем.

— В статье, ваше благородие, говорится, что третья эскадра может не только помочь второй эскадре, но и занять ее место.

Лейтенант даже хлопнул себя по бедрам.

— Два старых корабля и три броненосца береговой обороны могут занять место второй эскадры! Да все эти пять судов едва ли стоят одного нашего "Орла"! Видно, что этот газетный писака не смыслит в военно-морском деле ни уха ни рыла.

Лейтенант Вредный невзначай высказал правду о человеке, который занимал такой высокий пост. И кому высказал? Тем, кого он презирал и с кем раньше разговаривал, как с пещерными жителями. В груди у меня все дрожало от клокочущего смеха. Нужно было взнуздать самого себя, чтобы не расхохотаться громко и весело. Сдержанно улыбались матросы. Невероятным усилием воли я старался быть серьезным и, глядя в глаза начальника, сказал:

— Спасибо вам, ваше благородие, что разъяснили нам. А мы тут без вас были в восторге от автора. Считали его прямо философом...

Один матрос перебил меня:

— Вы почаще так беседуйте с нами, ваше благородие.

— Хорошо, братцы, хорошо, — удовлетворенно закивал головой лейтенант.

— Мы думали, что его превосходительство вице-адмирал Бирилев и вправду умный человек.

— А при чем тут Бирилев? — спросил лейтенант, сделавшись вдруг строгим.

— Да ведь это он написал такую глупость.

Лейтенант побледнел. Из-под козырька пробкового шлема он несколько секунд смотрел то на меня, то на других матросов, не зная, как ему выйти из скандального положения. В напряженной тишине кто-то кашлянул, кто-то громко высморкался. Лейтенант выхватил из моих рук газету, наскоро заглянул в нее и бросил на палубу. Уходя к корме, он произнес лишь одно слово:

— Хамье!

Мы нисколько не обиделись на это — настолько нам было весело.

5. Мысли на Пасху

В бухте Ван-Фонг эскадра нагружалась углем, провизией и другими припасами. Последние четыре дня прошли в тяжелой работе. И лишь к вечеру страстной субботы, 16 апреля, докончили со всеми делами. Из горластых труб, словно от жертвенников, поднимались клубы темно-бурого дыма, сливаясь в легкое облако, розовое в вечерней заре. Мелкие суда, снявшись с якоря, уходили в дозор.

В этот день на "Орле" произошло маленькое событие, возбудившее, однако, среди матросов большие разговоры. Дело в том, что у нас на верхней палубе был устроен из досок хлев. В него загнали рогатый скот, купленный у аннамитов. Быки были меньше мадагаскарских, но достаточно жирные. Что-то сурово жуткое было в их взгляде, когда они, поворачивая голову, косились исподлобья на людей, словно знали, что обречены на съедение, иногда одного из них выводили из хлева на другую часть палубы и резали, остальные, почуяв кровь, начинали бунт. Каждый из них, круто изгибая шею, мотал головою, бил копытом о палубу и, вздрагивая, издавал тревожный рев. Казалось, что они вдребезги разнесут изгородь и, беснуясь, помчатся по палубе броненосца. Но это продолжалось недолго. Скоро они уставали и, затихая, устремляли взгляды в сторону носовой части судна. Там, на баке, зарезанный бык, приподнятый стрелой в воздух, висел на веревках животом вверх с распяленными ногами. Мясники, работая острыми ножами, сдирали с него шкуру. Потом, когда он весь был ободран, разрезали ему живот и вынимали из него внутренности, еще теплые, с поднимающимся от них паром. А живые быки недоуменно, с жуткой безнадежностью продолжали смотреть на страшное зрелище и медленно жевали положенное им сено. Понимали ли они, что их тоже ждет такая же участь? Среди них находилась одна только корова, и та была худая, с резко обозначившимися ребрами. По-видимому, она страдала какой-то болезнью. Во всяком случае, попав на броненосец, она почти совсем не ела сена. Сколько ни старался матрос-скотник выходить ее, подкармливая оставшимся от команды хлебом, — ничего не помогало. С каждым днем ей становилось все хуже. Смертной тоской наливались ее большие темные глаза с поволокой, немножко глуповатые, но вместе с тем необычайно кроткие. А в субботу она не могла уже встать и после обеда, лежа боком на палубе, начала задыхаться.

Матрос-скотник побежал доложить об этом старшему офицеру Сидорову.

— Сейчас же зарезать корову. Пойдет завтра на обед команде. Старший офицер, отдавая такое распоряжение, вероятно, не подумал о его последствиях. Но приказ был отдан — нужно его исполнить. Больную корову перевезли на тачке на другое место палубы. В это время она уже была в агонии. Когда ей перерезали горло, то кровь, начавшая уже свертываться, не била, как обыкновенно, фонтаном, а еле-еле сочилась.

Команда все это видела.

Отсюда, перекидываясь с одной палубы на другую, пошел разговор:

— Нас на первый день пасхи хотят накормить дохлятиной. Видела команда и то, что в офицерском камбузе повар со своим помощником выбивались из сил, приготовляя для кают-компании и жареных цыплят, и пасху, и пироги, и много других изысканных блюд.

— О себе только помнят, а нас забыли, — угрюмо ворчали матросы.

Быстро приближалась ночь. Горы с редкими деревцами, опаленные жарким солнцем, будто сдвинулись плотнее и, обступив бухту полукругом, стояли, точно на страже. На берегу, где приютились бедные хижины туземцев, замерцали огни, золотыми столбами отражаясь в сонной воде.

Барабан пробил "сбор". Все матросы, не занятые вахтой, вышли на верхнюю палубу. Там пропели ежедневно повторяемые молитвы, и мы в ожидании заутрени разошлись, не разбирая на этот раз коек.

На шканцах встретился со мной мой хороший приятель, минер Вася-Дрозд. Хлопнув меня по плечу, он тихо сообщил:

— Обед у нас приготовлен, и коньячок есть. Приходи в гости.

— Куда же это?

— На марс грот-мачты. Ближе к небу.

— Хорошо.

— А пока идем вниз.

Мы спустились в жилую палубу. Здесь, больше, чем где-либо, замечалось приближение праздника. Несколько человек из команды сосредоточенно работали над тем, чтобы всему придать пасхальный вид. Одни, устраивая походную церковь, устанавливали алтарь, укрепляли иконы и расставляли подсвечники, другие всюду развешивали флаги, зелень и электрические люстры.

Часам к одиннадцати все приготовления закончились. Весь экипаж, исключая вахтенных, находился здесь. Команда оделась в белые чистые форменки. Впереди стояли офицеры, надушенные, в новых белых кителях с золотыми и серебряными погонами на плечах. Перед алтарем, приподняв немного свою огненно-рыжую бороду и глядя на царские врата, застыл в молитвенной позе священник отец Паисий. Вспыхнули электрические люстры, загорелись перед иконами свечи, разлив по всей палубе ослепительный блеск. Все приняло торжественный вид. Только лица матросов были пасмурны. Чувствовались изнуренность и усталость.

Ждали довольно долго. Наконец старший офицер Сидоров, покрутив предварительно свои седые усы, приблизился к священнику и начальственным тоном произнес:

— Можно начинать.

В жилой палубе становилось жарко. Воздух, насыщенный ладаном и испарениями человеческих тел, стал удушливым. Матросы выходили из церкви на срезы или на верхнюю палубу, чтобы освежиться прохладой.

Начался крестный ход. "Воскресение твое, Христе, спасе", — запел священник, сопровождаемый хором певчих. Неся в руке крест с трехсвечником, украшенным живыми цветами, весь сияя золотом и голубей вышивкой своей ризы, он медленной поступью направился в кормовую часть судна. За ним тронулись офицеры и длинной вереницей потянулись матросы. Пробираясь по узкому офицерскому коридору сначала левого борта, а потом правого, процессия обошла, вокруг машинного кожуха и снова вернулась назад. Не доходя до алтаря, она остановилась перед занавесью, сделанной из больших красных флагов.

— "Христос воскресе из мертвых!" — раздалось наконец из уст священника.

Подхватив этот возглас, дружно грянул хор певчих, а за ним вполголоса начали подтягивать и остальные матросы. Басы, расшатываясь, мощно потрясали воздух, а чей-то высокий и страстный тенор, выделяясь из общего гула, трепетно взлетал над головами людей, словно стремился, утомленный этим царством железа и смерти, вырваться на безграничный простор моря. Среди команды произошло движение. Сотни рук замелькали в воздухе.

На минуту и я, неверующий, как и другие, поддался всеобщему гипнозу, красивому обману. Чем-то далеким и родным повеяло на меня. Когда-то я встречал этот праздник в своей деревне, в кругу близких и дорогих сердцу людей, и воспоминания об этом расцвели в моей душе. Но с тех пор прошло много лет, много новых впечатлений, взбудораживающих мозг, наслоилось в моем сознании. Я привык ставить вопросы перед самим собою. Что за нелепость творят над нами? Мы встречаем праздник, называемый праздником всепрощения и любви, готовясь к бою. Под нами, в глубине броненосца, в бомбовых погребах, хранятся пятьсот тона пороха и смертоносных снарядов, предназначенных для уничтожения людей, которых мы никогда не видали в лицо.

— Нужно проветриться, — предложил я своему приятелю Василию.

— Идем, — немедленно согласился он.

Мы протолкались сквозь толпу и вышли на правый срез.

Ночь была тихая, теплая, насыщенная ароматом прибрежных вод. Под безоблачным небом, разливающим дрожащие струи звезд, о чем-то грезил миллионнолетний океан. На горах кое-где виднелись горящие костры. Чтобы не выдать неприятелю места стоянки нашей эскадры, все огни на ней были скрыты. Смутно чернели в темноте контуры кораблей. Лишь изредка, если вблизи замечалась лодка туземца или что-нибудь подозрительное, скользил по воде яркий луч прожектора, но через минуту-две он мгновенно исчезал, и тогда снова водворялась тьма.

На правом срезе стояли матросы.

Один машинист мечтал вслух:

— Только бы кончить службу, а там найду себе дело.

— Какое же? — спросили его.

— В Москву зальюсь. Там для меня есть место на заводе.

— Да, раз приобрел специальность, то нечего в деревне прозябать.

Кто-то рассказывал о своем пребывании на острове Мадера. Но скоро замолкали. По-видимому, никому не хотелось говорить. Так хороша, так пахуча была тропическая ночь! И только тогда, когда зашла речь о зарезанной корове, сразу все оживились:

— Значит, сегодня нас будут дохлятиной угощать?

— Выходит, так.

— А если корова была заразная?

— Скорее всего — заразная. Иначе с чего бы ей сдыхать?

Голоса становились все раздраженнее:

— С такого мяса и мы все подохнем.

— Подыхай. Плакать, что ли, будет о нас начальство?

— Надо артельщика взять в оборот.

— Артельщик тут ни при чем.

— А я бы другое предложил: взять все из офицерского камбуза и поесть. А в кают-компанию корову отдать. Кушайте, мол, господа офицеры, на доброе здоровье.

С кормы показался старший боцман кондуктор Саем, старый, ретивый службист. Очевидно, он слышал последнюю часть разговора. Закричал:

— Ах, нехристи бессмысленные! Там служба идет, а они, скоты, тут зубоскалят! Марш в церковь, так вашу...

Он хлестко выругался, осыпав скверными словами все святое.

Рядовые матросы исчезли, а унтеры остались на срезе, не обращая внимания на брань боцмана.

Остался и я со своим приятелем.

В глубине броненосца раздалось песнопение: "И сущим во гробех живот даровав". В тихом море теплой ночью, под раскрытым, нарядно сверкающим небом это звучало особенно красиво. Казалось, что голоса хоря, вырвавшись на простор, радостно уносятся вдаль, чтобы всюду возвестить хвалу жизни. Не будет больше смерти, этой страшной и неумолимой разрушительницы всей живой твари. Она сама попрана распятьем на кресте. Не будет больше смерти? А что же будет? И мой разум, как тиран, опрокинул меня фактами. Все пушки у нас были заряжены. У каждой из них дежурили комендоры. Стоит только появиться противнику, как сейчас же вместо свечей и лампад загорятся прожекторы, вместо "Христос воскресе" загромыхают орудия, вместо красных яиц полетят к японцам снаряды, начиненные взрывчатым веществом. И чем больше мы уничтожим человеческих жизней, чем больше мы утопим их, тем сильнее будет среди нас ликование. Как это все связать с величавыми словами молитвы, провозглашающими торжество жизни? А ими обманывали человечество в продолжение почти двух тысяч лет...

Приятель шепнул мне на ухо:

— В кильватер за мною держи.

И мы полезли с ним на грот-мачту.

6. Обед за борт!

Марс находился высоко над палубой и представлял собою круглую, прикрепленную к мачте площадку, края которой были обнесены железным бортом. Там давно уже, принеся с собою ящик с припасами, поджидал нас земляк минера, кочегар Бакланов.

Как только мы показались на марсе, кочегар заговорил:

— Что же вы долго пропадали? Терпел, терпел я и чуть было один не приступил к делу.

— Богу молились, дружок, — весело ответил Вася-Дрозд.

— Каждый воин и без молитвы прямо в рай попадет. Это давно всем известно. Значит, зря старались.

Открыли ящик, достали из него полбутылки коньяку и бутылку виноградного вина, а затем съестные припасы: хлеб, мясные консервы, вареные яйца, свежие бананы и ананасы. Выпивали прямо из горлышка и аппетитно закусывали. Коньяк был из дешевых сортов, но мы восторгались его крепостью: царапает горло, словно кошка когтями.

— Это я достало немецкого транспорта, — сообщил минер.

Вася-Дрозд, захмелев, размечтался:

— Останусь жив — в Петербург поеду. Хочется мне на электротехнические курсы поступить. А потом дальше пойду, выше начну подниматься.

— Там только и ждут тебя, — заметил Бакланов, с хрустом, словно огурец, разжевывая ананас.

Вася-Дрозд загорячился:

— Ты, Бакланов, пень замшелый. Прокис от своей лени! А у меня другая натура. Если официально нельзя будет поступить на курсы, я сторожем при училище наймусь. Мне студенты помогут заниматься. Я слышал, народ они хороший, для нашего же брата забастовки устраивают. Ночи не буду спать, а своего добьюсь. Правда, Алеша?

— Правда, — подтвердил я, восторгаясь его энтузиазмом.

— Добьюсь своего! — почти выкрикивал Вася. — Ей-богу!..

— Поднимай выше ногу, а то споткнешься, — невозмутимо вставил Бакланов.

— Тьфу, медведь косолапый! Каждый раз он вот так. Только что хочешь взвиться, он раз тебя за крыло — и вниз.

Бакланов, покончив с остатками закусок, привалился к мачте и лениво процедил:

— Эх, как бы не дыра во рту, жил бы и жил и ни о чем бы не тужил.

Разговорились о предстоящем сражении. Минер начал нас обнадеживать:

— Я думаю, не так уж мы слабы, как многие говорят. Я даже предчувствую, что мы разобьем японцев.

— Это на правнуках Ноева ковчега? — спросил кочегар.

— У нас есть и новые корабли.

— Подожди, Дрозд, я тебе примерчик маленький приведу. В Кронштадте у нас остался старый-престарый утюг. Броненосцем называется он. "Не тронь меня" — название ему дано. Знаешь такой?

— Знаю. А дальше что?

— По-моему, всю эскадру нашу можно назвать так, только о маленькой прибавкой. "Не тронь меня, а то развалюсь".

— Вот и поговори с ним, с чумазым дьяволом!

Барабан загремел отбой: богослужение кончилось. Матросы поднимались на верхнюю палубу. Мы поторопились спуститься вниз. Некоторые, христосуясь, целовались. Спустя несколько минут корабль осветился электрическими люстрами. Команда, и офицеры выстроились на верхней палубе во фронт. Явился командир, капитан 1-го ранга Юнг, блестя золотыми эполетами. На его поздравления с праздником среди матросов раздались жидкие голоса:

— Покорнейше благодарим, ваше высокоблагородие!

Остальные зловеще молчали.

Командира нерешительности остановился, как бы намереваясь объясниться с командой. Но это было только одно мгновенье. Сейчас же досадливо дернул плечами и, круто повернувшись, вместе с офицерами ушел в кают-компанию. По-видимому, он так и не догадался о причинах изменения в настроении команды.

Матросы живым потоком направились к запасной адмиральской каюте, откуда артельщики выдавали каждому по одной пшеничной булке и по два яйца. Это было для нас разговением и той порцией, которая отличала великий праздник от будней. Но некоторые запаслись съестными припасами и выпивкой от аннамитов или с коммерческих пароходов. Не забыв домашних привычек, они приглашали друг друга в гости — в башню, за двойной, борт, в минное отделение.

Рассвет, как всегда в тропиках, наступал быстро, словно поднимался занавес, отделявший день от ночи. Звезды, дрожащие в темно-синей глубине неба, как золотые капли росы, теряли свою яркость, потухали, и все прозрачнее становилась высь, освещенная широким заревом восхода. Над бухтой, над неподвижной гладью воды, в зардевшем воздухе серебристой вязью закружились чайки, рассекая утреннюю тишину птичьим гомоном. На фоне неба четко вырисовывались бесплодные горы, их контуры с зелеными ущельями загорелись багряным отблеском, а на вершинах, высоко поднявшихся над простором океана, уже затрепетали первые лучи солнца.

По широкой бухте вокруг кораблей, оставляя на зеркальной воде колыхающийся след, скользили на своих узких челноках аннамиты. Весь их наряд состоял из куска пестрой материи, прикрывающей тело, из белой чалмы на голове. Приставая к борту наших судов они предлагало уток, кур, а также разные фрукты, гортанно выкрикивая при этом какие-то слова. Скуластые коричневые лица их улыбались заискивающей улыбкой нищих, а в узких прорезах век черные глаза, сверкая, загорались жадностью наживы.

На броненосце "Орел" один матрос хотел купить утку. Ему не позволили это сделать. Разобиженный находившийся немного под хмелем, он начал громко выкрикивать:

— Что же это, братцы, с нами так поступают? За свои собственные деньги — и я не могу ничего купить? Разве мы не люди?

— Мы для начальства хуже скотов, — поддакивали другие из команды.

Матрос усилил голос:

— Сами они, офицеры-то, всего себе наготовили, шампанское лакают. А нас для праздника хотят падалью, угостить. Слышите? Падалью!..

Он кричал долго, до тех пор, пока его не услышал вахтенный начальник. Последний позвал его на мостик.

— Ты что это так разоряешься?

— Я правду говорю, ваше благородие! — ответил матрос, дерзко глядя в глаза офицера.

— Молчать! Я арестую тебя!

Матрос крикнул, явно издеваясь над офицером:

— Христос воскресе, ваше благородие!

Через пять минут он уже сидел в карцере.

Собственно говоря, в глубине души мы больше злорадствовали, чем отчаивались, что так случилось. Прежние обиды, какие мы переносили от начальства, не были так ярки, и к ним трудно было придраться. Другое дело теперь. На первый день пасхи для нас к обеду приготовили дохлятину. Это была такая чудовищная несправедливость, которая била в глаза своей очевидностью. Нельзя было не возмущаться. И в разговорах матросов на разные лады варьировалась покойница-корова, команда все больше и больше накалялась. А тут еще арест матроса подлил жару. Во всех палубах поднялся галдеж. Хотели разбить офицерский винный погреб, но начальство, прослышав об этом, поставило туда часовых.

С мостика поступило распоряжение:

— Команде пить вино и обедать.

Я вынес на верхнюю палубу ендову с ромом, а мой юнга — другую. Матросы, соблюдая очередь, Подходили к ендове, называли свой номер и опрокидывали в рот чарку с крепкой душистой влагой. Но от обеда все отказались. Только строевые унтер-офицеры пытались взять обед, однако рядовые сейчас же вырвали у них из рук баки и суп выплеснули за борт. Кто-то из команды крикнул:

— Становись все во фронт! Старшего офицера потребуем!

Привычно, с удивительной поспешностью люди выстраивались в ряды. Весть о решении команды молниеносно облетела все части корабля. И отовсюду торопливо бежали матросы, поднимались на верхнюю палубу, присоединялись к фронту, будто заранее сговорились действовать согласованно. Раздались сотни голосов.

— Давай старшего офицера!

— Старшего офицера сюда!

Ко мне прибежал машинист Цунаев, прозванный за его физическую силу "чугунным человеком". На его удлиненном крупном лице от волнения раздувались ноздри. Он поспешно зашептал, заглушая обрывки фраз сдавленным свистом:

— Бомба у нас... Давно готова... С полпуда... Никулин и Громов спрашивают: можно ее бросить сейчас в кают-компанию?

До этого момента я не знал, что машинные квартирмейстеры Никулин и Громов запаслись бомбой. На момент я растерялся. Как обычно в таких случаях, я не мог посоветоваться с Васильевым, который лечился на госпитальном судне "Орел". Прежние наши разговоры о революционных настроениях команды заканчивались выводом, что к восстанию на эскадре надо готовиться более организованно. И оно должно произойти не раньше, чем по приходе во Владивосток, чтобы сговориться с сухопутными войсками о едином фронте. В противном случае у нас ничего путного не получится. Мы рассуждали так. Трудно поднять восстание на нашей эскадре. Но допустим самое лучшее, что оно удалось. А дальше что? Этот вопрос смущал нас больше всего. Вперед мы не могли бы двигаться, потому что нас разгромили бы японцы. Нельзя было бы и вернуться всей эскадрой назад, чтобы использовать боевые корабли в целях революции. Для этого у нас не было таких больших запасов угля. Если в продолжение длинного пути целое государство едва сумело обеспечить нас топливом, то одним нам это было совершенно не под силу. Значит, оставалось бы нам только одно: потопить все корабли, а самим высадиться на аннамские берега и расходиться среди дикарей. А как отнеслись бы к этому наши маньчжурские войска? Они сочли бы нас за изменников, не оправдавших их надежд. И русское правительство использовало бы наше восстание в своих интересах: 2-я эскадра была настолько сильной, что ей ничего не стоило бы уничтожить противника и овладеть Японским морем, но злодеи-революционеры погубили все дело. В таком приблизительно духе затрубили бы все газеты. Короче говоря, революционные элементы на кораблях эскадры оказались в тупике: знали наверняка, что идут на гибель, и не могли поднять знамя восстания. Час революции приближался, но он еще не пробил.

— Ну, как же? — торопил меня Цунаев, скрючив длинные мускулистые руки в таком напряжении, как будто он уже держал в них тяжеловесную бомбу.

После некоторого колебания я с досадой ответил:

— Не время! Дохлая корова не повод к восстанию. Скажи товарищам, чтобы поберегли бомбу для более важного случая. Может быть, она скоро пригодится.

Цунаев, недовольно махнув рукой, бегом спустился по трапу вниз.

В это время в кают-компании шло веселье. Слышались пьяные голоса. Кто-то пел романсы под звуки пианино. И вдруг на головы свалилось сообщение, неожиданное и грозное, как землетрясение: взбунтовалась команда! В кают-компании сразу стало тихо, как в пустом храме. Бледные и моментально отрезвевшие офицеры вопросительно переглядывались. И в каждой паре их глаз замутилась смертельная тоска, как будто броненосец сию минуту должен взлететь на воздух. Однако это продолжалось не долго. Все вдруг засуетились, забегали, произнося какие-то слова. Одни прятались по своим каютам, защелкивая за собою на замок двери, другие вооружались револьверами, сами не веря в то, что этим можно спастись, от погибели.

Командир Юнг в это время находился в ходовой рубке.

Перед командой наконец предстал капитан 2-го ранга Сидоров. Он был в полной офицерской форме — в новеньком белом, как снег, кителе, и в таких же белых брюках. Но ни золотые погоны на его плечах, ни владимирский крест на груди уже не производили на его подчиненных должного впечатления, а болтавшийся на поясе кортик казался перед этой массой разъяренного народа лишним и ненужным. Из-под козырька флотской фуражки выглядывало лицо с конусообразной бородкой, настолько расстроенное, что даже большие закрученные усы потеряли свою лихость. Упавшим голосом, словно после длительной голодовки, он спросил:

— В чем дело, братцы?

Ревом ответила команда:

— Долой дохлятину!

— За борт обед!

— Долой войну!

— Освободить арестованного!

— Зачем невинного человека посадили в карцер?

— Падалью кормите нас, скорпионы!

— Освободить арестованного!

Старший офицер виновато переминался с ноги на ногу, а потом, помахав рукою в знак того, чтобы замолчали, заговорил:

— Я не могу освободить арестованного своей властью. Это дело командира. Я доложу ему о вашем требовании.

Он торопливо пошагал на мостик.

А вслед ему еще сильнее раздались голоса:

— Командира давай сюда!

— Мы не уймемся, пока не увидим арестованного!

На палубе показывались более смелые офицеры, но сейчас же, гонимые страхом, скрывались в кормовых люках.

Командир из походной рубки перешел в боевую. Переговоры с ним старшего офицера затянулись. Положение создавалось слишком ответственное, и не так легко было его разрешить. С одной стороны, удовлетворить требование команды — это означало подорвать на судне дисциплину и навсегда поколебать свой авторитет. С другой стороны, нельзя было поступить иначе. Там, внизу, на палубе собралось около девятисот человек матросов, вышедших из повиновения, как полые воды из берегов. Вместо прежних покорных ребят была теперь дикая орда, поднявшая бунт на военном корабле, вблизи театра военных действий. До боевой рубки доносились режущее ухо вопли, крики, свист, матерная брань, и все это сливалось в тот ураганный рев, от которого на голове дыбились волосы. Правда, люди пока еще стояли во фронте, но этот фронт уже представлял собою беспорядочную ломаную линию и стихийно, как на волнах, качался, угрожающе поднимая кулаки. В своей ярости команда дошла до того состояния, когда резкий и смелый призыв одного из матросов к расправе может бросить всех остальных в новый круговорот событий. И тогда на корабле начнется побоище. Палуба зальется офицерской кровью, и все, или почти все, кто носит на плечах золотые и серебряные погоны, полетят за борт. Можно ли надеяться на помощь других судов? Ведь там тоже были бунты...

И командир Юнг после долгих колебаний сдался.

Старший офицер сбежал с мостика и, подняв для чего-то руки вверх, словно умоляя команду о пощаде, прытко, не по его летам, пронесся мимо фронта, выкрикивая:

— Сейчас, братцы, сейчас!

Он исчез в одном из люков. Но ждать его долго не пришлось. Спустя каких-нибудь пять минут он сам вывел на верхнюю палубу матроса, освобожденного из карцера, и заговорил:

— Вот он, братцы, вот. Не надо больше шуметь. Успокойтесь. Возбужденное настроение команды быстро падало, прекратились крики.

Старший офицер продолжал:

— Я сейчас распоряжусь, чтобы состряпали для вас новый обед. А вы выберите комиссию. Пусть она наметит, каких быков для вас зарезать, — двух лучших быков.

Фронт сразу рассыпался. С веселым говором расходились по палубе матросы, словно получили небывалую награду. Победа была на их стороне.

Все выше поднималось солнце, расточая буйный свет. В жарком сиянии нежился океан. Над золотисто-синей пустыней вод высоко, поднялись вершины гор и застыли в немом безмолвии. Казалось, эти серые и бесплодные великаны для того только и обступили бухту, чтобы охранять ее мирный покой от разбойных набегов бурь.

С флагманского броненосца "Суворов" донеслись звуки духового оркестра.

7. Спектакль трагикомедии

На второй день пасхи по сигналу командующего все суда начали готовиться к погрузке угля. Праздник наш кончился. О вчерашнем дне у макросов осталось приятное воспоминание — добились освобождения товарища и поели мяса до отвала.

На переднем мостике старший сигнальщик Зефиров торопливо доложил вахтенному начальнику:

— Ваше благородие, на "Суворове" спустили паровой катер.

Вахтенный начальник распорядился:

— Следи хорошенько за ним.

Спустя некоторое время сигнальщик снова сообщил:

— Сам адмирал садится на катер.

А когда увидели, что катер направляется к нам, все начальство на "Орле" пришло в движение. Как теперь быть? У нас не были поставлены трапы. Другие приезжающие с визитом офицеры приставали на своих шлюпках к корме, взбирались по шторм-трапу на балкон, а дальше проходили через кают-компанию. В довершение всего, последняя была превращена в угольную яму, а наш офицерский состав давно уже переселился в запасную адмиральскую кают-компанию. Да, так могли к нам попасть на броненосец младшие офицерские чины. Они с этим мирились. Но разве можно будет таким же образом принять самого командующего эскадрой, вице-адмирала Рожественского? И командир и старший офицер безнадежно разводили руками, хватались в отчаянии за голову: приближалась гроза.

Только матросы были спокойны.

— Несется к нам бешеный адмирал.

— Первый раз за все плавание.

— С чего он вздумал проведать нас?

— Вероятно, хочет с праздником поздравить и похристосоваться.

— Может быть, настроение перед боем поднять?

Офицеры и команда выстроились во фронт, глаза всех были направлены в сторону катера.

Каково же было возмущение адмирала, когда, приблизившись к броненосцу, он узнал, что ему предстоит попасть к нам на палубу не совсем обычным путем. Это было для него оскорблением. Он поднялся на корме остановившегося катера во весь свой огромный рост и, потрясая кулаками, зарычал:

— Что за мерзость? Что за распущенность такая. Это не корабль, а публичный дом! Немедленно поставить трап!

Рожественский направился к броненосцу "Ослябя", желая, очевидно, посетить больного адмирала фон Фелькерзама.

Команда наша и не подозревала, что о вчерашнем бунте на "Орле" все стало известно командующему эскадрой. Виноват в этом был вахтенный начальник. Он написал командиру такой рапорт, который никак нельзя было замять, не дав законного хода.

На "Орле" поднялась суматоха. Закипела работа по спуску правого трапа. Для этого поставили матросов больше, чем следует. Помимо старшего офицера, тут же находился командир судна, который все время торопил:

— Скорее! Скорее!

Не успели покончить с одним делом, как с "Осляби" передали сигналом новый приказ Рожественского: "Поставить и левый трап".

Последний находился на левом срезе и, как на грех, был завален углем. Не было никакой возможности быстро освободить его из-под толстого слоя угля. Начальство заметалось, бросаясь от одного борта к другому.

Удалось оборудовать только один правый трап. Снова явился Рожественский. Почти весь экипаж выстроился во фронт на верхней палубе. Молча поднялся на нее адмирал и, не поздоровавшись, как это обычно бывает, с командой, остановился, словно в тяжелом раздумье. Огромная фигура его, возвышаясь на целую голову над другими, немного сутулилась. Принадлежность к свите его величества, чин вице-адмирала, звание генерал-адъютанта, положение командующего эскадрой — все это вместе отделяло его от нас, как божество. Его лицо с круглой, коротко подстриженной бородой было гневно и мрачно, как разверстое море в непогоду. По своей постоянной привычке адмирал двигал челюстями, словно что-то разжевывая, и медленно скользил сверлящим взглядом по рядам матросов, как будто разыскивая среди них виновников. Все на корабле замерло. Люди, казалось, притаили дыхание. Эта молчаливая сцена продолжалась минуту или две. Наконец, тишина взорвалась потрясающим рычанием:

— Изменники! Мерзавцы! Бунтовать вздумали! Выстроиться по отделениям! Унтер-офицеры — отдельно!

Раздался топот многочисленных ног. Сколько раз нам приходилось выполнять такую простую команду. А на этот раз мы путались и шарахались из стороны в сторону, как обезумевшее стадо животных при виде хищного зверя.

Мы еще раньше слышали, что адмирал будто бы страдает болезнью почек. Поэтому малейшее раздражение приводило его в бешенство. Может быть, с ним действительно было так. Во всяком случае теперь он производил на нас впечатление ненормального человека. Он топал правой ногой, размахивал руками, выкрикивал брань, какую не всякий матрос может произнести, называл броненосец и команду самыми непристойными именами. Каменными глыбами падали, громыхая, его слова:

— Я не потерплю измены! Позорный корабль! Я расстреляю его всей эскадрой, потоплю его на месте!..

Мы верили в его могущество. Наши жизни находились в его руках. Он внушал нам непомерный страх.

Адмирал потребовал:

— Дайте мне зачинщиков! Где они, эти разбойники? Подать мне их сюда!

Офицеры забегали по фронту. Они сами не знали, кто зачинщик, а заранее список таковых не составили. Пришлось хватать кого попало: либо кого-нибудь из штрафных, либо такого матроса, чья физиономия им не нравилась. Случайно подвернувшийся под руку судовой плотник Лебедев был первым выхвачен из строя. Адмирал, набросившись на него, как на мишень своей разъяренной злобы, разбил ему лицо и, словно испугавшись при виде крови и своей невоздержанности, приказал ему:

— Становись, мерзавец, на свое место!

Лебедев стал во фронт и был доволен, что вместо суда и угрожаемой смертной казни отделался только потерей четырех передних зубов, выбитых адмиральским кулаком.

Офицеры продолжали без разбору хватать матросов и выводить их из рядов на середину палубы, как на лобное место. Это был самый критический момент: каждый из команды думал лишь об одном — как бы его не вытащили из фронта. И мысль, замораживая сердце, забегала вперед — расстреляют или повесят. Остальные все облегченно вздохнули, когда офицеры набрали восемь человек и поставили их на середину палубы.

Началась трагикомедия.

Адмирал замолчал, как будто решил успокоиться, прежде чем приступить к допросу виновников. Только грудь его бурно вздымалась. Долго испытывал их взглядом, переводя его с одного лица на другое. Потом заскрежетал зубами так громко, точно они были у него железные. И вдруг снова, прорвавшись, неистово заорал на провинившихся матросов:

— Вот они, предатели земли русской! Ни одного человеческого лица! У всех арестантские морды! За сколько продали Россию? Я спрашиваю: за сколько продали родину японцам?

Восемь человек стояли вытянувшись, тараща бессмысленные глаза на грозного адмирала. У них дрожали колени, а лица их были так бледны, как будто запудрились мучной пылью. Это были безмолвные манекены.

Адмирал быстро повернулся перед всей командой и широким оперным жестом правой руки показал на арестованных:

— Посмотрите, посмотрите на этих изменников! Они продали японцам нашу родину за золото!

Потом согнулся, вобрал голову в плечи и, тыча пальцем в сторону виновников, заговорил голосом, пониженным почти до шепота, до клокочущей вибрации:

— Вижу, вижу... Вон как оттопырились карманы! Японским золотом набили! Смотрите, все смотрите на их карманы! Они сейчас лопнут от золота! Ага! Вот куда попали вражеские деньги.

Адмирал то приближался к виновникам, то отходил от них, все время кривляясь, пересыпая слова матерной бранью. Лицо его становилось чугунно черным, глаза пучились, словно был ему тесен накрахмаленный ворот сорочки. Он бесновался, как одержимый. И вся эта брань, все его поведение, все глупые слова настолько были нелепы, как будто он играл перед публикой роль шута, лишь на время нарядившегося в блестящий китель. Наконец, выбрал одного из восьми человек, худого, с лицом, изрытым оспой, и загорланил:

— Вот она рожа, самим богом отмечена! Говори, сколько с японцев денег взял? Ну! Ага! Молчишь!

Он схватил его за грудь и так начал трясти, словно хотел вытряхнуть из него душу. Голова у несчастного матроса болталась, как на пружине. Отшвырнутый, он полетел от адмирала, ударился о переборку камбуза и свалился, а затем, усевшись на палубе, вдруг начал громко икать.

Унтер-офицеров адмирал облаял последними словами, кондукторов и офицеров назвал "позорными начальниками позорной команды", командиру сделал выговор за его слабость.

— А вы, подлые души, так и знайте, — я не прощу вам этого! — в заключение обратился он уже ко всем матросам. — Разве только в бою собственной кровью сможете искупить свое преступление! В противном случае с вас полетит немытая шерсть клочьями!..

Адмирал уехал на "Суворов".

Восемь человек арестованных матросов, как тяжких преступников, под усиленным конвоем отправили на транспорт "Ярославль", заменяющий плавучую тюрьму.

Мы разошлись молча, с таким чувством, словно у каждого из нас выдавили сердце. Нам не о чем было говорить. Все было ясно. Мы отделались гибелью восьми своих товарищей{10}.

8. Встречаем третью эскадру

Вечером 25 апреля эскадра связалась по беспроволочному телеграфу с кораблями контр-адмирала Небогатова. Приближались товарищи, покинувшие Либаву через четыре месяца после нас. Весть об этом приятно всех взволновала.

На следующий день в восемь часов утра эскадра поотрядно вышла из бухты Ван-Фонг. Суда приняли походный строй, каким был сделан переход Индийским океаном. Броненосные отряды вытянулись двумя параллельными колоннами, возглавляемые флагманскими кораблями: "Суворов" и "Ослябя". Разведчики "Алмаз", "Светлана" и "Урал" выдвинулись вперед. Наши летуны "Изумруд" и "Жемчуг" расположились по флангам на траверзе флагманских кораблей, а транспорты и миноносцы — сзади броненосных отрядов. В арьергарде были поставлены крейсеры: "Олег", "Аврора", и "Донской". Четыре вспомогательных крейсера разошлись по сторонам горизонта. Эскадра шла курсом сначала на зюйд-ост, потом повернула на вест.

На нашем броненосце возбуждение охватило весь личный состав. Вместе с другими матросами и я бросился на задний верхний мостик. Все взоры были устремлены в ясную даль океана. Между "Суворовым" и "Николаем I" происходили непрерывные переговоры по радио. Во втором часу дня начали вырисовываться мачты направляющихся к нам судов. Немного погодя показались трубы, выкрашенные в черную краску, и мостики. Во главе под флагом контр-адмирала Небогатова шел "Император Николай I", за ним тянулись броненосцы береговой обороны: "Генерал-адмирал Апраксин", "Адмирал Сенявин" и "Адмирал Ушаков", старый броненосный крейсер "Владимир Мономах"; транспорты: "Ливония",. "Курония", "Герман Лерке", "Граф Строганов", походная мастерская "Ксения", буксирный пароход "Свирь". Должно было подойти еще второе госпитальное судно "Кострома". Эскадры встретились, салютуя друг другу пушечными выстрелами. Странно было видеть эти коренастые и кургузые тихоходы с высокими трубами, с длинными орудиями в такой дали от своих родных берегов. Но они пришли, покрыв в три месяца огромнейшее расстояние, 2-я эскадра застопорила машины. На "Суворове" подняли сигналы: "Добро пожаловать", "Поздравляю с блестяще выполненным проходом", "Поздравляю эскадру с присоединением отряда". Сигналы были отрепетованы всеми судами. "Николай I", ведя за собой кильватерную колонну, обогнув наши концевые корабли, прошел вдоль всей эскадры и стал в третью линию параллельно двум первым. Это был торжественный момент. С безоблачного, неба щедро разливались тучи тропического солнца. Накаленный воздух дрожал. Морская поверхность сверкала, словно шелковая скатерть, усыпанная драгоценными камнями. На каждом судне команда выстроилась на верхней палубе во фронт, радостно выкрикивая "ура". Флагманские корабли гремели оркестрами. А "Донской", приветствуя своего старого соплавателя "Мономаха", послал команду по реям, как это было принято во времена парусного флота, к поколению которого принадлежали эти оба броненосные фрегата.

Вскоре с "Николая" был спущен катер, на котором Небогатов отправился к командующему с докладом. На трапе "Суворова" встретились два адмирала и перед всей эскадрой облобызались. Рожественский провел младшего флагмана в свой кабинет, где провел с ним около часа. После этого Небогатов вернулся на свой корабль{11}.

Торжество кончилось.

Четыре прибывших броненосца вошли в состав эскадры в качестве третьего броненосного отряда, а крейсер "Владимир Мономах" присоединился к крейсерскому отряду.

Мы хорошо знали, что представляют собою вновь прибывшие суда. Реальная сила их была ничтожна. И, однако, вопреки логике цифр, весь экипаж броненосца "Орел" еще долго радовался, словно произошло событие, повернувшее нашу судьбу в сторону надежды. Так у тяжко больного на пороге смерти бывает порыв к жизни, когда вдруг будущее начинает манить обещаниями.

Одно было хорошо — наше томительное скитание у берегов Аннама кончалось. Оставалось только сделать перегрузку с прибывших транспортов, и через несколько дней мы двинемся дальше на северо-восток. Теперь над прошлым поставлен крест. Нас больше ничто не может задерживать. Россия отдала, нам все, что могла. Слово осталось за 2-й эскадрой. Все взоры были мысленно устремлены на Рожественского, чтобы на его лице под грозными бровями, в его сосредоточенном взгляде прочесть планы ближайших действий.

На второй день с рассветом отряд Небогатова с несколькими транспортами вошел в бухту Куа-Бэ, где принялись за погрузку угля и починку механизмов. Остальные отряды эскадры остались в море, недалеко от входа в бухту. От командующего получили приказ N 229, в котором говорилось, что "с присоединением отряда силы эскадры не только уравнялись с неприятельскими, но и приобрели некоторый перевес в линейных боевых судах". И еще: "У японцев больше быстроходных судов, но мы не собираемся бегать от них".

Я не знаю, верил ли сам Рожественский в свои слова, но на матросов они не произвели должного впечатления. Слишком очевидна была вся нелепость такого заверения. Поэтому матросы только посмеивались над этим приказом:

— Хватил тоже! Какой это перевес в линейных судах? Ведь старички только прибыли да броненосцы береговой обороны.

— Вот если бы Черноморскую эскадру прислали к нам, другое было бы дело.

— Хуже всего насчет быстроходности сгородил чепуху. Как будто быстроходные суда для того и только и существуют, чтобы убегать от врага.

— Боевой дух поднимает у нас.

Некоторые матросы получили почту и радовались известиям с родины. Делились впечатлениями с товарищами. Но не у всех было благополучно дома. Вот кочегар привалился к правой носовой башне. Держа в корявых руках перед собою распечатанное письмо, он впился глазами в неровные строчки. Все шло хорошо, пока перечислялись поклоны от родственников. Но вдруг по грязному лицу кочегара покатились капли слез.

— Ты что? — спросил я у него.

Не сразу он ответил мне, запинаясь:

— Сынишка... Третий год шел... Петькой звали... Помер.

И, сунув письмо в карман рабочих брюк, усталой походкой побрел в низ корабля продолжать свою вахту.

Теперь наша эскадра состояла из пятидесяти кораблей: тридцать семь военных и тринадцать коммерческих. Тактическое распределение их было таково:

Первый броненосный отряд, в который входили четыре лучших однотипных корабля — "Суворов" под флагом командующего эскадрой, "Александр III", "Бородино" и "Орел".

Второй броненосный отряд — "Ослябя" под флагом контр-адмирала Фелькерзама, "Сисой Великий", "Наварин" и "Адмирал Нахимов".

Третий броненосный отряд — "Николай I" под флагом контр-адмирала Небогатова, "Апраксин", "Сенявин" и "Ушаков".

Первый крейсерский отряд — "Олег" под флагом контр-адмирала Энквиста, "Аврора", "Дмитрий Донской", "Владимир Мономах", "Рион" и "Днепр".

Второй крейсерский отряд — "Светлана" под брейд-вымпелом капитана 1-го ранга Шеина, "Кубань", "Терек" и "Урал".

Первый минный отряд — два легких быстроходных крейсера: "Изумруд" и "Жемчуг", четыре миноносца: "Бедовый", "Быстрый", "Буйный" и "Бравый".

Второй минный отряд — "Громкий", "Грозный", "Блестящий", "Безупречный" и "Бодрый".

Затем отряд тринадцати транспортов, из которых "Камчатка", "Иртыш" и "Анадырь" были вооружены малокалиберными пушками. Эти транспорты возглавлялись крейсером "Алмаз", под брейд-вымпелом капитана 1-го ранга Радлова. Кроме того, при эскадре находились два госпитальных судна — "Орел" и "Кострома".

Еще были транспорты, но их за ненадобностью предназначили отправить в Сайгон.

Четверо суток провели в беспрерывной суматохе. Перегружали с одних транспортов на другие уголь, провизию и припасы. До отказа заполняли углем и боевые суда. По распоряжению Рожественского на судах, прибывших с Небогатовым, все трубы были перекрашены из черных в желтые с черными каемками наверху, а мачты — в светло-шаровый цвет.

За время нашей стоянки в бухтах Камранг и Ван-Фонг офицеры "Орла" не раз поднимали между собою вопрос о том, что следовало бы эскадру задержать здесь и начать переговоры с Японией о мире. С присоединением к нам небогатовских кораблей разговоры об этом усилились. Вот что можно было услышать в кают-компании:

— После Мукденского сражения даже для дураков стало ясно, что наши сухопутные войска не могут одолеть врага. Единственная надежда у них — это 2-я эскадра. Но мы хорошо знаем, что собою представляют эти последние поскребыши наших морских сил.

— Да, совершенно верно. Если Порт-Артурская эскадра не сделала ничего путного, то мы и подавно обречены на разгром.

— Что отсюда следует?

— Следует то, что нужно бы немедленно начать переговоры о мире. Для этого теперь сложилась самая подходящая ситуация. Вы подумайте хорошенько, что получается. Так или иначе, но мы, к удивлению всего мира, преодолели огромный путь и не потеряли ни одного корабля. Дошли почти до Японии, находимся, можно сказать, у нее под боком. Это невольно должно вызвать у противника серьезные опасения. Ведь он не имеет истинного представления о всех наших недочетах. Это мы знаем, что 2-я эскадра как боевая сила никуда не годится. Японцы же, пока она не уничтожена, не могут не тревожиться ее пребыванием в восточных водах. Пусть они на море численно сильнее нас, но на войне бывают всякие случайности и неожиданности, когда слабейшая сторона разбивает сильную. Из мировой военно-морской истории можно было бы много привести таких фактов. Противник, вероятно, и это учитывает. Словом, находясь у аннамских берегов, мы могли бы заключить мир, более или менее сносный для нас. Мало того, сохранилась бы в целости наша эскадра для будущего времени, и престиж России не был бы окончательно подорван.

— Как жаль, что природа обидела разумом тех, от кого зависит прекращение этой неудачной войны.

В кают-компании против таких мыслей никто не возражал.

Утром 1 мая эскадра в составе пятидесяти кораблей, построившись в походный порядок, тронулась вперед девятиузловым ходом. Первый и второй броненосные отряды были разделены на две колонны. За ними, взяв миноносцы на буксир, следовали две колонны транспортов, возглавляемые "Алмазом". Крейсеры держались с флангов, охраняя транспорты. Разведочный отряд из четырех крейсеров выдвинулся вперед эскадры. Плавучие госпитали — "Кострома", накануне присоединившаяся к нам, и "Орел" — шли вне строя по сторонам крейсеров. Третий броненосный отряд, руководимый Небогатовым, прикрывал тыл эскадры в строе фронта.

На баке я встретился с боцманом Воеводиным.

— Пошли окончательно, — сказал он, оглядывая эскадру.

— Да, бесповоротно, — ответил я.

Эскадра вытянулась на пять миль. Из многочисленных труб выбрасывались густые черные клубы дыма. И этот дым, отставая, висел над океаном, как грозовая туча.

— Посмотришь — силищу какую представляем мы, — продолжал боцман

— Да, если не разбираться по существу.

— Через две-три недели некоторым из судов, может быть, удается достигнуть Владивостока.

— А некоторым придется застрять на дне Японского моря. — Боцман испытующе посмотрел на меня.

— Да, это верно.

Все дальше отодвигались лиловые берега, дававшие нам временный приют. Погода стояла тихая. Лишь слегка зыбилась водная ширь, поблескивая отражением утреннего солнца.

По мостику, оглядывая горизонт из-под козырька пробочного шлема, прохаживался капитан 1-го ранга Юнг. До сих пор я почти ничего не сказал о нем. А между тем за это плавание он определился и как личность, и как командир судна.

Это был питомец старой школы парусного флота. Он много плавал на клиперах, корветах и фрегатах. Перед назначением на "Орел", состоявшимся в начале войны, после перевода броненосца в Кронштадт для вооружения он командовал лучшим парусным крейсером "Генерал-адмирал". На этом судне плавали ученики, готовившиеся на строевых унтер-офицеров, и поэтому порядок там был образцовый. Юнг обладал большим морским опытом, привык к налаженной службе Парусников, на которых вся жизнь сосредоточена на верхней палубе.

На новом броненосце он чувствовал себя, как в незнакомых лесных дебрях. Механическая и трюмная части, электротехника, башенная установка крупной артиллерии были для него таинственной областью, в которой он совершенно не разбирался. Поэтому трудно ему было руководить работой всех специалистов, контролировать их и объединять. Постепенно он принужден был всецело положиться на старших судовых специалистов. Он совсем переселился в ходовую рубку, неотлучно находился на мостике и, следя за сигналами флагманского корабля, отдавал распоряжения сигнальщикам и в машину. Эти обязанности с успехом мог бы выполнять вахтенный начальник. Таким образом, от своего корабля, от всего происходившего под спардеком и верхней палубой командир все более отрывался, а жизнь судна вне поля зрения шла самотеком. Старший офицер тоже не мог его заменить. Тогда объединенная группа специалистов забрала власть в свои руки и начала заправлять всем броненосцем.

Так происходило не только у нас на "Орле", но и на многих других судах. Неподготовленность командиров к переходу на новую техническую базу повела к упадку их авторитета в глазах младших чинов. На каждом судне зарождался коллегиальный орган, нечто вроде совета старших специалистов.

В жизни броненосца "Орел" эти новые взаимоотношения сказались с полной определенностью.

Командир Юнг был вполне порядочный, незлобивый и храбрый человек, с большим опытом морских плаваний. Но он потерялся перед трудностью свалившейся на него задачи — командовать необычайно сложным, еще не налаженным и имевшим много технических недочетов броненосцем. Ему пришлось ограничиться чисто внешней стороной командования, исполняя приказы адмирала и поддерживая общий порядок на судне. Всякое замысловатое положение в действиях судовых устройств и механизмов ставила его в тупик. Даже молодые мичманы скоро заметили такую слабость командира. Над его беспомощностью посмеивались в кают-компании.

Командир знал со слов артиллеристов, что есть такой страшный зверь — "реостат", который обладает свойством гореть в самую нужную минуту, когда от башни требуется ответственная работа — боковой поворот с борта на борт. И вот однажды произошел курьез. Командир стоял на мостике и смотрел, как перед ним медленно поворачивается двенадцатидюймовая башня. Его обеспокоило, что поворот происходил слишком медленно. Он обратился к лейтенанту Павлинову с вопросом:

— Почему это башня идет так медленно?

Тот ответил:

— Башня идет вручную.

Командир подумал и сказал:

— Ах да, вероятно, реостаты горят.

Павлинов удивленно поднял черные брови.

У Юнга выработалась стремительность, свойственная морякам парусного флота. Поэтому он все вопросы решал немедленно, без исследования, по интуиции. Постоянные придирки адмирала издергали его. Он сам начинал терять самообладание и в свою очередь разносил офицеров, не разобрав сущности дела.

На Мадагаскаре, когда мы стояли в бухте Сан-Мари, командующий запретил сношения катеров после шести часов вечера.

К трапу "Орла" подошел катер, отправляющийся в дозор. На нм находился младший доктор Авроров и артиллерийский офицер лейтенант Гирс перенесший тяжелую болезнь и возвращавшийся обратно на броненосец с госпитального судна. Когда катер хотел пристать к трапу, командир Юнг начал кричать что-то невразумительное. Он махал руками, захлебываясь и бессвязно кричал:

— Адмирал... Шесть часов... Не позволю...

Катер ушел на всю ночь с доктором и больным офицером. Нервность командира вызывала сомнение у офицеров и команды насчет его поведения в бою, когда необходимо иметь особое хладнокровие. Постоянные "авралы" на мостике из-за каждого сигнала командующего, и при каждом, маневре заставляли многих думать, что во время сражения он потеряется. Однако под конец командир стал на путь осуждения, тактики адмирала, говоря про его штаб:

— Да что они там понимают! Боятся адмирала и ничего не видят. Не стоит обращать на них внимания.

Адмиральские сигналы с выговором он уже получал хладнокровно:

— Ерунда! Пусть себе ругаются. Ведь они там, в штабе, потеряли голову.

Постепенно он пошел за группой старших специалистов, проникся их взглядами и, не дожидаясь распоряжения адмирала, начал проводить на "Орле" ряд подготовительных мер к бою{12}.

9. Матрос Бабушкин в исторической роли

На каждом корабле найдутся сослуживцы, земляки или просто знакомые матросы. Были такие у меня и в отряде адмирала Небогатова. Но повидаться с ними и порасспросить, как у них проходили служебные дела, мне удалось значительно позже.

Корабли этого отряда снаряжались в Либаве, в порту Александра III. Несмотря на бюрократическую волокиту, всюду чувствовалась торопливость. И все же ремонты судовых механизмов производились небрежно. Спешно устанавливались вновь приобретенные приборы стрельбы — дальномеры и оптические прицелы, но со свойствами их не были знакомы ни командиры, ни артиллерийские офицеры. Снаряды, доставляемые в Либаву по железной дороге, разгружались из вагона, прямо на снег и, прежде чем попасть на судно, валялись там по целой неделе. Старой, испытанной команды оставалось на кораблях мало. Корабли укомплектовывались личным составом, собранным из разных экипажей, портов и морей. В число пополнения вошло много неподходящих для войны матросов: или новобранцы, не прошедшие даже строевого рекрутского воспитания, или запасные, позабывшие правила военной службы, или штрафные, надоевшие береговому начальству. А высшее военно-морское руководство продолжало нажимать на отряд и торопило его корабли скорее выйти в море, чтобы этим успокоить взволнованное общественное мнение. На жалобы командиров, что суда еще не оборудованы как следует для сражения с противником, начальник порта контр-адмирал Ирецкий говорил:

— Да разве вам придется сражаться? Вы идете только для демонстрации. Вас скоро вернут обратно.

Известия о страшных событиях, происшедших в Петербурге 9 января, когда вся Дворцовая площадь была залита кровью рабочих, докатились и до Либавы. Рабочие заводов и порта всколыхнулись. Начались стачки и забастовки. Это тоже не могло не отразиться на срочности изготовления снаряжаемых, кораблей. Квалифицированных рабочих, назначаемых на суда, стали заменять матросами. Но и они заразились духом протеста. Так, на броненосце "Адмирал Сенявин" они то и дело предъявляли начальству претензии на плохое качество пищи. А однажды вечерам, во время ужина, команда заволновалась. Вахтенный начальник мичман Вильгельмс начал кричать на нее, угрожая расправиться с бунтовщиками. Но он не учел раскаленности судовой атмосферы и за это жестоко поплатился: один из матросов набросился на него и ударом ножа в живот свалил его насмерть. Был ранен еще один боцман.

При таких обстоятельствах отряд Небогатова 3 февраля рано утром оставил свой последний порт и, преодолевая холодный шторм и крупные волны, двинулся на соединение с нами.

Этот адмирал, в противоположность командующему эскадрой, был человеком иного склада. Я с ним служил на экипаже и плавал на одном крейсере, когда он был капитаном 1-го ранга. Хорошо запомнился мне его внешний облик: полнотелый корпус, одутловатое лицо в экземе и коротко подстриженная седая борода, глаза большие, немного навыкате. Во флоте он считался знающим адмиралом. Он умел привлечь к работе своих подчиненных, причем достигал этого без крика, без разноса, без драки. Он не мог считаться стариком, имея от роду всего лишь пятьдесят пять лет, но матросы прозвали его "дедушкой". Только благодаря тому, что он умел по-человечески обходиться с ними, в его отряде во время пути все уладилось, и не было не только бунтов, но и дисциплинарные проступки постепенно сокращались. Этим не могли похвастаться корабли Рожественского.

В штабе Небогатова флагманским артиллеристом оказался уже знакомый нам капитан "2-го ранга Курош. Те матросы, которые служили с ним раньше, никогда о нем не забудут. Вполне естественно, что услышав о нем, я первым делом поинтересовался, как он теперь относится к команде. Выяснилось, что он по-прежнему не прочь бы увечить матросов, но адмирал не дает ему в этом воли. Иногда только втихомолку его жилистый кулак обрушивался на голову какого-нибудь комендора. Но к алкоголю он в походе пристрастился еще больше, чем это бывало с ним раньше. По приказанию офицеров вестовые не раз откачивали его водой. На почве пьянства у него происходили всякие недоразумения. Одно из них было особенно характерно для Куроша.

Это случилось, когда отряд Небогатова пересекал Средиземное море. Был ясный восход, обещавший хорошую погоду. На броненосце "Николай I" шла обычная утренняя приборка. Вахту стоял долговязый и неуклюжий лейтенант Иван Егорович Тимме, прозванный матросами "дядя Ваня". За вахтенного офицера был прапорщик по морской части Александр Антонович Шамие.

Еще четырнадцатилетним мальчиком Шамие убежал из дому и поступил на коммерческие корабли. Скитания по морям и океанам ему понравились. Он решил кончить мореходные классы. Но после болезни тифом зрение его настолько притупилось, что на испытаниях в правительственной комиссии он не мог сделать Отсчета по секстану. Вместо желанного диплома ему удалось получить лишь свидетельство об окончании мореходных классов по программе штурмана дальнего плавания. Затем он два года отбывал воинскую повинность матросом в Черноморском флоте. В это время у него созрела мысль подготовиться к экзамену на аттестат зрелости и поступить в университет. Через несколько лет тяжелой жизни все преграды были преодолены, и желания его сбылись: он стал юристом. Из него выработался мужественный и решительный человек. Во время войны с Японией его снова призвали на службу и произвели в прапорщики. Любитель приключений, он сам вызвался в отряд Небогатова.

И сейчас, отбывая вахту, Шамие медленно прохаживался по шканцам. Может быть, ему вспоминались юношеские мечты о водных просторах. Изредка он останавливался и задумчиво вглядывался в морскую даль, любуясь игрой солнечных лучей на гребнях небольших волн.

— Александр Антонович, сходите в батарейную палубу и проследите, как там идет приборка, — раздался сверху голос лейтенанта Тимме, перегнувшегося через поручни мостика.

Шамие, выведенный из задумчивости поднял голову и, взглянув сквозь пенсне на вахтенного начальника, пошутил:

— Я думаю, что там все в порядке. Пушки никто не стащит. Лейтенант Тимме вскипел:

— Прапорщик Шамие, будьте любезны, немедленно исполнить порученное вам приказание!

Шамие, откозырнув, спустился в батарейную палубу. Матросы заканчивали скатывать палубу. Кое-кто чистил медяшку, балагуря между собою.

В полусумрачном закоулке броненосца кто-то схватил прапорщика Шамие за руки и с матерной бранью выкрикнул:

— А, попался, стервец!

Прапорщик от неожиданности вздрогнул. В нос ударило ему перегаром водки. На момент представилось ему, что кто-то из команды напал на него. Потом страх сменился удивлением, когда он узнал в пьяном человеке капитана 2-го ранга Куроша, истерзанного, в матросской рубахе на голом теле.

— Николай Парфеныч, что с вами? — вежливо спросил Шамие.

— Я не Николай Парфеныч, а матрос! Убью тебя на месте!

Матросы, прекратив работу, с недоумением смотрели на эту сцену. Назревал скандал. В наступившей тишине прапорщик возвысил голос:

— А, так, значит, ты матрос? В таком случае садись в карцер! Позвать мне караульного начальника.

Матросы рады были стараться. Немедленно явился караульный начальник. Куроша, продолжавшего играть принятую на себя роль, отвели в его каюту, расположенную тут же в батарейной палубе. К каюте приставили часового.

Это было неслыханное нарушение дисциплины: прапорщик арестовал штаб-офицера, штабного чина. Такому наказанию можно было бы подвергнуть его только, с высочайшего повеления, в отдельном же плавании такая прерогатива принадлежит начальнику отряда.

Шамие о случившемся событии доложил вахтенному начальнику. Лейтенант Тимме в испуге ухватился за голову и что-то забормотал, не зная, как выйти из положения. Он настолько растерялся, что даже забыл снять часового, приставленного к каюте Куроша.

Прапорщик решил, вопреки всем правилам, непосредственно обратиться к адмиралу. Небогатов только что встал. Вестовой доложил ему, что с ним хочет повидаться прапорщик Шамие по неотложному делу. Посетитель был немедленно принят в каюте.

— В чем дело? — спросил Небогатов.

— Разрешите, ваше превосходительство, обратиться к вам не как к начальнику отряда, а просто как к Николаю Ивановичу Небогатову.

Опешив, адмирал опустился на стул и заговорил:

— Да садитесь, голубчик. Что-нибудь случилось?

Шамие рассказал весь эпизод с Курошем.

Адмирал заулыбался.

— Так, так, значит, арестовали штаб-офицера. Ну и штафирка... Гм... Прежде всего пойдите и снимите часового, а на вахте доложите, что посадили в каюту Куроша по моему приказанию.

Событие кончилось для всех ничем.

До Индийского океана Небогатов добрался тем же маршрутом, каким шел адмирал Фелькерзам, — через Суэцкий канал и Красное море. А потом, не заходя в Носси-Бэ, направился к Зондским островам. В пути, насколько позволяло время, на его кораблях люди занимались артиллерийским учением, практиковались с дальномерами. Два раза производились боевые стрельбы по щитам, причем первая стрельба дала самые неудовлетворительные результаты, вторая — прошла немного лучше. Ночью всегда шли без огней, чего у нас, к сожалению, не было.

Весь этот длинный путь был проделан в восемьдесят три дня. Нельзя было не восторгаться таким успехом, если принять во внимание, что отряд состоял из двух старых кораблей, "Николая I" и "Владимира Мономаха" и трех броненосцев береговой обороны, совершенно не приспособленных к дальним, плаваниям. К чести Небогатова нужно сказать, что он проявил себя неплохим флотоводцем.

Морское министерство не сумело организовать агентуры на пути следования 2-й эскадры. Мы ничего не знали о движении неприятельских кораблей. Правда, Главный морской штаб кое-что сообщал об этом, но все его сведения оказывались ложными и только нервировали личный состав. В таком же неведении находился и адмирал Небогатов. Он ничего не знал ни о стратегической обстановке на морском театре военных действий, ни о месте нахождения 2-й эскадры. А между тем на нем лежала задача соединиться с Рожественским. Но где в это время находился строптивый командующий? На все телеграфные запросы в Петербург Небогатов так и не мог добиться точных сведений. Он рисковал совсем потерять 2-ю эскадру. Перед ним естественно возникал вопрос: как быть в дальнейшем? Он уже хотел самостоятельно пробиваться во Владивосток. Если соединение его отряда и произошло с эскадрой, то это вышло случайно: помог матрос Бабушкин.

Кто он, этот герой, сыгравший такую видную роль?

В период русско-японской войны им было совершено немало выдающихся подвигов. Защитники Порт-Артура, вероятно, помнят его фамилию до сих пор. Еще больше он был известен среди команды крейсера 1-го ранга "Баян", на котором он прослужил несколько лет, добившись звания машинного квартирмейстера 1-й статьи.

Василий Федорович Бабушкин явился во флот из крестьянской гущи, из глухой провинции Вятской губернии. Высокий ростом, широкоплечий, грудастый, он обладал атлетическим телосложением. Своей необычайной физической силой он однажды удивил французов. Это было в Тулоне, когда там строился крейсер "Баян". В местном городском театре шло представление. Среди разных других номеров какой-то атлет демонстрировал перед публикой свою силу: сажал на стол двенадцать человек, подлезал под него и поднимал на своей спине вместе с людьми. Бабушкин, находясь в это время среди зрителей, не выдержал — вышел на сцену и попросил прибавить еще двух человек. Гром аплодисментов наполнил весь зал, когда он поднял такую тяжесть. Побежденный соперник сейчас же скрылся за кулисами, а русский силач, когда вылез из-под стола, совершенно растерялся. Его смущали бурные восторги публики и цветы, летевшие к ногам. Он не знал, что делать, и несколько минут неподвижно стоял на сцене, глядя в зрительный зал карими глазами, молодой и наивный, с натуженно-покрасневшим лицом.

Потом он признавался своим товарищам:

— Ну до чего неловко было! Не помню даже, как вышел из театра. Навертываю прямо на крейсер, а в голове будто шмели гудят.

После этого вечера он ежедневно получал десятки писем от француженок. Они всячески добивались с ним свидания. Но из этого ему удалось извлечь лишь ту пользу, что он скорее других научился разговаривать по-французски.

С самого начала войны Бабушкин находился на крейсере "Баян" и все время отличался исключительной храбростью. Он участвовал во многих самых рискованных предприятиях. Нужно ли было ночью выслеживать и ловить японских агентов, сигнализировавших своим войскам огнями, он всегда шел впереди всех. Не обходилось без него и в тех случаях, когда сторожевые паровые катеры отправлялись брать на абордаж неприятельские брандеры.

Для 1-й эскадры, блокированной в Порт-Артуре, наступила жестокая пора. Японцы, заняв Высокую гору, начали бомбардировать гавань и корабли. В порту и на судах то и дело возникали пожары. Команды и офицеры "Баяна" скрывались под броневой защитой или в береговых блиндажах. Только несколько человек осталось на верхней палубе. Среди них всегда находился Бабушкин и первым бросался к месту пожара на судне. Когда вся наша эскадра была потоплена, он и на суше, защищая крепость, проявлял чудеса храбрости. Все боевые задания им выполнялись умело, ибо природа наградила его не только чрезвычайно физической силой, но и редкостной сообразительностью. Обладая избытком энергии, он принадлежал к тому типу людей, которые сами все делают, не дожидаясь распоряжения начальства. Кроме того, он по натуре своей был авантюристом. Поэтому, чем опаснее предстояли приключения, тем сильнее рвался к ним Бабушкин. Так продолжалось до тех пор, пока и над ним не стряслась беда. Однажды, починяя станок на укреплении N 3, он получил сразу восемнадцать ран от разорвавшегося вблизи неприятельского снаряда. И богатырь, награжденный к этому времени всеми четырьмя степенями георгиевского креста, свалился почти замертво. Он долго пролежал в госпитале, прежде чем стал на ноги.

После падения Порт-Артура японские доктора признали Бабушкина инвалидом и отпустили его в Россию. Он отправился на иностранном пароходе и попал в Сингапур. Здесь он встретился с консулом Рудановским и от него случайно узнал, что в ближайшие три дня должна недалеко пройти 3-я эскадра. Консул добавил:

— Нужно обязательно доставить адмиралу Небогатову секретные бумаги и предупредить его, что где-то в Зондских островах скрывается японская эскадра. Но мне мешают это выполнить англичане.

Бабушкин еще не оправился от ран, но в нем снова загорелась прежняя удаль. Захотелось еще раз подраться с японцами. Он напросился выполнить поручение консула и кстати остаться на каком-нибудь корабле приближающейся эскадры. Сейчас же был разработан план действий.

К гостинице, где жил Бабушкин, были приставлены полицейские для наблюдения за ним. Чтобы обмануть их бдительность, он рано утром нарядился в белый китель, на голову надвинул тропический пробковый шлем и, выбравшись на улицу другим выходом, направился к морю, к условленному месту. Там уже стоял наготове паровой катер. На нем были два человека — француз, толстенький и низенький, лет тридцати пяти, с бородкой на румяном лице, и индус в желтой коленкоровой чалме, молодой сухопарый парень. Первый был агентом от русского консульства, а второй исполнял обязанности машиниста. Бабушкин считался командиром судна. Ему строго было наказано в случае какой-нибудь опасности врученный ему пакет сжечь в топке или утопить в море.

Катер, не замеченный англичанами, тронулся с места и, развевая французский флаг, понесся в море. Через несколько часов, когда Сингапур скрылся из виду, он уже находился за указанными островами. Где-то здесь, вблизи этих островов, должна будет пройти если не сегодня, так завтра эскадра Небогатова, но определенного курса ее никто не знал. Она может проскользнуть южнее или севернее.

Никогда Бабушкин не переживал такого мучительного беспокойства, как на этот раз. Чуть только на горизонте показывались дымки, он направлял свой катер на них. Но скоро выяснялось, что это проходили чужие корабли, главным образом коммерческие. Разочарованный, он возвращался на прежнее место, чтобы потом снова бросаться в разные стороны. Иногда он уходил так далеко, что острова едва были видны. Такое метание с одного места на другое происходило почти у самого экватора, там, где солнце, достигнув зенита, совершенно не дает тени. Обжигало нестерпимым зноем.

Бабушкин, управляя рулем, сидел на корме катера и редко отрывался от бинокля, оглядывая пылающий горизонт. Наблюдения продолжались и ночью, поэтому ему не пришлось задремать ни на одну минуту. Эскадры все не было. Не дали никаких результатов и вторые сутки. От напряжения и ярко освещенной морской поверхности, от бессонницы у него разболелись глаза, а от жары вскрылись незажившие раны. Не имея с собой ни лекарств, ни перевязочного материала, он лечил их, смачивая забортной водой.

Француз уговаривал его:

— Напрасно мы болтаемся здесь. Ничего хорошего не дождемся. Надо вернуться в Сингапур, пока не напоролись на японские корабли.

Но Бабушкин был не из тех людей, которые отступают перед трудностью или опасностью. Настойчивость его граничила с безумством. Он холодно ответил французу:

— Ваши речи, мусью, я не желаю слушать. Лучше будет, если вы прикусите язык.

Наступило 22 апреля, пошли третьи сутки с тех пор, как они оставили Сингапур. Дрова оказались на исходе. Их начали беречь на тот случай, когда, может быть, потребуется приблизиться к эскадре или перехватить ее курс, если она действительно появится в этих водах. Теперь катер не носился по морю, как бешеный, а стоял на одном месте, едва поддерживая пар в котле. Консульский агент и машинист-индус, когда отправлялись в путь, не ожидали, что дело примет такой скверный оборот. Для обоих стало ясно, что если даже они взломают палубу и люки, то все равно топлива не хватит вернуться в свою гавань — так далеко до нее было. Без посторонней помощи им не обойтись, но она может не явиться вовремя, и тогда они окажутся перед угрозой гибели. В довершение бедствия, вышла вся пресная вода. И Бабушкин видел, как тот и другой слишком часто начали облизывать языком потрескавшиеся, губы. Но и сам он, ослабленный раскрывшимися ранами, еще в большей степени переживал мучительную жажду. Лицо его, заросшее черной бородой, осунулось, глаза воспаленные и мутные, в набухших веках, ввалились.

Консульский агент время от времени о чем-то шептался, с индусом. По-видимому, между ними шел какой-то сговор. Наконец, француз, обращаясь к командиру, раздраженно с кипящим оттенком в голосе спросил:

— Долго мы будем стоять на одном месте?

Бабушкин даже не взглянул на него.

— Ровно столько, сколько мне потребуется.

— А если мы не желаем помирать только потому, что один из нас — сумасшедший человек?

— Это меня не касается.

Француз, жестикулируя руками, раскричался:

— К черту вашу эскадру! Мы не идиоты, чтобы вас слушать? Требуем — сейчас же поворачивайте к берегу!..

К нему присоединился индус и, дергаясь весь, завизжал:

— Назад!.. В Сингапур!..

Это был бунт экипажа, состоявшего из двух человек. Без кителя, в одной нательной сетке. Бабушкин поднялся на корме, огромный и мрачный, как стопудовый якорь, падающий на дно. Железные бицепсы его напряглись. Несмотря на болезнь, в нем достаточно еще сохранилось силы, чтобы раскидать своих подчиненных, как щенят. Из-под козырька пробкового шлема он посмотрел на обоих кроваво-воспаленными глазами и, подняв увесистые кулаки, прохрипел:

— Замолчите! Или хотите, чтобы у каждого из вас голова треснула, как орех под молотком? Я сам машинист и один справлюсь на катере.

Сразу съежился француз, отступая в носовую часть катера, а индус юркнул под кожух, к машине.

Иногда где-нибудь показывался одинокий дымок, но катер, тихо и плавно покачиваясь на заштилевшей груди моря, не трогался с места. Солнце добралось до самой высокой точки своего пути и скоро начнет скатываться вниз. В полуденном свете горел весь простор. От катера, а в особенности от его железного машинного кожуха отдавало невыносимым жаром. Все было горячее: рубашка, брюки, ботинки. Раскаленное небо испаряло не только воду, но и кровь людей. На юго-востоке возникали дождевые облака.

Молчало разомлевшее море, молчали и трое людей на крохотном суденышке, словно примирились со своим безнадежным положением.

Бабушкин, сидя на корме, с прежней настойчивостью приставлял бинокль к глазам. Вдруг он поднялся с такой быстротой, словно получил болезненный укол в бедро, и устремил взор на запад. Там, в дали, затуманенной зноем, всплывали дымки — один, другой, третий. Через каждые полторы минуты число их увеличивалось. Потом обрисовались мачты. Руки его, державших бинокль, вздрагивали, колени подгибались. Рваным голосом он оповестил свой экипаж:

— Наши идут!

И распорядился бросить в топку последний остаток дров, чтобы передвинуться на курс эскадры.

Но тут опять запротестовал француз:

— Надо уходить. Это, вероятно, идут японские или английские корабли. Они нас повесят, как шпионов...

Бабушкин положил свою тяжелую руку на привод от кингстона, угрожая открыть днище катера для доступа воды. Два человека, глядя на страшного командира, в ужасе застыли. А он, ошалелый и бесшабашный, рявкнул во всю силу легких:

— Скажите еще хоть одно слово — и я вас обоих пущу на дно!

Потом, скомандовал:

— Ход вперед!

Катер рванулся и помчался на сближение с эскадрой. Прошло еще некоторое время, и уже не было никаких сомнений, что идет русская эскадра. Обозначились андреевские флаги. Теперь беспокоило лишь одно — как остановить корабли? Головным шел броненосец "Николай I" под флагом адмирала. На катере начали кричать, махать руками, приближаясь к головному судну. И вдруг, ко всеобщей радости, увидели, как на нем поднимаются черные шары к фок-рее, давая знать этим, что машины переведены на "стоп". Остановилась вся эскадра.

Катер пристал к броненосцу "Николай I". Бабушкин, поднявшись на палубу, вручил секретный пакет контр-адмиралу Небогатову и тут же в нескольких словах рассказал о себе. В заключение он обратился с просьбой:

— Разрешите, ваше превосходительство, остаться у вас на броненосце. Желаю еще раз подраться с японцами.

Согласие было дано. Бабушкин обрадовался. Но он, истощив свои силы, не мог уже сам ходить, и его повели в лазарет под руки.

Катер, снабженный топливом и водою, через полчаса отправился в Сингапур.

Адмирал, прочитав бумаги, теперь уже точно знал, где находится 2-я эскадра, и, изменив курс, пошел со своим отрядом дальше по Южно-Китайскому морю.

Ударил тропический ливень. Если бы Небогатов проходил это место часом позже, то Бабушкин из-за дождя не увидал бы его? кораблей, и эскадры никогда бы не соединились.

10. Гадания о курсе

На рассвете 5 мая все суда застопорили машины и приступили к погрузке угля, беря его с транспортов. Корабли окутались облаком черной пыли.

После обеда отпустили в Сайгон транспорты "Меркурий" и "Тамбов".

В этот день с госпитального судна вернулся на наш броненосец "Орел" мой друг и любимец всей команды — инженер Васильев. Вид у него был здоровый и, как всегда, приветливый, но разбитую ногу он не долечил и, не наступая на нее, мог с трудом передвигаться лишь при помощи костылей. Я обрадовался его появлению на броненосце. Теперь наши беседы опять возобновятся.

Я встретился с ним у офицерского трапа, по которому спускался он, поддерживаемый вестовым.

— Что нового? — спросил Васильев, ласково улыбнувшись.

— Были у нас важные события.

— Слышал я, как вы тут бунтовали. Как-нибудь сойдемся и поговорим подробнее.

Вечером эскадра двинулась дальше, держа курс на остров Формоза. В пути происходили небольшие остановки из-за повреждений механизмов на том или другом судне. Но их скоро исправляли, и все уменьшалось число дней до встречи с таинственным врагом. Плохо спали по ночам, ожидая минных атак.

Совсем еще недавно, когда посетил нас адмирал Рожественский, из команды были арестованы восемь человек. Все мы знали, что суд особой комиссии вынесет им беспощадный приговор. Казалось, что это послужит примером для других. Однако на броненосце произошло новое нарушение дисциплины, и опять скопом. Дело в том, что при отправлении судов в заграничное плавание полагалось на каждого матроса по двадцать копеек на покупку книг. Но половина этих денег, прошедших через руки судового ревизора, бесследно исчезла, а на остальные была приобретена литература лубочного характера. Исключение представляли несколько книжек Л. Толстого, изданные "Посредником", да и те по настоянию священника Паисия были выброшены за борт, как "антихристово учение". Само собой разумеется, что такая духовная пища не могла удовлетворить матросов. Они пытались получить произведения классиков и современных лучших писателей, но каждый раз заведующий библиотекой мичман Воробейчик отвечал на это:

— Рылом не вышли. Нужно читать то, что дают.

Скудная матросская библиотека помещалась вместе с офицерской около кают-компании, против буфета, в больших шкафах. В одну из ночей матросы, пользуясь тем, что в кают-компании, заваленной углем, никого из начальствующих не было, разбили шкафы и растащили офицерские книги. Оставили только "Большую энциклопедию" Брокгауза и Эфрона. Сочинения же Эмиля Золя, Мопассана, Ожешко, Тургенева, Горького, Короленко, Чехова, а также и научные произведения — все пошли по рукам. В другое время за такой поступок вся команда подверглась бы поголовному обыску и виновные понесли бы жестокую кару. А теперь матросы открыто читали эти книги, читали запоем, словно наступила неделя литературных занятий. Офицеры старались не замечать читающей публики.

Наша цель была — прорваться во Владивосток. А это означало — с какой стороны ни заходи, но нам не миновать Японского моря. В него вели три главных пути: Корейский пролив с большим островом Цусима посредине его, Сангарский пролив, разделяющий японские острова Иезо и Нипон, и Лаперузов пролив, самый северный, где кончается неприятельская земля и начинается русская — остров Сахалин.

— Каким из этих путей пойдет наша эскадра?

Вот вопрос, который теперь больше всего занимал офицеров и команду.

Понятно, что это дело командующего, куда направить свои корабли. Он не только с нашим, но и с мнением судовых командиров не стал бы считаться по этому вопросу. А нам оставалось только одно — исполнять беспрекословно его волю, хотя бы самую дикую и несуразную. Но в то же время мы, живые и мыслящие люди, не могли безразлично относиться к судьбе эскадры, связанной с нашими жизнями.

Смерть угрожала всем одинаково.

Матросы настораживали свой слух в сторону кормы: что говорят офицеры относительно проливов? К сожалению, вестовые были люди малограмотные и сообщали нам сведения очень скудные.

— Все время наши господа спорят и спорят, куда лучше идти. Говорят, что надо вокруг Японии махнуть. Где-то около Сахалина будто бы можно прошмыгнуть во Владивосток.

Некоторые из матросов подходили к раскрытому люку кают-компании и непосредственно подслушивали разговор офицеров.

Меньше всего привлекал Корейский пролив. Прежде всего он был самый отдаленный от Владивостока. А затем — здесь находились главные морские базы. Мы неизбежно должны будем встретиться с наличием всего японского флота, до миноносцев включительно. Разве мы сможем с ним сражаться?

Однажды я обратился за разъяснением к лейтенанту Гирсу.

— Я полагаю, что Рожественский предпочтет либо Лаперузов пролив, либо Сангарский, — начал Гирс. — Правда, последний представляет некоторые затруднения в навигационном отношении, суживаясь местами до десяти миль. Но в прошлом году, седьмого июля, это не помешало владивостокскому крейсерскому отряду под командой контр-адмирала Безобразова проникнуть в Тихий океан именно этим проливом. Он спустился у широты Иокогамы, провел в этих водах, описывая круги, целую неделю и потопил несколько судов с контрабандным грузом. А что всего удивительнее, так это то, что и назад он вернулся тем же путем, ни разу не встретив противника. Значит, считать его безнадежным не приходится. Но надо принять во внимание, что Безобразов провел только три крейсера, а тут предстоит пройти целой эскадре. Да, я упустил еще из виду, что этот пролив ближе всех расположен к Владивостоку — всего только четыреста пятьдесят миль.

— А что вы скажете насчет Лаперузова пролива? — спросил я.

— Мне он представляется наиболее выгодным для нас. Он такой же ширины, как и восточная половина Корейского пролива, но зато гораздо короче его. И от него ближе, чем от Цусимы, до Владивостока. У нас на вспомогательном крейсере "Урал" имеется мощный беспроволочный телеграф. Воспользовавшись им, можно будет при подходе к этому проливу вызвать для встречи нас владивостокские крейсеры. Суда эти довольно сильные и быстроходные. Такое подкрепление будет очень кстати. Лаперузов пролив разделяет собою два острова: японский — Иезо и наш — Сахалин. У противника там нет поблизости военных портов. Следовательно, он не может переправить туда для сражения весь свой флот, а вынужден будет, если только заранее откроет нас, выделить эскадру из наиболее боевых судов.

— А если у японцев в этом проливе находятся разведочные суда?

— Скорее всего, так и будет. Но это еще не значит, что они обязательно откроют нас. Пролив шириною около двадцати четырех миль. Каждый шторм будет только на пользу нам. А в туманы, какие там часто бывают, можно пройти в полмиле от неприятеля, оставаясь незамеченным. Но допустим, что разведочные суда все-таки нас откроют. Ну, и что же из этого? Сражаться со всей эскадрой они не посмеют — это было бы для них гибелью. На них лежит другая обязанность — немедленно донести о своем открытии своему командующему, адмиралу Того. Но пока тот снимется с якоря, пока, пользуясь даже преимуществом в ходе, переправит свою эскадру из южной части Японского Моря в северную, мы будем уже около Владивостока. А это уже в корне меняет положение в нашу пользу. Мы будем у себя дома, где, как говорится, стены помогают. У японцев уменьшается миноносная флотилия, а у нас, наоборот, увеличивается таковая, высланная на подмогу нам из Владивостокского порта. В случае аварии какого-нибудь нашего корабля ему ничего не стоит укрыться в своем порту близко, так как японские суда, выбитые из строя, не будут иметь такого убежища. Я вполне уверен, что наш командующий выберет для своей эскадры Лаперузов пролив.

Вечером я побывал у инженера Васильева. Небольшая каюта его была ярко освещена электричеством. Иллюминатор, согласно боевой обстановке, был тщательно занавешен, чтобы не проникал свет наружу. На столике лежали чертежи и тетради с записями. Я сидел в привинченном к полу кресле, а Васильев, опираясь спиной на переборку, полулежал на своей койке, давая покой недолеченной ноге. Как всегда, в руках он держал книгу. Поздоровавшись со мною, он заговорил:

— А я только что кончил "Нана" Эмиля Золя и раздумываю. Замечательный роман. Вы не читали?

— Этот — Нет. А вообще я знаком со многими произведения ми Золя.

— Прочтите непременно. У меня столько работы по своей специальности: нужно привести в порядок все свои чертежи и технические записи относительно наших судов. А я увлекся этой книгой и не мог оторваться, пока не кончил ее. Автор изображает Францию в эпоху Наполеона III. Какое ужасное разложение среди высших кругов Парижа! Можно задохнуться в этой гнилой атмосфере. Ничего не осталось от прежней республики, которую мы знали как провозвестницу свобод для других стран. И вот во что она выродилась! Становится понятным, почему в семьдесят первом году немцы разгромили французов. Я сравниваю современную Россию с той Францией, которой управлял Наполеон III при помощи камарильи. Много общего есть между этими странами, как есть общее между современной Японией и Германией того времени.

— Вы думаете, что и мы так же будем разгромлены? — спросил я, хотя давно уже в этом не сомневался.

Карие проницательные глаза его остановились на мне, словно бросая мне упрек в невежестве.

— Я думаю, что вы несерьезно задали такой вопрос. Разве для вас не достаточно фактов из этой нелепой войны? Одержали ль мы, сражаясь с японцами, хотя бы одну победу на суше? Нет. А где наша Порт-Артурская эскадра, насчитывавшая в своем составе около сорока боевых судов? Несколько легких судов разбежались по нейтральным портам, а большинство давно уже покоятся на дне морском. Они погибли без боя, иначе говоря — покончили самоубийством, как обанкротившиеся игроки. Остался у нас последний ресурс — это вторая эскадра. И все. Флота нет. Над нашими портами, не задымленными трубами судов, надолго останется прозрачный воздух.

Мы немного помолчали. Потом начался разговор о проливах. Я изложил ему свою беседу на эту тему с лейтенантом Гирсом. Васильев, слушая меня, поглаживал ладонью со лба на затылок голову с короткими волосами, подстриженными под ежик, — поглаживал тихо и медленно, словно успокаивал свои встревоженные и непокорные мысли. Наконец он без колебания заявил:

— Лейтенант Гирс, как умный человек, сделал правильный вывод. Нам не стоит ломиться через Корейский пролив. Это будет для нас гибелью.

— Да, я слышал то же самое от многих. Но ведь и Лаперузов пролив, как говорят некоторые из офицеров, может принять не очень гостеприимно. В эту весеннюю пору там бывают густые туманы. А нам сначала нужно еще проникнуть в Охотское море между Курильскими островами, совершенно нам незнакомыми. Да и хватит ли у нас угля, чтобы обогнуть всю Японию Тихим Океаном?..

Васильев перебил меня:

— Я понимаю, что вы хотите сказать: этот путь сам по себе представляет для нас некоторую опасность. Не так ли?

Я кивнул головою.

— Начнем с угля. С нами идут транспорты, и мы таковым вполне обеспечены. А к погрузкам угля в открытом море мы уже привыкли. Второе возражение тоже очень слабое. У нас на эскадре найдутся офицеры, которые по нескольку лет плавали в этих водах. Они знают все Курильские острова, как пять пальцев на руке. Почему бы их не использовать в этом случае? Остается самое главное препятствие — это туман. Но нам нужно помнить одно: движение всей нашей эскадры на Дальний Восток для завоевания Японского моря есть не что иное, как самая бесшабашная авантюра. Мы не можем, строить свой расчет на успех на правильном соотношении сил. Для этого мы слишком слабы. Поэтому к черту всякую правильную игру! Что плохо для нормального предприятия, то хорошо для авантюры: густой туман, ночная мгла, шторм. Я хочу сказать, что для нашей эскадры необходимы условия, которые позволили бы ей прошмыгнуть незаметно для противника. Вот по каким причинам Лаперузов пролив с его густыми туманами является для нас более заманчивым.

— Все это так, но едва ли Рожественский станет, на такую точку зрения: слишком он самонадеянный.

— Тем хуже будет для нас и для него.

Васильев, поправив руками недолеченную ногу, поморщился от боли. До этого я видел, с каким трудом ему приходилось передвигаться по ровной палубе, опираясь на костыли, а подняться по трапу без посторонней помощи он совсем не мог. Инвалидность его должна была протянуться по крайней мере еще месяца два. На броненосце он стал бесполезным человеком. А мне известно было, что он подавал рапорт на имя нашего командира с просьбой скорее вернуть его на свой корабль.

Я спросил, глядя ему прямо в глаза:

— Зачем вы выписались из госпиталя раньше времени? Разве плохо там жилось?

Васильев грустно улыбнулся.

— Напротив, очень хорошо. Доктора относились ко мне великолепно и настаивали, чтобы я еще оставался на госпитальном судне. Там можно было отлеживаться с комфортом. Кормили недурно. Сестры милосердия развлекали. В случае боя флаг Красного Креста охранял бы меня от всякой опасности. И все-таки я не мог оставаться там дольше.

— И вернулись на обреченный корабль. Почему? — допытывался я.

— Совесть не поладила с разумом. Я всячески упрашивал докторов, чтобы перевели меня на броненосец. Разум, как верный сторожевой пес, подсказывал мне, что я делаю неверный шаг — меня может постигнуть гибель. А чувства, как незримые канаты, тянули меня на броненосец. Я привык к своему кораблю, к его экипажу, к товарищам. И мне нестерпимо захотелось рискнуть жизнью вместе со своими Друзьями. Может, в критический момент я своим советом помогу спасти корабль...

Я ушел от него, захватив с собою том Эмиля Золя.

11. Через Корейский пролив

Эскадра пересекла тропик Рака и вступила в умеренную климатическую полосу. Позади остался остров Формоза, обойденный нами со стороны Тихого океана. Никогда в этих водах не было такого скопления судов.

Заканчивался трудный период нашего перехода через моря и океаны. Мы прошли длинный путь, потратив на это много сил и энергии. Нам предстоит еще пережить самую страшную главу в этой ненужной эпопее.

С раннего утра 10 мая опять приступили к погрузке угля. Погода стояла тихая. Сырые облака неподвижно висели над водной ширью, день наступил серый и пасмурный, без обычных морских красок. Вокруг эскадры, куда ни глянь, было пусто — ни острова, ни одного чужого судна. Это было нам на руку.

Среди команды слышался разговор:

— Это последняя наша остановка.

— Почему последняя?

— Через день-другой встретимся с неприятелем.

— А может быть, пойдем вокруг Японии. Тогда еще разок придется остановиться.

— Это неизвестно, куда командующий направит эскадру.

Более толковые матросы рассуждали:

— Стало быть, известно, раз начали сегодня грузиться. Броненосец наш и без того настолько перегружен, что броневой пояс на нем глубоко ушел в воду. До Корейского пролива осталось пустяки — два дня ходу. За это время не успеем сжечь столько угля, чтобы корабль принял нормальное положение. Надо соображать.

На это возражали:

— Будет тебе соображать бешеный адмирал.

Офицеры тоже держались того мнения, что раз начали грузить уголь, то дальнейший путь наш будет вокруг Японии.

Пользуясь остановкой эскадры, суда получили с "Суворова" последние приказы. В них выдвигались задачи уже боевого порядка. Адмирал приказывал:

"Если неприятель покажется, то по сигналу главные силы идут на него для принятия боя, поддерживаемые третьим броненосным отрядом и отрядами крейсерскими и разведочными, которым предоставляется действовать самостоятельно, сообразуясь с условиями момента. Если сигнала не будет, то следуя флагманскому кораблю, сосредоточивается огонь по возможности на головном или флагманском корабле неприятеля".

Вместо тщательно разработанного плана предстоящего боя были даны лишь какие-то общие и смутные директивы. На какую часть противника должны быть направлены атаки? Каким методом выполнять их? Каковы задачи отдельных отрядов? Как понимать, что крейсерам и разведочным судам "предоставляется действовать самостоятельно"? И как поступить в том случае, если у неприятеля, благодаря тому или иному маневру, головным окажется не флагманский, а какой-нибудь второстепенный корабль?

Напрасно младшие командиры и командиры судов ломали голову над такими вопросами. Никаких добавочных разъяснений, и указаний они не получили. Очевидно, командующий предполагал, что этого вполне достаточно, а об остальном он позаботится сам во время сражения. Добавил только, что если "Суворов" выйдет из строя, то пока штаб не перейдет с него на другое судно, эскадру ведет следующий корабль по порядку номеров строя, то есть сначала "Александр III", потом, если и следующий будет выбит, "Бородино" и так далее.

Вечером гуще задымили трубы эскадры. Циферблаты лагов аккуратно отмечали числа пройденных миль, приближая нас к берегам Японии. Через каждые полчаса на судах отбивали склянки, оглашая море разнотонным перезвоном колоколов.

Прокатился еще один день. А неприятель точно сгинул с лица земли, ничем себя не проявляя. Что это значит? Мы все недоумевали.

Погода начала портиться. Чувствовалась прохлада. Офицеры и матросы оделись в черное платье.

Инстинкт самосохранения подсказывал людям, что наступила пора, когда нужно всем сплотиться в одно целое для будущего боя. Что мы стали бы делать, не имея у себя в качестве руководителей офицеров? Но если мы без них очутились бы в беспомощном положении, то они без нас совсем превратились бы в ничто. А в морском сражении, в противоположность сухопутной войне, могут быть такие моменты, когда спасение корабля будет зависеть от поведения лишь одного человека, как офицера, так равно и рядового матроса. Вовремя положенный на борт руль не даст судну перевернуться вверх килем. Допустим другой пример: в бомбовом погребе, где хранятся снаряды, начиненные пироксилином, или в крюйт-камере, наполненной картузами бездымного пороха, возникнет пожар. Тогда весь экипаж окажется под угрозой взлететь на воздух. Но от этого может избавить всех какой-нибудь трюмный машинист, если не растеряется сам: поворотами большого ключа он начнет открывать клапаны затопления и, орошения погребов, вода искусственным дождем и сильными потоками хлынет в помещение, угрожающее страшным взрывом, и корабль со всеми людьми будет спасен от гибели. Что подобные случаи нам придется пережить, это понимали офицеры и матросы. Поэтому отношения между верхами и низами улучшились. Прекратились зуботычины, ругань. Матросы, проникшись важностью обстановки, забыли на время об издевательствах над ними и стали охотнее относиться к своим обязанностям.

Броненосец "Орел" давно уже был приготовлен к бою. Главным образом уделили внимание устранению горючего материала с верхних частей корабля, чтобы обезопасить себя от пожара. С этой целью было выброшено за борт дерево, выбранное из коечных сеток, из рубок на мостике, из командных помещений. Были очищены также от лишней мебели и отделки каюты батарейной палубы, офицерский буфет и кают-компания. Все, что представляло ценное в них, снесли в нижние помещения, а остальное пошло за борт. И все-таки этих мер было недостаточно. Нужно было бы, как учил инженер Васильев, еще больше ободрать корабль, не оставлять ничего, что может дать пищу огню, но командир судна, капитан 1-го ранга Юнг, не решился рискнуть. А командующий в этом отношении не сделал никаких распоряжений и, насколько нам было известно, даже у себя на броненосце "Суворов" ничего не предпринимал, оставляя все дерево на своем месте. И на других судах лишь немногие командиры осмелились последовать примеру "Орла". Затем у нас были еще приняты меры для создания искусственной защиты тех судовых механизмов и приборов, которые могут быть повреждены осколками неприятельских снарядов. Для этого употреблялись колосники, стальной трос, мешки с углем, матросские подвесные койки. На случай повреждения в механизмах приготовили запасные их части, чтобы сразу же можно было пустить их в ход.

Внешне люди были спокойны, много шутили, смеялись. Некоторые мечтали вслух, как они будут проводить время во Владивостоке. Запасные уже думали о скором возвращении на родину. Но это была только игра в актеров — игра без сцены и зрителей, друг перед другом. А в глубине души росла мрачная безнадежность. С того времени, как мы оставили свой порт, более двухсот дней ушло назад, породив среди нас горькие раздумья. Много гнетущих страниц перевернулось в книге нашей жизни, и теперь мы приблизились к последней главе — к грозному финалу.

Утро 12 мая было холодное и пасмурное. Дул порядочный ветер, уныло завывая в стальных снастях рангоута. Ползли, низко опускаясь, серые тучи, словно отяжелевшие от сырости. Моросил косой дождь, мелкий, похожий на маковые зерна, покрывая поверхность моря болезненной сыпью. Горизонт будто подернулся частой кисеей, беспрерывно передвигающейся сверху вниз. Из-за бортов броненосца доносились всплески волн.

Никогда в море не чувствуешь такого тоскливого настроения, в ненастный день. Так было и на этот раз. Но, несмотря на сырость и пронизывающий холод, многие из офицеров и команды находились на верхней палубе и на мостиках броненосца. В судовой колокол только что пробило шесть склянок. Взоры всех людей были устремлены на транспорты, которые отделялись от эскадры, чтобы направиться в Шанхай. Их было шесть штук: "Ярославль", который перенес свой брейд-вымпел капитан 1-го ранга Радлов, "Владимир", "Курония", "Воронеж", "Ливония" и "Метеор". Они уходили от нас под защитой вспомогательных крейсеров "Рион" и "Днепр". Транспорты удалялись, посылая нам поднятыми на мачтах флагами прощальный привет. А мы смотрели им вслед с нескрываемой завистью.

На баке среди кучки матросов, вместе с которыми находился и я, послышался говор:

— Вот этим, можно сказать, подвезло.

— До Шанхая, говорят, только сорок миль.

— Часа через четыре будут в нейтральном порту.

— А тут иди с японцами сражаться. Почему? Я их и во сне-то никогда не видел.

— Я бы руку дал отрезать, только бы попасть в нейтральный порт.

В голосах чувствовались обида и раздражение.

Вскоре транспорты скрылись за сетью дождя.

Верхняя палуба на "Орле" сразу очистилась от людей. Все спустились вниз. Только на переднем мостике торчали сигнальщики с вахтенным начальником во главе, оглядывая мутный горизонт и следя за флагманским кораблем, чтобы не прозевать какого-нибудь сигнала.

Эскадра, освободившись от лишней обузы транспортов, только выиграла от этого.

До сих пор все еще не была известно, каким из трех проливов мы пойдем в Японское море. И только в этот день, в девять часов утра, узнали, что наша эскадра легла на курс норд-ост семьдесят градусов, то есть направилась к роковому для нас острову Цусима. Весть об этом встревожила весь экипаж. Среди офицеров замечалась какая-то растерянность, матросы взъерошились, отпуская брань по адресу Рожественского.

— Куда попер, тупоголовый дьявол?

— Ох, братцы, чует мое сердце — плохо будет нам. На погибель ведет нас, дуролом. Что дельного можно ждать от такого человека? Только матюгом умеет крыть своих подчиненных, и больше ничего.

— Не зря называют его "бешеный адмирал".

Гальванер Алференко изрек:

— Ему бы не командующим быть, а дантистом. Вот бы он показал свой талант.

— Почему дантистом?

— Здорово зубы у матросов вышибает.

— И как это доверили ему целую эскадру. Неужели у нас во флоте нет других начальников, поразумнее?

Кочегар Бакланов пояснил это:

— У нас во флоте перепроизводство адмиралов. Человек семьдесят насчитывают. Должностей не хватает для всех. Поэтому и начали назначать кого заведующим мясным складом в Кронштадте, кого заведующим библиотекой. А один, как говорят, состоит вроде дворника при Главном адмиралтействе. Изо всех-то, конечно, человека три можно бы выбрать поталантливее. Но ведь там, в Петербурге, с высоты как смотрят? Раз злой человек, значит, хорош. А уж злее Рожественского — где еще такого найдешь? Разойдется — землю копытом роет. Эх, плюнуть бы на все и растереть!

Я внес поправку:

— Ты ошибаешься, Бакланов. Это в Англии около семидесяти адмиралов. Но какой большой у нее флот в сравнении с нашим. А у нас флот мал, зато адмиралов больше, чем в Англии... сто человек.

Гальванер Голубев мечтал вслух:

— Добраться бы до Владивостока и сговориться бы с армией. Тогда можно будет повернуть руль лево на борт и прямым сообщением на Петербург. Жарко будет многим.

Кто-то вставил:

— Теперь бы повернуть эскадру на шестнадцать румбов.

Голубев возразил:

— Ничего из этого не вышло бы. Армия все свои надежды возлагает на нас. Скажут, подвели мы ее. И народ будет смотреть на нас как на виновников поражения.

После обеда я вышел на передний мостик. Бисерный дождь, по-видимому, зарядил надолго. Временами наползал туман, скрытая в своей сырой мгле некоторые наши суда.

Эскадра к этому времени была построена в новый походный порядок.

Она шла двумя колоннами. Правую из них составляли первый и второй броненосные отряды: "Суворов", "Александр III", "Бородино", "Орел", "Ослябя", "Сисой Великий", "Наварин" и "Адмирал Нахимов"; в левую колонну входил третий броненосный отряд: "Николай I", "Апраксин", "Сенявин", "Ушаков" и крейсеры: "Олег", "Аврора", "Дмитрий Донской" и "Владимир Мономах". Внутри колонн около первых двух броненосцев с той и другой стороны держались по два миноносца. Остальные пять миноносцев шли под прикрытием правых бортов крейсеров. Немного позади, врезавшись между колонн, следовали друг за другом четыре транспорта: "Анадырь", "Иртыш", "Камчатка", "Корея". Эскадру замыкали два буксирных и водоотливных парохода, "Русь" и "Свирь". И самыми последними, находясь вне линии колонн, как бы расширяя последние, двигались госпитальные суда: "Орел" и "Кострома". По обе стороны эскадры, находясь на траверзе головных броненосцев, шли наши быстроходные дозорные суда: справа — "Жемчуг", слева — "Изумруд". Кроме того, впереди, в строе правильного треугольника, выдвинувшись на расстояние не дольше одной мили, находился разведочный отряд, состоявший из трех крейсеров: "Светлана", "Урал" и "Алмаз".

Всего к этому времени у нас осталось тридцать восемь судов.

В такой соединенной массе эскадра наша приближалась к Корейскому проливу. Поведение адмирала Рожественского многих из нас удивляло. С преступным равнодушием он относился к противнику, не проявляя к нему никакого любопытства. В самом деле, три крейсера, выдвинутых вперед, и два крейсера, державшихся по сторонам колонн, не могли считаться за серьезную разведку. Они расширяли круг наших наблюдений только на одну-две мили. Таким образом, наша эскадра шла вперед как бы с завязанными глазами.

Боцман Воеводин, кивнув головою на эскадру, шепнул мне:

— Уродничает наш адмирал.

В этот момент появился на мостике лейтенант Гирс.

Я спросил его:

— Говорят, ваше благородие, что мы направились в Корейский пролив?

— К сожалению, да.

— Значит, его превосходительство избрал для эскадры более прямой путь?

Лейтенант Гирс пожал плечами и промолвил разочарованно:

— Ничего не понимаю. Странно все это{13}.

Я спустился в жилую палубу. Матросы после полуденного отдыха пили на подвесных столах чай. Разговор шел о войне, о деревне, о любовных приключениях.

День этот прошел спокойно. Эскадра шла, восьмиузловым ходом, а ночью убавляла ход даже до пяти узлов. Спали, повахтенно.

12. Кто страшен Рожественскому

Адмирал Рожественский, к великому моему удовольствию, не знал меня и не интересовался мною. Конечно, для него я как личность не существовал. Нас, одетых в матросскую форму, было на эскадре около двенадцати тысяч человек. Мы были только исполнителями его воли и той живой силой, которая необходима для того, чтобы корабли двигались вперед и маневрировали, чтобы пушки и торпеды, когда это понадобится, начали стрелять в противника. Поэтому адмирал, как подобает каждому командующему, расценивал всю эту массу людей неотрывно от общей и единой боевой организации. Но зато я часто думал о нем: как он управляет эскадрой? Что он сделал для нее? Каково было его влияние на корабли? Как он воспитывал своих подчиненных? Какая у него была связь с личным составом? И что это был за человек?

Я задавал себе эти вопросы и в действиях и поступках адмирала пытался найти ответы на них. Три кампании я плавал на крейсере "Минин" вместе с Рожественским и за это время много приглядывался к нему. Это был хороший интендант. Он не присваивал, как другие бюрократы, казенных сумм. Мало того, он преследовал воров, но только тех, кто был ниже его чином. Бороться с ворами высшего ранга ему было невозможно. Казенную копейку он берег иногда даже в ущерб делу. При нем экономично и в полном порядке велось судовое хозяйство в учебно-артиллерийском отряде и на 2-й эскадре. В этом отношении он поступал добросовестно. Его положительным качеством было его трудолюбие: он мог, не жалея себя, работать дни и ночи. Сколько энергии и заботы нужно было проявить, чтобы такую разнотипную и сбродную эскадру провести вокруг Африки и приблизить ее в целости к японским берегам. Правда, то же сделал и адмирал Небогатов. Под его командованием 3-я эскадра прошла почти такой же длинный путь и при таких же условиях только в три месяца. При этом подчиненные Небогатова не испытывали на себе ни сумасшедших выкриков, ни издевательств со стороны своего начальника. А между тем состав кораблей Небогатова не отличался хорошими качествами: два старых судна и три броненосца береговой обороны. Но все равно — за Рожественским в этом отношении остаются большие заслуги. Словом, это был настоящий служака, строгий и требовательный к другим. Он любил порядок и дисциплину. Но, воспитанный на рутине, он понимал это по-своему и больше обращал внимание на внешние формы службы. А главное — меня поражало в нем его, непомерное самомнение и самонадеянность. Если к этому прибавить его раздражительность и деспотический характер, то станет понятным, почему так тяжко было служить под командованием Рожественского.

Попав на 2-ю эскадру, я уже много знал таких характерных черт адмирала, но мне хотелось распознать того, кому была дана такая огромная власть во флоте. С какой жадностью я прислушивался ко всему, что говорят офицеры и матросы о начальнике эскадры! У меня, словно у страстного охотника, преследующего по следу зверя, разгоралась надежда, что из обрывков фраз, брошенных случайно по его адресу, из отдельных замечаний, из рассказов о его прошлом я в конце концов составлю о нем полное представление. Я уделял ему много внимания еще и потому, что в Российском императорском флоте он представлял собою размноженный тип. Разница между Рожественским и другими адмиралами заключалась лишь в том, что у него ярче, чем у многих подобных сатрапов, проявлялись черты его самодурства — черты, порожденные деспотическим строем государства.

На эскадре из уст в уста передавалось множество рассказов о действительных случаях из жизни Рожественского. Один из них особенно возмущал офицеров. Здесь был задет адмирал Макаров, который пользовался среди моряков большой любовью, как выдающийся флотоводец. В начале войны, когда Макарова назначили командующим 1-й Тихоокеанской эскадрой, он решил издать свои труды по морской тактике: Такое желание было вполне естественным — ему хотелось скорее познакомить офицеров со своими взглядами на морское сражение. Отправляясь по железной дороге на Дальний Восток, он оставил рукопись в Главном морском штабе и был вполне уверен, что его книга скоро выйдет в свет. Но он не учел, что это учреждение возглавлял Рожественский, который относился к нему с ненавистью, как к своему сопернику во флоте. Будучи уже в пути, адмирал Макаров получил телеграмму с извещением, что на издание его книги требуется пятьсот рублей, а так как это не было предусмотрено общей сметой, то и не может быть она издана. Макаров был возмущен таким отношением. Началась телеграфная перепалка. Наконец, Макаров предложил покрыть расходы на издание его книги из своих собственных средств, а если и это не поможет, то он отказывается от командования 1-й Тихоокеанской эскадрой. Вопрос был поставлен ультимативно. И лишь после этого Главный морской штаб решил издать книгу.

Рожественский, как начальник штаба, должен был бы содействовать этому делу, направленному к морской обороне страны. Но вместо этого он всячески препятствовал выходу в свет книги.

За такой поступок офицеры порицали Рожественского. Он не поднялся до общегосударственных интересов, а проявил себя лукавым царедворцем и мелким завистником к чужой славе. Свои эгоистические цели он ставил выше патриотизма.

Другой эпизод из жизни Рожественского заставил меня призадуматься. Не скрывалась ли под его внешней храбростью душа труса? Из услышанных подробностей передо мной встала такая картина.

Дело было также в начале войны. Рожественский, возглавляя Главный морской штаб, наводил много страху на людей, являвшихся к нему с докладом или просьбами. В его приемной, с волнением ожидая своей очереди, толпились офицеры, молчаливые и подавленные, словно им предстояло пережить страшное несчастье. Среди них, выделяясь своим независимым видом, появился офицер среднего роста, крепко сложенный, с хороший военной выправкой. Новенький мундир великолепно сидел на его статной подобранной фигуре. С первого взгляда он поражал решительностью энергичных манер. Это был лейтенант Э.М. Его все знали во флоте. Он отличался самостоятельностью поведения и необычайной горячностью, а иногда и необузданностью своего характера. Моряки считали, что он происходит из испанцев. По внешности он действительно был типичным южанином: смуглое лицо, яркий блеск темно-вишневых глаз, черные пышные волосы. Дошла наконец очередь приема и до него. Лейтенант Э.М. встал со своего места и непринужденным жестом оправил на левом боку свисавшую саблю. Без тени робости, он неторопливой походкой вошел в кабинет начальника, держа в левой руке треуголку. На его лице не было и тени какого-либо подобострастия. Поклонившись, он назвал себя и молча подал адмиралу рапорт. Это была просьба о назначении его на Дальний Восток — на действующую 1-ю Тихоокеанскую эскадру.

Рожественский, читая бумагу, мрачнел и, кончив чтение, грубо заявило:

— Штабу лучше знать, когда и куда вас послать.

Лейтенант сделал порывистое движение, но, густо покраснев, замер на месте. Оба немного помолчали, глядя друг на друга. Рожественскому не нравилось, что в фигуре его просителя не было робости подчиненного.

— Ваше превосходительство, я прошу вас не отказать мне... — волнующимся голосом прервал молчание лейтенант Э. М., но Рожественский уже вспылил и, повысив голос, оборвал речь просителя:

— Разговор кончен. Можете идти.

Обескураженный и возбужденный грубостью начальника, лейтенант Э.М. сверкнул черными глазами и начал горячо настаивать на своем:

— Я не на бал и не в отпуск прошусь у вас, ваше превосходительство, а в действующий флот. Вы меня простите, но я надеялся... Думал встретить поощрение патриотическому порыву... Война началась... Еще раз прошу...

Рожественский, никогда не встречая отпора своему безудержному нраву, в бешенстве вскочил и ударил кулаком по столу. Казалось, стены кабинета задрожали, и звякнула люстра от дикого рева:

— Молчать! Лейтенант М., не вам учить адмирала патриотизму! Вон!

При последних словах Рожественский театральным жестом выкинул руку, показывая на дверь, но, против обыкновения, это не возымело никакого эффекта. Лейтенант не послушался и продолжал стоять на месте. А в следующую секунду случилось то, чего никак не ожидал Рожественский. Лейтенант М., меняясь в лице, резко выпалил:

— Виноват, ваше превосходительство. Но я не позволю в таком тоне разговаривать со мной — русским офицером. За оскорбление чести...

Не договорив фразы, лейтенант сделал шаг вперед и ухватился за эфес сабли, намереваясь выхватить ее из ножен. Вся его статная фигура гибко изогнулась в стремительном порыве нападения. Но он не перешел к дальнейшему действию. Стиснув зубы и раздувая ноздри, он застыл в напряженной позе ожидания. Чего-то еще не хватало, чтобы горячая натура этого южанина взорвалась, как динамит. Адмирал, как бы отрезвев от запальчивости, понял, с кем он имеет дело: еще одно слово — и сабля моментально могла бы обрушиться на его голову. Он отшатнулся от страшного взгляда черных глаз, угрожающе уставившихся на него, и молча опустился в кресло. На побледневшем лице его изобразилось беспомощное замешательство и смущение. Трясущейся левой рукой он взял рапорт, а правой начал писать на нем резолюцию. Лейтенант пристальным взглядом следил за пером, которое прыгало, пороло бумагу, выводя слово "удовлетворить". Сделав привычный росчерк под своей фамилией, сдавшийся начальник, не глядя на просителя, упавшим голосом прохрипел:

— Получите.

На этом закончилось столкновение начальника и подчиненного.

Лейтенант за свое поведение не подвергся никакому взысканию. Вскоре он выехал добровольцем на Дальний Восток. Там, плавая на одном из кораблей владивостокского отряда крейсеров, не раз отличался в боях с японцами, был награжден Георгием и золотым оружием.

13. Адмиральский вестовой

Петра Гавриловича Пучкова я впервые встретил на крейсере "Минин". Он служил вестовым у адмирала Рожественского. На этом крейсере мы плавали вместе три летних кампании. Пучков был тихий и застенчивый парень. Он держался всегда настороженно, был недоверчив к людям. И только после того как мы близко сошлись, он стал со мною откровеннее. Не раз Пучков рассказывал мне о своем грозном барине и жаловался на свою судьбу. Изредка я виделся с ним и во время похода на Дальний Восток.

С новобранчества Пучков мечтал быть машинистом или минером, надеясь, что после службы та или иная специальность ему пригодится. Но желания его не сбылись. Летнее плавание в 1898 году на броненосце береговой обороны "Первенец", стоявшей тогда в Ревеле, приближалось к концу. Фельдфебель Ягнов, присмотревшись к Пучкову, сказал:

— Одевайся в первый срок. Пойдем к командиру Рожественскому.

— Зачем?

— Там узнаешь.

Дрогнуло сердце от страха, но ослушаться было нельзя. Через полчаса пристали на шлюпке к пристани, а потом направились берегом на дачу командира, капитана 1-го ранга Рожественского. По дороге Пучков думал лишь об одном: что от него хотят? Командир позвал фельдфебеля и матроса к себе в кабинет на второй этаж и, поздоровавшись с ними, некоторое время молча рассматривал Пучкова. Пучков стоял вытянувшись, боясь дышать, сухощавый, стойкими чертами продолговатого лица и с той молодой наивностью деревенского парня, от которой он не успел еще избавиться. Начались подробные расспросы. Из ответов выяснилось что он родился на Оке, в деревне Клишино Рязанской губернии, занимался до службы земледелием, не страдал никакими болезнями, холостой, под судом не был, не курит и водки не пьет. С этой стороны Рожественский был удовлетворен. Он приказал матросу повернуться к нему спиной, а потом для чего-то заставил его два раза пройтись по кабинету. "Так делают, когда покупают на базаре лошадь", — подумал Пучков, покрываясь мелкими каплями пота.

— Хорошо, — сказал наконец командир. — Будешь у меня вестовым. Только смотри, чтобы все было на месте и в порядке. Если провинишься, я из тебя яичницу сделаю. Слышишь?

— Есть, ваше высокоблагородие, — тихо ответил матрос, глядя серыми немигающими глазами на командира.

— Отвечать нужно громче и отчетливее. Повтори еще раз.

Молодой матрос выкрикнул заученную фразу.

Рожественский рассердился:

— Чурбан! Что же ты орешь так? Нужно отвечать средним голосом, но ясно.

С этого дня жизнь Пучкова, по воле начальства, пошла по-новому.

Вместе с Рожественским жили его жена, дочь и два племянника.

Зимой Рожественский был произведен в контр-адмиралы.

Пучков думал пробыть вестовым, два-три месяца. Дольше у адмирала ни один вестовой не уживался. Но время шло, а он продолжал исполнять роль прислуги. Чтобы испытать его честность, не раз хозяева оставляли на видном месте деньги как бы по забывчивости, начиная с пятерки и кончая крупными кредитками. Он возвращал их по принадлежностям. Уже это одно губило его мечту — вернуться в роту и приобрести более солидную специальность. Кроме того, он принадлежал к той редкой категории людей, которые даже нелюбимое дело выполняют добросовестно. Его расторопность, его точная исполнительность, его постоянная готовность услужить господам — все это учитывалось адмиралом, который, сам того не замечая, начал чувствовать к нему какую-то своеобразную привязанность. Это был идеальный вестовой. Обутый в мягкие туфли, он с раннего утра, когда все еще спали, переходил из одной комнаты в другую так тихо, словно шагал по воздуху. В каждой из них нужно было подмести полы, смахнуть пыль с мебели и картин. Затем начиналась чистка одежды и ботинок. Нужно ли приготовить ванну, сбегать на рынок или в магазин, отнести адмиральский пакет в учреждение, принести дров, растопить печи, вымыть посуду и поставить ее на место, почистить кастрюли, — все это делал вестовой.

От Рожественского ушла кухарка. Пучков не только заменил ее, но готовил завтраки, обеды и ужины несравненно лучше, чем она. Это новое дело, плавая на "Минине", он познал от офицерского, повара, а еще больше из приобретенной им толстой книги по кулинарии. Ночами, урывая часы отдыха, он с увлечением зубрил ее. Постепенно вестовой превратился в талантливого повара. В помощь ему был взят еще один матрос, который теперь выполнял все грязные работы.

В обычные дни адмирал любил простую, но здоровую пищу: салаты, наваристый борщ, хорошо прожаренные биточки с луком и яблочную слоенку. Но у него нередко собирались гости, в особенности после того, как его назначили начальником Главного морского штаба. Иногда приходилось накрывать стол на сорок персон. Приготовления начинались за трое суток. А в день торжества на белоснежной скатерти появлялись тарелки из дорогого фарфора, хрустальные рюмки, большие, средние и малые бокалы с затейливыми узорами, всевозможные ножи и вилки, начищенные до ослепляющего блеска. Потом ставились закуски: перламутровый балык, пунцовая семга, розовая ветчина с белыми слоями жира, сливочное масло, разделанное в виде распускавшихся цветов; паштет из рябчика; агатово-черная паюсная икра и свежая серая зернистая икра; салаты, украшенные букетами из овощей; нежинские соленые огурчики, из которых каждый размером меньше, чем дамский мизинчик, и свежие изумрудно-зеленые огурцы, помидоры, прослоенные испанским луком и немного припудренные египетским перцем; серебристые сардинки, залитые прованским маслом; остендские устрицы на льду; лангусты и омары, сваренные в соленом растворе с лавровым листом; пахучие ревельские кильки. Все стояло на своем месте в строгом порядке, всему старались придать как можно больше пышности. Даже селедка, распластанная на длинном узком лотке и пестреющая гарниром, как будто смеялась, держа во рту пучок зеленой петрушки. Заливной поросенок, разрезанный на порции и снова сложенный, казалось, нежился в прозрачном, играющем огнями желе, среди янтарных ломтиков лимона и коралловых пластинок моркови. Огромнейшее блюдо занимала глухарка; ее краснобровая, с загнутым клювом голова, вытянутая шея и раскинутые крылья оставались в оперении, к прожаренной темно-коричневой тушке был приставлен еще хвост; несмотря на то, что острый нож разрезал ее на части, она как будто находилась в состоянии стремительного полета. Бутылки разных форм, установленные пирамидами на серебряных подставках, чередовались с букетами живых цветов в вазах. Искрились красные, золотистые, белые, розовые вина. От множества закусок, переливавших всеми оттенками красок, рябило в глазах и возбуждался аппетит даже у сытых людей. А весь стол походил на яркую разноцветную клумбу. Вокруг него располагались женщины в шелках, мужчины в черных сюртуках, сверкающие золотом или серебром эполет. К закускам предлагались только крепкие напитки: смирновка, рябиновка, зубровка, английская горькая. Гости насыщались медленно, с достоинством.

Проходил час или два, прежде чем приступали к обеду.

Многолетними традициями была сохранена очередность блюд и вин. Начинали с бульона и слоеных пирожков, при этом опустошали бутылки с мадерой. Рыба, форель, с белым голландским соусом, запивалась белыми сухими винами. К филе миньон с трюфелями, сваренными в мадере, шли только красные вина. Спаржа и артишоки в сухарях и масле уничтожались совсем без вина. Затем приковывала к себе взгляды всех индейка. Облитая собственным рыжим соком она вкусно блестела. Вокруг, покоясь на греночках, смазанных куриной печенкой, словно цыплята, прильнули к ней жареные перепела. Это блюдо сопровождалось зеленым салатом ромен. Сейчас же бокалы наполнялись шампанским. Желудки у всех уже были переполнены, но нельзя было отказаться от заманчивого сладкого вроде парфе, представляющего собою сбитые сливки с ананасным ликером, украшенного розами из сахара и сияющими фонтанами карамели. В заключение оставались фрукты, сыры рокфор, бри, швейцарский, черный кофе с ликерами или коньяком.

В такие торжественные дни и распоряжение Пучкова назначали несколько вестовых. Но никто из них не мог так хорошо обслужить гостей, как он сам. В белых перчатках, одетый по форме матросом во все новое, он обходил стол и при помощи других вестовых подавал каждой персоне то или инее блюдо. В это время его нервы особенно были напряжены: как бы не запачкать пищей у какой-нибудь барыни платье, стоящее дороже, чем все его хозяйство на родине. Не легче будет, если свалится с тарелки жирный кусок на сюртук адмирала. И то и другое для вестового было бы так же ужасно, как пожар в деревне.

В кулинарном искусстве Пучков проявил себя одаренным самородком. Рожественский платил ему пять рублей в месяц. К жалованью прибавлялись еще проценты от тех лавочников, у кого он закупал продукты, и чаевые от гостей. В смысле доходов он, бывший крестьянин, имел хорошее место. Но эти доходы доставались ему ценой страшных унижений и оскорблений. Адмирал раздражался из-за каждого пустяка. Случалось, что в бешенстве он ломал собственную мебель, бил посуду. Не щадил он и своей жены, с матерной руганью загонял ее под стол. А с рабом и подавно нечего было ему считаться. Сколько Пучков ни старался угодить своим господам, редкий день проходил для него без побоев. Сегодня не так было снято с адмирала пальто — вестовой получал пощечину. Завтра не тот прибор подал на стол — гудела голова от барского кулака. Иногда летела в вестового тарелка с супом. За Пучкова заступался лишь один человек — дочь Рожественского, Елена Зиновьевна. При ней адмирал не дрался, и его кипящее сердце смягчалось, как буйный морской вал, облитый маслом. Он любил ее самой нежной любовью, выполняя все ее капризы и разрешая ей делать все, что она вздумает. Зато адмиральша, обрюзгшая и ворчливая женщина, была довольна, когда вестовому попадало. Для этого у нее были свои причины. Она подозревала, что муж ей не верен. Она хотела узнать об этом от вестового и обращалась к нему за сведениями то с ласковой улыбкой, то с угрозами. Конечно, он многое знал о любовных порождениях барина, но не выдавал его ни одним словом.

Так прошло пять гнетущих лет.

Пучков находился в постоянном страхе, не зная, что будет с ним завтра. Существовали общества покровительства животным, члены которого могли отдать под суд человека, избивающего свою лошадь или собаку. Но кто мог заступиться за бесправного вестового? Он целиком был отдан во власть сумасбродного барина. Адмирал, если захочет, не постесняется посадить его в тюрьму, сослать на каторгу или просто раздавить, как жалкое насекомое.

Пучков измучился, похудел, с трудом справлялся со своими обязанностями. На почве нервного расстройства его глаза стали слепнуть. Его молодая жизнь, безрадостная и опостылевшая, шла на убыль, а до конца службы оставалось еще два года.

Но бывает, что и у раба, доведенного до отчаяния, неожиданно загорается душа. Так случилось и с Пучковым. Однажды собрались, гости. Пучков, сам того не зная, чем-то не угодил своему повелителю. Когда гости разъехались, адмирал сурово позвал его:

— Подойди сюда, негодяй!

У Пучкова похолодело в груди. Не было больше никаких объяснений. От удара по уху он качнулся, но успел ухватиться за край стола и удержаться на ногах. В левом ухе что-то треснуло и зашумело. Раньше все обиды вестовой переносил молча, с покорностью обреченного человека. На этот раз что-то прорвалось в душе, все существо его загорелось ненавистью. Бледный, он выпрямился и, сверкая глазами, заявил резко, с хриплым выкриком:

— Ваше превосходительство, вы пробили мне барабанную перепонку!

Для адмирала это прозвучало дерзостью. Но он не затопал ногами и не кинулся драться. Впервые услышанный им протест озадачил его. Это было настолько же неожиданно, как если бы смиренный ягненок вдруг зарычал и оскалил волчьи зубы. Рожественский посмотрел на вестового с таким удивлением, как будто перед ним стоял другой, более решительный человек, и тихо, почти ласково сказал:

— Ничего, пройдет. У артиллеристов это часто бывает.

И, отвернувшись, ушел к себе в спальню.

На следующий день Пучков не вышел из своей каморки. Завтрак за него готовил другой вестовой, а он остался лежать на койке. К нему пришел адмирал и спросил:

— Ну как, Петр, твое здоровье?

— Заболел, ваше превосходительство, не могу встать.

Три дня адмирал навещал его и каждый раз получал один и тот же ответ, а на четвертый, разозлившись, пробурчал:

— Забирай свои вещи и убирайся вон из моей квартиры.

Пучков попал в госпиталь, где пролежал около трех месяцев. Потом, зачисленный в 18-й флотский экипаж, он еще долго не мог поправиться от нервного расстройства. Часто ему снилось, что он опять служит вестовым, и это были самые кошмарные сны.

После Пучкова за один только год у Рожественского по очереди перебывало девятнадцать вестовых. И каждый из них увольнялся от него, унося на себе следы адмиральских кулаков. А некоторые были отданы под суд и попали в тюрьму.

Не удивительно, что ему вспомнился прежний вестовой, и последовало распоряжение немедленно доставить Пучкова на броненосец "Суворов". Это было в Ревеле, когда 2-я эскадра уже готовилась к отплытию на Дальний восток. В 18-й флотский экипаж полетела телеграмма. Пучков явился на флагманский корабль в сопровождении унтер-офицера, словно арестант. Но адмирал встретил его приветливо:

— Без тебя, Петр, мне плохо было. Все вестовые попадались какие-то идиоты. Я из-за тебя всю эскадру задержал на целые сутки. Поплаваем вместе.

— Есть, ваше превосходительство, — нехотя ответил Пучков и приступил к своим обязанностям.

В этот же день он узнал, что перед его приездом на корабль адмиральским вестовым был матрос Жуков. Этот парень плохо соображал и путал приказания адмирала. От побоев он нисколько не поумнел. Наконец Рожественский настолько рассвирепел, что схватил стул и, размахнувшись, ударил им по спине Жукова. У того отнялась поясница, и его списали на берег, в ревельский госпиталь.

То же самое может случиться и с Пучковым. Но эскадра направлялась в далекое чужое море, откуда он едва ли вернется. И ему стало безразлично, погибать ли от японских снарядов или от руки адмирала. Он перестал его бояться.

Прошла неделя плавания. Теперь Пучков больше не стряпал, но зато наряду с другими делами ему приходилось стирать для барина белье, крахмалить воротнички и манжеты. Он выполнял это не хуже любой прачки.

Однажды вечером адмирал, купаясь в ванне, расположенной рядом с его каютой, рассердился:

— Где это ты, мерзавец пропадал? Я кричал тебе, а тебя нет.

Пучков смело ответил:

— Для вас же за чаем ходил, ваше превосходительство. И позвольте доложить вам, ваше превосходительство, — мерзавцем я никогда не был и не буду.

— Что такое? Это ты кому возражаешь?

— Вы сами знаете, ваше превосходительство, — я правду говорю. А если я такой плохой, то отдайте меня под суд или прикажите выбросить за борт.

— Вон с моих глаз! — закричал адмирал и так дернулся в ванне, что вода выплеснулась за края.

Вестовой выскочил из ванной, но через минуту адмирал позвал его обратно и, словно забыв обо всем, мирно попросил:

— Петр намыль губку и потри мне спину.

Так продолжалось и дальше. Адмирал был грозою не только для матросов, но и для офицеров всей эскадры. Никто не осмеливался возражать ему, хотя многие и понимали чудовищную несуразность в его словах и поступках. Но Пучков держался с ним иначе. Если адмирал повышал голос, то и вестовой отвечал, словно тот и другой были в равных чинах и занимали одинаковое положение. Может быть, Рожественский сознавал, что он довел своего вестового до такого состояния, когда тот способен его убить. Но получалось впечатление, как будто ему нравилось то, что изо всего многочисленного личного состава эскадры нашелся лишь один человек, который перед ним не пресмыкается. Больше он ни разу не ударил Пучкова и не подвергал его никакому наказанию.

И только однажды адмирал забылся. Эскадра стояла у Мадагаскара. В адмиральском салоне готовились к торжественной встрече Нового года. Приглашены были сестры милосердия с плавучего госпиталя "Орел". Рожественский приказал Пучкову заморозить шампанское. Но инженер-механик, заведующий рефрижераторной камерой, проверяя ее, переставил случайно бутылки от холодных труб рефрижератора в теплое место. К двенадцати часам ночи смущенный Пучков принес шампанское незамороженным. Адмирал только сурово покосился на провинившегося, но ничего не сказал. На другой день утром он сдержанно пробурчал:

— Петр, иди к старшему офицеру и передай ему, чтобы он поставил тебя на бак под ружье на два часа.

Пучков расслышал все слова, но переспросил:

— Чего изволите, ваше превосходительство? И, подставляя правое ухо, повернул лицо влево больше, чем следует, отчего глаза его скосились на адмирала.

Рожественский повторил приказание громче, а потом сердито спросил:

— Ты что морду от меня отворачиваешь?

— Никак нет, ваше превосходительство. А только я ничего не слышу левым ухом. Как вы сами знаете, барабанная перепонка в нем перебита.

Адмирал покраснел и отвернулся.

Пучков знал, за что он наказан, и, не унывая, молодцевато стоял на баке, словно получил одобрение начальства. Сознание подсказывало ему, что адмирал без него, как без няньки, не может обойтись ни минуты и во всяком случае эта кара не доставит удовлетворения его властолюбию. И действительно, не прошло и получаса, как одумавшийся Рожественский через вахтенного Начальника уже позвал вестового к себе. Но он не послушался и отстоял точно положенный срок наказания.

— Это еще что за фортели? Мои приказания перестал выполнять? — рассердился адмирал, когда Пучков вернулся к нему с бака.

— Раз я провинился, ваше превосходительство, то должен за это нести взыскание полностью.

— Смотри — доведешь ты до того, что я из тебя вытряхну хамскую душу!

— Воля ваша, ваше превосходительство, — с невозмутимой покорностью ответил вестовой, но в самой этой покорности чувствовался вызов, как будто он что-то надумал.

Против своего обыкновения, Рожественский и на этот раз не вспылил и, отвернувшись, только мрачно нахмурился. Кроткий Пучков остался победителем. Это был беспримерный случай в практике службы многочисленных вестовых у адмирала.

14. Причуды командующего

Мало кто знает о прошлом Рожественского.

В 1873 году, будучи уже лейтенантом, Рожественский кончил курсы Михайловской артиллерийской академии. Его сейчас же назначили членом комиссии морских артиллерийских опытов. В этой должности он пробыл до начала русско-турецкой войны, когда его командировали в город Николаев. Там он некоторое время находился при главном командире Черноморского флота. А когда начали снаряжать пароход "Веста", превращая его в боевой крейсер, он поступил на него под начальство капитан-лейтенанта Баранова (после был губернатором в Нижнем). Вместе с этим командиром он плавал, вместе с ним участвовал на "Весте" в морском сражении, которое произошло при Кюстендже 11 июля 1877 года. Наши моряки, по описанию газет, проявили тогда небывалую лихость: ничтожная и слабосильная "Веста" подбила турецкий броненосец "Фехти-Буленд" и заставила его обратиться в бегство. За этот подвиг Рожественский, как и его сослуживцы, был награжден орденами Георгия 4-й степени и Владимира 4-й степени с бантом и произведен в следующий чин капитан-лейтенанта.

С донесением командира судна он был командирована Петербург, где лично давал объяснения особам императорской фамилии о сражении 11 июля.

А через год он неожиданно выступили газете "Биржевые ведомости" от 17 июля 1878 года со статьей "Броненосцы и крейсеры-купцы" и разоблачил подвиги "Весты". По его описанию выходило, что не турецкий броненосец удирал от нее, а она убегала от него, убегала в течение пяти с половиной часов. И только благодаря тому, что "Фехти-Буленд", перегруженный военными запасами, не мог догнать ее, она спаслась от бедствия. Рассказ автора был чрезвычайно убедительным.

В прессе того времени статья Рожественского вызвала целую бурю. Газеты "Новое время", "Биржевые ведомости", "Петербургские ведомости", журнал "Яхта" и другие периодические органы начали между собою перепалку. Одни нападали на автора, называя его лжецом, другие защищали его и рассматривали его выступления как подвиг гражданского мужества.

Поступок Рожественского действительно был исключительным по своей смелости. Но что толкнуло его на это? Хотел ли он, чтобы восторжествовала правда о "Весте", или какие-либо иные мотивы руководили им? Разоблачая это раздутое сражение, он ведь не щадил и самого себя. Он рисковал своей будущей карьерой, на что может решиться только человек прямой и неподкупный, с сильным характером. А с другой стороны, почему он не сделал подобного разоблачения раньше? Почему он не отказался от царских наград? Он никогда не расставался с орденами и с гордостью носил их на груди, вплоть до Цусимы, как боевые заслуги.

С тех пор прошло двадцать шесть лет. Разразилась война на Дальнем Востоке. И вот после того как на броненосце "Петропавловск" погиб в Порт-Артуре вместе с художником Верещагиным единственный талантливый адмирал Макаров и после целого ряда других неудач на суше и на море царское правительство начала искать нового спасителя отечества. Он оказался тут же, рядом, в свите его величества, — высокий, мужественный, суровый, с красивой, немного склоненной головой, словно обремененной гениальными идеями. Вся его незаурядная внешность так импонировала другим, что не могло быть сомнения в успехе. И тогда имя этого человека, прогремело на всю Россию — имя адмирала Рожественского. Почти вся пресса затрубила о нем, заранее возвеличивая его в герои.

Я продолжал иногда встречаться с моим другом, штабным писарем Устиновым. Так было в Носси-Бэ, в Камранге, в бухте Ван-Фонги во время остановок эскадры для угольной погрузки. То я бывал на "Суворове", то писарь приезжал ко мне на "Орел". Устинов, сидя в штабе за секретной перепиской, знал всякие новости больше, чем командиры судов. От меня у него не было тайн. Поэтому, не плавая на флагманском корабле, я все-таки знал о Рожественском все.

Как я уже раньше сообщал, командующий не бывал на своих кораблях, за исключением тех случаев, когда ему нужно было разнести личный состав. Он и к себе не приглашал ни младших флагманов, ни командиров судов, чтобы посоветоваться с ними или обсудить какой-нибудь вопрос, — это было для него лишним. Энергичный и заботливый, он много времени проводил на мостике "Суворова", день и ночь сидя в специально поставленном для него кресле. С высоты этого мостика он обозревал свои корабли, следил за их равнением в кильватерной колонне и репетованием сигналов. Но его мало интересовало, что в данный момент творилось в трюмах, в погребах, в башнях, в машинах, в минных отделениях на кораблях эскадры. Как бывший, марсофлотец, все это он считал мелочью, о которой не следует знать адмиралу. А между тем в число таких мелочей постепенно перешли тактические качества кораблей: их боевая подготовка, техническое состояние, непотопляемость, организованность. Таким образом, влияние командующего и его штаба на эскадру не простиралось дальше наружного порядка. Бели все суда сохраняли свое место в строю, если они шли друг от друга в двух кабельтовых, значит, все было хорошо. Но стоило какому-нибудь судну нарушить строй, как сразу же нарушалось и душевное равновесие адмирала. Он моментально вскакивал с кресла и, беснуясь, начинал кричать. Иногда фуражка его летела под ноги, тогда кто-нибудь из штабных чинов подхватывал ее и, вытянувшись, держал в руках, как святыню. На мостике водворялся ужас, словно наступал момент светопреставления. Судовые и штабные офицеры, сигнальщики, рассыльные, вахтенные, дрожа, бессмысленно таращили глаза на грозного адмирала, как будто он представлял собою двенадцатидюймовый снаряд, готовый взорваться. Сначала по адресу провинившегося корабля слышалась только ругань, самая отборная и фантастичная, а потом уже следовал приказы

— Поднять! Идиоту выговор?

Флаг-офицеры и сигнальщики по одной лишь кличке знали, к какому кораблю это относится, и, сорвавшись с места, бросались к ящику с флагами с такой поспешностью, что расшибали друг другу лбы. И на мачте взвивался сигнал с выговором крейсеру "Адмирал Нахимов".

Командующий, утомившись, брал из рук подчиненного фуражку, накрывал ею разгоряченную голову и потом долго прохаживался по мостику.

Во время маневров случалось, что он, угрожая кулаками, начинал орать во весь голос:

— Куда ты, Проститутка подзаборная, прешь? Куда прешь?

Все понимали, что на этот раз провинилась "Аврора". И хотя она находилась за пять миль, но адмирал продолжал кричать на нее, как будто она могла услышать его ругань.

Изредка без шума, а только сквозь зубы приказывал:

— Передайте семафором, чтобы Инвалидное убежище не оттягивало.

Сигнальщики, размахивая флажками, вызывали броненосец "Сисой Великий" и передавали ему распоряжение адмирала.

Потом снова разражался гневом:

— Опять эта Горничная завиляла, точно ей оса попала под подол.

В результате "Светлана" получала адмиральское неудовольствие.

Когда адмирал, охваченный приступом злобы, выкрикивал брань, то матросы, находившиеся та палубе вдали от непосредственной угрозы, смеялись между собой:

— Тише, ребята! На мостике спектакль начался.

И все слушали, как Рожественский заочно разносил какого-нибудь командира, заменяя его фамилию придуманной кличкой, и все понимали, кого под какой кличкой он подразумевает. Не только командиры судов, но и младшие флагманы не избежали прозвищ, иногда остроумных, иногда похабных. Что представлял собою в его глазах толстый контр-адмирал Фелькерзам? "Мешок с навозом". А недалекий контр-адмирал Энквист? "Пустое место". Наш всегда щеголеватый и суетливый командир, капитан 1-го ранга Юнг? "Лакированная егоза". Командир "Александра III", гвардеец, капитан, 1-го ранга Бухвостов? "Вешалка для гвардейского мундира". Командир "Бородина", капитан 1-го ранга Серебренников, замешанный когда-то в народническом движении? "Безмозглый нигилист". Командир "Ушакова" Миклухо-Маклай, родственник знаменитого путешественника? "Двойной дурак". Командир "Осляби", капитан 1-го ранга Бэр, любитель поухаживать за женщинами? "Похотливая стерва". Некоторым командирам Рожественский давал прозвища, заимствованные из терминологии венерических болезней{14}.

Матросы, насмотревшись и наслушавшись, как адмирал расправляется со своими подчиненным", говорили о нем:

— Была у него мать или нет?

— Не кобель же его выбросил из-под хвоста.

— Мать-то у него была, но только, когда она его рожала, то, вероятно, три года дрожала.

Он никого не хотел видеть из своих подчиненных, но и они всячески избегали с ним встречаться, зная необузданный темперамент своего адмирала. Если какой-нибудь глава судна и отправлялся к нему на свидание, то лишь в исключительных случаях. Заранее можно было сказать, что он нарвется на оскорбление.

Когда мы стояли в Носси-Бэ, крейсер "Светлана" настолько был перегружен углем и другими припасами, что его корпус прогнулся. Командир судна, капитан 1-го ранга Шеин, явившись на флагманский корабль, доложил о несчастье адмиралу и стал просить у него разрешения убавить груз. Рожественский рассвирепел и с матерной руганью выгнал командира из своей каюты.

Во время стоянки в бухте Ван-Фонг "Наварину" было приказано принять пресной воды триста тонн. Командир судна, капитан 1-го ранга барон Фитингоф, поехал на "Суворов" объясняться. Он начал доказывать адмиралу, что такое количество воды слишком велико для корабля. Кстати упомянул, что броненосец и без того перегружен углем. Адмирал, слушая командира, повернулся к нему спиной, а потом задергался весь и заорал:

— Это что же такое? Вы учить меня вздумали? Не хотите исполнять моих приказаний? Принять четыреста тонн воды! Без разговоров!

Он наговорил еще много слов, не передаваемых в печати, и 6арону Фитингофу ничего не оставалось другого, как только ответить:

— Есть, ваше превосходительство.

Некоторых командиров адмирал громогласно позорил в присутствии офицеров и матросов:

— Вам не кораблем командовать, а только бы служить в портовых складах и отпускать на суда швабры.

Невольно приходилось задумываться над тем, как могли эти почтенные и заслуженные господа терпеть над собою все издевательства командующего эскадрой? Для чего же нужно было иметь чины, носить мундиры и ордена, если все это не спасало людей от самых унизительных оскорблений?

Часто Рожественский кричал на командиров военных кораблей, как фельдфебель на новобранцев{15}.

Неужели и в иностранных флотах происходит тоже самое?

Первое время те, кто мало знал Рожественского, смотрели на него как на человека непреклонной воли и знатока в военно-морском деле. Только с таким командующим можно достигнуть намеченной цели. И поэтому к его самодурству относились снисходительно. Но постепенно, по мере того как эскадра подвигалась вперед, наступало разочарование. Все резкости командующего в приказах, сигналах, в личных объяснениях с командирами и офицерами понемногу разрушали его авторитет. Люди убеждались в том, что за этой грубой формой обращения вовсе не скрывается глубокий и проницательный ум или организаторские способности. Только развившимся у адмирала величайшим самомнением можно было объяснить презрительное его отношение к подчиненным.

Рожественский не щадил и чинов своего штаба и постоянно третировал их. Только двое из них более или менее свободно обращались с ним: старший флаг-офицер лейтенант Свенторжецкий и принятый на флагманский корабль в качестве бытописателя капитан 2-го ранга В. Семенов. Но и они были для него не больше чем добавочные органы — две пары глаз и две пары ушей. На основании сведений, получаемых от этих двух офицеров, адмирал часто составлял свое суждение о кораблях и командирах. Остальные же чины штаба совершенно не пользовались его благосклонностью и доверием. Будучи сам исключительно властной натурой, он на всякие советы со стороны своих помощников смотрел как на посягательство на его прерогативы. И они не решались предостеречь командующего от неизбежных ошибок, свойственных самодовольным и ограниченным натурам. Вообще в штаб подобрались люди безвольные и безличные, но зато преисполненные к адмиралу самой собачьей преданностью. Они создали из поклонения ему особый культ. Штаб превратился в средостение между флотом и командующим, стал его походной канцелярией.

В особенности пришлось унижаться перед ним флаг-капитану, или, выражаясь, по-сухопутному, начальнику штаба, капитану 1-го ранга Клапье-де-Колонгу. По смыслу военно-морского устава после командующего он являлся первым лицом, на эскадре. На обязанности флаг-капитана лежало проводить в жизнь все идеи своего начальника, а для этого он должен быть знаком с его оперативными планами. Но что сделал с ним Рожественский? Он не признавал в нем своего заместителя, он низвел его до степени раболепствующего лакея. Прежде чем пойти с докладом к своему барину, Клапье-де-Колонг производил через его вестового рекогносцировку о настроении адмирала:

— Ну как, братец, сегодня расположен его превосходительство?

— Вроде как ничего, ваше высокоблагородие.

Только получив такие сведения, Клапье-де-Колонг осмеливался приблизиться к адмиральской каюте, но и то предварительно останавливался переднею, снимал с головы фуражку и, перекрестившись, шептал слова молитвы: "Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его". Потом уже стучал одним лишь ноготком в страшную дверь.

Однажды потребовалось ему спешно о чем-то доложить командующему, который находился у себя в каюте. На этот раз вместо Петра Пучкова, который был отпущен на берег, временно прислуживал адмиралу командирский вестовой. Когда Клапье-де-Колонг взглянул на его лицо, распухшее от адмиральских кулаков, то сразу упал духом.

— Значит, его превосходительство в плохом настроении?

— Беда, ваше высокоблагородие, расшиб меня совсем.

Клапье-де-Колонг растерянно забормотал:

— Но как же мне теперь быть? Ведь у меня спешное дело к нему.

— Не могу знать, ваше высокоблагородие, а только лучше не показывайтесь на глаза. Весь кипит.

Срочное дело было отложено до более благоприятного времени.

Писарь Устинов не раз заставал флаг-капитана в каюте плачущим{16}.

Адмирал, очевидно, думал про себя; раз он командующий, то он все, а остальные офицеры и командиры — ничто. Его дело приказывать, разносить, наказывать, иногда хвалить кого-нибудь, а подчиненные должны работать, повиноваться, выкручиваться из разных затруднений и безропотно переносить все его обиды. Этот человек верил только в силу принуждения. Он как командующий 2-й эскадры видел залог успеха единственно в беспрекословном подчинении всего флота его воле. И в этом ослеплении он подавлял всякую инициативу своего штаба, своих младших флагманов, командиров судов и всего личного состава эскадры. Ему хотелось, чтобы все смотрели на него как на единственного человека, который знает, что надо делать и как надо делать. Он сам себя произвел в гении. В этом была его беда. Постепенно на почве неограниченной власти он фатально шел к тому, что превращал всех в жалкие пешки своей прихоти и самодурства. Он загипнотизировал себя в уверенности, что только в его руках держатся все нити и что эскадра немедленно развалится, если он ослабит вожжи.

Правда, Рожественский обладал железной силой воли, но это хорошее качество при отсутствии военного таланта только вредило делу и причиняло всем лишь одно горе.

— Почему он не казнил ни одного матроса? — как-то спросил у писаря Устинова.

— Подожди, после сражения их десятки будут висеть на реях. Слышал я об этом разговор в штабе. А ты думаешь, что адмирал подобрел к нашему брату?

— Ничего не было бы удивительного в этом. Вместе умирать идем. А это обстоятельство очень серьезное. Любой начальник может задуматься о своем отношении к матросам.

— Только — не Рожественский! — рассердившись, воскликнул Устинов. — У него ненависть в крови. Но, я думаю, не придется ему никого казнить. Если он уцелеет от японских снарядов, то его убьют свои же матросы. Однако скажу о нем: раньше разбойников вешали на крестах, а теперь наоборот — разбойникам вешают на грудь кресты.

Писарь, рассказывая о лютости адмирала, привел много примеров, из которых два особенно запомнились мне.

Вовремя стоянки в Носси-Бэ адмирал, проходя как-то по срезу, увидел матроса, неправильно лопатившего палубу, — не вдоль, а поперек настила. Адмирал подозвал вахтенного начальника и спросил, показывая на матроса:

— Что он делает?

— Палубу лопатит, ваше превосходительство, — не задумываясь, ответил вахтенный начальник.

Адмирал задрожал, а его черные, как антрацит, глаза загорелись злобой. Раздались выкрики:

— Вы, лейтенант Данич, даете мне идиотский ответ! Кто вы такой? Вахтенный начальник или балерина, прогуливающаяся по судну? Разве не видите, что этот болван лопатит палубу поперек настила?

Адмирал с искаженным лицом бросился к матросу, выхватил у него деревянную лопату и всю ее обломал о его голову.

Приблизительно такой же случай произошел перед нашим приходом в бухту Ван-Фонг. Адмирал, поднимаясь на мостик, услышал, как один комендор, разговаривая со своим товарищем насчет обеда, произнес:

— Пусть начальство подавится этой гнилой солониной, а я даже не притронусь к ней.

Когда он заметил адмирала, было уже поздно. Комендору пришлось предстать перед грозными очами начальника. Загромыхали слова, раздельные, тяжелые, как чугунные гири:

— Ты, стервец, что болтаешь? Тебе ветчины с горошком захотелось или рябчиков в сметане?

Адмирал стоял на трапе, а комендор — на палубе. Ноги первого находились на уровне плеч второго. Виновник, отдавая честь, откинул, голову назад и застыл в жутком ожидании. Адмирал сказал ему еще несколько слов, а потом своей тяжелой ступней, обутой в блестящий ботинок, ударил его по лицу и, не глядя на свою жертву, поднялся на мостик.

Комендор глухо крикнул и повалился на палубу. Все лицо его моментально превратилось в кровавое мясо. Он встал на колени; и замотал головою, разбрызгивая по палубе красные пятна. По распоряжению вахтенного начальника его отвели в операционный пункт. Там уже выяснилось, что у защитника родины были разбиты передние зубы, рассечены губы и раздроблена переносица.

На верхней палубе мокрой шваброй стерли кровавые пятна. Броненосец "Суворов" продолжал свой путь. На мостике, под раскинутым тентом, адмирал сидел в кресле, расстегнув китель и подставляя легкому бризу волосатую грудь, мрачный и усталый, как будто совершил тяжелый подвиг.

15. У ворот Цусимы

Днем 13 мая погода значительно улучшилась. Дождя не было, и ветер заметно стихал. Облака поредели, виднелись синие просветы, из которых то и дело выглядывало солнце.

Эскадра наша приближалась к Корейскому проливу. Ход ее был девять узлов. Полагая, что через час или другой встретимся с неприятелем, все приготовились к бою. Но, к нашему удивлению, на горизонте было пусто. Только аппараты беспроволочных телеграфов, получая какие-то незнакомые знаки, говорили о присутствии врага, пока скрывающегося за далью. По-видимому, он переговаривался со своими разведочными судами.

Сигналом командующего было приказано крейсерам иметь пары на пятнадцать, а броненосцам на двенадцать узлов.

До обеда и всю вторую половину дня производили эволюционное учение, которое было первым после того, как присоединился к нам отряд Небогатова. На "Суворове" то и дело взвивались в разной комбинации флаги. Пестрели разноцветными полотнищами и мачты других судов, репетовавших сигналы флагмана. На мостиках происходила горячка. Все бинокли были направлены в сторону броненосца, на котором находился командующий, — не прозевать бы с выполнением того или другого его приказа. Однако и здесь с жестокой ясностью проявились наши недочеты. Эскадра, представляя сборище самых разнотипных судов, лишь с трудом перестраивалась в боевой порядок. Кильватерная колонна постоянно ломалась, нарушаемая рыскающими в сторону кораблями. Еще более неудовлетворительно обстояло дело с поворотами "все вдруг". Некоторые суда, не поняв сигнала, делали в это время повороты "последовательно", внося в маневр путаницу. А когда по сигналу с "Суворова" эскадра переходила в строй фронта, то поручалась полная неразбериха.

Это были зловещие признаки.

Но в данном случае многих из нас интересовала другая сторона. Почему это Рожественскому вдруг понадобилось у берегов Японии, перед самым боем, заняться маневрами? Почему он раньше этого не делал, когда только присоединился к нам отряд Небогатова? Ведь тогда можно было бы потратить на это дело больше времени, и ничего не случилось бы, если бы даже на двое суток мы пришли позднее в Корейский пролив. Неужели командующий забыл об этом? Нет, тут были у него какие-то свои соображения, о которых мы можем только догадываться. Вчера ночью он нарочно замедлил ход эскадры, а сегодня напрасно провел несколько часов, занимаясь эволюционным учением. Создавалось впечатление, что эскадра наша искусственно задерживается на последней стадии ее пути. Не будь этого, мы прошли бы самую узкую часть пролива, где находится остров Цусима, поздно ночью. А больше всего вероятий было, что где-нибудь вблизи этого места сосредоточен японский флот. Возможно, что благодаря мглистой ночи и порядочному волнению, мешавшему противнику раскинуть сеть разведочных судов, мы проскочили бы незамеченными; возможно и другое — нас все равно разбили бы. Во всяком случае хуже того, что с нами случилось потом, не могло быть. Но все расчеты Рожественского сводились, очевидно, к тому, чтобы встретиться с противником 14 мая и чтобы сражение произошло обязательно в день коронования "его императорского величества".

Многие матросы, дружившие между собою, давали друг другу свои домашние адреса, наказывая при этом:

— Если что случится со мною, то сообщи, дружок, моим родственникам все подробно.

— Хорошо. Ты тоже. Обо всем напиши.

— Есть такое дело.

В это время лица у них были серьезно-озабоченные. Они разговаривали об ожидаемой смерти так же просто, как разговаривают крестьяне о заготовке дров на зиму или о том, что на таком-то участке земли пора скосить овес. Потом глаза матросов загорались надеждой.

— Может быть, живы останемся. Тогда кутнем.

— Обмоем, браток, душу. Я достану иностранный ром. Забыл только, какой фирмы. Но я по фасону бутылки узнаю. Этот ром такой крепости, что один пьет, семеро пьяны бывают.

К разведочной службе и на этот раз, как и накануне, командующий отнесся с полной пренебрежительностью. Это беспримерное отсутствие какого-либо интереса к тому, что делается у неприятеля, продолжало удивлять многих. Для чего в таком случае находились при эскадре легкие быстроходные крейсеры, боевое значение которых было совсем ничтожное?

Ночь была облачная, темная, с редкими звездами. На море держалась мгла. Дул ветер в три-четыре балла.

Приближались к району, где уже можно было встретиться с японскими разведчиками; эскадра несла только часть огней. Трудно было обойтись совсем без них, так как при такой скученности судов могло бы произойти столкновение. Но были приняты все меры к тому, чтобы не открыть своего присутствия противнику. С этой целью ослабили гакобортные огни, а отличительные фонари были открыты только во внутреннюю сторону строя. Топовые лампочки выключили совсем. Получили запрет пользоваться беспроволочным телеграфом. С этой стороны все обстояло как будто хорошо, разумно. Но вот на клотиках мачт флагманского броненосца, передавая какое-то приказание командующего, замигали световые вспышки. Такие же вспышки засверкали на клотиках и других кораблей, что означало — данный сигнал принят и понят. Получилось впечатление, как будто на мачтах всех судов находятся невидимые существа и быстро-быстро перемигиваются огненными глазами. Так происходило с небольшими перерывами в течение почти всей ночи. И никто из штаба не подумал, что такая сигнализация скорее и дальше, чем какой-либо другой свет, может обнаружить противнику место эскадры. Помимо того, за эскадрой, держась от нее в нескольких кабельтовых, шли госпитальные суда "Орел" и "Кострома", условные огни которых горели особенно ярко. Таким образом, принимаемые нами меры предосторожности были совершенно бесполезны.

На баке по поводу этого матросы рассуждали:

— Наш командующий окончательно лишился ума.

— И штаб его в детство впал.

— Верно. Так только играют в прятки трехлетние ребятишки. Спрячет иной голову под фартук матери и кричит: "Ищите меня". И с нашими кораблями то же самое происходит.

Около этой кучки матросов показался мичман Воробейчик. Топорщась, он зачирикал:

— Это вы на каком основании подвергаете критике действия самого командующего?

— И не думали даже об этом, ваше благородие.

— Я сам слышал!

— Это вам показалось, ваше благородие. Мы говорили: хорошо бы, мол, перед боем молебен отслужить Николаю-угоднику или Георгию-победоносцу.

— А кого вы сравнивали с детьми?

Кочегар Бакланов начал объяснять:

— Да это я, ваше благородие, рассказывал про своего сынишку. Пятый год ему. Шустряга парень. Он все, бывало, спрашивал меня: "Тятя, а как узнают, когда родился человек, девочка это или мальчик? По штанишкам, что ли?" Смешной парнишка, очень даже смешной.

Мичман возмущенно крикнул:

— Счастье ваше, что время не такое! Я бы вас разделал под красное дерево за такую наглую ложь!

И, удаляясь на корму, скрылся в темноте.

Матросы, рассмеялись:

— Молодец, Бакланов, ловко вывернулся.

Я обошел все палубы, побывал во многих башнях. Ожидая минных атак, офицеры и комендоры все время дежурили у орудий, зорко всматриваясь в темную даль, не обозначится ли где силуэт неприятельского миноносца. И на других постах были люди. Половина экипажа должна была бодрствовать, готовая при первой тревоге вступить в действие. Остальные пока могли спать не раздеваясь. Но спать никому не хотелось. Мы не столько боялись артиллерийского огня, сколько минных атак. Ночь проходила медленно, и каждая минута давила сознание ужасом ожидания — вот раздастся у борта сокрушительный взрыв неприятельской торпеды. В такой напряженной атмосфере люди не могли молчать долго — не выдерживали нервы. Поэтому в темноте на палубе всюду виднелись кучки матросов, тихо разговаривающих между собою. Тут можно было услышать о чем угодно, но меньше всего о войне. В одной кучке рассуждали о женщинах:

— Это зависит, какая попадется жена. Другая тебя так обкрутит, что ничего ты не можешь с ней поделать. И будешь ты при ней за пристяжного, а она коренником.

Гальванер Козырев по этому поводу рассказал:

— Бывают такие случаи. Вон я читал про Нельсона. Самый знаменитый адмирал был, храбрости непомерной. Сам Наполеон боялся его. И что же вы думаете? Трепетал он перед своею женой, как кролик перед волчицей. Да хоть бы была она, скажем, королева или принцесса. Ничего подобного. Проститутка из Неаполя.

Старший сигнальщик Зефиров добавил:

— Да, женой управлять мудрее, чем целым государством. Вот наши цари: управлять государством они имеют право в шестнадцать, а жениться — не раньше как только в восемнадцать лет.

На баке среди матросов, расположившихся у фитиля, хриповато звучал голос минного машиниста:

— ...Произошло это у нас в селе на самую троицу. Весь народ в церкви. И вся она убрана зеленью: около икон березки стоят, на полу травка разбросана. Благодать! А у нас в церкви водится такой обычай: бабы и девки позади стоят, а мужики и ребята — впереди. От входа до самого амвона оставляется проход аршина в два шириною, получается вроде коридора из живых людей. Это для того так делается, чтобы можно было свободно пройти вперед: поставить свечку к иконе, поминальник взять или причастие принять. Все шло ладно: здоровенный дьякон ектенью читает и кадилом помахивает, старый седенький поп возгласы подает, на клиросе певчие умасливают душу молящихся, миряне поклоны отвешивают богу. В окна солнышко заглядывает. Жарко и душно...

— Насчет церкви что-то скучно, — перебивает рассказчика кто-то. — Ты что-нибудь другое расскажи.

— Подожди, доберемся и до веселого, — возразил минный машинист и продолжал: — Раскрыл поп царские врата и протянул сладенько так, точно конфета ему в рот попала: "Со страхом божиим и верою приступите". В этот момент кто-то как замычит в церкви. Потом еще сильнее. И кто-то с мычанием несется по свободному проходу прямо на амвон. Весь народ вздрогнул и шарахнулся в стороны. Бабы завизжали. И что же оказалось? Оськи Лямкина, свата моего, телок — месяцев пяти, черный, большой. Разыгрался и в церковь ворвался. Вылетел прямо на амвон. То к одной клиросе метнется, то к другой. А сам ноги задние подкидывает, крутит хвостом и мычит, словно с него шкуру сдирают. Потом в алтаре то же самое начал проделывать. У попа лицо бледное, бороденка дрожит. Первым опомнился он, кричит: "Ловите эту тварь!" А где тут ловить? С народом бог знает что делается. Одни думают, черт ворвался в церковь, другие — светопреставление началось. Мужики галдят, бабы и девки визжат, детишки плачут. А телок от этого шума и народа еще пуще ошалел. Носится по алтарю, как бешеный, и не перестает мычать. Тут уж дьякон бросился за телком, а с ним еще трое: дьячок, староста церковный и сторож. И что же вы думаете? Вчетвером никак не могут поймать его. Долго бегали, пока дьякон не схватил телка за хвост. Телок рванулся, дьякон брякнулся на пол в самых царских вратах, но все-таки хвоста, из рук не выпустил. Тут остальные трое подоспели. Народ к этому времени образумился, смех начался. Выволокли телка на божий свет, поддали ему пинком под зад — иди...

С мостика раздался голос вахтенного начальника, лейтенанта Павлинова:

— На баке! Что у вас там за смех? Нельзя ли потише?

— Есть! — ответили разом несколько голосов.

Было далеко за полночь, когда я отправился к Васильеву. Он был только инженером, но от него я мог узнать больше, чем от любого строевого офицера, даже по вопросам, которые не относятся к его специальности. Хотелось в последний раз побеседовать с ним по душам. В офицерском коридоре против его каюты я остановился, прислушиваясь. Кругом было тихо. Только из глубины броненосца доносился гул напряженно работающих машин, отчего под ногами железная палуба, покрытая линолеумом, слегка вибрировала. За переборкой почувствовалась возня. Я тихо постучал в дверь и, получив разрешение, вошел в каюту. Васильев, словно собираясь в поход, сосредоточенно укладывал в чемодан свои вещи, рукописи, чертежи.

— Вот приготовляюсь к бою. Придется чемодан снести в более безопасное от огня место. Главное — хотелось бы сохранить свои заметки и чертежи. Остальное не жаль будет, если и пропадет.

Он был без куртки, в одной ночной рубашке. Каждый раз, когда я не видел на его плечах серебряных погон, он становился мне ближе и роднее. Я рассказал ему, как матросы ругают своего командующего. Васильев, выслушав меня, заговорил возбужденно:

— Это плохо, что он ни у кого не сумел завоевать к себе доверия и среди офицеров не пользуется авторитетом. Сам виноват. Ведь каждый, кто окончательно не обалдел от наших дурацких порядков, не может не видеть всех его промахов. Начать с того, как организована эскадра. Силы наши распределены на отряды неправильно. "Ослябя", имеющий неполную броневую защиту, по существу скорее подходит к типу броненосных крейсеров. Почему бы ему не возглавить отряд из таких крейсеров, как "Олег", "Аврора" и "Светлана"? Все эти суда при наличии хода в восемнадцать — девятнадцать узлов могли бы принести нам больше пользы. А командующий связал их со старыми крейсерами "Дмитрий Донской" и "Владимир Мономах", таким образом обесценив их боевую роль. Между тем последние два, имея броневую защиту, должны бы находиться в одной колонне с тихоходными броненосцами "Сисой Великий", "Наварин", "Апраксин", "Сенявин", "Ушаков", "Нахимов", с "Николаем I" во главе. Такая колонна могла бы развивать ход по двенадцати — тринадцати узлов.

Разговаривая со мною, Васильев то нервно свертывал в трубку клеенчатую тетрадь, то снова ее развертывал.

— При эскадре осталось, помимо двух буксиров, еще четыре транспорта: "Анадырь", "Иртыш", "Корея" и плавучая мастерская "Камчатка". Присутствие их в эскадре давало основание предполагать, что мы пойдем вокруг Японии. Тогда без них трудно было бы обойтись: может быть, в пути еще раз пришлось бы погрузиться. А теперь на что они нам нужны, раз мы избрали для себя Корейский пролив? Не думает ли адмирал грузиться во время боя? "Камчатка" полезное судно в походе, но не в бою. Адмирал тащит ее с собою. Зачем? Очевидно, предполагает при помощи этой мастерской чиниться после сражения. Но для этого нужно быть уверенным, что в нее не попадет ни один снаряд. Она имеет ходу не больше десяти узлов. Еще хуже обстоит дело с "Кореей". На ней имеется груз — уголь и снаряженные мины заграждения. Какой ужас может произойти, если в нее удачно попадет снаряд! Она опасна и для других наших судов. Все эти четыре транспорта обречены на смерть. Во время сражения для их охраны назначены крейсеры. Таким образом мы ослабляем свою эскадру на шестьдесят два орудия — шести и пятидюймовых! Чем объясняется такое распоряжение командующего — тупоумием или заносчивостью? Ведь слабосильным, в сравнении с противником, нужна каждая боевая единица. Слышал я от штабных, что во Владивостоке нет для нас необходимых материалов и запасов. Все это мы должны привезти с собою. Очень хорошо! Но как это выполнить? Для нас будет величайшим счастьем, если половина эскадры прорвется туда. А тут еще хотят, чтобы мы и транспорты доставили во Владивосток. Да за кого наши принимают японцев? Ведь не с зулусами мы имеем дело. Пора отказаться от того взгляда, что они — макаки. А вот мы действительно оказались кое-каки. Если уж эти транспорты так необходимы во Владивостоке, то почему бы им не назначить рандеву?

— Не додумался его превосходительство, — ответил я на поставленный вопрос. — Тут с трехкопеечной логикой можно понять, насколько эти транспорты свяжут нашу эскадру. Если бы какой-нибудь боксер перед боем навешал на себя чемоданы с бельем или провизией, то это показалось бы всем самой дикой нелепостью. Ему пришлось бы и свои чемоданы поддерживать и драться. Наверняка можно сказать, что он будет разбит. А мы, захватив с собою транспорты, уподобились именно такому боксеру.

— Адмирал до многого не додумался, — подхватил Васильев.

— Вы посмотрите, как построена сейчас наша эскадра. Боевые суда идут двумя кильватерными колоннами. Между ними держатся транспорты и миноносцы. Насчет разведки мы ничего не предпринимаем. На наших кораблях горят огни. Мы находимся почти у самых берегов Японии. Ночь темна. Такой походный порядок — самый благоприятный для неприятельских миноносцев. Вы только представьте себе, что может случиться, если в данный момент японцы поведут против нас минную атаку? Пусть только два миноносца их прорвутся в середину нашей эскадры — и вот вам катастрофа. Они совершенно безнаказанно могут топить наши корабли. А мы даже не будем иметь возможности отражать атаку, ибо нам пришлось бы стрелять друг в друга.

Я сказал:

— Это каждому матросу ясно.

— Но для Рожественского вот не ясно. А всякие советы или мнения со стороны младших флагманов и командиров судов он не признает. Он всех их считает баранами, а самого себя — гением. Ведь за одно лишь то, что наши броненосцы так перегружены углем и запасами, он должен бы пойти под суд. Броненосец "Орел" имеет тысячу семьсот тонн перегрузки. Одной лишней воды нами взято триста пятьдесят тонн. Для чего? Чтобы уменьшить непотопляемость судна, да? Ко многим своим глупостям он прибавил еще одну, направив эскадру через Корейский пролив.

Васильев приподнял правую руку и, потрясая передо мной тетрадью, словно я во всем был виноват, добавил:

— К сожалению, за всю эту преступную авантюру будут расплачиваться не одни только адмиралы, а все мы, весь наш народ. Если только японцы не угробят нас с вами раньше времени, вы увидите, что будет, с какой фатальностью вскроются все недочеты русского флота. Впрочем, к черту все эти рассуждения! В данных условиях мы с вами все равно ничего не можем изменить.

Бросив тетрадь в чемодан, Васильев склонил голову над столом и задумался. Усталые глаза долго смотрели в угол каюты, лицо приняло выражение досады и боли. Казалось, он забыл о моем присутствии.

Кто-то пробежал по офицерскому коридору, громоздко стуча каблуками сапог.

— Знаете, что, — нарушил я молчание, — эта война очень напоминает неудачную Крымскую кампанию. Там с эскадры пришлось снять все оборудование, пушки и, наконец, людей для защиты крепости. Затем опустошенную эскадру вынуждены были потопить у входа в гавань. То же произошло и в Порт-Артуре: так же сняли с эскадры пушки и весь личный состав, так же без боя потопили свои корабли.

Васильев, вскинув голову, вдруг оживился:

— Совершенно верно. Я думаю, что и в общественных настроениях история повторится. Нужна была Крымская кампания, чтобы все поняли — так больше жить нельзя. Россия с ее, по выражению Герцена, крещеной собственностью зашла в тупик. Тогда лучшая часть общества заволновалась. Начались крестьянские восстания. Закончилось это освобождением крестьян от крепостной зависимости. То же произойдет и после этой войны, в особенности после разгрома нашей эскадры, на которую теперь возлагают все надежды. Для всех станет ясно, куда завели нас наши бездарные правители. Революция неизбежна. Она уже началась.

Я распрощался с Васильевым и забрался на задний мостик. По времени давно уже должна была взойти луна, но она где-то скрывалась за черным пологом облаков.

По-прежнему было темно.

Японцы не показывались. Вероятно, они решили встретить нас в узком месте пролива, у самых своих рубежей. Я смотрел вперед, по курсу, в ночную мглу и думал: что в данный момент делает командующий японским флотом адмирал Того? Какой удар готовит он для нашей эскадры? Наша судьба зависела теперь от его умения распорядиться морскими силами. Кто он такой, этот уже в достаточной степени прославленный человек? Действительно ли он великий флотоводец, или засиял блеском славы только потому, что уж слишком бестолковы были руководители в русском флоте? У нас на корабле очень мало знали о нем. Известно было лишь то, что он кончил высшее военно-морское училище в Англии, плавал на английских кораблях, великолепно перенял все их морские традиции. Однажды мы с Васильевым рассматривали его фотографический портрет, напечатанный в одном английском журнале. На этой фотографии он был снят в полной парадной форме, с орденами на груди, с лентой через плечо, с вензелем на фуражке. Наряд на нем был такой же, какой носят во флотах европейских стран. И в пожилом лице его с мелкими морщинами, с толстой верхней губой, с острой седеющей бородкой мало было японских черт, если не считать характерного разреза глаз. В этом журнале была напечатана статья о нем. Из нее мы вычитали, что он выше обычного роста японцев, хорошо сложен, но немного сгорблен. Дальше сообщалось, что у него большая голова правильной формы и что он никогда не расстается с трубкой. Автор статьи ничего не рассказал об адмирале Того по существу, но много рассыпал восторгов, называя его добродушнейшим и благороднейшим человеком и гениальным военачальником. Совсем по-иному отнесся к нему французский журнал, который, отдавая дань таланту адмирала Того, охарактеризовал его, как человека хитрого, коварного и жестокого.

Неугомонный ветер свежел, становился более упругим и не только тормошил море, заставляя его угрюмо ворчать, но и разрывал, взлетая, черные, как сажа, облака. В глубине неба показался кривой обрезок ущербленной луны. Тусклым сиянием заблестели круто изогнутые спины волн, яснее обозначились контуры кораблей. На минуту мое внимание привлек обрезок луны. Он был похож на золотой козырек. Из-под него, внося в сознание какое-то смутное беспокойство, смотрела на нас звезда, словно сверкающий зрачок в дрожащих паутинно-тонких ресницах.

Мои мысли вернулись к эскадре. Перегруженная углем и запасами, измученная походом и дезорганизованная духом безверия, она медленно двигалась к пропасти. Это понимали все, начиная с любого командира и кончая последним гальюнщиком. И все-таки мы не повернули обратно. Почему? Потому что младшие флагманы не противодействовали командующему, а судовые командиры не осмеливались возражать младшим флагманам, а офицеры не могли ослушаться командиров, а кондукторы, боцманы, капралы и матросы просто были не в счет. Казалось, никто уже не мог предотвратить приговора истории. Все люди находились на своих местах, все исполняли свои обязанности. Из труб вываливал дым, под кормой вращались винты, бурля незнакомые воды. И корабли, черные и молчаливые, с видом бесстрастного покоя шли вперед, чтобы похоронить в пучине чужого моря славу Российской империи и последнюю надежду нашей маньчжурской армии.

Мы прошли более восемнадцати тысяч морских миль. Осталось каких-нибудь трое суток ходу — и мы будем во Владивостоке. Но до него никогда еще не было так далеко, как теперь. Чтобы попасть на родную землю, мы должны пройти через страшные ворота смерти, какими являлся для нас Цусимской пролив.

Дальше