Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть первая.

Один

1

Емельян лежал навзничь...

Глаза его чуть-чуть приоткрылись — и снова все поплыло: и облако, и небо, и вон тот лесок, что ежиком торчит на бугре.

Он лежал на самом дне окопчика и боялся шевельнуться. Боялся оттого, что не знал, цел ли он, все ли у него на месте, может, чего-то уже и нет. Потихонечку шевельнул пальцами сначала левой руки, потом правой — кажется, они при нем, вроде в целости.

А лесок вместе с бугром все плыл — то вправо, то влево, как, бывало, он сам на качелях, что во дворе прилажены были для детишек.

Смешно: самому до тошноты худо, а на ум пришли качели. Вспомнил, как мастерил: столбики поглубже в землю закапывал да камнями в ямках обкладывал, чтоб намертво стояли. Потом из кузни принес железный кругляш, на который повесил цепи с доской — и все было в ажуре. «Ладны твои руки, Емелюшка!» — хвалила мужа Степанида. А он не любил, когда она его Емелей звала, сердился и выговаривал: «Ну сколь говорить надо, что Емельяном меня нарекли, а ты все долдонишь: Емеля да Емеля». А она, Степанидушка, в ответ хохотала, да так звонко, что даже собачонка Мурзик начинала лаять.

Емельян услышал странные лающие звуки и не понял: то ли люди голос подают, то ли собаки перебрехиваются.

Встрепенулся. Приподнял голову и прислушался. Нет никого. Тихо. Видать, показалось.

И только сейчас ощутил боль. Тупо ныла поясница, а левая нога совсем одеревенела. Попробовал приподнять — не смог. Будто током ударило по спине...

— Покалечил-таки, гад! — выругался Емельян и снова замер в окопчике.

Чтобы утихомирить боль, прикрыл глаза. В темноте увидел танк, тот самый, который с полчаса тому назад полз прямо на его окоп.

— В землю! Поглубже зарывайся в зем...

На полуслове оборвался голос помкомвзвода. Заметил Емельян, как он вяло взмахнул рукой и повалился прямо на бруствер своего окопа. «Эх, Сеня-Сенечка», — прошептали Емельяновы губы. То хоть вдвоем отбивались от немчуры, а теперь, когда не стало и помкомвзвода, некому даже команды подать. А к чему команда? Кто услышит ее? Никого от взвода не осталось, только он, Емельян Усольцев, один-одинешенек цел.

И опять Степанидушкин смех явственно услышал. Баба так заливисто хохотала, что вражий глыба-танк назад попятился и исчез с глаз. Степанида смеялась и гладила по белесым волосам Емельяна, приговаривая:

«Ты у меня, Емелюшка, уж такой красивый да сильный... А отчего? Оттого, что именем самого Пугачева наречен...»

И правда, так было. Когда на свет появился и первый звук из грудки вырвался, отец на радостях в открытое окно, чтоб соседи слышали, крикнул: «Вона какой бас у младенца... Быть ему Емельяном!» Все село знало, что Степан Усольцев почитал крестьянского предводителя Емельяна Пугачева, ибо не раз сказывал сельчанам про свое казачье происхождение. «Из яицких казаков мы. Мои предки вместе с Пугачевым волю Уралу добывали!..»

Снова послышался лай. Открыл глаза: никого не видать... Надо подниматься. «Что лежишь, как бревно», — сказал про себя и, упершись руками в землю, попытался привстать. А боль так полоснула, что дыхание сперло. Неужто конец?..

Глаза сами закрылись. И пребывая в дремотном сне, Емельян снова увидел все то, что стряслось с ним...

Железная глыба была так близко, что от рева мотора и лязга гусениц задрожал бруствер окопа. А он, красноармеец Усольцев, толком не ведая, что предпринять, зачем-то щекой придавился к прикладу винтовки и прицелился.

Ну, чудак же ты, Емельян: трехлинейкой хотел броню продырявить! Зло ругнулся и сплюнул: будь ты неладна!

Танк полз медленно, будто крался, ждал, видать, фашист, когда он выскочит из окопа и побежит, чтобы полоснуть по спине...

А в голове сверлило: ну, что лежишь, Емельян? Неужто хочешь быть раздавленным? Нет, нет... Жить надо... Непременно жить надо... Степанидушка что сказала, когда на войну снаряжала: «Возвертайся живым...» И детишки — Степка и Катюшка — тоже говорили: «Мы ждем тебя, папаня...»

И Емельян поднялся над окопом, вымахнул на бруствер и, пригнувшись, сделал шаг вперед — навстречу танку. Потом второй шаг, третий...

Фрицы через триплексы все видели, видать, дрогнули, а иначе зачем притормозили? Иди угадай, что задумал этот русский, может, он обвязал себя минами? Стрелять из пушки или пулемета бессмысленно — он был уже в зоне непоражаемости. Оставалось одно: из пистолетов расстрелять.

Но Емельян предусмотрел и этот вариант. Он нашел место, где никакая пуля не способна достать, нырнул под днище танка и, вдавившись всем телом в землю, замер.

Что и говорить, позиция не райская, а если точнее сказать — в капкане очутился Емельян. Над спиной бронированная глыба, с боков — змеи-гусеницы и только одна надежда — как-то выползти сзади из-под танка и оказаться в тылу фрицев. А там... Там видно будет...

Механик-водитель, будто угадал Емельяновы намерения и, упреждая действия русского, завертел танком. Машина, вдавливаясь траками в луговой грунт, казалось, вот-вот ухватит Емельяна и расплющит.

Емельян не давался бронированному чудовищу. Пристроившись к вражьей пляске, он вертелся юлой, приближался к корме танка. И наконец выскочил. Свалился в какой-то окопчик, а показалось, что в бездну провалился...

И вот очнулся. В голове гудело, подташнивало, хотелось так глубоко вздохнуть, чтобы свежим воздухом прочистить все свое нутро, которое, как казалось Емельяну, забито чем-то тяжелым и горьким. Но глубокий вдох не давался — болела грудь.

А ноги? Качнул правой ступней — ничего, работает, а левую не сдвинуть. Приподнял голову и увидел: трак придавил ступню. Вот оно что — никак вражий танк развалило... Оглянулся Емельян и увидел метрах в двадцати от себя омертвелую немецкую броню, ту самую, которая ползла на него. Башню свалило набок, а от гусениц ничего не осталось, только кругом валялись траки. Несколько лежало рядом с Емельяном. Какой-то из них, наверно, и стукнул в грудь, а другой — ногу повредил.

Из чрева покалеченного танка полз дым.

Емельян попытался высвободить ногу из-под трака: потянулся всем телом и сразу обмяк от боли.

Отпала всякая охота двигаться. В таком положении боль утихала, и ему казалось, что она вот-вот должна покинуть его, не ранен ведь, а просто ушибло, да и малость контузило, отчего, видать, и сознание на какое-то время потерял. Это точно, а то бы видел или, по крайней мере, слышал бы, как грохнуло по танку.

Но сколь ни лежи, а вставать надо. Нужно товарищей найти, лежат где-то рядом, может, даже кто-либо еще живой и ждет помощи... И себя определить надо: в какую сторону подаваться — где свои...

И вновь до Емельяна докатились обрывки каких-то странных звуков. Дышать перестал — напряг слух. Крикнуть, что ли? Нет, надо подождать.

Емельяна ударила по сердцу лающая речь...

2

Немец-очкарик тыкал в Емельяна длинной палкой. Приказывал встать.

Емельян глазам не верил: неужели попался? Нет, пусть лучше на месте прикончат — Емельян ни за что не встанет.

Немец разозлился: губы затряслись, побагровел нос-коротышка, и начал он бить лежачего палкой по лицу.

Подошел еще один фриц — краснощекий и губастый, с мешком за плечами. Мародер, конечно, как и очкарик. Оба промышляли на поле боя — обирали наших убитых. Вот мразь!

Кто сказал: лежачего не бьют?.. Выходит, бьют, да еще как бьют!

Емельян на ногу показал: не могу, мол, встать... Как же им объяснить? Напряг память — учил ведь когда-то их язык... Вспомнил: «нога», кажется, «фусс». Так и выпалил: «Фусс...» А «болит» как сказать? Хрен их знает...

Немцы поняли, что русский жалуется на ногу. И тут очкарик с размаху пнул носком сапога как раз по больной ноге, а губастый в грудь каблуком стукнул. Емельян всем телом вздрогнул и ушел в беспамятство. А когда опомнился, понял, что его обшаривают. В руке очкарик держал снимок. За месяц до войны сфотографировался Емельян со Степанидой и детишками. Специально из Истока в Свердловск приехал и на улице Малышева отыскал фотоателье, в котором пожилой фотограф старательно усадил всех четверых перед большим черным аппаратом и, указав Степашке и Катюшке на глаз-объектив, откуда должен вылететь воробушек, навечно запечатлел на карточку Емельянову семью.

А когда на войну уходил, карточку положил в карман и сказал: «Теперь вы всюду со мной рядом будете...»

Где бы ни был Емельян: ехал ли в теплушке на фронт или рыл окоп — обязательно потрогает рукой карман. Это у него называлось «проведать своих». Когда наступал перекур или выпадало затишье, он отворачивался и, прячась, любовался карточкой. В эти короткие минуты Емельян блаженствовал, он будто даже забывал про свою нелегкую окопную жизнь. Но такие минуты мгновенно обрывались то командой, то появлением противника. И фотокарточка снова ныряла в карман...

А сейчас немец сквозь очки долго и пристально всматривался в лица русских. Потом зло ткнул в снимок пальцем и положил его в свой карман.

А Емельяна затолкали в мешок и веревкой обмотали. Потом подвесили на длинную палку и понесли.

Ну вот, стало быть, он пленный! Жутко стало: несут как убитого кабана с охоты...

Обида и злость — все смешалось в Емельяновой душе. Он мысленно клял себя, что дался им... А что он мог? В беспамятстве его скрутили.

Как подло получилось! Война всего-то два месяца бушует, а вон сколько ему пришлось уже хлебнуть...

Невзгоды начались под Пинском. Поначалу все было ладно: окопался, винтовку на бруствере окопа приладил да самокруткой всласть затянулся — и был готов к бою. Но все по-иному закружилось. Откуда ни возьмись, командир взвода с пакетом и не кому-нибудь, а Емельяну пакет подает и велит комбату вручить. А где комбат — взводный точно не знает, вроде вон в том лесочке, что за ржаным полем должен быть. «Найдешь!» — сказал Емельяну, и весь разговор.

И Емельян рванул в тыл. Подумал: тут поспокойнее должно быть. Сначала, когда по-быстрому двигался ржаным полем, так оно и было — тишина кругом, даже слышно было, как где-то высоко в небе жаворонок в охотку насвистывал. А потом неожиданно воздух наполнился свистом, от которого вздрогнуло все поле. Емельян свалился на землю и так притаился, что даже дышать перестал. Вокруг него бушевал огненный смерч — рвались мины, снаряды... Емельян подумал: каюк, живым не выбраться отсюда... А как же пакет? Телом своим накрыл: донесение должно быть в целости... И не вспомнить, как выбрался он из этого пекла. Но пакет доставил. А нынче неужто конец пришел? И самое ужасное, что он совершенно бессилен что-либо предпринять: сознание меркнет от обиды и боли.

Ноша для фрицев оказалась тяжелой. Они еле-еле добрались до первой деревенской избы, внесли его и положили на пол.

Емельян слышал, как захлопнулась дверь, как навесили замок и щелкнул ключ, слышал топанье сапог на крыльце и глухой хлопок калитки...

Емельян застонал. Нестерпимо ныла нога и хотелось пить.

— Вам больно? — испуганно спросил детский голос. — Вы кто?

— Красноармеец... Нож в избе имеется?

— Имеется...

— Разрезай мешок. Да побыстрее! Как зовут тебя?

— Олеся...

— Скорей же, доченька! Бери нож...

Олеся осторожно продвинула лезвие ножа в дыру, которую заметила в мешке и, ухватившись двумя руками за рукоятку, потянула нож к себе.

— Вот молодчина!

И Емельян освобожденной рукой взял у Олеси нож и рывком полоснул по мешку и по веревке.

— Вот и все, — произнес он, оставаясь пока лежать на полу.

Всей грудью вздохнул Емельян, будто гора с плеч свалилась. Даже боль, которая скрючивала ногу, куда-то улетучилась, и он почувствовал себя сильным и готовым к действиям.

Емельян приподнялся и уже сидя попросил:

— Водички дай, Олеся!

— Сейчас!

Он мигом осушил большую кружку и, утирая губы, спросил:

— Сколько тебе лет? И почему ты одна?

— Десять мне, уже одиннадцатый. А мама сейчас придет.

Стукнула калитка. Олеся бросилась к окну, но сразу отпрянула от него и метнулась в угол.

— Кто там? — спросил Емельян, поднимаясь с пола.

— Немец!

Емельян через окно и сам увидел немца, того самого очкарика. Он быстрым взглядом осмотрел горницу. У печи заметил скалку-валик, точь-в-точь такой, каким катала белье его Степанида, Емельян ухватил скалку и притаился у двери.

Олеся дрожала и всхлипывала.

— Не надо плакать, — прошептал Емельян.

Он чуть приоткрыл дверь и быстро шагнул через порог в темные сени.

Немец возился с замком. Емельян слышал, как он вставил ключ, как он сделал им поворот и как бросил снятый замок на крыльцо. Затем он резко толкнул дверь и, наставив в пустоту автомат, перешагнул порог сеней и вошел в горницу. Открыл настежь дверь и замер: ни мешка, ни «языка»...

В это же мгновенье Емельян поднял скалку и с размаху — аж крякнул — ударил немца по голове. Очкарик рухнул на пол. Вторым ударом он добил фашиста.

Олеся, закрыв лицо ручонками, дрожала и всхлипывала. Насмерть перепугавшись от наставленного на нее автомата, она до сих пор не могла успокоиться. Девочка даже не видела, как дядя красноармеец расправился с фашистом. Только тогда увидела она мертвого немца, когда Емельян тащил его в сени — с глаз подальше.

— Собирайся, Олеся, — сказал Емельян, входя из сеней в горницу. — Нам с тобой надо уходить. Одевайся!

— А мама? — задрожал голос у Олеси.

— Где твоя мама?

— Она, с бабушкой ушла... На хутор к тете Марфе.

— Скоренько собирайся! В лес пойдем, там разберемся...

Олеся послушалась Емельяна. Быстренько собрала узелок со съестным, обулась в ботиночки и, натянув на себя новое пальтишко, купленное папой перед Первым мая в Бобруйске, взглянула на дядю красноармейца, который возился с автоматом, отнятым у немца.

— Ты готова? — спросил Емельян. Олеся кивнула головой.

— Не совсем, — сказал Емельян. — Голову тоже надо прикрыть. Лучше платком.

Когда Олеся набросила на голову платочек и подвязала его под подбородком узелком, как делала бабушка Анюта, Емельян попросил ее написать записочку маме и сам продиктовал текст: «Милая мамулька! Я ушла в лес с дядей красноармейцем. Так надо. Ты увидишь, кто в сенях, и все поймешь. Не беспокойся. Я жива и здорова. Целую тебя и бабулю. Вы тоже спасайтесь. Олеся».

Сумерки укутали село. Тишина убаюкала его, и, казалось, будто каждая изба навеки погрузилась в сон, и теперь он будет бесконечным. Ни петушиного пения, без которого и представить нельзя сельское житье-бытье, ни лая дворовых собак, ни коровьего мычания — никаких звуков. Притаилось село, омертвело.

Двое — красноармеец и девочка — покинули дом и огородом вышли на тропинку, которая прямиком вела к речке. А там и лес рядом...

3

А лес бодрствовал. Натужно кряхтели толстенные старые дубы, легко покачивались от малейшего ветерка длинностволые березы да сосенки.

Емельян и Олеся лежали рядышком на лиственном настиле и прислушивались к разноязыкому лесному говору.

— Немцы к нам не придут? — в полудреме спросила Олеся.

— Спи, доченька, спи. Никто к нам не придет. Олеся уснула, а Емельяна, усталого и столько пережившего за этот день, и сон не брал. Он лежал на спине с открытыми глазами и глядел в темноту, которая плотно укрыла и его, и Олесю, и весь лес. Благо тепло и сухо было, хотя сентябрь уже августу на пятки наступал.

А мысли чередой выстраиваются и лезут напролом в голову, опережая одна другую. Многое припоминается: и давно забытое вдруг на ум приходит, и жуткие дела сегодняшние тоже в мозгу накрепко зацепились... Вот дите рядом лежит да посапывает. Чужое ведь, а тоже родное. Мать, наверно, уже возвратилась с хутора, увидела пустой дом — убивается, места себе не находит: что с Олесей, где кровиночка-доченька? А отец? Где он нынче? Может, как и Емельян, горе мыкает...

Пришел на ум Емельяну Олесин рассказ про отца. Когда пробирались в этот лес, часто останавливались, отдыхали: от ходьбы ныла у Емельяна нога. Так вот на этих привалах Олеся все щебетала «про папочку», сказала, что зовут его Семеном и что у него в петлицах два кубика, потому что он военный, а на рукаве гимнастерки — красная звезда.

— Значит, младший политрук, — сказал Емельян.

— Правильно, — с гордостью произнесла Олеся, — мой папочка младший политрук. Он еще и танкист...

Узнал Емельян и то, что Олесин отец — младший политрук Семен Марголин — служил где-то под Мозырем и что там же в маленьком военном городке жили и Олеся и ее мама, а в этой деревне они появились совсем недавно, просто приехали на лето погостить к бабушке. И еще Олеся сказала, что она «интернационал».

— Как это «интернационал»? — не понял Емельян.

— Очень просто. Учительница в школе спросила меня, какой я национальности. Я ответила, что не знаю. Тогда учительница велела спросить у родителей. Я спросила у папочки. Он сказал: «Ты, Олеся, — интернационал». Я тоже удивилась: ведь нет такой национальности, правда? А папочка мне разъяснил: «Ну, мама — белоруска, я — еврей, а ты, Олеся, интернациональный ребенок». Емельян рассмеялся, впервые за весь день такой хохот вырвался из его груди.

Теперь Олеся Емельяну вроде родной кровинки — он ей и отец, и мать, и бабушка, он один в ответе за ее судьбу. Первый спасительный шаг Емельян уже сделал — не дал врагу разрядить в Олесю автомат. Всего лишь первый, но не последний...

Это точно. Кто мог сказать Емельяну, что ждет его впереди, какие подножки еще уготовила ему война, — никто. И не только ему, но и Олесе. Теперь и ей, малышке, предстоит заниматься совсем недетским делом — плутать по дорогам войны...

Он, красноармеец Усольцев, уже порядком поплутал. И реки вплавь да на бревнах-корягах форсировал, и болотами пробивался, и лесами... А сколько сел да городов оставил! И явственно увидел Емельян свой последний бой, тот луг перед рекой Птичь, где довелось ему уже в роли артиллериста лицом к лицу встретиться с вражескими танками...

— К орудиям! К бою!

Зашевелились артиллеристы: срывали с казенников чехлы, вытаскивали ящики со снарядами и волокли к пушкам. Глянул Емельян в сторону ползущих танков и ахнул:

— Сколько их, батюшки!

— Испугался? — услышал Емельян голос командира орудия.

— И раздавить могут, — произнес в ответ Емельян.

— Коль испугался, лезь в ровик, — посоветовал командир.

— А в ровике не достанут?

— Отставить разговорчики! — басом заговорил командир.

— Есть отставить! — ответил Усольцев и еще проворнее стал подтаскивать снаряды к орудию.

Танки приближались. По лугу катился грохочущий лязг гусениц.

Наводчики пристроились к прицелам орудий.

— Огонь! — И вся батарея ударила по ползущим танкам. Выстрелы следовали один за другим.

Немцы открыли пальбу из танков. Снаряд разорвался перед орудием. Всех обдало землей, а по щиту забарабанили осколки. Ком земли ударил Емельяну в лицо, и он упал.

— Что стряслось? — кричал командир. Емельян до боли тер глаза. Командир подал ему фляжку.

— Мой глаза, мой...

Наводчик нажал на спуск. Танк, что был впереди метрах в двухстах, качнулся и, неуклюже завертевшись на месте, остановился.

— Капут ему! — крикнул командир. — Смотри, Усольцев, фрицева броня горит синим пламенем.

— Вижу! — обрадовался Емельян — и тому, что танк подбит, и тому, что прозрел.

Еще выстрел. Снаряд ушел в башню, прошил ее. Последовал оглушительный взрыв, и черный дым повалил из танка.

Не успели пушкари обрадоваться своему второму меткому выстрелу, как по их орудию резанула пулеметная очередь. Наводчик и командир замертво свалились в луговую траву. А через мгновение, как это показалось. Емельяну, на позицию батареи ворвались немецкие танки ки. И началось такое, что и вспомнить страшно. Танки кромсали орудия, утюжили рвы... Только одиночки чудом уцелели. Среди них и Емельян... Оставшиеся в живых батарейцы пристроились к пехоте и продолжали сдерживать немецкие танки. Тогда и произошла встреча Усольцева один на один с вражьей броней...

А нынче где фронт? Этот вопрос тяжелее камня давил душу. Куда покатилась его дивизия? Не все ж полегли на лугу у Птичи... Пострадала его батарея, ну и стрелковый взвод, к которому Емельян пристроился у самого берега реки, а остальные батальоны да полки наверняка дают бой врагу. Но что-то тихо кругом, даже далекого гула не слышно. Неужто до Днепра немец допер?..

Невеселые мысли умаяли Емельяна — уснул. И ничто уже не мешало ему спать. Деревья по-прежнему, качаясь кронами, шелестели листвой.

Проснулся мгновенно: где-то стукнуло — и сон пропал. Прислушался. Верно, что-то или кто-то тюкает. Подумал — дятел... Нет, нет... Дятел мелкой дробью бьет, а это похоже топор тюкает.

Емельян приоткрыл глаза и отчетливо увидел вокруг себя стволы берез и сосен — светало. Он приподнялся, встал на ноги и, прислонившись к тонкой березке, навострил уши, чтобы определить, с какой стороны доносится, как ему показалось, стук топора. Стоял недвижимо, чтоб под ногами не хрустела уже начавшая сохнуть трава, только изредка поглядывал на спящую Олесю: не проснулась ли? А она, примостив головку на торбочку, сладко спала.

Топор все тюкал и тюкал... И вдруг залаяла собака. Этот лай кольнул прямо в сердце Емельяну: может, погоня, может, фрицы пустили по его следу собаку?

Емельян взял в руки автомат. Лай прекратился, но топор продолжал свое дело. Теперь Емельян точно определил, откуда доносился стук, и тихонько, осторожно ступая, пошел на него. Так метров сто пробирался меж стволов и увидел — ну, чудеса! — избушку, маленькую бревенчатую хатку. Еще чуть-чуть приблизился, и из-за кустов показалось бородатое лицо. Старик — Емельян увидел седину в бороде — вытер рукавом телогрейки лоб и снова застучал топором.

Хотя Емельян еще не знал, кто этот старик и что таится в лесной избушке, но у него на сердце сразу полегчало: все-таки живой человек был рядом...

Возвратился Емельян к Олесе, и, когда она чуть приоткрыла глаза, он, присев к ней, рассказал о таинственной избушке и старике.

— Вы с ним познакомились? — спросила Олеся.

— Нет. Я не подходил к нему... Давай вставай, и мы вместе пойдем знакомиться.

Старик угрюмо встретил пришельцев. На всякий случай топор при себе держал, а глазами прощупал всего Емельяна: и автомат, висевший спереди на шее, и петлицы на гимнастерке, и левую ногу, согнутую в коленке. И девчушку-спутницу тоже косым взором оглядел. Емельян же залюбовался бородой старика: больно знакома она ему была... Ну да, как у Льва Толстого. И лоб большой, только вот нос не толстовский — тонкий, с горбинкой, но борода точь-в-точь как у Льва Николаевича. И лежала она на стариковской груди веером.

— Служивый? — был первый вопрос старика.

— Красноармеец, — ответил Емельян и, чтоб сразу ясна была старику ситуация, добавил: — От немцев ушли...

— Не брешешь?

— Какой мне резон врать-то?

— Всяко, брат, бывает... Тут один приходил... Я его накормил, обогрел, а он, туды его, дезертиром оказался.

Емельяну по душе пришлись стариковы слова: значит, свой он человек, коль не одобряет дезертира.

— Нет, отец, я от фронта не бегаю, — выложил наболевшее Емельян. — Мне бы побыстрее узнать, куда он удалился, и я его достану...

— О, мил человек, далече, видать, тебе топать придется.. Слыхал я, что немец уже Мозырь взял...

Старик хотел еще что-то сказать, но мысли его оборвала пальба, донесшаяся издалека, и он насторожился. Олеся прижалась к Емельяну.

— Это в Поречье палят, — сказал старик. — Немец лютует...

Поречье... Это же та деревня, в которую немцы приволокли Емельяна в мешке и откуда он вместе с Олесей сбежал в этот лес. А теперь там стрельба... Неужели он тому причина?.. И Емельян рассказал старику обо всем, что с ним случилось вчера на лугу у реки Птичь, и о том, как он очутился в лапах у немцев, как оказался в доме Олесиной бабушки Анны и, конечно, как Олеся помогла ему выбраться из мешка.

— Так вы же герои-храбрецы, — восхищенно произнес старик. — А я, дурень, допрос вам чиню. Заходьте в хату, гости добрые.

Хата — лесничья избушка — встретила гостей прибранной. Пахла свежей побелкой печка, уютом веяло от стола, накрытого чистой домотканой скатертью, а лавки, прикрепленные к стенам избы, были выскоблены до блеска. Справа — от стены до печки — возвышались нары, покрытые стеганым одеялом, сшитым из разных цветных ситцевых лоскутков.

Емельяна поразила картина-портрет, занимавшая самое почетное место в избе — угол за окном, то самое место, где обычно в иных крестьянских избах висят иконы. На картине изображен был старик в белом картузе на голове и с косой в руках. «Неужто хозяин?» — подумал Емельян и подошел поближе к картине. Не может быть, это же отпечатано в типографии. Кто-кто, а Емельян, типографский печатник, хотя и районного масштаба, знал толк в полиграфической продукции. Старик хозяин, уловивший удивленный взгляд служивого, произнес:

— Это Лев Николаевич на покосе. Художник Репин, слыхал небось такого, рисовал... Сын мой купил в Минске, а я смастерил раму... Отчего, спросишь, мил человек, поселил я Льва Николаевича в своей хатке? Отвечу. Думаешь, потому что с Толстым бородой схож? Нет. Зачалось это от рассказов Михася, сына моего. Привез он мне картину и давай про жизнь Толстого всякие истории сказывать, про его писательство, про доброту, хотя и графского роду. И подумал я: вот это человек, добродей... Ну, вот так мы и побратались. Живем вдвоем ладом, не ссоримся... Я и книжки его читаю, благо теперь грамотный — ликбез прошел... Я и по-русски говорить научился у него, у Толстого.

— Как это? — заинтересовался Емельян.

— Очень просто. Читаю только его русские книги. Так мне мой Михась посоветовал. Он мне и привозит их из города.

Старик Рыгор, так звали хозяина лесной избы, усадил ранних пришельцев за стол и угостил чем бог послал. Гости, основательно изголодавшиеся, особенно Емельян, ели с превеликим удовольствием все, что ставил на стол хлебосольный хозяин. А еда была действительно царская. Емельян и не припомнит, когда и где его потчевали подобными блюдами: маслята собственного засола, да такие малюсенькие, что вызвали восторг Олеси; соленые огурцы, капуста; из печи чугунчик, в котором всю ночь, как сообщил дед Рыгор, томились драники. Это блюдо Емельяну неведомо было, отродясь не слыхал он про него. Даже его Степанида, на что мастерица вкусно готовить, и та наверняка удивилась бы рыгоровым драникам. От них шел прямо-таки пьянящий аромат.

— Драники — еда не ахти какая: бульбяные оладушки; но со сметаной или с конопляным маслом — объедение, — сказал хозяин, ставя на стол глиняную мисочку с маслом из конопли, и, будто показывая гостям, как это делается, взял драник, сложил его лопаточкой и макнул в темно-зеленую густую жидкость.

— Справедливы ваши слова, — подтвердил Емельян, когда отведал драник с конопляным маслом.

Все то, что было на столе, да и порядок в избе, вызвало у Емельяна такое ощущение, будто здесь владычествует рука женщины, ладной, вроде его Степаниды, хозяйки, и он напрямую спросил об этом Рыгора. Старик, копошившийся у печи, взглянул на Емельяна и ответил:

— Нет, мил человек, бабой тут не пахнет. Один я, вдовец... Моя Пелагея, поди, лет двадцать как померла... Ну, а бабенки, конечно, были... Когда голова черной была, заглядывали грибницы да ягодницы.. Нонча стороной обходят мою лесничью избу... Борода больно седая...

— И скажу я вам, что куховарите вы похлеще поварихи, — хвалил Емельян. — Сытно и вкусно!

— Не мудрена штука, коль в хате соль, вода, огонь да справная печка.

И снова пальба прервала их разговор. Все с той же стороны доносилась автоматная дробь.

— Лютует в Поречье немец-супостат, — в сердцах произнес Рыгор. — И откуда он на нашу голову свалился? Что дале-то будет, служивый? До каких краев наши отступать будут? Скажи, что молчишь?

А что скажешь старику? Нет таких слов у Емельяна. На такой вопрос, может, и генштаб сразу ответа не даст, он, Емельян, что за личность такая, чтобы за всю армию ответ держать? Загнала его военная судьбина в эту лесную конуру, откуда ничегошеньки не видно и не слышно, вот только пальба из Поречья доносится. И он, красноармеец Усольцев, нынче один, как перст. А что может один? Известно, одна пчела не много меду натаскает...

— Плохи наши справы, братуха Емельян, — снова подал голос дед. — Неужто на немца, туды его, управы не будет? Где теперича товарищ Сталин?

— Как где? — заело вдруг Емельяна. — На месте товарищ Сталин. У руля... А Гитлера мы остановим... Вот увидишь...

— Дай Бог.

— На Бога надейся, а сам не плошай, — вдруг вырвалось у Емельяна. — Ты, дед Рыгор, думаешь, что мы без оглядки от немца бежим. Дудки... Бьем и колотим его. Он, конечно, мою батарею под корень рубанул, но и мы из его танков немало факелов зажгли... Мы ему еще пустим кровь...

— И когда это будет? — вздохнул дед Рыгор. — А пока горе да беда на нашей земле ползут. Так и до твоих, Емельян, краев доберется.

— Ты что, дед Рыгор, в своем уме?!

— Ежели не остановите немца, он до твово Уралу докатится.

— Ну, дудки! — Емельян аж побледнел.

— Ты не серчай... Всяко может быть... Уж больно прытко прет немец...

Емельян приподнялся, чтобы выйти из-за стола, но тут же опустился на лавку.

— Болит? — Дед заметил гримасу на Емельяновом лице.

— Есть малость.

— Разувайся... Я погляжу...

Дед помог Емельяну снять сапог и увидел опухшие и посиневшие ступню и сустав.

— Ну, это пустяк, — сказал дед Рыгор. — Мы это зараз...

И полез дед под нары, достал обитый жестью сундучок, открыл его и извлек торбочку, набитую разными травами.

— Моя лечебница, — доложил он и начал раскладывать на столе стебельки да листочки. Подобрав то, что нужно, дед Рыгор опустил свою целебную траву в чугунок с теплой водой и через некоторое время извлек ее оттуда, наложил на больное место, забинтовал ногу чистой онучей, которую обмотал шпагатом, и велел пребывать в покое.

Покой, конечно, дело неплохое, но когда душу кошки когтями скребут, мало радости и покой не впрок. Перспектива у Емельяна сплошь туманом покрыта. Правда, кое-что само собой уладилось. Судьба послала ему старика Рыгора с его избушкой, в которой дышит еще довоенный достаток, Олеся обрела крышу и присмотр, но для Емельяна самого эта лесная обитель лишь временная пристань, телом он вроде тут, а мыслями где-то далеко... Обида гложет сердце, что оторвался от своих, что они, может, кровью исходят и в подмоге нуждаются, а он отлеживается на стариковых нарах. Другой, может быть, пригревшись у Рыгора, благодарил бы судьбу и не роптал: здесь, на обочине войны, можно спокойно отсидеться — и кум королю. Но нет, не для Емельяна такой рай, не за этим он аж с Урала прикатил сюда. У него есть долг, который велит быть только на линии огня... Вот бы добраться скорее до той линии! Но где она?..

И дом родной из головы не выходит: там уже скоро похолодает, Степанида детишек потеплее одевать будет да дровишками на зиму запасаться. Много их надо: уральская зима вот такой лес запросто может через печки пропустить...

И потянулась рука Емельяна в карман к фотокарточке. Но ее — дорогой и единственной памяти о доме — там не было. Аж вздрогнул Емельян, изморозь пробежала по телу. «Где же вы, мои кровинки, — шептал он, — неужто посеял я вас?»

Олеся, сидя у стола, заметила потные бисеринки на Емельяновомлбу и спросила:

— Вам плохо?

— Потерял... Точно потерял, — твердил Емельян. — Может, ты, Олесечка, видела... карточку... Ну, фотографию?

— Какую карточку? Чью?

— Мою... Вся моя семья на ней...

— Нет, не видела.

— Разве я не показывал тебе?

— Не-ет, — нараспев произнесла Олеся и быстренько выскочила из избы. Она побежала к тому месту, где они ночевали, но и там фотокарточки не было.

Пропажа так и не нашлась. Горевал Емельян. Последнюю домашнюю ниточку не уберег...

— Никак, немцы по карманам шастали, — произнес вслух Емельян. — Ну и гадюки...

— А что на той карточке напечатано-то было? — спросил дед Рыгор.

— Жена... Детишки... Ну и я, конечно.

— Детишек-то сколь?

— Двое — Степашка и Катюшка... Малы еще. Старшенькому пять лет, а Катеньке — три...

— Тяжко небось одной женке-молодухе, — сказал дед и погладил по головке Олесю. — И твоей матушке тож тяжко... Всем теперича нелегкая доля выпала...

4

Стук по оконному стеклу поднял на ноги всех. Емельян ухватился за автомат. Олеся, спавшая на нарах лицом к стене, откинула одеяло, закрывавшее ухо, и приподняла голову. Дед Рыгор, опустив босые ноги с печи, где спал, прислушался.

— И кого это нелегкая принесла в такую рань? — шептал дед.

— Батя, я это, — раздалось за окном.

— Михасек, сыночек, — обрадовался дед Рыгор, — заходь, родненький...

Щелкнул дверной засов, и порог перешагнул рослый, широкоплечий мужчина с чемоданом.

— О, да у тебя, батя, гости, — сказал вошедший и поставил чемодан.

— Верно, сынок, гости... Свои люди... Беглец из плена, красноармеец, Емельяном зовут... Ну, а девчушка тоже беглянка... Бабку Анюту знаешь ведь... Ейная внучонка.

— Никак, Дарьина дочка?

— Верно, дочка Дарьи, — подтвердил дед.

— Вы мою маму знаете? — спросила Олеся.

— Мы с твоей мамой в одном классе учились...

— Вы ее не видели? — забеспокоилась Олеся.

— Давно не видел... Она разве в Поречье?

— Мы у бабушки гостили... с мамой...

В разговор встрял дед Рыгор.

— Откуда пришел, сынок?

— Из Поречья.

— Как там?.. Стреляют супостаты...

— Потом расскажу. Сначала дело, — сказал Михась, подойдя к нарам, где сидел Емельян, и, показав пальцем на автомат, спросил: — Немецкий?

Только сейчас Емельян увидел лицо Михася, освещенное неярким светом керосиновой лампы, которую зажег дед Рыгор. В сыне угадывались черты отца — такой же большелобый и тонконосый.

— Ихний, — скупо, будто нехотя, ответил Емельян.

Такой ответ не устраивал деда Рыгора, ему хотелось, чтобы его сын Михась сразу понял, что Емельян человек надежный и что лишь по этой причине он принят на постой. Поэтому дед посчитал нужным сказать:

— Он супостата, туды его, скалкой пришиб... Чего не сказываешь, Емельян?

— Было такое, — улыбнулся Емельян.

— Вот вишь, сынок, было, — весело проговорил дед.

— Ясно, — произнес Михась и, протянув руку, поздоровался с Емельяном.

— Про Емельяна мне все ясно, — не успокаивался дед, — а кто ты нонче такой — неясно... Детей не учишь. Воевать не воюешь... Давай докладай!

— Живешь в лесу, батя, а все-то ты знаешь...

— Сердце мое старое неспокойно. По ночам все думаю: к кому пристроился мой Михась? По каким путям-дорогам ходит? Ну скажи!

— Успокойся, отец, я с теми, кто ворога бьет.

— Бог тебе в помощь, сынок!

Емельян, сидя на лавке рядом с Михасем, придвинулся к нему поближе и спросил напрямую:

— Подпольщик или в партизанах?

— Выполняю задание райкома партии.

— Не спрашиваю, какое, но скажи: есть тут поблизости партизаны?

— К ним задумал? — Михась посмотрел прямо в глаза Емельяну.

— Воевать мне надо, бить фашиста... Понял?

— Понял и вижу, кто ты есть... Помогу тебе. Слово коммуниста. А пока подлечись у бати и будь готов к передислокации.

— Добро! — сказал Емельян и кивнул в сторону сидевшей у печки Олеси: как, мол, быть с ней?

Михась понял: Емельян обеспокоен судьбой девочки.

— Батя в обиду не даст.

— Ну спасибо! — сказал Емельян. — И еще вот, может, ведомо тебе, Михаил Григорьевич, куда наши отступили?

— Кое-что знаю... Плохи наши дела, брат. Минск, Могилев и Орша у немца. На днях и Гомель пал.

— И Гомель? — переспросил дед Рыгор.

— И Гомель... Бои идут у самого Ленинграда.

— Неужто и его возьмут?

Этот вопрос деда Рыгора остался без ответа. И Михась, и Емельян промолчали. А что скажешь? Можно было, конечно, бросить такое бодрящее словечко, что, мол, не горюй, дед, побьем мы немца, но горе настолько, стегануло по сердцу Емельяна, да и Михася, что не хотелось даже шевелить губами.

— А в твоем райкоме что говорят? — не унимался дед.

— Немца бить велят, — ответил Михась. — Чтоб земля у него под ногами горела.

— Правильно, — одобрил дед. — Всем миром надо на супостатов навалиться.

— Во-во, — подхватил Михась. — Именно всем миром.

— Ну, а что слыхать в райцентре? Райком-то на старом месте аль в лес подался?

— Райком в надежном месте, отец. А в райцентре худо. Фашисты творят разбой. Косят подряд — дом за домом. Напротив райкома, помнишь, отец, это место, там, где когда-то базар был, а в прошлом году был разбит молодой парк, немцы виселиц понаставили, на которых надпись сделали: «Для коммунистов и партизан».

— Неужто вешают?

— Вешают, батя. Сам видел...

— Остерегайся, сынок!

— А на той неделе, — продолжал Михась, — кто-то из комсомольцев, видать, ночью сменил надпись на виселице: «Для вас, фашисты!»

— Смело! — одобряюще произнес дед.

— Молодцы! — вырвалось у Емельяна.

— Но после этого фашисты еще больше обнаглели. Хватают любого, кто на глаза попадется, и ведут на казнь.

— Не надо на улицу казаться, лучше в избах да в погребах пересидеть.

— И там, батя, достают. Гады полицаи по всем куткам шастают.

— Вот отродье-то, — зло произнес дед. — Подлей фашиста!

— Зверье зверьем! Ты ведь знаешь, батя, моего учителя математики Баглея.

— Как не знать? Знаком с ним. Башковитый мужик.

— Так вот, есть у него племяш Гришка. Оболтус, пьяница, бузотер. А нынче у немцев в чинах ходит — старший полицай. Измывается над каждым встречным. Недавно такую оргию учинил, что весь райцентр в ужас пришел.

— Чего ж этот негодяй сотворил?

— Страшное, батя, — сказал Михась и, глотнув холодной родниковой воды, поведал отцу и Емельяну про трагическую судьбу комсомолки из райцентра Сони Кушнир.

Жила Соня, как и многие юноши и девушки в этом небольшом местечке, не ахти в каком достатке. Шикарных платьев не имела, каблучками не стучала по дощатому тротуару, ибо только по большим праздникам — на Первомай или Седьмое ноября — обувалась в кожаные ботиночки, а все остальные дни в войлочных тапочках ходила. Но пленяла весь райцентр красотой. Соня идет — все заглядываются, каждому хочется взглянуть на ее лицо и восхититься красотой, которой природа так щедро одарила обыкновенную девушку — дочку тетушки Ханы, уборщицы в нарсуде, женщины, которой было чуть больше пятидесяти, но выглядела на все семьдесят, а все потому, что одна без мужа растила дочь и сына. Тетушка Хана гордилась своей Соней, но людям всегда отвечала так: «Красавица, говорите? А какая женщина в молодости не красавица? Возьмите меня... В девятнадцать лет я кое-кому тоже кружила голову...»

Кроме красивого лица и точеной фигуры, у Сони был и отменный голос. Певунья и только! Она пела на маевках, на вечерах в нардоме, пела в праздники и в будни. Много песен у Сони — и про любовь, и про тачанку, и про полюшко-поле...

А парни, парни с ума сходили, изо всех сил старались завоевать расположение Сони, но она ни на какие ухаживания не реагировала. Не потому, конечно, что неприступной и гордой была, нет, просто ее пора еще не пришла, и оттого ко всем была одинаково расположена. А Гришку Баглея, дурня, который напьется и рукам волю дает, отчитывала по всей девичьей строгости.

Но вот Гришка власть заимел и решил поизмываться над Соней. Ворвался к ней в дом и учинил на глазах у тетушки Ханы насилие: над девичьей честью надругался, пьянчуга. Потом на улицу Соню вытолкнул, связал ее руки длинной веревкой и, сев на коня, помчал галопом по улицам райцентра. А Соня, привязанная к седлу, босая и обнаженная до пояса, обливаясь слезами, сначала бежала что есть сил, потом, совсем обессилев, упала наземь, но Гришка лишь хохотал и пришпоривал коня, волочившего по брусчатке Соню. А в комендатуре, куда садист-полицаи доставил комсомолку, вконец замучили ее. Все допытывались от Сони выдать тех, кто написал на виселице «Для вас, фашисты!». Но она молчала. И молча скончалась. Не стало и тетушки Ханы: сердце не выдержало.

Когда Михась кончил горестный рассказ про Соню-мученицу, тишина надолго поселилась в избе. Окаменело сидели на лавке и дед Рыгор, и Емельян, а по лицу Олеси катились слезы.

Емельян, опершись о стол, приподнялся и, прихрамывая, подался к выходу. Побыть наедине надобно ему, посоветоваться кое в чем с самим собой, ибо понимал, что услышанное от Михася требовало от него не столько возмущения и негодования, — это чувство рождалось в нем само собой, — а действий. Но каких — вот вопрос. Поэтому и вышел из избы на волю, в лес. Проковылял метров с полсотни от крыльца и, заметив обросший мхом пенек, присел на него. Расстегнул ворот гимнастерки, положил у ног автомат и машинально как-то рука потянулась в карман за карточкой. Знал же, что нет ее там, а шарил, искал... Перед глазами резко шевельнулась трава. Пригляделся Емельян и заметил пичугу — птичку с яркой желтенькой головкой. Выбежала она из высокой травы и остановилась прямо перед ним. Потом, испугавшись, отскочила в сторону.

— Не бойся, дурашка, не трону, — сказал Емельян и увидел еще одну птичку, такую же крохотную, как и желтоголовая, но с еще более ярким оперением: серые крылышки оранжевыми перышками украшены. Обе вспорхнули и сели рядышком — крыло в крыло — на ветку молодой березки.

Пичуги заворожили Емельяна. Он наблюдал за ними и любовался, как они жались друг к дружке, как клювами, словно целуясь, соприкасались... И представилось ему, будто это совсем и не птички, а он, Емельян-ухажер, и Степанидушка-невеста. И на ум пришло все что было с ними. Как познакомились на танцах в нардоме. Смешно, правда, он танцульки за версту обходил — не умел вальсировать, а тут вдруг заглянул. И девушку-незнакомку впервые увидел: приезжая, видать, — и голова закружилась... До самого последнего прощального вальса стоял у дверей и видел только ее одну, а она как ни в чем не бывало кружилась, смеялась. Клял он себя за свою неуклюжесть, что не может запросто подойти и пригласить на танец прелестную незнакомку.

Но все-таки знакомство состоялось. У выхода из нардома, когда смолкла музыка, смело подошел и сказал: «Первое место — вам!». Она удивленно взглянула на него: «Мне? За что?». Он тут же выпалил: «За все... И за танцы тоже...» Так, слово за слово, он оказался рядом с ней на пустынной улице, проводил до самого ее дома...

Через неделю сыграли свадьбу, на которой он, Емельян, стыдно вспоминать, впервые в жизни на радостях, подбадриваемый разудалым соседом: «Пей до дна!» — опорожнил вдруг стакан водки и был готов. Кое-как вышел на улицу и у крыльца, где с незапамятных времен лежала толстенная колода, лег на нее и мертвецки уснул... А когда открыл глаза, увидел Степанидушку: она сидела на краешке колоды у его головы и молча гладила ему волосы. «Ничего, пройдет, — говорила она. — На-ко попей водички колодезной... Полегчает...» И полегчало. Не от водички, а от ее нежных рук и добрых слов...

Эх, память-память, вон куда далеко-далече ты увела бойца-горемыку. Война кровавая землю рвет, людей убивает, а ты, память, будоражишь сердце былым, отчего горестный комок к горлу подкатывает и хочется по-волчьи выть, потому как обидно и больно, что доброе и светлое где-то осталось за туманным горизонтом, а беда да горе — вот они, рядышком. Отчего так? Почему бы людям, разноязыким и разноплеменным, не жить в согласии, в мире? У каждого есть крыша над головой, есть отец и мать, жена или невеста — ну и живите себе! Так нет же, на чужое тянется кровожадная рука...

Клювастая ворона, откуда ни возьмись, села на ветку рядом с птичками и так каркнула, что бедные малышки от испуга вспорхнули и укрылись в лесной чащобе.

Емельян-воин тоже пока в укрытии пребывает, а пора бы и браться за оружие. Пора!

Беспокоила Емельяна Олеся. С ней в паре не навоюешь, значит, надо сначала надежно пристроить ее, а уж потом искать свой боевой рубеж. И решил Емельян идти в Поречье на поиск Олесиной матери и бабушки. Рисковый, конечно, шаг, но необходимый. Сумел забрать дитя из дома, сумей возвернуть его.

— В своем ли ты уме? — не одобрял дед Рыгор задумку Емельяна. — Схватят тебя супостаты... Не помилуют...

Но Емельян был тверд:

— Решено, дед Рыгор, и точка.

— Ногу твою подлечим — в партизаны пойдешь. Сын, уходя, сказывал, чтобы ждал вестей от него. Они тебя заберут... Понял? А об Олесе беспокойства не имей. Пригляжу...

— Разве Михась уже ушел?

— Подался своей дорогой...

— Ну и конспиратор! Жаль, что я его прозевал. Был вопрос к нему...

— Сказывай свой вопрос, может, ответ дам.

— Да ладно... Буду ждать вестей...

Емельянова нога постепенно приходила в норму: опухоль опала, сустав и ступня приобретали прежний вид, синева стала еле заметной. Емельян чувствовал, что вот-вот он крепко станет на обе ноги. Этого часа он с нетерпением ждал. Но дед Рыгор, пуская в ход все новые травы, продолжал врачевать. Чувствовалось, что эта работа доставляет ему большое удовольствие. Ему хотелось не только снять боль у Емельяна, но и доказать, что нет ничего целебнее трав, что только они избавляют человека от любой хвори и, если бы его воля, он бы всю нынешнюю медицину посадил на траволечение.

Дед Рыгор, колдуя над больной ногой Емельяна, нет-нет да и возвращался к рассказам Михася.

— Вот ироды-нехристи, туды их, гады ползучие, — клял он немцев-оккупантов и Гришку-полицая. — Слышь-ка, служивый, что еще натворили ироды в райцентре.

— Слушаю, слушаю.

— У выезда из местечка стоит Мыслотинская гора. Ну гора не гора, скорейше курган. Так вот, согнали германцы туды мужиков-евреев и заставили их на том кургане ров копать. Суток двое копали, а потом всех поставили у края рва и постреляли. Следом за мужиками привезли в машинах-фургонах женщин и детей, даже малюток, стариков да старух, словом, всех евреев, кто жил в местечке, из пулеметов побили. Потом засыпали ров, видать, там и раненые были, и вот тот ров долго как живой колыхался... Ну скажи, Емельян, откуда навалились на нашу голову такие паскуды-разбойники?

— Известно откуда — из Германии, дед Рыгор, из Германии, — в сердцах произнес Емельян.

— Михась мне сказывал, что в той Германии самые-самые ученые марксисты жили.

— Оно, конечно, рядом с добрым колосом и злое зелье растет. Гитлер, хвороба ему в печенку, хуже злой Натальи, у которой все люди канальи.

— Фашист он и есть фашист, — вздохнул Емельян и прилег на нары. Полежал этак с полчаса и вдруг сразу вслух произнес: — Эх, мне бы пару гранат.

— Чего-чего? — не расслышал дед Рыгор.

— Гранаты, говорю, мне нужны.

— Много ль надо?

— На первый случай хотя бы парочку раздобыть.

— Всего?

Емельян приподнялся на нарах:

— А что, может, заначка есть?

— Заначки нет, но гранаты имеются, — тихо произнес дед. — Михасев запас.

— Неужто имеются?

— Вот те крест. Германские...

— Сгодятся и германские.

— Так и быть, дам тебе две штуки. Только скажи, в кого собрался пулять?

— Говорил же вам, что в Поречье пойду... Там сгодятся...

— Не передумал все-таки?

— Нет, не передумал.

Дальше