Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Часть четвертая

Глава двадцать первая

Мы провели у моста две ночи и день. Спрятавшись в кустах орешника, внимательно и долго рассматривали оранжевые фермы, повисшие над пересохшей летом речкой, белокаменные «быки», которые как бы несли их от черной дыры в скале к высокой насыпи по ту сторону речки. Постепенно понижаясь и как бы распластываясь, насыпь уходила к поселку у подножия лесистого хребта. Изогнувшись наподобие серпа, хребет, казалось, намеренно очистил место перед мостом, чтобы люди могли сделать насыпь, поставить по одну сторону ее кирпичный домик, по другую — дощатый барак, а в некотором отдалении выстроить даже маленький поселок. Мы обогнули по хребту эту естественную получашу, выискивая тропинки и спуски вниз. До боли в глазах всматривались мы в черный продолговатый рот бункера, плешина которого серела у самого входа на мост. Он был виден отовсюду, этот проклятый бункер, и, что еще хуже — смотрел, а значит, и мог стрелять почти во все стороны. От бункера к домику, где жили эсэсовцы, вел глубокий ход, и издали никак нельзя было помешать им достичь бункера через одну-две минуты.

Старательно отметили мы, когда и в каком порядке меняется караул у моста, проводили ненавидящими глазами сначала эсэсовцев, потом фольксштурмистов, отправившихся перед вечером в поселок, в пивную, терпеливо ждали, поглядывая на часы, их возвращения. Вернулись те уже в темноте, и мы не могли видеть, шли они группами, как днем, или вместе. Солдаты долго стояли на насыпи, громко разговаривая и смеясь. Вырывавшиеся с грохотом из тоннеля поезда заглушали на время возбужденные голоса.

Шарль набросал карту района моста, отметив подходы и возможные места скрытого сосредоточения нападающих. Он считал поручение выполненным и торопился в Марш, чтобы доложить Валлону и Дюмани. Георгию хотелось пробраться под мост, но Стажинский отговорил его. Днем это было невозможно, а ночью опасно: попадешь на засаду — погубишь себя и весь замысел провалишь.

Немного отдохнув (поспав на сеновале Стажинского и позавтракав у его хозяина), мы направились той же дорогой в Марш и уже вечером встретились с Валлоном и Дюмани. В той же хозяйской комнате в «Голубой скале» мы доложили им результаты наблюдений и план нападения. На наш взгляд, это был хороший и вполне реальный план, но...

Это «но» было большим и многосторонним. Надо было собрать шестьдесят-семьдесят человек, вооруженных если не автоматами, то хотя бы карабинами и пистолетами. Иметь десятка два гранат, в том числе несколько тяжелых. Снабдить пулемет «братьев-кирпичников» треножником, чтобы подавить огонь бункера у моста.

Дюмани и Валлон выслушали каждое «надо», не перебивая и не переспрашивая, позволили выложить все доводы в пользу возможности и необходимости взорвать мост. Не обменявшись взглядами, они сидели, смотря перед собой, точно совершенно не интересовались этими доводами. Только тонкие длинные пальцы Валлона беспокойно выстукивали по столу, и в этом постукивании мне слышался вопрос: «Как же быть? Как же быть?»

 — А поезда идут? — спросил, наконец, он, обращаясь почему-то ко мне.

 — Да, поезда идут.

 — Главным образом на восток?

 — Только на восток.

 — Сколько составов?

 — Не знаю, — растерянно ответил я. — Я не считал, но много.

 — Я считал, — доложил Шарль, — за сутки прошло семнадцать составов. И движение заметно увеличивается.

 — Еще бы! — воскликнул Дюмани. — У Гитлера есть основание спешить. Лондон передал вчера, что положение немцев в том большом сражении, которое идет в Центральной России, становится с каждым днем все тяжелее. Для них свежие войска — все равно, что переливание крови для больного гангреной.

Валлон перестал барабанить пальцами, откинулся на спинку стула и в упор посмотрел на нас.

 — Центр приказывает взорвать мост, — подчеркнуто спокойно сообщил он, заставив нас досадливо переглянуться. Мы напрасно горячились, доказывая то, что уже было решено.

 — Получены сведения, — так же тихо произнес Дюмани, точно объясняя или продолжая мысль Валлона, — получены сведения, что немцы срочно сняли с бездействующего Западного фронта до десяти дивизий. Войска поспешно грузятся в эшелоны и отправляются на восток. Головные эшелоны уже движутся на Шарлеруа, Намюр и Льеж.

 — Центр приказывает взорвать этот мост как можно быстрее, — повторил Валлон. — В три-четыре дня, не позже.

 — А сумеем подготовиться? — с некоторым сомнением спросил Шарль. — Неудачная попытка испортит все дело. Немцы примут такие меры предосторожности, что потом уже ничего не сделаешь.

Дюмани строго посмотрел на него, потом на нас с Георгием.

 — Неудачных попыток не должно быть.

И я не мог понять, то ли он разделял взгляд Шарля, что нужно хорошо подготовиться, не считаясь с необходимостью спешить, то ли просто предупреждал, что неудачу и неудачников не потерпят.

Приказ, отвечающий твоим желаниям, всегда воспринимается как веление собственного сердца, и мы с радостью приняли весть о решении неведомого нам «центра».

И тут же начали обсуждать наш план. Вернее, даже не столько план, сколько практические возможности его выполнения. Дюмани полагал, что можно без труда набрать шестьдесят-семьдесят человек, нужных для нападения. Однако у него были серьезные сомнения относительно того, кто сумеет собрать рассеившиеся по лесам и горам группки в один крепкий, боевой кулак, подтянет вовремя к мосту и ударит как надо, то есть сильно, точно и молниеносно.

 — Эх, Самарцева бы сюда, — со вздохом произнес Валлон, бросив на Георгия и на меня укоряющий взгляд. — Вот прирожденный вожак был! Умный, смелый, ловкий, хитрый. Вел за собой людей, и те даже не замечали этого: шли за ним, уверенные, что это он с ними пошел. Самарцев сумел бы...

Дюмани, слышавший, видимо, историю Самарцева не первый раз, поморщился:

 — Конечно, Самарцев был бы, вероятно, самым подходящим командиром, но мы не сможем воскресить его. Поищем лучше среди живых, кто сумеет собрать и повести за собой лесных людей. Это очень нелегко.

 — Вы думаете, что с ними трудно будет найти язык? — спросил Устругов.

Дюмани повернулся к нему:

 — Думаю, что нелегко.

 — Не пойдут?

 — Дело не в том, пойдут или не пойдут. Пойдут. Но пойдут за тем, кого признают своим руководителем. Люди эти, как сами знаете, бежали из немецких лагерей, из бельгийских шахт и люксембургских рудников, со строительства укреплений во Франции. Есть среди них и беспомощные и случайные, но в большинстве это очень самостоятельные люди. Я видел некоторых, говорил с ними. В группках уже выявились свои руководители. Каждый из них готов отстаивать свое положение против всяких попыток навязать ему волю кого-то. Стремление других направить их усилия в какое-то определенное русло, придать им единое направление воспринимается как обуза, как подавление свободы.

По своему опыту Дюмани знал, что руководитель вольных людей должен быть магнитом, к которому устремляются и вокруг которого, как железные опилки вокруг магнита, собираются люди. И он должен быть избранником их: этой вольнице вожака никакой силой не навяжешь, они просто покинут его, как только разочаруются.

Среди известных ему в Арденнах людей Дюмани не видел ни одного, кто мог бы повести эти группы. Среди русских он знал три-четыре человека, которые заслуживали внимания. Руководитель группы под Лярошем Лобода был смел, силен, но более упрям, чем сметлив и находчив. Группа горой стоит за него и пойдет, куда он поведет. Но руководить другими группами не сможет: неразговорчив, грубоват, и людям надо долго присматриваться к нему, чтобы понять его хорошие качества и довериться ему.

Руководитель другой группы, Химик (между собой ребята зовут его Сашей), умнее Лободы, с большей силой воли, которая позволяет ему держать группу в беспрекословном повиновении. Его побаиваются, но не любят. Даже эти люди, у которых нет и не может быть добрых чувств к немцам, поражались жестокости Химика, когда в его руки попадали немецкие полицейские.

Был еще Дядя, здоровенный детина, вокруг которого собралось человек десять-двенадцать. Парни прозвали его Дядей, хотя по возрасту он едва ли был старше многих из них. Это был сильный, выносливый, общительный и, несомненно, добрый парень, не очень далекий, но с разумной практической хваткой и золотыми руками. Дядя умел делать почти все, и делал старательно, добротно, красиво. Крестьянки, оставшиеся без мужей и сыновей, охотно приглашали его, присылая порой своих посланцев издалека. Вырвавшись на волю, беглецы, прослышав каким-то чудом о Дяде, направлялись к нему. Тот принимал, кормил, переодевал, затем пристраивал на жилье где-нибудь поблизости.

Больше всего к роли руководителя подходил Хорьков, или, как звали его ребята между собой, Хорек. Этот бывший капитан Красной Армии был вожаком тесно спаянной группки. Волевой и хитрый, он знал слабости людей и умел использовать их: одним льстил, других запугивал, третьих соблазнял приманкой. Сделал себя необходимым для каждого, и все как бы приросли к нему. Но внутри самой группы нужной спайки нет: выдерни самого Хорька — и группа рассыплется, как ожерелье без нитки.

Дюмани называл имя за именем и с военной лаконичностью давал характеристики. И чем больше имен называл он, тем больше радовался я, невзирая на то, что характеристики не были особенно привлекательными и вряд ли соответствовали истине. Я выхватывал из его рассказа и запоминал только хорошее. Мне нравилась смелость и упрямство Лободы, и твердая жесткая рука Химика, не жалеющая врага, и гостеприимство Дяди, видимо заслуженно получившего такое прозвище, и умение Хорька стать для своих людей тем самым магнитом, о котором говорил Дюмани. Больше всего меня радовало то, что здесь, в горах и лесах Арденн, почти в самом центре Европы, собрались и действуют группки и группы советских людей, вырвавшихся из немецкой неволи. Мы еще не видели и не знали своих товарищей, но сердцем чувствовали, что они также готовы внести свою долю в общую борьбу. Я ни минуты не сомневался, что наши ребята пойдут к мосту. Кто будет командовать, меня не интересовало. Свои люди сумеют договориться.

 — Это, однако, не самое сложное, — продолжал Дюмани, будто перехватив мои мысли, — русские, наверное, договорятся между собой. У нас здесь несколько бельгийских групп, и каждая со своим руководителем. В западной части прячутся две или три французские группы, в южной — люксембургские. Голландские друзья дали знать, что готовятся к активным действиям в районе Маастрихта и что прятаться им придется также в Арденнах.

 — Я думаю, что напрасно поднимаем сейчас этот вопрос, — мягко заметил Валлон. — Раз этой вольнице командира нельзя назначить, то лучше всего позволить самой избрать его. В наших условиях командир будет выкован, если говорить фигурально, в огне боев.

 — А до боя? Кто хочет и как хочет?

 — Да, кто хочет и как, об этом сами договорятся.

Обратившись ко мне, Валлон спросил:

 — Как, Забродов, договорятся?

 — Конечно.

 — Ну и хорошо. Думаю, так и сделаем: поручим Шарлю, Устругову и Забродову операцию против моста. И пусть берут в помощь, кого сочтут нужным. Со своей стороны, обеспечим взрывчаткой, дадим немного оружия. Гранат, — он тронул меня за руку, — гранат не дадим, нет у нас гранат... Но зато дадим такую горящую жидкость, которая все выжигает и может против бункера оказаться более сильной, чем гранаты. И придется обойтись без пулемета: не успеем треножник сделать...

Валлон попросил Шарля позвать Жозефа, который также исчезал эти дни куда-то и заявился в «Голубую скалу» перед нашим приходом. Парень ввалился в комнату взъерошенный, помятый и краснолицый. Однако сонливость его прошла быстро, и уже через несколько минут он сидел с таким видом, будто вовсе и не спал. С понимающей веселой ухмылкой Жозеф выслушал поручение отправиться утром в условленное место и доставить условленный груз. Он подмигнул мне: как, мол, не секретничайте, я все равно знаю, что тут замышляется, одобряю замысел и готов содействовать ему.

Жозеф уже собирался вновь вернуться на чердак, когда дверь в углу открылась, и старый Огюст, не появляясь пока из мрака, спросил, можно ли подавать. Валлон ответил, что теперь можно, и сделал парню знак рукой сидеть на месте. Тот сразу сообразил, что предстоит, довольный опустился на стул и даже отвалился на спинку.

Хозяина, вооруженного большой черной бутылкой, сопровождала Аннета, которую мы не видели в этот приход. Она исчезала куда-то, и на мой вопрос о ней тетка ответила таким неприязненным молчанием, что я поспешно извинился и больше уже ничего не спрашивал. Нагруженная тарелками, девушка остановилась перед столом и скользнула внимательным всеохватывающим взглядом по лицам мужчин. Ее синие глаза, ставшие ночью еще более глубокими, задержались на лице Устругова и, встретив его взгляд, вдруг вспыхнули почти неуловимым светом. Валлон заметил это и улыбнулся.

 — Вижу, Устругов покорил сердце не только моего старого друга Огюста, но и Аннеты. Да и сам как будто в плен попал.

 — Нет, он пленен не Аннетой, — решительно опроверг Жозеф.

Валлон, желавший, вероятно, несколько разрядить напряженную атмосферу, созданную разговором, живо повернулся к парню.

 — Кем же он пленен?

 — Он пленен Мадлен.

 — Перестань ты сказки рассказывать, — перебил его хозяин. — Пленен, не пленен — все сказки...

Устругов тяжело завозился на своем стуле. Он старался не смотреть ни на кого. Краска, возникшая на его щеках ярким пятном, медленно расползалась по всему лицу, пробиваясь через загар. Шарль, сидевший рядом, ободряюще тронул его за локоть.

 — Женский плен, — сказал он с усмешкой, — единственный плен, с которым можно примириться.

 — Только на время, говорит мой дядя, — быстро вставил Жозеф. — Мой дядя холостяк, но женскую натуру очень хорошо знает, и он говорит, что если побудешь в женском плену долго, то волком взвоешь, о побеге днем и ночью мечтать будешь и сны о свободе начнешь видеть...

Все дружно рассмеялись, засмеялся и сам хулитель женского плена. Аннета легонько щелкнула парня по затылку.

 — Дядя твой и ты набиты мудростью, как куриный желудок песком. Только пользы от вашей мудрости мало.

 — Польза очень даже есть, — с веселой уверенностью провозгласил Жозеф. — Меня уже раза два пытались заарканить и под венец потащить, но я вовремя и умело вывернулся, потому что дядя надоумил.

Старый Огюст налил рюмки, подвинул тарелки с ветчиной, сыром и хлебом поближе к гостям, поднял свою рюмку нерешительно, точно не знал, стоит ли пить или не стоит. Гости тоже подняли рюмки, выжидательно посматривая на него: не скажет ли чего? Но хозяин ничего не сказал, и мы выпили молча. Следующую рюмку поднял первым я.

 — За нашего хозяина, храброго и радушного человека.

Все потянулись рюмками к старику. Тот охотно чокнулся, но когда очередь дошла до меня, укоризненно пробормотал:

 — Не понимаю только, при чем тут храбрость?

 — Ну как же при чем! — начал было я, но Георгий перебил меня:

 — Конечно, храбрость. Вы же рисковали, когда немцы ночевали тут, внизу, а мы — наверху, и столкнись мы с ними... тут...

 — Риск небольшой, — в свою очередь, перебил его хозяин. — Немцев было трое, и вас трое.

 — Нас двое было, — поправил его я, но он решительно вскинул свою кудлатую голову.

 — Нет, трое. Вы двое и Шарль. Вы ведь справились бы с жирными тыловыми крысами.

 — Мы-то справились бы, — объявил Георгий. — Но потом-то немцы выместили бы свою злость на вас.

Старик усмехнулся, показав крупные зубы, и махнул рукой.

 — Пока они собирались бы свою злость на мне срывать, нас бы и след простыл.

Устругов одобрительно, даже с восхищением закивал головой, затем, точно спохватившись, поспешно разлил в рюмки вино и тут же поднял свою.

 — За эту замечательную семью, которая приняла нас как родных...

Хозяин посмотрел на Георгия пристально и благодарно. Отец и дочь были польщены и смущены вниманием. Схватив поднос, девушка исчезла в сумраке дальнего угла, старый Огюст сидел, положив на стол большие руки.

Видимо, стремясь отвлечь разговор от них, Дюмани спросил Устругова, где он так хорошо научился говорить по-французски. Георгий коротко ответил, что начал изучать французский язык в институте, продолжал в концлагере и усиленно наверстывал упущенное в последние месяцы здесь, в Арденнах. Дюмани удивился тому, что в советском инженерно-строительном институте изучали французский язык.

 — Я был убежден, что ваши инженеры бредят американской или немецкой техникой и изучают, конечно, английский или немецкий.

 — Бывают же исключения, — коротко ответил Устругов, не желая объяснять подробнее.

 — Я вижу, — чуть насмешливо отметил Дюмани. — За этим исключением что-нибудь кроется?

Мой друг ответил не сразу, даже с некоторой растерянностью:

 — Увлекся Карбузье.

 — Карбузье? Вот этого я понять не могу, — воскликнул Дюмани. — Видел его дома во Франции. По-моему, это тихое помешательство, воплощенное в железо, камень и стекло.

Иронически усмехаясь, Валлон положил руку на его локоть.

 — Ну, зачем же так резко? Люди всех профессий охвачены поисками новых идей, новых форм. Почему бы и архитекторам не искать?

Дюмани резко повернулся к нему.

 — Потому что архитекторы строят дома, в которых люди вынуждены — понимаешь? — вынуждены жить. Человек может остановиться на пять секунд перед модернистской мазней на полотне (это ты называешь поисками новых идей и форм?), посмотреть, плюнуть и отойти. Может выключить радиоприемник, чтобы избавить свои уши от терзаний современной музыкой. Может не читать заумных стихов и жить припеваючи. Но он не может покинуть модернистский дом и жить на улице. Тут архитектор бессовестно принуждает принимать его дикую фантазию.

 — Не все так плохо у Карбузье, — возразил Устругов. — Архитектура так же развивается, как и все виды искусства. Никто не захочет жить в домах, построенных в средневековом стиле. Людям нравится свет, поэтому в новых домах много света.

 — Но нельзя же все стены делать из стекла, как делает Карбузье! — насмешливо напомнил Дюмани.

 — А почему бы нет? — запальчиво переспросил Георгий. — Стекло — это значит солнце в жилище, а чем больше солнца, тем лучше.

Валлон смотрел на споривших и, подмигивая мне, беззвучно смеялся. Горячность Георгия была понятна мне: он снова возвращался к своей любимой теме. И в концлагере, и во время побега, и особенно здесь Устругов вспоминал о своем любимом деле, которым ему не позволили заняться. Во время наших скитаний, когда попадался какой-нибудь интересный домишко, он замирал перед ним, восторгаясь и даже смакуя, хотя я, откровенно говоря, не видел в нем ничего особенного. Георгий ругал меня за невежество и жаловался, что не может найти человека, с кем мог бы отвести душу. Спор с Дюмани вдруг оживил его и взволновал. И хотя спорили оба запальчиво, иногда подковыривали друг друга, разговор об архитектуре сблизил их.

Нам пришлось остановить их, напомнив, что время позднее и что всем пора спать. Стараясь успокоить спорщиков, Валлон заметил:

 — В эту войну разрушено так много, что любой стиль, любая форма дома будут приняты и одобрены жильцами, если только дадут им крышу над головой.

Спорщики посмотрели на дилетанта с усмешкой, хотели было возразить, но, вспомнив о чем-то, помрачнели оба. Валлон невольно напомнил всем о том большом и очень важном, ради чего собрались мы все здесь, на окраине маленького арденнского городка. Мы готовились не к созиданию, а к разрушению созданного другими и были полны ожесточенной решимости разрушить то, что наметили, разрушить даже ценой собственной жизни.

Глава двадцать вторая

Почти весь день шел дождь. Он начался рано утром ливнем с грозой и почти сразу вымочил всех до последней нитки. Хотя можно было укрыться под деревьями с их большими и плотно-зелеными кронами, никто не покинул лесной дороги. Люди подставляли свои разгоряченные ходьбой лица бодрящим струям и хохотали.

 — Вот бузует, вот бузует! — восхищенно кричал Аристархов и взмахивал рукой, точно звал кого-то сверху. — Давай, давай!

 — Радуется, садовая голова, — с ласковым укором показывал на него Мармыжкин. — А чего радуется? Сейчас самая рабочая пора, когда день год кормит, а какая польза от дождя в такое время?

 — Разверзлись хляби небесные! — воскликнул Сеня. — Жатва тут или не жатва, небу до земных забот нет никакого дела.

 — Философия! Фи-ло-со-фи-я!..

И даже торжественно надутый Деркач, надевший вопреки нашему желанию офицерскую форму и шагавший с такой четкостью, будто вел роту на глазах командира дивизии, весело повернулся ко мне, когда на черном небе заблистала сине-белая веточка молнии, с мальчишеским азартом скомандовал:

 — Беглый огонь!

И, точно повинуясь приказу, впереди, над хребтом, к которому мы двигались, покатились, догоняя друг друга, артиллерийские выстрелы: трах-трах! И чуть полегче, как эхо: тах-тах!

Дождь оживил, взбодрил и даже взбудоражил уставших от длительного перехода «братьев-кирпичников». Мы покинули барак на кирпичном заводе еще вчера, шли почти весь день и всю ночь. Не доходя примерно семи-восьми километров до моста, рассчитывали остановиться в лесу, выспаться, а перед вечером, отдохнув и набравшись сил, занять исходные позиции, чтобы с наступлением темноты атаковать мост. Жозеф, заявившийся в барак с пятью своими товарищами, вызвался идти с нами. Я попытался уговорить их не встревать в это сложное и опасное дело. Парни были молоды, военного опыта не имели, помощи большой оказать не могли. Смерть кого-нибудь из них только ухудшила бы наше положение здесь: родители убитых будут винить русских. Я советовал Жозефу оставаться дома.

 — Нет, пойдем с вами, — настаивал парень. — Пойдем с вами.

 — Хорошо, — согласился я. — Идите с нами, но только до места сбора. Там вы перейдете в бельгийскую группу Шарля. Ей поручается отрезать поселок от моста.

 — Нет, мы пойдем только с вами, только с вами...

Новозеландцы, заметив необычное возбуждение «братьев-кирпичников», а затем сборы, потребовали у меня объяснений. Я сказал, что готовимся к одной операции, но деталей не рассказал. Гэррит коротко объявил:

 — Мы тоже идем.

Радист Кэнхем, стоявший, как обычно, за его спиной, вытянулся и отчеканил:

 — Да, мы тоже пойдем.

Их готовность радовала, хотя я не видел большой пользы от летчиков в этой сугубо наземной операции.

 — Вы не можете уходить отсюда, — сказал я. — Ваш товарищ нуждается в помощи, а мы вернемся не скоро. Может быть, и совсем не вернемся.

 — За навигатором присмотрит ваш пожилой товарищ, — быстро ответил Гэррит, кивнув в сторону Степана Ивановича, жаловавшегося на слабость в ногах. — А если не вернемся... Что ж, многие из наших друзей уже не вернулись, а чем мы хуже или лучше их?

Новозеландцы не хотели сменить военную форму на штатские костюмы, которые им предлагали. Возможно, опасались попасть в немецкие руки. Военная форма гарантировала в плену определенные права, штатский же костюм превращал в простых «бандитов». С «бандитами», как именовали немцы партизан, разговор был короткий: их тут же расстреливали. Я знал это и настаивать на переодевании не стал: пусть поступают, как находят нужным.

Намерение летчиков идти в форме дало Деркачу повод вытащить и поспешно надеть свою. И как я ни убеждал его, отказался снять форму.

 — Если новозеландцы идут в своей форме, почему я не могу пойти в своей? — раздраженно недоумевал он.

 — Но мы же все в штатском.

 — Это потому, что не позаботились о своей форме. А если бы у всех была форма, мы отправились бы к мосту одетыми, как полагается отряду Красной Армии. Не иначе. И у немцев от одного нашего вида глаза на лоб полезли бы...

Меня поддержали Устругов, Аристархов и Огольцов. Но бывший лейтенант не хотел слушать никаких доводов.

 — Через деревни и поселки проходить все равно не будем, — возражал он, — и я своей формой никого не демаскирую. Я хочу идти в бой, как полагается по уставу...

И действительно, Деркач шел «как полагается»: подтянуто, легко, с суровой готовностью выполнить свой долг. Огольцов начал было подтрунивать над «уставной душой», но Георгий оборвал его. В упрямстве Деркача было что-то хорошее, постоянное, незыблемое, что создает основу дисциплины и порядка. Конечно, он был недалекий, этот поклонник порядка и дисциплины, но, безусловно, надежный человек.

Ливень не только вымочил нас. Горные лощины и пади захлебнулись вдруг водой, пересохшие ручейки с белыми камнями на дне превратились в бурные мутные потоки, которые неслись с глухим клокотанием куда-то вниз, и нам приходилось искать переправы, тратя на это время и силы. Склоны, которые одолевали идущие, казались круче, тяжелей, ноги скользили и срывались. И когда, усталые и промокшие, добрались, наконец, до того места, где намеревались поспать и отдохнуть, мы не могли даже опуститься на землю: густая трава была мокра, вода выступала из почвы, как из губки. А мелкий и теплый дождь, сменивший ливечь, продолжал сыпать. Монотонно и тихо шелестел он в листьях деревьев, навевая сон и тоску.

Некоторое время спустя пришли вместе группы Лободы и Химика. Они обитали почти рядом, ходили друг к другу в гости и на этот раз договорились двигаться и действовать вместе. Оставив своих ребят в сторонке, оба приятеля направились к нам. Шли неторопливо, вразвалочку, с таким видом, точно хотели сказать: идем к вам, а не подзываем к себе только потому, что пришли позже.

Они очень дорожили своей независимостью и, когда мы были у них с Георгием позавчера, пытались доказать, что не хотят признавать и не признают ничьих приказов.

 — А мы не приказываем, мы просим помочь нам взорвать мост.

 — Почему же мы вам должны помогать, а не вы нам? — блестя черными злыми глазами, спрашивал Химик. — Нас больше, и мы можем сами взяться за это дело.

 — Конечно, мы можем и сами, — басил Лобода, посматривая на Химика то вопрошающе, то одобрительно. — Мы сами, а вы помогайте...

Как часто бывает в дружбе, эти двое мало походили друг на друга. Сибиряк Лобода был крупноголов и широкоплеч, самые просторные бельгийские рубахи были ему узки, ладони длинных рук походили на экскаваторные ковши, а для ног щедрые бельгийки не могли найти ботинок.

Химик, наоборот, был узкоплеч, с впалой грудью и мелким, хотя и красивым лицом, на котором все было пропорционально: высокий, но узкий лоб, небольшие острые глазки, красиво очерченный рот с тонкими губами, сложенными в насмешливую и пренебрежительную улыбочку. К своему сильному другу Химик относился покровительственно, а иногда надменно, бесцеремонно обрывал и отвечал за него даже тогда, когда обращались прямо к Лободе.

И сейчас, подходя к нам, Химик пренебрежительно осмотрел «братьев-кирпичников», утомленных, мокрых, грязных, обошел с недоумением и неприязнью новозеландцев и насмешливо остановился перед Деркачем. Потемневшая от дождя форма прилипла к худому телу лейтенанта, сделав его фигуру жалкой и смешной. Сунув ладонь в мою пятерню и не удостоив ответным рукопожатием, Химик вместо приветствия кивнул на новозеландцев.

 — Что за зверье? Откуда?

Выслушав объяснение, усмехнулся.

 — Охота была вам возиться.

 — Бельгийцы же возятся с нами.

 — Ну, мы другое дело.

 — Нашел с кем сравнивать, — подхватил Лобода. — Какие-то новозеландцы и мы.

 — У нас один враг, — напомнил я, — и мы ведь союзники.

 — Сразу узнаю политрука, — насмешливо бросил Химик. — У них всегда и на все какая-нибудь фраза припасена, вроде разменной монеты в трамвае, и фраза такая же круглая, как пятак.

Химик явно задирал, готовый, видимо, «сцепиться», чтобы иметь повод еще раз подтвердить, что в операции против моста не они нам, а мы им будем помогать. Когда я сказал там, в его деревне, что не вижу разницы, лишь бы мост удалось в пропасть сбросить, он сердито фыркнул и изрек:

 — Ну, раз нет разницы, тогда будем считать, что операцию против моста проводим мы, а вы помогаете.

 — Хорошо, приходите на место сбора, а там посмотрим.

 — И смотреть нечего, — бросил Химик.

 — Чего там смотреть! — повторил за ним Лобода.

Однако тут они узрели кое-что, и это поколебало их петушиную самоуверенность. «Братья-кирпичники» вооружили себя автоматами и карабинами. Со своими пистолетиками в карманах новопришедшие выглядели почти безоружными. Химик сразу сообразил, что их шестнадцать пистолетов были детскими игрушками в сравнении с шестью автоматами. Оружие — а оно было лично добытой собственностью — определяло место и значение человека в бою.

 — Автоматики... немецкие автоматики, — пробормотал Лобода, трогая пальцами то мой, то уструговский автоматы. — Достали-таки... А где? Как достали?

 — Если действовать по справедливости, — мрачно объявил Химик, пряча, однако, глаза, — вы должны отдать половину автоматов нам. Иначе мы не сможем помочь...

 — Как это не сможем? — переспросил Устругов. Говорил он тише и спокойнее, чем обычно, и это было верным признаком того, что Георгий сдерживает раздражение. — Как это не сможем?

 — А так. Не можем же мы со своими жалкими пистолетами на немецкий бункер с пулеметом лезть.

 — С автоматом на бункер тоже не полезешь, — стараясь быть спокойным, объяснил я. — Для бункера особая горючая жидкость приготовлена. К тому же мост и бункер мы на себя берем.

 — Ну и берите, — зло бросил Химик. — Раз не хотите по-товарищески поделиться оружием, то и на помощь не рассчитывайте...

Он повернулся к нам спиной и пошел прочь. Лобода растерянно посмотрел ему вслед, перевел глаза на нас, затем опять на него.

 — Саш, а Саш, ты куда? — прокричал он. — Куда ты, Саш?

Химик не ответил и не обернулся. Сибиряк облизал сразу высохшие губы.

 — Ой, как нехорошо у нас получается! — сокрушенно пробормотал он, осуждая нас, себя, своего товарища. — Нехорошо.

 — Хуже некуда, — подхватил Георгий. — Дело надо делать, а вы шантажом занимаетесь. Позавчера бучу целую подняли из-за того, кто кому помогать будет, сегодня автоматы наши захотели. Дай вам автоматы, штаны, наверно, потребуете. Не хотите помогать, катитесь к чертовой матери! И поскорее!

 — Ты нас не гони, — сурово предупредил Лобода, — не гони. Мы сюда не на тебя любоваться пришли, и ты нами не распоряжайся.

 — А за каким чертом вы сюда пришли? Автоматы клянчить? Сами добыть не можете, так шантажом у своих же отнять думаете? Не у немцев, а у своих. У немцев оружие добыть у вас кишка слаба...

 — Ты нас не гони, — повторил Лобода раздраженно и растерянно. — Не имеешь прав ты нас гнать. Мост не твой, и мы пришли сюда не затем, чтобы с вами поцапаться да назад уйти. Мы за делом сюда пришли.

 — Там, — кивнул я в сторону моста, — у немцев много автоматов. Разобьем их — у всех автоматы будут.

Лобода повернулся и побежал за своим другом, громко выкрикивая, чтобы тот остановился. Химик уходил, опустив плечи и не оглядываясь. Догнав его, Лобода рванул за плечо, повернул к себе и сказал что-то так тихо, что мы не расслышали.

 — А иди ты... — Химик витиевато и смачно выругался, сбросил руку приятеля с плеча и пошел дальше.

Сибиряк постоял на месте, потом медленно двинулся к нам.

 — Мои ребята... я... мы пойдем с вами к мосту и сделаем все, что нужно сделать, — смущенно и сердито сказал он. — Я пойду, и ребята пойдут. И Химика ребята тоже пойдут. Пойдут ребята, и Химик пойдет. Только с ним поговорить подушевнее надо.

 — Мы не сваты, а он не невеста, чтобы уговаривать, — отрезал Георгий. — Уговаривать некогда, да и незачем... Хотите — идите, не хотите — к черту собачьему! Обойдемся...

 — Не горячись, не горячись, — остановил я его. — Они погорячились, ты теперь горячишься. Расплеваться и разойтись легче всего, договориться по-хорошему труднее. Мы же все-таки свои люди.

Устругов резко повернулся ко мне:

 — Тоже мне проповедник нашелся!

Я засмеялся.

 — Химик считает меня политруком, а ты только в проповедники зачисляешь.

 — Да ну тебя к черту! — уже беззлобно выругался Георгий. — Я серьезно, а ты все на шутки сводишь.

 — А хороший политрук сейчас очень пригодился бы, — виноватым тоном заметил Лобода, посматривая то на меня, то на Устругова. — С ребятами нашими поговорил бы по-душевному, чтобы поняли, что к чему. Одичали мы тут немного.

 — А сам-то ты понимаешь?

 — Сам-то я понимаю, — ответил Лобода, — да с другими гладко говорить не умею.

 — А ты поговори, как сможешь. В своей семье даже немого понимают, и ребята тебя поймут. Ведь понимали же до сих пор?

 — Понимали. Чего ж не понимать меня? Я же не немой.

Лобода направился к своей группе, усевшейся тесной кучкой под дубом. Мы не слышали, о чем говорил он с ними, но видели, что его внимательно слушали. Только Химик выкрикнул что-то раза два или три, а потом тоже притих.

 — Криком или приказом тут ничего не добьешься, — сказал я, кивая в сторону Химика, хотя целил в самого Устругова. — И людям этим свою волю не навяжешь, если она с их волей не совпадет. Хочешь за собой повести, сумей язык общий найти.

Устругов посмотрел на меня с насмешливым любопытством.

 — Ты, кажется, промежду меня, как говорили у нас в институте, агитацию хочешь вести. Напрасно стараешься, самозванный политрук, если чин проповедника тебе не нравится. Я это и без тебя хорошо понимаю.

 — А если понимаешь, то какого же дьявола действуешь по-иному?

 — Как это по-иному?

 — Орешь, к черту посылаешь, гонишь людей прочь.

 — А по-твоему, уговаривать должен?

 — Не уговаривать, а убеждать.

 — Не вижу разницы.

 — Не видишь, тогда уговаривай.

 — Ты назвался политруком, ты и уговаривай.

Наш разговор был прерван появлением новых людей. Подобно «братьям-кирпичникам», они были мокры, грязны и утомлены. Это была группа капитана Хорькова. Узнав его, мы поспешили навстречу. Невысокий широкоплечий капитан был немного грузноват для своих тридцати двух лет, но двигался легко, даже изящно. Конечно, сейчас, утомленный, обросший, мокрый, он выглядел скорее лесным разбойником, чем офицером, и понимал это.

 — Видик у нас страшноватый, — пожимая нам руки, сказал Хорьков вместо приветствия. — И устали до чертиков. Надеялись тут поспать, а разве тут поспишь? Простуда обеспечена.

 — Боитесь насморк схватить? — спросил с едва уловимой усмешкой Георгий.

 — Конечно, — серьезно ответил капитан, — конечно. Насморк может серьезно помешать нам.

 — Верно, — согласился Устругов, теперь уже откровенно посмеиваясь. — Французские историки до сих пор уверяют, что Наполеон не одержал решающей победы под Бородино потому, что у него в тот день был насморк.

Только теперь Хорьков сообразил, что над ним посмеивались, и досадливо сдвинул к переносице свои необыкновенно толстые черные брови.

 — Вы напрасно смеетесь, — заметил он. — Если схватим насморк и начнем чихать, то как сможем подобраться тихо и незаметно к охране на мосту? Или к бараку? Или еще куда? Едва ли вы будете смеяться, если ребята, с которыми поползете к мосту, начнут чихать один за другим...

Несколько устыженные, переглянулись мы с Георгием: и тут неудачно получилось. Капитан не стал наслаждаться нашим обескураженным видом. Сказав: «Одну минутку», — он повел своих людей повыше на склон. Там они наломали веток и положили на землю толстым слоем. Затем улеглись на них сами, тесно прижавшись друг к другу.

Капитан вернулся к нам и деловито осведомился:

 — А бельгийцев еще нет?

 — Нет, они придут попозже.

 — Значит, и взрывчатки еще нет? И горючей жидкости?

И, не ожидая подтверждения, пояснил:

 — Надо бы пораньше эту жидкость получить. В чем она? В бутылках? Удобны ли они для бросания? Тяжелы?

Ни я, ни Георгий не могли ничего сказать: не догадались спросить.

 — Ну ладно, тогда подождем бельгийцев, — снисходительно объявил Хорьков. Он пошел к своей группе и пристроился спать.

 — Да, Костя, в командармы мы с тобой не годимся, — со вздохом произнес Устругов после длительного молчания. — С одними поссорились, другого на смех попытались поднять, да сами в лужу сели. О самом важном спросить ума не хватило и товарищам своим даже такого пустякового совета, как наломать веток, дать не смогли.

 — Командармы мы действительно неважные, — в тон ему отозвался я. — И то хорошо, что хоть сами поняли это.

 — Способность человека утешать себя, — сказал Георгий, — может, наверно, соревноваться только со способностью его крови свертываться при ранениях.

 — И то и другое, Гоша, очень полезно. Пошли-ка лучше к «братьям-кирпичникам» и сделаем то, что сделал Хорьков.

Спали недолго, но тем не менее сон освежил нас, и мелкий дождь, который продолжал лить, уже не угнетал, как утром. Мы совсем приободрились, когда увидели Шарля с бельгийцами. Нагруженные рюкзаками и небольшими ящиками, те двигались медленно и осторожно, как полагается людям, доставляющим либо очень ценный, либо опасный груз.

Между Шарлем и Стажинским шагал высокий щеголевато одетый человек. Заметив нас, он передал свой ящик Стажинскому и поспешил к нам, еще издали приветственно взмахивая рукой. Этого ему показалось недостаточно, он сорвал с себя шляпу и замахал ею. Только теперь узрев его высокий, с большими залысинами лоб, признали мы Прохазку и бросились навстречу ему. Историк и литератор не очень изменился на свободе, хотя, конечно, скулы уже не выпирали, как раньше, готовые прорвать кожу на щеках, и глаза не казались ввалившимися куда-то в глубину черепа.

Со своей обычной вежливой улыбочкой чех облобызал нас, осведомился, как живем, выразил «искреннюю радость», услышав, что живем неплохо, похвалил обоих за хороший вид и под конец объявил, что на этот раз нам не удастся избавиться от него, как избавились на том мосту, недалеко от лагеря Бельцен. Но теперь мы и не собирались делать это.

 — Ну вот, теперь снова почти все собрались вместе, — с натянутой улыбкой объявил Прохазка. — Все, кто бежал из Германии: Устругов, Забродов, Стажинский, я. Калабутина я тут совсем недавно встретил, а про Бийе слышал, что он поправился и тоже в лесах где-то действует. Хаген и Крофт в Голландии.

Чех старательно пропускал имя Самарцева: знал, наверно, о его судьбе от Стажинского и избегал бередить наши раны.

Воспоминания о недавнем прошлом не могло быть приятным или вдохновляющим, тем более перед нападением на мост, и мы, не сговариваясь, почти сразу перешли к настоящему. Устругов начал расспрашивать Шарля, сколько и какой взрывчатки достали, какой длины шнур, не подмочили ли батарею.

Подошедший Хорьков сам представился говорившим по-русски Прохазке и Стажинскому и попросил меня познакомить его с Шарлем. Однако, кроме своей фамилии, не сказал ему ни слова и тут же толкнул меня под локоть.

 — Пусть жидкость горючую покажет.

Один из бельгийцев развязал рюкзак и вытащил небольшую картонную коробочку. В ней оказалась плоская, как фляжка, небольшая, но тяжелая черная бутылочка. Капитан подержал ее на открытой ладони потом стиснул пальцы и замахнулся, вызвав на лице бельгийца испуг.

 — Ничего, бросать удобно, — определил Хорьков. — Посмотреть, как действует, было бы неплохо.

 — Действие вечером посмотрим.

 — Вечером поздно будет, — возразил он мне. — Оружие всегда до боя проверять надо.

Стажинский поддержал его. Шарль, выслушав пожелание капитана, нашел его вполне разумным: действия горючего он тоже не видел.

Мы спустились в низину, где росла высокая густая трава и ярко белели березочки. Капитан отошел в сторонку и, коротко размахнувшись, запустил бутылку. Она ударилась о березку, и почти в ту же секунду березка, обрызганная жидкостью, запылала. Затрещали нежные веточки, листья свертывались в маленькие черные трубочки. Огненные языки обвили обуглившийся в несколько секунд ствол. Задымила и густая мокрая трава. Даже находясь метрах в двадцати от этого страшного факела, мы чувствовали его горячее дыхание.

 — Валлон правильно сказал: эти бутылки страшнее гранат, — напомнил Устругов. — Жидкость вползет в любую щель и выжжет все.

 — Хорошая жидкость, — коротко оценил Хорьков.

 — Союзники рецепт нам дали, — как бы мимоходом сообщил Шарль. — Из Лондона специальным курьером доставили...

После этого командиры групп отправились поближе к мосту, чтобы решить, как действовать. Мы остановились на вершине того самого холма, с которого наблюдали прошлый раз. Вся котловина, видимая обычно отсюда как на ладони, была заполнена теперь какой-то водянисто-серой массой. Из тумана едва различимо проступали лишь оранжевые фермы моста, все остальное тонуло в нем. Даже звуки прилетали оттуда неясными, приглушенными, словно пробившись сквозь стену.

И нам пришлось не столько показывать, сколько объяснять Хорькову, Лободе и Химику, где что расположено и как лучше всего подобраться к нашим целям. Два приятеля по-прежнему держались вместе, только роли их, как показалось мне, переменились. Лобода строго посматривал на своего друга и то жестом, то глазами командовал ему, и Химик мрачно, но покорно подчинялся.

Мы договорились, как разделимся и будем действовать, чтобы отрезать пивную от барака, а барак от моста и бункера. Обсудили и то, как поступим, если охрана моста, напуганная дождем, не пойдет в поселок. Затем вернулись к месту сбора и стали ждать сумерек, чтобы двинуться всем к котловине и занять исходные позиции для нападения.

Все, конечно, волновались. Нас возбуждала неизвестность, в которую нам предстояло броситься через несколько часов. Тревожила опасность, ожидавшая впереди. И очень волновала скорая встреча с врагом, который принес всем столько горя, обид и страданий. Впервые за долгие месяцы нам представлялась возможность нанести ему удар.

Глава двадцать третья

К вечеру дождь перестал, но небо не очистилось, и туман стал еще плотнее. Он поглотил вскоре и фермы моста. Даже подвинувшись вплотную к котловине, мы уже не видели ничего, кроме быстро густеющего мрака.

Коротко посовещавшись, мы решили послать к насыпи Стажинского с Жозефом и Яшей Скорым. Им поручалось наблюдать за дорогой к поселку и немедленно известить нас, как только эсэсовцы и фольксштурмисты отправятся в пивную. Однако прошел час, другой, а от Стажинского и его помощников не было ни слуху ни духу. Мы забеспокоились: уж не попали ли они на засаду и немцы схватили их, не дав вскрикнуть?

 — Может, мне сходить туда, — сказал я Устругову, — и разузнать?

 — Я думаю, что лучше всем идти туда, — сказал Георгий.

 — К насыпи?

 — Да, к насыпи. Перережем насыпь, оседлаем ее и двинемся к мосту.

 — Примем, значит, второй вариант, — отозвался, скорее утверждая, чем спрашивая, невидимый во тьме Хорьков. — Атакуем фольксштурмистов в бараке.

 — Теперь я за второй вариант, — объявил Георгий. — Я думаю, немцы все у моста. Если бы они прошли в поселок, мы знали бы об этом. Если захватили наших ребят, то в пивную уже не пойдут. Даже самые бестолковые догадаются, что те трое — разведчики.

 — Может быть, немцы уже поджидают нас, — предположил Химик, — и мы в темноте напоремся прямо на засаду?

 — Может, поджидают, а может, нет, — не то соглашаясь, не то возражая, вставил Лобода.

 — На войне все возможно, — заметил Хорьков. — Темнота слепит не только нас, немцам тоже на ощупь действовать приходится.

 — У них оружия и патронов вдоволь, — напомнил Химик. — Что им? Стреляй только, куда-нибудь попадешь.

 — Это, конечно, большое преимущество, — согласился Хорьков и вдруг сделал почти прямо противоположный вывод: — Именно этим обнаружат они свое местонахождение. Тогда только смотри в оба да бей точно и быстро.

 — Лучше подобраться поближе, — приглушенным басом посоветовал Лобода. — Подобраться и врукопашную броситься. Эти пузаны, наверно, о рукопашной только понаслышке знают, и, прежде чем сообразят что-либо, мы дадим им такую трепку, какой они еще не видывали.

 — Верно, Лобода, это очень верно, — подхватил капитан. — С нашим оружием рукопашная — самое надежное дело.

Всматриваясь во тьму и отводя от лиц мокрые и прохладные сейчас ветки, спустились мы в котловину и двинулись в сторону невидимой насыпи. Шли медленно, настороженно, инстинктивно сгибаясь, точно опасались, что кто-то увидит нас, если пойдем во весь рост. Упершись в насыпь, остановились.

 — Где же Стажинский? — спросил Георгий, тронув меня за локоть. — И Жозеф и Яша где?

 — Где Стажинский? — повторил я, невольно передавая вопрос соседу. Вопрос прошел по цепочке и вернулся с ответом:

 — Тут их нет...

Вероятно, разведчики лежали где-то вправо или влево от нас. Возможно, были именно «тут», но захватившие их немцы утащили в свой барак или в эсэсовский домик, где выбивали сейчас признания: кто они и откуда, с кем и зачем здесь.

У нас не было времени ломать голову над их судьбой. Вслед за Уструговым все взобрались на насыпь, на крепкое, утрамбованное полотно железной дороги. Постояли осматриваясь. Кругом была темь, только темь. И вдруг в этой темноте, там, где, по нашему предположению, был мост, засветились три странных и страшных глаза. Расположенные треугольником, они казались раскосыми и продолговатыми, точно пробивались в узкие щелочки едва раскрытых век. Глаза быстро приближались, увеличивая свой блеск.

 — Поезд! — почти выкрикнул Шарль.

 — Поезд! — подхватил Хорьков. — Вниз и в траву. Заметят посторонних — тревогу на соседней станции поднимут.

Мы метнулись с насыпи, увлекая за собой щебень, и прижались к мокрой земле. С нарастающим грохотом поезд катился к нам, выставив перед собой желтоватые клинья света. Они выхватывали из тьмы полосатые столбы, заставили на короткое время засветиться изумрудом невидимые до того кусты и понеслись к поселку. Стены крайних домов его выступили вдруг из мрака.

Мимо нас прогремел черный-пречерный паровоз, сверкнувший раскаленной топкой, за ним потянулись так-такающие на стыках вагоны, открытые платформы с чем-то громоздким и тяжелым.

 — Танки, — определил Хорьков. — Танки и самоходные пушки.

 — Опоздали мы, — сокрушенно заметил Георгий. — Такой бы эшелон вместе с мостом в пропасть запустить...

 — Наверно, не последний, — сказал я. — Уберем охрану, можем так рассчитать взрыв, чтобы следующий поезд как раз на дно угодил.

 — Рассчитаешь! — с сомнением возразил Химик. — Следующий эшелон может оказаться через сутки. Неужели мы тут целые сутки торчать будем?

 — Любишь же ты каркать, — оборвал его я. — Трусишь, что ли? А если трусишь, не ходи, как-нибудь и без тебя обойдемся.

 — А ты не распоряжайся, кому оставаться, а кому уходить, — проворчал Лобода. — Мы решили всем в это дело идти, и не тебе перерешать за нас.

 — Пусть тогда Химик не каркает.

 — И это, Забродов, не твое дело. Тебя командиром не назначали.

 — Ладно, хватит вам, — досадливо прервал Хорьков. — Нашли время споры заводить!

 — Ты тоже не приказывай, — буркнул в ответ сибиряк. — Тебя тоже командиром не назначали, а мы без тебя знаем, как себя вести надо.

 — Ни черта ты не знаешь, — почти прикрикнул на него Георгий. — Немцы услышат...

Услышали его, однако, не немцы.

 — Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант, — донесся из тьмы звонкий шепот Яши Скорого. — Вы уже тут, товарищ лейтенант? Ой, как хорошо, что вы уже тут!

 — Яша! Почему ты здесь? Где Стажинский? Жозеф где?

Едва различимая в темноте фигура Яши подвинулась к нам. Не повышая голоса, он продолжал радоваться:

 — Ой, как хорошо, что вы уже тут, ой, как хорошо!

 — Ну, где же Стажинский? — тормошил его Георгий. — И почему ты один?

 — Стажинский там, у колючей проволоки, — ответил Яша, показав куда-то через плечо. — И Жозеф там. А меня к вам послали, да я потерялся. Ходил-ходил, кричать боюсь, а дорогу не найду. Куда ни пойду, везде насыпь. А видеть мне вас очень нужно, потому что Стажинский приказал весть важную передать.

 — Что приказал передать?

 — Немцы пронюхали что-то, в поселок совсем не пошли, а в барак собрались и как будто готовятся к чему-то.

 — И что же сказал Стажинский? Он еще что-нибудь приказывал тебе?

 — Еще он сказал, чтобы все поскорее к нему шли, а он наблюдать за немцами будет и, если что особое обнаружит, Жозефа пришлет.

 — Жозеф, наверно, тоже, как ты, во тьме мух ловит, — проворчал Химик. — Разведчики... Дорогу назад найти не могут. Вам бы не в разведку ходить, а в жмурки играть.

 — Да я... да мы... темь... — виновато забормотал Яша.

 — Ладно, Яша, не трать время, это со всеми бывает. Где Стажинский?

Яша обескураженно молчал.

 — Раз-вед-чи-ки...

Слева от железнодорожной насыпи, как мы знали по прежним наблюдениям, тянулась невидимая сейчас отвесная каменистая стена, созданная строителями дороги, срезавшими соседний холм. Впереди все ближе и ближе шумела река. Между нами и рекой находился барак, отгородившийся со стороны поселка двумя рядами колючей проволоки. Только на самой насыпи в этой ограде оставались маленькие воротца, которые охранялись круглосуточно. Через эти ворота мы намеревались проскользнуть к бараку и атаковать его.

Ушедший немного вперед Яша бегом вернулся к нам.

 — Там проволока.

 — Стажинский?

 — Нет, его там нет. Да я и не искал его. Как только на проволоку наткнулся, так сюда побежал. Он где-нибудь тут. И Жозеф тоже.

Но разведчиков у проволоки не оказалось. Не решаясь громко звать их, пошарили рядом и, не обнаружив никого, всей группой пошли вправо, к насыпи. Она была тут высока и крута, дождь превратил ее глинистое плечо в мягкую скользкую горку. Поспешивший наверх Лобода шлепнулся и съехал на животе вниз, смачно выругавшись.

 — Тише вы! Тише!

Тьма была настолько густа, что мы и теперь не могли видеть Стажинского, хотя сразу узнали его предупреждающе сердитый шепот. Я вздрогнул от неожиданности, когда поляк, появившийся из мрака, придвинул почти вплотную большое лицо, чтобы узнать меня.

 — Наконец-то! — облегченно, но с укором проговорил он. — Я уже отчаивался увидеть вас снова, думал, что вообще раздумали нападать. Почему так долго не приходили?

 — Посланец твой... — начал было Химик, но Устругов перебил его:

 — Об этом после, после... Рассказывайте, что тут.

 — Докладывайте обстановку, — уточнил Деркач, не признававший «штатского разговора».

Обстановка была до примитивности проста. Охрана моста не пошла в поселок. Наверное, побоялась дождя, а может, и чего-то другого. Узнать что-либо большее мешала тьма и колючая проволока. Стажинский мог установить только, что пост у ворот в ограде усилен: вместо двух там теперь три фольксштурмиста, к которым время от времени подходил четвертый. Возможно, это была случайность, но скорее всего намеренная предосторожность.

 — Немного же вы узнали, — осуждающе заметил Химик.

 — Немного, — с сожалением согласился поляк. — Да многого при такой темноте не узнаешь.

 — Придется разведывать обстановку боем, — объявил Деркач.

 — Нет, разведывать уже ничего не придется, — возразил Устругов. — Нужно убрать этот пост и двигаться к бараку.

 — А вдруг они все там наготове? — поспешно вставил Химик. — Они же перестреляют нас как куропаток.

 — Могут, — односложно согласился Георгий. — Поэтому двигаться и действовать надо быстро и смело.

 — Во тьме? — настаивал Химик. — По незнакомому месту, где не знаешь даже, куда ногу поставить?

Устругов не был расположен обсуждать неприятности ночной атаки. По той быстроте, с какой он реагировал на вопросы и замечания, по намеренной приглушенности, как бы сдавленности голоса я понимал, что его охватило нетерпение действия, когда все усилия устремляются к какой-то цели. В таком состоянии он переставал замечать трудности, действовал неосторожно, иногда опрометчиво, и его приходилось сдерживать.

Но в ту ночь Георгий был прав: только действие, быстрое и смелое, могло разрешить сомнения, надежды и опасения.

 — Забродов, Лобода, — позвал он, касаясь каждого рукой, — со мной. Уберем пост, дадим всем знать, Казимир поведет нас.

 — Я тоже с вами, — поспешно проговорил Хорьков. — Я тоже.

 — Вам нельзя, товарищ капитан, — несколько торжественно, официальным тоном объявил Устругов. — Вы поведете остальных. С Деркачем. Бельгийцев пока не трогайте: пусть взрывчатку берегут. Угодит шальная пуля — все к черту полетит.

Стажинский отвел нас от проволоки шагов на десять и нашел что-то вроде лесенки, выложенной камнем. Один за другим мы влезли на насыпь и, ступая по самой кромке, пошли за поляком. Часто останавливались, придерживая друг друга рукой. Всматривались и вслушивались. Но кругом была тьма, только тьма. И шум реки.

Словно сраженные беззвучной пулеметной очередью, мы повалились на рыхлую обочинку, когда впереди вдруг открылся зрачок карманного фонаря, стрельнувший ярким лучом. Лучик уперся в колья проволочной ограды, затем блеснул на рельсе и заскользил в нашу сторону. Горб полотна и рельсы отбросили его, сохранив нас в темноте. Светлое пятно сделало большой полукруг, потом вернулось обратно, задержалось на короткое время на ограде и исчезло: зрачок закрылся.

Теперь мы уже не решались подниматься на ноги. Предательский лучик мог возникнуть в любую секунду и вырвать нас из спасительной тьмы. Нам пришлось бы стрелять, чтобы не быть убитыми. Это всполошило бы охрану, заставив занять окопы перед бараком. И едва ли мы смогли бы выбить фольксштурмистов оттуда.

Песчано-глинистая обочина была рыхла и грязна, ползти было тяжело и неприятно, но мы не замечали этого. Впереди где-то почти рядом находились фольксштурмисты. Мы уже слышали их голоса и, одолев еще несколько метров вязкого пути, приблизились настолько, что могли уловить даже разговор.

Хриплый голос жаловался на то, что уже давно не имеет вестей от своего сына с Восточного фронта. Мать измаялась дома: «похоронки» боится.

 — Там теперь, говорят, такая мясорубка идет, — сочувственно отозвался другой, — такая мясорубка, что не приведи господь.

 — Чем только это кончится? Чем только это кончится? — повторял первый, и нельзя было понять, интересует его исход «мясорубки» или ожидание вестей от сына.

 — Чем? — злорадно переспросил третий и сам же ответил: — Ясно чем: погонят нас из России так, что пятки будут сверкать, а напоследок такого пинка под зад дадут, что мы кубарем до самого дома катиться будем.

 — Как же это так получается? — продолжал недоумевать хриплый голос. — Вести плохие, а лейтенант только вчера в пивной говорил, что победа у нас уже, можно сказать, в кармане. Как же это получается?

 — Там теперь такая мясорубка идет, — повторил другой, захваченный, видно, страшной картиной боев. — Такая мясорубка идет там, недалеко от Волги.

 — От Волги нас уже погнали, — продолжал мрачно злорадствовать третий. — Погнали от Волги, на тысячу километров погнали. Погонят и дальше. А потом такого пинка дадут...

 — Неужто на тысячу километров погнали и дальше погонят? — Нотки беспокойства в хриплом голосе стали еще сильнее. — Неужто еще дальше погонят?

 — Из России гонят и отсюда погонят, — уверял третий, не отвечая. — Отовсюду погонят.

 — И чего ты радуешься? — укоризненно спросил второй. — Чего радуешься?

 — Зло меня берет, зло, и больше ничего. Нам говорят, что мы мир весь покорили, а мы даже этот дурацкий мост на одну ночь без присмотра оставить не можем. А кому он нужен, этот мост?

 — Как кому? — возразил второй таким тоном, будто достоверно знал, кому мост нужен. — Говорили же сегодня, что в лесу какие-то подозрительные люди бродят.

 — Мало ли тут людей!

 — Мужчин видели, — многозначительно напомнил собеседник. — А откуда тут мужчинам быть? Беглецы, наверно. А то еще и партизаны даже.

 — Партизаны! Скажешь тоже! Откуда тут партизанам быть? Это же не Россия.

 — Россия не Россия, а партизаны тут тоже есть. Лейтенант вчера в пивной так и сказал, что Москва всем коммунистам приказ дала, чтобы везде немцам в спину стрелять, мосты взрывать, дороги портить и все такое.

 — Коммунисты! — недоверчиво повторил злорадствовавший. — Откуда они тут? В городах раньше водились, да все перевелись. А в лесу...

Он осекся, не кончив. В темноте, явственно приближаясь, грузно шлепали сапоги или бутсы. Подбитые гвоздями, они задевали за металл шпал, издавая резкий, скребущий звук: скрык, скрык... Солдаты затопотали, вскакивая, и выжидательно замолчали.

Подошедший, судя по голосу, был моложе. Он начальственно осведомился, как тут у них, на что последовал торопливо-услужливый ответ, что тут, слава богу, все в порядке. Начальственный голос предупредил, чтобы были начеку и смотрели в оба, и подчиненные с той же готовностью заверили, что они начеку и будут смотреть в оба. Несколько смягчаясь, начальник спросил, нет ли у кого папиросы, и руки поспешно зашарили в карманах. Вспыхнувшая спичка тут же спряталась в большой пригоршне. Вырвавшийся из нее свет ударил в костлявое лицо с тяжелым подбородком, который подпирался стоячим воротником со знаками СС.

До этой секунды уничтожение поста представлялось нам только необходимостью. Тяжелой, опасной и неприятной необходимостью. Мы не испытывали к этим пожилым немцам ни особой вражды, ни ненависти. Они были лишь препятствием нашему замыслу, которое следовало устранить. И невольно подслушанный разговор делал задачу еще неприятнее. Но появление рядом эсэсовца — врага, которого мы ненавидели до бешенства, до отвращения, подействовало на нас, как удар молнии. И, хотя разумнее было бы подождать, когда уйдет молодой и сильный эсэсовец, все четверо, точно подброшенные одной пружиной, вскочили на ноги и ринулись вперед.

Семь-восемь шагов, которые разделяли нас, были покрыты в несколько секунд. Мы свалились на немцев так неожиданно, что эсэсовец скорее с любопытством, чем с тревогой выкрикнул:

 — Вэр ист да? — Кто тут?

 — Да зинт вир, — негромко, но с кипящим ожесточением ответил Устругов по-немецки и обрушил на голову охранника приклад автомата. Сбив его с ног, Георгий продолжал гвоздить эсэсовца, повторяя, однако, по-русски: — Тут мы, тут мы. Гробокопатель... мы, мы...

Эсэсовец был мало похож на Гробокопателя, который пробовал свои кулаки на Устругове, но мой друг увидел в нем своего мучителя. Он продолжал молотить охранника, не замечая, что схватка уже кончилась и рядом с убитым эсэсовцем лежали утихнувшие навсегда фольксштурмисты. Стажинский поймал Георгия за плечо. Тот выпрямился, тяжело дыша.

 — А в могилу все-таки, Гробокопатель, не ты меня, а я тебя загнал, — пробормотал он, — не ты, а я... я...

 — Да это же не Гробокопатель, — поправил Стажинский, покоробленный очевидной ошибкой. — Гробокопатель — широкоплечий, большерукий, а этот...

 — Гробокопатель это, — упрямо повторил Устругов, повышая голос. — Гробокопатель... Мне-то лучше знать...

Поймав руку поляка, я пожал ее.

 — Возможно, Гробокопатель, — сказал тот, правильно поняв пожатие, — даже вероятно Гробокопатель...

И тут Устругов вдруг странно хихикнул, потом ожесточенно выругался и сплюнул.

 — Черт с ним! Гробокопатель или не Гробокопатель, одним мерзавцем все равно меньше стало...

Мы послали Лободу за теми, кто ждал внизу, у насыпи. И пока они лезли вверх, падая и чертыхаясь, мы сбросили убитых с полотна. Георгий и я стали у ворот в колючей ограде, чтобы помочь партизанам не потеряться во тьме.

 — Шагов десять вперед и влево вниз, — тихо говорили мы идущим мимо. — Влево и вниз.

 — Зачем вниз? — переспросил Деркач. — С насыпи атаковать барак легче.

 — А пулемет? — напомнил ему Георгий. — Ты же знаешь, от него может спасти только насыпь.

 — Да, пулемет уложит всех, если захватит тут хоть на полминуты, — с уверенностью профессионала оценил бывший командир пулеметной роты.

Гэррит задержался в воротах, схватив меня за борт пиджака.

 — Как по-русски приказ «открыть стрельбу»?

 — Огонь! О-гонь. О-гонь. Запомнил?

 — Почему же «огонь»? — обескураженно переспросил новозеландец, отчетливо повторяя по-русски слово «огонь». — Когда кто-нибудь кричит «огня», ему подают спички, но никто не стреляет.

 — Я объясню разницу потом, обязательно объясню, — торопливо заверил я. — А сейчас просто запомните: «Огонь! О-гонь». Вы услышите, конечно, «а-агонь!», но это все равно.

Устругов остановил Шарля:

 — Где парни с тротилом?

 — Они здесь, почти у самой проволоки.

 — Сейчас начнется перестрелка...

 — Не беспокойтесь, — быстро перебил его бельгиец, поняв, что тревожит Георгия. — Там углубление есть, и даже шальная пуля не достанет.

По крутому мокрому откосу мы соскользнули вниз. Там еще раз сошлись на полторы-две минуты вместе с Хорьковым, Деркачем, Химиком, Лободой и Шарлем. «Автоматчики» — так гордо именовались теперь «братья-кирпичники» — нападали на барак фольксштурмистов спереди. Хорьков со своими ребятами, вооруженными пистолетами и охотничьими ружьями, позаимствованными у бельгийцев, заходил с тыла, с задней стороны. Лобода, Химик и Шарль охватывали барак с боков. Задача ставилась перед всеми предельно простая и беспредельно сложная: обезвредить обитателей барака, чтобы они не мешали атаковать бункер с эсэсовцами. Ликвидация бункера открывала доступ на мост, который нужно было взорвать.

Путь к бараку оказался нелегким. Перед бараком были окопы или глубокие ходы, и мы не решались подняться на ноги, пока не доползли до них. Вопреки опасениям окопы были пусты. Облегченно вздыхая, мы свалились в них и начали торопливо устраиваться. Нам очень повезло. Отсюда мы видели очертания барака с желтовато-светлыми кромками затемненных окон. Из барака неслись голоса, мелодично и печально пела губная гармошка.

 — Как бы пригодились нам гранаты! — прошептал Георгий. — Через две минуты все было бы кончено.

 — Может быть, сделать, как предлагал Хорьков? — сказал я. — Запустить туда пару бутылок с горючей жидкостью, выжечь их оттуда, а уж тут мы справимся с ними.

 — Нельзя, — со вздохом ответил Устругов. — Никак нельзя. Главное — бункер, и пожар тут только поможет охранникам.

Георгий обнял меня за плечи и прижал к себе.

 — Придется нам с тобой, Костя, роль гранат сыграть. И Огольцову тоже: он скор на руку.

 — Играть роль гранат?

 — Да, вроде гранат, — подтвердил Георгий. — Надо подобраться к бараку вплотную и, когда немцы увлекутся перестрелкой с нашими ребятами, ворваться туда. — И, не ожидая расспросов, торопливо зашептал: — Понимаешь, стрельбой отсюда большого вреда не принесешь, да и вести долго перестрелку мы не можем: патронов мало. Доставать немцев нужно там — понимаешь? — там, в бараке.

Деркач выслушал Устругова, повторившего свой замысел, и изрек с суровым осуждением:

 — Я повинуюсь приказу, но считаю его неправильным. Как ни хитри, немцы ухлопают в своих стенах всякого, кто сунется к ним. Я повинуюсь приказу, но...

 — Это не приказ, Анатолий, — сказал Устругов мягким, почти упрашивающим тоном, — совсем не приказ. Ты пойми, пожалуйста, не можем мы долго перестреливаться с ними: патронов мало, и помощь им может прибыть. Будем действовать быстро и смело, все в несколько минут — понимаешь? — в несколько минуту кончим.

 — Хорошо, — покорно, но все же с обидой согласился бывший лейтенант. — Сделаю все, как говоришь. Все сделаю... Но когда вернемся... я поставлю вопрос о вашем самоуправстве. Я военный человек и знаю: раз главная задача — взрыв моста — поручена тебе, ты можешь по уставу требовать от других то, что считаешь необходимым. Но когда вернемся, я поставлю вопрос, обязательно поставлю...

 — Ставь, — живо подхватил Георгий, — ставь, пожалуйста, только сделай так, как сказано. Ладно?

Вслед за Уструговым вылезли из окопа и мы с Огольцовым и поползли к бараку. Голоса и выкрики слышались громче, пение гармоники стало звучнее, и грустная мелодия, казалось, рвалась на волю, чтобы улететь к дому, к семье, о которой тосковал гармонист.

Устругов швырнул в окно кирпич, подобранный по дороге, и растянулся рядом с нами перед дверью. Как мы и надеялись, необстрелянные и не ведавшие лиха фольксштурмисты бросились к окнам и, откидывая занавески, пытались заглянуть во тьму. Наиболее подвижные и наименее опытные выскочили даже на улицу, чтобы поймать хулигана, осмелившегося запустить кирпич в жилище завоевателей. Они были тут же беспощадно наказаны. Короткий дружный рокот шести автоматов прогремел в ночи. Эхо, ударившись о каменистый срез холма, громко отпрянуло назад, грохнулось о скалу по ту сторону речки, вернулось и покатилось куда-то, многократно повторяясь.

Пораженные неожиданностью, ужасом и болью, фольксштурмисты посыпались на пол, оборвав одну из занавесок, и недалеко от нас на земле лег большой желтый квадрат. В светлом провале открытой двери перед нами тяжело возились и стонали люди. Один гладил рукой грудь и беспрестанно восклицал: «О, майн гот! О, майн гот! О, майн гот!» Другой поспешно и громко сыпал ругательствами. Обитатели барака уже не выглядывали в окна, но раза два пытались достать ручку двери, чтобы закрыть ее. Встреченные нашими выстрелами, моментально исчезали.

Деркач оказался у барака даже раньше, чем мы надеялись. Прячась за черные простенки, «кирпичники» подобрались к освещенному окну, и стволы автоматов и карабинов заглянули в барак своими неподвижно черными и парализующими глазками.

 — Партизаны! — завопил кто-то из немцев. — Партизаны!..

В этом вопле было столько смятения и ужаса, что в одно и то же мгновение каждый из лежавших перед дверью подумал: пора! Точно приказ, эта мысль взметнула нас на ноги. Подскочив к двери, мы, не целясь, а только поводя стволами автомата вправо и влево, выпустили в освещенное пространство по очереди. И, не дав стихнуть грохоту, ворвались в барак, надсадно выкрикивая по-немецки:

 — Руки вверх! Руки вверх!

Часть фольксштурмистов уже распласталась на полу, и с быстрого взгляда нельзя было определить, убиты они или просто спасались от пуль. Другие жались в углах и простенках, стараясь оказаться за пределами плевавшихся огнем автоматных стволов. Фольксштурмисты уставились на нас ошалелыми глазами, готовые закричать «караул» или просить пощады. Только несколько человек успели схватить поблескивающие маслом автоматы и стреляли теперь в окна с увлечением одержимых. Они не видели нашего появления, не услышали крика: «Руки вверх!» Только автоматная очередь Огольцова прервала их стрельбу. Оставшиеся в живых с недоумением и страхом подняли руки.

Страх фольксштурмистов перерос в ужас, когда, выбив раму плечом, Деркач со звоном и грохотом влетел в барак. Не удержавшись на ногах, он шлепнулся рядом с немцами, и те шарахнулись от него в стороны, как от гранаты. За лейтенантом влетел Яша Скорый, за ним Аристархов и Гэррит с Кэнхемом. Прибежавшие Лобода и Химик предпочли проникнуть в барак также через окно. Правда, в этом уже не было необходимости, но войти через дверь им казалось слишком прозаическим.

Подобно тому как голодные бросаются прежде всего к еде, почти все кинулись к оружию. Они вырывали его из рук убитых фольксштурмистов, хватали из стойки, подбирали с пола. Торопливо обшаривали углы, ящики и тумбочки, засовывая автоматные обоймы за пазуху и набивая карманы патронами. Жадность настолько завладела ими, что некоторые, надев на плечи по два автомата или карабина, не хотели делиться со своими опоздавшими товарищами, которым ничего не досталось.

 — Ну, а что с этими? — злобно спросил Химик, подойдя к нам и кивнув головой на пленных.

 — С этими? — переспросил Устругов, сдвигая к переносице брови: знак, показывающий, что их обладатель встретился с трудной задачей. Я знал, что брови не разойдутся, пока Георгий не решит задачу. Он обеспокоенно посмотрел на меня, точно ждал подсказки, метнул насупленный взгляд на немцев и растерянно повторил: — С этими?

Ответить ему, однако, не пришлось. За спиной барака отчетливо и звонко прокатилась автоматная очередь, потом другая, третья. В тишине, которая вклинивалась между очередями, жалко и даже как-то испуганно хлопали пистолеты. Покрывая треск автоматов и пистолетные выстрелы, громко, раскатисто и раздраженно зарокотал пулемет, и в черном квадрате выбитого окна я увидел сине-зеленые струи трассирующих пуль, вытянувшиеся над бараком.

 — С автоматами все туда! — крикнул Устругов, показывая рукой в ту сторону, где Хорьков начал безнадежно неравную перестрелку с эсэсовцами.

 — А как же с этими? — поймал его за руку Химик.

 — А черта ли нам от них? — коротко бросил Георгий, перестав думать о фольксштурмистах и хмуриться. — Останься с ними. Покарауль. А когда там с охранниками кончим, пусти на все четыре стороны. Черта ли нам от них...

И мы выскочили из барака, чтобы поддержать Хорькова. Фыркнув из-за черного гребня насыпи и рассыпая золотые искры, над нами взвилась ракета. Она лопнула в небе, образовав белый шар, и стала медленно оседать, увеличивая свое сияние. В ее ярком свете, вырвавшем из тьмы насыпь, барак, дорожные столбики, мост и даже белую пену на реке, охранники рассчитывали увидеть и расстрелять вооруженных пистолетами людей. Они, однако, просчитались. Против их трех автоматов мы могли теперь выставить полтора или два десятка. И, пока зажженный ими самими фонарь опускался, мы использовали свое превосходство: двое из эсэсовцев накрепко улеглись на насыпи, третий юркнул по ту сторону ее и исчез. В погустевшей сразу тьме только пулемет продолжал посылать из бункера свои необыкновенно длинные и красивые струи, рассыпая их прозрачным веером.

Укрытые высокой насыпью, мы не боялись его. Добравшись до речки, мы смело и уже не спеша полезли наверх. Без охраны бункер не представлял уже большой опасности. Хорьков подполз к нему почти вплотную со стороны моста и метнул бутылку со самовоспламеняющейся жидкостью. Над бункером сразу запылал большой факел, осветивший полосатую будку с постовым. Он выстрелил в неосторожно поднявшегося капитана, и тот сел между рельсами, обхватив руками живот и сильно наклонившись вперед. Постовой прицелился в капитана, но выстрелить еще раз не успел: Деркач срезал его самого.

Жидкость, облившая бункер, стекала вниз, и лужицы пламени полыхали у бетонных стен. Черный зев бункера продолжал изрыгать светло-синие струи, улетающие в глубину ночи.

Наконец Лободе удалось подобраться к бункеру поближе и запустить плоскую бутылку прямо в его рычащий рот. Через пять-семь секунд оттуда вырвалось пламя. Оно метнулось вверх с такой силой, словно ему было тесно в бункере. Стальная дверь распахнулась, выбросив на дорожку, ведущую к домику охранников, пылающую фигуру. Она помчалась вниз со страшным воплем, однако успела пробежать лишь с десяток шагов, шлепнувшись на землю.

 — Все, — проговорил Устругов, вскакивая на ноги. — С охраной кончено. Теперь за дело! Через полчаса этого моста тоже не будет...

Он громко позвал Шарля и попросил скорее доставить взрывчатку. Потом посоветовал всем уходить и ждать его на вершине холма. Вспомнив что-то, Георгий позвал Яшу Скорого.

 — Сбегай в барак и скажи Химику: пусть отпустит немцев и уходит. А барак сожжет.

Деркач и Прохазка забрали капитана. Я задержался, думая, что потребуюсь Георгию. Он понял меня иначе. Быстро подошел ко мне и обнял, как тогда, под Смоленском, поцеловал и сказал тихо:

 — Прощай, Костя... И уводи людей, пожалуйста. С такими взрывами всякое бывает. Рисковать незачем. Уходи!

Сказано это было так тепло и твердо, что я не осмелился ни ослушаться, ни убеждать его изменить намерение. И так тогда, под Смоленском, я обнял его, но сказал совсем другое:

 — Мы будем ждать тебя, Гоша... Будем...

Глава двадцать четвертая

Время, когда в нем особенно нуждаешься, летит быстро, и рассвет наступил после той ночи неожиданно скоро. Едва успели мы подняться на вершину холма, с которой наблюдали вчера за котловиной, как мрак рассеялся, черные деревья перестали быть черными, посерели, а потом приобрели свой обычный цвет, сквозь их кроны стало проглядывать все более светлеющее небо. Соседние холмы выступили из мутно-серой пелены, и неощутимое до сих пор пространство раздвинулось вокруг нас. В серой котловине, оставшейся за нашей спиной, появились оранжевые фермы моста.

Утро обгоняло Устругова и его бельгийских помощников — двух горняков из-под Льежа, и мы с беспокойством и надеждой прислушивались, не идет ли поезд. Беспокоились потому, что поезд мог принести самую страшную неприятность, помешав взрыву моста. Надеялись на то, что он окажется на мосту в момент взрыва: как же нам хотелось отправить немецкий эшелон на дно речки!

Наши надежды померкли, а беспокойство возросло, когда, пробивая утренний туман, над бараком фольксштурмистов вдруг поднялся черный султан дыма, а некоторое время спустя злобно и коротко проворчал автомат. Химик, несомненно, поджег, хотя немного рано, барак. Но что означала стрельба?

Почти одновременно над рекой что-то блеснуло, пронизав оранжевые фермы моста ярким золотисто-белым светом. Центральный пролет изогнулся и вдруг начал рваться на куски, которые понеслись вверх, догоняя и обгоняя друг друга, точно играя вперегонки. Вслед за ними, клубясь и бушуя, взвилась мутная смесь газов, дыма и пыли. Поднимаясь все выше и выше, облако принимало и как бы глотало обломки моста, которые, продолжая свою игру, помчались теперь вниз. Фонтан, вставший над рекой, густел, темнел, приобретая очертания огромного гриба.

Грохот взрыва ударил по нашей вершине, оглушив тех, кто не успел или не догадался открыть рот, и покатился дальше с холма на холм, отражаясь и повторяясь, и поэтому казалось, что Арденны захохотали злорадно: так-вам-надо, так-вам-надо, так-вам-надо...

Легкий ветер, тянувший вдоль речки, сначала наклонил сизо-черный гриб, затем согнул его, а потом, будто подрезав у самого корня, оторвал от моста и понес в сторону. И тогда мы увидели, что сделал Устругов с помощью тротила. Главный пролет моста исчез, будто его никогда и не было. Почти в самой середине разбушевавшейся речки торчал белый каменный «бык», опаленный сверху, как головешка. Пролет слева, надломившись, опустил фермы вниз, в воду, будто нагнул металлическую шею, чтобы напиться. Верхние фермы слева тянулись над мутным потоком, точно протягивали руки соседям на другой стороне.

 — Великолепная работа! — взволнованно воскликнул стоявший рядом со мной Шарль. — Молодец Устругов!

 — Да и ваши парни хороши, — отозвался я. — Они добыли хорошую взрывчатку, доставили сюда и помогли Устругову.

 — Парни хорошие, — подхватил Шарль. — Сами вызвались участвовать в деле, хотя мы не обязывали и даже не просили их.

 — Ненависть к немцам?

 — И ненависть к немцам и расположение к вам, русским. Вы, наверно, даже не представляете, какой запас добрых чувств к советским людям накопился здесь, в нашем народе. Я не могу объяснить, как это произошло, но бельгийцы поняли, что там, на просторах России, идет война и за наше будущее, за наше право устраивать свою жизнь, как хотим. И когда нашим людям предоставляется возможность помочь чем-либо русским, они охотно делают это.

 — Мы это почувствовали, как только добрались сюда, — заметил я. — Нас удивило это единодушие.

 — Я бы не сказал, что бельгийцы едины в своих чувствах, — вдумчиво возразил Шарль. — Тут имеется много красок и даже оттенков в красках.

 — То есть отношение разных слоев различно?

Шарль помолчал, всматриваясь в остатки моста, перевел глаза на барак, который полыхал все жарче, спросил самого себя: «А где же Устругов и парни? Им пора бы уже быть», — только после этого повернулся опять ко мне:

 — На этой грешной земле все так переплелось, так перепуталось, что поведение различных слоев, особенно в маленьких странах, часто тесно связано с позициями великих держав. В этом, правда, нет ничего особенно нового. Раньше их позиции отражались на поведении придворных кругов, теперь захватили всю нацию. И разные слои в нашей стране ждут от исхода этой войны разного будущего. Одни хотят не только поражения немцев, но и вашей безграничной победы. Другие хотят немецкого поражения, но опасаются вашей победы. Третьи хотят и немецкого и вашего поражения. И лишь немногие ныне хотят немецкой победы, хотя уже не верят в нее. Почти все хотят немецкого поражения. Но будущий мир представляется разным слоям по-разному, и каждый слой хотел бы устроить его по-своему.

 — Если не секрет, к какому слою относите вы себя?

 — Я не большой политик, — ответил Шарль, поморщившись. — И не очень ясно вижу то, что будет после войны. Пока хочу только одного — добиться поражения немцев. Пока только этого...

 — А потом?

 — Потом предоставим политикам заниматься этим делом.

 — Но они же могут устроить мир так, что вам он не понравится.

 — Мир не может быть совершенным, и кто-то всегда недоволен, и кому-то приходится мириться с этим. Примирюсь и я.

 — Тогда почему же не миритесь с тем порядком, который устраивают ныне немцы?

 — Ну, это другое дело, это совсем другое дело, — живо возразил Шарль, посмотрев на меня с недоумением: не понимал, к чему я клоню. — Тут грубое вмешательство в наши дела со стороны чужестранцев. Это даже хуже, чем вмешательство соседей в дела семьи. За такое вмешательство обычно бьют по рукам.

 — А как устроит семья свои внутренние дела, это вас не касается?

 — Нет, почему же? Касается, конечно. Очень даже касается. Только задача моя, как военного, заключается в том, чтобы избавить семью от соседского вмешательства. А уж дела семейные пусть устраивают те, кто смыслит в этом больше.

 — А если они устроят семейные дела только в свою пользу?

 — Я уже сказал: никогда и нигде не бывают все довольны. Оставим это на совести других членов семьи. Они же понимают, что если обидят меня, то в следующий раз, когда сосед опять полезет в наш дом, я могу отказаться защищать их.

 — Не откажетесь, как не отказались сейчас. Интересы семьи всегда будут для вас выше собственных.

Шарль озадаченно поднял брови: откуда, мол, ты знаешь это? Подумал немного, согласно улыбнулся, ничего, однако, не сказав.

Наконец Устругов показался со своими помощниками. Сильно наклоняясь вперед, они взбирались по склону. Грязный, потный, но улыбающийся Георгий был доволен. Не доходя нескольких шагов до нас, повернулся, посмотрел на мост и засмеялся.

 — Немало мостов взорвал, — сказал он, — и только этот рванул с удовольствием. С настоящим удовольствием...

Но тут же нахмурился, хотя не мог спрятать или погасить радостное сияние глаз.

 — Все тут? — спросил Устругов, не обращаясь прямо ни к кому. — Можем уходить?

 — Химика еще нет, — ответил за всех Лобода, выступая вперед. Пиджак, застегнутый на верхнюю пуговицу, был наброшен на его плечи, однако не скрывал забинтованную левую руку, которая поддерживалась подвешенным через шею ремнем. Георгий шагнул к нему и отодвинул борт пиджака.

 — Ранен? Серьезно?

 — Это что, — хмуро отозвался Лобода, — это что... у Хорькова там два парня остались, да и самому пуля в живот угодила.

 — А где он? Где Хорьков?

 — Там, в кустах, лежит. Около него чех хлопочет.

Устругов двинулся туда, но остановился, увидев Яшу Скорого, который торопливо поднимался по склону.

 — Химик там... — крикнул он, махнув рукой в сторону большого столба дыма, поднимавшегося над бараком. — Там Химик...

 — Что Химик? Убит? Ранен?

 — Химик там... сжечь... всех... хотел... — точно выдавливая из себя каждое слово, проговорил он. — Всех... сжечь...

 — Кого сжечь?

 — Немцев всех. В бараке закрыл и барак поджег. Они в окна прыгать стали, а Химик из автомата их... Наверно, всех бы в огне оставил, если бы не парни. Двое навалились на него и стрелять по немцам помешали.

 — Я же сказал ему: отпустить их на все четыре стороны, — тихим каким-то потерянным голосом проговорил Устругов. — Я же сказал...

 — Парни те тоже ему говорили, — пробормотал Яша. — Устругов, мол, велел отпустить пленных. А он как закричит: «Устругов мне не указ, его командиром никто не назначал».

 — Много немцев в огне-то погибло? — недоверчиво спросил Лобода.

Яша с готовностью повернулся к нему.

 — Когда парни на Химика навалились, немцы опять из окон прыгать стали, а мы им на лес показали: бегите, мол, черти, пока целы... Ну, они, конечно, упрашивать себя не заставили. Думаю, что все уцелели.

Устругов стиснул челюсти и стал жевать и кусать сразу побледневшие губы. Он взглянул на Лободу уже без прежнего сочувствия, перевел глаза на Деркача, стоявшего с бесстрастным, как определили «братья-кирпичники», «казенным лицом», точно говорил: не послушались меня, не действовали, как предписывает устав, вот оно и получилось.

Сердито тронув меня за плечо, Георгий вдруг спросил:

 — Ты благословляешь самоуправство Химика?

Сдерживаемое напряжение последних дней и особенно последней ночи прорвалось у него в этой яростной вспышке.

 — Мы будем судить его, — сказал я, стараясь успокоить Устругова. — Но не сейчас и не здесь.

 — Почему же не сейчас? Почему же не здесь?

 — Потому что нужно уйти подальше отсюда. Приди сейчас поезд с солдатами, они немедленно бросятся в погоню. Да и без поезда погоню того и жди. Из поселка, наверно, уже давно сообщили на соседнюю станцию, что в районе моста идет стрельба и что оттуда донесся взрыв. Кроме того, в таком возбужденном состоянии мы будем плохими судьями.

Химик, появившийся вскоре со своей группой, по лицам партизан догадался, что мы уже знаем о его самовольной попытке расправиться с фольксштурмистами. Пренебрежительно оттопырив губы, он с подчеркнуто независимым видом прошел мимо нас с Уструговым, Деркачем и Шарлем, направившись к Лободе. Однако тот встретил его отчужденно-злым взглядом.

 — Ты чего там наделал?

 — Чего наделал, того наделал, — небрежно ответил Химик, бросив острый и настороженный взгляд в нашу сторону. — Докладывать не буду.

Устругов рванулся было к нему, но я удержал: Лобода вскинул кулачище своей здоровой правой руки, чтобы дать должный ответ Химику. Но не ударил, а только глухо пробормотал:

 — Доложишь, сукин ты сын, доложишь...

 — Кому докладывать-то? — ощерил ровные мелкие зубы Химик. — Уж не тебе ли?

 — И мне и другим доложишь...

 — Когда рак свистнет...

Назревал скандал, и чтобы предотвратить его, я громко объявил, что надо немедленно собираться и уходить. Собравшиеся вокруг Химика засуетились. Положив тихо стонущего Хорькова на самодельные носилки, двинулись в путь. У одинокого двора, где жил Стажинский, задержались: сделали более прочные и более удобные носилки. Поляк тем временем забрал свои несложные пожитки: оставаться тут было уже нельзя.

Следующую остановку сделали недалеко от имения, в котором Прохазка, начав с конюха, завершал свою карьеру в качестве личного учителя помещика. Чех пообещал раздобыть у экономки еду, о которой не все говорили, но все думали. Владелец имения был вдовцом, делами в доме заправляла пожилая властная женщина, ненавидевшая немцев лютой ненавистью: ее сын был убит в первый час войны. Прохазка рассчитывал на ее содействие. И не ошибся. Кладовая помещика оказалась богатой, а экономка щедрой: еды, принесенной чехом, хватило всем и даже осталось немного на дорогу.

В нескольких километрах от деревни, около которой прятался со своими парнями Лобода, снова остановились. Между ним и Химиком возник спор, о котором мы узнали, однако, только после того, как он перешел в перебранку. Лобода и его товарищи решили уходить в глубь Арденн вместе с нами. Химик, наоборот, стремился оторваться от «братьев-кирпичников». Ребята, слушавшиеся его раньше беспрекословно, тут опять, как это было вчера перед нападением на мост, воспротивились. Химик грубо, грязно обругал всех и пригрозил расправиться с непослушными. Лобода вступился за парней.

Мы окружили расходившихся приятелей и стали унимать. Раздраженный Устругов решительно взял меня за локоть.

 — Ну, что ж ты суд оттягиваешь? Химик заберет сейчас своих ребят и уйдет. Может, ты только этого и ждешь?

Однако предложение устроить над Химиком суд было встречено недоуменным молчанием. Бельгийцы, Стажинский, Прохазка и Гэррит с Кэнхемом достаточно ясно показали, что не желают вмешиваться в дела русских. «Братья-кирпичники» и ребята Хорькова прятали глаза, и мне пришлось опрашивать каждого: за суд или против. Настороженные глаза Химика следили за мной и немедленно упирались в лицо того, к кому я обращался. Темные, красивые, эти глаза становились жесткими и колючими, если мне отвечали утвердительно, или посылали теплый лучик одобрения, если опрошенный говорил:

 — Я против.

Большинство все-таки было за то, чтобы судить Химика, и он сразу как-то сник, ссутулился. Побледнев и сразу вспотев, он смотрел то вниз, под ноги, то поверх наших голов, на вершину дальнего холма, куда скрытое от нас большим облаком солнце сыпало прозрачное золото своих лучей, и вершина выделялась среди неровного темного пространства ярко-зеленым пятном. Химик запротестовал, когда я предложил избрать в качестве судей Деркача, Лободу и Стажинского.

 — А поляк зачем? — выкрикнул он. — Среди чужих помощников ищете?

 — Действительно, зачем нам чужой? — пробормотал Лобода. — Человек наш, мы и решим, что делать с ним.

 — Поляк не чужой, — возразил я. — Это наш товарищ, наш старший товарищ, польский революционер.

И коротко рассказал историю Стажинского, упомянув также, где и при каких обстоятельствах познакомились, как бежали вместе из немецкого концентрационного лагеря, как потеряли друг друга на Рейне и нашли здесь. Парни стали смотреть на поляка уважительно, с готовностью согласились, чтобы Казимир судил Химика, и даже попросили его быть председателем.

Стажинский вошел в круг и встал рядом с Деркачем и Лободой. Всмотревшись в Химика своим обычным цепким и пристальным взглядом, Казимир тихо, но твердо предложил ему отдать оружие. Намеренно медленно, но все же дрожащими руками Химик снял через голову автомат и передал одному из своих ребят. Потом достал из кармана брюк маленький «вальтер» и отдал другому парню.

Стажинский повернулся ко мне.

 — Кто будет обвинять его? Обвинителем кто выступит? Ты или Устругов?

 — А чего обвинять? — спросил Лобода. — Пусть доложит, как и почему приказ нарушил немцев отпустить.

 — Чего докладывать! — огрызнулся обвиняемый. — Нечего докладывать.

 — Нет, ты доложи, — настаивал Лобода. — Докладывай, докладывай, не жди, когда рак свистнет.

Химик вскинул на него злые и растерянные глаза.

 — Поизмываться захотелось? Ну, поизмывайся, поизмывайся...

 — Дурак ты, и больше ничего.

 — Сам дурак... Дураком всегда был и останешься навсегда.

Стажинский повысил голос:

 — Обвиняемый, прекратите ругаться! И расскажите точно и честно, как и почему приказ нарушили.

 — Вот пристали! — досадливо проворчал Химик. — Чего рассказывать тут? Барак поджег, как было сказано, а когда фрицы в окна полезли, автоматом встретил... Чтобы не лезли, значит. Ну, а парни мои — Федоткин вот, Тюряев, Ильин на меня навалились и стрелять помешали. Вот и все.

 — Сколько пленных в огне погибло?

 — Я в огонь не лазал, чтобы считать их. А может, и никто не погиб.

 — Но ты же стрелял, чтобы помешать им из огня выскочить?

Химик только пожал плечами, не ответив. Он оглядел окруживших его злыми глазами, скривил в брезгливой усмешке губы.

 — А я и не знал, что найдется столько слюнтяев-гуманистов, которые фрицев жалеть будут и что из-за них мне душу выматывать будут. Было у меня сомнение относительно политрука, — он небрежно кивнул головой в мою сторону. — Этот, думал я, не упустит случая поковыряться в душе моей, как в банке консервов, да надежда у меня была, что его в перестрелке укокошат. Видно, не повезло мне. Что ж, выматывайте мою душу, гуманисты, так вас и перетак...

 — Обвиняемый, вторично предлагаю прекратить ругаться.

Георгий, войдя в круг, остановился перед Химиком.

 — Этот человек, — начал он, не глядя на обвиняемого, — этот человек очернил партизан в глазах населения. Оно смотрело на нас, как на людей, которые пришли помогать им бороться против произвола и жестокостей оккупантов. Теперь все скажут, что мы такие же звери, как нацисты. А что может быть позорнее, страшнее такого сравнения? Ничего не может быть позорнее и страшнее. Мы боремся с врагом, убиваем, если он сопротивляется, но не можем и не позволим никому расправляться с пленными... Это противно нашей совести, противно нашему сознанию.

 — Противно совести... противно сознанию... — передразнил Химик, ожесточенно сплевывая. — То же мне сознание... Какое у тебя сознание, слюнтяй? Ты просто чистеньким хочешь быть, чтобы ангелочком на тот свет явиться, когда какой-нибудь фриц продырявит твою глупую башку. А я в ангелы не мечу и грязи не боюсь, если это для дела нужно.

 — Месть не дело, а подлость! — выкрикнул Георгий. — Подлость!

 — Подлость! — повторил Химик. — Если бы гитлеровцы твою семью вместе с домом сожгли, ты не кричал бы: «Подлость...»

 — Но ведь то гитлеровцы. Гитлеровцы, понимаешь ты это? Что ж, по-твоему, мы равняться на них будем? — повысил голос Устругов. — Или соревноваться, кто больше жестокостей натворит? Не для этого за оружие взялись.

Никогда зеленая дубрава в центре Арденн не видела такой удивительной сцены, никогда не звучали в ней такие споры о том, что может и чего не может делать человек, воин и особенно советский человек. Эти люди, гонимые, преследуемые, перенесшие столько бед и невзгод, не хотели оправдать бессмысленную жестокость. Спор, развернувшийся вокруг поступка Химика, был горяч, иногда злобен, чаще товарищески искренен.

И приговор суда, родившийся в этом споре, был мягок и в то же время жесток: Химика не подвергали физическому наказанию, но изгоняли из партизанской семьи. У него отобрали оружие, добытое в недавней схватке. Своим поведением он мог «опоганить», как сказал Лобода, наше дело, поэтому ему запрещалось участвовать в нем и примыкать к какому бы то ни было отряду.

После оглашения приговора партизаны двинулись дальше. Химик остался на том самом месте, на котором стоял перед судом. Он не поднял головы и не поглядел в сторону уходящих.

На кирпичный завод пришли лишь на другой день. Еще издали увидели под окнами пустого барака двух человек. В одном признали Степана Ивановича, другого рассмотрели только вблизи. Высокий, узкоплечий, он был одет в хороший охотничий костюм, на голове красовалась маленькая тирольская шляпа с перышком за лентой. Повернувшись в профиль, он показал ввалившиеся щеки и нос, торчавший треугольничком. Только тогда, схватив Георгия за руку, я почти вскрикнул:

 — Крофт!

 — Не может быть! — не поверил Устругов, однако, внимательно всмотревшись, только спросил: — Откуда он?

 — И зачем?

Стажинский, которому указали на охотника, немедленно признал Крофта. На вопрос, зачем тот здесь, ответил:

 — Подлинной цели мы никогда не узнаем. Ясно, что появился он здесь не затем, чтобы прятаться. Его спрячут надежно и в городе.

Крофт бросился нам навстречу с поразительным и совершенно неожиданным радушием. Обнимал нас, восклицая, что рад видеть живыми и здоровыми. Англичанин почему-то нахмурился, узнав, откуда мы возвращаемся, но вскоре снова заулыбался и даже поздравил с успехом операции. Несколько торопясь и не ожидая расспросов, Крофт сообщил, что приехал сюда узнать о здоровье новозеландских летчиков и выяснить, нельзя ли переправить их в Швейцарию, а оттуда в Англию.

Вскоре, однако, обнаружилось, что интересуют его не столько Гэррит с Кэнхемом, сколько Устругов и я. Англичанин часто шептался о чем-то со Степаном Ивановичем, завоевавшим доверие Крофта необъяснимо быстро. Дня два спустя Крофт отвел меня в сторону и предложил поехать с ним в Брюссель, чтобы встретиться с людьми, которые могут быть полезны нам во всех отношениях.

 — В каких отношениях?

 — Я же сказал, во всех, — повторил англичанин. — Денег дадут, одежду, обувь, оружие и боеприпасы. Современная техника позволяет сделать то, что вы сделали на днях с большим трудом и потерями, одному и почти незаметно.

Он достал из внутреннего кармана граненый цветной карандаш.

 — Этим вот карандашиком можно вывести из строя целый паровоз, если сунуть его куда нужно, можно вырвать железнодорожную стрелку или сбросить поезд под откос, если вставить между рельсами в нужном месте.

Крофт опять спрятал карандаш и немного хвастливо закончил:

 — Мы можем доставлять эти современные средства в нужных количествах людям, которые сумеют ими правильно воспользоваться...

Обрадованный такой возможностью, я заверил Крофта, что мы-то сумеем правильно воспользоваться этими средствами. Тогда я не знал, конечно, что англичанин и я понимали под этим разное. Я хотел посоветоваться с Георгием.

 — Зачем это? — недоумевал Крофт. — Степан Иванович говорит, что вы тут голова, что Устругов думает вашими думами, говорит вашими словами. Советую действовать самостоятельно. Просто скажите ему, что уезжаете. Чем меньше будут знать и говорить об этом, тем лучше.

Степан Иванович, как я догадался, был человеком Крофта, на оценку которого англичанин полагался. Однако наблюдения агента оказались поверхностными. Устругов уже не думал моими думами и не действовал так, как я скажу. И хотя еще не делал ни одного шага, не посоветовавшись со мной, он не потерпел бы своеволия и с моей стороны.

Предложение англичанина обрадовало Георгия.

 — Поезжай, Костя. Обязательно поезжай. Без помощи мы долго не продержимся. Нам она теперь особенно нужна.

 — А вдруг немцы начнут повсеместную облаву?

 — Вот поэтому-то поезжай. Помощь очень нужна, и ее можно получить только в Брюсселе. Поезжай...

Глава двадцать пятая

До Ляроша мы добирались на своих ногах, настороженно обходя поселки и придорожные харчевни. Перед Лярошем немного задержались, не решаясь войти в город засветло. В сумерки Крофт повел меня в самый центр городка и направился к большому и богатому на вид дому. Мы уже привыкли держаться подальше от таких мест, и мои ноги непроизвольно стали делать мелкие шажки, точно вес ботинок увеличился вдруг многократно. Англичанин заметил мою нерешительность и взял под руку.

 — Не беспокойтесь. Это надежный человек.

По условному стуку дверь дома открылась. Крофт и мужчина с приглушенным басовитым голосом обменялись загадочными фразами по-французски, затем перешли на родной язык англичанина.

Хозяин дома, проведший нас в ярко освещенную комнату, был рослый мужчина с большим красным лицом. Полный и важный по осанке, он как-то незаметно и в то же время ощутимо вытягивался, выпрямлялся, когда Крофт обращался к нему, словно не мог не показать готовности повиноваться англичанину.

Привыкший к бедной простоте наших бельгийских соседей-крестьян, я не решался оторваться от двери, до того все богато выглядело. Пол устилал ковер, богатые кресла с подушками поблескивали полированными подлокотниками, в зеркальном столе отражались портреты солидных и важных людей. Спальня на втором этаже, куда отвели нас после ужина, оказалась такой же стесняюще-богатой, а мягкие постели с белыми хрустящими простынями пугающе-неуютными.

Неудобства непривычного комфорта не помешали мне, однако, хорошо выспаться. Проснувшись в просторной светлой комнате, я некоторое время недоумевал: «Где я? Не в больнице ли?» Недоумение возросло, когда на кресле рядом обнаружил свой вычищенный и выутюженный костюм, а рядом — свежую белую рубашку и модный галстук. Впервые в жизни кофе подали мне в постель.

С помощью хозяина, у которого ночевали, Крофт придал мне такой вид, что по одежде меня уже трудно было отличить от бельгийцев, и мы могли ехать дальше в машине, не вызывая особого внимания. Это была старенькая немецкая машина с неуклюжей колонкой для газа, но она бежала значительно быстрее, чем шел человек.

В окрестностях Марша остановились в почти пустой лесной гостинице: случайный встречный рассказал, что на мосту в городке стоят полицейские. Крофт решил переждать: за себя он не опасался, но мои документы были ненадежны. Время от времени немцы устраивали на дорогах проверку.

Я воспользовался остановкой, чтобы пробраться знакомым лесом к «Голубой скале». Мне хотелось встретиться с Аннетой, которая несколько дней назад простилась со мной необычно тепло. Ее синие глаза неотступно следили за моими, и в них было столько сочувствия и тревоги и какая-то немая просьба, что у меня как-то невольно вырвалось:

 — Я вернусь, Аннета, обязательно вернусь.

Она обрадованно закивала головой.

Во дворе «Голубой скалы» я встретил не Аннету, а Валлона и Дюмани. Первый посмотрел на меня с удивлением, но без укора. Дюмани коротко и резко назвал мой приход в гостиницу своеволием. Вытянувшись, словно перед строем, и сверля меня прищуренными глазами, он потребовал объяснений. И когда я начал мямлить что-то невразумительное, Дюмани перешел на жесткий шепот:

 — Вы же офицер, а не просто партизан. Вы должны уметь не только заставлять других подчиняться дисциплине, но и подчиняться ей сам. Своим непрошеным приходом сюда вы ставите под удар себя, других и прежде всего эту семью.

Я тут же подумал: а не занимаемся ли мы также своеволием, установив связь с англичанином и пытаясь найти помощь в Брюсселе? И, попросив разрешения «доложить», рассказал о появлении на кирпичном заводе Крофта, о нем самом, о поездке, которую я предпринял с ведома и одобрения Устругова.

Дюмани выслушал мой рассказ с явным осуждением, и я не знал, относится ли это ко мне или к замыслу англичанина. Как всякий кадровый военный, привыкший принимать четкие и ясные решения, он готов был высказаться против, но Валлон предупреждающе поднял руку.

 — Не спешите, не спешите. Нужно подумать...

 — Поезжайте, — сказал он, наконец, после раздумья. — Поезжайте. Помощь никогда не может быть лишней. Заодно и разузнайте кое-что. У нас есть сведения, что советскими пленными в Бельгии занимается, помимо нас, еще кто-то. А вот кто, не знаем. Может, вам удастся узнать это...

Дюмани озадаченно посматривал на нас. Он не понимал ни действий англичанина, ни советов своего друга. Но когда Валлон спросил его, не возражает ли он против такого поручения, чуждый колебаниям и неясностям, кадровый офицер отчеканил:

 — Не возражаю.

На другой день, как я мог определить с чердака «Голубой скалы», полицейских с моста сняли. Я поспешно вернулся к Крофту, и уже час спустя наша машина перебралась через опасный мостик, с воем одолела подъем и продребезжала мимо «Голубой скалы». Отодвинув правой рукой занавеску, Аннета стояла у открытого окна. Побледневшие губы дрожали, удерживая плач, глаза уже не просили, а требовали: «Возвращайся! Непременно возвращайся!»

Милая, славная Аннета! Сколько раз провожала она меня, боясь, что смерть помешает мне вернуться! Сколько раз прощалась со мной, страшась не увидеть снова!

 — Я жду тебя, — говорила она потом со слезами и улыбкой радости. — Всегда жду, когда тебя нет. А ты бываешь так редко, так мало, что в моей жизни не осталось уже ничего, кроме этого ожидания...

В Брюссель мы приехали ночью. Город был темен и тих. Из окна мансарды пятиэтажного дома, где меня поселили, совсем ничего нельзя было увидеть днем (плотная штора, к которой я не решался прикоснуться, скрывала все) и очень мало ночью. Погасив свет в комнате, я отодвигал осторожно штору и выглядывал. Внизу тянулся черный коридор улицы, напротив, едва различимые, выступали крыши. Когда поднималась луна, крыши блестели, окна затемненных домов казались черными провалами. Иногда в этих черных квадратах появлялись какие-то блеклые пятна: неведомые мне соседи смотрели, как и я, на ночной город. Порою снизу доносились мерные громкие шаги немецких патрулей, шествовавших по самой середине мостовой. Напуганные нападениями, завоеватели держались подальше от домов. Время от времени проносились легковые машины с затемненными фарами. За ними с грохотом летели грузовики, приспособленные для перевозки арестованных. Это немецкая полиция спешила ловить таких же, как я, противников «нового порядка», которые прятались в мансардах, на чердаках или в подвалах.

Днем я слышал бесконечный топот ног. Утром он был четкий, торопливый, иногда даже легкий, к вечеру тяжелел, становился медлительнее. Идущие устало шаркали, с трудом поднимая и передвигая ноги.

Несколько дней и ночей я одиноко томился в мансарде, не отваживаясь покинуть ее. Крофт, доставивший меня сюда, исчез, коротко сказав, что за мной придут. По пути сюда он убеждал меня, что нашей судьбой заинтересовались некие влиятельные и богатые люди, особенно одна дама, которую называл «мадам». Сам он лишь выполнял роль связного. Его, видите ли, попросили привезти в Брюссель кого-нибудь из русских, кочующих в Арденнах. И он, Крофт, выбрал меня потому, что знал по лагерю и побегу. Он считал меня наиболее подходящим: говорю по-французски, могу объясняться по-английски и пользуюсь у русских влиянием.

Однажды в полдень хозяйка впустила в мансарду девушку или молодую женщину. Светловолосая и сероглазая, с красивым умным лицом и немного грузной для ее лет фигурой гостья внимательно осмотрела меня, сказала: «Добрый день», — и осведомилась о моем здоровье на великолепном французском языке. Едва хозяйка покинула мансарду, она подвинулась ко мне и, перейдя на русский язык, которым владела не хуже меня, сообщила, что пришла по поручению мадам Тувик. Мадам хотела побеседовать со мной, и нам следовало немного пройтись, чтобы встретиться с ней.

 — Сейчас? В полдень?

 — Да, сейчас, в полдень, — слово в слово повторила гостья с легкой улыбкой. — Вечером они (кивок головой на улицу) останавливают всех, проверяют пропуска, а если пропуска нет, забирают...

Она придирчиво осмотрела мою одежду, перевязала галстук, сделав «модный» узел, и посоветовала убрать вихрастый козырек, нависавший на мой лоб. Прическа, по ее словам, выдавала мое русское происхождение, и никакой паспорт не докажет иного. Когда расческа и щетка не помогли, гостья спустилась к хозяйке и вернулась вскоре с бриллиантином. Эта липкая жидкость усмирила топорщившиеся волосы, и ровный пробор лег, наконец, белым кантиком на прилизанной голове.

Мы вышли. Залитая солнцем улица была сравнительно пустынна. Несколько женщин брели с неизменными сумками и корзинками: вся Европа жила тогда по карточкам, недельный паек целой семьи умещался в сумке, которую женщина несла на согнутой руке. Изредка попадались пожилые мужчины, шедшие медленной и усталой походкой. В открытых кафе и пивных стайками сидели девицы, около которых увивались прыщеватые немецкие лейтенанты, получившие увольнительные из мелких гарнизонов, охранявших берег Северного моря.

Спутница легко несла свое полное тело, посматривала красивыми, все схватывающими глазами по сторонам.

 — Возьмите меня под руку, — тихо командовала она, заметив что-то подозрительное. — Прижмитесь... Сделайте вид, что увлечены разговором...

Навстречу двигались размеренно и четко, как роботы, немецкие офицеры. Вынырнув из канцелярий многочисленных и многолюдных тыловых учреждений, эти служаки тем строже блюли воинский ритуал, чем дальше были от войны. От кончиков сапог до сверкающих крылышек кокарды на фуражке они воплощали геройство, строгость и дисциплину, и горе было мешковатым пожилым солдатам фольксштурма, если вовремя не «брали шаг» и не тянули свои большие загрубевшие руки под козырек. Чтобы не привлекать внимания, я наклонял голову к спутнице, а она, наоборот, посылала сверкающий взгляд офицеру, и тот, встречаясь с вызывающей улыбкой, еще больше задирал голову.

Не в меру любвеобильный пожилой майор попался на эту улыбку, как на крючок, остановился в двух шагах от нас и попытался заговорить на ломаном французском языке. Спутница ответила ему на таком хорошем немецком языке, что тот удивленно отступил и козырнул, пристукнув каблуками.

Когда я намекнул, что спутница поступила неосторожно, заговорив с ним по-немецки, она усмехнулась.

 — Немецкий язык — самое верное средство. Старые ловеласы хотят легких связей с «туземками», как они выражаются, и как огня боятся немок.

 — А вы не немка? — спросил я явно некстати. Мне хотелось выведать о ней что-нибудь.

 — Нет, я не немка, — охотно ответила она. — Я русская, и зовут меня, если хотите знать, Ксения, Ксеня...

 — Русская? Как же попали вы сюда?

 — Моего отца выгнали из России. Не берусь судить, правильно сделали или нет. По-моему, неправильно, но мое мнение ровно ничего не значит. Вместе с ним уехала мать и сестра, а я родилась уже здесь. Отец и мать до самой смерти считали себя русскими, русской считаю себя и я.

 — А эта... как вы ее назвали? Мадам Тувик? — спросил я. — Кто она?

 — Моя старшая сестра.

На просторной улице с несколькими рядами деревьев посередине мы остановились перед большим домом. Стеклянная дверь, прикрытая с улицы узорчатой решеткой, сверкала медью и лаком. Спутница позвонила. Минуту спустя на мраморной лестнице, белевшей за дверью, показался швейцар. Шел он спокойно и важно, как министр. Пропуская нас мимо, не согнулся, как полагается швейцару, а, наоборот, вскинул плечи и осмотрел меня таким пытающим взглядом, точно знал, кто я, и оценивал, применяя только ему известную мерку. Швейцар был настолько необычен, что, поднимаясь по лестнице на второй этаж, я так же внимательно осмотрел его. Это был квадратноплечий, крепкорукий мужчина с грубым лицом, на котором особо выделялся тяжелый, ковшеподобный подбородок. Он мог быть телохранителем, громилой, наемным убийцей.

В просторной и богатой гостиной навстречу нам поднялась бледная, хрупкая на вид женщина лет тридцати пяти. Своим красивым лицом она походила на мою спутницу, хотя это лицо уже сильно поблекло и выглядело не просто усталым, а каким-то измученным.

 — Мадам Тувик, — тихо сказала Ксеня, чуть заметно толкнув меня под локоть.

Мадам подала тонкую, унизанную перстнями руку.

 — Здравствуйте, Забродов. Мне хотелось встретиться с вами, потому что нам нужна ваша помощь.

 — Вам? Кому это вам? И какая помощь?

Хрупкая женщина знала, что хозяйка — она, и учила меня помнить это. Она не ответила на мои вопросы, будто и не слышала их. Посадив меня лицом к свету, сама села напротив. Разговаривая, смотрела прямо и очень смело в глаза. То ли пробовала силу воли, то ли проверяла, не спрячу ли я глаза. Говорила быстро, плавно и допрашивала очень осторожно, не настаивая на немедленном ответе, но неизменно и неоднократно возвращалась к вопросу, который заставил меня запнуться.

Затем мадам Тувик заговорила о положении в России, похвалила отвагу и напор русских (она ни разу не употребила слово «советский») и выразила надежду, что победа союзников не заставит себя ждать.

 — Теперь многие пытаются примазаться к делу союзников, — с усмешкой заметила она. — Ищут только подходящего случая. Некоторые пытаются использовать даже русских военнопленных, оказавшихся в Бельгии. Нашлись люди, которые привлекают русских на свою сторону, выдавая себя за их единомышленников, политических единомышленников. А единомыслие сейчас может быть одно: разбить немцев.

Она ограничилась этими намеками. На мой прямой и несколько неуклюжий вопрос, о ком она говорит, мадам Тувик опять сделала вид, что не расслышала или не поняла. Однако она и слышала и поняла. Когда заговорила, я догадался, что мадам дает мне ответ, хотя опять-таки не прямо, а косвенно, намеками. Мадам рассказала два или три случая, когда бельгийские коммунисты поставили свои узкопартийные интересы выше интересов не только Бельгии, но и всех союзников. Тем самым они вольно или невольно — мадам была великодушна, она готова была допустить, что скорее невольно, — помогали нашим врагам. Именно против этого она считала святым долгом русской предостеречь своих молодых соотечественников, оказавшихся в это тяжелое время на чужбине.

Хитрая и осторожная, она понимала, что совет всегда более весом, если подкрепляется чем-то осязаемым, материальным, он более убедителен, если поддерживается силой. Снова играя в недомолвки, она намекнула, что «подлинные друзья» готовы оказать молодым русским денежную помощь. Кроме денежной помощи, мы можем получить оружие и особенно удобные и надежные средства для проведения «кое-каких операций». Эти блага сопровождались едва слышным «если». Если мы последуем советам подлинных друзей... Если проведем операции, которые подскажут...

Мадам Тувик ставила меня в трудное положение. На кирпичном заводе собралось уже около сорока человек, и деревня Жозефа не могла прокормить такую ораву. Но больше всего мы нуждались в оружии и особенно в боеприпасах. Партизаны не могли бы выдержать серьезного боя. Через десять-пятнадцать минут наши автоматы были бы немы, как палки. Без патронов, гранат, горючей жидкости мы были не партизанами, как гордо именовали себя, а шайкой обозленных и беспомощных людей. Мы не могли обойтись без помощи. Устругов и я готовы были поклониться в ноги каждому, кто помог бы партизанам. Но ни я, ни он не думали об этих «если». Что делать с ними? Кто и что будет советовать?

Спасительное и всеобъемлющее «авось» подогрело мою решимость. «Авось» советы не повредят нам. «Авось» советники окажутся неплохими. «Авось» сумеем избавиться от них и их советов, если найдем нужным. И с храбростью невежды я согласился принять «если» мадам Тувик.

Настороженные глаза собеседницы стали мягче, она даже улыбнулась и положила свою узкую руку на мой локоть.

 — Я так и думала, что мы договоримся.

Она позвонила. В гостиную осторожно и подобострастно вошел тот самый швейцар, который так внимательно изучал меня. Мадам одобряюще улыбнулась ему и кивнула на меня:

 — Познакомьтесь, Петр Петрович.

Швейцар откинул свои широкие плечи, вытянулся и гаркнул:

 — Поручик царской армии Макаров.

От неожиданности я замер, потом, не придумав ничего умнее, отрапортовал:

 — Лейтенант Красной Армии Забродов.

Хозяйка засмеялась, хотя глаза ее оставались по-прежнему настороженными и холодными. Наверное, со стороны мы действительно казались смешными: два штатских человека, стоявших навытяжку друг перед другом и козырявших званиями. Я смотрел на «поручика царской армии», на его тяжелый подбородок, крупные узловатые руки и думал: «Сколько наших людей, отцов, братьев отправил ты на тот свет? Сколько крови на твоих руках?» Однако когда тот протянул руку мне, я пожал ее: это было первое «если», без которого, думал я, не будет у нас ни патронов, ни гранат, ни горючей жидкости.

Мадам Тувик прищурила свои серые глаза с хозяйской надменностью.

 — Петр Петрович будет поддерживать связь с вами, — сказала она мне спокойным, даже скучным тоном, как говорят о незначительном деле. — Он отправит вас назад. Вскоре он присоединится к вам. Петр Петрович исколесил страну вдоль и поперек и знает многое из того, что может быть очень полезным. Я очень советовала бы вам прислушиваться к его словам.

 — Поручик будет нашим советником?

Она услышала нотку настороженности и неприязни в моем голосе и опять положила руку мне на локоть.

 — Нет, зачем же советником? Мы не хотим вмешиваться в ваши дела. Просто слушайтесь его, как... — она долго не могла подобрать нужного слова, — как... более знающего, что ли...

Только тут я понял, что вся эта сделка не обещает ничего хорошего с самого начала. Несколько растерянно и сердито я объявил, что мои товарищи могут отказаться принять поручика. Они могут послать к черту его советы и его самого.

Мадам начала было говорить что-то о враге, ненавистном всем русским, но Макаров перебил ее:

 — Чего там антимонии разводить?.. Дело тут ясное, как пятак: хотите помощи, примите меня и делать будете, как я скажу... Не хотите — как хотите... Не будет вам никакой помощи ни от нас, ни от англичан.

 — Какая связь может быть между вами и нашими союзниками?

Макаров засмеялся, откинув голову и выставив большой кадык.

 — Какая связь между нами и англичанами? А кто вас сюда доставил? Разве не англичанин? Или вы в самом деле поверили, что он только выполнил просьбу мадам Тувик? Как бы не так!

Теперь я вспомнил странные обстоятельства появления Крофта на кирпичном заводе, его тайные перешептывания со Степаном Ивановичем, обещание помощи со стороны влиятельной и богатой дамы. Я начинал понимать, что Степан Иванович, Крофт, Ксеня, мадам Тувик, Макаров — только звенья большой цепи, которой кто-то сильный и неведомый пытается связать нас и приковать к чему-то.

 — Будь хоть кто за вами или с вами, — продолжал упорствовать я, — мы не примем никого и не послушаем ничьего совета, если наши парни по доброй воле не согласятся на это.

 — Перестаньте антимонии разводить, — повторил Макаров. — Все примете. Примете не по доброй воле, а по необходимости. Добрая воля — пустой звук, пыль, мечта. Люди подчиняются необходимости, которая всегда сильнее их. Подчинитесь и вы ей, если, конечно, у вас хватит ума не подохнуть с голоду в горах...

Разговор был прям и даже жесток. Я понимал наше тяжелое положение и, чтобы не ухудшать его, попросил дать мне время, чтобы посоветоваться с ребятами.

Макаров не хотел ничего слушать, но мадам Тувик нашла мои доводы разумными и согласилась подождать несколько дней. На мой вопрос, как известить ее о нашем решении, она только улыбнулась:

 — Вы только решите... Остальное без вас сделают...

Ксеня проводила меня в мансарду, посоветовав быть готовым к отъезду. Утром Макаров посадил меня в грузовик, идущий в Люксембург.

 — Он высадит вас в Марше, — глухо сказал он вместо прощания.

Вечером того же дня я действительно был снова в Марше, в «Голубой скале», и рассказывал Валлону (Дюмани куда-то уехал) о встрече с мадам Тувик. Тот выслушал меня молча, долго барабанил тонкими длинными пальцами по столу, потом тяжело вздохнул:

 — Придется согласиться. Мадам Тувик действительно связана с англичанами, а без них и особенно против их воли нам тут будет очень трудно.

Глава двадцать шестая

На другой день после моего возвращения из Брюсселя власти расклеили на стенах Марша объявление, что в ответ на участившиеся акты диверсий и нападения на офицеров вермахта арестованы бельгийские заложники. Если в городах и поселках, откуда они происходят, будут отмечены диверсии или террористические акты, заложников расстреляют. Дома, в которых «бандиты» найдут приют, будут сожжены, а их владельцы преданы суду военного трибунала.

Одно из этих объявлений было наклеено на ворота гостиницы, и, когда они распахнулись, пропуская камион Шарля, я смог прочитать немецкую угрозу. Старый Огюст с сердцем захлопнул ворота и резко брякнул засовом.

 — Пугают... А чего пугают? Страшнее расстрела родного сына все равно ничего не придумают. А сына уже...

И пошел к сеням, горбясь и тяжело волоча ноги.

 — У вас дочери, дядюшка Огюст, — сказал я ему вслед. — У вас дочери, и их надо беречь...

«Дядюшкой» звали его Шарль и Жозеф. За ними и мы с Георгием тоже стали называть его «дядюшкой Огюстом», хотя прибегали к этому лишь в тех случаях, когда обращение было просто необходимо. Величать его «господином» или «товарищем» не осмеливались, а против «дядюшки» старик не возражал.

 — Что дочери... — пробормотал он, останавливаясь. — Сегодня они тут, а завтра их нет. У них свои будут семьи, свои фамилии. Со мной моя фамилия кончится. А фамилия моя уже две сотни лет на этой гостинице красовалась. И чтоб удержать ее на вывеске, мне наследник нужен. Наследник... Сын...

Он постоял немного, сгорбленный и удрученный, подождал, что я скажу, и, не дождавшись, ударом ноги открыл дверь и скрылся.

Полчаса спустя ко мне на чердак поднялся Шарль и шепотом рассказал, что немцы арестовали хозяина одинокого двора, у которого Стажинский жил. Крестьянин сказал только, что видел рядом в лесу людей, но не знал и не знает, кто они и зачем проходили мимо, слышал взрыв, думал, что рвут скалы. Полицейские побывали в деревне, где прятался Лобода. Однако крестьяне смогли лишь рассказать, что в этих местах появлялись иногда какие-то люди, а что за люди, этого не знали. В лесу вокруг деревни, где жил с товарищами Химик, полицейским повстречался одинокий человек, который бросился бежать от них. Его застрелили. Обросший, худой и оборванный, он не имел в карманах никаких документов. Судя по описаниям крестьян, это был Химик.

Шарль хотел, чтобы я немедленно шел в деревню Дяди и увел его на кирпичный завод.

 — Но ведь Дядя не принимал никакого участия в нападении на мост. Мы не нашли тогда ни самого, ни ребят его. Они, наверно, о мосте ничего даже не знают.

 — Немцы едва ли будут спрашивать их об этом, — досадливо поморщился Шарль. — Им достаточно того, что это русские и что они бежали из плена.

Я заторопился, готовясь тут же уйти. Бельгиец посоветовал подождать ночи: «Не ровен час, встретишь доносчика или полицейского».

Едва стемнело, ко мне пришла Аннета. Она была обеспокоена и смотрела на меня такими глазами, точно прощалась навсегда. Бельгийцы отвергали завоевателей душой, издевались над ними заглаза, порою не прочь были напакостить им. Однако они еще не знали тогда, как тяжела и беспощадна может быть рука этих вылощенных, выутюженных, тщательно выбритых и надушенных немецких офицеров, которых привыкли видеть на своих улицах, в кафе и ресторанах. Аннета хотела проводить меня до дороги, по которой легче всего добраться до деревни Дяди, и, как я ни отговаривал ее, настояла на своем.

Мы спустились во двор и взобрались по хорошо знакомой лесенке на вершину скалы. Погруженный во тьму городок еще не спал, и сюда доносились обычные звуки провинциального вечера: крик матери, зовущей детей домой, звон падающего ведра или засова, простуженный голос патефона.

Расставание делает человека сентиментальным. Я обнял Аннету за плечи, и она, тихо вздрагивая, прижалась ко мне.

 — Я боюсь, — прошептала она. — Я до сих пор совсем не боялась, а теперь боюсь чего-то. Почему это?

 — Не знаю, Аннета. Я тоже боюсь... Нет, не боюсь, а тревожусь. За тебя, за Мадлен, за отца твоего...

 — Знаешь, — сказала она, — я боюсь потерять что-то. Даже не знаю что. Но, кажется, что-то важное.

 — А раньше не боялась потерять это важное?

 — Раньше? Мне кажется, раньше этого важного у меня не было.

Сколько раз бывал я в ночном лесу, черном, загадочном и поэтому немного пугающем! И чем больше всматривался в него, тем больше настораживался. Черные кусты выглядят фантастическими чудовищами, притаившимися во тьме, чтобы схватить тебя, когда приблизишься к ним. Холодок опасности, в которую не веришь, все же ложится на сердце. В ту ночь лес был родным домом. Нас подводили иногда ноги, забредающие в ямы или рвы, но глаза не видели пугающих призраков: им просто не было места в наших сердцах.

Часа через три выбрались мы на лесную дорогу и стали прощаться. Прощались долго, как могут прощаться только влюбленные. Вспомнив о том, что нужно уходить, обнимались в последний раз. И снова не могли оторваться друг от друга.

 — Я провожу тебя еще немножко, — говорила Аннета и шла дальше. Пройдя метров сто, я останавливал ее, и мы опять прощались долго, а потом Аннета тихо просила:

 — Позволь мне проводить тебя еще немного. Ну, совсем, совсем немного...

И мы снова шли, останавливались, прощались и снова шли. Наконец она объявила:

 — Одной мне возвращаться через лес страшно. Я пойду с тобой, пока не станет светло. А как станет светло, я вернусь домой...

Никогда дорога не была для меня так легка, как дорога через арденнские леса в ту теплую летнюю ночь. Я и теперь вижу себя среди притихших черных деревьев, а рядом с собой славную бельгиечку. Аннета прижималась ко мне крепеньким горячим телом и шептала:

 — А знаешь, я поняла, что боюсь потерять. Тебя...

 — Я не собираюсь теряться и не потеряюсь.

 — Да? — с надеждой и тревогой переспрашивала она. — Ты не потеряешься? Никогда не потеряешься? И ты не имеешь права теряться, не имеешь... Ты вошел в мою жизнь, ты стал частью меня самой, очень большой частью. Отыми ее, и у меня ничего не останется, мне жить не захочется. Понимаешь ты меня? Ах, как бы мне хотелось, чтобы ты понял меня!..

Конечно, я понимал ее, чувствовал, что значит потерять человека, который входит в твою жизнь, приносит радость уже одним тем, что существует. Я верил, что не потеряюсь сам и не потеряю ее, но сердце мое заныло, когда в сером свете утра Аннета удалилась от меня по узкой лесной дороге. Недавно совсем чужая, а теперь такая близкая, она уносила с собой ничем не заменимую радость, которую дает присутствие любимого человека.

Около полудня я добрался до деревни, в которой жил Дядя. Парень возился возле каменного двора, стоявшего несколько на отшибе. Окликнутый мною, он растерянно выпрямился, оглянулся по сторонам и только после этого направился ко мне.

Высокий, под стать Устругову, с еще более широкими, чем у моего друга, плечами и непропорционально маленькой головой, Дядя выслушал мой рассказ обеспокоенно и явно расстроился, когда я посоветовал забрать ребят и немедленно покинуть деревню.

 — Понимаешь, нехорошо как получается, — сказал он, взяв меня за плечо и повернув к себе. — Понимаешь, уборка здесь только началась, и бельгийцы, понимаешь, очень на нас надеялись. Хлеб тут, понимаешь, не бог знает какой — земли-то кот наплакал, — но участочки расположены, понимаешь, на таких горках, что до них на карачках добираться приходится. Тут, понимаешь, мужской труд непременно нужен, а откуда тут мужчинам быть? Все в немецком плену. Я всех ребят своих на уборку мобилизовал. Сейчас, понимаешь, день год кормит, и упусти этот день — без хлеба насидишься.

 — Все это верно, конечно. Но немцы могут нагрянуть сюда каждую минуту. Они теперь злы, как осенние мухи, и с нашим братом у них разговор один — пулю в лоб или спину.

Парень уставился на меня маленькими светлыми глазками, поскреб висок и тяжело вздохнул.

 — Понимаешь, все-таки нехорошо. От немцев пощады, понятно, не будет. Им что наши жизни? Не дороже пули. Но, понимаешь, соседи наши, бельгийцы то есть, на это с другой точки посмотрят. За шкуры, скажут, свои испугались и нас бросили. Немцы-то, понимаешь, могут нагрянуть, а могут и не нагрянуть, а вот хлеб-то на тех горных участках наверняка останется.

И еще больше насупился.

 — За предупреждение, понимаешь, спасибо, — виновато, но твердо пробормотал он. — Управимся с урожаем, придем...

 — Ты же рискуешь не только своей жизнью, — пытался урезонивать я. — И жизнями ребят рискуешь.

 — Не могу иначе поступить, — тем же виноватым тоном произнес Дядя. — Не могу. И ребята тоже. Не можем мы, понимаешь, людей обмануть, если они всю свою веру на нас положили. Мы их не только без хлеба на зиму оставим, но и веры этой в нас самих, понимаешь, лишим. А это, понимаешь, все равно, что себя самого обворовать...

Он помолчал немного, вскинув вопросительно свои мелкие глазки: доходит до меня это или не доходит? Ему, видимо, показалось, что я не понимаю его, поэтому решительно закончил:

 — Нет, пока урожай, понимаешь, не уберем, не уйдем...

Своим крестьянским сердцем Дядя чувствовал, как важно для обитателей горных деревушек убрать урожай с жалких клочков, отвоеванных упорным трудом многих поколений у гор и леса. Он не мог оставить этот урожай осенним ветрам и дождям. В его словах слышалось жадное упорство крестьянина, знающего цену хлебу, и я понял, что никакие доводы не смогут переубедить его. Посоветовав принять некоторые меры предосторожности и объяснив, как добраться к нам, я простился с Дядей.

К кирпичному заводу вело несколько дорог; я выбрал ту, которая проходила поближе к Маршу, и поздно вечером того же дня спускался по лесенке, ведущей с вершины скалы во двор гостиницы. Проскользнув, как обычно, вдоль стены, осторожно поднялся на чердак и, шаря руками в темноте, стал искать постель. В черной тишине вдруг звонко хрустнул спущенный предохранитель пистолета, и я замер, ожидая блеска смертельной молнии и грома, который едва ли бы услышал. Вместо выстрела донесся робкий шепот:

 — Кто тут?

Это был Жозеф, и я чуть не вскрикнул от радости.

 — Жозеф, чертяка... Что ты тут с пистолетом играешь?

 — Тихо ты, тихо, — сердито зашикал он. — Немцы кругом.

 — Как кругом? И здесь, в «Голубой скале»?

 — И здесь, в «Голубой скале».

 — Чего же ты прячешься здесь? В лесу переночевать не мог, что ли?

 — Не успел удрать. Во дворе был, когда они к гостинице подкатили. Вот и жду тут, чтобы угомонились.

 — А Валлон? Где Валлон? Успел уйти?

 — Зачем ему уходить? У него бумаги надежные, главным немецким генералом выданы. Он может в Брюссель вернуться, когда сам захочет.

Я сел рядом с Жозефом. Мы замолчали, настороженно прислушиваясь к глухим голосам, которые доносились из дальней части дома. Мне надо было уходить с Жозефом: встреча с немцами ничего хорошего не обещала. Но я очень боялся за семью старого Огюста и прежде всего за Аннету. Жозеф попытался рассеять мои страхи.

 — Ни дядюшке Огюсту, ни его дочкам ничего не угрожает.

 — Почему?

 — Потому, — односложно отвечал Жозеф, не объясняя.

Вскоре мы услышали поскрипывание лестницы. По той осторожности, с какой ставили и переносили ногу с одной ступеньки на другую, поняли, что пробирается не враг. Но кто это мог быть? Аннета? Шарль? Мадлен? Может быть, сам старый Огюст? Дверь на чердак открылась, и Валлон тихо позвал:

 — Жозеф... Жозеф... Ты где?

 — Тут... Тут я. И Забродов тут.

 — Я тут, — подтвердил едва слышно я. — Только что вернулся.

 — Очень хорошо, что только что вернулся, — шепотом одобрил Валлон. — Было бы хуже, если бы вернулся раньше и на немцев нарвался. Или позже, к утру.

Валлон подвинулся поближе и тихо посоветовал:

 — Уходить надо немедленно. Сдается мне, что немцы насчет кирпичного завода пронюхали и туда собираются. Нужно ребят предупредить...

Менее чем через пятнадцать минут я был снова в лесу. И на этот раз рядом шли Валлон и Жозеф.

Глава двадцать седьмая

Хотя ничто еще не говорило о грозящей опасности, в бараке «братьев-кирпичников», ставшем теперь многолюдным и тесным, чувствовалась нервозность тревожного ожидания. Немцы не могли оставить нападение на мост без возмездия, и мы ждали появления в Арденнах «карателей». И чем тише и спокойнее текли один за другим дни, тем тяжелее и напряженнее становилось это ожидание. Казалось, что дремлющие под жарким солнцем арденнские леса накапливали скрытую, но беспощадную опасность. По ночам она подбиралась вместе с темнотой вплотную к нашему бараку, и иногда даже чудилось, что из черноты окружавшего леса вот-вот хлынет на дощатый барак острый, всесокрушающий огонь пулеметов.

Наше появление в бараке вызвало возбужденное любопытство.

 — Где пропадал? — резко спросил меня Лобода, положив на плечо тяжелую руку. — С какими новостями вернулся? — И, не дав мне ответить, кивнул в сторону Валлона: — Кто таков? Наш брат беглец или кто?

Устругов отвел меня в сторонку.

 — Будет помощь или нет? И как скоро?

После моего рассказа на его озабоченном и хмуром лице появились растерянность и недоумение.

 — Не понимаю, совсем не понимаю, — пробормотал он. — Англичане — союзники наши. Зачем же понадобились им беляки, чтобы связь с нами поддерживать? И зачем нам белоэмигрантов в советники давать? Обходились без них и дальше обойдемся.

 — Политика дальнего прицела, Гоша.

 — Не понимаю этого, не понимаю...

 — Спроси Валлона, он разъяснит.

 — Валлон тоже чужой. Разъясни ты, если можешь.

 — Нам Валлон не чужой, Георгий. Он принадлежит к тем бельгийцам, которые, как говорит Шарль, стремятся устроить свою послевоенную жизнь вместе с нами. Их интересы совпадают с нашими не только в войне, но и в мире. Может быть, они думают и действуют иначе, но цели у нас одни.

Георгий задумался, отчего выражение на его лице стало еще более озабоченным и мрачным.

 — Опять не понимаю. Ничего не понимаю, — почти с отчаянием прошептал он. — Если Валлон с нами в войне и мире, то почему же он посоветовал тебе соглашаться на условия этой мадам?

 — Потому что за мадам стоят англичане. В нашем нынешнем положении мы не может действовать не только против их воли, но даже без их одобрения.

 — И ты говоришь таким спокойным тоном, точно тебя это вполне устраивает.

 — А меня это действительно вполне устраивает. Пока идет война, мы должны действовать вместе с англичанами...

 — И даже с присланными ими советниками-беляками?

 — И даже с советниками-беляками. В войне, Гоша... Только в войне. К миру мы пойдем вместе с Валлоном и теми бельгийцами, которые захотят устраивать послевоенную жизнь вместе с нами.

 — Объяснил! — саркастически воскликнул Устругов. — И где ты только так заковыристо говорить научился? Из тебя, наверное, дипломат хороший вышел бы. Или философ. Те тоже закручивают так умно, что читаешь или слушаешь, а ничего не понимаешь...

Он, однако, прибеднялся и хитрил: я чувствовал — друг мой все понял.

Вокруг Валлона, которого Степан Иванович вызвал на разговор, собрались настороженные слушатели, и на лицах их, как я заметил издали, все отчетливее проступало недоверие. Подвинувшись к ним, я догадался, в чем дело. Одни слушатели совсем не понимали бельгийца, другие понимали плохо, а Степан Иванович переводил им только отдельные фразы по своему выбору. Доверенный Крофта или мадам Тувик стремился создать у обитателей барака ошибочное, даже извращенное представление о нашем товарище по концлагерю и побегу. Я немедленно протиснулся в круг и предложил свои услуги в качестве переводчика.

 — Зачем нам переводчик? — всплеснул руками Степан Иванович. — Мы ведь и так понимаем друг друга. Верно ведь?

 — Верно, верно, — неуверенно подтвердили несколько голосов. — Да и чего тут особенно понимать? И так видно, что человек к нам примазаться хочет. А зачем?

Мне пришлось коротко объяснить, кто такой Валлон, где мы с ним встретились, как вместе бежали и пробирались через Голландию в Арденны. Подошедший Стажинский добавил, что Валлон не покинул беглецов в Арденнах, пока не пристроил всех. Больному Бийе нашел врача, который поставил его на ноги.

 — Чудак человек! — с насмешкой воскликнул Аристархов. — Сам про себя сейчас такое наговорил, что хоть гони сразу прочь. А на самом деле мужчина, оказывается, невредный, совсем невредный...

Валлон озадаченно смотрел на окружавших его людей. Он не понимал ни того, почему их участливые вначале лица заметно мрачнели по мере того, как Степан Иванович переводил его ответы, ни того, почему неприязнь на их лицах исчезла, уступив место прежнему любопытству и благожелательности.

Ободренный этой переменой, Валлон начал рассказывать, зачем, собственно говоря, пришел сюда, на кирпичный завод. Он рассказал о расклеенных в бельгийских городах и поселках немецких предупреждениях, об арестах заложников и угрозе расстрелять их. Валлон сообщил далее, что немецкие полицейские рыскают в окрестностях Марша и Ляроша. Похоже, что они пронюхали о нашей партизанской группе. В сводках, которые посланы в Брюссель, группа именуется хорошо организованным отрядом с опытными офицерами во главе.

 — Оказывается, враг оценивает нас много лучше, — заметил Деркач. — Знали бы они, какие мы на самом деле организованные. До сих пор старшего над всеми выбрать не можем...

 — У нас есть старший! — выкрикнул кто-то. — Капитан наш...

 — Капитан не способен выполнять обязанности командира, — возразил Деркач. — Он серьезно ранен и пока не поправился. А устав говорит, что командование должен принять старший по званию.

 — У нас четверо старших по званию, — насмешливо вставил тот же голос.

 — То-то и оно, что четверо, — мрачно повторил Деркач. — Поэтому из четырех выбирать придется. В условиях партизанской...

 — Ладно, слышали уже! — бесцеремонно прервал крикун. — Зачем выбирать, если у нас капитан есть...

 — Командир нужен, — поддержал Валлон. — Немцы могут появиться здесь в любой час, и тогда просто времени не будет, чтобы советоваться и решать вместе.

 — Вот и я долблю им: нужен командир, нужен командир, — подхватил Деркач.

 — Конечно, нужен, — веско объявил Стажинский. — И группа стала больше, и обстановка сложнее.

 — Солдаты без командира, что семья без отца, — подал голос Мармыжкин.

 — Философия, — изрек все покрывающее слово Клочков.

Тогда, вскочив на табурет, я закричал, чтобы все подошли поближе. И когда несколько удивленные обитатели барака собрались, я повторил рассказ Валлона о том, какие меры принимают немцы для борьбы с партизанами и предложение Деркача выбрать командира. В новой и опасной обстановке мы не могли оставаться без командира даже на один день. Возражений не последовало, и я спросил:

 — Кого изберем?

Молчание было длительным и настороженным. И вдруг Стажинский взметнул руку и громко провозгласил:

 — Предлагаю Устругова... Он неуклюж немного, слишком прямолинеен и не умеет скрывать, что у него на сердце или на уме. Но он, как я убедился во время побега, великолепный товарищ, верный, надежный и смелый...

 — Хорькова! — выкрикнул кто-то. — Капитана Хорькова... Он старше...

 — Лободу! — раздалось в ответ. — Лободу!

 — Устругова! — радостно завопил Яша Скорый. — Устругова!..

 — Устругова! — почти так же громко подхватил Аристархов.

 — Я тоже за Устругова, — вежливо вставил Прохазка. — Я тоже видел его. Он не бросил Самарцева на мосту и больше всех нес его. И если бы не он, мы все замерзли бы в лесу в Германии.

 — Я знаю Устругова с первых дней войны, — сказал я, почему-то не решившись признаться, что встретился с ним в самый канун войны в Химках. — Прикрывал своим взводом его саперов под Смоленском. Вместе был в плену, затем в концлагере, бежали вместе, здесь все время вместе. Честно говоря, нет у нас человека более достойного быть командиром, чем Устругов.

 — Я тоже, я тоже, — пробормотал Деркач. — Я за Устругова, хоть ему не хватает командирской собранности, знания устава.

 — Устругова, Устругова! — прокричал кто-то за моей спиной. — Видели его, как в бою действует. На него можно жизнью положиться...

Георгий, стоявший в задних рядах толпы, смотрел на меня ошеломленными глазами. Хотя мы не раз говорили о необходимости иметь командира, эта необычная сходка была для него, как и для меня, неожиданной. Неожиданным оказалось и почти единодушное выдвижение его кандидатуры. Георгий понимал, что, избирая его командиром, люди отказывались от своей воли, от свободы, но в еще большей мере они связывали его, делая ответственным за неудачи, за промахи, за раны и смерти, за голод и холод. Все же у него не хватило решимости отказаться.

 — Я знал, что это большое бремя, — говорил он мне несколько позже. — Но увильнуть от него не мог. Это значило бы переложить бремя на других. На тебя, может быть, на Деркача, на Лободу. Совесть не позволила...

Всем, кто хотел, чтобы Устругов был командиром, я предложил перейти в другой конец барака, а кто не хотел, остаться здесь. Спрыгнув с табурета, я первым пошел туда, где лежал выздоравливающий новозеландец. За мной двинулась почти вся толпа. Гэррит и Кэнхем, сидевшие возле своего товарища, вскочили на ноги, вопросительно уставившись на нас. Я объяснил, что происходит, и летчик тут же объявил, что поддерживает выбор. Кэнхем только вытянулся, чуть пристукнув каблуками. Около табурета остались несколько человек: Степан Иванович, не пожелавший участвовать в выборе командира, двое парней Хорькова да сам Устругов. Он улыбался обрадованно и смущенно, хотя брови озабоченно надвинулись на глаза. Выбор льстил ему и пугал. Оставшись в сторонке от людей, избравших его командиром, Георгий просто не знал, что же делать.

Смущение скоро прошло, но озабоченность и недоумение остались. На мой взгляд, Георгию следовало обратиться к обитателям барака с речью: благодарю, мол, за доверие, буду справедлив, но — теперь уж не обессудьте! — требователен, обстановка сложна и опасна, поэтому нужна бдительность, сплоченность и дисциплина, дисциплина, дисциплина... Устругов не произнес даже пары слов, и мне показалось, что этим разочарован не только я, но и Стажинский, и Валлон, и другие.

Устругов отправился к раненому Хорькову, посидел рядом, спросил, как тот себя чувствует. Он смотрел на капитана так, словно укорял: ну, когда ж ты поднимешься? Раненый кусал губы, чтобы удержать стон. Георгий тяжело вздохнул, поднялся и начал осматривать оружие. Обнаружив запущенный автомат или карабин, коротко говорил:

 — Почисть-ка...

И не отходил, пока обладатель автомата или карабина не приступал к делу. В двух или трех случаях Георгий сам принимался за чистку, если хозяин не мог справиться с незнакомой для него системой автомата.

Это казалось мне тоже неправильным. Однако я уже не решался, как раньше, подойти к нему и выложить свое мнение. Внимательно следивший за ним Деркач так же недоуменно пожимал плечами, но осудить его даже шепотом со мной не осмеливался. Командир был командиром.

Лишь закончив обход всего барака и осмотрев все оружие, Устругов позвал Валлона, Деркача, Лободу, меня и вышел на улицу. Он направился в сторону леса, жестом руки пригласив следовать за ним.

 — Давайте поговорим, что делать будем, — сказал он, когда мы добрались до опушки и уселись на высокую, немного подсохшую и потому жестковатую траву. — Уходить в глубь гор? Или что?

Никто не отозвался. Хотя все думали о том, что делать, никто не имел готового мнения. Мне думалось, что надо встретить немцев, ищущих нас в арденнских лесах, ударить по ним в удобном для нас месте, а потом бежать. И я высказал это мнение. Деркачу оно показалось рискованным. Немцы могли, как он выразился, «уцепиться зубами в наш хвост» и не выпускать, пока не настигнут нас. Силы же наши были недостаточны, чтобы «огрызаться как следует». Он думал, что лучше уйти потихоньку в горы, а когда тут все уляжется, «опять вернуться и шарахнуть их».

 — Невелика хитрость — запрятаться в горы, — недовольно проворчал Лобода. — Запрятаться и дурак может.

 — Ты предлагаешь встретить немцев и дать им бой?

Лобода недовольно повернулся ко мне.

 — Ничего я не предлагаю. Я только говорю, что спрятаться и дурак может, тут ума большого не надо...

Деркач пренебрежительно фыркнул и, видимо повторяя чью-то чужую, но хорошо запомнившуюся фразу, назидательно изрек:

 — Командир не может ограничиться отрицательным суждением. Решение командира должно давать его подчиненным возможность действовать. А как могут действовать твои подчиненные, если ты сам ни на что не решаешься?

Направленные в Лободу, эти слова задели Георгия. Он обеспокоенно задвигался, собрал складки на лбу, помрачнел и жестко сложил немного оттопыренные губы.

Валлон, следивший за разговором по моему короткому переводу, осторожно спросил, может ли он высказать свое мнение. Георгий с готовностью и даже обрадованно повернулся к нему.

 — В горы, по-моему, уходить рано, — тихо заговорил бельгиец. — Это значит выйти на какое-то время из борьбы, а она становится сейчас все более ожесточенной. Теперь каждый день дорог и каждый человек нужен.

Валлон легонько тронул меня за рукав.

 — Захватить врасплох немцев, которые ищут в здешних лесах партизан, трудно. Они не маленькие. Сюда прилетел оберштурмбанфюрер Грессер, а он до этого был в Белоруссии и считается специалистом по борьбе с партизанами. Ввязываться с ними в бой рискованно. Пока оружия и боеприпасов у нас мало...

На лбу Устругова снова появились морщины: надежда на бельгийца не оправдывалась, и командир опять оказался перед тяжелой проблемой, которую не умел решить. Лобода смотрел на Валлона разочарованно, а Деркач насмешливо кривил губы.

Бельгиец помолчал немного, а затем без видимой связи с предыдущим стал рассказывать, что на окраине Льежа находится большой лагерь советских военнопленных. Утром их под конвоем водят в шахты, вечером так же возвращают в бараки, обнесенные забором с проволокой поверху. Между пленными и бельгийскими шахтерами установились подлинно дружеские отношения. Бельгийцы, живущие несравненно лучше, помогают русским одеждой, едой, рассказывают, что происходит в мире. Узнав о больших боях в России, пленные попросили недавно своих бельгийских друзей помочь им бежать на волю. Бельгийцы готовы помочь, но побег потребует больших жертв, если... если...

 — Если что? Что если? — нетерпеливо потребовал Георгий.

 — Видите ли, — еще тише продолжал Валлон. — У пленных в лагере и у бельгийцев, которые связаны с ними, появилась идея. Очень интересная, на мой взгляд, идея. Если одновременно напасть на охрану лагеря изнутри и с внешней стороны, то можно освободить большую группу советских людей. И не только это. Можно оружия много захватить.

 — Что же, они план готовый имеют? — спросил Устругов с надеждой и опасением. — Или только идею?

 — Да, план имеют, — коротко подтвердил Валлон. — План давно разработан, да сил у нас было мало, чтобы взяться за его осуществление.

В плане, о котором Валлон рассказал, многое было неясно, поэтому сомнительно. Сомнение, естественно, рождало недоверие, а недоверие — тревогу. Приходилось, однако, рисковать. В помощи нуждалась большая группа советских людей, и мы не могли не оказать ее. Во имя этого мы должны были довериться людям, о которых знали очень мало. Впрочем, и те доверялись нам, зная о нас не больше.

Валлон советовал выделить для этого дела человек пятнадцать-двадцать наиболее смелых, ловких, опытных. Им следовало отдать лучшие автоматы и почти весь запас патронов. За ними должен был приехать Шарль, который в одну ночь доставит их на своем грузовике в окрестности Льежа.

 — Я составлю группу, — объявил Деркач, едва бельгиец кончил, и начал перечислять, загибая пальцы: — Огольцов, Аристархов, Клочков, Гришанин, Сапунов...

 — Балухатый, Спирьков, Занозин, — подхватил Лобода, притрагиваясь указательным пальцем к кулаку Деркача.

 — Занозин — размазня, — отверг Деркач. — Давай лучше Гвоздарькова, Паньшина и...

 — Лободу, Забродова, Стажинского, Жозефа, — добавил Георгий, смотря перед собой, точно припоминая, кого бы еще включить.

Он достал из внутреннего кармана пиджака маленький блокнотик, подаренный Дениз, и записал имена, заставив Деркача и Лободу повторить их, потом тихо сказал, не обращаясь ни к кому.

 — Группу поведу я.

 — Почему же ты? — обиженно переспросил Деркач. — Я же первый...

 — Группу поведу я, — повторил Георгий, по-прежнему не повышая голоса и не обращаясь ни к кому. — Деркач останется здесь за старшего.

 — Это ж неправильно, это не по уставу, — забормотал Деркач. — Командир должен оставаться с частью.

 — Лейтенант Деркач! — вдруг жестко и даже зло прикрикнул Устругов. — Позвольте мне самому решать, что делать. Когда надо будет, я спрошу вашего совета, а пока я не нуждаюсь в нем...

Деркач вскочил на ноги и безмолвно вытянулся: он не просто признавал, он уважал, любил порядок и дисциплину. И в течение всего последующего разговора бывший лейтенант с увлечением демонстрировал свою готовность быть дисциплинированным и старательно тянулся или четко рапортовал, когда Устругов обращался к нему. На лице молодого служаки появилось выражение обиды лишь на короткое мгновение: без обсуждения Георгий отверг его предложение выставить на дороге к Маршу и Лярошу посты.

 — Какие там посты! — пренебрежительно бросил он. — Немцы поймают их, все о нас узнают. Как только мы уедем, немедленно забирайте раненых и уходите поглубже в лес. И не попадайтесь немцам на глаза. Чтобы и духу вашего не учуяли.

 — Есть! — восклицал Деркач. — Есть! Чтобы духу не учуяли...

 — О предстоящей операции в Льеже никому не говорить, — закончил Устругов, обращаясь ко всем. Лейтенант принял и это на свой счет и опять подхватил: — Есть никому не говорить!..

Однако через несколько минут Устругов сокрушенно вздохнул:

 — А ведь секрет операции удержать не удастся. Дело сложное и опасное, и я хотел бы, чтобы на него шли только добровольно. А для этого придется опросить всех. Опросить, конечно, осторожно, под запретом, чтоб не болтали, но все же опросить.

 — Мои пойдут, опрашивай их или не опрашивай, — с абсолютно непоколебимой уверенностью заявил Лобода. — Раз своим помочь из неволи вырваться, мои пойдут без опроса. В таком деле у нас даже в мыслях разброда не бывает. Сами знаем, что такое немецкая неволя...

Мне опрос казался опасным: разболтают. Деркач не решился высказаться.

Устругов остался при своем мнении: опросить. Он согласился, однако, сделать это перед самым отъездом, чтобы слух не опередил нас.

Вскоре Валлон уехал, пообещав прислать Шарля. Через несколько дней знакомый нам камион остановился под окнами нашего барака, из кабины выпрыгнул Шарль и подошел к Устругову.

 — Собирайтесь побыстрее. Путь будет долог...

Глава двадцать восьмая

На пути сюда Шарль обогнал две продолговатые, как бы приплюснутые машины, набитые вооруженными полицейскими. Перед гостиницей в Ляроше торчал автомобиль, выкрашенный в несуразный зелено-песчаный цвет с черными потеками: так маскировались машины, которыми пользовались крупные шишки из германской военной администрации. Шарль полагал, что нам не миновать встречи с полицейскими и столкновения с ними. Это не входило в наши планы, и поэтому Шарль направил свой камион не на север, к Льежу, а на юг, к Люксембургу. Проехав километров пятьдесят, мы повернули на запад к французской границе. Добравшись до западных отрогов Арденнских гор, мы двигались затем вдоль реки Маас, которая охватывает огромной скобой весь горно-лесной массив Арденн.

Дорога оказалась раз в пять длиннее, и вместо одной ночи заняла три дня. В довершение неприятностей грузовик сломался километрах в пятидесяти от Льежа.

Оставив машину в укромном месте, мы двинулись пешком и шли, не останавливаясь, всю ночь, понукаемые упрямым и неутомимым Уструговым. Как и во время побега из концлагеря, он не давал никому засиживаться.

 — Пошли, пошли, — торопил он нас. — Прохлаждаться некогда. Валлон ждет...

Валлон, ждавший нас в одиноком домике в лесу недалеко от Льежа, начинал волноваться, не наскочили ли мы на немецкую засаду. Он отправился в Льеж к человеку, работающему по поручению партии в полицейском управлении. Тот успокоил его, сказав, что сообщений о схватках с партизанами — удачных или неудачных — не поступало. Начальник полицейского отряда, посланного в Арденны, донес, что «бандитов» не обнаружено.

Увидев партизан, подходивших гуськом к лесному домику, Валлон отшвырнул бритву и, вытирая рукавом мыльную пену с обритой наполовину щеки, кинулся навстречу и стал обнимать всех подряд, радостно восклицая:

 — Наконец-то! Наконец-то!..

Он радовался тому, что вновь увидел нас, и особенно тому, что можно, наконец, приступить к осуществлению нашего замысла — освободить пленных.

Однако вскоре выяснилось, что пока мы тряслись в камионе Шарля по арденнским дорогам, положение в Льеже ухудшилось. То ли предупрежденные кем-то, то ли просто встревоженные усилением недовольства местного населения, власти увеличили охрану лагеря. Перед высоким дощатым забором натянули два ряда колючей проволоки. На вышках поставили прожекторы, которые могли по желанию охраны залить подходы к лагерю ярким светом, и тогда ничто не могло бы спасти нападающих от губительного огня пулеметов.

Мы уже начали думать, что замысел пока неосуществим, и собирались отложить его на более удобное время, когда немцы ослабят меры предосторожности. Из лагеря, однако, передали весточку с просьбой ускорить нападение. Охранники забрали несколько человек, среди них два участника замысла, и другие боялись, что кто-нибудь не выдержит избиений и расскажет. Тогда многие отправятся отсюда в Германию, в концлагеря. Дюмани, которому сообщили об этом, пожал плечами и стиснул зубы, Валлон нахмурился, а Устругов мрачно опустил глаза. Он не сказал ничего в присутствии бельгийцев, а когда мы вышли из домика, схватил меня за плечо и силой повернул к себе:

 — В беде товарищей бросаем... И за это только мы в ответе будем... Не сумели найти...

 — Чего найти?

 — Того, — односложно ответил он и, помолчав немного, напомнил: — Вася Самарцев говорил, что нет такого положения, из которого нет выхода. И если мы не видим его, значит еще не нашли, значит надо еще искать...

И продолжал искать, хотя почти все смирились с мыслью, что нападение на лагерь придется отложить. И нашел. Узнав, что военнопленных выводят с территории лагеря на территорию шахт, просто пересчитывая их, а не перекликая, и таким же порядком возвращают назад, Георгий предложил нашей группе проникнуть в лагерь и напасть на охрану изнутри. План его был поразительно прост и смел. Вместе с бельгийцами — это обещал устроить Валлон — проникнуть на шахту, опуститься в забой, там переодеться в одежду военнопленных и вечером вместе с ними войти в лагерь. Работавших в шахте не обыскивали, а в мешковатой старой одежде нетрудно было спрятать оружие.

Наши товарищи в лагере подхватили план и обещали подобрать «напарников»: двадцать человек, ослабленных тяжелой работой и плохой пищей. Они должны были поменяться с нами одеждой. После этого всю заботу о нас брали на себя неведомые еще друзья. Мы охотно согласились, точно вверяли жизни свои в руки братьев.

Бельгийцы без труда провели нас в шахту и оставили с шахтерами-военнопленными. Какой-то крепыш, назвавшийся Ивановым, подвел к каждому его «напарника». Около них мы держались весь день, выспрашивая и запоминая то, что могло потребоваться на случай неожиданной переклички. Все шло хорошо, пока не началось переодевание: «напарники» иногда не сходились размерами, и их пришлось перетасовывать. Наибольшие трудности вызвало переодевание Устругова. Самый высокий «напарник» оказался все же мал для него, и Георгию пришлось натянуть слишком короткие штаны. Вид его был жалкий и смешной, но это не привлекало особого внимания: немцы намеренно одевали военнопленных «посмешнее».

Новые друзья поставили нас в средину колонны, и со стороны, вероятно, трудно было отличить пленных от людей, которые добровольно отправлялись в немецкий лагерь.

Возбужденно и несколько обеспокоенно посматривал я на конвоиров, опоясавших колонну цепью. Придерживая автоматы на груди, они шагали, как это всегда делают конвоиры, по обочине. Это было похоже на возвращение страшного сна, и чувство тревожной беспомощности снова охватило меня. Чтобы успокоиться, я говорил себе, что теперь мы не беспомощны, что можем не только ответить на их насилие, но и нанести удар сами. И нанести неожиданно.

Все же на сердце у меня похолодело, когда ворота лагеря распахнулись перед нами. Во дворе, почти напротив, точно поджидая нас, стояла группа эсэсовцев. Ладно одетые, с поблескивающими поясами, портупеями и кобурами, в начищенных сапогах, они были воплощением незыблемой самоуверенности и превосходства. Это особенно подчеркивалось их небрежными и надменными позами, в которые так любят становиться всесильные перед лицом беспомощных и обездоленных. Охранники брезгливо смотрели на оборванных, истощенных, грязных, точно вернувшихся из преисподней, военнопленных, еле волочивших от усталости ноги. Слепота, присущая почти всякому чувству превосходства, помешала им увидеть тех, кто шел в самой середине колонны. Наши лица тоже были черны от угольной пыли, спины сгорблены, а ноги волочились. Но если бы эсэсовцы очень внимательно всмотрелись сюда, то могли бы открыть, что у этих людей, бредущих в середине колонны, совсем иные, чем у их соседей глаза, что они с трудом сгибают спины и намеренно волочат ноги.

Украдкой бросая взгляды, мы высматривали, насколько крепка ограда изнутри, как защищается казарма охраны, где могут спрятаться наши враги и где можем укрыться сами. Когда нас привели в большой деревянный барак, Устругов тронул меня за локоть.

 — Видел, откуда лучше подобраться к казарме? — И сам же ответил: — Из-за угла того маленького домика. Туда пулемет с ближней вышки не достанет.

Небольшой кирпичный домик действительно укрывал подбирающихся к казарме от пулемета, который торчал на угловой вышке. В домике, как шепнул мне сосед по колонне, жил начальник охраны.

Нападение должно было начаться около полуночи. План был таков: наша группа бросалась на казарму охраны, чтобы обезвредить ее, захватить оружие и раздать его пленным. Потом совместно с ними предполагалось уничтожить ближайшую к воротам вышку с пулеметом. Затем удар наносился по охране ворот. Лишенная поддержки пулемета, она не могла сопротивляться долго. Устранив эти препятствия, пленные должны были хлынуть в спасительную темноту пустыря, лежавшего прямо за воротами.

Все развернулось, однако, иначе. В нарушение порядка пленные шахтеры не стали в тот вечер мыться: друзья не хотели показывать нас тем, кто не знал, что готовится. Особенно опасались агентов начальника лагеря. За жалкие подачки эти мерзавцы доносили обо всем, что находили подозрительным в бараке. На вопрос Георгия, как же быть, если нас все-таки раскроют, крепыш Иванов схватил своими клещами-пальцами горло, поддернул голову немного вверх, точно душил, и, оторвав руку, сделал успокаивающий жест: не беспокойтесь, все будет в порядке.

Вскоре к нам действительно приблизилось несколько человек. Они были одеты лучше, чем другие, выглядели как нормально питающиеся люди. Один из них подошел к Устругову, озадаченно и насмешливо осмотрел его ноги, высовывавшиеся из коротких штанин.

 — Ты откуда, цапля?

 — Новичок, — быстро ответил за Георгия Иванов. — Прислали прямо на шахту.

 — Ха! Новичок, — с сомнением повторил подошедший. Заметив топорщившуюся одежду (под ней был автомат), он протянул руку, чтобы пощупать. Устругов перехватил ее и твердо отвел в сторону.

 — Эт-та что ты прячешь? — выкрикнул тот. — Эт-та что?

 — Эт-та вот что, — передразнил его Иванов и ударил по голове ручкой тяжелого пистолета, который дали ему бельгийцы в шахте. Не в меру любопытный рухнул Устругову под ноги, сразу затихнув. Его приятель рванулся из нашего кружка и побежал к дальней двери, завопив по-немецки:

 — Хильфе! Хильфе!.. — На помощь!

В несколько прыжков Иванов догнал его, сбил с ног и навалился на него. Я не знаю, что сделал он с упавшим, но уже через полминуты засовывал его обмякшее тело под ближайшие нары. Георгий поспешил спрятать также доносчика с разбитой головой. Призыв о помощи был, однако, услышан постовым за дверью. Держа автоматы наготове, два охранника ворвались в барак.

 — Кто кричать «хильфе»? Кто кричать?

 — Я кричал, — выступил вперед Иванов. — Я кричал.

 — А зашем кричать?

 — Баловались мы, — ответил еще красный от напряжения Иванов. — Меня тут сильно прижали, и я товарищей на помощь звал.

 — По немецкой речь? Зашем по немецкой речь?

 — Шутки ради... Пошутил просто...

 — Шутил, — насмешливо повторил охранник и, оглядев испуганные лица пленных, с угрозой пообещал:

 — Ну, мы с тобой тоже шутить будем. Сильно шутить будем, ошень сильно, штоп ти не шутил на совсем.

Он двинул повелительно дулом автомата и неожиданно громко заорал:

 — А ну, ходи передом, грязный швайн.

Иванов посмотрел на нас, пытаясь вложить в этот взгляд мольбу о помощи и приказ действовать немедленно, стиснул тонкие губы и встал между охранниками. И как только те повернулись к нам спиной, Устругов, правильно понявший взгляд товарища, обрушил всю силу и весь свой вес на того охранника, который уткнул автомат в бок Иванова, и сразу подмял его под себя. Мы ринулись на другого охранника. Оба немца оказались на полу раньше, чем могли подумать об этом.

С какой-то автоматической торопливостью мы засунули убитых под нары, и если бы через минуту кто-нибудь зашел сюда, он не обнаружил бы ничего необычного.

Наш новый товарищ был настолько же решителен, насколько беспощаден. Сверкнув на нас глубоко сидящими глазами, Иванов скомандовал громким шепотом:

 — А ну, приготовить оружие! Полночи нам не дождаться. Начнем сейчас же!

Сам он вооружился автоматом убитого охранника, но пистолет все же не отдал: видно, был запаслив или жаден. Он выкликнул по именам десятка полтора пленных и, когда те собрались вокруг, коротко приказал:

 — Пойдете вместе с нами. Бок о бок. Убьют кого, сразу оружие подхватывайте и в бой. В казарму вместе врываться, чтобы оружие в руки и тут же драться! Понятно? — И, не дожидаясь ответа, повернулся к остальным пленным: — Кто с нами на нацистов пойдет?

Обитатели барака были поражены молниеносной расправой с доносчиками, появлением охранников и их убийством. Вопрос Иванова застал их врасплох, и некоторое время ответом было беспокойное молчание.

 — Автоматы бы нам, — невнятно пробормотал кто-то.

 — Автоматы! — саркастически повторил Иванов. — Может, тебе пулемет дать? С пулеметом еще лучше...

Он вдруг сорвал с плеча автомат и вытянул перед собой, зло выкрикнув:

 — Бери мой автомат, кто хочет, чтобы ему оружие на блюдечке поднесли. Бери! Я себе автомат в бою добуду...

Никто не решился взять автомат. Иванов подержал еще немного в вытянутой руке, потом брезгливо сложил тонкие губы.

 — Значит, нет желающих автомат задаром получить? Тогда пошли с нами добывать оружие.

Уверенный, что никто не осмелится ослушаться его, Иванов повернулся к ним спиной и пошел к двери. Мы двинулись за ним.

На дворе уже было совсем темно. Нам пришлось задержаться немного, чтобы всмотреться в темноту. Лишь после этого мы могли разглядеть очертания других бараков, казарму охранников и домик начальника лагеря. Окна бараков, казармы и домика были завешаны, и свет проникал наружу только по краям, вырисовываясь на черном фоне редкими рядами желтоватых рамок. Наиболее яркими эти рамки были в доме начальника. Оттуда доносились возбужденные голоса. Вероятно, лагерные шишки собрались там, чтобы гульнуть. Обменявшись всего лишь двумя-тремя словами, мы решили ударить прежде всего по этому домику.

Гуляки еще не опьянели и все же не могли понять, что случилось, когда чернолицые, оборванные и грязные военнопленные ввалились к ним. Начальник лагеря — дородный мужчина с большим круглым и рыхлым лицом и красными, как кета, губами сладострастника — вскочил на ноги, сбросив с ручки своего кресла молоденькую девушку, и заорал возмущенно:

 — Что за рожи? Кто пустил?

И только увидев, как Иванов нацелил автомат в его толстую грудь с железным крестом, в какую-то долю секунды понял, что сейчас умрет, и отчаянно завопил:

 — Не надо! Не надо!

 — Надо! Надо! — прокричал в ответ Иванов, нажимая гашетку автомата.

Начальник плюхнулся в кресло, точно смертельно устал стоять на ногах, потом уронил голову на плечо. Эсэсовец в дальнем углу юркнул под стол, свалив на себя тарелку с едой, остальные остались сидеть. Повернув к нам побелевшие в одно мгновение лица, они смотрели большими остановившимися глазами. Неожиданная смерть, о которой узнаешь перед самым ее приходом, парализует волю. Эти люди, привыкшие убивать других, не сделали даже попытки сопротивляться.

Лишь когда я захотел убедиться, не притворяется ли кто убитым, снизу, от кресла начальника, за которым пряталась забытая нами содержанка, хлопнул слабый выстрел. Мне показалось, что кто-то сильно ударил меня в спину. Обернувшись на выстрел, я увидел скорчившуюся за креслом девушку, нацелившую свой маленький, почти игрушечный пистолет мне в живот. Зажав пистолет в ее руке, я рванул девушку вверх. Она вскочила, но не открыла зажмуренных от страха глаз и сжалась, ожидая выстрела или удара. Была она молоденькой, лет шестнадцати-семнадцати, хрупкая, как подросток, с беспомощно пухлыми губами и по-детски округлыми щеками. В скорченной фигурке было столько жалкой обреченности, что я не решился даже ударить ее. Оттолкнув в сторону, я бросился за товарищами, побежавшими к казарме.

Встревоженные стрельбой, охранники всполошились. Вместо молниеносного налета, на что надеялись мы, пришлось ввязаться в беспорядочно тяжелый бой. Хорошо укрытые и вооруженные эсэсовцы били из окон во двор. Их поддерживал пулемет с соседней вышки. Он, правда, не приносил вреда, но его угрожающее и самоуверенное рокотание вдохновляло охранников. Сюда же направляли с вышки луч прожектора. Раскаленный добела, он выхватывал из тьмы крышу казармы, ворота с будками охранников и дальние вышки. Он помогал нам. Оставаясь в тени, которая становилась еще гуще, темнее, мы легко находили и «снимали» прятавшихся у ограды постовых.

Бельгийцы, собравшиеся к тому времени по ту сторону забора, воспользовались неожиданной щедростью врага. Ослепленные прожектором охранники на ближайшей вышке подставили себя под автоматы и карабины друзей Валлона и Дюмани. Через несколько минут Дюмани, забравшийся с забора на вышку, уже поворачивал ее пулемет туда, где сверкал чудовищно-яркий глаз прожектора и грохотал пулемет. Умелые руки и верный глаз кадрового офицера помогли сделать поединок двух вышек молниеносным. Невидимая струя почти моментально погасила прожектор. Ослепнув, пулемет, казалось, потерял способность злобно ворчать и скоро умолк.

Ободренные помощью, мы поползли к казарме смелее. Лобода, ухитрившийся принести бутылку с горючей жидкостью, запустил ее в окно. Пламя взвилось, осветив казарму изнутри. Мы подобрались вплотную к казарме и, укрывшись за кирпичными стенами, приготовились к перестрелке. Группа охранников, то ли спасаясь от огня, то ли решив атаковать нас, бросилась в окна. Завязалась рукопашная. Даже не рукопашная, а драка. Ожесточенная, беспощадная, смертельная. Это была самая жестокая драка, какую я когда-либо видел. Освещенные пламенем, бушующим внутри казармы, десятки людей избивали друг друга. Душили. Резали. Били прикладами и ручками пистолетов.

Мы боялись затяжной схватки: из Льежа, где находилась немецкая воинская часть, могла прибыть помощь. Но мы были бессильны оторваться от врага, как бессилен человек, попавший в трясину. Впрочем, в той страшной и азартной драке мы, как помнится, и не думали отрываться от врага. Да и об опасности, грозившей нам со стороны Льежа, вспомнили уже на рассвете, когда многие враги, как и друзья, лежали перед выгоревшей изнутри казармой.

У нас не было времени ни считать потери, ни осматривать раны. Плохо одетые и обносившиеся до этого, пленные выбрались из лагеря в таком растерзанном и ободранном виде, что встретившие нас Валлон и Дюмани со своими бельгийцами сначала в страхе подались назад, потом покатились со смеху. Мы напоминали, как признался мне потом Валлон, драчливых индюков, потерявших в драке последние перья.

Валлон обратил внимание на кровавую полосу на моем почти совсем обнаженном теле. Более похожая на царапину, чем на рану, она начиналась от самого позвоночника и охватывала голый бок сине-красным полукольцом.

 — А это ему начальниковская шлюха след на память оставила, — пояснил Жозеф. — Девчонка сопливая, но с норовом. Одна сообразила пистолет в ход пустить.

 — И смазливая, — добавил кто-то. — Такая смазливая, что Забродов даже пальцем тронуть ее не решился.

 — Наверно, надеется вернуться к ней. Начальник-то теперь на том свете скитается.

И чем веселее издевались они над моей раной, тем болезненнее отдавался их смех где-то в глубине спины. Ее называли царапиной, метиной, следом, но для меня это была рана, хотя я даже не мог посмотреть на нее. Попытка повернуться вызывала такую боль, что я немедленно выпрямлялся: боялся вскрикнуть.

Утром того дня, забравшись в относительную безопасность леса, мы подсчитали, наконец, потери и осмотрели раны. На волю вырвалось несколько сот человек, и Валлон позаботился, чтобы они мелкими группами утекли в горно-лесистые глубины Арденн. Мы не знали, не видели и, конечно, не могли сказать, кто остался в лагере, кто погиб в схватке и кто потерялся. Но крепыша Иванова и его товарищей знали. Иванова не было. Сначала думали, что он затерялся где-то или отбился. Ждали его, волновались и надеялись. Он был страшноват в своей беспощадной решительности, но смел и надежен. Не оказалось с нами и шестерых его товарищей. Особенно опечалило нас отсутствие Лободы, Огольцова и трех парней из группы Хорькова. Никто не видел их мертвыми, и мы охотно отнесли всех к пропавшим без вести. Этих, как известно, ждут днями, неделями, годами. И мы ждали их весь тот день, ждали на всем долгом пути назад в Арденны, ждали там, пока не стали забывать.

Раненых оказалось также много: переломы рук, разбитые челюсти, ножевые раны. Осмотр повреждений сопровождался сочувственными советами, не всегда полезными, но доброжелательными. Только моя рана вызывала смех, хитро-блудливое подмигивание и неприличные намеки. Она стала объектом шуток и легких разговоров, и даже фельдшер Петушок, которому я пожаловался на сильные боли в спине, прищурил свои выцветшие глазки и великодушно издевательски пообещал:

 — Ладно уж, ладно... Скажу им, что за этой царапиной внутреннее повреждение скрывается. Может, перестанут смеяться.

Петушок сдержал обещание, но сделал при этом такую хитрую рожу, точно призывал: не верьте моим словам, братцы, рана Забродова пустяковая. Лишь после войны я узнал, что пуля ударила в основание ребра, повредила его и, не застряв, срикошетила.

Глава двадцать девятая

После освобождения большой группы военнопленных мы оказались в затруднительном положении. Бежавших надо было одеть, кормить и, самое главное, вооружить. Одежду собрали друзья Валлона. Прокормить большую молодую ораву не могли ни одна деревня Жозефа, ни несколько окрестных деревень, запасы которых быстро исчерпались. Пришлось разбить всех на небольшие группки и разбросать по дальним деревням.

Самым трудным было все же снабжение боеприпасами. Захваченное у немцев оружие становилось бесполезным, как только расходовался обычно ничтожный запас патронов. В некоторых автоматах, носимых с такой самоуверенной гордостью, торчали пустые обоймы, пистолеты с длинными стволами и толстыми ручками использовались нередко как современная разновидность старого кистеня. Немецкие склады боеприпасов находились далеко и охранялись с такой строгой настороженностью, что успешное нападение на них практически исключалось.

Тогда-то вспомнил Устругов о моей поездке в Брюссель. Пригласив меня прогуляться, Георгий долго и молча шествовал рядом, хмурился, мялся, точно не осмеливался заговорить. Когда мне надоело посматривать на него сбоку, я прямо спросил, что он хочет. Даже после этого он все же не сказал, зачем позвал меня. Георгий заговорил о том, что народу нашего в Арденнах стало много, а силы не прибавилось.

 — Без оружия мы просто толпа, а не партизанская группа, — уверенно изрек он.

 — Что ты хочешь?

 — Своей маленькой группой, когда у нас было оружие, мы могли сделать и делали больше.

 — Что ты хочешь?

 — Вместо того чтобы помогать своим товарищам на фронте, мы только объедаем бельгийцев.

 — Ты замучаешь меня... Можешь сказать прямо, что ты хочешь?

Устругов остановился и оглядел меня так сердито, как смотрят на безнадежно непонятливых.

 — Оружия хочу, вот что. Оружия и особенно боеприпасов. Разве непонятно?

 — Это понятно. Настолько понятно, что доказывать совсем не нужно. Что ты предлагаешь?

 — Пока ничего не предлагаю. Посоветоваться только хочу.

И опять замолчал, а когда заговорил, то уже тем тоном, который показывал, что Георгий перестал колебаться.

 — Придется нам беляков принять, — объявил он. — Придется... Если без них оружия не будет...

 — Каких беляков?

 — Ну, тех самых, которых тебе в Брюсселе в виде принудительного ассортимента к оружию давали.

Это было трудное решение, и оно далось нам нелегко. Деркач и поправившийся Хорьков были против «советников» мадам Тувик.

 — Не затем мы в гражданскую с беляками воевали, чтоб теперь советниками брать, — обозленно отрезал Хорьков. — Нашли помощников!

 — Ведь мы и с англичанами в гражданскую воевали, — напомнил я, — а теперь, как видишь, они наши союзники.

 — Сою-ю-зники, — повторил капитан, вкладывая в долгое «ю» свое непокорное недоверие.

 — Какие бы ни были, но союзники, а не враги.

 — Главное не в этом, — досадливо поморщился Устругов. — Главное не в этом. Оружие нам нужно. Оружие и боеприпасы. А там пусть хоть черта советником присылают.

 — А я считаю, что главное — принцип, — сказал Деркач. — Не можем мы беляков советниками иметь. Это уставом совсем не предусмотрено и в принципе неправильно.

Стажинский и Прохазка, а потом Валлон, приехавший к нам на пару дней, поддержали наше решение.

 — Советники сами по себе не страшны, — заметил поляк. — Надо только умело относиться к их советам.

Я сказал о решении Степану Ивановичу. Тот сделал удивленное лицо, будто не понимал, почему именно его почтили таким доверием, однако вскоре исчез из барака и пропадал почти двое суток. Вернувшись, не сказал ни слова и даже отвел глаза, встретив мой вопрошающий взгляд. Тем не менее ранним утром три дня спустя в барак ввалился пожилой крупноплечий большерукий человек с мощной челюстью. Пока я вспоминал, кому принадлежит это чем-то знакомое лицо, вошедший обежал своими острыми, глубоко сидящими глазами барак, остановил их на мне и твердо двинулся в мою сторону.

Теперь я узнал его: это был швейцар мадам Тувик — «поручик царской армии» Макаров. Он подал руку и, зажав мою, потянул на себя и поднял. Приказав кивком головы следовать за ним, он тем же твердым, тяжелым шагом направился к двери и ударом ноги распахнул ее.

 — Забирайте-ка своего командира, — глухо проговорил Макаров на улице, — да шагайте за мной. Но не догоняйте. Там, в лесу, грузовик с гостинцами.

«Гостинцев» оказалось много, и мы могли дать кому автомат, кому карабин, а кому пистолет — большой десятизарядный пистолет с надписью на английском языке: «Собственность правительства США» (хитрые начальники Крофта — оружие, как намекнул «советник», шло от него — посылали нам «гостинцы» всех стран, кроме своей: не хотели оставлять «следов»). С «гарниром» — так Макаров называл патроны — было значительно хуже. Их хватало лишь на одну серьезную схватку, не больше. Когда я пожаловался Крофту, оказавшемуся в наших местах, что патронов дают мало, англичанин оттопырил по обыкновению пренебрежительно свои тонкие бледные губы.

 — Мы еще не научились делать пули из желудей, а порох из песка, — сказал он, сохраняя серьезную мину и тем подчеркивая издевательский тон. — Видимо, поэтому испытываем недостаток в патронах.

 — Врет он, английская глиста, — грубо резюмировал бывший поручик, которому я передал объяснение Крофта. — Врет... У них на тайных складах этого добра хоть мешками таскай. На голодном пайке держат, чтобы не вольничали. А мне из-за этого своей шеей рисковать чаще приходится. Попадись к немцам — на первом столбе повесят.

«Советник», которого боялись, не любили и звали за глаза только «беляком», был груб, решителен и смел. Его «советы» звучали так же ясно, четко и грубо, как приказ.

Впрочем, тогда у нас не было желания отвергать его советы, особенно когда они совпадали с нашими собственными намерениями: бить оккупантов в Бельгии, мешать переброскам войск, выводить из строя подвижной железнодорожный состав, портить дороги. Макаров снабжал нас «карандашами», один из которых показывал мне Крофт. Одного такого «карандаша» было достаточно, чтобы подорвать паровоз, разрушить станционную стрелку, вырвать кусок рельса на стыке.

Наши удары чаще всего направлялись так, чтобы помешать переброске немецких войск на запад, во Францию, к побережью Ла-Манша и Северного моря. Хорьков кричал, что мы с Уструговым «играем в английскую игру» и действуем односторонне.

 — Правильно, — подтвердил Крофт с обычной улыбочкой превосходства и пренебрежения. — Это можно было давно заметить, будь вы чуть-чуть понаблюдательнее.

Его нахальная откровенность не столько возмущала, сколько озадачивала. Я смотрел на него в недоумении. И англичанин, не убирая с худого, вытянутого лица насмешливой улыбки, спросил:

 — Вы же хотите открытия второго фронта?

 — Конечно.

 — А раз хотите, то должны понимать, что чем меньше здесь, на Западе, войск, тем легче открыть этот фронт. Перед вторжением союзников на континент нам придется перерезать все дороги, чтобы джерри не могли подбросить пополнения и сбросить союзников в море. Надеюсь, это-то вы понимаете?

Это было понятно, и мы старательно вредили на дорогах, веруя, что помогаем ускорению открытия второго фронта и победе союзников.

Наши группы были разбросаны на большой территории, и Устругову приходилось часто пробираться от кирпичного завода то к одной деревне, то к другой. Он двигался от группы к группе с неутомимым упрямством, которое теперь я уже хорошо знал и перечить ему не решался. Он выспрашивал ребят, чем можно тут навредить немцам, оживлялся, если такая возможность имелась, и мрачнел, получая отрицательный ответ. Очень охотно, иногда даже с азартом ввязывался Георгий в операцию, подготовленную группой. Мне приходилось порою напоминать ему: не может, не имеет права командир части участвовать в операциях своих мелких подразделений.

 — Вот еще комиссар нашелся! — с добродушной насмешливостью восклицал он и, намекая на Деркача, советовал: — Ты еще на устав сошлись...

Советские люди, оказавшиеся к тому времени в Арденнах, все больше тянулись к Устругову, сплачивались вокруг него, и его потеря была бы серьезным ударом по нашему замыслу — создать в этих местах увесистый боеспособный кулак. Однако, видя, как ободрялись участники групп, с какой готовностью брались они за операцию, если Георгий говорил, что сам пойдет с ними, я переставал возражать и шел тоже. Это нравилось ему, и он оберегал меня тогда особенно сердечно. Небольшие операции наши часто удавались, и по всем Арденнам от одной группы к другой летела слава о смелой удачливости и сердечности командира.

В большой разбросанности наших групп была и выгода. Мы наносили удары в разных местах: в одном месте взрывали паровоз на станции, в другом поджигали склад горючего, в третьем ловили в придорожной харчевне растолстевших на тыловых хлебах офицеров, в четвертом разбирали полотно железной дороги или пускали под откос поезд. Мы соорудили, наконец, треножник для крупнокалиберного пулемета, снятого с самолета, притащили его к железной дороге Льеж — Аахен и, дождавшись воинского эшелона, прострочили его от первого до последнего вагона. Грохот пулемета, удесятеренный скалами, так напугал начальника эшелона, что тот не решился остановить поезд. На соседней большой станции, как донесли нам потом, из эшелона выгрузили десятка полтора убитых и раненых.

Рядом, а часто и вместе с нами действовали такие же небольшие и подвижные группы бельгийских внутренних сил Сопротивления. В трудных и серьезных операциях мы объединяли силы. Рабочие парни, студенты, служащие, они лучше нас знали местность и обстановку, но часто не имели военного опыта. Совместные операции усиливали и нас и их и во многих случаях заканчивались удачно.

Обеспокоенное возрастающей активностью партизан в Бельгии, во Франции и Голландии, германское командование на Западе потребовало «очистить» ближайшие тылы немецких сил, которые должны были отражать ожидавшееся вторжение союзников на европейский континент. Сюда были переброшены из Германии крупные полицейские части во главе со специалистами по партизанской войне, получившими опыт в России. «Каратели» — так называла мы их — заняли города и поселки, перехватили дороги и начали углубляться в горы. Охватывая Арденны большим кольцом, они намеревались прижать нас к излучине Мааса. Поняв их замысел, мы решили просочиться на восток. Мелким группам нетрудно было сделать это, и вскоре немцы почувствовали нас снова за своей спиной.

Тогда они повернули тоже на восток и двинулись в сторону Германии. На этот раз они позаботились о том, чтобы мы не смогли так легко проскользнуть назад. Некоторые наши группы, попытавшиеся сделать это, исчезли навсегда, и только после освобождения Бельгии выяснилось, что они попали на засады и были уничтожены.

В один из холодных зимних дней «братья-кирпичники», спасаясь от преследователей, снова перешли границу Германии. Правда, мы не заметили этого: германские укрепления — «линия Зигфрида» — находились значительно глубже, новая граница, установленная завоевателями, не была еще никак обозначена. Пробираясь по лесу впереди группы, я увидел сквозь мерзлые деревья красные крыши станционных зданий. На вокзале крупной готической вязью было начертано слово «Рехт». Жозеф, не пожелавший покинуть нас и присоединиться к бельгийской группе, подтвердил, что мы действительно перебрались в Германию.

Мы постояли немного, посмеиваясь над собой, потом, махнув рукой: «А, будь что будет», — обогнули станцию и пошли дальше. Мстительное чувство взывало к нам, требуя ударить по немцам, которых видели издалека, пустить им красного петуха и вообще приступить к расплате по старому счету. Осторожность, однако, удерживала, и мы решили пробираться к Маастрихту, в Голландию, где действовали наши собратья.

В Голландии, врезавшейся в Арденны узким клином, мы обосновались на одинокой ветряной мельнице. Она не работала, но мучной пыли было везде так много, что в несколько дней все покрылись каким-то седым налетом. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить, где мы обитаем, поэтому остерегались высовывать нос. Хозяин не очень обрадовался, обнаружив на своей мельнице обросших вооруженных людей. Угрюмо и молча выслушав наши объяснения, он неохотно согласился:

 — Ладно уж, оставайтесь. Только я вас не видел и вы меня не знаете...

Хорьков упрекнул Устругова в беспечности: тот отпустил мельника домой, несмотря на совет задержать его.

 — Типичный куркуль, — определил Деркач. — Непременно выдаст.

Георгий отмалчивался, хотя видно было, что тоже обеспокоен. Наше беспокойство еще более возросло, и мы приготовили оружие, когда услышали перед вечером, что кто-то бродит вокруг мельницы. Неведомый посетитель то приближался к лесенке, ведущей к нам, то отходил, а затем возвращался опять. Не выдержав напряжения неизвестности, Устругов спустил предохранитель пистолета и вышел. Мы ждали минуту, две, три, готовые ринуться ему на помощь. Однако вместо выстрелов услышали восклицания, смех и опять восклицания. Вскоре, впустив в помещение клубы холодного воздуха, Георгий втащил молодого голландца, который почти год назад привел нас с хутора Крейса в Неймеген.

Восхищенно осматривая нас, тот пожимал руки и, как в тот раз, четко и ясно возглашал по-русски:

 — Здравствуй, друг!

И наши товарищи, подобно нам самим, принимали его за русского и сыпали восклицаниями и вопросами. Макс отвечал только недоуменным взглядом.

Мельник, как рассказал Макс, прислал к нему своего сына, который шепнул на ухо, что на их мельнице прячутся люди, называющие себя русскими. Макс тут же отправился сюда, чтобы проверить, действительно ли это русские или самозванцы какие-нибудь. Конечно же, он не ожидал встретить здесь Устругова и меня. Его небольшая группа находится в этих местах недавно: им тоже пришлось удирать от немецких «карателей». Макс признался, что ничего серьезного они еще не сделали, но надеются, что в будущем им повезет больше.

На мой вопрос, не встречал ли он Хагена, парень весело воскликнул:

 — Как же, встречал! И все еще часто встречаю. У себя в отряде.

 — Неужели пацифист взялся за оружие?

 — Взялся. Да еще так крепко, что теперь его и силой не отнимешь. Я же говорил тогда: концлагерь — хорошая школа...

Макс начал вслух мечтать, как было бы хорошо, если бы удалось совместно провести парочку налетов на железнодорожные узлы или напасть на немецкий склад в окрестностях Маастрихта.

Однако совместных операций нам осуществить не привелось. Голландские друзья передали через того же Макса, что считают целесообразным пока притаиться. Советовали копить силы для того времени, когда на Востоке и Западе завяжутся решающие бои.

К весне, когда немцы, успокоенные затишьем в Арденнах, увели полицейские части, мы вернулись на кирпичный завод, и Устругов стал вновь колесить по лесам и горам, собирая рассыпавшиеся по глухим уголкам группы. Упрямый и неутомимый, он не давал отдыхать никому, посылая меня, Хорькова, Деркача, Жозефа в разные стороны. К нашему удивлению и радости, мы обнаруживали в Арденнах новые группы, с которыми раньше не встречались.

Приехавший к нам Валлон сообщил, что в центре создан штаб внутренних сил Сопротивления Бельгии, которому будут подчинены не только бельгийские или бельгийско-русские, но и чисто русские отряды. Он советовал стягивать разбросанные отряды поближе друг к другу, чтобы быть готовыми действовать не мелкими, слабыми группками, а крепким и мощным кулаком.

 — Это лето будет последним летом войны, — сказал он на прощание и, прищурив хитрые глаза, добавил: — Если, конечно, все сделают те, которые могут сделать...

В течение одной недели мы собрали все наши группы вокруг завода. Их насчитывалось уже больше двадцати, хотя общая численность не достигала и двухсот человек. Каждая группа имела своего командира, воинские звания которых были потрясающе несоизмеримы: от ефрейтора до полковника. Полковник, правда, был только один. Это был пожилой человек, вялый в движениях, разговоре и даже, как казалось мне, в мыслях. На фронте полковник Моршанов командовал дивизией, которая была окружена и разгромлена. Он претендовал на старшинство, занял лучший топчан в нашем бараке и потребовал, чтобы «братья-кирпичники» потеснились и дали место его ребятам. Он был неглуп, военное дело, конечно, знал лучше любого из нас. Но той вольнице, которая собралась тогда вокруг брошенного кирпичного завода, нужен был не просто человек, умеющий отдавать приказы. Им нужен был смелый, энергичный вожак, за которым они пошли бы не только по велению ума, но и сердца. Таким вожаком полковник быть не мог, и я решительно воспротивился его притязаниям на старшинство.

Служака Деркач осудил меня решительно и резко, Хорьков отделался усмешкой, а Устругов объявил:

 — Я готов передать командование полковнику.

 — Ты не имеешь права делать этого, — вскипел я. — Ты не назначен, а избран, а выбранные люди не могут распоряжаться своими постами, как им захочется.

 — Устав говорит...

 — Перестань ссылаться на устав, — оборвал я Деркача, — у нас особая обстановка. Партизаны выбрали Устругова, и только они могут заменить его другим...

Мы разругались всерьез. Обозленный на Устругова, Деркача и Хорькова, я отправился к «братьям-кирпичникам», потом пошел к другим. Мнения разделились: одни считали правильным, чтобы полковник, как старший по званию, командовал ими, другие верили больше в Устругова, чем в неведомого им человека. Но почти все соглашались со мной, что Устругов не может лично передать свой пост полковнику: они сами хотели решать этот вопрос.

Собрание, состоявшееся в тот же день, было долгим, бурным и закончилось почти единодушным решением избрать командиром Устругова, а начальником штаба — Моршанова. Вопреки моему ожиданию Георгий, не обменявшийся со мной во время всего собрания ни единым взглядом, вдруг предложил избрать меня политруком. Голосование за меня было менее единодушным, но все же большинство поддержало своего командира. Тут же Моршанов внес предложение именоваться впредь «партизанской бригадой», и оно было с энтузиазмом принято.

 — Почему бригадой? — недоумевал Георгий, когда мы оказались втроем.

 — Рота, батальон, полк звучат слишком определенно, — ответил полковник, — а бригада... она может сокращаться или увеличиваться почти до любого состава.

 — Вы думаете, что она когда-нибудь дойдет до нормального состава?

 — Не велика беда, если и не дойдет...

Бригада действительно не дошла до нормального состава, хотя временами в ней насчитывалось до шестисот человек. Эти шестьсот человек не собирались тогда вместе. Они продолжали действовать небольшими группками, которые временами сливались в один отряд, объединялись для проведения отдельных операций. Штаб назначал командира, хотя часто отряд возглавлял сам Устругов. По окончании операции отряд снова распадался на отдельные группы.

И только летом 1944 года вся бригада была собрана вместе. Диверсий на дорогах и налетов на мелкие пункты врага было уже недостаточно. Отступая под напором союзных армий, вырвавшихся с нормандского плацдарма, германские части покатились на восток. Перед Дюмани, которого назначили командующим южным районом внутренних сил Сопротивления Бельгии, была поставлена задача помешать немцам, которые стремились остановить продвижение союзников к границам Германии, закрепиться в Арденнах. Лучшим способом помешать врагу удержаться на удобных горных перевалах и переправах было захватить их и не подпустить к ним немцев.

Нашей бригаде досталась дорога Намюр — Марш. В течение двух-трех дней мы очистили ее от немцев, взорвали мост через горную речку недалеко от Намюра и сделали на дороге такой завал, что для его расчистки потребовалось бы много людей и немало техники. Вокруг взорванного моста и завала создали позиции, которые не так-то легко было взять. Мы могли держаться тут даже с нашим слабым вооружением против значительных сил.

Одна из колонн отступающих немцев двинулась через Арденны по занятой нашей бригадой дороге, и нам пришлось принять на себя их ожесточенный напор. Сотня Хорькова, укрепившаяся около разрушенного моста, дралась беспрерывно двадцать восемь часов и вся осталась там. К нам на перевал прибежал только Яша Скорый, которому было приказано доставить донесение командиру. Он был настолько расстроен и подавлен гибелью товарищей, что тут же, у наших ног, уселся на землю и разрыдался.

Моршанов полагал, что немцы появятся на перевале через день: раньше не могли построить мост. Они появились, однако, уже перед вечером того дня. Не дожидаясь постройки моста, начальник немецкой колонны послал часть солдат вперед. Командиру авангарда было приказано любой ценой овладеть перевалом, и он бросал своих солдат в беспрерывные атаки, которые мы отбивали. У противника было почти такое же легкое оружие, как у нас, и патронов не намного больше. В сумерки атакующие подползли почти вплотную к нашей позиции и бросились врукопашную. Они жестоко поплатились за это легкомыслие: партизаны были к тому времени мастерами этого вида схваток (у нас всегда недоставало патронов, и мы учили всех прежде всего рукопашной).

Поздно вечером к немцам прибыло подкрепление. Они открыли беспорядочную стрельбу, освещая время от времени перевал ракетами. С рассветом они поднялись в атаку и не прекращали атак до полудня, когда на дороге показались головные машины колонны.

Положение наше резко ухудшилось. Атакующие выкатили на дорогу пару пулеметов. Под их прикрытием немцы снова приблизились к нам, чтобы атаковать. Но как только они поднимались, пулеметы умолкали, и мы немедленно открывали огонь. Солдаты валились на землю, и пулеметы снова хлестали по нашим бойницам. Потом они опять замолкали, а немцы вскакивали и бежали к нам, и мы опять били в них почти в упор. Мы отбивали атаку за атакой. Грязно-зеленые фигуры устелили дорогу так плотно, что атакующим немцам приходилось бежать по трупам своих товарищей. Но с каждой атакой немцы падали на землю или прятались за камнями все ближе и ближе к нам. И наши потери становились все чувствительнее. Из шестисот человек, которые пришли на эту дорогу пять дней назад, оставалось, наверное, не больше ста восьмидесяти — ста пятидесяти. Патроны были на исходе.

 — Продержаться бы до темноты, — устало и равнодушно сказал Моршанов, когда мы собрались на короткое время вместе.

 — До темноты? — переспросил Устругов. — А потом что? С наступлением темноты им же легче будет. Их много больше, и они голыми руками передушат нас.

 — С наступлением темноты можно оторваться и уйти в лес.

 — Значит, позволить им пройти по дороге? — настороженно и подчеркнуто тихо проговорил Георгий. Я знал, что скрывалось за этим понижением голоса, и ждал вспышки гневного ожесточения.

 — Они все равно пройдут.

 — Не пройдут! — вдруг закричал Устругов. — Не пройдут, пока я жив. И я застрелю всякого, кто посмеет покинуть оборону! Застрелю, будь тот мерзавец хоть начальником штаба или комиссаром!

Оборванный от ползания по камням, обросший и грязный, Георгий был действительно страшен, и я верил, что в таком состоянии он без колебаний застрелит всякого, кто осмелится не подчиниться его решимости удерживать перевал.

Неожиданная помощь пришла к нам... с неба. Авиация союзников, преследуя немецкие колонны, обнаружила нашу дорогу, забитую немецкими машинами. Пять истребителей один за другим пронеслись прямо над дорогой. Пулеметы крупного калибра врезались в тесно стоявшие машины, заставив солдат шарахнуться в кюветы. Несколько машин загорелось, и их бензиновые баки взрывались, обливая все вокруг пылающей жидкостью.

Самолеты развернулись и снова один за другим проревели над дорогой, вспарывая своими пулями поблескивающий на солнце асфальт. Теперь черные столбы дыма взметнулись уже в десяти-пятнадцати местах, и грохот взрывающихся баков или канистр с горючим стал сотрясать окрестности. А когда взрывы прекратились, мы отчетливо услышали звонкие неторопливые выстрелы.

 — Пушки, — отметил Моршанов. — Танковые пушки.

 — Танков еще не хватало, — с ожесточением отозвался Устругов и выругался с той самой витиеватой смачностью, которую я слышал впервые от него под Смоленском. — С танками нам не справиться, теперь они пройдут. Но мы все равно будем держать их так долго, как можем.

 — Даже если удержим только час?

 — Даже если удержим только десять минут. Мы еще заставим их заплатить и за это.

Немцы, однако, и не пытались атаковать нас. Они бросали грузовики и кучками убегали в лес, испуганно оглядываясь на невидимую нам за изгибом дорогу. Они спасались от чего-то более страшного.

Вскоре из-за поворота выполз танк с американскими знаками, подошел к нашему завалу и остановился. Откинулась крышка люка, и молоденький офицер высунулся по пояс и начал осматриваться. Устругов вылез из укрытия и, поманив меня, вышел на дорогу. Американец потянулся к пистолету, резко выкрикнув:

 — Кто такие?

Устругов тяжело поднял руку к своему берету и четко отрапортовал:

 — Командир первой советской партизанской бригады в Арденнах лейтенант Красной Армии Устругов.

Американец удивленно выпучил большие светлые глаза, оторвал руку от кобуры пистолета и поспешно приложил ее к ребру стальной каски, вытягиваясь, как перед начальством.

Глава тридцатая

Уже на другой день мы были в Марше, и дядюшка Огюст отвел нам с Георгием в «Голубой скале» ту самую угловую комнату, которую занимали раньше немецкие офицеры. С утра до поздней ночи взбудораженный городишко звенел песнями и музыкой. Девушки и женщины обнимали и целовали партизан и американцев. Мужчины зазывали в гости, чтобы угостить самым лучшим в доме вином. Хотя немцы были еще недалеко, бельгийцы радовались освобождению с увлечением и непосредственностью детей.

Осень в Арденнах всегда хороша; в тот год она была великолепной. Дни стояли солнечные, теплые, с той голубой прозрачностью в воздухе, когда все казалось значительно ярче и ближе, чем было на самом деле. По утрам над горными речками и падями поднимались туманы, которые светились и таяли под солнцем, открывая пеструю красоту леса каждый день заново. Яркой бронзой оплывали свечи берез, ало пылал клен, упрямо зеленел дуб, сдававшийся осени последним.

По горным дорогам гремели военные обозы, доставлявшие снаряжение пришедшим в Арденны войскам. На окраинах поселков, у перекрестков дорог выросли груды канистр с горючим, ящиков с патронами и снарядами. Лужайки и поляны были заставлены новенькими «шерманами» (танками) и грузовиками. На опушках прятались тысячи зеленоватых орудий. Этот гигантский склад оружия и боеприпасов охранялся ленивыми постовыми, которые дремали около своих палаток, совершенно не интересуясь теми, кто едет или идет мимо. Они несколько оживали только тогда, когда по дороге проносился джип («виллис») с военной полицией. Дюжие парни в белых касках, перетянутые белыми поясами и портупеями, взбадривали дремлющих весьма примитивным, но всегда действенным способом, и часовые побаивались их.

Американское командование отвело нашей бригаде для охраны большой участок Арденн между Уффализом и Лярошем, и мы опять разбились на мелкие отряды, чтобы занять мосты и мостики, перекрестки горных дорог. Вопреки опасениям в лесах было спокойно. Отставшие немецкие солдаты старались проскользнуть поближе к дому незамеченными; натыкаясь на наши посты, не оказывали сопротивления, с готовностью поднимая руки.

В октябре установилось полное затишье. Солдаты и офицеры проводили большую часть времени в городах, уезжая порою от месторасположения своих частей на десятки километров. В Марше, Льеже, Намюре, Шарлеруа, Ляроше открылись офицерские и солдатские клубы (отдельно). Появились даже танцевальные школы, в которых нарядные, легконогие бельгийские девушки старательно и робко обучали неуклюжих, громко топочущих вояк сложным поворотам и па.

Партизаны тоже уходили в ближайшие поселки и городки, где было, конечно, веселее, чем в лесу. Я пробирался в Марш, в «Голубую скалу», где повеселевшая Аннета принимала меня с заботливой нежностью. Мы были молоды и счастливы тем единственным счастьем, которое дается только любовью любимого человека.

Устругов не хотел отлучаться из бригады и посоветовал мне остаться с ним, когда до нас дошли тревожные слухи о странных приготовлениях немцев. Я остался, послав Аннете записку, что увижу ее через несколько дней.

Но увидел я ее лишь два месяца спустя. Немцы нанесли свой последний и единственный сильный удар по союзникам через Арденны. Они сокрушили части первой американской армии, оборонявшие Арденны, и заставили нас снова уйти в горы. Мы потеряли на мосту Стажинского, в которого выстрелил переодетый в американскую форму немецкий диверсант.

Тот месяц, пока немцы занимали восточную часть Арденн, был одним из самых тяжелых. Фронт не имел тогда в Арденнах определенной линии. Окруженные немцами, американские части продолжали сражение, оставаясь в тылу наступающих. Немцы выбрасывали далеко вперед парашютистов, которые захватывали населенные пункты и перекрестки дорог в тылу обороняющихся. Вокруг парашютистов немедленно замыкалось кольцо. Помимо танковых клиньев, которые продвигались по главным дорогам, в лесах и горах Арденн полыхали очаги схваток, и часто было трудно понять, кто кого окружил, кто атакует и кто обороняется.

Со своими автоматами и карабинами партизаны были в те дни танковых сражений не очень опасными противниками. Однако вредить на дорогах, нападать из-за угла мы могли. Мы взорвали два моста на дороге Бастонь — Льеж и сожгли большой склад горючего недалеко от Уффализа. Правда, это было американское горючее, но немцы использовали его для заправки захваченных ими американских танков и грузовиков. Когда немецкие войска начали отступать, мы снова вылезли на дорогу и сожгли несколько машин.

Однако гитлеровцы заставили нас заплатить за это высокой ценой: партизаны потеряли сразу восемь человек. Мы слишком поздно сообразили, что это не фольксштурмисты.

После окончания боев партизаны вновь вышли из леса. Возвращение в знакомые и такие добрые для нас городки было тяжелым. Смерч войны сокрушил их краснокрышие дома, разнес в щепы мосты, изрыл воронками мостовые, вырвал деревья. Многих знакомых не оказалось: одни ушли, боясь немецкой мести, другие погибли. В «Голубой скале» я нашел только старого Огюста: его дочерей эвакуировали на север — не то в Брюссель, не то еще дальше. Почта все еще не работала, и он, конечно, ничего не знал о них.

Власти отвели нашей бригаде казармы бельгийской армии, которая все еще была в плену. Выстроив бойцов на плац-параде, мы с горечью и болью осмотрели их. Некоторые отряды совсем не вернулись, и мы только значительно позже узнали от бельгийцев, где и как погибли они. Устругов, прихрамывая на левую ногу и держа на перевязи левую руку (его ранило дважды), прошел вдоль передней шеренги. Многие партизаны, как и он сам, были перевязаны.

Мне казалось, что сейчас самое подходящее время сказать хорошую речь о вероломном враге, о верности в братстве по оружию, о мужестве и потерях, о славе и победе. Георгий выслушал меня и устало махнул рукой.

 — Зачем говорить?.. Они ведь знают это. Может быть, не всякий скажет это так красиво. Но настоящая красота все-таки не в словах, а в действиях человека...

Через несколько дней штаб бригады получил телеграмму от советской военной миссии с распоряжением немедленно прислать человека для доклада. Устругов послал меня.

Начальник миссии, седоголовый грузноватый генерал с очень живыми и веселыми глазами, встретил меня снисходительным и в то же время довольным смешком.

 — Слышали, слышали о вашей партизанской бригаде. Москва заинтересовалась и требует подробный отчет. Дорогие союзники наши бубнят в газетенках своих, будто русские на Западе на немецкой стороне воюют. Это, конечно, сплошное вранье. Не было тут русских на немецкой стороне. А вот такие, как вы, были. Были во Франции, были в Бельгии, были в Голландии, были в Италии. Даже в Люксембурге были. Пишите поэтому подробно, как, где, кто, что и т. д.

Писание доклада заняло немного времени. Генерал, прочитав и похвалив доклад за ясность и стройность изложения, все же не отпустил меня.

 — Ждать, — приказал он с краткой категоричностью военного. — Москва слово свое должна сказать. С этим словом вы и к ребятам своим вернетесь.

Я поселился в мансарде того дома, который отвели военной миссии. Каждое утро спускался вниз и целыми днями околачивался в канцелярии, стараясь попасться на генеральские глаза. Занятый и всегда торопящийся, тот не замечал меня или делал вид, что не замечает. И лишь дней семь спустя вдруг остановился передо мной и, протянув руку, объявил:

 — Кончилось ваше ожидание, лейтенант. Можете отправляться к себе.

 — А что Москва? Какое же слово пришло из Москвы? — забормотал я, всматриваясь в смеющиеся глаза генерала. — Вы же говорили, Москва слово свое должна сказать.

 — Слово? — переспросил генерал, точно впервые слышал об этом, а потом, будто вспомнив о чем-то, воскликнул: — Хорошее слово из Москвы получено! Очень хорошее! Советское правительство решило требовать, чтобы ваша бригада была возвращена домой с оружием в руках. Поезжайте к своим, скажите об этом. Они, наверное, обрадуются.

 — Конечно, обрадуются, товарищ генерал! Очень обрадуются!..

И я помчался назад, несказанно взволнованный. Как же! Родина оценила поведение наше!

И партизаны действительно обрадовались. Они бросились качать меня, точно не правительство, а я распорядился вернуть бригаду домой с оружием в руках. Затем с таким же азартом они подхватили Устругова и стали подбрасывать его к самому потолку. Потом они вытащили его, меня, полковника Моршанова во двор и почти бегом понесли по кругу, не слушая приказа командира немедленно опустить нас на землю. Они хватали своих товарищей и поднимали над собой, как знамя. Энергия, рожденная радостью, находила в этом выход, и никакая сила не могла бы остановить их.

Наше шумное, даже несколько буйное ликование было прервано появлением на плац-параде Шарля и его друзей из внутренних сил Сопротивления. Их отряд размещался недалеко от нас, и время от времени партизаны ходили к ним, а они к нам в гости. Бельгийцы были мрачно настроены, и мы сразу догадались, что на этот раз они пришли не затем, чтобы просто навестить нас.

Цель их визита была в самом деле сложнее: они пришли за помощью. Отряды внутренних сил Сопротивления получили приказ отправиться на север, где немцы закрыли доступ в Антверпен с моря.

Германские войска заняли оба берега бухты Шельды, через которую корабли шли к крупнейшему порту Европы. Чтобы немцев не могли выбить с суши, они открыли шлюзы плотины и залили водой низменность, лежавшую за ними. Союзники не хотели ввязываться в тяжелое и дорогостоящее сражение и предложили бельгийцам самим очистить берега бухты. Бельгийское правительство согласилось. С одной стороны, оно ослабляло силы, собранные в отрядах внутреннего Сопротивления, с другой стороны, вносило вклад в общее дело поражения Германии.

Партизаны выслушали просьбу Шарля, посерьезнев и помрачнев. Они с тревогой и надеждой посматривали на Устругова, который стоял рядом с бельгийцем. Каждому было понятно, что командир решает, но каждый чувствовал, что общая воля совпадет с его желанием. Георгий знал это и молчал: ему не хотелось отнимать у людей надежду на скорое возвращение домой, не хотелось также отдалять их от бельгийских друзей, нуждавшихся в помощи.

Сердитый и хмурый, повернулся он ко мне.

 — Ну, как, комиссар?

Привыкший нести свое бремя на своих плечах, тут он невольно переложил его на меня. Глаза людей, окружавших нас, уставились в мое лицо. Они знали, что такое война, и не хотели воевать ни одним днем, ни одним часом больше, чем необходимо. В то же время мы не могли выйти из войны, пока она продолжалась. Ближайший к нам враг был на севере, на берегах бухты Шельды, и я сказал, что мы должны помочь нашим бельгийским друзьям.

Партизаны молчали. Молчали долго, тяжело, угрюмо. И тогда Устругов, вдруг приняв решение и сразу как будто посветлев лицом, громко и почти весело спросил:

 — Ну, как, поможем?

 — Поможем... поможем... — раздалось несколько неуверенных голосов. — Раз нужно помочь, поможем...

Никто не возражал, но и возгласов одобрения также не последовало. Наши друзья просто согласились на тяжкую и опасную необходимость. И мы тут же занялись сборами к поездке на север.

Бельгийцы, однако, не были готовы, отъезд задерживался, и партизаны забеспокоились. Они подходили то к Устругову, то ко мне и спрашивали, когда бельгийцы тронутся с места.

 — Куда ты спешишь? — спросил я Мармыжкина, обеспокоенного задержкой.

Он опустил голову и, ковыряя носком ботинка землю, виновато пробормотал:

 — Кончить бы поскорее тут да домой... Там теперь, ох, как мужицкие руки нужны! Дома-то у всех одни бабы да малые дети остались...

Дня два спустя к казарме подошла колонна больших американских грузовиков: за нами. Первыми погрузились и отправились на север дружинники Шарля. Было ветрено, слякотно, холодно; дружинники усаживались на дно грузовиков и прятали лица. Их машины проходили мимо нас молчаливые, и это произвело на партизан угнетающее впечатление.

Мы расселись по грузовикам так же угрюмо, молча и тоже начали прятать лица от холодного мокрого ветра. Устругов остановился перед моим грузовиком.

 — Как на похороны, — пробормотал он, кивая головой на грузовики, и как-то неопределенно предложил: — Песню, что ли, спеть...

 — Хорошо бы, — также неопределенно поддержал я. — Только кто запевалой будет? У меня голос, сам знаешь, слабый.

Георгий пошел к соседним машинам, выкликивая обладателей сильных голосов, подзывал их к себе и убеждал не сидеть сычами. Затем, забравшись в свой грузовик (он отказался сесть в кабине шофера), начал дирижировать этим необыкновенным хором на колесах. Получалось плохо, но вопреки ожиданию ребята не замолкали, а стали перебрасываться язвительными замечаниями и шуточками, развеселились и, наконец, запели. Запели с подъемом, радостью, с озорством.

Наша шумливая, поющая колонна врывалась в унылые бельгийские городки, проносилась по их мокрым улицам, заставляя обитателей выскакивать из домов или прилипать к окнам. Скашивая глаза на случайных слушателей, ребята пели еще звонче, веселей, с уханьем и присвистом: знай, мол, наших!

Вечером мы прибыли в Брюссель, не останавливаясь, пересекли его и устремились по широкой дороге к Антверпену. Мосты были еще взорваны, грузовикам приходилось покидать дорогу, делать большой крюк, потом снова возвращаться на нее. И хотя расстояние от бельгийской столицы до «водного фронта», как именовался тогда тот участок, было небольшое, мы добрались на берег бухты только к утру.

День был пасмурный, серый. Низкое небо было темным и неприветливым, как море, и море казалось таким же бескрайным и бездонным, как небо. Перед нами, насколько хватает глаз, волновалась грязная холодная вода. Лишь прямо далеко впереди из воды выступала узкая черная полоска со странными кучками, очень похожими на муравьиные. Это был берег. Кучи когда-то были домами, но они сожжены или разрушены бомбардировками с воздуха и земли: немцы соорудили под ними свои огневые точки.

Врага нельзя было одолеть с суши — его прикрывала вода, нельзя было взять и с моря — мешало мелкое дно. По залитой равнине не могли пойти ни танки (слишком вязко), ни «утки» — амфибии (слишком мелко). Тут мог пройти только человек, смелый, самоотверженный, ненавидящий сидящего в теплых подвалах врага, готовый на холод и голод, на риск и смерть во имя дела, которое ставит выше жизни.

Весь тот день мы долго топтались на чердаке кирпичного домика, отведенного под штаб бригады, смотрели то в бинокль на рябившую под ветром воду, то на карту местности, изучая овраги и лощины, которые следовало обходить. Чаще же всего вглядывались в черную дальнюю полоску. Над кучами кирпича и камня поднимались легкие дымки: противник грелся, готовил пищу, жил. Еще жил.

Валлон и Дюмани, приехавшие к нам, сочувственно и старательно всматривались вместе с нами то в воду впереди, то в карту перед нами. Качали головами, вздыхали; встречаясь глазами, ободряюще улыбались. Дюмани уехал перед вечером: он был уже важной персоной, его призывали в столицу какие-то неотложные дела. Валлон остался с нами до начала атаки.

Собственно, атака началась лишь к утру, когда мы добрались до той узкой черной полосы земли и, почувствовав под ногами твердую почву, бросились врукопашную — в последнюю и самую страшную рукопашную, в которой не было ни пленных, ни раненых. Но до этой атаки, продолжавшейся не более десяти минут, шесть часов шли мы по воде. Уровень ее был различен: иногда наши ноги погружались в воду только по щиколотку, порою она доходила по пояс, до груди и до горла. Тогда мы, подняв оружие над головой, двигались особенно медленно.

Туман, спустившийся на залитую равнину, скрывал нас от прожекторов и осветительных ракет. Немецкие прожекторы даже помогали: светлые пятна, возникавшие впереди, тянули к себе, указывали направление. И чем ярче становились они, тем увереннее двигались атакующие: скоро, скоро!..

Артиллерия союзников била по немецким позициям с вечера. Пушки деловито и ровно ухали за нашей спиной, не переставая. Снаряды пролетали над нашими головами, подбадривая и подталкивая. Немцы отвечали нашим артиллеристам редко, но зато щедро сыпали шрапнелью над водой, и она звонко булькала и поднимала частые тонкие фонтанчики.

Сначала мы шли цепями, стараясь соблюдать дистанцию, Георгий в середине, а мы с Моршановым по краям. Постепенно цепи перемешались, Устругов и я оказались рядом, за нами — большая группа наших парней, и мы вместе продолжали путь. Когда дно стало заметно подниматься и ноги почувствовали более прочную опору, Георгий поймал мою руку и пожал ее с такой силой, что я чуть не вскрикнул от боли. Подвинувшись вплотную к нему, я обеспокоенно всмотрелся в его лицо.

 — Ты что, Гоша?

 — Ничего, — тихо ответил он. — Ничего. Проститься захотелось...

Он тут же оторвался от меня и заспешил вперед, покрикивая:

 — Пошли, пошли! Впереди — суша и немцы...

Светлые круги прожекторов выхватили из молочной пелены черные силуэты вооруженных людей. Чем ближе подходили мы, тем ярче горели круги, тем яснее выступали лица, руки, мокрая одежда людей.

Немцы заметили или услышали нас. Взвились ракеты. Несколько пулеметов загремело рядом, почти под ногами у нас. Георгий, шедший немного впереди, что-то крикнул, махнул призывно рукой, повернулся и побежал на невидимые пулеметы, на невидимого, но близкого врага.

Больше я его живым уже не видел. Партизаны и дружинники бежали и падали, поднимались и снова бежали, опять падали и поднимались. Иногда казалось, что все скошены огнем и никогда не поднимутся. Минутой позже думалось, что все бессмертны: атакующие бежали также тяжело и густо.

Схватка была короткой и жестокой. Немецкий гарнизон был полностью уничтожен, и на узкой полоске сухой земли, окруженной водой, стало вдруг удивительно тихо, и мы услышали печальный вскрик чаек, разбуженных боем.

 — Где Устругов? — забеспокоился я, вдруг вспомнив, что не видел его с того момента, когда он, призывно махнув нам, побежал вперед. Никто не ответил, и я уже испуганно закричал: — Устругов! Георгий! Гоша! Гоша!

 — Егор! Егор! — подхватил Мармыжкин тоже с тревогой в голосе.

В ответ донесся только крик чаек. Он был теперь громче и печальнее. Мы бросились искать Устругова. И нашли. Такого большого человека нетрудно было найти. Он лежал перед самым входом в подвал, где был командный пункт немцев. Крепкая рука его была вытянута в броске: она успела запустить в подвал гранату, прежде чем вражеская пуля сразила Георгия.

Мы подняли тело, перенесли его на самое высокое место и положили так, чтобы остекленевшие глаза Георгия могли посмотреть на восток: там была Родина, которую он так любил, что отдал за нее жизнь на чужой земле.

Мы собрали и положили рядом с Георгием погибших в ту ночь товарищей. Шеренга мертвых была длинной и страшной. Вытянув руки вдоль тела, они смотрели невидящими глазами в небо, светлевшее с каждой минутой все больше и больше.

Ночь осталась позади. Какой же долгой и тяжелой была эта ночь! И как дорого заплатили мы, чтобы оказаться утром на этой чужой полоске тверди!

Дальше