Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть вторая

Албазинская крепость

Корабли Ярофея Сабурова ранней весной уплыли на Амур. Казакам Амур казался больше Лены, и вода его не переливалась ржавой желтизной, как в Олекме. Амур раскинулся безбрежной сизой гладью. Когда поднимался серый туман и солнце показывало из-за гор свою багряную кромку, Амур казался светло-зеленым, щедро осыпанным блеклыми пятнами. Изредка пробегал ветерок, Амур тускнел, жидкая рябь ерошила тихие заводи, колыхались прибрежные вербы. По левому берегу спускались горы, покрытые голубой березой, серебристой ольхой, даурской сосной, пихтой, лиственницей. По правому — тянулись луга.

Подымалось солнце. С юга дул теплый ветер. Казаки плыли у самого берега, над головами плотным карнизом нависала зелень.

Ярофей Сабуров поднимал голову, жадно тянул носом влажный воздух. Сонные листья трепетали, сквозь их сетку виднелись клочки синего неба.

Выше поднялось солнце, рощи расцвели нарядным ковром, пели, до этого неслыханные, голосистые птицы, трещали кузнечики, свистели суслики.

Ярофей и Степанида садились на корму дощаника, казаки переставали грести; несло дощаники течением плавно, беззвучно. Все молчали; каждый в думах улетел в поднебесные выси, позабыв ратные невзгоды и горести.

Тихо вокруг, не шумел лес, не колыхались травы. Сквозь зелень пробивались горячие лучи, рассыпались они по воде мелкими пятнами. Степанида хватала Ярофея за руку.

— Ярофеюшка, глянь, какие кросоты!.. Цветисты, любы!.. А небо?.. Ярофей смотрел пристально ввысь. «Синь-то, синь какая, и нет ей ни края, ни конца. Сомкнется она с далекими концами гор. Это и есть край. А вот подойди к нему, опять убежит земля. Кто знает, где ее конец?»

Рядом сидела Степанида чуть дыша, сердцем своим догадывалась: сладкое, заветное овладело Ярофеюшкой, вишь, как глаза его тепло светятся. А у самой тоскливо, зябко на душе. Опустила голову, закрыла глаза и жалуется в смутных молитвах и просит немногого. Устала она от ратных походов, от бездомной жизни, от невзгод... вот бы маленькую избушку, мирную, тихую. Чисто в ней вымыто, прибрано, жарко топится печь, пахнет хлебом, медом душистым. Жилое русское место с иконкой святителя Николая в переднем углу. А в оконце глянешь — тишина ласковая, цветут поля, ребятишки бегают, резвятся, курицы копошатся в пыли. Захлопнешь оконце — спит на лежанке Ярофеюшка, избавленный от тягостных походных забот, от страшных ратных дел. А потом свет это растает, уплывет, и начнет корить себя Степанида: «Баба я, глупая баба! Время ли о теплом угле плакаться, Ярофеюшку печалить, сокола храброго, вольного и безудержного? Думы-то у него совсем иные. Глаза-то его вон какие огромные, смотрит он в белые дали, разгадать, познать ему все хочется. Своими глазами видеть невиданное, своими ногами ходить по нехоженным землям.»

Степанида выпрямилась, лицо ее разрумянилось, толкнула она Ярофея локтем, в глаза ему взглянула. А он словно проснулся, поднял голову, засмеялся и крикнул:

— Греби, казаки, наваливай! Ишь, разомлели!..

Зычный голос и всплески воды разбудили тишину, шарахнулись в прибрежных зарослях испуганные козы, олени, косули и, оставив водопой, потерялись в тайге. В камышах подняли возню утки, в заводи перекликались любовно лебеди.

Казаки дивились богатству Амура. Пашенные места, нехоженные луга и рощи манили и разжигали казачьи сердца пуще государева горячего вина. Многие казаки, спрыгнув с кораблей, шли берегом, хватали пригоршнями тяжелые черноземные комья, наперебой хвалили: «Гибнет зазря божья благодать!», «Зажирела землица!» Некоторые, хватив сук, взрыхляли им землю, пробовали на пахоту и, вздохнув, нехотя шли на корабли.

Казак Зазманов вздыхал:

— Господи, земли-то, земли!.. Плачет она, сирота, без хозяина.

Казаки смеялись:

— Не ты ли, Зазнамов, хозяин тут? А?

А он не унимался:

— Земля богова, но ласковых рук землепашца ждет: потом ее смочить надобно, силушку приложить, иначе зачахнет, вконец одичает. Рыщут тунгусы по лесам да по трущобам, зверя гоняют, а земля-то, как вдовица забытая, стонет, скучает; хлебец добрый способна родить. Так разумею я, казаки... Что молчите?

А казаки молчали неспроста: у всех на сердце земля-вдовица, забытая, заброшенная...

Корабли плыли вниз по Амуру. Сабуров, помня о злоключениях и ратных потерях Бояркина, плыл с опаской, неторопливо: боялся внезапного нападения даурцев. После трехдневного хода Сабуров остановил корабли у левого берега. Казачьи доглядчики увидели на берегу остатки жилья, следы людей и конских копыт.

Амур в этом месте разлился широко и разбился на множество проток.

Меж проток возвышались острова, густо поросшие курчавой зеленью. Зелень спадала до самой воды, а ветви плакучих ив купились в Амуре.

Беспрерывно плескалась рыба: тут же хлопали крыльями крикливые утки, хватая с жадностью жирных рыб.

Казаки высадились на берег, развели костры. Сабуров с нетерпением ждал доглядчиков — удалых казаков, посланных вперед пешим ходом.

Поздно ночью доглядчики вернулись с добычей: они привели амурского эвенка-охотника. Эвенк жаловался на тяжелые обиды и жестокости даурцев. Рассказал, что на том месте, где сейчас горят казачьи костры, стоял кочевой даурский городок, его захватил и сжег казак Черниговский. Второй городок, князя Албазы, тоже разбил Черниговский и на месте городка крепость возвел. Албаза крепость ту многожды осаждал. Казаков поубавил, крепость же взять не мог и теперь сидит в последнем городе своего укрепленного царства.

Услышав такие речи, казаки радовались, Сабурова торопили:

— Плыть надо, атаман, в ту Албазинскую крепость, Черниговским возведенную. Силу русскую на Амуре умножить!

На заре поплыли казаки вниз по Амуру. Плыли весь день. Крепость Черниговского встретила сабуровцев сумрачно. В полуразрушенном, обгоревшем укреплении нашли сабуровцы двух умирающих казаков. Черниговский с шестью казаками ушел из крепости. «Пойду, — сказал он, обратно в Якутск, людей многих созову, казаков удалых да храбрых. Стану на Амуре сильной ногой. Крепость построю новую, неприступную, чтоб неповадно было даурцам и манчьжурам ходить войной на русских».

Слова эти запали на сердце Сабурову. Ходил он молча, оглядывал остовы строения. Заложена крепость на высоком ладном месте. Вокруг стоит темной стеной лес, синеют за ним далекие горы, внизу, за желтой балкой, раскинулся широким плесом Амур — река великая.

Поутру Сабуров отправил десять казаков, чтобы разведали, каков городок даурцев и какая в нем ратная сила; вожаком поставил Сабуров Ваньку Бояркина и строго-настрого наказал на глаза даурцам не показываться, доглядывать искусно, тайно хоронясь в тарвах и рытвинах.

К вечеру второго дня Бояркин вернулся, Ярофею рассказал:

— С горы той виден городок, укреплен тот городок накрепко и стенами, и рвами, и колючками.

— Много ли даурцев, каковы обликом, каким боем владеют? — спрашивал Сабуров.

— Людный городок, и люд конный, с лучным боем. В стенах крепости дыры большие и малые, а что в тех дырах, того не видно.

Сабуров остался доглядом Бояркина недоволен, рассмеялся:

— Эх, Ванька, нагоняли на тебя зейские даурцы страхов, перепуган ты, как заяц! И все-то тебе чудится...

Бояркин обиделся, но обиду скрыл, вышел молча.

На другой день Сабуров сам ходил в догляд, вернулся угрюмый, злой.

— Место тут пригожее. Надобно, казаки, спешно крепость ставить. Даурцы, прослышав о нашем малолюдстве, пойдут в разбойный поход, погромят нас начисто!..

Так начали казаки строить Албазинскую крепость, заложенную еще Черниговским.

Перво-наперво поставили дозорный шатер. Шатер немудрящий — столетняя сосна, а по ней зарубки — лазы, по ним и взбирался на вершину дозорный казак, а на вершине — помост с аршин шириной. С того помоста видны дали Амура, горы, луга, долины. Коль приближался враг, казак давал скорый знак — бил колотушкой о подвешенную сухую доску. А чтоб враг вихрем не налетел на становище, огородились казаки заломами, навалили бревен крест-накрест, набили острых кольев.

Крепость строили дружно, трудились безотказно от восхода солнца до темна. Валили толстые лиственницы, волоком тащили их к месту крепости, клали венцы. Искусные плотники рубили башни с потайными лазами, большими и малыми бойницами.

Росла крепость.

Даурскому князю Албазе доглядчики доносили: растет крепость лочей и велика и страшна.

Старый Албаза похвалялся:

— Грозилась муха верблюда съесть, верблюд плюнул, муху убил. Китайский богдыхан — храбрый маньчжур, он лочей побьет.

Близкие помощники Албазы говорили ему:

— Маньчжуры на лочей пойдут боем, но и наших людей разорят, побьют, как побили китайцев. Захватив богдыханов трон, маньчжуры похваляются: «Всех повоюем, от нашей рати никому спасения нет!..»

Албаза сердился, помощников своих из юрты гнал.

Как-то поутру копали казаки ямы для угловых башен. Вот тут и не стерпел казак Зазнамов, радивый землероб. Схватил он горсть земли, прижал ее к щеке:

— Казаки, какова землица!.. — Зазнамов не досказал, осекся, голову опустил.

Увидели казаки, как хлынули слезы у Зазнамова и ту горсть земли напоили. Земля столь почернела, столь обмякла, будто сдобница на меду. Бросили казаки лопаты, землю ту нащупали, терли на ладонях, разглядывали на солнце.

Подошел Ярофей. Зазнамов к нему:

— Дозволь, Ярофеюшка, попытаю землицу даурскую, каковы соки имеет? Как родит?..

Ярофей говорил:

— Сколь ты, Зазнамов богат? Словно имеешь закрома зерна! Да?

Зазнамов горячился:

— Хошь малу толику дозволь, чтоб я мог землю спытать, какова она есть.

Дали Зазнамову из ратных запасов два мешка ячменя да мешок проса. Братья-Зазнамовы деревянной сохой-копарулей да лопатами взрыхлили добротный клочок земли, бросили первые зерна ячменя и проса в амурскую землю.

К середине лета Албазинская крепость выросла в грозный для даурцев городок. Это было искусно срубленное из толстых лиственниц укрепление в сто сажен длины, в шестьдесят ширины. Крепость казаки огородили двойной высокой стеной из заостренных вверху бревен, с башнями и бойницами. С наружной стороны окопали глубоким рвом, а по-за рвом набили колючек и рогатин. Башни возвышались по углам, внизу под ними вырубили казаки тайные ворота, построили подземные подлазы с хитрыми ловушками-западнями. В средине крепости поставили съезжую избу, а над ней возвышалась шатровая караульная башня, с которой дозорный казак мог далеко видеть приближение неприятеля.

Даурцы, пораженные быстрым рождением на их земле грозного городка, собрав многолюдную рать, много раз пытались осадить и сжечь ненавистную крепость, а непрошенных пришельцев изрубить всех до единого. Но всякий раз осада заканчивалась бегством дауров, которые бросали раненых и убитых, луки и стрелы, лошадей и арбы.

Сабуров также пытал силу городка князя Албазы: дважды ходил на приступ, но возвращался ни с чем, а в последней осаде даурцы пробили стрелой Сабурову руку и убили трех казаков. Оба городка затаили злобу, готовились к смертельным боям.

Сабуровцы построили в городке хлебные, соляные и иные амбары, вырыли кладезь, поставили малую походную церковь. Городок подготовился к долгой осаде.

Укрепившись в городке, Сабуров собрал с местных эвенков ясак малый именем московского царя. Встревоженные эвенки опасливо смотрели на светлоглазых, большебородых пришельцев. Подстрекаемые шаманами да даурскими князьцами готовились к великому кочевью на север. Но ясак малый, взятый Сабуровым при добром слове, его поход на ненавистного Албазу их остановил. Таили они давнишнюю злобу на корыстного и жестокого албазинского князя, его частые набеги, как яростный огонь, опустошали мирные стойбища эвенков.

Тем временем даурский князь Албаза послал с дорогими подарками гонцов к китайскому богдыхану, просил скорой помоги, клялся в верности и обещал сполна платить ему ясак. «Крепость лочей, — говорил он, — поставлена на страшном месте: угрожает и Даурской земле и Китайскому царству. Надобно крепость лочей сжечь, а их вывести с корнем, чтоб и впредь не ходили они ратным боем на великий Амур».

Уходило лето. Осыпались цветы, жесткие травы блекли. Падал звонкий лист осин, оголились березы, ивы, тополя. Пахло в тайге горькой грибной гнилью, стихли птицы. Зелень лесов померкла, терялись рощи в утреннем тяжелом тумане. Из темных логов и ущелий тянуло сырым, знобким холодком.

В крепости Сабурова иссякли запасы, особенно хлеба, соли и огневых припасов.

Страшились казаки: нагрянет зима, какова-то она на Даурской земле, сколь лютая и сколь долгая?

...Тускнело вечернее небо, плыли серые клочковатые тучи. Сабуров вошел во двор крепости, огляделся: небо сурово, ветер осенний остер, стонет, хмурится Амур черной щетиной гребней. Сабуров присел на бревно, видит: бежит Степанида, а вслед ей сыплется глухой бабий ропот:

— Сгибнем зазря в неведомых землях!.. Аль ослеп Ярофей и не видит беды?

Чей-то надрывный голос добавляет:

— Пытай, Степанида, своего Ярофея, пытай, каков корм на зиму припас? Аль на зазнамовских ячменях норовит прожить?..

Степанида скрылась за углом.

Хмурился Сабуров, думал: «Хоть мала у нас ратная сила, а надобно идти боем и даурцев воевать».

Вошел в каморку. На лежанке, уткнувшись в изголовье, плакала Степанида, плечи ее вздрагивали. Поднялась, повисла на шее.

— Ярофеюшко, тяжко, жонки корят...

Сабуров Степаниду обласкал, уговорил.

Всю ночь не спалось Ярофею. В неведомой стране застигла его зима врасплох. Разброд и уныние охватили людей. «Запасов нет, хлебушко на исходе, — твердил Сабуров. — Как зиму скоротать?» Закрыл глаза, отгонял от себя назойливые думы, а они неотвязно терзали сердце. Всплывало золотое поле зазнамовских ячменей. Хорош: густ, высок, зернист. Обильно родит здешняя земля. Много ли пополнит запасы зазнамовский урожай? Считал, прикидывал и выходило: зиму не прокоротать. Вскакивал с лежанки, садился к оконцу. Густая темень плотно придавила и Амур, и горы, и леса. Взглянул на небо: дрожали чистые звезды. И показалось Сабурову и небо, и звезды, и земля, что утонула в темноте, близкими и родными. «Неужто бросать эдакую благодать, уходить, спасаться?» — вздрогнул он. Встал, заскрипели половицы. Проснулась Степанида.

— Ярофеюшка, полуношник мой. Спи...

— Не до сна, Степанида...

— Загрызли тебя темные думы. Уймись, Ярофеюшка, склоняй даурцев на мир.

Понял, что и Степанида не спала, терзается и ее сердце.

— Пустое говоришь. Не однажды пытал я склонить даурцев к миру. Посланцы мои, тунгусы, приходили ни с чем, а последнего, Путугира, сама знаешь, на кол даурцы посадили. Вот какой мир, Степанида...

Опять заскрипела половица. Сабуров распахнул оконце. Ворвался в каморку предутренний холодок. Где-то далеко простонала птица и смолкла. «Хоть малость уснуть надобно, — подумал Ярофей, — завтра собрать казачий круг, боем идти на Албазу».

...В эти осенние дни тоскливо щемило сердце Степаниды. Уходила она из городка, садилась на пригорок и долго глядела и не могла наглядеться на ячменной поле. Колыхалось оно живой волной; туго налитые колосья клонились к земле. Под их мерный шелест закрывала глаза Степанида, и чудилась ей родная сторона, слышались песни русские, душевные... Таяла, как вешний снег, забывалась беспокойная походная жизнь; и всюду-то цветы красоты сладостной, плетни огородные, избушки мирные, на зеленой лужайке хоровод... Только нет нигде Ярофеюшки. Вскакивала Степанида, руками с лица словно паутину липкую сбрасывала, брови насупив, бежала с пригорка к крепости. Отыскав Ярофея, не жаловалась, не плакала, будто и сердце не тосковало, шла гордая подле него — достойная жонка атамана.

Зазнамовы готовились к уборке своего не в меру позднего урожая. Все казачьи жонки в тот день поднялись спозоранку: все наскучились по страдной поре. Скорее бы на полюшко! Каждый колосок обласкать, обцеловать готовы.

На утренней заре крепость встревожил дозорный казак. Сабуров выбежал во двор, на востоке вздымался багровый столб дыма. Даурцы подкрались ночью и подожгли колосистые, высокие хлеба Зазнамовых. Так первый урожай русских на амурской земле не пошел впрок. Зазнамовы метались по крепости, грозились, кляли даурцев. Старший Зазнамов хвалился:

— Хошь не отведали казаки урожайного хлеба, я видел всяк, какова плодовита землица. За этакую землю, крови не жалеючи, на ратное дело пойдем! Да, казаки?!

Казаки кивали головами, соглашались, но ходили хмурые, злые, жонки надрывно голосили...

В полдень Сабуров собрал албазинцев, взошел на шатровый помост.

— Вольны казаки!..

— Сгинь ты, беглый душегуб!.. — сбил атамана визгливый бабий голос. Сабуров оглянулся, голосила казачья жонка Силантьиха. Сдержал гнев,

велел жонок с казачьего круга выгнать. Помолчал, продолжил:

— Негоже живем, казаки... Негоже и сгибнем!.. Надобно городок Албазу захватить, добро и скот отобрать, на земли наши амурские стать крепкой ногой!

— То-то будет зимушка — жирна и сытна! — хлопнул оземь шапкой молодой казачишка.

Его заглушили голоса:

— Не бывать Амуру в руках даурцев!

— Им ли владеть великой землицей!

— Отберут у них земли маньчжуры, а их побьют, повыведут начисто!

На круг вышел Ванька Бояркин:

— Неладное атаман надумал: и неумное, и неразумное!.. Даурцы укрепились неприступно, конной силой владеют во множестве, к тому же свирепы на бою.

Сабуров скрипнул зубами, набухли на скулах красные желваки:

— Речи твои, Ванька, хуже гнилой деревины поперек дороги легли!..

Ванька выпятил грудь, шагнул к Ярофею. Казаки зашумели:

— Видано ль, чтоб куренок на орла кинулся?

— Попытаю тебя, Ванька, каков ты есть на бою, — и Сабуров выхватил клинок, кинулся на Ваньку. Тот успел взмахнуть саблей. Казаки заполошно орали:

— Чему быть — тому быть!..

— Не робей, атаман! Бей своих, чужие бояться станут!..

— Не сдавай, Ванька!..

Бояркин против Сабурова на бою оказался слаб. С казачьего круга ушел посрамленный. Злобой кипел, грозился... Казаки вслед галдели:

— Ой ли, Ванька, смотри!..

— Не битый — серебряный, а битый — золотой!..

— Грозилась птаха море сжечь, да сама в нем и утопла...

Надумал Сабуров идти на городок даурцев всей ратью сполна. В крепости оставил баб, а в подмогу им дал для огневых дел — двух пушкарей и доглядчика на шатровую башню.

Едва занялась заря, пока еще не сошла с реки синяя дымка, казаки в кольчатых бронях, при саблях, при пиках, бердышах, с самопалами встали в ратные ряды.

Для штурма даурского города поволокли казаки с собой две пушки-маломерки и одну долгомерную. Зная о дозорных князя Албазы, рекой не поплыли. Решил Сабуров идти трудным путем, ударить с гор, захватить врага врасплох.

Сабуров обошел крепость с левой стороны. Взошел на гору — обомлел: вместо даурской крепости и городка чернело огромное пепелище, ни одной души нигде не было видно.

Сабуров и его казаки, давнишние бывальцы, ратных дел храбрые люди, омрачились. Лукавство даурцев показалось обидным, досадным; уязвило оно ратников Сабурова пуще стрел и пик. Сабуров не пошел на пепелище, стоял на холме, грыз кончик уса, клял свои неудачи.

На пепелище, возле тлеющего пня, нашли казаки обгоревшую молодую, лицом пригожую даурку с младенцем на руках. Полонянку привели к Сабурову. Через толмачей выведали: даурка — одна из жен князя Албазы. От полонянки узнали и тайну гибели даурской крепости.

За пять дней до ратного похода Сабурова жители даурской крепости взбунтовались. Подошли даурские воины к шатру князя Албазы, подняли над головами ножи, пики и луки.

— Не наш ты, князь!

— От княжения твоего лихо нам, и женам нашим, и детям, и скоту.

— Ты накликал краснобородых лочей!.. От мира с ними отказался! Ты!.. Албаза вышел из шатра, из-под высокой шапки выбивались седые космы и спадали на желтое лицо. Ветер трепал полы расхлестнутого цветного халата. Князь вздергивал плечом, сутулился, клочки бровей сходились у переносья, говорил гордо:

— На тигра можно влезть, но с тигра нельзя слезть...

Князя перебили голоса воинов:

— Тигр не родится от вшивой овцы!... Убирайся ты, маньчжурский ублюдок! Убирайся!..

Князь вздрогнул, попятился, чтя обычаи предков, с помоста не сошел, снял с себя пестрый, шитый шелком халат, бросил его в толпу. Вмиг воины халат разодрали в клочья, а лоскутья, подхватив на острие пик, побросали на голову князя. Князь закрыл лицо ладонями и скрылся в шатре. Поруганный и униженный, сорвал он тетиву лука, зацепил ее за шест шатра и удавился. За ним последовали семь верных его жен, преданные слуги и рабы. Скрылась лишь молодая жена князя, красавица Эрдэни, с малолетним сыном. Охваченные страхом, даурцы, захватив малые пожитки, жен, детей и скот, разбежались по лесам и степям. Князем даурцев стал храбрый князь Туренга, он велел опустошенную крепость не оставлять ненавистным лочам, а сжечь и пепел развеять по ветру.

Казаки оглядели пепелище. Поодаль нащупали в земле потаенные ямы, а в них — запасы даурцев. Набрали двадцать коробов зерна, много вяленой рыбы да неведомого корня сладкого, сушеного с дикой вишней, больше восьми коробов. Добыча скудная. Однако поп Гаврила отслужил победный молебен.

Но этим не закончился ратный поход Сабурова на великом Амуре.

Князь даурцев Туренга направил гонцов к эвенкийскому князю Чапчагиру, просил его старые обиды забыть, собирать храбрых эвенкийских воинов и идти сообща на крепость лочей. Туренга обещал Чапчагиру большие почести, а его сородичам безмерные милости. Туренга хвалился, что великий богдыхан, император китайского царства, принял его просьбу и тоже посылает на лочей храброе войско.

И зиму и лето жили албазинцы в ратных заботах и тревогах. Даурцы терпеливо готовились к великому походу против лочей, наносили урон ночными набегами, жгли хлеба албазинцев, угоняли скот, выслеживали казаков, убивали их, хватали в плен, но в многолюдные бои не вступали. Словно буря в светлый день, налетали даурцы то с одной, то с другой стороны и так же мгновенно исчезали, как и появлялись.

...Шли годы. Собирала и множила силы Албазинская крепость.

Надвигалась большая война.

Берестяная люлька

На склоне горы по солнцепеку разбросалось стойбище храброго эвенкийского князя Чапчагира. У подножья билась кипучая река Уруча.

Чум князя, покрытый белыми оленьими шкурами, возвышался на холме.

По правую сторону, на расстоянии полета стрелы, стояли чумы близких родичей князя, а по левую — чумы его жен. Самый близкий чум — любимой жены Мартачи.

В чуме князя жарко горел костер. Князь лежал на песцовых шкурах. Остроухая собака, осторожно ступая, доверчиво ткнулась носом к хозяину, но князь ткнул ее ногой; она с визгом забилась под шкуры. Неудачи преследовали князя.

Караван вел мудрейший вожак Чапчагирского рода — старый Лока. Лучше Лока никто не умел искать в тайге удобные пути и богатые кормовища. Однако Лока сбился, завел караван в россыпи, буреломы, топкие болота. Много пало оленей, потонуло людей и добра. От огорчения старый Лока не пришел в свой чум: бросился со скалы в пропасть. Чапчагир вывел караван к речке Уруче. Сидя у костра, думал: «Злые духи отобрали у Лока глаза и нюх оленя — худая примета».

У Мартачи родился сын. Родичи князя, нагибаясь к земле, обегали чум Мартачи. Услышав плач рожденного, морщились. В стойбище никто рожденного не видел. Даже женам князя не велено было подымать полог чума Мартачи. Оглядела рожденного лишь старая шаманка. Она принимала роды. По-лисьи хоронясь, шаманка ходила по стойбищу, нашептывала:

— Рожденный худых кровей... Глаза поперечные, цвета зеленой лягушки, а волосы желтые — болотной травы... Горе от него эвенкам...

Чапчагиру старики родичи говорили:

— Не было у эвенков так!.. Бойся, князь, белых кровей!..

На восходе десятого дня Чапчагир выбрал двух лучших оленей и поехал в Волчью долину, к большому шаману.

Черный чум шамана нашел среди сухих лиственниц, подле каменистой россыпи. Вошел в чум, сорвал с пояса хвост волка и бросил наотмашь в потухающий костер. Хвост не вспыхнул пламенем и не осветил чум, а потянулась из костра вонючая дымка. «К худу», — подумал князь. Шаман спал, охраняемый священной собакой. Собака оскалила зубы, готовясь броситься на Чапчагира. Он вышел из чума. Поодаль развел костери ждал пробуждения шамана.

Солнце низко поплыло над лесом, шаман позвал Чапчагира в свой чум. Князь сел подле маленького беловолосого старика с горящими змеиными глазками. Шаман, не поднимая головы, разжал тонкие, словно берестяные, губы и нараспев сказал:

— От лисицы родится лисинек, от волчицы — волчонок... А кто может родиться от лисицы с волчьей пастью?..

Князь вздрогнул. Шаман вскинул голову и, прокалывая глазами князя, торопливо забормотал:

— Если к стаду прибьется бешеная олениха с олененком, хозяин убьет олениху и олененка... Он спасет все стадо!.. В кочевье твоем худое... Родился волчонок белых кровей... Возьми, князь, черный лук!..

Чапчагир попятился, неловко задел ногой за сучья костра, костер развалился. Шаман встал, снял с шеста лук и сунул его в руки Чапчагира.

— Возьми черный лук. Тетива его туга, стрела остра, на острие ее — яд змеи...

Чапчагир выбежал из чума. Гнал оленя безудержно. Бежал олень, обгоняя ветер. Темно в глазах Чапчагира: брызнула слеза, упала на узорчатый нагрудник. Чапчагир взглянул на черный лук. Олень бежал, хрипя и задыхаясь, а Чапчагир его гнал, торопил, орал гневно: «Хой! Хой!..»

Добежав до кочевья, олень пал. Чапчагир оленя бросил, кинулся в чум Мартачи. Мартачи качала в берестяной люльке сына, пела протяжно, тонкоголосо, жалобно. Чапчагир не понимал слов, однако слушал. Взглянув на сына, широко улыбнулся. Черный лук бросил в сторону, сел возле Мартачи. Взял люльку на колени, — сын проснулся, заплакал. Чапчагир глядел в глаза сыну, шептал: «Зеленые... круглые... большие...» Повернул голову к Мартачи, сказал гордо:

— Назову сына Шиктауль — быстроногий, проворный.

Помолчав, Чапчагир добавил:

— Пусть сын будет быстрее лося!..

Возле чума послышались шаги. Чапчагир вышел. Мартачи услыхала:

— Гонцы приехали к князю от даурского владителя...

Чапчагир ушел в свой чум. Мартачи узнала тайну приезда скорых гонцов: Поведет Чапчагир большую эвенкийскую рать рекой Уручей на крепость Албазин, нападет на нее ночью, сожжет, всех русских побьет, будет самым храбрым из храбрейших князей.

Мартачи плакала, смерти русских боялась. Думала: Чапчагир войны с русскими не хотел, надо его упросить, чтоб в поход не ходил, от даурского владителя отошел. Чапчагир не приходил. Вокруг чумов слышалось цоканье рогов оленей, говор многолюдной рати, торопливые сборы.

Утром, до солнца, Мартачи, тайно взяв черный лук и берестяную люльку сына, бежала из чума к бурливой речке Уручи. Плакала, молилась... Оглядевшись вокруг, положила в люльку лук, насторожила стрелу, к ней прикрепила шнурком свою нательную иконку и пустила вниз по течению реки Уручи. Уруча впадала в Амур неподалеку от Албазина.

Рать Чапчагира двинулась в поход берегами реки Уручи. Албазинская крепость тонула в плотном тумане. Дозорный казак дрожал на шатровой башне, клял непроглядную ночь. Сдвинув шапку с уха, вслушивался. А вокруг тишина, мертвенная глушь. Изредка хлестнет волна о берег, всплеснется полусонная рыба. Вновь глушь, тишь...

Крепость оживала рано. Васька-коновод погнал лошадей на водопой: на берегу реки Уручи нашел диковинную вещицу; принес он Сабурову весть о находке. На тихом плесе, где впадает Уруча в Амур, прибило к камышам затейливый кораблик — берестяную люльку с иконкой православной веры и луком.

Берестяную люльку бросили на берег, остальное взяли. Сабуров путался в догадках. Степанида, оглядев иконку, заплакала:

— Ярофеюшка, то иконка Марфы Яшкиной!..

Не поверил Ярофей, крикнул попа Гаврилу. Оглядев иконку, поп Гаврила сказал с досадой:

— Мною сие дано было Марфе Яшкиной, беспутной бабе!..

— К чему же примета? — полюбопытствовал Ярофей.

Поп Гаврила ответил степенно:

— Иконка посрамлена иноверцами и подослана, чтоб веру нашу христианскую под корень рушить.

Ярофей разглядел стрелу и лук. Догадки и помыслы его были иные.

— Знак праведный... Не иначе походом идут тунгусы рекой Уручой.

И собрал Ярофей казацкую рать в скорый поход. Окружным путем обошел Уручу-реку, ударил по Чапчагировой рати с обходной стороны. Не ожидал этого эвенкийский князь.

Рать Чапчагира отбивалась храбро.

Ярофей с кучкой смельчаков выбился на холм. С холма увидел отважного эвенкийского воина. Присев на колено, он ловко метал стрелы. Ярофей бросился к воину, но тот укрылся за каменистый уступ и пустил стрелу. Она скользнула у самого плеча Ярофея. Ярофей заметил, что на воине дорогая одежда, косичка раздувается по ветру из-под высокой собольей шапки. Три казака напали на воина, норовили порубить его саблями. Ярофей кричал: «Разите, казаки! Справа!.. Сбоку!..» Но ловкий воин, подобно горному козлу, ловко прыгал через валежины, камни, укрывался за деревьями и быстро бежал к горе.

Ярофей выбежал на пригорок, к эвенкийскому воину сбегались эвенки, слышны были их крики:

— Чапчагир! Чапчагир!

Ярофей вздрогнул, зверем ринулся вперед, увлек за собой казаков. Желтые травы никли, ветки хлестали, рвали лицо, сучки цеплялись за одежду. Ярофей жадно дышал, бежал без устали.

Эвенки боя не приняли, казаки неотступно гнались за ними. Чапчагир уходил последним. Ярофей с несколькими казаками оттеснил Чапчагира к долине, у рыжего болота догнал. Чапчагир и его воины отбивались, сразили двух казаков. Ярофей и казаки упали в траву, вскинули самопалы. Чапчагир мелькнул серой тенью, скрылся, вновь мелькнула его меховая парка. Ярофей и казаки враз выстрелили. Черный дым взлетел и растаял, клочья его дрожали на вершинах деревьев.

Ярофей с горящим, гордым лицом вскочил и побежал, чтоб взглянуть на сраженного врага. На обгорелом сучке висела продырявленная выстрелом меховая парка. Ни Ярофей, ни казаки не разглядели ловкой хитрости Чапчагира, сумевшего сорвать с себя парку, бросить ее под выстрелы и безопасно скрыться.

Ярофей стоял мрачный. Казак подхватил парку на пику, взмахнул и бросил ее в ржавые воды болота.

Чапчагирова рать в том бою пала наполовину; остальные, бросив оленей, луки, пики, многие пожитки, разбежались по лесам, оставив Чапчагира и его жен.

Чапчагир бежал в даурские земли, хоронясь от казаков в лесных убежищах. Перешел вброд кипучую речку Уручу, круто повернул на восток. А преданные ему воины из родичей наделали по тайге ложные следы и метки, тем сумели сманить казаков и иную сторону и отвести от князя погоню.

У Гусиного озера Чапчагир раскинул стойбище. Посчитал, сколько пало в бою его людей. Опечалился, из чума не выходил...

Он взял свой лук, долго смотрел на него: колчан пуст, жесткая тетива, скрученная из жил старого лося, ослабла. Князь лук бросил, подумал: «Тетива ослабла — рухнула и сила эвенков».

К ночи в стойбище прибежал княжеский доглядчик Лампай. Он вошел в чум князя и поставил к его ногам берестяную люльку:

— Возле крепости русских найдена...

Чапчагир в гневе махнул рукой, Лампай поспешно вышел из чума. Чапчагир схватил люльку и долго разглядывал ее у костра. Понял он, что бесславная гибель его воинов и разгром — от измены. Чапчагир бросил люльку в пламя костра, хлопнул пологом и поспешно зашагал к чуму Мартачи.

В чуме Мартачи тихо, полумрак. Сторожевая собака дремлет, уткнув морду в шкуры. Маленький Шиктауль, прильнув к груди, спит на коленях Мартачи. Собака заслышала шаги, вскочила. Мартачи оглянулась. Собака бросилась к выходу, узнав хозяина, завиляла хвостом и забилась на прежнее место. Вошел Чапчагир, ногой поправил сучья в очаге, огонь замигал светлыми всплесками, осветил чум. Чапчагир спросил:

— Отчего сын мой Шиктауль не спит в берестяной люльке?

Мартачи крепко сжала Шиктауля, вздрагивая, склонилась к нему. Чапчагир выхватил из-за пояса нож. И тогда Мартачи подняла голову, вскинула ресницы и синими горящими глазами уставилась в разъяренные глаза Чапчагира.

Чапчагир попятился. Мартачи распустила кожаные завязки на груди и гордо крикнула:

— Ну, князь, бей!.. Бей в сердце!..

Темный сосок выскочил изо рта Шиктауля, он зачмокал губами, заплакал. Лицо Чапчагира потемнело, узкие брови поднялись, по привычке он теребил ус. Возле чума слышался топот, цоканье оленьих рогов, свист и крики:

— Хой! Хой!

— Халь! Халь!

Люди стойбища Чапчагира торопливо снимали чумы, собирали оленей и собак. Чапчагир выпрямился; казалось, и костер, и Мартачи с сыном, и даже чум уплывали, терялись в дымном тумане. Чапчагир схватил нож за конец лезвия и с размаху бросил через костер. Нож вонзился в грудь Мартачи. По белой лесцовой парке темным шнуром поползла струйка, она плыла по оленьим шкурам к ногам князя.

Князь вскинул полог чума, вышел. Густое молочное небо свалилось с высоты на землю, придавило высокие горы, придушило тайгу. Князь огляделся, сорвал с пояса череп рыси, бросил на землю, прижал ногами, шептал: «Худое растоптал! Худое растоптал!»

Поднял голову: по долине узкой тропой шагали олени. Вожак вел караван на восток. Князь опустился с пригорка и, не оглядываясь, кинулся догонять уходящий караван.

...На месте стойбища князя стоял одинокий чум. Угасающий костер вспыхивал последними блестками, тусклые языки пламени пробегали по мертвому лицу Мартачи. Она лежала на шкурах, судорожно прижав к груди Шиктауля. Под открытый полог в чум врывался ветер и трепал светлые пряди волос Мартачи.

А вокруг синела бескрайняя тайга, тонули в белесом тумане золотые горы...

Вновь неугомонное Ярофеево желание — пленять эвенкийского князя Чапчагира и отвоевать полонянку Марфу Яшкину — окончилось неудачей. Но поход на Чапчагирову рать упрочил за казаками славу храбрых воинов, в бою несокрушимых. Слава та и страх перед казаками прокатились по всему великому Амуру и еще больше укрепили силу Албазинской крепости. И казалось, будет стоять крепость как неприступная скала.

Вернулись казаки в крепость довольные, веселые. Победа над Чапчагиром опьянила, вскружила головы многим. Казаки хвалились:

— Нет супротив нас силы!.. Сокрушили ворога начисто!

— Очистили леса амурские! Вот заживем-то — и богато и привольно!

Только не радовался Сабуров.

— Не хвалитесь, казаки, горькое-то еще впереди...

— Ты — атаман, о горьком тебе и думать, — отвечали казаки.

Сабуров сурово сводил брови, хмуро отмалчивался. Разгром Чапчагира не принес большой добычи, а в крепости запасов не хватит и на ползимы. Рать Чапчагира — сила малая, пойдут даурцы на крепость скопом. Не устоять!.. Без подмоги людьми, хлебом и огневыми припасами его заветное дело было обречено на гибель: земли на Амуре, богатые и привольные, на времена вечные оставались у иноземцев. «Новые земли умножили б славу Руси, — думал он. — Не зря же царь на восточном рубеже построил Нерчинскую крепость, поставил там воеводу с ратными людьми». С горечью вздыхал Сабуров о том, что вольницу его казацкую, воровскую, беглую, не помилует царь, коль не даст она в казну достойных прибытков и тем не снимет с себя Ярофей опалу и угрозы за прежние разбои и самовольство.

Степанида знала: надвигается черная беда, мучилась в догадках, сохла в кручине, сторонясь казацких жонок.

— Что же, Ярофеюшка, будет? Аль не судьба?..

Отвечал Ярофей нехотя:

— Не знаю, чему быть...

Степанида ластилась, шептала:

— Недоброе, Ярофеюшка, ожидаю. Ой, недоброе... Ванька Бояркин, а за ним и Пашка Минин на откол норовят... Тебя поносят всяко, подбивая и казаков на откол.

Ярофей отмалчивался.

— Бабьим разумом прикидываю так: негоже, Ярофеюшка, в беглых проживать... Повиниться надо бы...

Ярофей поднял голову, и Степанида умолкла. Помолчав, сказала тихо:

— Аль малоумное молвила?

— Отчего казачишки шалят, не пытала?

— Пытала, Ярофеюшка... Особливо бабы голосят: нескладно, мол, в беглых проживать, зазорно и тягостно... Зверь и тот свою нору обихаживает, оберегает. Которые детными матерями поделались, тем маята ратная — в лютую горесть; молят они казаков, чтобы побросали кольчуги и самопалы и сели бы крепко на землю.

Ярофей рассмеялся:

— Где же они землю-то сыскали? Сидим на даурской земле, как черт на краю горячего горшка!.. Землю-то повоевать надобно! Захвачена она даурцами. Тунгусы по лесам бегают как очумелые, от ворогов даурцев в дебрях прячутся... То как! Смекаешь?..

Степанида отошла к оконцу. На крепостной стене сидела ворона и жадно расклевывала обглоданную кость. «Дурная примета», — подумала Степанида, откинула оконце, захлопала в ладоши. Подошел Ярофей. Ворона озиралась и вновь долбила кость, лязгая толстым клювом. Ярофей быстро снял со спицы самопал, просунул ствол в оконце. Вспыхнул выстрел, Эхо прокатилось глухо, отрывисто. Ворона, распластав крылья, кувыркнулась вниз и, цепляясь за выступы стены, шлепнулась на землю.

На выстрел сбежались казаки.

Ярофей выглянул в оконце:

— Слово молвить надумал, казаки, оттого сполошил вас...

— Разумное слово — слаще меду... Молви!

— Вот сойду к вам. — Ярофей вышел, поднялся на башенную приступку.

Казаки сбились плотно.

Ярофей говорил:

— Крепость наша, Албазин именуемая, на даурской земле стоит. Даурцам это и срамно и обидно. Не иначе войной пойдут... Не устоять нам супротив многолюдной рати... Бросить крепость негоже и ущербно.

— Коли ногой ступили — земля наша! — хвалились казаки.

— Пусть Русь на ней стоит!..

— Русь!

— Надобно государю в воровских делах повиниться, бить низко челом и подарками, землицей повоеванной, соболями, лисицами и иными добычами.

Ярофей замолчал, казаки зашумели:

— Царь и без наших добыч богат!

— До царя, Ярофей, далече!..

Вышел на круг Соболиный Дядька. Горячился, говорил скороговоркой:

— Смекаю: умное молвил Ярофей! Попытаю вас, казаки! Чьего мы подданства? А?.. На какой вере стоим? А?.. Ну, молвите, казаки!..

Молчали недолго. Речи Соболиного Дядьки пришлись к делу, распалил он казачьи сердца.

— Московскому царю повинны!

— Подданные белого царя!..

Крест на груди носим!.. Вот!..

И решили нерчинскому воеводе отписать грамоту, послать дары, просить милости царской, подмоги ратной и огневой, чтоб отстоять повоеванные земли и укрепить крепко Русь на дальнем Амуре.

В Нерчинский острог Сабуров отрядил тринадцать казаков, над ними поставил Пашку Минина. Подарки царю — соболи отборные, лисицы огневые да многие иные добычи — уложили на десяти возках. Отправили в Нерчинский острог и пленную даурку Эрдэни с младенцем, чтоб показать, каковы иноземцы обличьем, похвалиться своими ратными удачами.

Возки вытянулись гуськом. Жонки тех казаков, которые поехали в Нерчинск, шли за возками, провожали.

В тот вечер немногие легли дотемна спать. Сидели албазинцы у камельков и в сотый раз спрашивали друг друга:

«Какова-то удача будет? Привезет ли Минин милованную грамоту? Снимет ли царь опалу и гнев свой тяжелый?»

Посудачили горячо и разошлись по своим избам. Притихла крепость, лишь дозорный казак оглядывал темные дали, ожидая рассвета.

Гантимур

Нерчинский острог находился в большой тревоге. Охочие люди и лазутчики, что по нехоженной тайге и монгольским степям доходили до иноземных рубежей, приносили страшные вести.

Воевода Нерчинского острога Даршинский писал московскому царю: «...мунгалы и тунгусы, зная наше малолюдство и слабость ратную,

пленят и калечат русских людей во множестве. Землицу, на коей воздвигнут твоим, пресветлый государь, именем Нерчинский городок, оговаривают своей и сулят идти войной. Кричат громогласно: за нами, мол, стоит несметная рать земли китайской, а китайский-то император, богдыхан, над всеми государствами властен. Тот богдыхан титло на грамоте ставит нагло и твердо: «Говорю сверху на низ, ответствуйте мне снизу вверх». Молю тебя, пресветлый государь, слезно, пошли ружейных дел умельца, — самопалы ржавые, пушки-маломерки чтоб наладить, — добавь ратных людей, запасов свинцовых и пороховых».

Ратные люди Нерчинского острога днем о ночью крепили бревенчатый частокол, рвы углубив, пускали в них воду из Нерчи-реки, по-за рвом клали коряжины, били «чеснок» — острые колючки из железа, вели строгие дозоры.

Опечаленный воевода сидел у оконца, ожидая лазутчиков. Ускакали они в монгольские степи до зари третьего дня, и ни один еще не вернулся.

К вечеру прискакал первый лазутчик — Васька Телешин, высокий тонконогий казак в серой козлиной шапке набекрень.

Он покинул коня средь воеводского двора, взбежал на рубленое крыльцо и зычным голосом всполошил воеводу: «Тунгуса изловил, батюшка-воевода! У реки Аргуни мыкался, без драки отдался».

Тем временем казаки волокли на воеводский двор пленного эвенка. Эвенк на малопонятном языке требовал толмача, через него сказал воеводе:

— От князя Гантимура с вестью... Князь со всеми юртами, женами, детьми, скотом и животом бежит из китайской земли, просит русских взять его под свою руку.

Эвенк вытащил из-за пазухи первейшего соболя и, упав на колени, положил подарок к ногам воеводы.

Воевода недоумевал.

Вероломство и лукавство врагов беспредельны, боялся воевода подвоха, на эвенка смотрел с опаской.

Обласкав, спросил лукаво:

— Какой нуждой гоним тот князь Гантимур?

Эвенк уклончиво отвечал:

— Голова моя мала, великий княжеских дел не объяснит. Князь сам расскажет русскому князю обо всем.

Воевода попытался выведать у пришельца хоть что-либо о китайской силе:

— Как мог Гантимур убежать от китайского царя? Разве он не сыскал в Китае гонцов скорых догнать американского князя?

Посланец стал словоохотливее.

— Богдыхановы мечи никого не милуют. Плачет китайская земля...

— С кем та война учинилась? — удивился воевода.

Посланец путался, многого и сам толком не знал.

Воевода хоть и слабо верил, что внутренняя борьба охватила неведомый Китай, однако был рад: «коль не врет тунгусишка, то ладно и нам ко времени». Воевода послал навстречу князю Гантимуру малую рать, приказал настрого не допускать людей Гантимура до Нерчинска, а привести лишь самого князя.

Гантимура привели не как пленника, а как доброго витязя. Перед воеводой предстал муж рослый, телом крепкий, в дорогой парке, подбитой лисицей, в мягких лосиновых сапогах с прошвой, в высокой китайской шапке, опушенной черным соболем и повитой бисером-самоцветом. Поверх парки — поясок китайского изделия с серебряными бляшками на кожаной бахроме; по пояску искусно нанизаны зубы рыси, волка, кабана, на плечах — хвосты белок. Гантимур широколиц и смугл, глазом прям и смел, голосом тверд. Перед воеводой положил он повинные подарки: бархатистые шкурки соболей, лисиц, золотую чашку китайской резьбы, серебро в слитках.

Воеводе рассказал князь тайну своего поспешного бегства. Бранил резким словом манчьжуров, жаловался на тяжкие обиды, чинимыми ему и его родичам людьми богдыхана.

— Желаю кочевать, — говорил Гантимур, — в мире, под твердой рукой русского царя, платить соболиный ясак сполна.

— Отчего же те обиды и лихости? — спросил воевода, зорко оглядев князя.

Князь поднял голову, на воеводский огляд ответил:

— Грызутся богдыхановы люди меж собой, псам подобно, делят юрты и скот эвенков. В кровопролитии междуусобном пылают города и села. Бегут эвенки...

— Отчего ж те междуусобицы? — хитро прищурился воевода.

— Богдыхан манчьжурских кровей... стонут китайцы, горько им это владычество Цинов. Норовят сбросит Цинов, как вол ярмо, оттого повсюду кровь и огонь.

Воевода не понял незнакомое для него слово, решил, что Цин — имя богдыхана, и спросил:

— Какой Цин обличьем, — какую ратную силу имеет?

Гантимур чуть приметно усмехнулся:

— Царствование Цинов — черный дым разбойных манчьчжуров, захвативших Китай. Ныне царствует на троне молодой манчьжурский богдыхан Кан-си. Ратью покоряется: она-де моджет весь мир покорить.

Воевода ущипнул бороду, рассердился:

— Иные хвалились, хвалились да с горы свалились... Долго ли ты, князь, кочевал по китайской земле?

Гантимур отвечал:

— Кочевал с родичами многие лета прежде китайскому богдыхану служил, был я по его правую руку четвертым князем. Получал от китайской казны в год жалованья по тысяче двести лан серебра и по три коробки золота. Имел рать многую и храбрую. С братом богдыхана был послан под Нерчинский острог, чтоб русских повоевать, острог снести... Видя житье доброе, пастбища богатые, пожелал я российскому царю служить и боя с ними не принял. Богдыхан погони посылал многие, но, приняв с родичами раны и увечья, мы от тех погонщиков отбились и перебежали во владения русских.

Воевода по-хозяйски допытывался:

— Многое ли богатство имеешь, чем перед русским царем хвастать будешь?

— Имею, — отвечал гордо Гантимур, — племя премногое, больше семисот душ, и все в куяках, панцирях, при луках и мечах. Юрт кочует со мной больше сотни...

Воевода силился скрыть тревогу: такой ратной силы в городке не имел. Племя Гантимура могло побить воеводских людей, начисто снести острог.

Воевода степенно сказал:

— Племя твое под руку царя русского беру. Места для кочевок отвожу травные, пастбища привольные. Кочуй, князь, возле реки Урульги. Ясак кладу по три соболя на душу.

Гантимур не скрыл довольства. Видано ли: вместо непомерных сборов ясак в три соболя! Раскосые глаза его заиграли рысиной искрой, угловые скулы пылали.

Воевода насупил брови, добавил сурово:

— Коль вздумает князь баловать и совершит измену, то на кару лютую пусть не жалобится... что ответит князь?

Гантимур склонился:

— Войны не ищу, от войны бегу, ясашный оклад принимаю. Жду твою грамоту, чтоб родичам показать, упрочить мир и дружбу с русскими.

Воевода удалился в приказную клеть. К вечеру Гантимуру вручили приписную грамоту. И на подарки воевода ответил отдарками, дал князю коня белого с седлом, кумачу и сукна желтого три штуки и русское знамя.

Гантимур ускакал в степь, довольный и гордый приемом русского воеводы.

А воевода тем временем вызвал сотника казацких старшин и велел лазутчиков бойких да смышленных разослать на Урульгу, чтоб за Гантимуром и его людьми строго доглядывали, не совершил бы князь измену и разбой. Казакам степным и шатунам вольным велел воевода наказать толково, чтоб они с Гантимуровыми людьми жили в ласке, обид бы не делали: от зла и убийства может случиться ущерб большой и казне царской и острожку.

До середины лета степь жила в мире.

В один из воскресных дней стоял воевода у обедни. Склонившись к уху воеводы, письменный голова отозвал его из храма: вести принесли дальние лазутчики, вести страшенные...

Лениво шагая, воевода спрашивал на ходу письменного голову:

— О чем сказ? Аль нельзя помешкать до исхода обедни?

— Лихо!.. — прошипел скупой на речи письменный голова и умолк.

— Измена?! — допытывался воевода и ему чудился Гантимур.

— Лазутчик Тимофей Трубин, — говорил письменный голова, — с далекой Шилки прибыл. С тамошними тунгусами он в ладах. Ведали они ему на ухо с большой тихостью тайну: беглые казачишки, воровской разбойный люд с севера прибились в царство даурцев. Ведет тех воров Ярошка Сабуров, пропойца Пашка Минин да плут Ванька Бояркин. Озлобили те воры иноземцев. Даурцы тех беглых воров побили едва не без остатку и рать многую, воедино с манчьжурами, в панцирях, с пушками долгомерными двигают на твой острог...

Воевода, распахнув шубу, поспешно шагнул, гневно свел брови:

— Срамной князь Гантимур ложь пустил о междуусобицах китайцев.

— То отвод и подвох, не иначе... — ответил письменный голова.

— Не иначе, подвох... — согласился воевода и спешно пошагал в приказную избу, повернулся, спросил: — А тот Ярошка Сабуров в атаманах у воровских людишек?

— В атаманах, батюшка воевода. О нем сказывали: нравом мужик крутой, храбр, умом не глуп. Объят страстью: новые, нехоженые земли отыскивать. Смолоду в походах, и не столь к грабежному делу склонен, сколь из-за любопытства непомерного и жажды ратных подвигов, домогается новые земли повоевать, пути открыть в теплые страны. Лазутчик поведал тайну-тайн...

— Говори — насторожился воевода.

— Слышал он своим ухом от надежного доглядчика, что хранит атаман на груди, под железной кольчугой, тайный чертеж неведомых земель и царств, кои к земле русской прикосновенны и войной угрожают.

— Пустое! — перебил его воевода. — Тайные чертежи государств — царево дело, а не беглых грабежников.

Письменный голова не унимался:

— Атаман, сказывают, не таков, людишки его — доподлинные грабежники.

Воевода топнул ногой.

— Глупые твои речи! Кого обеляешь? У грабежников и атаман грабежник и вор!..

— Лазутчики сказывали...

— Лазутчики! — плюнул воевода. — Надо свою догадку иметь...

В ночь воевода послал скорых гонцов, а за ними сотню казаков, велел сыскать Гантимура, схватить и доставить в острог. Решил воевода засадить Гантимура в черную избу, забить в колодки и держать в аманатах — заложниках.

Воеводские казаки под началом Васьки Телешкина носились по степи, но на следы кочевья Гантимура не попадали. За рекой Урульгой гонцы заметили серый столб дыма. Взгорячили коней и без опаски ринулись в погоню. Караван двигался навстречу. Казаки оторопели. Ехал посланец китайского богдыхана Шарандай со своей свитой. Шарандай, завидев казаков, недоумевал: в монгольтских степях не ожидал он встречи с русскими. Монголы обнадежили его, говоря, что степь от русских чиста, повоевали их монголы еще в начале лета.

Шарандай хотел бежать, но, боясь погони и разбоя, остановился. Русские и китайцы съехались у высокого кургана. Васька Телешин и Шарандай одновременно сошли с коней и пешком направились навстречу друг другу. Не дойдя двух шагов, остановились и, рассматривая с большим любопытством друг друга, молчали. Васька принял китайского посла за монгола и спросил:

— Кто будешь?

Не понимая русской речи, Шарандай позвал из свиты толмача. Подошел высокий бородатый мужик в китайском халате, мягких войлочных туфлях. Васька признал в толмаче беглого казачишку Степку Мыльника. Вместе с отцом бежал он в китайскую землицу лет пять тому назад. По слухам, Степка женился на китаянке, открыл в Китайщине мыльное заведение. Варить мыло он и его отец были призванные мастера.

Васька поднял бровь, взглянул на беглеца сурово:

— Кого ведешь на Русь, китайский выкормок?

Степка Мыльник не обиделся, нахально отвечал:

— Не лай, не страшусь... Веду китайского посланца, везет он важную грамоту от самого богдыхана нерчинскому воеводе.

Васька перебил не к месту ретивого толмача:

— Молви своему посланцу, что дальше этого кургана его нога не ступит. Васька отобрал двух бойких казаков и велел им скакать в острог с вестью к воеводе. Шарандай ласково, вежливо передал через толмача:

— Посол богдыхана стоит на монгольской земле, и русские не могут задержать важного гонца.

Васька ответил гордо:

— Посол стоит на русской земле!..

Шарандай удивился наглости казака, но повиновался, приказал поставить палатку и стал ждать воеводского ответа.

Приехал воевода, поставил палатку за курганом, поодаль от Шарандая. Переговоры начались не вдруг. Воевода послал за Шарандаем, но, к великому удивлению русских, Шарандай не пришел. Он послал толмача, который передал: «По обычаю великого богдыхана, посланец не может столь унижаться, чтоб идти первым в палатку русских».

Воевода в гневе отослал толмача.

— Коль китайский посол столь горд и упрям, пусть сидит хоть все лето, а тому не быть, чтоб русского царя человек шел на поклон!..

В спорах прошел день.

На рассвете следующего дня сговорились поставить на середине пути палатку и войти в нее в одно время с двух сторон. Шарандай прислал в палатку подарки и справился о здоровье русского царя. Воевода послал отдарки и тоже справился о здоровье китайского богдыхана. После этого воевода и Шарандай одновременно вошли в палатку и поклонились друг другу низко. Шарандай в синем шелковом халате, в черной бархатной шапочке, в мягких туфлях. Высокий, стройный, подтянутый, с чисто выбритым лицом. Заговорил он голосом тонким, громко и торопливо:

— Почему русские не пускают посланца великого богдыхана в свой дом? Почему принимают в палатке? Плохо от этого будет! Беда!..

Шарандай жаловался, что великий богдыхан разгневается и жестоко его накажет: он заставит укоротить рост Шарандая на одну голову.

Воевода слукавил:

— Богдыханову посланцу пришлось бы далеко объезжать великие укрепления русских, что сделаны для отбоя черных степных разбойников.

Шарандай согласился, устало сел на ковер. Долго молчали, искали слов. Заговорил гость, льстя и заискивая:

— Солнце светит на небе, великий богдыхан — на земле. Горе источит русских, если они не выдадут богдыхану беглеца Гантимура.

Воевода таких слов не ожидал, отвечал смущенно:

— Гантимур волен избрать себе государеву руку.

Шарандай обиженно моргал и, заикаясь, говорил:

— Назад тому два дня, отыскав Гантимурову юрту, Шарандай клал перед ним большие подарки. Гантимур подарки не взял, а кричал и грозился, даже о великом богдыхане обидное слово молвил. Шарандай, в страхе зажав уши, бежал... Что скажет теперь Шарандай богдыхану?

Шарандай глубоко вздохнул, умильное лицо прикрыл ладонью, опустил голову.

За палаткой послышался конский топот, ржанье взъяренных лошадей и лязг оружия. В палатку просунул голову казак.

— Гантимур со многими людьми в панцирях, при луках и стрелах!..

У воеводы дрогнули губы, он неловко поднялся, но в это время полог палатки распахнулся и вошел Гантимур со своими сыновьями и родичами. Пришельцы молча оглядели палатку и неторопливо расселись, поджав под себя ноги.

Шарандай смущенно щурил раскосые глаза, на впалых щеках всплыли желтые пятна. Богдыханов посол крутил жидкий ус. Молчали недолго. Шарандай поставил ларчик с грамотой богдыхана себе на колени и с учтивой лестью и тонким лукавством заговорил, обращая взоры на Гантимура:

— Когда жирный верблюд отобьется от стада, хозяин пошлет множество загонщиков и, поймав того верблюда, повелит содрать с него шкуру...

Гантимур ответил с насмешкой:

— Не бывало так, чтоб степного верблюда догнали бы длиннохвостые богдыхановы мыши.

Шарандай злобно метнул взгляд в сторону Гантимура. Тунгусский князь в наглости своей превзошел даже черных разбойников. Однако, оглядев сумрачных родичей Гантимура, Шарандай сдержал гнев.

— Коль вздумает верблюд выпить воду из реки, то лопнет. Устрашится Гантимур порочить худым словом имя великого богдыхана...

Гантимур и его родичи ответили обидной бранью, угрожали ножами и луками. Тогда воевода дал знак, чтоб прекратили Гантимур и его люди брань и шум. Шарандай встал и, потрясая ларчиком с богдыхановой грамотой, кричал:

— Звезд на небе не перечесть — таково богатство великого богдыхана; до луны не допрыгнешь — так велик пресветлый богдыхан!

Гантимур и его родичи кричали наперебой:

— Многие лета кочевали под богдыхановой рукой, больше тому не быть! Злобны и лукавы богдыхановы люди, грабежники и побойцы! И ты, Шарандай, не китаец, а маньчжурский выкормок. Уходи!

Шарандай умолк. Помнил он, как богдыхан, удрученный изменой и бегством Гантимура, страшился, что все эвенкийские племена, сняв юрты, откочуют с китайской земли, уйдут за могущественным князем Гантимуром. В упреках Гантимура понял он намек и на самого себя, причинившего немало обид эвенкам. Он страшился мести Гантимура и суровой расправы. Встав на колени, Шарандай поставил ларчик себе на голову. Воевода взял ларчик с богдыхановой грамотой и уверил Шарандая, что с надежными гонцами спешно доставит грамоту московскому царю.

Шарандай уехал обиженный, злой.

Гантимур увез в свою юрту гостить воеводу и его людей. Воевода дивился богатству Гантимура. Юрта его из белого верблюжьего войлока была покрыта шелковым пологом, отороченным узорчатой каймой, внутри устлана дорогими коврами, шкурами барсов и соболей.

Воевода говорил казакам:

— Таких ковров узорчатых не видывал, хоть и прожил на свете долго. Вокруг юрты Гантимура стояли двадцать юрт его жен, за ними — юрты сыновей и братьев, поодаль раскинулись юрты дальних родичей и пастухов. Бесчисленные стада лошадей, коров, овец и верблюдов Гантимура растянулись по бесконечным степным просторам.

В юрте Гантимура воеводе с большим трудом и старанием перевели богдыханову грамоту с маньчжурского языка на эвенкийский, а потом на русский. Богдыхан настоятельно требовал безоговорочной выдачи Гантимура, тут же указывал московскому царю на разбой и набеги казаков на Амур. Называя Ярофея Сабурова «бешеный Яло-фэй», требовал очистить Амур от русских. В конце грамоты богдыхан угрожал войной, хвастливо описав силу своих воинов и неисчислимые богатства своей страны.

Воевода, погостив, собрался уезжать в острог. Гостеприимный хозяин устроил воеводе славные проводы.

К юртам подъехало много всадников. Гривы и хвосты коней были украшены бумажными лентами. На конях горели серебристые чепраки, седла сияли на солнце желтыми, синими, красными оторочками. Гантимур показал воеводе храбрых лучников своего рода. Лучники вихрем неслись на своих лошадях навстречу друг другу, вскинув луки, сбивали стрелами с головы друг друга шапки. Казаки воеводы тоже скакали на лошадях, бросив шапку вверх, попадали в нее из самопалов.

Родичи Гантимура кричали, били в барабаны.

После конных гонок выступили прославленные единоборцы: в беге, в борьбе, в метании копья. Торжества окончились к вечеру.

Воевода, довольный, уехал в острог, и на другой день гонец повез важную грамоту императора Серединного царства русскому царю.

Царский посол

В Московском приказе с восхода солнца и до заката рьяно скрипели гусиные перья. Согребенные песцы строчили витой скорописью деловые, торговые, подсудные и иные грамоты, многословные ябеды, сутяжные отписки и челобитные.

В приказе людно, тесно, сумрачно. От воскового чада и книжной пыли слезились глаза. С шумом толпились мужики-землеробы, разный ремесленный и иной люд. В рваных кафтанах, шубейках, поддевках шлепали они побитыми лаптями по каменным плитам, оставляя за собой комья грязи. У каждого за пазухой или в холщовой суме либо петух, либо курица, либо поросенок; у иных кусок отбельной холстины, узорчатое полотенце и многие другие поминки. Все это несли мужики писцам, чтобы порадели они за обиженного и грамотки слезные писали бы старательно и толково. Называлась эта палата людским приходом. За людским приходом находилась вторая, сводчатая палата с высокими резными окнами. Она делилась на две половины. На одной сидели составители, переводчики и уставного письма книгописцы. На другой — иконописцы, золотописцы; они изображали лики святых, вырисовывали красивейшие буквы в церковных книгах. Была еще малая палата переплетчиков, золотых и серебряных дел умельцев; они скрепляли исписанные листы в толстые книги, украшали их узорчатой оправой, застежками и пряжками.

В правом углу, возле створчатого окна, сидел главный уставного письма книгописец подъячий Никифор Венюков. Величали этого славного искусника — отче Никифор.

Подъячий Никифор — старец строгий, узколицый, морщинистый, с маленьким рыбьем ртом и скудной бородкой. Он озабоченно посмотрел в оконце, зевнул, широко раскрыв рот, и отложил серый лист. Прищурив воспаленные веки, полюбовался только что изукрашенной киноварью уставной буквой, огляделся и приказал с усмешкой:

— Эй, Никола, ишь, припал! Бросай...

Николка Лопухов, помощник Никифора, выпрямился. Был это рослый, большеглазый отрок, заметно сутуловат, но в плечах широк, лицом светел и здоров. Он наскоро прибрал письменный прилад, в смущении сказал:

— Отче, Никифор, доспелся и в моих делах успех: вывожу заглавную и малую доподлинно...

— Оказия... — перебил его Никифор.

— Пошто? — пугливо заморгал отрок.

— Аль ослепшим проживешь и окрест себя не глядишь? — Никифор строго посмотрел на отрока.

Николка опустил глаза. Никифор поучал:

— Объявился в нашем посольском приказе нов человек, ума превеликого, грек родом. Послан тот грек к нам, будет главным переводчиком. Строг! Ой, строг!.. Он эдаких образумит! — и Никифор ткнул желтым пальцем отрока в грудь.

— Не ведаю...

— Эко не ведаешь!.. Прозывается тот грек мудрено — Николай Спафарий... Сие уразумей, Николка, твердо, при величии не посрами, упаси бог!.. Тезкой тебе приходится, то — ладная примета...

— Как можно!.. — озабоченно ответил отрок.

Никифор разговорился:

— Сказывали, мудрейшая голова у того Спафария, грамотам обучен в заморских землях, силен во всех иноверных языках и в науках, особливо духовных. В русских же словесах слаб и многие калечит немилосердно. Упаси бог, при беседе не прысни, Николка, со смеху, коль главный переводчик оговорится аль замешкается.

Никифор усмехнулся, Николка же омрачился. «В наказание за ослушание объявился тот главный переводчик, и строг и учен... Не иначе, буду я изгнан за малоуменье в деле писцовом», — огорченно думал отрок.

По посольскому приказу плыли слухи, паутиной обволакивали борзописцев, скрипящих гусиными перьями; путались они в догадках, несли нелепицу.

— Чудно, отчего греку Русь приглянулась?..

— Не сладко ему в греках, вот он на сытые хлеба и подался.

— Русь, она — мать кормящая: пригревает и грека, и немчина, и арапа черных кровей, — важно заключил длинноволосый старец и перекрестился.

К полудню в посольстве притихли.

В камору переводчика пришел человек в черной длинной рясе. Сбросил он бархатную шапку болгарского шитья, прикрыл створчатую дверь и безмолвно погрузился в чтение. Это был Николай Спафарий.

Долго присматривались посольские людишки к главному переводчику: следили, подглядывали, подслушивали. Облик его еще больше распалял их любопытство.

Было Спафарию лет сорок пять; ростом высок, в походке прям и горд; лицо чистое с малым загаром, обрамленное темно-золотистой бородой; выпуклый лоб изрыт глубокими, не по летам, морщинами; из-под густых бровей поблескивали желтые глаза, жгучие и острые; боялись приказные люди этих глаз, как пчелиного жала. Строгие тонкие губы и непомерно большой, словно нашитый, нос довершали облик ученого грека. Говорил он звонко, с присвистом, на смешанном греко-болгаро-русском наречии, но степенно и вразумительно.

К трудам ученых был прилежен безмерно, и не отыскать ему равного. За книгами и переводами сидел и денно и нощно; случалось, до утра просиживал при лампаде и засыпал, обронив голову на писание. В короткий срок овладел он и русской речью.

В посольском приказе переводчик полюбился, но боялись писцы и служивые посольские люди острого глаза Спафария. В посольстве о Спафарии говорили, что разгадать его душу — труд мудреный. И коль душа человека, как в священном писании помечено, бездонна, то у этого грека трижды бездонна и бескрайна.

Скоро и в царских хоромах, золоченых палатах заговорили о Спафарии. Труды его поощрялись всемерно, но мучили царских доглядчиков догадки, разноголосые суждения об ученом греке.

Дошло это и до царя. Царь Алексей Михайлович самолично заинтересовался главным переводчиком — человеком, всем языкам обученным и все страны познавшим. Царь позвал боярина Артамона Матвеева, ведавшего всеми делами посольств, и наказал неторопливо и подробно рассказать о жизни Спафария.

— Принеси, боярин, ларчик с пометами важными. Доподлинно надо знать о прежних делах и помыслах грека.

Боярин вышел и вернулся с ларчиком, где хранились тайные грамоты. Боярин любил Спафария, знал все о жизни ученого грека и деловито стал сказывать царю:

— Родился грек в Молдавии, отец поощрял отрока в науках, ибо сам был в них сведущ, и сына к тому же склонял старательно. Учил его в Царьграде, где постиг молодой отрок Николай в совершенстве древний и новый греческий, турецкий, арабский и другие языки. Там же отрок тайно сдружился с лукавыми людьми и сам стал отменно лукав и умен. Прослышав, что на его родине зачалась царская междоусобица, кинулся туда и воссевшему на престол хитростью господарю Стефану Х пришелся ко двору. Понравился молодой грек за знание книжных мудростей, ораторство и уменье языкам. Стал не только ученым мужем, но и другом душевным, и делил с ним тайны господарь.

Однажды, роясь в древних книгах, отыскал Николай тайную переписку господарей с Византией, и открылись лукавые происки Стефана Х.

Переписку перевел, а недруги господаря предали ее огласке. Владычество его покровителя, Стефана Х, пало.

Николай, по-прежнему пребывая при дворе, пережил еще одного господаря. Самой блаженной высоты и почести достиг Николай при господаре Стефанице.

Царь поднял голову, перебил боярина:

— Праведно ли это?

— Сказанное, государь, в большой доле истина.

— Молви, — кивнул головой царь.

Боярин передохнул, открыл ларчик и достал грамотку.

— Мыслю, государь, за надобное прочитать единую грамотку, в коей прописано о греке словами якоба очевидца, но, по моему разумению, — это происки подслуха, змеиное жало завидущих глаз.

— Читай, боярин, не торопясь, внятно, раздельно.

— «...Был боярин, по имени Николай Спафарий, очень ученый, гордый, богатый... Ходил он с княжескими провожатыми, кои шли впереди с пиками и мечами, с серебряными чепраками на лошадях. Его очень любил господарь Стефаница: обедал с ним, совет держал с ним, играл с ним и даже спал с ним...

Однако Спафарий не удовольтствовался тем добром и почетом, но взял и написал злословное и насмешливое письмо, вложив его в пустую трость, послал тайно воеводе Константину и призывал того воеводу сбросить Стефаницу и захватить престол. Но воевода устрашился и трость с письмом при надежном гонце направил в руки самому господарю.

Стефаница возгорел местью, читая злословия Спафария. Повелел он немедля позвать его в малую господарскую комнату. Едва тот вошел, господарь вынул из-за пояса свой кинжал и приказал палачу отрезать нос лукавцу Спафарию. При этом Стефаница молвил в гневе: «С этой приметой моего недруга будет знать весь мир». Обливаясь кровью, Спафарий с позором бежал из дворца и был окрещен Курносым...»

Царь поднял голову, сбил боярина с толку резким словом:

— Ложное писание, боярин, все видели грека при полном носе!

— То, государь, темная заморская тайна, дело рук не иначе чародеев аль дошлых умельцев...

Боярин встал и раздельно, нараспев читал:

— «Беглый ученый грек Спафарий недолго задержался в Неметчине, где пригрел его и обласкал воевода Вильгельм. Здесь же сыскался искусный лекарь, который тайно лечил страшное уродство грека. Пускал ему кровь из щеки и накладывал на рану носа, кровь свертывалась в коросту, и нос вырастал. Через год нос вырос, грек вернулся на родину, но от стыда и посрамления вновь бежал ночью, хоронясь, как вор, хотя едва заметно было, что нос его резан. Грек поселился в Царьграде, где и прославился учеными делами, переводом библии и других мудрейших книг».

Царь вздохнул:

— Чудны дела создателя! Однако, боярин, не своди глаз с грека... Неведомо мне, какая нужда есть содержать его в посольстве?

Боярин горячо вступился за Спафария:

— Многое, сказанное о греке, — наветы завистников, людей злонравных. Спафарий много учен, в книжных переводах незаменимый искусник, в иных поступках тих, к делам твоим, государевым, радив и заботлив безмерно.

— Для Руси человек иноземный... Сколь важны его заботы?

— Не почти, великий государь, за дерзость: осмелюсь сказанное оспорить. Спафарий иноземец — не чета другим. Для Руси человек близкий, в вере христианской крепок, обычаи наши почитает своими, в соблюдении их примерно строг.

Царь поднялся и молча вышел.

...Спафарий остался при посольском приказе. Он работал вдохновенно, не щадя сил, отказывая себе во всем. Из посольства не выходил, погрузившись в писание и забыв о еде и сне, нередко падал в беспамятстве на груды книг и рукописей. И труды его оценили: занял он самое почетное место среди всех переводчиков, прославился на весь мир составлением великой государевой книги, греко-славяно-латинского словаря и многих других, до этого на Руси небывалых важных книг.

Мудрость Спафария, его трудолюбие еще больше расположили к нему боярина Матвеева, и стал он надежным ценителем и покровителем Спафария, о чем не однажды говорил и царю.

На святой неделе, в третье лето жития Спафария в Москве, предстал он перед государем.

Много на свете видел Спафарий дивных дворцов, но палаты дворца русского царя ослепили его премудрым строением, великолепием росписи, пышностью убранства. Спафарий поднимался по широкой лестнице, ноги его утопали в шелковистом ковре. Стены, потолки, резные колонны, арки казались вылепленными из золота и серебра, расписаны чудными красками. Палаты наполнял благовонный запах ладана, сквозь сводчатые окна пробивался мягкий розовый свет. Царь принял Спафария в малой палате. Он сидел на троне в тяжелом парчовом одеянии светло-малинового цвета, расшитом золотыми и серебряными узорами.

На голове царя — высокая стрельчатая шапка, узукрашенная драгоценными каменьями, низ ее опушен темным соболем, на верху — усыпанный алмазами крестик. На плечи царя наброшена горностаевая мантия, длинные полы которой и рукава ниспадали до самых носков красных сафьяновых сапог. Стоящее на бархатном ковре тяжелое кресло блестело и переливалось. Спафарий рассмотрел: оно литое из серебра, по-серебру — золотые листья и цветы, грани обложены дорогой костью. В правом углу палаты в израсцовом киоте стояла икона Спаса, отороченная парчовым окладом; перед иконой теплилась лампада. У стены, поодаль от трона, на мраморном постаменте стояли часы затейливой заморской работы.

С замиранием сердца подошел Спафарий к трону и упал на колени. Царь приподнялся, повернулся к иконе, перекрестился. Спафарий и стоящие рядом с ним на коленях придворные тоже стали креститься. Потом царь сел в кресло и приветливо улыбнулся. Спафарий подошел к руке.

Лицо у царя открытое и ласковое, глаза большие, светлые, доверчивые. Большой белый лоб перерезала морщина; волосы, усы и окладистая борода темнорусые. С виду царю лет пятьдесят, в движениях он медлителен, будто устал, говорит глухо, едва слышно. Первых слов царя Спафарий не расслышал, стоял смущенный, озадаченный. Нависла тягостная тишина, только громко тикали часы. Спафарий подумал: «Добрая ли примета: часы слышу, а царских речей нет?...»

Боярин Матвеев, стоявший рядом с царским креслом, обратился к Спафарию:

— Великий государь премного доволен книжными трудами твоими.

Спафарий низко поклонился. Царь спросил:

— Какие мудрости ныне постигаешь? Чем порадуешь нас?..

Глаза Спафария блеснули.

— Безмерно тружусь, великий государь, скоро окончу книгу «О четырех монархах».

— Труд похвалы достоин. Уповай на бога всемилостивого, и успехом увенчается задуманное, — поощрил царь Спафария.

— Уповая, великий государь, молю заступника дать сил и здоровья... Царь обласкал ученого трудолюбца. Он добавил ему жалованья до ста тридцати рублей в год да положил ему пятьсот четвертей ржи да по полтине в день кормовых.

Из царской палаты приглашен был Спафарий в комедийную хоромину, открытую трудами и заботами боярина Матвеева. На представление в этой комедийной хоромине царь пригласил думных дворян, бояр и других приближенных своего двора. На возвышенных местах за решетчатыми дверцами сидела царица с царевнами. Шла комедия об Эсфири прославленной. Играла музыка, комедианты пели, танцевали, скоморошничали. Представление шло целый день. Царь и его гости, не сходя с мест, просидели в комедийной хоромине десять часов. Все хвалили столь умную затею боярина Матвеева. Спафарий, видевший в других царствах немало чудес, остался комедийной хороминой доволен. В горячем помощнике царя, боярине Матвееве, увидел он мужа умного, просвещенного и смелого.

После комедийного зрелища царь не отпустил Спафария, позвал в столовую палату к царскому обеду. В просторной палате стоял длинный стол, накрытый парчовой скатертью. Над столом висело большое серебряное паникадило с двенадцатью посвечниками и хрустальными перемычками. Горели толстые восковые свечи, перевитые сусальным золотом. Свет от них через хрустальные перемычки мягко падал на стол, на стены; оловянные тарелки, серебряные кубки, золоченые блюда переливались живыми огнями. Гостям было подано сто двадцать шесть перемен. Среди множества вкусных явств дворцовой кухни отведал Спафарий первейшее кушанье царского стола — отборное мясо белого лебедя с приправой из квашеной капусты и соленых слив.

Из царских палат вернулся Спафарий в свою посольскую камору ободренный, радостный, гордый. Всемерные труды его щедро оценены. Спафарий прилег на лежанку, погрузился в раздумье. Скоро уснул. Проснулся рано. Через решетчатое оконце светилось голубое небо, осыпанное мелкими облачками, словно пухом лебяжьим; в саду пели пташки, их веселому щебетанию вторило сердце Спафария, на глаза его набегали умильные слезы. Скоро это сладостное умиление сменилось горделивой важностью. Спафарий поднялся, зашагал по комнате, потом сел к своему столу, заставленному толстыми книгами, рукописями, листами. Положив на разгоряченный лоб руку, он унесся в мыслях своих в беспредельные выси. «Сколь могуча Русь — пресветлая родина росса славного, — шептал он, — сколь она обильна, сколь величава!.. Как мелки, немощны многие государства и царства, к ней прикосновенные!.. Сколь велико будущее Руси — премудрой матери стран славянских!..»

Вновь поднялся, прошел по каморе, взглянул в оконце, улыбнулся.

По узкой дорожке шел работный человек, рослый, широкоплечий, в домотканой рубахе, в пестрых штанах, на ногах лапти, за спиной вязанка дров, и столь огромна, что Спафарий ахнул: «Какова силища, а!» То был Степка, сынок стрельца Прохора. Работящий молчун Степка с большим радением топил толстозадые изразцовые печи палат, особливо старался угодить Спафарию. Знал: любит грек сидеть в жарко натопленной каморе. Умильно глядел Спафарий на Степку и шептал:

— Какова Русь!.. Стоит извечно... Степки да Ивашки, Николки да Прошки, всех и не счесть — множество, подпирают своими могутными плечами Русь-матушку. Это они, богатыри-лапотники, сдвигают горы и прудят реки; землю лелея, хлеб сытный родят. Это они поднимаются в небеса синие и золотят маковки храмов; строят хоромы царские да боярские, лабазы да лавки торговые; рубят дерево, куют железо, варят соль, копают золото; ходят по морям кипучим, по рекам рыбным; возводят города. А когда случится напасть, сунется на Русь иноземец, хватают рогатины, самопалы да вперед грудью крушить, ломать ворота, чтоб неповадно было и впредь.

Спафарий шумно вздохнул. Обуреваемый высокими мыслями, торопливо взял перо, склонился над писанием. Не разгибаясь, не вставая, просидел он за трудами до обеда.

...В конце года, после написания Спафарием большой книги «О четырех монархах», книги весьма ученой и прославленной, царь добавил оклад Спафарию и пожаловал государев подарок — на пятьсот рублей отборных соболей.

Спафарий стал вхож в дворцовые хоромы, часто его звали к трону государя, особенно для речей с иноземными послами.

Оказывая услуги государю, он жил в большом почете.

Видя силу и богатство Руси, чтя ее христианский уклад, Спафарий полюбил ее навечно. Стала она для него святой родиной.

Год 1674 оказался тягостным: царь и его близкие бояре глядели на судьбу Руси с большой тревогой. Беспокоили турки, а в январе скорый гонец привез царскую грамоту от нерчинского воеводы Даршинского. Воевода со страхом доносил о новых угрозах маньчжурского императора, писал о немощи, в которой очутился его острог.

Воевода напоминал о богдыхановой грамоте, в которой император настойчиво требовал выдачи беглеца Гантимура, сетовал на воровских людишек Ярофея Сабурова, которые хозяйничают на Амуре-реке и тем могут накликать большие беды.

Царю Нерчинский острог чудился на краю света, и до Москвы, мол, китайцам идти не ближе, чем до небес. О Китайском государстве царь знал мало, а близкие, изведанные пути в Китай никому в Москве не были известны.

Одно смущало царя: иноземные послы и лаской и коварством, а ныне угрозой требовали грамоты, разрешающей проход через Русь в Китайское царство их караванам с товаром, учеными и иными людьми.

Царь собрал думных бояр. Боярин Матвеев говорил:

— Всеславный нашего посольства переводчик Спафарий, роясь в книжных мудростях, сыскал о том царстве, великий государь, вести скудные. Китайский царь похваляется, что царство его среди земли едино есть, а иные государства на свете ни во что почитает и молвит, что-де всех иных земель люди — варвары и глядят одним глазом, а они — обоими...

Бояре переглянулись, царь спросил:

— А ведомы ли пути добрые в их царство?

— Пути близкие, ладные, великий государь, неведомы. Сказывали наши бывальцы, охочие люди да беглые казачишки, что по сибирским лесам рыщут, добывая соболей, что-де царство Китайское без меры обильно, а жители ликом скуласты, узкоглазы; радивые землепашцы, воинов полки великие и на бою храбрые. От всех царей и царств отгородились каменной стеной высоты преогромной и длины от моря и до моря...

Боярин замешкался, поднялся думный дьяк:

— Великий государь, ведаю я иные сказы о путях в Китай... Еще блаженной памяти царь Федор Иванович клялся полякам безданно и беспошлинно отдать торговлю с Сибирью, дабы сыскали поляки пути в царство китайцев.

— То ложь! — вскипел царь.

Думный дьяк виновато продолжал:

— Та ложь, великий государь, в писаницах помечена... А царь Борис Годунов тем же клялся англичанам в соискании Китайской земли.

Царь встал:

— Иноземцам то выгодно, а Руси урон великий!.. А ты, думный дьяк, прижал бы свой язык. Не в меру стал ты злословен...

Боярин Матвеев сказал:

— Надобно, великий государь, спешным ходом гнать в Китай посольство...

— Дело молвил боярин, — вмешались бояре, — выгода Руси велика, да и иноземцев это образумит; нет от них отбоя, спешно норовят попасть в Китай. Несут они Руси ущерб...

Думный дьяк вновь не вытерпел, вставил свое слово:

— Памятую, великий государь, о том, что в Китайское государство тобою послан был много лет тому назад посол Федор Байков. Царство китайцев столь далеко, что посол твой, не сыскав ладных путей, кое-как добрался до Китая неезженными окольными дорогами. Муки претерпел посол — пересказать страшусь: едва жив остался! А выгода какова? Посла твоего люди китайского царя обидели, обесчестили, со своей земли выгнали. Сколь горды!

Боярин Матвеев остановил дьяка:

— Обиды вспоминаешь, думный дьяк, ты не ко времени... Достойные послы Руси пресветлым умом и сноровкой да силою государева слова у многих владык иноземных спесь обламывали! То как?

Царь согласился:

— Надобно, чтоб в Москву доставили природного китайца с дарами их царства, дабы можно судить об их облике и богатствах.

Подумав, царь добавил:

— Надобно посла разумного сыскать, чтоб чести нашей не посрамил, чтоб в науках иноземных и речах был силен, в христианской вере крепок.

Боярин Матвеев поднялся:

— Не ошибемся, великий государь, коли пошлем посланником твоим переводчика нашего Спафария. В христианской вере строг, чести твоей, государь, не уронит, а об учености его и молвить не надо: учен премного...

— Грек умен, то истинно, — зашумели бояре, — но грек лукав, не сотворил бы он тайную измену...

Боярин Матвеев вступился жарко:

— Великий государь, глаз имею ладный и примечал я иное. Ласки твои, великий государь, дорогие подарки да жалованье пришлись греку по сердцу. Не ищет он лучшего житья, чем на святой Руси. Ставит ее превыше всего на свете. Однажды молвил: «Многие страны изъездил, несметные богатства имел, но был беден — не сыскал родины... Теперь премного богат — нашел родную землю свою; мать свою — великую Русь».

Бояре вновь зашумели:

— От сердца ли чистого то греком сказано? Не лукавы ли слова ради отвода глаз?

Боярин Матвеев отвечал:

— Грек Спафарий Руси славный муж, тому порука деяния его добрые и трудолюбие безмерное. Клялся он перед иконою со слезами на глазах: «И живот, и родню, и богатства мои рад отдать, коль потребны они будут для блага Руси!..»

— Хваления твои, боярин, сочту за праведные, — сказал царь. — Нарекаю Николая Спафария царским послом.

Велел он боярину Матвееву и думному дьяку поспешно отписать грамоту китайскому богдыхану и дорожный наказ посланнику.

Через месяц боярин Матвеев и Спафарий подобрали людей, пригодных ехать в Китай. В свиту Спафария для помощи в делах книжных и ученых определили двух новокрещенных иноземцев. Для дел письменных — подъячего государева посольства Никифора Венюкова и его помощника Николку Лопухова. Взял Спафарий еще двух ученых греков: Спиридона — для опознания и записи каменьев драгоценных, руд серебряных и иных; Ивана — для лекарственных нужд и записи корней и цветов целебных. Остальных людей для свиты и провожатых Спафарий решил набрать в Тобольске.

В четверг, после заздравной обедни, собрал царь Спафария с его людьми, бояр, дворцовых помощников и советчиков.

Думный дьяк читал наказ Спафарию и его свите:

— «...Чести русского царя не ронять, держаться степенно, чинно, гордо, но обходиться отменно ласково.

...Привезти из Китая в Москву природного китайца и подарки Китайской земли.

...Торговым людям чтоб в обе стороны свободно ездить.

...Отпускать из Китая на Русь ежегодно по четыре тысячи пудов серебра для покупки русских товаров, какие им, китайцам, будут потребны.

...Если есть дорогие каменья — менять на товары русские.

...Если отыщутся в Китае искусные мастера каменных мостов лучше, чем в иных землях, — взять. Или отыщет посол там добрые семена огородные или зверей небольших и птиц, от которых плод на Руси можно иметь, — тоже взять.

...Отыскать пути в Китай ближние и податные, особливо морем, реками, минуя пустыни и разбойные монгольские степи. Новые владения русского царя в Сибири помечать в книгу доподлинно.

...О грамоте богдыхана, о Гантимуре молвить так: «Не читана, ибо нет разумеющего письмена китайские».

...Если русские пленники в Китае объявятся — о них договор писать, чтоб их без цены отпустили или сказали бы, что за них дать надобно.

...О рубежах восточных речей не заводить; о разбоях, чинимых русскими беглыми людишками, отговариваться незнанием. Однако ж места удобные близ рубежа китайского, где можно крепость поставить, осмотреть со старанием и о том договор с китайцами подписать.

...Помнить, что все наши пометы приняты должны быть дружественно; великий государь Руси с величеством богдыхановым желает, мол, быть в дружбе и мире постоянно».

Царь взял в руки кованый ларчик с грамотой богдыхану и обратился к Спафарию:

— Грамоту не только пограничным китайским воеводам, но и иным ближним богдыхановым людям отнюдь не отдавать; больших речей с ними, спаси бог, не заводить. Обо всем поведать самому китайскому владетелю.

Спафарий пал на колени. Царь передал в руки посла ларчик, ключ от него с золотым крестом и иконкой надел ему на шею.

Думный дьяк зачитал наказный лист:

— «...Взойдя на двор к богдыхану, ни хоромам его, никакому порогу или престолу, хотя бы и золотому, поклонов не отбивать; отговариваться тем, что требуете, мол, невозможного — поклонения камням... Так же и во время встречи у богдыхана в ногу его отнюдь не целовать, но если позван будешь к руке, то не отговариваться».

Думный дьяк объявил список даров богдыхану: меха, сукна, часы, зеркала, янтарь, рыбья кость, живые кречеты и многое другое. Объявил казну посланника: четыре мешка серебра да короб разменной меди на прогонные и кормовые.

Спафарию вручили икону Спаса святого с золотым окладом и парчовой оторочкой. Он низко откланялся царю и всем присутствующим и вышел.

Рано утром 4 марта 1675 года двадцать саней царского посла, минуя Замоскворечье, повернули в сторону Ярославля и по последнему санному пути выехали из Москвы.

Путь в Китай

Таял снег, чернели дороги, рушился санный путь. Посольство Спафария после месячного пути прибыло в Тобольский городок. Ожидая конца ледохода на Иртыше, Спафарий задержался в Тобольском городке ненадолго.

В городок ежегодно съезжались купцы из далекой Бухары, калмыцких степей, остяцких стойбищ. Попадали в Тобольский городок люди даже из Китая. Спафарий терпеливо расспрашивал бывальцев о коротких путях в Китай, старательно заносил в дорожный дневник их вести.

В начале мая Иртыш очистился ото льда. Спафарий подобрал для посольства провожатых, гребцов и иных, потребных в пути, умелых людей.

Посольство погрузилось на три плоскодонных больших дощаника и поплыло рекой Иртышом. При малых задержках Спафарий плыл около месяца до Енисейского волока. Одолев с большими муками волок, плыл Енисеем до впадения в него Ангары.

Буйная Ангара принесла множество хлопот и мучений. Спафарий сделал в дневнике пометку: «Август. День седьмой. На левой стороне бык, и в том месте горы высокие и каменья во всю реку. О те каменья воды бьют с безудержной силой и буйством, от того шум и рев страшенный по лесам и горам проносится. Того же числа приплыли на Шаманский порог. Пристав, выгружали все на берег, чтобы обойти по горам тот сердитый не в меру порог, иначе дощаники побьет, порушит, потопит. Тянули дощаники заводом шесть верст. Каменья на реке самые крутые, вода бьет, и волны, будто горы, а от пены белы, словно снегом обильным посыпаны».

Жилых мест не встречалось. Люди посольства срывали с голов шапки, размашисто крестились на частые могильные кресты. Те кресты ставились на могилах погибших и утонувших на переправах через пороги и буйные перекаты.

С большими трудами и помехами одолели многие сердитые пороги Ангары: Пьяный, Гребень, Похмельный, Падун. В сентябре приплыли в Иркутский острог.

Оглядели острог: и нов, и крепок, и люден...

Спафарий занес в дневник: «А острог Иркутский стоит на берегу Ангары, на ровном, угодном месте... Строением зело пригож, обнесен высокими бревенчатым частоколом с деревянными башнями. А жилых казацких и иных дворов боле сорока, а места окрест острога самые хлебопашные и травные».

В Иркутском остроге чинили побитые дощаники, грузили запасы, сбирали снасть и многое иное — готовились к переходу через великий Байкал.

Ангарой плыли недолго. Ширилась река гладкой синью и терялась в тумане. Сумрачно вглядывался Спафарий в густой холодный туман. Вышли к Байкалу в яркий день. Синяя зыбь озера тянулась бесконечно, вдали едва заметным очертанием вырисовывались пики гор. Нехоженные, дикие леса, каменистые утесы плотно оцепили Байкал. Было озеро заковано в камень. Многие из людей посольства, боясь свирепости Байкала, молили Спафария отпустить их.

— Студена вода, черна и бездонна, — плакали они, — несет от нее могилою...

Спафарий отвечал спокойно:

— На всем всесилен господь... Молитвами государя минуем угрозу.

Едва дощаники отплыли от берега, с Байкала подул ветер. Волны, взлетая зелеными брызгами, бились о скалы и пенились. Спафарий велел вернуться, ждать доброй погоды и попутного ветра. К вечеру над Байкалом повисли тучи, синие воды стали черными. Свирепел, выл, метался ветер. Байкал вздымался огромными горами и бешено рвался из каменных оков. От рокота и гудения воды дрожала земля, люди посольства в страхе смотрели на обезумевший Байкал. Вглядываясь в густую темень, дозорный казак кутался в долгополую шубу и при каждом ударе волн об утес шептал молитву.

Даже Спафарий, объехавший многие земли, познавший немало чудес и претерпевший тяжкие невзгоды, сидя в корабельной каморе, затеплил лампаду перед иконой Спаса, просил о заступничестве и спасении.

Три дня стояли дощаники, ожидая затишья.

Байкал стих внезапно. Поутру Спафарий и его люди не узнали в нем свирепого буяна. Воды хрустальной чистоты сверкали на солнце, отражались в них голубизна небес и очертания гор. Подул легкий попутный ветер. Слегка заморщинилась гладкая поверхность. В прозрачной, чуть голубой воде на огромной глубиине видны были камни, водоросли, косяки рыб. В заводях беспечно кувыркались утки, купались лебеди. По склонам гор свистели птицы, пахло смолой кедров, сосен, лиственниц. По узкой тропе спускались на водопой горные косули.

Дощаники отплыли от берега, гребцы дружно ударили веслами и, разрезая водную гладь Байкала, дощаники понеслись вдаль, на противоположный берег, в сторону едва синеющих гор.

Спафарий вышел на помост, дивился красоте и спокойствию Байкала. Однако спокойствие длилось недолго: подул резкий боковой ветер. С востока полнеба охватила тень. Черными гребнями волн ощетинился Байкал. Темно-синяя пучина заклокотала, запенилась. Дощаники взлетали на громады волн, подобно подбитым чайкам. Гребцы налегли на весла, но дощаники относило в сторону. Бросая по волнам, дощаник Спафария прибило к устью реки Переемной, едва не разбив его о каменистый берег. Второй отбросило на много верст дальше, третий выбросило на берег, выломав борт.

Ночью закрутили вихри, выпал глубокий снег.

Буря на Байкале свирепела. Спафарий посылал людей по берегу искать обжитые места, просить подмогу. Посланцы возвращались, не встретив ни жилых мест, ни обитателей. В такой беде посольство находилось неделю. Воспользовавшись затишьем, поспешно погнали дощаники, держась берегов Байкала. Так доплыли до устья реки Селенги, а по ней — до Селенгинского острога.

В дальнейший путь Спафарий собирался идти сушей. Разослал гонцов по окрестным эвенкийским стойбищам и бурятским улусам, чтоб закупали верблюдов, лошадей, быков, готовили вьюки.

Караван в сто двадцать верблюдов растянулся далеко. Шел левым берегом Селенги. За Селенгой раскинулись бескрайные монгольские степи, а за ними лежало царство китайцев.

Монгольские степи всполошились; огромный караван, а с ним люди в кольчугах, с самопалами и саблями наводили страх и смятение. По монгольским кочевьям разнеслась весть: русские идут в степь войной.

На одно из становищ к каравану Спафария из степи прискакало более сотни вооруженных монголов. Они окружили караван, оглядывали русских с любопытством и тревогой. На холме остановил лошадь молодой монгольский хан. Лошадь его вихрила землю, мотала головой, раздувая ноздри. Хан в красном халате, в расшитых войлочных сапогах с загнутыми кверху носками сидел в седле с серебряной чеканной оторочкой, ветер трепал кисточку на меховой, китайского покроя шапке. Хан поднялся на стременах:

— Какие вы люди? Мы таких не видели! Зачем в степь идете? Не войной ли?!

Спафарий отвечал:

— Только воры идут войной, не сказав о том заранее... Мы же не воры, а царя русского посланцы к китайскому богдыхану.

Монгольский хан кричал:

— Разве с китайским богдыханом говорить пиками и самопалами будешь?

Спафарий прищурил глаза:

— Когда охотник идет на лисицу, разве не имеет стрелу на волка?

Хан смеялся. Спафарий просил хана дать провожатых, привести верблюдов и лошадей для замены уставших. В обмен обещал русские товары и серебро.

Хан говорил:

— Не видел твоих товаров. Не знаю, какие они есть...

Спафарий послал своих людей; они поднесли хану подарок: отрез сукна желтого, горсть серебра да связку табаку. Хан принял подарки, не сходя с коня; остался доволен. Воинов увел, обещал послу подмогу верблюдами и лошадьми. Спафарий ждал обещанного три дня. Лукавый монгольский хан обещанного не выполнил. Монголы, побросав облюбованные места, сняли юрты и откочевали в китайскую степь.

Шел караван малым шагом. Терпел большие невзгоды. До Нерчинского острога пути шли по бестравным степям и горным перевалам. Многие верблюды и лошади пали.

Спафарий послал вперед двух казаков, чтоб добрались легким ходом до Нерчинского острога, именем царя просили скорую подмогу людьми и скотом.

Ударили морозы, льдом сковало Селенгу. Караван пошел рекой, лед треснул, несколько верблюдов и лошадей потонуло. Караван вернулся на старую стоянку и ждал, пока окрепнет лед.

К этому времени вернулись посланцы. До Нерчинского острога они не дошли. Острог осадили степные разбойники.

Караван вернулся от Селенги к югу. Непроходимые горы и утесы загородили путь. Караван возвратился на Селенгу и шел ею неделю, пока не встретил двадцать казаков и сотника Нерчинского острога. Они вырвались из осады, бежали ночью, минуя монгольские засадные ямы.

Спафарий созвал всех людей, велел идти озираясь, с бердышами и самопалами наготове, чтоб бой принять, спастись от разбоя монголов. По ночам велел ставить дозорных вокруг каравана; верблюдов, лошадей, быков держать в табуне подле становища; костров не разжигать, чтоб не открывать монголам места ночной стоянки.

Караван двигался, не встречая юрт монголов и бурят. Степь притаилась, притихла... Вблизи Нерчинского острога в стан Спафария приехали пять монголов. Спафарий счел их за лазутчиков, которые привели монгольскую рать и держат ее в потаенном месте.

Монголы отвечали:

— Идем с поклоном. Проведали о великой силе русских, идущих в степь. Спафарий монголов обласкал, одарил подарками, отпустил в степь,

поучая твердым словом:

— Идет рать многолюдна. И тех воров и грабежников, кой шалят по степям и русского царя людей изводят, побьет, скот и юрты захватит.

Становище Спафария и его людей показалось монголам большой ратью, а угрозы царского посла внушили страх.

Осаду Нерчинского острога монголы сняли, поспешно бежали в степь. Осаду держали только монголы разбойного хана Талоя. Но с востока на них напал эвенкийский князь Гантимур. Степных разбойников разогнал, тем оказал славную ратную подмогу острогу и заслужил достойную выслугу и почет от воеводы.

Посольство Спафария встретил воевода Даршинский с тремя сотнями казаков под двумя знаменами. Ради встречи русского посла казаки острога и люди посольства стреляли из самопалов. Выстрелы грохотали перебойно, гулко и тонули в степи, нагоняя на перепуганные монгольские кочевья, смятение и страх. Боялись монголы: расправится русский царь с ними за их разбойные набеги и воровские дела.

Гантимур и его родичи, прослышав о приезде царского посла, раскинули юрты подле Нерчинского острога. Споры между русскими и китайцами о беглом Гантимуре и ратная доблесть князя разжигали любопытство Спафария. Он послал именем царя Гантимуру подарки и позвал его на посольский двор. Гантимур пришел со своими братьями и сыновьями, бил челом царскому послу, клал перед ним дорогие подарки: кучу соболей, лисиц, куски шелка китайского, а для каравана посла привел верблюдов, лошадей, быков.

— Посол русского царя усмирил разбойную степь. Установил мир.

Спафарий удивился, отвечал уклончиво:

— Речи твоей, князец, не пойму, войной не шел...

Гантимур сказал:

— Разбойные монголы и воровские буряты, прослышав о твоем, царского посла, караване, перепугались, признав твоих людей за воинов.

Спафарий улыбнулся.

Гантимур говорил послу:

— Пути в Китайщину мне ведомы. Пошлю с твоим караваном лучшего вожака. Дай ему потребное жалованье.

Спафарий удивился уму и храбрости Гантимура, в дорожный дневник записал: «Сей князец — муж достойный: и богат, и родовит, и храбр. И хоть веры не христианской, имя царя русского чтит, в изменниках Руси не бывал».

Гантимур и его родичи низко откланялись Спафарию, ускакали в степь. Караван Спафария готовился к походу: кричали верблюды, мычали быки,

скрип арб заглушал людской гам. Кибитка Спафария с запряженными в нее десятью быками стояла посередине каравана. С боку кибитки за длинный повод был привязан оседланный гнедой конь; то конь царского посла для скорого объезда длинного каравана в пути.

Спафарий подошел к кибитке, отвязал коня, легко поднялся на седло. От воеводы прибежал гонец. Просил он посла обождать, ибо надобно грамотку важную и скорую разобрать. Спафарий повернул коня и поскакал к острогу. У резного крыльца стоял воевода.

Спафарий вошел в приказную избу.

Воевода сказал:

— Не прогневаю царского посла, коль скажу ему о грамотке, писанной воровскими людишками Албазинского острога? О той грамотке я запамятовал...

— Молви, какие вести?

— От воров — воровские и вести. Послал грабежник Ярошка своего дружка, тоже лиходея и грабежника, Пашку Минина и с ним добра разного десять возков да полонянку черных кровей с дитем.

Спафарий удивился:

— Каким добром хвастают грабежники? Какая причина?

Воевода заторопился:

— Возки туго набиты отборными соболями, лисицами, а сверх того серебром и каменьями. Грабежники все это на Москву царю-батюшке норовят с грамоткой отправить, чтоб возымел пресветлый государь к ним милость и пощаду.

Спафарий оглядел воеводу:

— Какова воля воеводы?

Воевода гордо ответил:

— Именем царя пресветлого того вора — Пашку Минина и его людишек велел я забить в колодки и бросить в тюремную яму. Добро же, которое грабежники нарекли дарами царскими, отобрал.

Лицом Спафарий стал строг, краской запылали щеки, воеводе он сказал сурово:

— Сотворил, воевода, негодное, ложное дело. Те люди стоят на рубежах Росии крепко. Принимают муки и раны, а многие за те рубежи обрели смерть. Пусть и вперед на берегах великого Амура русские люди ногой стоят твердо.

— То не русские люди, то грабежники...

— Крест на груди носят. Руси землю защищают!

— А прежние разбои и шалости воровские ужели прощены?

— Надобно тех людей, Пашку Минина и иных, отпустить с миром. Оказать ратную подмогу Албазинской крепости. Дары албазинцев с грамотой-отпиской скорым гонцом отправить в Москву. Суд и расправу чинить над ними, коль на то будет воля самого царя пресветлого, не иначе...

Воевода сокрушался. Упреки царского посла принял, сказанное послом обещал исполнить и, грамоту царю отписав, перед рождеством отправил при надежном гонце с подарками в Москву.

Передал воевода Спафарию и грамоту китайского богдыхана русскому царю. Это была вторичная грамота о беглеце Гантимуре и его происках и набегах казаков на Амуре.

Караван вышел из Нерчинского острога, растянулся длинной вереницей.

За острогом, минуя реку Аргунь, раскинулись степи и горы, подвластные Китайскому царству.

Две недели шел караван по людным степям, богатым кормовищами и водой. За Аргунью раскинулись малоснежные, безлюдные степи и горные хребты. Узкая тропка бесцветных кочевников извивалась по пустынным местам. Стояла стужа. Жгучие степные ветры гнали пески. Часто проводник, потеряв тропку, вел караван по замерзшим кочковатым болотам, по кромкам горных утесов. Верблюды и лошади шли короткой ступью, караван двигался тихо.

Не дойдя до китайских рубежей, караван впал в нужду: кормовищ для скота и дров для костров нельзя было отыскать. Падали лошади и верблюды. Надвигалась неминуемая гибель. Со многими людьми приключились болезни, многие проморозились и покалечились. Люди зароптали: стали ругать Спафария, обвинив его в нерадении и неудачах.

Спафарий послал к китайским рубежам сына боярского Телешова, а с ним Гантимурова проводника, знающего китайский язык. Наказал Спафарий настрого: просить китайцев оказать посольству скорую помощь скотом и людьми, за услуги обещать щедрые подарки.

Китайцы пригнали лошадей, верблюдов, а для охраны каравана прислали воинов.

Ранней весной подошел караван к пограничному китайскому городку Науну. Русского посла встретил наунский наместник с двумя сотнями конников. У городской стены Науна караван остановили, отвели в сторону, в город не впустили. Посольство раскинулось становищем. Спафарий поставил на пригорке свою дорожную юрту. На вершине юрты, покрытой белым холстом с узорчатой прошвой, отороченной сукном и атласом, колыхалось русское знамя.

В юрту посла никто не приходил.

На восходе второго дня, качаясь на плечах носильщиков, приплыл пестрый шелковый паланкин. Наунский наместник сдвинул штору, огляделся, взмахнул рукой. Носильщики опустили паланкин.

Наместник вошел в юрту русского посла, удивился ее отменному убранству и роскоши. Юрту пересекала занавеска ярко-желтого сукна с парчовой прошвой. На полу лежали дорогие ковры и шкуры медведя; стол стоял резной росписи, а церковный подсвечник с горящими восковыми свечами сиял золотыми отблесками. Над атласной лежанкой посла в золоченой оправе — икона божьей матери работы московских иконописцев.

Люди наунского наместника принесли послу утреннюю еду: свиное мясо, горячее вино, чашечку разварного риса. Вместо ложки подали две тонкие палочки, длиной с лебяжье перо, обернутые в прозрачную бумагу. Посол палочки отложил, мясо брал руками, рис черпал своей дорожной ложкой.

Наместник учтиво кланялся, справлялся о здоровье посла, тут же с тонким лукавством выспрашивал, что написано в царской грамоте, зачем едет посол в Китай.

Спафарий отговаривался усталостью, на лукавые вопросы отвечал уклончиво, отменно ласково. Наместник и его свита кланялись почтительно, вновь заводили хитрые речи, и вновь Спафарий уклонялся от тех хитрых речей. Китайцы упрямились и русского посла в городок не впускали. Наунский наместник ссылался на многие причины: строгости обычаев, богдыхановы указы и иные помехи. Спафарий торопил:

— В город богдыханова величества — Пекин надобно идти с великой поспешностью.

Наместник щурил льстивые глаза:

— В лесах рыщут барсы свирепости невиданной, не обидели бы они русского посла...

— Не страшусь смерти!.. Страшусь прогневить великого государя Руси.

Наместник складывал ладони вместе, поднимал их над головой и, вскинув глаза к небесам, шептал:

— Луна на небе одна, а звезд неисчислимое количество. Великий богдыхан один, а забот у него не счесть...

Посольство простояло под стенами Науна еще три недели. Богдыхановы чиновники изменили отношение к послу: держались дерзко, неуступчиво, Наунский наместник подъезжал к юрте Спафария с большой свитой разодетых по-праздничному чиновников, говорил заносчиво:

— Какой ты есть посол, мы не знаем. Имеешь ли грамоту к великому богдыхану?

Спафарий отвечал степенно:

— Коль доеду до величества богдыханова и грамоты не покажу — казни достоин.

Наместник дерзко кричал:

— Что в той грамоте русского царя? Может, в ней обидные слова начертаны?!

Наместник вновь говорил о беглеце Гантимуре, о происках и бесчинствах казаков на Амуре.

Спафарий терпеливо отговаривался, ссылаясь на грамоту: в ней, мол, все прописано.

Упорства Спафария богдыхановы чиновники не сломили, уехали с угрозами, вокруг посольства прибавили караул, подолгу не приносили послу и его людям еду.

Каждое утро к юрте русского посла носильщики приносили наунского наместника в цветном паланкине. Не выходя из него, наместник кричал:

— Коль так ты, посол, упрям, грамоту отберу поперек воли!..

Спафарий, не выходя из юрты, отвечал спокойно:

— При посольстве ратная сила немалая... Грамоту отбивать станут на смерть... На то государя русского указ писан!..

Наместник гневался, угрожая держать посольство до зимы. Служилые люди посольства: многие боярские дети, подъячий Никифор Венюков и иные — упрекали Спафария с неразумном упорстве, понуждали к уступкам. Спафарий вспомнил о грамоте богдыхана русскому царю, ту грамоту вручил послу воевода Нерчинского острога Даршинский.

Спафарий позвал в свою юрту наместника и важных его сановников, посадил вокруг стола служилых людей посольства и сказал:

— Сочту за разумное показать славному владыке города Науна грамоту богдыхана, писанную русскому царю...

Спафарий открыл кованый ларчик и вынул красный свиток. По шелковой бумаге и черным иероглифам чиновники признали богдыханов лист, упали на колени и отбили девять поклонов.

Наместник и его приближенные ушли гордые и довольные. Спафарий был безмерно рад своей удаче.

К восходу солнца китайцы пригнали Спафарию сто двадцать лошадей и двести верблюдов. Посольство двинулось в сторону Пекина.

В мае караван посольства остановился у пекинских городских ворот. Через три дня посольство впустили в город, отвели на окраине большой двор и ко двору поставили многочисленный караул. Людям посольства, пробывшим в пути более года, отведенный двор показался благодатным местом отдыха и приюта.

Ханьшицзе

В большой палате богдыхана собрались его советники и помощники. На узеньких ковриках и шелковых подушках, поджав под себя ноги, важно сидели надутые советники: родичи богдыхана, министры, чиновники. Опустив ресницы, они величественно полудремали.

По голым лбам, желтым скуластым лицам пробегали серые тени; иссиня-черные, любовно заплетенные длинные косы аккуратно лежали на спине; жидковолосые бороды и тонкие усы спадали низко, до самой груди.

Слегка покачиваясь, некоторые старательно оберегали драгоценное из драгоценных — ноготь на мизинце левой руки. Ноготь достигал у счастливцев чуть не полметра, требовал он мучительной осторожности, терпеливого ухода. От посторонних взглядов ноготь закрывался изящным камышовым футлярчиком тончайшей резной работы. Наиболее чиновные и родовитые имели рабов, которые старательно ухаживали за ногтем: чистили и полировали, растили, как садовник дерево.

Совет старейших собирался вчера и позавчера.

Хотел богдыхан услышать мудрое слово своих близких сановников о русском после, об истинных причинах его приезда в Китай. Но каждый раз богдыхан внезапно свое намерение менял, сановников распускал по домам.

Вновь собрались сановники...

Пропела флейта, и прозвенел колокольчик: богдыхан показался на троне; родичи и сановники пали на колени, стали кланяться до земли.

Великий Тяньцзы, или Сын неба, император Серединного царства Кан-си не похож на окружающих: молод, роста среднего, светловолос, лицом бел. Из-под густых игольчатых ресниц светились скупые щелки монгольских глаз; сливались в них азиатская хитрость и ум с надменной жестокостью и юношеским властолюбием.

Он слегка приподнял голову и хотел говорить, но в этот момент в рисунчатое окно, оклеенное провощенным шелком, ударилась крыльями ласточка. Она звонко чирикнула и потонула в зелени сада. Тонкие усы богдыхана дрогнули: «Ласточка — черная примета...» Вспоминая слова древнейших, богдыхан подумал о русском после: «Чем тонуть в человеке, лучше тонуть в бездне...» — и поспешно удалился.

Главный сановник, дядя богдыхана, растягивая слова, оповестил:

— Пусть мудрые разойдутся по своим палатам...

В шелковых туфлях с войлочной подошвой, по-кошачьи мягко шагал богдыхан по синим плиткам садовой дорожки; он остановился у древнего дуба, долго любовался порханием пташек, с упоением слушал жужжание золотого жука. Близкие родичи и важные министры, подняв глаза к небу, с трепетом шептали: «Великий богдыхан беседует с тенью великого учителя Конфуция».

Кан-си не расставался с книгами древнейших: любил богдыхан выискивать среди множества причудливых узоров алмазные слова истины и мудрости. Знал хорошо историю, философию, географию, любил поэзию, по звездному небу стремился постигнуть неразгаданные тайны мира и его судеб, ядовитое лукавство человеческого сердца и непостижимые взлеты ума.

Вот и сейчас он опустился на мраморную скамейку и углубился в чтение. На другой день до восхода солнца встали все жители Серединного царства, от великого богдыхана до жалкого кули. Заглох огонь жертвенных светильников в крохотной фанзе земледельца, в утлой хижине рыбака, во дворце богдыхана.

«В этот день искру огня труднее сыскать, чем мертвому вернуться к жизни», — так говорила китайская пословица.

На озере, против окон богдыхана, всплеснув крыльями, всколыхнула воду ранняя суетливая утка, свистнула пташка, расправила ветки ароматная акация, из-за горы показалась атласная кромка солнца. Загорелись вершины гор, окропила утренняя розовая роса травы, деревья, черепичные крыши, зубчатые уступы городской стены. Купаясь в утренних лучах, трепетали и переливались белоснежной зыбью вишневые рощи богдыханова сада.

Из окна богдыхан залюбовался капелькой росы, трепетавшей на солнце живым блеском. Повернул лицо к востоку и стал читать наизусть вечно благоухающее стихотворение Конфуция — «Песня скорби». Читал он нараспев нежным женским голосом. Опустив глаза, сомкнув длинные ресницы, делал паузы, и вновь лились сладкие тягучие слова, как льется прозрачная струя священного меда:

Пред вселенной — ничто человек.
Он песчинка на дне океана.
Перед вечностью миг его век,
Это дым пред лицом океана...
Славный воин, бедняк и богач
Одинаково сходят в могилу,
Поглощает забвения мрак
Их деяния, и силу, и славу...

Богдыхан, не открывая глаз, стоял с наклоненной головой, губы его шептали: «Пред вселенной — ничто человек...» Потом богдыхан выпрямился, мягкой походкой стал спускаться по мраморным ступенькам, ведущим в сад. Мгновенно носильщики в красно-бело-голубых одеждах поднесли желтый паланкин с вышитыми на нем синими драконами. Император приказал отнести его прогуляться по царственному парку. Минуя Зеркальный фонтан, паланкин скрылся за зеленой роскошью густых акаций.

В этот день в Серединном царстве не зажигали огня, не варили кушаний: все строго чтили Ханьшицзе — День холодной пищи.

На площади Синего дракона бродячий певец собирал многочисленную толпу, пел дребезжаще, тоскливо:

— «Постигло горе цзиньского князя Вэня, будущего могущественного богдыхана: страдал он от завистливых недругов, томился в изгнании. Сопровождала его небольшая кучка самых преданных слуг. Среди них отличался человек Большое Сердце — Цзе. Кругом простиралась пустыня, никто не находил ни воды, ни пищи. Будущий богдыхан ослаб от голода и упал на песок.

«Погодите, — спокойно сказал Цзе, — я вам сейчас принесу пищу».

Цзе вернулся слабый и бледный, но принес кусок зажаренного мяса, вкус которого будущий богдыхан нашел великолепным.

Цзе спас жизнь Вэня, насытив его... собственным мясом...»

Вещий певец смолк, закашлялся, крутил высохшей облезлой головой. Толпа терпеливо ожидала.

Старик с трудом разжал спекшиеся губы, поднял воспаленные веки и продолжал:

— «Тень и та убегает, убежали и горькие дни: Вэнь стал могущественным богдыханом, он торжественно въехал в столицу и расположился во Дворце цветов. Всех своих верных слуг сделал он начальниками, министрами, сановниками.

Забыл богдыхан лишь о Цзе: он не попал ему на глаза.

Один из новых министров осмелился напомнить богдыхану:

— Вы забыли, государь, человека, который кормил вас собственным мясом.

— Да, это правда, я виноват! Пришлите сюда Цзе.

Всюду искали Цзе, но его нигде не оказалось. Богдыхан узнал, что Цзе с матерью ушел на гору Мянь-шань. Он собрал приближенных и отправился на гору. Цзе не показывался, на зов не отвечал. Богдыхан разгневался, потерял терпение:

— Неужели нет сил заставить его выйти?

— Есть верный способ, — ответил злой мудрец, — которым заставляют выйти из леса любого зверя.

— Какой?

— Стоит только зажечь кустарник, и дым заставит его выйти...

— Зажигай!.. — закричал богдыхан.

Вмиг обгорела гора, почернели скалы, пепел покрыл землю. Но Цзе никто не видел. По пеплу дошли до вершины горы и нашли там два обгоревших трупа. С тех пор народ чтит память преданного долгу человека: в день Ханьшицзе никто не осмелится зажечь огонь, проглотить кусок горячей пищи».

Толпа разлилась по улицам.

Дряхлый певец шагал, стукал клюкою о булыжник. Вновь собрал большую толпу и вновь стал славить Цзе, но народ ждал другого. Тесно обступив певца, люди жадно просили, чтоб пропел он стихи защитника бедных, бессмертного Бо Цзюй-и. Певец зорко оглянулся, вскинул руки над головой, замахал ими, как птица крыльями, и запел:

...Колосья зерном не успели налиться, —
Все они, не созрев, засохли.
Старший сборщик все это знает,
Но не просит снизить поборы.
За податью рыщет, налоги тянет,
Чтоб видели его старанье...
...С наших тел
Сдирают последний лоскут!
Из наших ртов
Вырывают последний кусок!
Терзают людей, отбирают добро
Шакалы и злые волки!..

Из-за угла выбежали солдаты богдыхановской стражи с копьями и ножами. Толпа дрогнула, певец умолк. Размахивая мечом, начальник разгонял народ, злобно кричал:

— Я заткну поганый рот этому каркающему ворону! Где он? Пусть пройдется мой меч по его дохлой шее!..

Начальник бегал, вынюхивал, выискивал, за ним спешили солдаты. Толпа рассеялась, а певец исчез, словно его никогда здесь и не было.

День гас. Пыль медленно садилась на деревья, на крыши. Смолкли птицы. Шум улиц еще висел над городской стеной. Вот все стихло. Тень прикрыла землю теплым пологом. Сияли бесчисленные глаза неба — звезды. Луна купалась в седом озере, зажигала стволы бамбука, золотые крыши холмов.

Опустилась синяя ночь, влажная, душная. Аромат цветов и трав пьянил, кружил голову.

Русский посол, Николай Спафарий, спать не ложился: нетерпеливо ждал утра, ждал представления богдыхану. Посол сидел у черного лакированного столика. Вздрагивало перо, прыгая по шершавому листу, узорчатая нить ложилась в строчки, скупые и строгие. Посол бережно записывал, что узнал, подсмотрел, подслушал о жизни, о делах неведомых доселе желтолицых обитателей призрачного Серединного царства. Здесь все заперто наглухо крепкими замками скупого молчания. Здесь с безумным старанием скрываются от чужих глаз даже самые безобидные мелочи.

Спафарий отложил перо. Отодвинул резное оконце. Хлынула теплая сырость, ворвались запахи трав и цветов: острые, терпкие, непривычные. Запахи дурманили, кружили голову.

Спафарий оконце захлопнул: «Дурно благовоние, душе непотребно...» Опустился на сиденье, задумался, вспомнил обиды, нанесенные ему людьми богдыхана.

Обиды тяжкие: две недели тому назад посла позвали ко двору богдыхана. Посол собирался старательно: мылся, надевал новые одежды, мазал голову душистым маслом. К богдыхану посла не пустили, заставили отбивать поклоны неведомо кому. Из-за шелкового занавеса, через своего приближенного, богдыхан задал три вопроса:

— Каково здоровье русского царя? Сколько ему лет? Давно ли царствует? Получив ответы, богдыхан удалился, а Спафария отвели на посольский двор. Опять потянулись тягостные дни ожидания.

Вежливые и льстивые богдыхановы сановники приносили послу тысячи извинений, указывали такие важные причины, что посол, потерявший всякое терпение, готов был поверить. Уходя, сановники низко клянялись и твердили: «Ханьшицзе, Ханьшицзе...»

Спафарий решил: самая важная причина — неизвестный Ханьшицзе, бросился к столу, торопливо внес в дневник новое, пойманное мудреное слово.

Наступил день представления богдыхану. За два часа до рассвета за Спафарием приехал празднично разодетый китайский чиновник. Спафарий набросил на спину соболью шубу, неловко влез в паланкин. Паланкин слегка покачивался на плечах шагающих в ногу носильщиков.

Свита Спафария ехала вслед верхом на лошадях. В розовой предутренней мути дрожал город, путь освещали бумажные фонарики; их несли услужливые, ловкие люди. В горах выли шакалы, бездомные собаки подвывали. Китайцы, прислушиваясь, улыбались: по их приметам, это предвещало успех.

Двигались неторопливо, осторожно.

На востоке белые полоски окаймляли зубцы гор, скрылись звезды, пахнул влажный ветер.

Караван остановился у городской колокольни. Высокая восьмиугольная колокольня, выложенная из мрамора, возвышалась над всеми строениями.

Причудливая колокольня состояла из девяти разноцветных мраморных поясов, она блестела и переливалась радугой. Снизу доверху вилась винтовая лестница с гладкими площадками на каждом поясе. Площадки, окаймленные узорчатой решеткой, имели множество колокольчиков различной формы и величины. На вершине колокольни восседал большеголовый золоченый идол — хозяин города.

Китайцы пали перед колокольней на колени, старательно отбили девять поклонов.

Караван двинулся дальше.

К рассвету достигли Гулоу — Башни времени.

Высокая башня с выступами, построенная из гранитных плит, имела на одной из площадок два прозрачных фарфоровых сосуда: верхний в виде огромной груши, нижний — расписной чаши. Сосуды были искусно разукрашены рисунками: цветы и листья, птицы и рыбы как живые трепетали и переливались. Тонкая струя воды из верхнего сосуда медленно спадала в чашу. Когда чаша наполнялась доверху, раздавался чуть слышный звук, и человек в желтом халате, соломенной шляпе, с угрюмыми, строгими глазами ударял колотушкой в огромный барабан, отбивая час по китайскому исчислению.

Около башни Гулоу караван стоял до тех пор, пока чаша наполнилась дважды.

Солнце осеребрило вершины гор, зажгло макушки городских башен. Светало. Головная часть каравана остановилась у большого каменного столба. На нем светился высеченный иероглиф — имя богдыхана. Спафарий вышел из паланкина, подъехали остальные, также сошли на землю.

Русских провели через несколько больших ворот с тяжелыми щеколдами, резными переплетами. Последние из них — Тун-хуа-мынь, или Восточные цветочные ворота. Верхние части их украшали изображения синих, черных, огненно-красных драконов, страшных птиц с рыбьими головами и крыльями летучих мышей.

Русских ввели на просторный двор, устланный дорогими коврами. Перед глазами открылась невиданная картина: плотной стеной стояли люди в золоченых, пестрых, синих, красных халатах, ветер колыхал черные перья, воткнутые в их высокие шляпы. Среди них, опустив хоботы, переступали с ноги на ногу огромные белые слоны.

Спафарий окинул глазом, решил: слонов более ста. Слоны, покрытые узкими ковриками, с резными корзинками на спинах, составляли торжественный богдыханский поезд. На шее каждого слона дремал погонщик.

Посредине двора возвышалось много круглых предметов, закрытых огненно-желтой материей. То были бубны, каждый в рост человека. В правом углу двора стояла позолоченная колесница богдыхана; в нее либо впрягались слоны, либо несли ее сорок лучших носильщиков двора. Колесницу охраняли сумрачные, желтолицые, высокие на подбор люди с пиками наперевес.

Русские терпеливо ожидали, сидя на коврах.

Когда двор ослепительно расцвел в солнечных лучах, русских медленно повели через множество ворот, проходов, по затейливым дорожкам, усыпанным белыми, синими камешками.

Вскоре русские очутились перед малым дворцом богдыхана. Легкое трехэтажное здание будто повисло в воздухе: три изящных пестро раскрашенных домика, поставленных друг на друга, возвышались на тонких позолоченных колонках; бумажные окна, причудливые, загнутые кверху концы крыш и горящий шар вверху этого хрупкого на вид сооружения довершали его облик. Дворец вызвал восторг даже у Спафария, видевшего за время своих скитаний по свету немало чудес.

Вокруг раскинулся сад, били фонтаны: у одних струя вырывалась из пасти рыб, у других — из клюва птицы, у третьих — из хобота слона.

Меж деревьев блестела полоска речки, через нее переброшено было несколько мостов из белого мрамора.

Солнце, скользнув по макушкам деревьев, превратило в кровяную струю богдыханов фонтан, который бил из-под земли у правой половины дворца.

Это был долгожданный знак.

Ударили бубны. От непривычки русские зажимали уши, озирались. Гул усиливался, рев бубнов возбуждал слонов, они нетерпеливо топтались, погонщики щелкали бамбуковыми палками. Люди в пестрых халатах вытянулись и застыли истуканами. Русских повели через множество узеньких ворот. Спафарий шел степенно, не удивляясь, не озираясь. Тяжелая шуба давила его, от июньской жары мутилось в глазах, посол обливался потом.

До главной площади допустили только Спафария и нескольких приближенных: боярских детей и важных служилых людей. Остальных задержали.

К большому дворцу, отличавшемуся от первого лишь величиной, тянулась дорожка, выложенная из гладких синих и белых мраморных плит.

Ничья нога, кроме ноги великого богдыхана, никогда не ступала по этой дорожке. Ее ревностно охраняли люди в огненных халатах, они стояли на строго очерченных зелеными камешками местах, не шевелились. На древках пик у них развевались желтые флажки, а на остриях — конские хвосты.

Белая лестница вела на террасу главного здания, на каждой ступени возвышалась фигура в пестром халате, с флажком в одной руке и копьем в другой. На копьях развевались хвосты барсов.

В дверях Спафарию бросились в глаза большие бронзовые птицы с безобразными головами, выпученными глазами; в клювах птицы держали факелы.

Просторный зал Вэнь-хуа-дянь, или Зал цветов литературы, не имел мебели, пришедшие садились на ковры, по китайскому обычаю поджав под себя ноги. Спафарий обвел глазами зал: стены темны, без украшений, лишь в виде узкой полосы низ был изукрашен изображениями густо-синих летящих драконов с зубастой пастью, орлиными крыльями, длинным змеиным хвостом.

Колонны, поддерживающие потолок, сияли ослепительным лаком с кроваво-красным отливом. Бумажные фонарики гирляндами свисали меж колонн. На тоненьких бамбуковых треножках стояли деревянные чашки, наполненные рисом, пшеном, маком, пшеницей; воткнутые в каждую чашку травяные свечки курились тонкой струйкой дыма и наполняли зал одуряющим ароматом.

В глубине зала виднелась шелковая занавесь. Спафарий догадался, что за занавесью — трон богдыхана.

В открытые окна врывался ветер, слышался шелест деревьев, журчание воды, пение птиц. День удался яркий, сияющий. Китайские чиновники улыбались, предвещая доброе настроение богдыхана, успешный прием русского посла.

Спафария и его близких усадили в левой стороне зала на маленьких шелковых подушках. Важные сановники, приближенные двора расселись по чину, роду, званию.

Раздался гром бубнов, дробь барабанов, вой флейт, звон литавр. Потом простонал колокол, а вслед за ним неистовый человеческий крик возвестил о чем-то непонятном.

К Спафарию подошел переводчик в китайском халате, с широким бритым лбом. Спафарий заметил: у него необычайно длинный нос, открытые глаза, а черная коса ловко приклеена. Спафарий узнал в переводчике иезуита.

Переводчик вежливо, на латинском языке, возвестил, что великий богдыхан, Сын неба, мудрейший Кан-си изволили приблизиться к трону, в зале уже витает его дух...

Услужливый иезуит, глазами показав на всех присутствующих китайских сановников, которые неистово отбивали поклоны, объяснил: они показывают, как русский посол и его люди должны кланяться богдыхану. Число глубоких земных поклонов всегда точно и равно девяти.

Спафарий подумал: «На Руси даже царю пресветлому поклоны земные бьют единожды», — и посол твердо решил не позорить чести русского царя, не падать ниц перед китайским богдыханом.

Важный сановник повел Спафария отбивать поклоны. Посол упрямился, ссылаясь на болезнь, на отсутствие того, кому бить надобно поклоны, на то, что кланяться с ларчиком, где сокрыта великая грамота русского царя, ему не велено.

Иезуит вежливо убеждал посла:

— Богдыхан давно неведомо присутствует в зале... Грамота русского царя известна богдыхану...

Мандарин подсунул Спафарию крошечный бамбуковый столик, чтобы он мог поставить ларчик. Спафарий повиновался.

Вновь ударили бубны, барабаны, литавры.

Спафарий сожалел об уступке, допущенной им, гневно посматривал в глубину зала. Занавесь распахнулась. Спафарий увидел молодого человека лет двадцати четырех, с лукавыми подвижными глазами, тонкими усиками, царственным, надменным лицом. Сидел он на возвышении, утопая в шелку, бархате.

На нем желтая шелковая одежда, расшитая золотыми драконами, на ногах — светло-синие туфли с толстой мягкой подошвой. Позади трона, над головой — высокие опахала из павлиньих перьев.

По правую руку богдыхана находился его советник — седовласый старец со строгим сухим лицом, в просторной длинной одежде темного цвета, по левую — главный сановник двора. Перед главным сановником стоял лакированный столик с фарфоровым чайным прибором и маленькой блестящей шкатулкой. В ногах богдыхана расположились близкие родичи: братья, племянники, дяди.

Богдыхан никогда не видел русских: он не смог скрыть удивления, заметно волновался, неловко теребил шелковый шнурок.

Спафарий шагнул, отвесил только один глубокий поклон и сел на подушку в отдалении от богдыхана.

По залу пролетел легкий шепот: первая дерзость русского посла не прошла незамеченной.

Несколько минут никто не шевелился: богдыхан рассматривал посла. Перед Спафарием поставили крошечный лакированный столик. Неслышно шагая по коврам, скользили слуги, разносили чай в фарфоровых чашках. Кан-си трижды посылал кушанья со своего столика русскому послу: кубок с черным вином, золотистые ломтики дыни, чашечку крупнозернистого риса.

Между Спафарием и троном появился человек; в нем он узнал переводчика и понял: наступила решающая минута — переговоры.

Гортанный тонкий голос богдыхана резанул ухо Спафария. Родичи и сановники торопливо отбивали поклоны. Спафарий сидел спокойно.

Переводчик, низко поклонившись, перевел слова богдыхана.

Кан-си сказал Спафарию:

— Говорю сверху на низ... Страна Элосы далеко, вижу это по усталому и обветренному лицу посла... Страна Элосы богата, я вижу на твоих плечах дорогое одеяние... Богатый поймет только богатого, умный — умного... Я буду спрашивать тебя, ты отвечай мне.

Водворилась тишина.

Богдыхан спросил:

— Какую звезду посол считает вечной подругой луны?

Придворные, подобострастно глядели на мудрого богдыхана, гордясь его недосягаемой ученостью.

Спафарий подумал: «Смеется царек китайский, за младенца меня почитает».

Он побагровел, раздраженно бросил богдыхану:

— На небе не бывал, звезд там не считал!

Иезуит-переводчик вздрогнул: он не решался передать Кан-си дерзкие слова.

Кан-си ждал. Услышав слова переводчика, сановники попадали и боялись оторвать голову от пола. Кан-си не сводил глаз со Спафария, силясь разгадать человека, от которого исходят неслыханные по дерзости слова.

Дрожащей рукой богдыхан взял чашечку, слегка щелкнул по ней ногтем. Подобно флейте запел тончайший китайский фарфор, нежный звон разлился по залу. Богдыхан лукаво скосился, сдержанно спросил:

— Умеют ли в стране Элосы делать чашки тонкого небесного камня, с голосом райской птицы?

Спафарий обиделся еще больше, скрыв волнение, разгладил волнистую бороду, не торопясь, степенно ответил:

— Горшечником не бывал, я есть царский посол...

Кан-си вновь устремился глазами на посла; при глухой тягостной тишине зала смотрел, не отрываясь, до тех пор, пока не устал.

Порывисто поднявшись, богдыхан дал знак. Ударили барабаны, заухали бубны. К Спафарию подошли люди сумрачные, свирепые; бесцеремонно взяли его под руки, вывели из зала.

Кан-си скрылся в боковой двери и направился в дворцовое книгохранилище. Раскрыв огромную, в деревянных обложках книгу, углубился в чтение.

Долго разбирал сложнейшие колонки иероглифов, мучительно искал объяснения случившемуся: богдыхан советовался с древнейшими из древнейших.

Мудрость книг не знает пределов, древнейшие находили непоколебимые истины даже в споре с могущественным небом, и Кан-си нашел точный ответ: еще не родилась новая луна после дня Ханьшицзе, а во сне богдыхан видел огонь и дым. Что может быть хорошего, если в день Ханьшицзе богдыхану приснился огонь и дым?

Хуже ничего быть не могло...

Кан-си бережно положил тяжелую книгу.

Русского посла он приказал запереть, держать под караулом строго. Подслухов послать, нарядив их купцами, вести приносить до солнца каждого дня.

Невиданно, чтобы камыш гнулся и не ломался.

Пусть непокорный покорится!.. А богдыхан сыщет в мудрых книгах, как поступали древнейшие с непокорными иноземцами.

Дальше