Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

5

Покинул Емельян избу в час вечерний, когда лес вот-вот должен был погрузиться во тьму. Вышел на волю, поглядел на небо — не вызвездилось ли? — и перед дорогой присел на завалинку. Следом из избы вышел и дед Рыгор.

— Дождя, кажись, не будет, — сказал дед и сел рядом с Емельяном.

Помолчали, а поднявшись с завалинки, дед Рыгор спросил:

— Ничего не забыл?

Емельян, потрогав вещмешок, в котором лежали гранаты и автомат да краюха хлеба с салом, сказал:

— Все при мне.

— А хату моего сродного брата Архипа найдешь?

— Постараюсь, коль потребуется.

— Так и скажи Архипу: от Рыгора пришел. Он добрый старик, на постой пустит... Только про Михася ничего не кажи — не знаю, мол.

— Понял, дед Рыгор, понял.

— Тады пошли.

И дед Рыгор в роли направляющего пошел по тропинке, которой всегда хаживал, когда была надобность идти в Поречье. Эту лесную дорожку — самый кратчайший путь из леса к бубновскому большаку — знал только он один, ибо сам же ее и проложил. Вот и решил, чтоб Емельян не плутал, вывести его по этой тропе.

Шли молча, лишь изредка дед Рыгор наставлял:

— Дорогу-то запоминай. По ней же и возвертайся.

— Есть возвертаться по ней же!

— Смотри мне!

У большака остановились.

— Вон туды путь держи. — Дед Рыгор показал налево. — Прямиком иди — в Поречье упрешься... Ну, бывай!

Емельян обнял деда Рыгора, и так ему стало жаль расставаться со стариком, самым близким ему теперь человеком, что аж сердце защемило.

— Берегите, пожалуйста, Олесю, — прошептали Емельяновы губы. — Будет спрашивать про меня, скажите...

— Сам знаю, что сказать! Ты вот только возвертайся... и в целости...

Емельян повернул налево и грунтовым большаком подался в Поречье, а дед Рыгор потопал своей старой хоженой тропой. Невесело было на душе у старика. Беспокоила его неизвестность, в которую удалился Емельян. Как-то его встретит Поречье? Ведь не к теще на блины пошел...

Кончился лес, и большак вывел Емельяна к перезрелому нескошенному ржаному полю. Взял в руки колосок, а он пустой — осыпался, не дождался жнеца.

А где нынче жнецы? Нет их, война раскидала. А ржаное поле танки мнут да снаряды рвут.

Так, держа колосок в руке, снова тронулся в путь Емельян. Дорога повела его в горку, отчего он замедлил шаг, а когда поднялся на взгорок и посмотрел в сторону Поречья, совсем остановился: у горизонта небо высвечивалось огненным полукругом. Не иначе пожар!

И вдруг услышал голоса: то ли кто-то плакал, то ли причитал — не понять. Сошел на обочину в рожь и снова прислушался. Голоса приближались.

Емельян расстегнул вещмешок, сунул туда руку, чтоб на всякий случай быть готовым к действию с автоматом, и, опустившись на колено, приготовился к встрече... Но с кем — сам не знал.

Вот уже на дороге отчетливо вырисовались три темных силуэта: один большой и два маленьких. Вскоре Емельян точно определил — женщина с детьми. Она шла быстро, а ребятишки бежали трусцой.

Емельян привстал и пошел навстречу. Женщина, а за ней и дети шарахнулись в сторону. Все заголосили.

— Тише, — произнес Емельян, — успокойтесь... Я не бандит... Вас не трону... Откуда и кто такие?

Женщина, как смог приметить в темноте Емельян, еще совсем молодая, продолжая всхлипывать, прижала к подолу ребятишек и быстро затараторила:

— Из Поречья мы... Бежим со страху... Там палять... Людей тоже...

— Спокойнее, гражданка. Меня не бойся. Свой я, свой...

— Это добре, што свой. А там...

— Что там? Говори!

— Нас в кузню хотели затолкнуть... И спалить...

— Ничего не пойму. В какую кузню? Кто толкал вас?

— Германцы и Хведар, полицай одноглазый.

— Почему в кузню?

— Хведар кричал: «Всех партизанских прихвостней в кузню!». Человек с пятьдесят туды толкнули... И мою сестру Шурку тоже туды. Яна связным у партизан была... Потом германцы облили кузню керосином и подпалили ее... Все сгорели... И Шурка сгорела... в кузне.

Женщина упала наземь и зарыдала.

— Дяденька, не трогайте нас! — всхлипывали дети.

Емельян вынул из мешка хлеб с салом и отдал женщине, а она — детишкам. Ребята, видать, изрядно изголодавшиеся, накинулись на съестное и совсем успокоились, да и мать тоже поостыла. И только сейчас Емельян толком разобрался в ситуации, сложившейся в Поречье. Попалась на глаза Федору-полицаю вышедшая только что из леса и направлявшаяся по тропинке от реки в село Шура Ермалович. Он и скрутил комсомолку. Сначала был допрос с побоями, а потом кузница. За Шурой стали хватать всех, чьи родственники числились в партизанах. Набили полную кузницу... Вот отчего небо высвечивалось огненным полукругом — пылал людской костер... Никогда доселе не слышал Емельян о такой адской инквизиции.

— Как фамилия того полицая? — спросил Емельян.

— Гнидюк, — ответила женщина. — Хведар Гнидюк. Страшный, усы, как у таракана, а на глазу черная повязка... Не наш он. Из суседнего села...

— А вы куда идете?

— В Бубновку. Там мой свекор живет. К нему и бежим.

— Счастливый путь! — сказал Емельян и вышел на дорогу.

— Дзякуем за угощенье, добрый человек! — кричала Емельяну вслед женщина...

Шел Емельян, а в ушах звенели слова женщины: «Все сгорели... И Шурка сгорела... в кузне...» И словно дальний отзвук, следом несся малиновый перестук молота и наковальни, которые будоражили Емельянову память... Откуда ни возьмись, явилась кузница его детства и юности, та самая, которая от утренней зари дотемна все звенела и звенела на весь Исток. К ней, кузне, вели все тропинки. Кто вел сюда коня подковать, кто колесо катил, кто вез плуг, а кто просто так шел — покалякать. Уж тут мужики волю языкам давали, все новости сюда несли и мигом выкладывали. Молчал лишь дядя Фома — кузнец, мужик невысокий, с густыми черными усами и красным от огня и раскаленного железа лицом.

Емельян мог долго-долго смотреть на то, как ловко мастерил дядя Фома, как никудышнюю железяку он превращал в подкову или в шворень. Его цепкие и сильные руки все умели: и огонь раздуть, и молотом вдарить, и железо согнуть.

Да, кузня — это диво-дивное. Кто может так дунуть, чтобы черные холодные угли огнем запылали? Только горн. Он один не даст угаснуть пламени. А дядя Фома, ухватив длинными щипцами шершавую железную болванку, заталкивал ее в раскаленные угли — и металл так накалялся, что становился пламенным. Потом те же щипцы несли огненное железо на наковальню, и начиналось истинное чудо, творимое руками и молотом кузнеца. Кузница наполнялась пением железа и горящими искрами...

Две кузницы вплелись в судьбу Емельяна: одна — из детства пришедшая и подарившая приятные минуты воспоминаний, и другая — своим пожаром-пламенем опалившая его сердце. Вконец расстроился Емельян, когда подошел к околице Поречья: от дома, в котором он расправился с немцем-очкариком, осталась лишь печь с сиротливо торчащим дымоходом и черные головешки, раскиданные по двору.

— А где же Олесина мать и бабушка? — неизвестно кого спросил Емельян.

Оглянулся вокруг — пустынно, никаких признаков жизни. И как-то сразу подумал: а может, и их порешили в той пылающей кузне?

Постоял недвижимо и вспомнил наказ деда Рыгора найти хату Архипа. Она должна быть пятой от избы бабушки Анны.

Пошел, считая хаты, вдоль улицы. Вот она, пятая, с закрытыми ставнями, однако ж сквозь щели пробивался тусклый свет. Неужто в такой поздний час бодрствует старик? Через калитку вошел во двор и, подойдя к окну, постучал в ставню. Никакого отзвука. Еще постучал. И вдруг — сонный голос:

— Ну, что надо?

— Откройте, дедушка Архип.

— Архип давно осип, — услышал Емельян странное бормотание у самой двери.

Насторожился Емельян. Снял с плеча мешок с оружием и опустил его к ноге.

Щелкнул засов. Дверь открылась настежь. Емельян увидел молодого человека без рубахи, в одних кальсонах.

— Извини, браток, я, видно, ошибся... Мне к деду Архипу.

— Не ошибся ты... Был Архип да весь вышел... Богу душу отдал.

— Как?

— А так, ногами вперед!

— Помер?

— Наконец дотумкал, — развязно процедил незнакомец. — Но ты заходи, коль пришел. Покалякаем...

Емельян принял приглашение и вошел в освещенную лампой горницу. Но когда взглянул на хозяина, оторопел — тараканьи усы и черная повязка на глазу... Это же он, Гнидюк, полицай! Ну и ну...

— Ставь бутылку на стол! — повелевающим тоном резко произнес одноглазый. — Надо башку поправить. Трещит, сволочь!

Емельян взглянул на стол, уставленный пустыми бутылками да тарелками, на которых лежали куски мяса, сала, а одноглазый, перехватив этот взгляд, щегольски произнес:

— Гульнули малость. С самим шефом.

— С шефом?

— Что удивился? Ты разве знаешь обер-лейтенанта?

— Его — нет, а тебя знаю, — бросил Емельян, понимая, что такие слова польстят Гнидюку-таракану.

— Меня все знают, — выпятил голую грудь полицай, прищурив мутно-пьяный глаз. — Ну-ну, кто я?

— Федор Гнидюк. Полицейский начальник.

— Точно, начальник!.. А я вот тебя и ведать не ведаю. Ты-то кто?

— Как тебе сказать... Скиталец я, — решил и дальше хитрить Емельян. — К тебе пришел. Специально к тебе. Сказали, что ты у деда Архипа на постое, вот я и стучался до него. А нужен мне ты.

— Ишь как! Я нужен... Всем Гнидюк нужен... Даже гер обер-лейтенанту.

— А он-то кто? Главнее тебя в Поречье?

— Во хватил... Обер-лейтенант всей зондеркомандой повелевает. И я под его началом. Но мы с ним душа в душу живем. — Одноглазый показал на стол. — Уразумел?

— Теперь понял, Федор, а как по батюшке — не знаю.

— По батюшке не надо и «Федора» тоже забудь. Фредом зови, как обер-лейтенант меня величает. Слышишь, как звучит — Фред!

— Слушаюсь, гер Фред!

— Вот так! — зевая, произнес, будто прогудел, одноглазый. — Так зачем ты ко мне пришел?

— Пристроиться хочу. Хватит шататься по селам.

— А почему шатаешься?

— Из окруженцев я.

— К кому хочешь пристроиться?

— К тебе, Фред!

— Ставь бутылку — и поговорим.

— Нет бутылки.

— А в мешке что? Показывай!

Емельян был готов к такому вопросу, он понимал, что полицая должна заинтересовать ноша ночного гостя-незнакомца. На этот случай его план был прост: пускать в ход автомат. И все-таки Емельян решил потянуть время: надо еще кое-что разузнать у этого подонка.

— Будет бутылка, — сказал Емельян, — утром найду. Вот увидишь.

— Мне сейчас потребно... Показывай мешок.

— Изволь, — Емельян нагнулся к лежащему на полу мешку, развязал веревку и, сунув туда руку, вытащил напоказ стеганый рукав. — Видишь, телогрейка... Еще сапоги про запас.

Одноглазый, раззевавшись, махнул рукой:

— Жаль, что нет бутылки... Давай спать!

— И правильно! — одобрил Емельян. — Утро вечера мудренее.

— Точно! Утречком пойдем в школу, недалеча — рядом с церквой. Тебе там устроят экзамен.

— А в школу зачем?

— Резиденция обер-лейтенанта и его зондеркоманды. Увидишь... Приготовься к испытанию, — хихикнул одноглазый.

— Готов на все! — бодро произнес Емельян и, взглянув на подбивавшего подушку одноглазого, заметил под ней рукоятку пистолета.

— Лампу будем гасить? — спросил Емельян.

— Оставь. Я привык при огне спать, — сказал одноглазый и натянул на себя одеяло. — И ты привыкай.

Емельян примостился на широкой лавке, стоявшей у стола, напротив кровати одноглазого.

— Ты храпишь?

— Бывает, — вроде сонно ответил Емельян. — А ты?

— Во всю силу... Если станет невмоготу, отправляйся в сени...

— Ничего, стерплю... С дороги устал, — зевнул для вида Емельян.

Одноглазый повернулся лицом к стене, громко икнул, выругался и, вместо того чтобы замолкнуть, вдруг заговорил:

— Ох и гульнули! Обер-лейтенант тюфяком стал. Слабак... А повод-то какой, повод! Все партизанско-большевистское отродье подчистую скосили... В кузне. Шестьдесят шесть большевичков под корень... И хаты их огнем слизали... А, ты ничего не знаешь...

Последнюю фразу одноглазый пробормотал сонно. И захрапел. А Емельян и не собирался спать. Не до сна ему было. В висках стучала одна лишь мысль: расплатиться надо!

Наступил его святой час отмщения за все: за комсомолку Соню, за ров на Мыслотинской горе, за костер из живых людей... Вставай, красноармеец Усольцев, пора браться за дело святое и праведное!

Емельян поднялся и пошел прямо на одноглазого, сунул руку под подушку и ухватился за пистолет. Вся горница, пропахшая самогонным перегаром, гудела от храпа Федора-полицая. Емельян спокойно приставил ствол пистолета почти вплотную к затылку одноглазого и чуть было не нажал на спусковой крючок, но остановился: будить надо холуя, пусть своими глазами увидит свой конец, подлюга.

— Встать! — властно прогремел Емельян. Одноглазый вздрогнул и нервно, еще лежа, начал шарить под подушкой — нет пистолета! Бросил взгляд на Емельяна и, увидев дуло пистолета, обмяк. Поднялся, прямо на кровати стал на колени и, прижавшись к стенке, начал молить о пощаде:

— Браток, не тронь меня... Я заплачу... Устрою... Озолочу... За что?

— За кузню. За предательство! Сгинь, гнида!

Пуля продырявила лоб полицаю, и он плашмя свалился на постель. На подушку хлынула кровь. Емельян быстро собрался и покинул избу.

Поречье по-прежнему пребывало во сне, а может, и вовсе не спало село, просто, пережив такой адов день, притаилось и застыло, как застывает капля воды, выплеснутая на мороз. Емельян шел по ночной улице и все думал о них, поречанах, попавших, как и жители других селений, куда пришел фашист, в такую беду, из которой есть только один выход — борьба, мщение. Ему вдруг захотелось несбыточного — войти в эти замершие дома и, чтобы все-все услышали, крикнуть: «Не бойтесь, люди, нет больше Гнидюка-карателя!». Но из-за стен, как показалось Емельяну, вырвался возглас-вопрос: а зондеркоманда? Верно, живы еще эти бандиты. Пристроились в школе и почивают себе, сил набирают для ночного разбоя. Ну, погодите!

Емельян взял курс на церковь, купол которой блекло вырисовывался на фоне светлеющего неба: оттуда, с церковного плацдарма, выражаясь военным языком, сможет оценить обстановку и принять точное решение. Нет, решение он уже принял — бой и только бой! Но как осуществить замысел, что конкретно предпринять — это только ему надлежало определить.

Церковь вместе с кладбищем, занимая вершину пологого холма, была удобным местом для наблюдения не только за школой, где размещалась зондеркоманда, но и за длинной сельской улицей. Отсюда Емельян сразу же приметил немца-часового, который бодро вышагивал вокруг школьного здания. У каждого угла немец останавливался, чтобы оглянуться вокруг, и продолжал обход. Емельян оценил: можно приблизиться к школе и притаиться у одной из стен, пока часовой обходит остальные три стены. А как быть с часовым? Когда кончать его? Обстановка подскажет.

И вдруг — о, удача! — распахнулось окно, из которого высунулась голова. Жарко, видимо, кому-то стало, нужен свежий воздух... Голова что-то сказала часовому и снова скрылась. Емельяну стало ясно: граната должна лететь именно в это открытое окно!

До школы метров двести. На пути к ней длинный сарай, до которого Емельян, выбрав момент, добрался бегом на полусогнутых. У стен сарая лег, и в этот миг налетела туча, отчего стало совсем темно, и крупно пошел дождь. Часовой поднялся на школьное крыльцо и вошел в здание. Емельян сделал еще рывок и теперь занял позицию почти у самой школы, за дровяным штабелем. Появился часовой в длинном плаще с накинутым на голову капюшоном.

Дождь гулко барабанил по железной крыше школы. Сразу же образовались лужи, по которым хлюпали сапоги часового. А Емельян, основательно промокший, готовился к решительному броску: приладил на груди автомат, вставил в гранаты запалы и, когда часовой скрылся из глаз, приподнялся в рост, пошел прямо на открытое окно. Остановился метрах в десяти и швырнул туда гранату. Упал на мокрую землю и пополз обратно к дровам.

Граната так грохнула, что даже дрова, к которым прислонился Емельян, зашевелились, а из окон посыпались стекла. В здании поднялся крик, вопль. Из-за угла оторопело выскочил часовой. Емельян дал по нему короткую очередь, и он тут же плюхнулся в лужу.

Немцы неистово орали. Емельян подумал: а может, и тот губастый, который бил его, лежащего, каблуком сапога в грудь, тоже вопит или капут ему?.. Распахнулась школьная дверь, и на крыльцо выскочило несколько немцев в нижнем белье. Емельян ударил по ним длинной очередью. Фрицы плашмя легли, лишь один уполз за дверь.

Хорошую позицию выбрал Емельян, удобную и почти неуязвимую. Дрова толстенной стеной прикрывали его от пуль, да и граната, если бы она взорвалась впереди штабеля, никакого вреда ему не причинила бы.

Крики постепенно утихали. Лишь стоны раненых доносились до Емельяна. Что ж, пришла, видать, пора сматывать удочки. И вдруг он заметил, как через оконный проем стали выползать немцы. Не медля пустил в них длинную автоматную очередь. Один, наверно, мертвый, вывалился наружу и пополз головой вниз. Снова немцы завопили. Емельян услышал: «Партизанен!».

Еще раз кинулся Емельян к окну и швырнул вторую гранату. Заметив лежащего часового, нагнулся и прихватил его автомат.

Все повторилось — и вопль, и стоны. А Емельян что есть мочи рванул к сараю, а оттуда к церкви. На кладбище меж могильных холмиков чуток отдышался и крутым спуском вышел к реке. И только здесь он услышал стрельбу.

Рассвет он встретил уже в лесу, в густом сосняке. Ни дороги, ни тропинки на глаза ему не попадались. А идти надо. Только лес сейчас мог спасти его. Емельян понимал, что после такого грохота, поднятого им в Поречье, начнется погоня, значит, надо надежно скрыться, чтобы никакой твари не попадаться на глаза. Поэтому и пробирался поглубже в лесную чащобу, хотя и ноги, и одежда, насквозь мокрые, и мешок — все отяжелело. Да и сон лепил веки — сутки ведь глаз не прикрыл. И под ложечкой сосало, а в мешке пусто. Вспомнил, как детишкам хлеб и сало отдал, как они жадно глотали гостинец... Теперь бы и он не прочь вот так, как те ребятки... Ну да ладно!

Шел Емельян до тех пор, пока солнце не поднялось над лесом. Приглянулась ему небольшая полянка, и он позволил себе сделать привал, как в таких случаях выражался его командир взвода, — перекур с дремотой. Кинул мешок на густую траву и снял с себя все — разделся догола. Все мокрое: и портянки, и брюки, и рубаху, и нижнее белье, и даже сапоги — аккуратно разложил в рядок, чтоб сохло. Автоматы тоже вынул из мешка и положил на телогрейку. А сам, покинув полянку, чуть-чуть углубился в лес: авось гриб какой-либо съедобный попадется!..

Покружил вокруг поляны — ничего, кроме длинноногих мухоморов, не приметил. И все-таки надыбал: у мокрой впадины, похожей на болотце, натолкнулся на кустарник голубики. Опустился на корточки и, пригоршнями сгребая с кустиков перезрелую ягоду, с жадностью поедал ее.

Вдоволь насытившись голубикой, Емельян совсем обмяк. Впору бы соснуть, но можно ли? Нет же гарантии, что эта лесная полянка сулит ему полную безопасность, а раз так, то и рисковать не следует, и предаваться сну вряд ли разумно. Но перевести дух и чуток подремать очень надо. И Емельян не лег, а положив автоматы у сосны и укрыв их телогрейкой, спиной прислонился к ним и застыл в сидячем положении с прикрытыми глазами. Но пистолет «парабеллум», зажав в руке, держал наготове.

И все-таки усталость да и лесная тишь убаюкали бойца-скитальца. Голова отяжелела, свалилась набок, ухо уперлось в плечо... Ну и картинка: спящий с пистолетом в руке!

Не будем строго корить Емельяна, простим ему его беспечность, ибо такая уж у него горемычная жизнь, ну а если учесть еще и то, что пережил он только за одни эти сутки, то остается лишь посочувствовать ему и достойно похвалить, а может, и о награде похлопотать. Но кто похвалит? Кто похлопочет? Кто видел его этой ночью? Нет у него ни свидетелей, ни командира, который, конечно, выстроил бы взвод или роту и перед строем за мужество объявил бы благодарность красноармейцу Усольцеву, а он ответил бы: «Служу Советскому Союзу!». Он сам себе и командир, и подчиненный; сам приказывает, сам и исполняет. А вот сам себя наградить не сможет, в лучшем случае может похвалить себя, и то мысленно, чтобы никто не слышал. Да и похвальбы не будет — не таков Усольцев!

Пробудился Усольцев как-то тревожно — быстро встал на ноги и нервно положил палец на спусковой крючок. Взбудоражил его пулеметный перестук, который, как он явственно слышал, раздавался прямо на этой поляне. Но когда оглянулся вокруг и никого не обнаружил ни рядом с собой, ни в глубине леса, сплюнул. Наверно, приснилось Емельяну неладное, а возможно, дятел где-то клювом постукивал по сосне... Ну, да ладно, хватит комара давить, в дорогу надо собираться — дед Рыгор да и Олеся заждались небось.

Собрался по-солдатски быстро, будто услышал команду на построение и боялся опоздать, чтоб старшина выволочку не устроил. Правда, с ним такое редко бывало, но старшину своей роты хорошо запомнил. Из украинцев он, говорил по-чудному: ни по-русски, ни по-украински, а на каком-то смешанном, им придуманном языке. Так вот однажды появился старшина Романиха перед строем и сразу заметил у красноармейца Усольцева незастегнутую пуговицу на гимнастерке. Оплошность, конечно, непорядок. Ну, подошел бы и спокойно велел бы застегнуть пуговицу, так нет же, во всеуслышание да зычно как рявкнет: «Усольцев, застэбнысь!», что аж стены казармы дрогнули. С тех пор всякий раз, когда появлялся старшина, ребята подтрунивали:

«Усольцев, застэбнысь!». Эх, старшина Романиха, куда тебя нынче судьбина занесла? Или все там же, в тылу ищешь незастегнутые пуговицы? Посмотрел бы сейчас на красноармейца Усольцева, что сказал бы? Вон какой он ладный стоит, правда, из армейского одеяния на нем лишь сапоги, брюки да ремень под пиджаком, но выправка что надо! Итак, в путь-дорогу, красноармеец Усольцев! Вперед, к рыгоровой обители!..

Долго плутал Емельян по лесу, все никак не мог на ту тропу выйти, которая к лесниковой избе ведет. Еще делал привал и харчился ягодой-голубикой, еще сушил портянки, ибо попал в такое болото, что еле-еле выкарабкался. Идешь по нему, прыгаешь с кочки на кочку, а они колышутся и норовят скинуть в хлюпкую жижу. И сбрасывали, не раз плюхался Емельян в воду и оказывался в ней выше колен...

А когда с горем пополам болото преодолел, еще в большую беду попал. Темно уже было, вечер настал, — вон сколько по лесу шатался! — и нечаянно в какую-то яму-завал попал. Она ветками была слегка прикрыта, и когда шагнул, на дне оказался. Попробовал вылезть — куда там! Глубина метра три. И застрял на всю ночь в той яме. Сыро, правда, было, зябко, но стерпел. Спал как убитый... Утречком пробудился и пошел на штурм отвесной стены, но не тут-то было! Кое-как достал корягу-палку и ею долбил лунки в стене, чтоб ноги можно было просунуть, и вот по такой лесенке взобрался наверх.

И опять целый день шел и шел и все лесом. Попадались, правда, протоптанные дорожки, но вели они не туда, куда надо было, и тогда Емельян сходил с них и снова шел лесной целиной. И что интересно, никто ни разу на глаза ему не попадался. Такой лес — подходящее место для партизан — и никого. Может, их вообще нет? Может, все как мыши по норам сидят и носа не кажут? Фрицев боятся?.. Невеселые мысли путались в голове, и порой хотелось волком выть, клясть судьбу за то, что она так немилосердно обходится с ним...

Но приплывали к Емельяну и светлые думы: про то, как он Гнидюка-подлюгу убрал с дороги, за что люди в Поречье будут спасибо говорить. Не его лично, конечно, будут добрым словом поминать, а неизвестного им мстителя, однако ж приятно на душе становилось от того, что одним гадом меньше стало. И расправа с зондеркомандой тоже приятственно отзывалась в душе Емельяна. Расскажи людям — не поверят: разве может один целую банду с дороги убрать? Чего доброго, еще и ярлык хвастуна приклеят. Ну и пусть, не для показа или ради ухарства какого-либо пошел он на зондеркоманду, месть его туда позвала, злостью все жилы наполнились — вот и пошел без оглядки на врагов. И невдомек ему было в тот момент — много их аль мало. Вот только бы знать: сколько этих вояк-карателей он там замертво уложил и попался ли под его гранату сам обер-лейтенант? Попался, наверно, не под первую, так под вторую. А может, и пулей прошил?

Вот такие мысли сопровождали Емельяна. С ними веселее ему было, да и дорога не казалась такой муторной. Ну а когда Степанида с детишками навещали его, — такие минуты тоже были, — душа то радовалась, то скорбью-болью обволакивалась...

К вечеру только добрался до Рыгора. Стук топора услышал и пошел на него.

Обрадовался дед Рыгор, когда увидел Емельяна, даже слезу смахнул.

— Слава Богу, пришел. Что ж так долго, али заблудился? Может, супостаты, туды их, схватили?

— Никто меня не хватал, дед Рыгор. А вот поплутал-то я солидно.

— Ну да ладно. Слава Богу, что уже тут.

— А Олеся где?

— Спит. Измаялась бедолага. Весь день к стеклу прилипшая у окна сидела, все тебя выглядывала. И плакала тоже, не возвернется, мол, мой дядя Емельян.

Емельян скинул с плеч мешок и поставил у крыльца, снял кепку и пиджак и, не заходя в избу, умыл лицо холодной водой.

— Ну, сказывай, что там? — подавая Емельяну рушник, интересовался дед.

— Доложу, дед Рыгор, ничего не утаю. Вот только отдышусь.

— Так-так... Заходь в хату. Я чайку согрею, с медком... Только тут скажи: как там Олесина бабка да Дарья?

— Нету их.

— Как это нету? Не нашел?

— Фашисты со свету свели. А избу сожгли.

— Боже мой! — запричитал Рыгор. — За што женщин так?

— Тихо, дед Рыгор. Пусть Олеся пока этого не знает.

— Добре, добре, — согласился дед Рыгор и, мягко ступая, вошел в избу.

Олеся проснулась и сразу кинулась к Емельяну:

— Родненький... Мы вас так ждали... Как хорошо, правда, дедушка?

— Ну вот, я ж говорил, што не пропаде твой Емельян, — произнес дед. Слеза выкатилась из глаза и побежала по бороде.

— А почему вы плачете?

— От радости, Олеся... Ну сядем-ка за стол, повечеряем, а потом на покой. Красноармеец-то наш притомился...

Потом втроем пили чай, настоянный на липовом цвете, с медом. Дед Рыгор и Емельян молчали, лишь Олеся изредка подавала голос.

— Вы их встретили, дядя Емельян?

— Кого?

Встрял дед Рыгор:

— А я Олесе рассказал, што ты пошел шукать партизан.

— Нет, пока не встретил. Но мы их отыщем.

— И во всем лесу их нет?

— Есть, наверно. Но мне на глаза не попались.

Долго за чаем не засиделись, погасили лампу и полегли спать. Емельяна одолел сон, Олеся тоже быстренько уснула, а Рыгор долго ворочался и стонал на печи. Тяжелую весть принес ему Емельян, вот и сон не брал. Все думал старик про горе, накатившееся на его родное Поречье, про сына Михася, который тоже скитается, словом, было о чем погоревать. А утром ни свет ни заря спустился дед Рыгор с печи и вышел из избы. Следом за ним на крылечке появился Емельян.

— Чуешь, Емельян, Архипа-то навестил?

— Нет Архипа, помер, — сказал Емельян и, усадив деда Рыгора рядом с собой, поведал старику обо всем, что увидел и услышал в Поречье. Особенно потряс деда Рыгора рассказ о кузне. Он себе не находил места: то вставал с завалинки и удалялся к дровянику и там в голос клял окаянных нехристей-фашистов, то возвращался и, обращаясь к Емельяну, в сердцах спрашивал:

— Ну доколе такое зверство терпеть-то будем? Куды власть наша подевалась?

Емельян молчал. Не было у него слов, чтоб успокоить деда Рыгора, чтобы сказать ему что-либо обнадеживающее.

— Молчишь? — приставал к Емельяну дед. — Ты же армия. Где твое войско?

— Дед Рыгор, вы же человек мудрый.

— Какой?

— Мудрый, говорю.

— Это ты хватил, — певуче произнес дед Рыгор. — Мудрый у нас один. Ты его знаешь... Я человек махонький да старенький. Какая тут мудрость? Живу, топором тюкаю... Не-е, он вот мудрый, с понятием. Его бы спросить... Но его тута нема, тебя и спрашиваю: где войско наше?

— Как человек мудрый, — твердил свое Емельян, — вы должны понимать — неудача у нас вышла... Надо оправиться, силами собраться и ударить... Бить их надо, дед Рыгор, истреблять!

— А хто бить-то будет? Вона какая у них сила.

— Можно их бить, ой как можно. — И Емельян рассказал про свой ночной налет на зондеркоманду и расправу над полицаем Гнидюком.

— Ну молодчина, ну герой! А ты не брешешь?

Емельян вошел в избу и принес оттуда свой мешок открыл его и выложил перед Рыгором оружие.

— Вот пистолет Гнидюка. А это автомат часового из зондеркоманды.

— Так их, так, — заблестели глаза деда Рыгора. — И надо же, один справился со всей командой, без подмоги.

— Не один... Вы тоже мне были в помощь... И Олеся, и старик Архип, и сгоревшие в кузне... И моя Степанида, и Степашка с Катюшей...

— Во как!

— Мстить надо, мстить!

6

Михась вошел в отцову избу с новостью:

— Партизаны дали жару фрицам в Поречье. Весь их гарнизон расколошматили.

— И полицая Гнидюка на тот свет отправили, — с подначкой произнес дед Рыгор.

— А ты откуда знаешь?

— Партизаны казали.

— Ну? — удивился Михась. — Откуда они? Где действуют? Почему с нашим отрядом связь не устанавливают?

— Это ты у нас спытай, — хитровато подмигнул дед Рыгор и бросил взгляд на Емельяна.

Емельян же молчал. Он внимательно слушал Михася, который продолжал рассказывать про то, как неизвестные партизаны ночью ворвались в село и, окружив школу, разгромили всю команду немцев-карателей, а заодно и уничтожили полицая.

— Нам обязательно надо наладить контакт с этими партизанами и объединиться, — сказал Михась.

— Ну и налаживай, — поддержал дед. — Объединяйся.

— Батя, а ты-то их видел? Про полицая они тебе лично рассказывали?

— А как же? Яны лично.

— Ну ладно, — не удержался больше Емельян. — Хватит темнить!

— И я так скажу, — поддержал дед Рыгор и, указывая на Емельяна, с подъемом произнес: — Вот яны, партизаны! Объединяйся...

— Емельян? — удивленно спросил Михась. — С ними связался?

— Ни с кем не связывался. Один действовал.

— Один? Против целого гарнизона?

— Какой там гарнизон? Вшивая зондеркоманда... И пьяница полицай...

— Нет, браток, ошибаешься. Три десятка эсэсовцев — это не вшивая команда.

— Не знаю, я их не считал, а убивал.

— Молодец! Ничего другого не скажешь... Ну вот что, собирайся, за тобой прибыл. Подвода ждет.

Емельян был готов мгновенно. Только Олеся расстроила его: заплакала, повисла на шее и слезно молила не оставлять ее. Кое-как втроем успокоили, пообещав разыскать ее родных.

Дед Рыгор, взяв за руку Олесю, вышел провожать Михася и Емельяна.

— Не забывайте дорогу к нам, — сказал дед и обнял сына и своего постояльца-красноармейца, к которому привык и считал тоже родным.

Емельян прижал к себе Олесю, поцеловал и сказал:

— Слушай дедушку Рыгора. Помогай ему. Книжки его читай.

— Добре, дядя Емельян...

Подвода ждала у лесного озерца, до которого с километр шли пешком и несли поклажу — торбу с гранатами, кошелку с едой, мешок, в котором лежали автоматы. Возница, мужчина лет пятидесяти, одетый в стеганую телогрейку, заметил идущих, быстро запряг гнедого коня, пасшегося у озерца, и, легко вскочив на передок телеги, был готов тронуться в путь. Емельян поздоровался с ним, уложил под сено оружие и вместе с Михасем забрался на телегу.

— Трогай, Ермолай! — распорядился Михась, и возница дернул вожжами.

Узкая колесная колея, петляя меж деревьев и кустарников, привела сначала к небольшому хутору, у которого остановились, чтоб погрузить куль муки, а затем снова нырнула в лес и уже до самого партизанского лагеря нигде не пересекалась ни с большаками, ни с иными дорогами. Емельян и Михась, полулежа на пахучем сене, дремали, лишь возчик Ермолай изредка стегал коня: «Но-о-о, милай!». И в дреме Емельяна не покидали тревожные мысли. Казалось бы, к чему переживания, если все складывается наилучшим образом: кончаются скитания, неизвестность, неустроенность... И все же партизанское будущее — не его идеал. Кто они, партизаны? Он понятия о них не имеет и убежден, что воевать против немцев и побеждать их могут только сильные и слаженные войска. А партизаны и есть партизаны. Это же не армия. Мечта Емельяна оставалась прежней — добраться до своей дивизии. Но каким образом? Возможно, партизаны посодействуют. Эта идея понравилась ему. А что? Какая-то связь с регулярными войсками у них должна быть.

На этой мысли пришлось поставить пока точку — подал голос Михась:

— Перво-наперво пойдем к командиру. Он и решит, куда тебя.

— Понял. А командир кто? Из военных?

— Петреня Виктор Лукич. Секретарь райкома, но в армии служил, и если не ошибаюсь, где-то на твоем Урале.

— Серьезно? — почему-то обрадовался Емельян.

— Спросишь у него.

В командирском блиндаже на длинном столе горели две снарядные гильзы. Емельян подумал: как в войсках! И это ему понравилось — выходит, живут здесь по армейским законам. Конечно, рано было делать такой вывод, — это он понимал, — но лампа-гильза тоже кое о чем говорит.

У торца стола, склонившись над картой, сидели двое, гражданский и военный. Емельян подошел поближе и чуть замешкался: кому докладывать? Наверно, военному, он же капитан, вон шпала в петлицах. Капитан по взгляду красноармейца понял, в чем дело, и незаметно указал на гражданского: он, мол, командир! Емельян перевел взгляд и поставленным голосом громко доложил:

— Красноармеец Усольцев прибыл в ваше распоряжение!

— Это добре, — улыбнулся командир и протянул Емельяну руку. — Мы вас ждали и рады благополучному прибытию. Ну что ж, я о вас многое знаю, Михаил Григорьевич рассказывал. Из плена, значит, бежали?.. Да вы присядьте.

— Не был я в плену, — садясь на табуретку, отчеканил Емельян.

— Как? А мне сказали...

Пришлось Емельяну рассказать все как было: как немцы скрутили его, как несли в мешке, но оплошали, не донесли до плена...

— Значит, скалкой прикончили фашиста? Вот видите, — обращаясь к капитану, сказал командир, — скалка тоже оружие.

— Откуда родом? — спросил Усольцева капитан.

— Извините, — вмешался командир. — Я забыл представить вам капитана Бердникова. Наш начальник штаба.

Капитан встал и приложил руку к головному убору. Встал и Усольцев. Он тоже откозырял. Командиру это понравилось:

— Военная косточка!

— Уралец я, — начал свой ответ Емельян. — Из Истока. Это рядом со Свердловском.

— Земляк, значит. — Улыбка растеклась по скуластому лицу капитана. — И я там родился; правда, не был на Урале лет двенадцать. Как ушел на службу, потом училище...

— Где же вы, товарищ капитан, родились? — поинтересовался Усольцев.

— В деревне Кедровка. Не слыхали? Это под Кушвой. В давние времена в нашем краю жили старатели — золотишко намывали.

— Тесна, выходит, земля, — произнес командир. — В глухом белорусском лесу сошлись дороги земляков... И меня к себе в компанию принимайте. Я ведь три года жизни отдал Свердловску. Служил там. Знаете, наверно, Гореловский кордон?

— Как не знать? Сосны, кругом сосны.

— Да уж, сосны там отменные — корабельные... Понравился мне Свердловск. Ни с каким другим городом его не спутаешь. Уктус. Сад Вайнера. Плотинка. Площадь Пятого года. Уралмаш. Шарташ. Каменные палатки...

— Как вы хорошо помните Свердловск! — улыбнулся Усольцев.

— Завидная встреча, — подал голос Михась и, решив, что настал удобный момент для сообщения, которое он до сих пор не сделал, потому что не хотел мешать приятному разговору, сказал: — Вы, Виктор Лукич, просили меня по возможности разузнать о тех партизанах, которые в Поречье карателей прикончили...

— Ну-ну, я слушаю вас, Михаил Григорьевич, — сосредоточился командир. — Кто же те смельчаки?

— Он сидит перед вами.

— Вы участвовали в налете на карателей? — командир удивленно посмотрел на Усольцева.

— Он один расправился с немцами, — продолжал Михась. — Один.

— Это как? — снова взглянул на Усольцева командир.

— Так, — спокойно ответил Емельян, будто ничего особенного он и не совершал.

— А это его трофеи, — сказал Михась и положил на стол два немецких автомата и пистолет «парабеллум».

Командир и капитан Бердников, взяв в руки оружие, внимательно осмотрели его и, вынув из лежащей на столе пачки «Беломора» по папиросе, закурили. Землянка враз наполнилась дымком. На какое-то мгновение воцарилась тишина, и только сейчас Усольцев основательно разглядел лицо командира, вытянутое и худое, с глубоко запавшими глазами, похоже, от усталости. Мягкие черные волосы, зачесанные набок, и слегка тронутые сединой виски. Усольцев попытался определить возраст командира: под сорок будет...

— Ну, а сейчас мы вас просим, — нарушил тишину командир, — рассказать нам про то, как вы оказались в Поречье, что там видели и каким образом расправились с зондеркомандой. Вопрос ясен?

— Ясен, — ответил Емельян и поведал о своем пореченском походе.

И командир, и начальник штаба, и Михась с вниманием вслушивались в спокойную речь Емельяна. Старались не перебивать его, лишь иногда командир позволял себе задавать вопросы, уточняя кое-какие детали. Из ответов командир убеждался, что Усольцев говорит истинную правду. Когда рассказ был окончен, командир и капитан Бердников восторженно отозвались о действиях Усольцева, назвав его героем.

— А вообще, рисковый вы товарищ, — сказал командир.

— Не рискнешь — не победишь, — произнес капитан. — Верно, земляк?

— Ваша правда.

— Что ж, рады, что нашему полку прибыло. Куда же мы определим товарища Усольцева? — обратился командир к начальнику штаба.

— Ко мне в помощники, — недолго думая ответил капитан, — в штаб.

— Не-е, только не в штаб. Не по мне это. Я люблю конкретное дело... Чтоб результат сразу виден был. Знаете, моя гражданская профессия — печатник. Бывает, идешь по улице и видишь людей на скамейке с газетой в руках. Моя работа. Приятно... Или вот Гнидюк-полицай с дыркой в черепе... Тоже приятно...

Командиру понравился разговор Усольцева. Он спросил:

— Значит, на линию огня хотите?

— Только туда.

— Ну добре, тогда, как говорят, по рукам, — заключил командир и пожал Усольцеву руку. — Мы подумаем. А сейчас на отдых. Время позднее...

Отряд Петрени, как именовали формирование сами партизаны, был немногочисленным — всего семьдесят человек. Красноармеец Усольцев стал семьдесят первым. Начштаба, с которым он близко сошелся, так и сказал ему, что он открыл восьмой десяток. В отряде не было ни отделений, ни взводов, ни рот, он делился на три группы — разведывательную, диверсионную и истребительную. Может, так надо было, но Усольцеву такая структура не понравилась. Не воспринимал он гражданское слово «группа». Эту свою точку зрения он сразу же высказал капитану Бердникову, который сообщил Усольцеву, что он сначала будет находиться в разведывательной группе.

— А нельзя ли ее взводом именовать? — задал вопрос Усольцев.

— Взводом? Мы об этом думали. Укрепимся, скомплектуемся, пополнимся как следует и тогда перейдем на войсковую структуру.

А пока Усольцев оставался рядовым в разведгруппе и получил первое боевое, как определил сам Петреня, задание, суть которого состояла в следующем: надо выйти и установить контакт с действующим по соседству, в районе Залужья, отрядом «Мститель».

— Нам очень важен этот контакт, — наставлял командир Усольцева. — Действовать против оккупантов надо сообща, согласованно. Надеюсь, вы это понимаете?

— Вполне, — был ответ Усольцева.

Емельян отправился в дорогу с уже знакомым ему человеком — Ермолаем, тем самым возчиком, который доставил его в партизанский лагерь. Ермолай хорошо знал округу, за свою жизнь исходил все окрестные леса и села, мог с закрытыми глазами выйти на любой хутор. Такой напарник, свободно ориентирующийся на петлявых дорогах и тропах, устраивал Усольцева. Теперь он не опасался, что собьется с пути, заблудится. Командир сказал: «Ермолай хоть куда выведет...» Вот только хромота Ермолая не нравилась Емельяну, боялся, что далеко не наковыляет.

— Что с ногой-то? — спросил он напрямую Ермолая.

— Давнее дело... Воротами пришибло. Ну и покалечило... Да ты не беспокойся, она у меня што здорова...

— Вы уж извините, что спросил.

— Не стоит извиняться. Теперича я спытаю. Можно?

— Отчего же нельзя? Спрашивайте.

— Это правду кажуть, что ты, Емельяша, один всех германцев в Поречье под корень?

— Кто это кажет?

— Усе в отряде.

— Правда, шила в мешке не утаишь, — пословицей ответил Емельян.

— Так оно, — поддержал Ермолай и тоже пословицу припомнил: — Правда прямо идет, с нею не разминешься.

— Вот и договорились, — поставил точку Емельян и, указав на винтовку, висевшую за спиной у Ермолая, спросил: — Стрелять доводилось?

— Разок пульнул?

— По воробьям, что ли?

— Не, по ероплану.

— Не шутите?

— Шутил Мартын, да свалился под тын, — снова Ермолай пустил в ход пословицу. — А про ероплан я правду кажу. Летел германский над лесом, ну я и жахнул.

— Бац — и в сумку!

— Он кукиш мне показал.

Оба рассмеялись.

— Шутки шутками, но я не любопытства ради поинтересовался вашей стрельбой. Надо быть готовыми и огонь открыть.

— Коль надо, — твердо произнес Ермолай, — вдарим!..

Пока шли лесом, вели разговоры, жизнь былую вспоминали. Ермолаю уж больно понравились Емельяновы речи про Урал, про Хозяйку Медной горы да Данилу-мастера. Потом и он разоткровенничался. Сиротливая у него жизнь — один-одинешенек. В молодости, когда цел и невредим был, в красавицу фельдшерицу влюбился. Городская она, в Поречье после ученья приехала. Гордая такая, стройная, коротко стриженная. Увидел ее Ермолай и сердцем прикипел, а она — ноль внимания. За учителя замуж вышла.

— Веришь, Емельяша, я будто чумой захворал. Свет не мил. И топиться побежал к Харитонову дубу...

— К дубу?

— Растет у нас у берега речки дуб-сирота, вроде меня, кличут Харитоновым, — с хрипотцой в голосе пояснил Ермолай и поведал печальную историю.

В стародавние времена, когда в этих местах помещик-барин господствовал над всеми, в Поречье жил хлопец-богатырь, курчавый да ладный, единственный сын повитухи Иванихи. И полюбил он, Харитоша, дочь барина Янину. Миловались они потаенно до тех пор, пока свирепый отец не выследил их и не запер в покоях дочь.

Долго горевал Харитон, осунулся, почернел от горя. Но однажды прорвался он в бариновы покои и, схватив Янину на руки, как пушинку, вынес на волю. Барин учуял и собачью погоню учинил. А Харитон с Яниной к реке подались и — страшно сказать! — с крутого берега в самую кручу бултыхнулись. И поглотила влюбленных навеки Птичь-река... Убивалась Иваниха. Каждый день к берегу ходила — все в воду глядела: не покажется ли ее Харитоша? Потом у той кручи дубок посадила, который Харитоновым нарекла, и каждый божий день навещала его... Давно уже нет Иванихи, а дуб ее, который люди зовут Харитоновым, растет себе и растет. Один сиротливо стоит у реки. Рвут его ветры, стегает дождь, сечет град, но Харитонов дуб глубоко забрался корнями в землю и не страшны ему невзгоды.

— Мы с тобой, Емельяша, направление держим к Харитонову дубу. Там и переправимся через Птичь.

Хотел было Емельян спросить Ермолая, как это он живой остался, ведь тоже надумал было топиться, да решил промолчать — не стоит старую рану бередить. Но про фельдшерицу-красавицу все-таки спросил: как, мол, жизнь ее сложилась?

— Не ведаю. С очей сгинула. Вместе с учителем у Сибирь подалась...

Вскорости они действительно вышли к дороге, за которой лес начинался и тянулся до самой реки, где и возвышался дуб-исполин.

— Вона, смотри-ка, Харитоша стоит, — обрадовался Ермолай. — Ветками шевелит, будто нас кличет.

Емельян увидел тот дуб. Но и странную картину его глаз поймал. Левее дуба стоит повозка, пасется корова, и двое мужиков женщину не то куда-то толкают, не то волокут.

— Видите? — спросил напарника Усольцев.

— Бачу. Штось неладное...

— А ну-ка, поближе подойдем. — И Емельян, а за ним и Ермолай, согнувшись, перескочили через дорогу и оттуда ползком добрались до кустов, росших на лугу, и уже отчетливо увидели немцев, волокущих женщину к дубу.

— Стрелять нельзя, — шепотом говорил Емельян. — Пуля и ее может задеть. Подождем.

Ждать пришлось недолго. Немцы силой дотащили женщину к дубу и, веревкой обмотав ее, привязали к стволу. Потом, накинув корове на рога поводок, повели ее к повозке.

— Мой, что впереди коровы, а вы, Ермолай, берите на мушку заднего. Только скотину не цеплять.

Ермолай лежа прицелился и одновременно с Усольцевым нажал на спусковой крючок. Хлесткая автоматная дробь и винтовочный выстрел эхом прокатились по лугу. Немец, шедший позади коровы, с воплем рухнул на траву, а передний, бросив поводок, кинулся к телеге. Емельян дал еще очередь — и немец распластался у колеса.

— За мной! — скомандовал Усольцев, рванув к дубу.

Женщина изо всех сил голосила:

— Родненькие, спасите! Тольки коровушку не убивайте! Пожалейте...

Усольцев еще издали заметил, что ермолаев немец трепыхается, — значит, живой, — и побежал прямо на него. А фриц, скрючившись, вопил.

— Встать! — скомандовал Усольцев немцу, но тот, видимо, не понимал, чего от него хотят, продолжал лежать. Ермолай взял фрица за ворот шинели, недвусмысленно показав, что надо подниматься.

Усольцев подошел к женщине и распутал веревки, которыми она была привязана к дубу. Женщина кинулась в ноги Емельяну:

— Спасибо, родненький... Дай вам Бог здоровья!

— Вставайте... Не надо в ногах валяться. Мы ведь свои...

Женщина узнала Ермолая и еще громче запричитала:

— Родненький ты мой, спаситель... Ты ж мене знаешь... Лукерья я. Гаврилы-шорника женка... Век буду помнить... И коровушка цела... А проклятые чего вздумали — на бабу беззащитну двое. Отбивалась як могла, а потом кажу, что я хвора... Яны ж зусим ачумели и привязали мене к дубу. Додумались, дурни...

Немец, поднявшись с земли, весь колотился. Он держался руками за окровавленную шею и молил о пощаде.

— Нихт тотен... (Не убивайте...)

— Што он лопоче? — спросил Ермолай.

— Хрен его знает... Погоди, кажется, просит не убивать.

— Дайте, я этого паскуду стукну, — подняла кулак Лукерья.

— Не надо, — остановил ее Емельян. — Его уже Ермолай стукнул. Надо шею ему перевязать. Может, найдется у вас кусок материи.

— Яму? Да няхай он сдохне!

— И я так скажу, — поддержал Лукерью Ермолай. И Емельян в душе согласен был: пустить бы этого негодяя в расход — и дело с концом. И было за что. Но нет, стукнуть его — пара пустяков, но, однако, не в том дело, может сгодиться. В отряд доставим, «языком» будет. Так и сказал Ермолаю.

— Твоя правда, Емельяша, — согласно кивнул головой Ермолай и скоренько пошагал к повозке, где лежал убитый немец, откуда и принес кусок холстины.

Емельян обмотал немцу шею, за что тот кланялся и спасибо говорил, и все быстро сели в повозку, чтоб скрыться в лесу. А Лукерья недоумевала:

— Куды ж я теперьча, родненькие?

— С нами, в партизаны, — разъяснял ситуацию Усольцев. — В деревню вам нельзя соваться.

— С коровой в партизаны рази можно?

— Будете ее доить и нас молочком поить.

— Буду, родненькие, буду, спасители мои!

В лесу остановились. Посчитали трофеи: лошадь, телега, два автомата, ну и, конечно, «язык».

— Неплохо! — сказал Усольцев и, обращаясь к Ермолаю, добавил: — Лично командиру доложите и все передайте. И «языка» в целости чтоб доставили...

— А сам куды? — в растерянности спросил Ермолай.

— К той же цели. Теперь дорогу знаю — через Птичь, а оттуда, кажется, и Залужский лес виден. Не так?

— Правильно, — подтвердил Ермолай. — Тольки нам вместе надо...

— Не покидайте нас, — встряла в разговор Лукерья.

— Без вас мне боязно. Германца проклятого боюсь... Да и Ермолай без бабы живе...

— Не пужайся, на тебя ока не имею, — озлился Ермолай.

— Чаму ж так?

— Отощала, да и хворая ты.

— Баба без мужчины что огонь без лучины — чахнет. А хворая я для германца.

— И где ж твой Гаврила?

— В армию пошов, и ни слуху ни духу.

— Вернется — вмажет он тебе, языкатой...

— Кончайте лясы точить, — властно произнес Емельян и, подойдя поближе к Ермолаю, спросил: — Задача ясна?

— Ясна-то она ясна, да одному тебе туго буде.

— Как-нибудь... Ну, ни пуха ни пера!

И снова Емельян один. Был напарник, надежный и добрый, с которым, конечно, и земля казалась тверже, и дороги вроде прямее, и на душе покойнее. Было с кем хоть слово вымолвить, а теперь мир казался пустынным и неуютным. Какое, оказывается, великое счастье быть с кем-то рядом, ощущать локоть близкого, всегда быть уверенным в том, что товарищ, идущий с тобой в одной упряжке, не ослабит своих усилий и будет всегда надежно подпирать тебя плечом. И уже не раз одиночество Емельяна скрашивалось тем, что на его скитальческих дорогах ему попадались именно такие люди, которые бескорыстно, по-доброму обогревали его душу. Оттого он и живой, и по земле твердо ходит, и врагов, как может, бьет. Вот Олеся — ребенок ведь, а можно сказать, жизнь Емельяну подарила. Вспоминал Усольцев Олесю, и становилось ему не по себе. Ни матери, ни бабушки... А отец где?.. Эх, война, война, что ты наделала? Всем беду да горе пригоршнями накидала...

Так вот, рассуждая сам с собой, Емельян, будто сократив путь, незаметно вышел из леса и оказался на возвышенности, с которой увидел все Поречье: село длинное, избы жмутся друг к дружке — и все разные. Одни высокие со ставнями на окнах и с резными карнизами, другие низенькие, в землю вросшие, покосившиеся, без ставень и карнизов. А те хаты, которые огнем слизаны, печными трубами, словно памятниками, отмечены. Оттого и выщербатилась улица.

Какая благодать: село у самой реки, потому и Поречье. Рекой, видать, любуется, ею живет. К реке с каждого подворья тропинки бегут, а она, Птичь, мимо садов-огородов змейкой вьется, в луга устремляется и в далекую даль убегает, что и не догонишь...

Глянул в ту даль Емельян и увидел у берега, что к дубраве прижался, человека в лодке. Осторожно пошел на него.

— Поклон доброму человеку, — спокойно произнес Емельян.

Лодочник, обросший щетиной, обернулся, пристально посмотрел на незнакомца и, выдержав паузу, с неохотой пробубнил:

— День добрый.

— Как ловится?

Рыбак не спешил с ответом, видно, не охочь он до разговоров, а может, просто остерегался чужого человека, и было бы лучше, если бы шел себе этот незнакомец дальше своей дорогой.

— Уха-то, кажется, будет, — выручил неразговорчивого рыбака Емельян.

— Будзе, штоб ен подавився, — вдруг зло произнес рыбак.

— Кого же вы так клянете?

Рыбак снова ушел в себя, молчал до тех пор, пока на крючок не попался приличный окунек.

— Будзе уха, — повторил рыбак. — А сам-то хто будзешь?

— Служил я. Потом в окружение попал, вот и брожу.

— Куды идешь? — заинтересовался рыбак.

— В Залужье. Там родичи... Перевезите на тот берег.

— Можно. Седай в лодку.

Емельян, примостившись в лодке, снова полюбопытствовал:

— И все-таки, кому ушица предназначена?

Только теперь рыбак, поняв в незнакомце человека незлобивого, сказал откровенно:

— Старосте нашему... Життя не дае... Рыбки свежай требуе.

Когда Емельян вышел из лодки и поднялся на берег, рыбак, совсем осмелев, посоветовал осторожным быть в Залужье, туда немцы-каратели из райцентра наведываются и свирепствуют. А напоследок вроде даже с укором произнес:

— Чудак-человек, шел бы ты к партизанам. За тым вон полем ольховый лес — в него и ступай. Верст через пять зустренешь их... Бывай!

Емельян махнул рукой и молча удалился от берега. Подумалось ему: мир не без добрых людей — через реку переправил и дорогу к партизанам указал. А сам почему в холуях у старосты состоит? Вот тебе и добрый человек. Какой же он добрый? Может, в одной связке с предателями состоит? Как узнаешь — на лбу не написано, кто есть кто. А возможно, он колеблющийся: от старосты отвязаться боится и к партизанам страшновато. Жаль, что не поставил вопрос ребром: давай-ка, мол, на пару махнем к партизанам!

И все-таки Емельян завернул, как и советовал рыбак, в ольховый лес, а когда наткнулся на партизанский дозор, изменил свое мнение о лодочнике — наш, должно быть, человек!

Отряд «Мститель» понравился Емельяну. Здесь порядок воинский. Есть отделения, взводы и роты, как полагается. И военных много в разных званиях: красноармейцев, сержантов, офицеров, даже моряк попался на глаза. Сам командир отряда тоже из войсковых — майор. Ему и представился:

— Красноармеец Усольцев из 48-й стрелковой дивизии...

— Где она, твоя дивизия? — удивился майор.

— Сам не знаю. Отступила в неизвестном направлении.

— Ну и шутник! — хохотнул майор и спросил: — Откуда прибыл?

Емельян подал пакет. Майор быстро открыл, спокойно прочитал страничку, написанную рукой командира отряда Петрени, и улыбнулся. Понравилось ему, видать, содержание письма. Емельян заметил даже, как повеселели глаза майора.

— Понятно, — коротко бросил майор и только сейчас пригласил Усольцева сесть. — Значит, партизанишь?

— Так точно! — быстро поднялся Усольцев.

— Сиди! Небось набил ноги, пока нас нашел.

— Не очень.

— Голоден?

— Малость сосет под ложечкой.

— Сейчас подхарчим...

Подхарчился Емельян основательно и даже удовольствие получил, особенно от борща, наваристого, ароматного. Таким борщом он, кажется, наслаждался только в своей полковой столовой, когда на кухне в наряде был. Ну да, повар — сверхсрочник с буденновскими усами — куда-то отлучился, а Емельян с дружком плеснули себе из котла полкастрюли борща и все уплели. Наелись так, что аж в сон потянуло. Ну и даванули комара в одном из кухонных закутков, за что схлопотали по два наряда, которые отбывали тоже на кухне, но уже не при котле и даже не в хлеборезке, а пришлось исполнять самое муторное дело — чистить картошку. После тех нарядов спина неделю ныла, а по ночам часто во сне являлся повар-усач и швырялся картофелем в лоб. А когда наяву встречался, ехидно спрашивал: «Борща не желаешь, Усольцев?».

Что ни говорите, а борщ — пища основательная, мужику в самый раз еда. Только вот непонятно Емельяну, почему это его Степанида не в ладах с борщом. Куриный суп с лапшой смаковала бы каждый день, говорит, что это сама нежность, а борщ, по ее понятиям, пища грубая. Нет, Степанидушка, отведала бы миску партизанского борща и сменила бы суждение...

Когда Емельян сытым — не то пообедав, не то поужинав — снова прибыл в командирскую землянку, в ней собрался настоящий военный совет. По обе стороны стола сидели партизанские начальники: руководство отряда и командиры рот. У торца, весь в ремнях, сам майор. Только теперь при свете снарядных ламп Емельян заметил на шее командира шрам-рубец, убегающий вниз под воротник гимнастерки. И на большом белом лбу тоже царапины.

Командир, усадив гостя с собой, перво-наперво спросил:

— Червячка заморил?

— Полный порядок, — ответил Емельян и, обратив внимание, что в речи майора выделяется буква «о», спросил: — Вы не вологодский?

— Нет, земляк Максима Горького, нижегородский. По всем статьям волжанин, даже фамилия — Волгин. А ты, товарищ Усольцев, с каких мест?

Емельян не без гордости назвал свой край, а командир, как бы подхватив настрой гостя, будто декламируя, произнес:

— Батюшка-Урал — знатная земля!

— И Сибирь не менее знатная, — подал голос человек в военном.

— И Сибирь! — подтвердил командир. — Отряд наш вроде небольшой, но Россия солидно в нем представлена. А если точнее, то и весь Союз наш: есть у нас грузины, казахи.

Эти слова командир произносил, конечно, для гостя, чтоб он был информирован, чтоб знал, что всем дорога земля белорусская и что партизанская служба сродни армейской.

— А теперь к делу, — командир положил руку Емельяну на плечо. — Это товарищ Усольцев — дипломатический представитель соседнего отряда. Явился с письмом от Петрени Виктора Лукича. У них идея — объединиться с нами в один отряд. Как думаете?

Сразу пошел шепоток, а командир, обращаясь к Усольцеву, спросил:

— А лично вы «за»?

— За тем и пришел. Немец свирепствует, бесчинствует, значит, нам надо так развернуться и такую силу обресть, чтобы бить и истреблять фашистов всюду — в селах, на дорогах, в эшелонах. Объединившись, мы станем крепче и боеспособнее.

— Правильно! — услышал Усольцев голоса присутствующих.

— Кто еще хочет сказать? — спросил майор.

— Вопрос к товарищу Усольцеву можно? — подал голос партизан с седой проседью в черной копне волос.

— Конечно, можно. Спрашивай, товарищ Макаревич.

— Мы слышали, — поднялся Макаревич, — что ваш отряд разгромил фашистский гарнизон в Поречье. Рассказали бы вы нам про эту операцию.

Усольцев, конечно, понял вопрос, но не знал, как поступить, неужели снова рассказывать про свой налет на зондеркоманду? Неудобно как-то, подумают: вот хвастун!

— А что былое вспоминать? Разведали, налетели и ударили — вот и вся операция.

Смехом наполнилась землянка. Усольцеву сразу бросился в глаза чернявый политрук, угрюмо сидевший вблизи командира. Он и сейчас не улыбнулся. Перед политруком лежал блокнот, в который он изредка что-то записывал. А когда смех утих, политрук бросил взгляд на Усольцева и настоятельно попросил все-таки рассказать об уничтожении карателей в Поречье.

Екнуло Емельяново сердце: что-то знакомое он уловил в глазах политрука. Такое лицо Усольцев уже видел, оно показалось ему очень близким. Он напряг память, мыслями в поисках разгадки удалился куда-то далеко, и лишь командир, обратившись к Усольцеву, вывел его из такого отрешенного состояния.

— Это наш комиссар, Семен Яковлевич Марголин...

— Какая встреча! — воскликнул Усольцев. — Невероятно!

Все насторожились, а майор Волгин спросил:

— Вы знакомы? Из одной части?

— Нет, нет! — радовался Усольцев.

А политрук еще пристальней посмотрел на гостя: может, сослуживец или земляк?

— Присмотритесь друг к другу, возможно, оба припомните кое-что, — сказал майор и, снова обратившись к Усольцеву, пояснил: — Так вот, у нашего комиссара погибла вся семья в Поречье, жена, дочурка, теща.

— Не так... Не все, — путался Усольцев. — Олеся... Ваша дочь жива! Да-да, жива!

Землянка мгновенно наполнилась шумом. Политрук кинулся к гостю:

— Как жива? Откуда вам это известно?

— Тихо! — властно произнес командир. — Слушаем одного товарища Усольцева.

— Сейчас... Все расскажу... Я так счастлив и рад, что не знаю, откуда начинать... Погодите... Отдышусь...

И пришлось Емельяну начинать невеселый свой рассказ с самого начала, с той роковой минуты, когда он оказался под немецким танком, а потом и в лапах у фашистов. Всю свою нескладную жизнь выложил, ничего не утаив. А в центре всего рассказа была Олеся, славная девочка, послушная и понятливая, помогшая ему вырваться из капкана и обрести жизнь.

— Спасибо вам за такую Олесю! — пожал руку политруку Усольцев.

Все бросились к своему комиссару: поздравляли с дочкой, советовали немедленно ехать к леснику Рыгору Гриневичу и привозить Олесю в отряд, словом, в землянке царил такой восторг, которого никогда здесь не бывало. И Усольцева благодарили, а он был безмерно счастлив, что наконец-то Олеся будет с отцом.

— Спасибо, брат! — политрук обнял Емельяна, и они с минуту стояли вот так, обхватившись. У майора Волгина влажными стали глаза.

Сутки пробыл Усольцев в отряде «Мститель». Все время — днем и ночью — был рядом с комиссаром. Днем политрук Марголин знакомил его с партизанами, показывал оружие, отбитое у немцев, мины-самоделки, а ночью спали в одной землянке. Спали, правда, самую малость, почти всю ночь проговорили: про Олесю, про жену и детишек Емельяна. Семену Марголину пришлось вспомнить свою жизнь — так просил Усольцев. Хотя еще молод был комиссар — тридцать исполнилось, но было что вспомнить. Особенно армейские годы: службу в Житомире, в легкотанковой бригаде, где стал командиром боевой машины.

— Может, видел когда-либо танк Т-26? — спросил политрук.

— Мне все фрицевы танки попадались, — ответил Усольцев. — Наших мало доводилось видеть.

— Хвастать не буду, так себе машина. Броня слабовата, да и мотор ей под стать. Танкисты прозвали братской могилой. Сколько этих двадцатьшестых осталось на поле боя — не счесть... Говорили, что новый танк вот-вот должен появиться. Скорей бы! А может, он уже есть? Ничего мы здесь, в лесу не знаем, — вздохнул политрук.

— Как же политруком стали? Училище кончали?

— Нет, не кончал. Перед самым увольнением мне как члену партии предложили поступить на краткосрочные курсы младших политруков. Я согласился. Окончил курсы и получил назначение в Белорусский особый военный округ на должность политрука танковой роты. Ну а потом, сам знаешь, война. Бой за боем. Полыхают танки... Невеселая песня.

— Да уж, веселого мало, — подтвердил Усольцев.

— В начале июля присвоили мне звание политрука и назначили комиссаром танкового батальона вместо погибшего. Но не довелось добраться до батальона. С ротой бросился в танковую атаку. Ворвались мы в расположение вражеской батареи, изрядно покромсали фрицев, но и нам жару дали. Мой танк огнем объяло. Еле выбрался из него. Вылез наружу — никого. Кое-как дополз до ближайшего хутора. Там одна молодуха приютила и выходила. Ну а когда рана зажила, партизан нашел... Вот так, брат, судьба крутнула меня на все сто восемьдесят градусов — из танковой колеи в лес вышибло. И тебя, кажется, так же?

— Похоже.

— И майора Волгина тем же концом дубинка стеганула. В его послужном списке уже четвертая война.

— Четвертая? — удивился Емельян.

— Точно так. В гражданскую шестнадцатилетним юнцом порохового дыму наглотался, на Халхин-Голе да в финскую ранен был, ну и на этой уже войне осколок не миновал его... Попал в окружение. Плутал по лесам и болотам, где сколотил роту, которая и стала ядром нашего отряда... Думаешь, ему легко здесь? Нет, брат.

Он — военная косточка. Порядок во всем любит. Щеголь. Да-да, мы, военные, все немножко щеголеваты. Но он — особая статья. Заметил, как сидит на нем гимнастерка? Влита. А ремни? Все на месте. Сапоги блестят. Это в нашей-то грязюке... Пример всем нам подает. Не терпит неряшливых. Говорит: «Партизан — не оборвыш, а воин, значит, и вид у него должен быть подобающий. Кто собран внешне, тому и в атаке легче!» Вот так, брат...

— А что, наверно, командир прав, — оживился Усольцев. — Я его понимаю. Мне бы в настоящую часть, в строй... Правда, и здесь, как я понял, тоже можно немцев основательно бить, но все-таки...

— Вот именно, — подхватил Марголин, — надо их нещадно истреблять. Нет ничего страшнее фашизма. Мы не должны забыть пореченскую кузню... Емельян, я постоянно вижу языки огня, испепелившие живых людей. А ты?

— Не спрашивайте, кляну я себя. Чуть бы раньше в Поречье пришел, может, выручил бы... Опоздал...

— Это ты зря. А зондеркоманда? А Гнидюк? Сколько бы еще жизней они загубили? Все бы мы так, как ты...

Усольцев возвратился в свой отряд не один. С ним прибыл политрук Марголин и еще двое партизан-разведчиков. Они явились с окончательным решением — объединяться!

Идея быстро воплотилась в дело. Объединенный отряд «Мститель Полесья» выбрал своим местом дислокации Залужский лес. Его командиром стал майор Волгин, комиссаром — политрук Марголин, а начальником штаба капитан Бердников. Виктор Лукич Петреня возглавил подпольный райком партии. Ну а Усольцев как был рядовым, так им и остался. Только из разведки перевели его во взвод минеров-подрывников. Петреня, прощаясь с Емельяном, сказал:

— Не забыл, что вы печатник. Оборудуем типографию — позовем вас на помощь.

— Понадоблюсь — зовите!

7

Бегут дни. Что там дни — месяцы промелькнули. Оголились деревья, и лес совсем потускнел. Зачастили дожди, от которых еще трудней стало партизанское житье.

Холода вынуждали приобретать потеплее одежду, обувку. Но где найдешь ее? Никто в отряд ничего не поставлял. Сами добывали. Словом, выкручивались кто как мог. Те, кто носил войсковое обмундирование, застирали свои гимнастерки да брюки так, что они совсем поблекли и потеряли свой обычный защитный цвет. А у Емельяна на коленях и на животе у ремня еще и заплатки появились. Но армейскую свою форму, как память о родной дивизии, оберегал и редко когда снимал. Разве только, когда отправлялся в расположение противника или просушиться надобно было, тогда уж аккуратно складывал и прятал в вещмешок. А вот сапоги оставались целыми и невредимыми. Подошва никакой влаги не пропускала. Емельян хвалил свою обувку: «Мой армейский сапог что тягач — из любого болота сухим вынесет...» Это правда. Так не раз бывало.

Бегут дни... У майора Волгина вон уж какая борода выросла. Ему идет, правда, седина пробилась — не рановато ли? Чуть больше сорока, а седина. Да мудрено ли? Жизнь-то какую прожил: можно сказать, все в боях да походах. А партизанская доля? Тоже не рай. Попробуй покомандуй таким отрядом! А он, отряд, так разросся, что не всякий лес его вмещает. Три роты — в каждой человек по девяносто — да управление, тыловая служба, где по преимуществу женщины. И еще школа. Да, обыкновенная начальная школа, в которой детишек учат. Это Михась Гриневич придумал обучать партизанских ребят. Ведь многие семьями, с детьми приходят в отряд. Что ж, неучами им быть? И командир с комиссаром поддержали Гриневича, а он уж развернулся. Землянку большую соорудили, всю ее лавками заставили, потом учебники да тетрадки раздобыли, и пошло дело. Более полсотни ребят за учение взялось. Взрослые фашистов уничтожали, а дети грамоту постигали. Ранее Емельяну такое и присниться не могло, а нынче он часто школу-землянку навещал — Олеся в ней училась. Она уже в отряде при отце была. Это Михась забрал ее от деда Рыгора. Правда, старик упрашивал сына, чтоб оставил в покое дитя, не детское это дело в партизанах мытарствовать, но воля отца-комиссара взяла верх. Олеся радовалась каждому приходу дяди Емельяна и всей школе рассказывала про его храбрость.

— Дяденька Емельян, — всегда обращалась с вопросом Олеся, — может, мамулька с бабушкой живы? Они просто прячутся от немцев, и их найти не могут. Вон ведь папочка нашелся.

— Все возможно, доченька, все...

Трудно жил отряд, ой как трудно. Особенно с продовольствием была запарка. Иные дни на одном кипятке держались. Но вот перед самым Ноябрьским праздником удачную операцию провели — немецкий железнодорожный состав рванули, в котором оказались два уцелевших вагона с продовольствием. Охрану перебили, и все в отряд перетаскали на подводах и на партизанских спинах. Емельяну как мужику крепкому достался ящик с французскими мясными консервами. Теперь зажили — кум королю!

Обо всем этом Емельян собирался написать родным. Да, такой случай представился. Комиссар во все роты сообщил, что есть возможность переправить письма на Большую землю. Емельян на радостях аж подпрыгнул. Шутка ли, Степанидушка, которая, может, над похоронкой слезы проливает, вдруг письмо его получит, и побежит она к соседям с самой радостной вестью — жив Емелюшка!

Собирался Емельян длиннющее-предлиннющее письмо написать, а получилась всего одна тетрадная страничка. Подумал: ну зачем бередить Степанидушкину душу, ей своих бед хватает. Поэтому в первых строках сообщил, что жив, здоров и невредим, что воюет и врагов проклятых бьет. И объяснение сделал: не писал, потому что война и на почтовую связь отрицательное влияние имеет, сама, мол, должна понимать, не маленькая, что не со всякой боевой позиции есть возможность письмо отправить. А о своем партизанском настоящем даже и намека не сделал — не полагается!

А настоящее у минера-подрывника Усольцева было тревожное: готовился он к новой, как сказал сам майор Волгин, весьма ответственной боевой операции. Из подпольного райкома сообщили, что оккупанты усиленно грабят села: отбирают у крестьян зерно и заставляют их везти на элеватор. Вот-вот элеватор будет заполнен, и тогда все его содержимое фашисты погрузят в вагоны и отправят в Германию. Райком просил у партизан помощи: надо взорвать элеватор!

— Взорвать не сможем, — сказал командир. — Слишком много тола потребно. Но сжечь элеватор можем.

Так и было решено. Устроить пожар на элеваторе поручили Усольцеву. В напарники дали ему Ермолая, которого отправили на элеватор с тремя мешками ржи на телеге — будто сдавать, а на самом деле с задачей разведать обстановку. Тем временем Усольцев вместе со специалистами-подрывниками мину с химическим взрывателем мастерили, и когда она на испытаниях точно сработала, ей имя дали «ум», что означало «усольцевская мина».

Ермолай, возвратившись с элеватора, прямо к Усольцеву пришел и еле узнал его.

— Ну и ощетинився, ровно в каземате побывал. Постарел годов на двадцать.

— Правду говоришь?

— Вот те крест.

— Тогда порядок, — улыбнулся Емельян. — В таком виде и отправимся на элеватор... Ну, а там как?

— Народу тьма. Везут хлебушек. Германцы подгоняют: «Шнель! Шнель!». Я тоже сдал свои мешки. Прямо в элеватор прошел. Полицаи рыскают, на возы заглядывают... Шукают самогон... Надо иметь бутылку, сгодится.

— А немцев много?

— Не шибко. Может, пяток наберется...

— А полицаев?

— Их поболе.

— Ну ладно. Готовь телегу, мешки с зерном, лошадь корми, а поутру — на элеватор. Да и самогон прихвати.

— Будет сделано! — откозырял Ермолай. Рано-раненько, когда партизанский лагерь еще не проснулся, Усольцев и Ермолай уложили на телегу четыре мешка с зерном, потом, тут же открыв два мешка, продвинули в каждый по заряду. В это время подошли майор Волгин и политрук Марголин. Усольцев доложил о готовности к выполнению задания.

— Как настроение у экипажа? — спросил командир.

— Боевое! — ответил Усольцев.

— Вид у вас, товарищ Усольцев, истинно крестьянский, — улыбнулся политрук. — Маскировка безукоризненная.

— И я так кажу, — подтвердил Ермолай.

— Как обстоит дело со взрывателями?

— Сработают в установленное время.

— А как вы его рассчитали?

— До элеватора едем три часа. Так, Ермолай?

— Так, так.

— Возле элеватора может быть очередь — еще час. Ермолай уже проверил... Ну и еще часок накинули. В общем, когда мы на обратном пути в лес нырнем, полыхнет.

— Похвальная уверенность, — командир похлопал Усольцева по плечу. — А если зерно из мешков велят высыпать в закрома, тогда как с минами?

— По обстановке сориентируемся... Что-нибудь придумаем, — уверенно ответил Усольцев.

— Только осторожней... Ну, до встречи!

— Присядем на дорожку, — предложил комиссар, и все четверо сели кто где мог и умолкли. И лес, кажется, тоже притаился, стараясь ни малейшим своим движением не мешать этим людям, отважным и стойким, творить благородное и святое. Такая вот тишина долго еще стояла в лесу, пока телега колыхалась и тарахтела на ухабистой лесной колее.

— Вот яка штука, Емельянушка, — нарушил молчание Ермолай, — что-то душа моя болит. Элеватор-то наш, мы его будовали... Долго будовали... А теперича огнем полыхнет... Жалко...

Усольцев молчал. И сказать-то нечего. Конечно, жалко, всю землю жалко. Беларусь вон огнем объята...

— Мовчишь, браток? А я не могу. Разумею, конечно, што к чему, но внутрях неспокойно. Ироды проклятые... Усех их надо в огненный котел...

— Во-во, для этого и едем, — оживился Усольцев и снова надолго смолк.

К элеватору подъехали не одни. У деревни Млынок, что почти рядом с райцентром, подстроились к двум подводам, следовавшим, видно, в том же направлении.

— Откуль будете? — крикнул пожилой возчик.

— Из Загалья, — ответил Ермолай и, заметив на одном из возов человека с пистолетной кобурой на боку, шепнул в сторону Емельяна: — Кажись, там холуй-полицай.

— Вижу.

Человек с кобурой выпрыгнул из своей телеги и подсел к Усольцеву — взобрался на мешок, в котором таился заряд.

— Шамогоном не богаты? — прошепелявил полицай с большой дырой во рту: на нижней челюсти не хватало нескольких зубов. — Кажуть, в Жагалье его навалом.

— И в Загалье есть, и у нас водится, — нарочито простодушно произнес Усольцев. — А в Млынке разве люд непьющий?

— Жадюги в Млынку.

— А что, потребность есть? — спросил Емельян шепелявого и в уме прикинул: этот должен нам пригодиться.

— Налей, — передернулся полицай, — душу рве, опохмелиться треба.

Емельян достал из торбы, прикрытой сеном, бутылку с желтоватой жидкостью и плеснул в алюминиевую кружку.

— Пей.

— Э не-е, шам хлебни, — прошепелявил полицай.

— Изволь, — Емельян сделал глоток и передал кружку шепелявому. Тот жадно высосал всю жидкость.

— Еще?

— Давай мне всю, — разозлился полицай.

— Много будет, — Емельян налил еще граммов полтораста.

Шепелявый захмелел. Язык совсем стал заплетаться. Можно было его запросто прикончить, за что возчики из Млынка сказали бы спасибо, но у Емельяна были свои виды на этого полицая. Кто знает, как дело обернется у элеватора, может, именно шепелявый подонок, идущий рядом с Усольцевым и Ермолаем, и усыпит бдительность немцев? Чем черт не шутит!

— Где ж ты зубы потерял? — поинтересовался Емельян.

— Ха-ат один охлоплей т-т-нул, — плел шепелявый.

— Что-что? — не понял Усольцев и только с помощью Ермолая разобрался: «Гад один оглоблей ткнул».

Полицай, невнятно бормоча про дружбу до гробовой доски, лез целоваться, но Емельян уложил его почивать.

Площадь у элеватора запрудили подводы. Усольцев, сойдя с телеги, окинул взором всех, кто был рядом, — никого подозрительного. А у самого элеватора, в том месте, где была арка, вход, горланили немцы.

— Вишь, сколь нагнали, — вполголоса произнес Ермолай. — Со всех сел. Плакал наш хлебушек.

— Подавятся! — бросил Емельян и пошел поближе к элеватору. Ему важно было в точности знать, что делают немцы. И он установил: одних возчиков свободно пропускают, а иных заставляют открывать мешки, в которые заглядывают и суют длинные шомпола. Вот те раз! Емельяну задачка: как через этот кордон мешки с минами пронести? А вдруг и ему проверку учинят? Тогда что?

Конец? Нет. Надо искать выход! Только без паники, спокойнее. Ага, кажется, есть... Нужен шепелявый. Где он? Емельян пошел к Ермолаю.

— Полицая не видел?

— Которого?

— Что дул наш самогон.

— Вона на своем возу дрыхне.

Подошел к нему. Растормошил.

— Цего надо?

— Самогон-первач киснет, — загадочно произнес Емельян.

— И где?

— В Загалье... У дружка... Поспеть надо... И тебе в Млынок привезу...

— Ну вежи.

— Надо побыстрее мешки сдать. Поговори с немцем, который у ворот стоит, чтоб вне очереди пропустил... Обещай шнапс.

— Это можно. — Полицай слез с телеги. — Поглязу тольки, хто там штоит.

Шепелявый пошел прямо к элеватору. Емельян не сводил глаз с него. Вот он подошел к одному из немцев и даже руку протянул... Ну, это хорошо... Немец заулыбался и одобрительно стал кивать головой. Полицай обернулся и взмахнул рукой.

— Эй ты, Жагалье, давай неси! — кричал шепелявый.

Емельян подошел к возу и коротко бросил Ермолаю:

— Берем «ум».

Ермолай понял. И они оба, взвалив на себя по мешку, в которых таились заряды, понесли их к элеватору. У самого входа Емельян сделал немцу поклон и отчетливо произнес:

— С добрым утром, гер комендант!

Почему «гер комендант», он и сам не знал, просто надо было польстить фрицу.

— Корошо, корошо! — немец махнул рукой во внутрь элеватора: мол, все в порядке, проходи.

Ермолай с Емельяном вошли в огромное чрево элеватора, где возвышалась гора зерна. Хлеб, добытый крестьянским потом, хлеб, которым можно было накормить сотни, нет, тысячи голодных! И он, этот хлеб, должен был вот-вот уплыть в неметчину, задарма достаться тем, кто уже обворовал всю Европу, а теперь обирает и Белоруссию... Так не пойдет! Вот Ермолай скинул свой мешок с плеч и вынул черную жестяную коробку, присыпав ее золотистым зерном. А Емельян пошел глубже в элеватор и сотворил то же самое.

Никто этого не видел. Мужики угрюмо заходили, молча, будто на похоронах, сыпали в кучу зерно и, потупя взоры, удалялись к своим возам. Еще сделали одну ходку Емельян с Ермолаем и тоже собрались в обратную дорогу.

— А шамогон игде? — не забыл шепелявый.

— Садись, поедем!

Полицай не согласился:

— Цасавому шнапш обещцал... Давай-давай.

— На, бери, — Емельян протянул полицаю бутылку. В этот момент раздался свист, за которым последовал выстрел, и визгом наполнилась элеваторная площадь. Появились конные полицаи.

— Никого не выпускать! — услышал Емельян чей-то повелительный окрик.

— Попались! — вырвалось у Ермолая.

Никто не мог понять, что стряслось. Мужики забеспокоились, ропот покатился по повозкам. Кто-то пустил слушок: «Партизан и подпольщиков ищут...» Неуютно почувствовал себя и Емельян: а если вдруг дозналась немчура про его заряды? Кто его знает, может, в отряд проник их осведомитель и обо всем успел донести?

— Не суетись, Ермолай, — сказал Емельян напарнику, поминутно отлучавшумся к другим возам — «что там говорят?». — Садись на телегу и жди.

— Ага, сяду, — растерянно буркнул Ермолай.

— Так-так, садись и успокойся, — советовал Усольцев, но и самому тоже не мешало бы поспокойнее быть, однако давалось это непросто, ибо время неумолимо бежало, а это означало, что вот-вот внутри элеваторного чрева должен сработать взрыватель, и десятки огненных искр превратятся в пламя-пожар, и тогда всех, кто здесь есть, перестреляют. Надо скорее убираться подальше. И вот на тебе — полицейский заслон. Его запросто не проскочишь, не перепрыгнешь.

И снова понадобился шепелявый. Усольцев глазами всю площадь ощупал — нет его.

— Вишь, и наш пьянчужка тама, — вдруг подал голос Ермолай.

— Где ты его видишь?

— Вон, у кордона. Гляди-ка, тоже покрикивает.

Усольцев увидел шепелявого. Он стоял с автоматом у самого выхода с элеваторного двора и вместе с другими полицаями вершил какую-то операцию, о которой никто ничего не знал. Одних мужиков с подводами задерживали и велели ждать распоряжений, другим объявляли: «Проваливай!». Задержанные слезно умоляли отпустить, на что полицаи отвечали пинками да ударами прикладов. Очередь дошла до Усольцева и Ермолая.

— Откуда? — гаркнул толстомордый молодой полицай с рыжей челкой.

— Это мои! — вдруг выскочил из-за его спины шепелявый.

— Твои?.. Сколько привезли?

— Шесть мешков, — выпалил Усольцев.

— Не врешь?

— Правда, правда, — подтвердил шепелявый, и Емельян понял, что этот пьянчужка ничего не помнит.

— А еще зерно имеется?

— Наскребем, коль прикажете.

— И прикажу... Великой Германии надо, значит, прикажу! — орал полицай, чтоб все слышали.

Шепелявый подобострастно приблизился к толстомордому и что-то шепнул ему на ухо. Емельян заметил, как у крикуна сразу изменилось выражение лица: суровость улетучилась, а по тонким губам пробежала усмешка.

— Дуй с ними, — в голос произнес толстомордый. — Мигом... Жду...

Шепелявый пригнул на телегу и велел Ермолаю, сидевшему впереди, трогать. Когда выехали из ворот элеватора, Усольцев спросил:

— Куда?

— К тебе, в Жагалье, жа первашом. Жабыл?

— Никак нет, помню. Поехали! — бодро произнес Емельян и поинтересовался: — А этот горластый — кто такой?

— Нацальник! — многозначительно воскликнул шепелявый. — При ошобой полиции состоит в мештецке. Баглей Гриша. Вот он кто!

— Ясно...

— Ницего тебе не яшно... Ш ним шутки плохи — кокнет и глажом не моргне. — Шепелявый полез рукой за пазуху телогрейки и достал бутылку. — Не ушпел угоштить дружка-немца — шам хлобыштну.

Вскорости, опьянев, он уже мертвецки спал. Усольцев расстегнул у него кобуру и вытащил оттуда револьвер с полным барабаном патронов.

— Справная работа, — повеселел Ермолай. — Везем к себе аль пустим в расход?

— В отряд доставим... Сгодится...

— Для чаго?

— Толстомордого видел?

— Ну, бачив.

— Его надо заарканить. Гад из гадов...

— Тихо. — Ермолай приложил палец к губам, — этот учуе.

— Его колом не разбудишь. А услышит — не беда. Он в плену... И он же, — Усольцев показал на шепелявого, — будет нашей приманкой в ловле толстомордого карася.

— Ой, Емельянко, ты знов штось цикавае удумав!

— Есть идея, Ермолай... Пленим Гришку Баглея и суд партизанский устроим. Припомним гаду все его художества: расстрелы, оргии, насилия. И Соню Кушнир...

Назвав Соню Кушнир, Емельян дословно передал Ермолаю рассказ Михася про горькую судьбу девушки-комсомолки из райцентра, про пытки и произвол, чинимые фашистами и подонком-полицаем Баглеем. Казалось, что и поле, и лес, где телега уже снова тряслась на корневищах, притаились, чтобы тоже, как и Ермолай, услышать страшную быль...

И вдруг в этот печальный рассказ как-то внезапно ворвался грохот, от которого даже лошадь вздрогнула. Небо, затянутое тучами, враз озарилось.

— «Ум» сработала! — воскликнул Усольцев.

— Слава Богу! — облегченно вздохнул Ермолай.

— Не Богу, а тебе, Ермолай, слава!

— И уму! — Ермолай обернулся к Усольцеву и постучал ему по лбу.

Оба пожали друг другу руки, поздравляя с пожаром на элеваторе. Оказывается, и такое может быть, когда пожару радуются, когда огненный смерч снимает, будто целебный эликсир, с сердца боль и наполняет всего тебя новым зарядом энергии. Такое чувство, кажется, пришло к Емельяну впервые. И было этому состоянию объяснение, оно выражается одним словом — отмщение!

Точное слово. Верное и емкое. Оно, это слово, превратившись в действие, стало Емельяновым оружием. И оружием Ермолая, и майора Волгина, и политрука Марголина — всех, всех партизан и подпольщиков.

Емельян почувствовал себя так, словно он и не в лесу, и даже не на войне, а в своем Истоке, на вечеринке, в молодецком кругу с веселой частушкой на языке.

— Ер-мо-лай, — певуче растянул Усольцев, — ты частушки знаешь?

— Чаго, чаго?

— Ни чаго, а частушки, интересуюсь, знаешь?

— Ты што, спевать вздумав?

— Угадал. Душа песни просит! — И Емельян отчеканил частушку:

Шила милому кисет,
Пока мамы дома нет.
Мамочка за скобочку —
Я кисет в коробочку.

Емельян спрыгнул с телеги и пустился в пляс. А Ермолай удивлялся и хохотал: никогда не видел таким своего напарника.

— Ну и парень, ну и хват! — подзадоривал Ермолай.

Я милашечку свою
Робить не приставлю,
На колени посажу,
Целовать заставлю.

— Где ж ты таких залихватских частушек насобирав?

— На Урале, брат Ермолай, на Урале, — и новую частушку выдал Емельян:

Горы слева, горы справа —
На Урале мы живем.
Мы работаем на славу
И от всей души поем.

— Теперь твоя очередь, Ермолай. Спой белорусскую.

— Не, я николи не святковав. И не спевав. Нема голосу.

— Давай, давай! Не прибедняйся!

— Тольки не смейся.

— Не буду, давай!

Чаму ж мне ня пець,
Чаму ж ня гудзець,
Кали у маей хататцы
Парадак идзець?

— Это точно! Оттого и поем, что в нашем доме сегодня полный порядок, — элеватор огнем полыхает, — шагал рядом с телегой Усольцев. — Давай еще что-либо белорусское!

Ермолай тут же выпалил:

Янка сеяв кавуны,
А я журавины.
Журавины не взышли,
Кавуны пасохли.
Ка мне хлопцы не хадзили,
Каб яны падохли!

— Вот это врезал! — смеялся Емельян. — Ну еще припомни.

— Слухай вось гэту, — и Ермолай пропел еще частушку:

А ты, Янка, не гляди,
Што кажух прадрався.
То я с Феклаю моей
Усю ночку миловався.

— Ну, молодец! — хвалил Емельян, а Ермолай разохотился:

Продам бульбу,
продам жито,
Лишь бы было
шито-крыто...

— Усе, баста. Дале не помню. Спявай свои уральские.

— И запою. Эх, гармошечку бы! Сыграй-ко, Ермолай, на чем-либо!

— На оглобле?

— Давай на оглобле, коль можешь.

— Не, брат, оглоблей только по спине можно сыграть.

— Ну раз не можешь, тогда обойдусь без музыки.

Меня милай не целует,
Говорит, губастая.
Как же я его целую.
Филина глазастого?

Дернулся шепелявый и, нервно оторвав измятое лицо от пахучего сена, на котором спал, невнятно забормотал:

— Цо-цо... Хто это, хто?

— Все те же, — обронил Усольцев. — Слазь!

— Ты кому?

— Тебе, щербатый!

— Мне? — Рука шепелявого потянулась к кобуре.

— Не ищи, вот он! — Усольцев показал револьвер.

— Узнаешь? Это твой. Теперь мой... Слазь, кому говорю!

Шепелявый лениво выполз из телеги и остановился.

— Нет, нет, за нами топай! По колее... Погань!

Полицай понял, что он в ловушке, побледнел, затрясся и, всхлипывая, спросил:

— Партижаны?

— Они самые.

— Куды вы меня!.. Отпустите!.. А кажали в Жагалье...

— Топай и молчи... Посмотри вон на небо.

Шепелявый несмело приподнял голову.

— Назад поверни голову... Вот так!

— Шо то?

— Пожар, — в сердцах произнес Усольцев. — Ни бельмеса не смыслишь. Твой элеватор горит.

— Ну? — выпучил глаза шепелявый.

— Усех вас спалим! — сказал Ермолай.

— Мене отпустите, — молил шепелявый. — Я-то вас выруцил... Жабыли?

— Кому сказано: топай молча! — разозлился Усольцев. — Ты лучше фамилию свою назови, а то мы до сих пор не знаем.

— Щербак.

Усольцев расхохотался.

— Цего шмеешша?

— Сам щербатый, и фамилия под стать, — все смеялся Усольцев, а с ним и Ермолай. — Щербатый Щербак!

Шепелявый, потеряв всякую надежду быть отпущенным, успокоился и понуро брел за повозкой. Может быть, и появилась у него мысль шмыгнуть в сторону и скрыться за деревьями, но разве ускользнешь от бдительного взора Усольцева. Он ни на секунду не спускал глаз с полицая. Да и наган у него наготове.

— Жить хочешь? — вдруг спросил Усольцев.

— Хоцу, хоцу! — затараторил Щербак.

— Тогда слушай. Дело есть! Ты что обещал твоему дружку Баглею?

— Не сябр он мне... Прошто так...

— Ладно. Отвечай на вопрос.

— Шамогон. Скажав, шо у вас богато... А оно вон шо вышло...

— Встреча с Гришкой не отменяется. Сегодня же едем к нему.

— Ну? — оторопел Щербак.

— Ты слушай! Знаешь, где он живет?

— В мештецке, у ветлецебницы его дом.

— Один?

— С матерью-штарухой.

— Будешь нашим провожатым. Когда подъедем к его дому, постучишь в окно и скажешь, что привез бочонок, тяжелый, нужна его помощь. Понял?

— Ишшо ражок повтори.

— Ну и бестолочь, а еще в полиции служишь! — и Усольцев медленно втолковывал Щербаку его задачу.

— А дальше цаго буде?

— Дальше — не твое дело. Скрутим толстомордого и привезем в отряд.

— Тольки он верткий... Ш ножом и пиштолетом.

— Не пугай!

— Я не пужаю... Кажу, шоб ведали.

— Ладно, ладно. А тебе, Щербак, за помощь помилование будет. Ты ведь помог нам сжечь элеватор... Еще помоги!

— Вы?.. Я?.. — бормотал вконец оторопевший Щербак. — Я ж не палив елеватор.

— Мы сожгли его, а ты нам помог туда проникнуть. Теперь поняв?

— Воно шо!

До отряда осталась самая малость — с километр. Ехали молча. Усольцев с Ермолаем на телеге, а Щербак по-прежнему топал, изредка спотыкаясь, за возом. Небо хмурилось, отчего накрапывал мелкий осенний дождик. По всему было видно, что зарядил он надолго, может, и ночь прихватит. Усольцев, уставившись на шепелявого, мыслями уже был в местечке. Он еще не знал деталей, из которых сложится будущая вылазка, но варианты уже возникали... А вдруг этот Баглей не один? Или немецкий патруль дорогу перекроет? А вдруг... А вдруг... Всех случаев и неожиданностей ни одна умная голова не предугадает. Но все-таки нужно быть готовым упредить любую вражью уловку. Есть одно верное средство для победы — воля. Волевому человеку всегда легче, ибо он непреклонен, его никакой страх не остановит на полпути, он противник полумер, полудел. Однако воля не манна небесная, она в характере Емельяна, в его поступках — значительных и мелких. Он умеет заставить себя, если это нужно делу, людям и ему самому, конечно. Вот и сейчас никто ему не приказывал именно сегодня, не медля, отправляться на новое задание. После элеватора полагалось бы отдышаться, но нет, Усольцев сам себе отдал приказ — свирепый полицай должен быть убран с дороги!

Отмщение!.. Святой и благородный ориентир... Он всегда, будто маяк, впереди — указывает направление. И силы дает!

Майору Волгину не пришлось долго доказывать — он сразу все понял и дал Усольцеву добро. Только спросил: не устал ли? Спросил больше для порядка, ибо сам видел горящие Емельяновы глаза...

На дело, как назвал эту операцию комиссар Марголин, отправились вчетвером. Все тот же Ермолай, накрепко прикипевший к Емельяну и решивший окончательно: куда иголка — туда и ниточка; молодой партизан из новеньких, тоже, как и Ермолай, из Поречья — Клим Гулько, парень с силенкой в руках; ну и Щербак — приманка для Баглея. А за старшего был Усольцев...

До райцентра километров шестнадцать. Теперь отряд, покинув Залужские леса, был ближе к местечку. Дорога шла в основном лесом и только перед самым райцентром, когда совсем стемнело, вывела партизан на шоссейку. Поравнявшись с высоким курганом, Ермолай остановил лошадь и тихо молвил:

— Вона Мыслотинская гора...

Емельян соскочил с повозки.

— Она... Точно, — подтвердил Клим.

Емельян сдернул шапку с головы и пошел к горе. За ним — остальные. Молча, как и полагается в траурном карауле, постояли и снова поехали. От горы путь лежал прямо к одному из палачей. И сердца тройки партизан — Щербак не в счет — до самых краев наполнились чувством ненависти к оккупантам-карателям.

Местечко окутала тьма. Нигде ни огонька, все, кажется, вымерло. А ведь Клим помнит, какой веселой, говорливой в такой же вечерний час была эта улица Социалистическая. Клим учился здесь, — в Поречье не было десятилетки, — в ШКМ — школе колхозной молодежи. У него здесь много дружков: Лева, Итка, Гена... С Левой дружил с восьмого класса, вместе бегали на Птичь купаться, вместе в школьном драмкружке разыгрывали скетчи, уроки всегда у Левы делали — у него просторный дом был и мама добрая, она акушеркой в больнице работала, всегда угощала чем-либо: «Детки, идите за стол!». В десятом классе Лева влюбился в черноокую Итку-хохотушку, и тогда Клим стал реже бывать в левином доме, за что его мама выговаривала: «Что-то ты, Климушек, нас забывать стал...» Нет больше школьных друзей Клима. В Мыслотинском кургане лежат... Кто-то видел Леву и Итку сидящими рядышком в смертном фургоне; Итка плакала, а Лева успокаивал ее: может, обойдется, выживем... Не обошлось, не выжили... А Гришка-оболтус, тоже одноклассник Клима, живет. Нет, он не должен жить!

Дождь полоскал улицу, наполнив ее ручьями. В такую непогодь оккупанты попрятались. Кто знает, может, немецкий глаз из какого-либо окна и видит одинокую подводу на пустынной улице, но никому, видать, нет охоты вылазить на дождь — пусть себе едет. Правда, как уверял Щербак, здесь, у начала Социалистической более или менее безопасно. Немцы в центре — на улице Кирова и у городского парка — расположились. Там у них комендатура и патрулирование. Но на всякий случай рука Усольцева, опущенная в карман, лежала на рукоятке все того же парабеллума.

У ветлечебницы пошли рядом с повозкой, на которой остался лишь Ермолай, а за кряжистым тополем, что рос прямо у крылечка магазина райпо, Щербак свернул в проулок, следом за ним пошли Усольцев и Гулько. У избы с высокими воротами остановились.

— Тута, — шепнул Щербак.

Как и договорились загодя, Ермолай отъехал по переулку подальше и, прижавшись к забору, сам лег вдоль телеги так, чтобы не маячить, стал пристально наблюдать за улицей. Щербак, а за ним Усольцев и Гулько пошли через калитку во двор. У Усольцева наготове пистолет, у Клима — веревка и онучи — для кляпа.

Щербак постучал в окно.

— Гриша, открывай... шамогон приехал...

Изба молчала. Щербак потоптался и снова постучал.

— Нема его, — послышалось из-за окна.

— Тетка Хриштина, это я, Щербак из Млынка. И где он, Гриша?

— Гульбуе, нехрист! — злобно буркнула Христина, мать полицая.

— Скоро приде? — допытывался Щербак.

— Не ведаю...

Обстановка круто изменилась. Как быть?

— Идем к возу! — бросил Усольцев. — Только тихо.

Ермолай встретил вопросом:

— Што стряслось?

— Нет его дома, — ответил Усольцев.

— А где он шляется?

— Вот этого мы не знаем, — почти шепотом сказал Усольцев и, обращаясь к Ермолаю, спросил: — Что будем делать? Как думаешь?

— Подождем... Ночь только началась...

— И я так думаю! — поддержал Усольцев. — А ты, Клим?

— Ждать, конечно, надо, — пробасил Клим. Так и порешили. Ермолай с подводой остался у забора, а остальные удобно примостились за толстыми бревнами, лежавшими вблизи ворот, откуда можно быстро накинуться на Баглея. С этого места виден был весь проулок до Социалистической, откуда, вероятнее всего, мог появиться ночной гуляка.

Дождь постепенно утих. Это к лучшему, подумал Усольцев, кому охота мокнуть, да и тот, кого они ждали, вряд ли по дождю рискнет идти. Но Емельяну иная закавыка покою не давала: а если не придет? И такое может случиться... оставаться в местечке нельзя, это ясно. Куда же? В отряд? Нет! В ближайший лес. Отсидеться до вечера, и все повторить сначала...

У Клима иные думы клубились. Он же здешний, выйти на Социалистическую, свернуть налево в первый же переулок, и у колодца дом, в котором он три года квартировал у одинокой женщины, тетушки Марфы. Вот бы явиться к ней, обрадовалась бы! А напротив изба его друга Исаака с ухоженным двором и вишневым садом, с качелями, на которых любили взлетать высоко-высоко. Интересно, целы ли качели? Про Исаака он слышал, что в армии, офицером стал. И Вася Коновалов, одноклассник Клима, учился в Калинине в военно-химическом училище, наверно, уже с кубарями в петлицах. А Гриша Сак, тоже поречанин, в Москве учился на военного юриста. Разлетелись дружки-приятели, а он, Клим Гулько, сидит на корточках у забора и ждет — кого бы вы думали, приятели-одноклассники? Вашего же погодка, с которым одним воздухом дышали, в одной школе учились, помните, Гришку, щекастого и вредного, которого не раз прорабатывали на классном собрании: то он в школьном туалете закурил, то кому-то в карман пальто лягушку подбросил, то портфель своровал...

Нынче же, когда большая беда в наш дом ворвалась и надо всем, сплотившись, навалиться на нее, он, Баглей, по-змеиному уполз во вражье войско. Подумать только: с фашистами заодно! Как проросло в нем такое предательство? Кто ответит на этот вопрос? А ответ нужен, Клим сам хочет докопаться до той точки, от которой пошел в рост предательский червь Баглея. Но Клим сомневается: может ли быть всего лишь одна точка, один штрих, которые способны вывести на преступную тропу. Ну был Гриша Баглей шалопутом, человеком-перевертышем. Мало ли таких у нас? Вон Костя Поплавский тоже не цаца, в школе намаялись с ним, как и с Гришей, а нынче — партизан-разведчик с добрым именем.

Нет, видимо, у предательского корня множество отростков и все вредные. Кем был Баглей? Лодырь из лодырей: пущай конь задачи решает — у него голова что ведро... Гуляка-бездельник: что бы ни делалось в классе — праздничная уборка, стенгазета, его, Баглея, это не касается... А с матерью, с теткой Христиной, как обходится? Хамил, деньги вымогал... Он постоянно шкодил: кого-то пихнет, кому-то затрещину отпустит. Обижал только тех, кто слабее его. Против силы не лез, остерегался. Выходит, трусливая у Гришки душонка. Пакостник и трус... Из всего этого, наверно, и складывался Баглей-негодяй... Так думал Клим всю дорогу, пока трясся на телеге. Климу казалось, что он все еще не докопался до самого главного микроба, из которого возник полицай-предатель Баглей. Еще подумать надо, с Усольцевым, человеком многое повидавшим, поговорить; что он скажет? А сейчас нужно быть готовым к встрече — давненько не виделись...

Цокот копыт, катившийся откуда-то издали, оборвал думы и насторожил всю усольцевскую команду.

— Он, он, — шептал Щербак, — жавшегда верхом.

— Приготовиться! — скомандовал Усольцев. — Лошадь через калитку не пройдет. Выходит, ворота будет открывать. Здесь и берем!

Из-за поворота легкой трусцой в проулок вбежала лошадь, а наездник, мешковато сидевший в седле, как-то странно покачивался в разные стороны, и казалось, что вот-вот он слетит вниз.

— Пьяный, — еле слышно проговорил Клим.

— К лучшему, — сквозь зубы процедил Усольцев. У дома лошадь перешла на шаг и остановилась перед самыми воротами. Баглей, держась за седло, осторожно пополз вниз. Сейчас бы на него наброситься, но договорились, когда начнет ворота открывать... А он не стал их открывать. Похлопал коня по шее, что-то невнятное промычал и сел прямо на колоду, за которой лежали Усольцев и Гулько. Отяжелел, хватил, видать, солидную дозу шнапса, ноги совсем не держат, вот и присел, словно перед дорогой... Будет дорога, будет! Усольцев всей силой ухватил Баглея за плечи и свалил наземь, а Клим сразу же придавил его своим телом и вставил кляп в рот. Быстро обмотали туловище и руки веревкой, забрали пистолет с кобурой, финский нож и вместе с лошадью увели к повозке.

Полицай не успел даже пикнуть. Ловко сработали партизаны: без суеты, даже без слов, при полной тишине, так что и мать, по всей вероятности не спавшая, ничего не услышала.

У телеги Баглей уперся — не захотел взбираться на повозку, но ему помогли: закинули туда, как кидают мешки, и он, уткнувшись лицом в сено, недвижимо замер. Чтоб и ногами не трепыхался, их тоже связали.

— Верхом можешь? — спросил Усольцев Клима.

— Конечно!

— Тогда седлай буланого!

— Конь-то райишполкомовшкий, — притихшим голосом произнес Щербак, очумевший от всего увиденного, потому что всегда остерегался Баглея и считал, что Гришка и есть пуп земли, которого никто не осмелится скрутить; и вдруг он, словно коршун с подбитыми крыльями, повален и даже не трепыхается...

В полночь каратель Баглей был доставлен в партизанский лагерь. Буланый, заняв место рядом с гнедым, стал предметом заботы Ермолая. Щербак, как и Гришка-полицай, был взят под стражу. А Усольцев вместе с Климом Гулько улеглись рядышком на нарах в землянке, через каких-нибудь десять минут после прибытия уже спали так крепко, что, казалось, никакой грохот не в силах их разбудить.

И снова пошел дождь — проливной, холодный...

8

Отряд переживал неудачу. У партизан-минеров вышла осечка: немецкий эшелон, который они планировали пустить под откос, невредимый проследовал на станцию Гомель. Что ж, неудача учит. Враг ведь тоже соображение имеет. Подорвавшись уже дважды на железной дороге Минск-Гомель и потеряв больше батальона солдат, несколько десятков танков, орудий, немцы на этот раз пустили впереди паровоза груженные песком платформы. Мины, сработав, разнесли, конечно, только платформы с балластом. Фейерверк был, но польза от него мизерная: поезд остановился лишь на то время, пока ремонтники разбирали завал и укладывали новые шпалы и рельсы. Состав же остался цел.

— Вот такие, товарищ Усольцев, дела, — сказал начальник штаба капитал Бердников. — Теперь думать надо!

Емельян понял, что именно для этого его пригласили в штаб: думать надо!

— Ясно, товарищ капитан, видимо, нужно как-то немца перехитрить.

— Именно перехитрить! — подхватил капитан и, подойдя поближе к Усольцеву, спросил:

— Как живешь, брат-уралец?

— Худо! — бросил Усольцев.

— Что так?

— Хочу вас спросить: есть надежда на скорую связь с Большой землей?

— адежды юношей питают! — продекламировал капитан. — А мы ведь, черт побери, совсем не стары. Верно?

Усольцев, не услышав ответа на прямой вопрос, пояснил, что худо ему оттого, что о доме ничего на знает и, конечно же, надеется на связь с Большой землей.

— Мы все ждем, — успокоил капитан Усольцев. — Аэродром уже подготовлен. Скоро, очень скоро наши прилетят. Пиши, земляк, письма... Сначала надо придумать штуку, которая бы на воздух снова поднимала фрицевские поезда. Сообрази что-нибудь со своими друзьями-минерами. Есть башковитые хлопцы?

— Найдем, коль нужно. Клим Гулько — парень с понятием...

Климу долго объяснять ситуацию не пришлось. Он уже знал о неудаче на железке и поэтому горячо воспринял предложение Усольцева поработать головой. И они сразу приступили к делу. Начали с рассуждений.

— Значит, катит паровоз. — Клим для большей наглядности нарисовал на листке из ученической тетради подобие локомотива.

— ...немецкий, груженый, — добавляет Емельян.

— ...и давит на рельсу, где мина, — продолжает Клим.

— ...а мина нажимного действия.

— ...и трах-тара-рах!

— ...платформа с песком, — усмехается Емельян.

— Платформа — пескарь, а паровоз — щука, — перешел Клим на рыбацкую терминологию. — Пескарь пусть плывет, а щуку...

— ...на крючок!

— Вот именно, на крючок!

— А крючок на что цепляется? — подмигнул Емельян.

— На леску, — принял игру Клим.

— Значит, удочка нужна! — воскликнул Емельян. — Слушай, Клим, мина — крючок, а удочка — шнур, за который дернет «рыбак»-минер.

— Как здорово! — обрадовался Клим и стал рисовать мину. — Значит, так. Вот здесь ставим взрыватель... А какой?

— От гранаты, конечно!

— Правильно, от гранаты! К кольцу привязываем шнур, другой конец которого тянем в кусты, где и ждем появления состава.

— Появился, — продолжил Емельян. — Платформы с песком пропускаем. И когда колесо паровоза «наступит» на мину, дергаем удочку-шнур... Ну как?

— Трахнет в самое сердце!

— И полетит под откос немчура.

Удочка понравилась капитану.

— Хвалю! — одобрил он. — Должно получиться. Где будем испытывать?

— На железке, — ответил Усольцев. — Прямо на фрицах.

— Не попробовать ли все-таки сначала здесь рвануть? — предложил Бердников.

— Не стоит заряд впустую тратить, — возразил Усольцев. — Сработает, куда денется. Взрыватель-то гранатный. Чеку дернем — и порядок.

— Уговорил. Готовь группу! Будешь за старшего, земляк...

На задание отправились втроем: Усольцев, Гулько и партизан из взвода минеров-подрывников Яков Урецкий, широкоплечий, с огненно-рыжей шевелюрой.

— Теперь и ночью нам светло будет. Так, Яша? — улыбнулся Усольцев.

— Значит, иду направляющим?

— Конечно. Наш ориентир — твоя шевелюра.

— Эх, если бы и борода еще у тебя, Яша, была! — воскликнул Клим.

— Нельзя мне бороду, — серьезно произнес Урецкий.

— Что так? — удивился Клим.

— Мировой пожар будет!

— Довод резонный, — поддержал Усольцев. — Нам пожар не нужен, а немцам устроим фейерверк... Итак, веди нас, огненный Яша!

И пошли они гуськом — друг за другом. Поклажи хватило всем троим: толовая мина, лопата, лом, топор, шнур — все нужное. Ну и, конечно, оружие — у всех немецкие автоматы.

Тропу-дорожку запорошило снегом, но Урецкого это не смущало. Он знал, куда идет. Не раз выводил уже к железной дороге подрывников. И до войны, когда был членом артели ломовых извозчиков, эти места и дороги, ведущие к станциям, исколесил вдоль и поперек. Каждый кустик и деревце, каждая ложбинка и пригорок были его давние знакомые. Сейчас и не сосчитать, сколько тюков разных с мукой, зерном, крупой да ящиков с гвоздями и инструментом перевез его конь-ломовик по этим вот колдобистым дорогам. И всегда был в добром настрое Яша Урецкий. А чего тужить? Есть работа, хотя и тяжелая, — поди таскай многопудовые мешки! — но на то спина и руки ему даны. Есть добрая лошадь и телега — кати себе! И Яша катил: от райцентра до станции и обратно. С удовольствием! Ехал в ночь, в непогоду... Никого не боялся. Даже грома с молнией. Не прятался от них, как другие, под телегой, а ехал себе, чтобы не опоздать. Что-что, но Яша никогда не опаздывал. Приезжал прямо к вагону и был первым у его дверей... Ах, как давно это было! Не ездит больше ломовой извозчик Яша Урецкий на станцию за провиантом и прочим товаром. А вот нынче топает пешим к железной дороге, и совсем по другому случаю. На своей спине несет он смерть врагам, которые лишили его дома, лошади, работы. Рассчитаться надо с ними, ох как надо рассчитаться!

— Яша! — подал голос замыкающий Усольцев. — Чего плохо светишь? Я за корягу зацепился...

— Выше ноги поднимай, товарищ старший!

— Слушаюсь! А скажи-ка, далеко еще ползти?

— Версты три с хвостиком.

— А хвостик длинный?

— Еще версты три, — ответил Яша, и всем вроде веселее становится.

Когда до железнодорожного полотна осталось, как уверял Урецкий, с километр, сделали привал. Была надобность уточнить обстановку, окончательно определить место действия, ну и, конечно, каждый должен обрести боевое состояние, чтоб уже в момент операции ничто не отвлекало ее исполнителей от главного дела.

— По данным разведки, сегодня до 24.00 должны проследовать к станции Старушки несколько составов, — сообщил Усольцев. — Значит, поставить мину мы должны к 22.00, примерно через час. В каком месте будем минировать?

— Километров за шесть-семь от станции, когда паровоз еще будет идти на большой скорости, — ответил Урецкий. — Место я знаю. Вдоль дороги мелкий кустарник, который скроет нас. И рельсы проложены по высокой насыпи. Там вагоны хорошо полетят под откос.

— То, что надо! — одобрил Усольцев. Уточнив варианты отхода и место встречи на случай, если придется поодиночке уходить от преследования противника, минеры взяли направление прямо к дороге. Минут через двадцать, достигнув кустарника у насыпи, они уже лежали на снегу в белых маскхалатах. Приготовили ломик, лопату и прислушались. Стояла тишина, и лишь изредка со стороны станции Старушки доносились паровозные гудки.

— Начинаем! — скомандовал Усольцев.

— Стоп! — бросил Гулько. — Что-то тарахтит.

Снова замерли. Верно: тарахтение нарастало.

— По рельсам, кажется, какая-то колымага катится, — прошептал Урецкий.

Вдавились в снег и, не двигаясь, лежали до тех пор, пока мимо на большой скорости не проскочила дрезина. Она удалилась в сторону Старушек.

— Видно, дорогу проверяют, — произнес Усольцев.

— Значит, жди состава. Вперед, Яша! А ты, Клим, оставайся и гляди в оба!

Усольцев и Урецкий, захватив заряд и инструмент, поползли к насыпи. Гулько, приподнявшись на колено, наблюдал за дорогой. И в тот момент, когда минеры начали подъем по насыпи, он снова уловил далекий стук колес.

— Стойте! — прошипел Клим. — Замрите!

Минеры прилипли к насыпи, а Гулько вытянулся на снегу. Не по себе стало партизанам: неужто проморгали эшелон?

Но то был не эшелон, а всего лишь паровоз с платформой. А на платформе — огневая точка, которую в темноте нельзя было заметить, но зато она оживилась сразу, как поравнялась с кустарником, — пулемет дал длинную очередь.

— Прочесывают, гады! — прямо в ухо Урецкому произнес Усольцев. — За мной, наверх.

Минеры быстро взлетели на насыпь и, примостившись у рельса, начали ломиком долбить успевшую уже промерзнуть землю. Яша долбил, а Емельян лопаткой выгребал грунт и углублял яму. Работали споро, но несуетливо, знали, что Клим надежно стережет их. Когда глубина ямы оказалась достаточной, Урецкий опустил в нее мину, а Усольцев поставил взрыватель от гранаты и к кольцу привязал крепким узлом шнур. Мину осторожно присыпали песком, запорошили снегом, чтобы незаметной была, и поползли назад. Усольцев полз и разматывал шнур. В кустарнике он сообщил, что остается здесь один, а товарищам велел метров на двести отползти от дороги. И кто знает, если фрицы обнаружат его, тогда пусть огнем прикроют его отход.

Не прошло и пяти минут, как все на своих местах приняли боевое положение. Усольцев — на переднем крае, вблизи насыпи. Такое его расположение диктовалось обстоятельствами: шнур на километр не протянешь. Максимум метров на тридцать. Таким шнуром удобней, а главное — надежней дергать чеку.

Усольцев понимал, что его позиция самая опасная и рискованная, поэтому он и занял ее, а во «второй эшелон» отправил товарищей. Раньше, когда партизаны пользовались минами нажимного действия, все уходили от дороги подальше, теперь же Емельян шнур далеко не отпускал. Этот новый способ рельсовой борьбы требовал и нового подхода к выучке минеров, к их физическим и боевым данным. Это понял Усольцев именно сейчас, лежа у насыпи.

Холод заставлял Емельяна подняться с земли, чтобы потоптаться и согреться. Но не довелось: послышались паровозные вздохи. Емельян снова прижался к земле и ухватился за конец шнура. Теперь, кажется, катил большой состав. По мере его приближения земля все больше вздрагивала. Это Емельян ощущал своим телом. А когда увидел платформы, на которых громоздился причудливых очертаний груз, спрятанный под брезентом, — не то машины, не то орудия, — он сразу принял решение — подрывать!

Как и ожидалось, впереди паровоза тарахтели платформы, которые немцы подставляли под предполагаемые партизанские мины. Емельян пропустил их. Но когда паровоз накатился на точку, где лежала мина, рука дернула шнур. И Емельян впервые так близко-близко увидел необыкновенной яркости оранжевый сноп огня, вырвавшийся из-под рельса и ударивший так по паровозу, что тот, будто норовистый конь, сначала вздыбился, а затем, обессилев, рухнул наземь и бесформенными железными глыбами раскидался по снежному насту.

Что было дальше, Емельян не видел, он сорвался с места и, пригнувшись, побежал к товарищам. Только слышал грохот, который, казалось, катился следом за ним и оглушал все окрест. Вагоны, платформы летели под откос.

— Я видел орудия! — обрадованно произнес Гулько, когда Усольцев подбежал к кусту, за которым сидели Клим и Яша.

— И танк тоже летел вместе с платформой, — добавил Урецкий. — Сам видел.

— Значит, хороша «удочка»! — произнес запыхавшийся Емельян.

А эшелон все грохотал. Скрежетало железо, с треском что-то ломалось, звенело стекло... И катился по морозному воздуху людской крик.

— Вона как заголосили фрицы! — радовался Урецкий. — Слышишь, Емельян?

И только сейчас в грохот и вопль ворвалась автоматная стрельба.

— Очухалась немчура! — Клим ухватился за автомат.

— Все, сматываем удочки! — скомандовал Усольцев. Лавируя меж кустов, они достигли леса и, углубившись километра на три, сделали привал.

— Вышло, кажется, здорово! — сказал Усольцев, доставая из вещмешка сало с хлебом — Лукерьин дар.

— Как думаете, сколько вагонов там было? — спросил Клим.

— Больше двух десятков, — ответил Емельян.

— На каждой платформе — груз, — добавил Яша.

— А в теплушках что? — все интересовался Клим.

— Кто их знает? — Усольцев делил сало. — Может, солдаты, а возможно, какое-либо снаряжение.

— Два вагона пассажирских я приметил, — сказал Урецкий.

— Это, наверно, для офицеров, — пояснил Клим.

— Спасибо, друзья! — произнес Усольцев, довольный успешно завершившимся делом. — Надежно сработали! Дали фрицам шороху! Всю «железку» завалили обломками. Таскать им не перетаскать.

— Твоя работа, Емельян — Урецкий похлопал Усольцева по плечу.

— Ты что? А вы сторонние наблюдатели?

— Мы у тебя на подхвате, — твердил Урецкий.

— А «удочку» я один придумал? И мерзлый грунт только я долбил? Кто прикрыл меня? Ну да ладно.

На Емельяна нашло вдруг такое настроение, что он решил круто повернуть разговор:

— Знаете, чего мне страшно захотелось? Не отгадаете... Чаю! Настоящего крутого чаю! Из самовара... Эх, кинуть бы в него угольков, снять сапог и голенищем раздуть такой огонь, чтоб загудел. А? Яша, будешь пить такой чаек? А ты, Климушек?

Дожевав последние кусочки хлеба с салом, они дружно поднялись и пошли. Усольцеву по-прежнему хотелось вспоминать былое, чтобы уйти хотя бы в мыслях от только что совершившегося. Желание помечтать, пофантазировать появилось у него оттого, что на душе как-то легко стало. Это после успеха «удочки»! А отчего же еще? Сработано удачно, без потерь в личном составе — все живы-здоровы...

— Ну, Яша, так как насчет чая? Или не по душе тебе этот напиток?

— Угадал. Мы, извозчики, до чаю не охочи. Что-либо покрепче требуется.

— Ах, покрепче! Тогда пельмешки на закусочку нужны! Вот царственная еда! Пельмени с мясом... С грибами... С рыбой... С редькой... И даже с вашей бульбой... Ах да, для вас, белорусов, пельмени — пустой звук, вам бульбу подавай. Верно?

— Можно и пельмени отведать, — включился в игру Клим. — Только скорее мечите на стол.

— Вам с маслом аль с горчицей или уксус обожаете? — смеялся Емельян. — А может, в бульоне?

— Не надо аппетит дразнить, Емельян, — остановился Яша. — Может, свернем к леснику? Отогреемся. И в самом деле чайку попьем.

— Далеко это?

— С версту.

— Ты его знаешь?

— Как же, много раз заезжал к нему. Приветливый дядька.

— Стоит посмотреть эту избу, — Усольцев повел серьезный разговор. — Железная дорога близко. Пригодится! Веди нас, Сусанин!

Дорога, на которую свернули партизаны, скорее угадывалась, чем виделась — никаких свежих следов. Но у Урецкого были свои ориентиры: то сосна с причудливым изгибом, похожим на коровье колено, то три березки будто сплелись в хороводе — все они цепко держались в его памяти. И поэтому партизаны, невзирая на ночь, точно вышли на хутор лесника.

Емельян и Клим, приклонившись к соснам, остановились поодаль, а Урецкий подошел вплотную к избе и постучал пальцами об окно. Отзыва не последовало. Тогда Яша еще раз забарабанил по стеклу.

— Хто бьется? — услышал Урецкий знакомый сипловатый голос лесника.

— Яша, извозчик! Не забыл меня еще, Демьян?

Лесник лбом приник к стеклу.

— А-а, Яков... Ну-ну...

Лесник чиркнул спичкой и зажег фонарь, с которым и вышел на крыльцо.

— Ну, здоров, поздний гость! — сказал лесник и протянул руку.

— Здравствуй, Демьян! Обогрей до рассвета.

— Ну, заходь! Тольки у меня постояльцы...

— Кто такие?

— Бес их ведае... Блудни.

— Погоди, Демьян, я не один... Нас трое.

Быстро подошли Усольцев и Гулько. Лесник поздоровался и рассказал, что уже вторые сутки у него живут двое неизвестных. Завалились поздно вечером, сказали, что поживут с недельку и уйдут. Пьют самогон и спят. Вот и сейчас даже не услышали стука. При них одна винтовка на двоих. Леснику не велят далеко отлучаться и требуют от него закуски.

— Вижу, у вас автоматы. Вы-то кто такие?

— Свои, — ответил Усольцев.

— Недавно штось грохотало, — сообщил лесник. — Должно быть, снова крушение. Поезда часто нонче под откос летят. Не слыхали?

Партизаны промолчали. Их теперь заинтересовали незнакомцы. Усольцев спросил лесника:

— Спят, говорите?

— Так, крепко спят.

— А днем, когда бодрствуют, про что говорят?

— Ересь плетут: кто сколь выпьет да про девок. Правда, раз спросили: нет ли у меня знакомых на станции?

— Ну что, ребята, — обратился Усольцев к своим спутникам, — будим?

— Конечно! — ответил Гулько.

— Веди, Демьян, нас в хату, — сказал Урецкий.

— Минуточку, а винтовка где лежит? — поинтересовался Усольцев.

— Меж ними, — ответил лесник. — На полатях.

— Ясно. Клим, берешь сразу винтовку! Теперь пошли!

Лесник с фонарем вошел в избу первым. За ним — остальные. Гулько сразу подошел к полатям, на которых спали незнакомцы, и легко взял винтовку.

— Наша, мосинская, — произнес он.

— Встать! — зычно воскликнул Усольцев. Оба тут же проснулись и начали шарить руками по полатям — искать винтовку.

— Зря ищете, — сказал Усольцев. — Одевайтесь!

Оба нервно натягивали на себя рубахи, брюки, путались в сапогах, что-то невнятно друг другу бормотали и, конечно, никак не могли понять, что за люди перед ними с немецкими автоматами. Один, у которого все лицо заросло щетиной, а глаза, видно, от самогона налились кровью, осмелился спросить:

— Вы из полиции?

— Вопросы задавать будем мы! — отрезал Усольцев. — Понял?

— Так точно! — вытянулся щетинистый.

— О, ты из военных?

— Так точно! Служил.

— В какой армии?

Щетинистый замялся.

— Чего молчишь?

— Я... понимаете... В Красной, конечно.

— Не врешь?

— Ей-богу, в Красной Армии.

— Фамилия?

— Букрей... Ефрейтором был.

— Что ж ты, ефрейтор, так опустился?.. На бродягу похож.

— Разбили нас. В окруженье попал... По лесам да по болотам... Оборвался... Голодал...

— Служить хочешь? — хитро спросил Усольцев.

Букрей опешил: как потрафить этим автоматчикам?

— Значит, не хочешь?

— Ну, я... конечно... ежели вы прикажете, то могу, — выдавил из себя Букрей.

Тогда Усольцев решил прямо поставить вопрос:

— А кому служить можешь?

— Вам! — выпалил Букрей и, кажется, обрадовался, что не назвал ни немцев, ни русских.

Усольцев понял: скользкий тип, этот Букрей, без сомнения — дезертир. И мародер, наверно.

— Вещи есть?

— Мешочек. Вон лежит на лавке.

Клим взял вещмешок Букрея и все содержимое вытряхнул на стол. Звякнула жестяная шкатулка. Усольцев потрогал ее — внутри забренчало.

— Что там бренчит?

— Так, безделица.

Клим открыл шкатулку и стал извлекать из нее цепочки, кольца — обручальные и с камнями, броши и даже несколько золотых и серебряных монет.

— Где взял?

— Нашел... В одном доме... Богатом... Все убежали.

— В каком городе этот дом?

Букрею не приходило на ум название города: какой назвать, чтоб поверили?

— Мародер — вот ты кто! — зло произнес Усольцев.

— Паскуда, грабитель! — Урецкий сжал руками автомат. — К стенке его!

— Не надо, браточки! — умолял Букрей. — Берите, я вам все отдаю... Только отпустите... К маме в Чернигов иду...

— У, гадина, маму вспомнил, — негодовал Урецкий. — А воевать кто будет? Кто будет защищать твою маму от врагов-кровососов? Падаль!

Второй, с петушиным носом-клювом и узким лбом, сделал вкрадчивый шаг влево и ногой стал толкать свой мешок под нары. Усольцев заметил это.

— И у тебя есть барахлишко? Сейчас посмотрим.

Ну, конечно, и у этого партизаны обнаружили «клад»: серебряные вилки, ножи, ложки, подстаканники.

— А ты где нашел?

— Там же! — нагло ответил узколобый. Этот оказался похлеще Букрея. Кулацкий отпрыск. Сидел в тюрьме за разбой. Явился в эти края, на родину отца, с одной целью — пограбить. Нашел себе напарника, и оба ударились в разгул и грабеж.

Усольцев и его товарищи составили акт, куда внесли все ценное, что было конфисковано у грабителей, и скрепили его подписями. Этот документ вместе с золотом и серебром, как сказал Усольцев, будет передан сегодня же представителям советской власти, а точнее, ее финансовым органам.

Узколобый от удивления выпучил глаза: его, видать, поразило упоминание Усольцевым советской власти.

— Да, подонки, жива советская власть! Мы все и есть ее представители. Запомните это! А вам советую не болтаться у нас под ногами. Если осмелитесь грабить и убивать честных людей — сметем с лица земли! Катитесь отсюда к ядреной бабушке! Вон! — грозно произнес Усольцев.

Оба быстренько засеменили к двери.

— Стойте! — скомандовал Усольцев. — Вы, конечно, совсем одичали и не знаете, что Красная Армия разгромила немцев под Москвой и гонит их так, что аж пятки у фрицев сверкают. Скоро и здесь мы будем встречать нашу армию. Знайте, вам пощады тоже не будет. Советую подумать: с кем вам быть? Теперь убирайтесь!

Тишина воцарилась в доме лесника. Все молча пили чай, приготовленный хозяином. Никому не хотелось вслух произносить то, что и так ясно: воздух стал чище в этой лесной избе! Усольцев пил и изредка поглядывал на хмурого Якова: чем-то был недоволен. Емельян чувствовал, что именно его действия не устраивали Урецкого. Ну, как же, взял и отпустил таких вражин. По ним пуля плачет, а они на свободе...

Только хозяин суетился. То в погреб спускался, то в сени удалялся: кое-что к чаю приносил.

— Вы уж извините за худое угощение, — говорил он.

— Блудни все мои сусеки подчистили.

— Паразиты! — снова выругался Яков. — Зря мы в них не разрядили автомат.

Усольцев, положив руку на спину рядом сидевшему Урецкому, сказал:

— Ну перестань хмуриться, Яша. Все правильно... События сотрут их в порошок.

— Трупы они, хоть и живые, — поддержал Емельяна Клим.

— В том-то и дело, что живые, да еще и пакостные, — твердил Урецкий. — Давай, Емельян, догоним их. Далеко не ушли. И в расход...

— Ты настаиваешь? — вдруг спросил Усольцев.

— Ненароком и нас подпалят эти блудни, — пугливо произнес хозяин. Емельян отодвинул от себя кружку с чаем и встал. В этот момент в двери раздался стук. Все взялись за автоматы.

— Хто там? — лесник подался к двери.

— Впусти, Демьян! Это я, Букрей.

Усольцев услышал и велел впустить. Букрей вошел и с порога выпалил:

— Все. Я его хряснул.

— Кого? — спросил Усольцев.

— Кулака этого...

— Напарника своего?

— Его... Топором по башке...

— Ты толком говори, почему ты его порешил?

— Он меня подговаривал спалить хату и вас... Я промолчал, вроде согласен. Он за угол хаты пошел по своим надобностям. А я топор у крыльца взял; видел, где Демьян кладет его... И топором хрясь по башке... Он сразу с копыт...

— Ну вот, теперь дуй прямиком к мамочке, — посоветовал Букрею Усольцев.

— Не-е, с вами пойду... Возьмите меня... Хочу немчуру колошматить... Оружие знаю... Пулеметчиком был...

— Не хнычь! Сейчас решим, — и Усольцев обратился к товарищам: — Ну как?

— Военную присягу принимал? — спросил Букрея Гулько.

— А как же, принимал.

— И нарушил... Предал...

— Теперь не нарушу. Любое задание дайте. Все исполню. Вот увидите.

— Ну что ж, примем тебя в партизаны, — сказал Усольцев, — но пощады тебе не будет. Грех и позор смывают своей же кровью. Ты готов на такое?

— Готов! — ответил Букрей.

— Как думаешь, Яша? — спросил Усольцев.

— Согласен с тобой, — ответил Урецкий. — Пусть в бою докажет, что он был ефрейтором.

На этом поставили точку. Попрощались с лесником и вышли на кратчайшую дорогу, которая вела в партизанский лагерь. А с рассветом прибыли на место и после короткого отдыха доложили командованию об успешном испытании «удочки», в результате которого полетел под откос немецкий эшелон с личным составом и боевой техникой. Добро, конфискованное у Букрея и его напарника, передали начальнику штаба. А Букрей предстал перед теми, кто должен был окончательно решить его судьбу.

Весть об удачном рейде группы минеров быстро разнеслась по отряду. «Удочка» был принята партизанами на вооружение.