Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

I

Гигантская котловина, ниспадая крутыми уступами в недра земные, архитектурными очертаниями своими напоминает древнее римское ристалище.

Она способна вместить в себя горную вершину с усеченным конусом. И если бы снова закупорить ее горой, здесь опять бы лежало ровное пространство пустыни.

Люди вынули из земли гору и куда-то задевали ее.

Миллионы тонн породы, снятые с поверхности драгоценного рудного тела, хитроумно рассыпаны по расселинам, по земным впадинам и вмятинам.

Люди выровняли пустыню.

Если бы эти миллионы тонн каменной массы сгрести в пирамиду террикона, она возвышалась бы горным хребтом и на серых глыбах породы, как на скалах, гнездились орлы.

Эта древняя земля испепелена едким солнцем пустыни. Раскаленным жаром зыбучего песка она умертвляла все живое...

Легенда повествует о том, что некогда рабы добывали тут золото, и, когда наткнулись на богатейшую рудную жилу, властелин их испугался этой находки, страшась, что, узнав о ней, нахлынут на страну свирепые, беспощадные орды под водительством более сильных, чем он, ханов, и он приказал убить рабов, засыпать утлые, узкие шахты.

Песок замел следы. Сухое море пустыни волнами барханов погребло караванные дороги и тропы.

Но легенда жила. Она печально звучала в устах акынов. К ней прислушались археологи, потом сюда пришли геологи, а затем уже горняки, строители. Они воздвигли посредине пустыни горно-металлургический комбинат. Здесь добывают и плавят медь. А золото и прочие редкостные металлы — только попутные отходы от основного производства.

Поэтому рудник называют медным, хотя в рудном теле его густо намешаны сокровища редкостных металлов. Их бережно и тщательно вылавливают в цехах обогатительных фабрик.

Карьер медного рудника подобен гигантскому заводу, только лишенному кровли, — над ним лишь небесный свод. Мощные глыбы руды измалывают в чреве шаровых мельниц в тончайший порошок, но это уже не забота горняков...

Степан Захарович Буков прибыл в пустыню налегке, без значительного имущества.

Тощий, долговязый, с крупным, солидным носом и бурыми, прокуренными усами, серьезным костистым лицом и цепким, прищуренным взглядом, он производил впечатление человека самостоятельного. Одет не по-местному, капитально. Долгополое драповое пальто, велюровая шляпа, тупоносые ботинки на микропорке. В руке новенький фибровый чемодан, для надежности основательно обвязанный толстой веревкой.

Вежливо справившись, где находится монтажная площадка, Буков отправился туда степенной, неторопливой поступью, деликатно отклонив предложение оставить пока свой чемодан в конторе.

Жгучий, пламенный зной, зыбкая песчаная почва, сыпучие барханы не вызвали у него вопросов о климате, столь обычных для всех приезжих.

На монтажной площадке было тесно от грузов. Обшитые свежим тесом громоздкие, тяжеловесные части машин томились здесь, словно звери в клетках. Тающая от жары заводская смазка едко пахла и желто сочилась сквозь дощатые щели.

Буков обошел монтажную площадку, прочел на ящиках названия заводов, изготовивших машины. При этом на лице его появилось почтительное выражение, какое бывает у человека, когда он встречается со знаменитостью всемирно известной.

Тут к нему подошел пожилой, сильно бородатый человек с берданкой, одетый по-юношески легко: трусы, красная майка и спортивные тапочки. Буков догадался, что это сторож. Сказал:

— Здрасьте, — и осведомился: — Где можно найти монтажников?

Сторож оказался приветливым.

— А где им быть? Загорают.

— В рабочее время?

— А подъемники вы им доставили? Разве такое железо голыми руками своротишь, без техники? Нынче бреются и то электричеством. Такая эпоха. Человек без техники — чистый ноль.

— Это правильно, — вежливо согласился Буков. — Есть даже машины, которые в шахматы обучены играть. Самосоображающие.

— А при все том караульщики еще требуются, — вздохнул сторож. — Нет еще самосовершенствования у людей, чтобы обходиться без охраны.

— Воруют?

— Тут больше пережиток по линии самоуправства. Один участок у другого выхватывает. Недоглядишь — могут упереть целый состав. Хватишься — уже полздания сложили. Прыткий народ. И каждый праведника корчит: мол, не для себя, для Родины. Отечество у нас доброе: даст выговор, и все. Он свой план перевыполнит и этим отмоется.

— А ты все-таки бди!

— Я бдю, — сказал сторож. — Но забора нет. Со всех сторон беззащитный.

— У тебя оружие — бердан.

— Одна тяжесть в руках. С передового участка приходят, сверх плана жмут и забирают у тех, кто зашился. Сочувствовать людям тоже надо.

— Значит, ты соучастник...

— А я не возражаю... Я б на суде свое последнее слово сказал про некомплектное снабжение. Приволокли тяжелые механизмы в разобранном виде, а подъемников нет! Вот я бы на своей скамье подсудимых пододвинулся, чтобы снабженцам место сесть нашлось. Такое мое мнение. — Подозрительно взглянул: — Ты, случайно, не из них?

— Не из них, — сказал Буков и, пожав сторожу руку, пошел в указанном направлении.

Слесари-монтажники играли в волейбол.

Потные тела, экономно прикрытые только плавками, сверкали на солнце, как сабельные клинки в руках невидимых фехтовальщиков.

Жаропрочное надо иметь здоровье, чтобы в этом пекле с упоением и азартом гонять мяч, когда даже в тени душно, как в печи.

Буков присел на чемодан и внимательно наблюдал за игрой.

Он сидел в своей капитальной одежде величественно, недвижимо. Костлявое, сухое лицо казалось вырезанным из камня. Потом игроки собрались возле единственного и столь странно выглядевшего зрителя.

Рыжий парень, с прекрасным телом атлета и прозрачными лукавыми глазами, спросил подчеркнуто уважительно, желая, очевидно, позабавиться:

— Так какие у вас будут критические замечания, уважаемый товарищ?

— Замечания есть, — сухо сказал Буков.

— Разрешите записать?

— Можно, — согласился Буков. — Первое: ты моргун! Нервная система у тебя не отлажена. При подаче жмуришься. В итоге бесприцельный посыл. Сила есть, но мандраж ее губит.

— А вы что, тренер? — смутился парень. Буков усмехнулся:

— Внимательно живу. Наловчился все угадывать. — Снисходя, добавил: — Игроком я, конечно, был. У немцев даже иногда выигрывали.

— В международных участвовали?

— В дружеских. Служил в войсках в Германии. С немецкой командой сражались. Нормально играют. Распасовка продуманная, четкая, и техника соответственная. Дадут крученый — берешь, аж ладони жжет. Хоть и свои немцы, братья по социализму, а если проиграешь, ротный так и мечтает, к чему придраться, чтобы внеочередной наряд влепить. Спорт есть спорт. А престиж есть престиж. Потерял — получай наряд. Во всем своя справедливость.

— На работу сюда прибыли?

— Тепло тут у вас, не простудишься, — уклончиво сказал Буков.

— Не угодили климатом?

— Что жара, что холод — это только крайности природы. А я ко всяким неудобствам еще на фронте приучен.

— Значит, почет солдату?

— Моя солдатская служба рабочей была. При танковом корпусе в рембате гайки крутил.

— По-настоящему воевать не пришлось?

— Говорю, ремонтник. Получалось, конечно, в отклонение, а так — как в цеху.

— Выходит, повезло?

— Не без этого.

— А теперь кем будете?

— В дипломе написано: машинист экскаватора.

— Все ясно, — сказал парень. — На нас кидаться пришли. А что мы сделаем, если подъемные средства отсутствуют?

— Зачем кидаться? — добродушно сказал Буков. — Что я, пес или непонимающий? Посижу спокойно на тарифной, пока вы мне инструмент не соберете. К зажиточной жизни привык, но ничего, потерпим.

— Добытчик!

— А как же. Это в армии на всем готовом. На гражданке такого нет. Без самодеятельности не проживешь.

— Обедали?

— В столовую еще не ходил.

— И не надо, — горячо сказал парень. — Шашлык будет. Мы барана вчера купили. Угощаем!

Проведя полдня с монтажниками, Буков расположил их к себе дружелюбной манерой, вежливой внимательностью, с которой одобрительно выслушивал каждого, проявляя интерес к тому, что казалось на первый взгляд столь малозначительным и обыденным.

— Приятно, что вы с полным средним и все при специальности, — говорил Буков. — И в палатке живете аккуратно. Книг у вас тут много. Книга — лучшее удостоверение культурности человека. Кино я тоже, как вы, уважаю. Но книги чем лучше? Захотел по настроению — вот она при тебе, лучший приятель, если книга хорошая.

Расхваливая шашлык, Буков заметил:

— Пищу людям надо с талантом готовить, с азартом. Еда — она не только потребность организма, но и удовольствие, радость. Кто на еду только как на питание смотрит — люди унылые, малокровные. От них и дети не получатся.

Заметив, что его соображение о детях вызвало смех, Буков сказал строго:

— А что тут такого? В центральных газетах про гены пишут, у кого сколько их есть в наличности, тем числом они и передаются в наследство поколению. Обращают на это внимание общественности. Особенности своих предков потомство не теряет. Для семейных приятно.

— А холостякам?

— Главное в жизни, ребята, не за удовольствием рыскать, а за счастьем. Сколько я людей знаю, которые себя промотали, потом очухались, спохватились. Пожилые, сироты. Инвалиды души.

— Строго осуждаете.

— По закону жизни.

— А просто так — что, нельзя?

— Из лужи тоже напиться можно.

— И всегда вы таким положительным были?

— Это только в электротехнике — либо плюс, либо минус. А в человеке все перемешано. По ходу жизни мусор на ухабах сваливается. Если глубокомысленно вдуматься, не только государство должно себя планировать, но и человек тоже.

— Значит, у вас личный план жизни имеется, на научной основе разработанный?

— А ты зубной комплект не показывай. Смешного тут нет. Человек должен себя наперед продумывать. И все зависит от того, какой диаметр кругозора. Есть граждане, которые сами у себя в ногах спотыкаются, а жалуются — планета наша для них недостаточно благоустроена.

— Выходит, вы сильно идейный товарищ!

— В норме, — усмехнулся Буков.

— Это как же понять?

— А так и понимай — уверенный в людях, и все...

* * *

Вечером, поужинав обильно бараниной, сидя с монтажниками в палатке, Буков говорил:

— Вот вы, ребята, молодое поколение в том возрасте, что мы, когда на войну уходили. Все вы целехонькие, неповрежденные, ладные, веселые, озорные. А вот нет у вас такого озорства, чтобы не только начальство ругать, как вы его сейчас правильно ругаете за недостачу монтажного оборудования, а самим выкинуть такое, чтобы начальство удивить самостоятельностью, инициативой.

— Толкаешь, Степан Захарович, чтобы тебе поскорее начать кубики брать!

— В комплексе и это будет, если скоро машину соберете.

— А ты нас не уговаривай. Мы и так сверхсознательные!

— Бессознательные сейчас только жулики и тунеядцы. А вы обыкновенные ребята, но только воображения у вас нет.

— Как нет? Вон Генка воображает, что он тенор!

— Я, ребята, сам веселый, — мрачно сказал Буков. — Но есть веселье от пуза, а есть от сердца. Это когда другому от тебя весело становится. Вот, например, так было. Подъехал я на своем персональном мотоцикле к поврежденному на поле боя танку. Кинулся в люк. Осматриваюсь. Командир танка лежит на казенной части орудия, весь мокрый от крови. Механик-водитель тоже покалеченный. Сплошной санбат. Но мое дело — ремонтное. Ковыряюсь, устраняю повреждение. А время — уже ночь. Подошли немцы на тягаче, нацепили на нас трос и поволокли к себе. Орудие в башне заклинено, боеприпас к пулеметам израсходован, гранаты я еще раньше покидал, когда немцы на нас трос цепляли. Для инициативы какие возможности? Из личного оружия пострелять или в рукопашной — то же самое от фашистов получить. Прошу полуживых танкистов повременить с окончательным решением до последней крайности. Перспектива одна — ремонт сделать, вернуть машине силу.

Копаюсь, свечу фонариком, а от переживания руки потеют, гайки, как пуговицы, выпадают. Кроме того, плохие условия для ремонта: танк немцы волокут по пересеченной местности, все от тряски ходуном ходит.

Заставил я себя вообразить: никаких таких немцев нет. Устраняю будто неполадку, пока свои буксируют. Даже закурить себе позволил, подчеркнул этим, что ничего такого особенного нет... и справился. Наладил. Включил механик-водитель двигатель, как шарахнул лобовой броней по фрицеву тягачу и еще на развороте их окоп проутюжил. Это пережить такое удовольствие надо...

— А говорили, что не воевали, только работали?!

— А это тебе что? Работа по специальности и есть. Один раз тоже пришлось действовать в связи с обстановкой. Рембат наш и СПАМ в МТС размещались. Что такое МТС, вы еще помните. Не такие старые, чтобы забыть, а вот СПАМ — по фронтовому обозначению: сборный пункт аварийных машин.

Подразделение наше ремонтное из рабочего класса, главным образом старших возрастов. Народ все квалифицированный, солидный, семейный. Дисциплина своя, заводская. Каждый уважительно себя ведет, все друг к другу — по имени-отчеству. Природа вокруг хорошая, полезная: сосны, березки, прудок чистенький. Ну и оборудование подходящее, станочный парк удовлетворительный, электросварка — передвижная кузница. Условия для работы есть. И немец нас с воздуха не беспокоил. Такая нам привилегия выпала.

Буков смолк, тревожно выжидая, как ребята среагируют на небрежно им сказанное слово — «привилегия». Если ухмыльнутся, значит, все, значит, ни к чему про сокровенное, пережитое им тут выкладывать. Испытал молчанием. Убедился — притихли, ждут терпеливо продолжения рассказа. И только после этого продолжал:

— Подбитые в бою танки, как раненых в госпиталь, доставляли. Главным образом повреждение ужасное терпели машины старых образцов. Броня на них в рваных клочьях, окалина, как шелуха, сыплется, внутри все оплавилось, спеклось. Приходилось самим хоронить, что в некоторых танках обнаруживали. Хоронили с почестями, какие в наших возможностях. В самый отчаянный момент войны на таких старых машинах даже на таран кидались.

Рабочий класс, я вам сказал, подобрался у нас возрастной. Сильно об железо и жизнью потертый. Серьезный народ.

Копались мы в металле бессонно и без отдыха. ОТК над нами — совесть. На заводском уровне машины восстанавливали. А это что значит? Каждый на своем месте творец-изобретатель. Потому что на такой уровень мастерская не рассчитана, мы ее самочинно переоборудовали.

Командир рембата — офицер-кадровик. Он вначале расстраивался: нет у нас надлежащей строевой выправки и обращение, как в цеху, — кто мастеровитей, тот и старший.

В первые дни строевые занятия с нами проводил. А потом взял на себя ответственность — отставил.

На ремонтных работах люди сверх сил тянулись, но соображение, расторопность не теряли, а как строевые занятия, — так самую простую команду не сразу осмысливали. Вся мысль к рабочему месту привязана и оторваться не может. Подгонка, шлифовка, центровка непостижимой хитрости требовали. Точность ювелирная, детали все тяжеловесные, габаритные; жилы, кости трещат, пока их собственноручно домкратишь, от натуги пузо к хребту прилипает, как пластырь.

А питание какое? Второй эшелон. Сушеный картофель, просяной концентрат. Даже наркомовской нормы — ста граммов — не полагалось, поскольку мы не передний край, а в благополучном тылу, где не убивают. И вид у нас не бравый. Спецовок нет, одно обмундирование. Обсалили его в масле, замурзали копотью, о металл ободрали, В строю взглянуть — срам.

Начальник посмотрит на нас, побледнеет, осунется, а сказать ничего не может, хотя наш вид — оскорбление армии.

Только в рабочее время — а оно у нас почти круглосуточное — он душой отдыхал. Боевито работали, четко, без словесности. Каждый на своем месте — генерал. Народ сановитый, квалифицированный — бог по специальности. Красиво работали. Смело. На заводе на такое не решались, как мы здесь у себя в мастерской отважничали. Виртуозничали по инженерному делу, за две ночи зуборезный станок наладили и заставили сработать то, на что он по своей бывшей схеме не был способен. Очень, знаете, война рабочего человека к самовластию над машиной приучила. Ну и удобства, конечно, были — согласовывать не надо по инстанциям. Доложишь взводному, а он по специальности электрик, рассердится. «Ты, — говорит, — в строю рядовой солдат, а у станка сам себе главнокомандующий».

Каждую деталь с какой позиции обдумываешь? Подведет она танкиста или выручит.

Веса в нее лишнего допустить нельзя, а запас прочности хочется накинуть. Как лекальщик, ее зализываешь, шлифуешь, колдуешь, притираешь, в такую микронную шкалу укладываешься, какую с завода не требуют. Сознание нам командовало без пощады себя изводить, но чтобы каждая обработанная деталь сызнова полный запас прочности обретала и для машины, что после ремонта, была бесчувственна.

Сроки ремонта определяли не по техническим нормам, а по сводкам с фронта. Чем хуже там, тем больше с нас причитается. Вот какое наше рассуждение было.

Только политбеседы у нас не всегда на высоте получались. Политрук у нас — сильный товарищ, начитанный, знающий политику, а массой овладевать не мог. Скатывались мы в политбеседах на обычное производственное совещание. Нарушали инструкции. А что делать? Свои производственные вопросы обсудить у нас другого времени не было. А тут возможность поговорить.

Приволокли нам подбитый вражеский танк — не для ремонта, на разборку, в переплав в мартен. Ничего тут обидного такого нет — их металл с нашим вместе в одной печиа плавить. Даже приятно, что они нам скрап поставлять начали. В первые месяцы войны не так уж много, это потом довелось такой скрап эшелонами в тыл гнать, но против нашей брони их металл оказался маркой ниже, по присадкам беднее.

Так вот, когда мы их танк разбирали внимательно, по косточкам, каждый его узел, каждую детальку дотошно обдумывали, в механизм вникали, в материал, методику его обработки. Желательно было понять: есть у немца по нашему рабочему делу превосходство или нет? И ничего такого особенного для себя не обнаружили. По сварке, например, они от нас даже сильно отстали, разве с КВ сравнишь или с тридцатьчетверкой?..

И здесь Буков снова сделал выжидательную паузу. Сощурясь, пытливо оглядел ребят, готовясь дать отпор, если кто из них в запальчивости заметит, что он недооценивает иностранную технику. Вспомнил, как доводилось наваривать шипы на гусеницы английских танков, которые без этих шипов вязли на мягких грунтах, теряли скорость, и беззащитные их экипажи гибли под огнем врага. А ведь для того, чтобы наварить эти шипы, понадобилась не только смекалка, а и тонкий расчет, с учетом всех конструктивных особенностей машины. И рабочие-солдаты произвели доделку безукоризненно, не будучи инженерами, а только мастеровыми. Но говорить об этом не пришлось: никто не перебил его. Тогда Буков после долгов паузы вновь заговорил спокойно и доверительно:

— Когда в партию принимали, что во мне обсуждали? Какими новыми специальностями на фронте овладел, какая у меня техническая грамотность. Потому что без нее себя политически грамотным не докажешь. Отметили также: когда газовым резаком удалял вмятину вокруг пробоины для наложения на это место заплаты, произошла вспышка паров горючего, застоявшихся в танке, я пламя гимнастеркой охлопал, не растерялся. Биография моя была куцая, обсуждать нечего. А идеология что ж, как у всех, одинаковая.

Так мы в полной безопасности во втором эшелоне служили и свою рабочую квалификацию сильно повысили. Но звания за это не получали. На передовой в бою человек со всех сторон всем виден, а в мастерской единолично не выделишься: труд — дело коллективное, взаимозависимое.

Но случилось так, что немцы на вашем участке фронта прорвались и выскочили мотомеханизированной частью прямо на наш СПАМ и ремонтные мастерские.

Побросали мы инструмент, похватали винтовки, гранаты — и в окопы. Встретили фашистов из нашего стрелкового оружия дружно. Но в окопе нам воевать не нравилось. Рабочим при металле способней. Отослали ребят растаскать трактором поврежденные танки так, чтобы каждый танк дотом служил, с расчетом на круговую оборону. Выделили для них гарнизоны. Снаряды нашлись, — значит, обзавелись своей артиллерией, засели в жестокой обороне, как говорится.

Распределились на смены, чтобы и войну вести, и производство не оставлять. Война войной, а ремонт — наша прямая задача. Тем более что подвижный танк нам теперь для личного употребления нужен.

Поставили немцы пушки и начали по нас бить. Потом авиацию вызвали. Значит, такая обстановка. Неприятная. Пятачок мы занимаем маленький, а снарядов и бомб на него обрушилось много. Но если мы столько времени от войны были освобождены, пришлось за эту передышку сразу в полную меру отвоевывать.

Солдатского опыта мы не имели. Просто так, от души дрались, по-рабочему.

Когда немцы на нас в атаку кидались, мы трактором на них танк подремонтированный вытаскивали, он их шрапнелью и пулеметами бил, а трактор за его броней укрывался. Потом трактор у нас подбили, остались мы без тягла.

Пару танков, какие поцелее, мы скоростным методом ремонтировали, чтобы только на ход поставить.

Мастерская — сарай беззащитный. Но там станки. Детали станочной обработки требовали. А тут бомбы, снаряды все рушат. Падали ребята у станков. Один упадет — другой становится дотачивать, пока его третий не сменит. За паршивую втулку жизнями платили, вот во что нам втулка становилась. Узлы надо было ставить, находясь снаружи танка. На такие монтажные работы люди выходили сознательно, как под добровольный расстрел. Да еще на этом расстреле нервничать нельзя, спокойствие нужно, сосредоточенность, чтобы все правильно установить, сцентровать, замеры делать. Машина небрежности не терпит, откажет, и все.

На монтаже мыслить надо сосредоточенно. На нем труд всех итожится. Неладно что-нибудь пригнал — весь агрегат снова разбирать, доискиваться. В нормальных условиях высшая ответственность. А тут по рукам, по телу осколками бьет. Ударной волной расшибает. Самые мастеровитые, самые знающие, самые лучшие на сборку становились и падали замертво. Я против своих товарищей солдат-рабочих кто был? Суслик. Ушел в армию с чем? Вроде слесаря-водопроводчика со вторым разрядом. А тут матерые машиностроители — рабочая интеллигенция. Чертеж, схему запросто с одного прищура читали, как вы книжки писателей читать наловчились. Любой станок на высокий класс точности настраивали. У них станки на одной высокой ноте работали. Можно не видеть, а по слуху понимать, что за станком стоит мастер выдающийся. И не до трудового героизма им тут было, когда каждую покалеченную машину надо фронту не только быстро вернуть, но и как новенькую. Работали, себя не помня. Одно имея в виду: должна машина наш труд доказать танкистам так, чтобы они не почуяли, что она после ремонта. Не считали бы себя обиженными, что им БУ вернули, а все равно как бы с завода. Значит, и внешность у нее должна соответствовать.

Танкист — он нам родня. И по обученности, и по уважению к металлу. Металл грубости не терпит, его обласкать надо, тогда он тебе товарищ во всем, надежный, услужливый. Всю силу свою отдаст полностью, без утайки. Только ты на него себя тоже не жалей. Тут дело обоюдное. Ты ему, он тебе. Чем больше ты на него труда потратишь, тем больше его отдача будет. Это не только закон техники, но и человеческого с ней обращения.

Сказал я вам, немцы из орудий по нашему расположению бьют, бомбы с самолетов кидают. Сидим мы в окопах, в танках, в укрытиях, а у всех тревога за станки и техническое оборудование: оно же беззащитное, его в окоп не унесешь, в танке не упрячешь. Некоторые в панике от этого из окопов уходили в мастерскую, чтобы хоть самые ценные станки прикрыть мешками с землей. Конечно, недисциплинированно поступали, бой есть бой, у него свой порядок. Но мы еще не привыкли по правилам воевать, в мастерскую бегали.

А там что! Осколки все колотят, ломают — не увернешься. Не все обратно из мастерской приползали, на смерть там и оставались. Но ведь понимать надо! Солдат оружие свое не бросает, если он даже раненный. А наше рабоче-солдатское оружие — станки. Мы к ним приставлены. Как артиллеристы к своей батарее. Они без пушек — ноль, а мы — без своей техники.

Когда немцы перед своей атакой нас долго бомбили, обстреливали, мы это не всегда психически удовлетворительно выдерживали. Иногда срывались. Не в атаку, а так просто, бежали на фашистов, потому что невтерпеж их ждать, пока они к нам сами ногами подойдут.

Фашист весело на нас шел, самоуверенно. Знал: тыловая рабочая часть, не строевая. В твердом расчете шел на легкое побоище.

Мы кто? Мы металл ворочать привыкли, строгать, обтачивать, твердость его привередливую себе подчинять. А тут против нас кто? Мясо в мундирах. Ну и дали мы им! Напоминаю. Большинство было старших возрастов — рабочие с выслуженным стажем, не физкультурники, но народ жильный.

Кроме всего, если мы на микронной точности работали, мерный инструмент сами себе делали, так из винтовки, из пулемета точный, прицельный, расчетливый огонь вести нам сама наша техническая культура обеспечивала. И если человек мог кувалдой с двух замахов заклепку впотай сплющить, так прикладом с одного удара фашисту каску в плечи загнать он может свободно.

Собираемся обратно в окоп, кто раны на себе бинтует, а кто, чтобы товарищей не беспокоить, прикрыв лицо шинелью, помирает молча от тяжелой раны.

Фашистов мы пороняли много. Но мы этого не обсуждали. Совестно такое обсуждать, когда свои, родные, либо погибшие, либо поврежденные. И сколько нам самим на дальнейшее прохождение жизни времени отпущено, неизвестно.

На своем деле каждый умнеет. В мастерской мы себя показали с наилучшей рабочей стороны. Танкисты были нами довольны. А вот по солдатской линии пришлось нам умнеть на ходу.

Командир рембата — офицер-кадровик — за нас сильно взялся. Обучал солдатскому делу по уплотненному курсу. Совпала для нас теория с практикой. Но не удалось ему все по военной науке правильно организовать для ведения боя в окружении. Свалила пуля.

Политрук Гуляев на себя командование принял. Но он кто? Бывший инструктор райкома, политически сильно развитый, а по военной линии — в пределах Осоавиахима.

Хорошо, здесь у немцев танков не было. Бронетранспортеры на гусеничном ходу со стальным низким кузовом. Тоже вещь опасная, и скорость у нее больше, чем у танка. Но мы их — зажигательными. Пулемет авиационный был, нам его на ремонт завезли летчики. Мы по-дружески взялись. Оставили они нам и боеприпас, чтобы после ремонта машину испытать. Вот мы его в бою и испытали.

Кроме того, нарезали из броневого листа щиты, поставили на полозья, желающие могли с этими щитами, впереди себя их толкая, к немцам подползать и гранатами их забрасывать. Охраны труда при нас не было. Самим надо было думать, как при такой самодеятельности травм избежать.

И снова Буков смолк, теперь уже от щемящего чувства неловкости, внезапно овладевшего им. Не слишком ли развязно и лихо рассказывает он о людях, свершавших свой подвиг в те дни? Если, допустим, кто-нибудь, не Буков, а другой, рассказывал бы об обороне мастерских, как бы он сам воспринял подобное повествование? Возможно, не раз усмехнулся бы, а может быть, даже обиделся. Фактически все это так и было, и вместе с тем не так. Все как будто правильно, но ведь переживал эти события каждый по-своему. И сам Буков переживал их иначе, чем сейчас рассказывает. Никто не считал тогда, что делает что-то необыкновенное. Поступать, как все, — вот в чем была высшая душевная задача. И поэтому никто не считал, что это подвиг, просто все действовали согласно обстановке. Но разве это поймут те, кто такого не пережил...

Буков пытливо, с беспокойством смотрел на ребят. Лица их как бы осунулись, затвердели, губы сжаты. Слушают напряженные и притихшие. Значит, ничего. Главное доходит. Можно продолжать.

— Была тут невдалеке при нас семидесятишестимиллиметровая батарея ПВО, обслуживал ее женский состав.

Наверное, оттого, что батарея женская, ее во втором эшелоне держали, берегли, значит.

У нас народ в мастерских пожилой, семейный, только я тогда один полагал: помру холостяком. Так что от батареи держались на вежливом расстоянии. Я заходил иногда. Спрашивал: может, какой-нибудь пушечке мелкий ремонт требуется? Командовала девчатами — я прямо скажу, беспощадно — с крашеными волосами, уже пожилая лейтенантка. Ну, хуже заведующей интернатом она над ними была. Во все вникала, во всякую интимность. И политрукша ей впору, такая идейная, деваться от нее некуда. Я раз как-то на батарею пришел и цветов по пути машинально насобирал. Что она сделала? Поставила по команде «Смирно» — это с букетом в руках. Собрала расчет и говорит:

«Вот, товарищи бойцы, любуйтесь, какое оружие солдат на войне при себе носит».

И носком сапога мой букет толкает, который у меня в опущенной руке висит, уже повядший и обтрепанный. И начала при всех воспитывать, лекцию читать: мол, сейчас главное — любовь к Родине, а не к кому-нибудь персонально. Советская женщина на фронте — это прежде всего боец, а не женщина. А поскольку я не строевой, а они здесь огневики, нечего мне здесь топтаться со своими тыловыми настроениями.

Но вы что думаете, может, она всегда такая принципиальная? Когда танкисты от нас технику отремонтированную забирать прибывали, так их в женской батарее всегда с почетом встречали. И эта политрукша губы себе специально для них мазала. По-граждански себя аттестовала Зоей и слово им предоставляла, чтобы рассказывали о героических подвигах. И все девчата слушали их, млея о г восхищения. На войне тоже, знаете, полной справедливости нет. Ну, да ладно. На батарею я не просто так заходил, а с серьезными мыслями по определенному объекту.

И весь личный состав батареи об этом знал. Как и у нас ремонтники тоже знали, что я от сержанта Люды Густовой зависим. Война войной, а человеческое она бессильна вышибить.

Когда фашисты на нас наскочили, очень я был взволнован: как там, на батарее? Немцы ее бомбили за то, что она нас от воздуха спасала.

Отпустил меня отделенный — токарь-фрезеровщик пятого разряда товарищ Павлов — разведать и доложить, какая на женской батарее обстановка после бомбежки.

Что я там увидел?

Когда нас, солдат-мужчин, убивают, это еще куда ни шло. А когда девчат, женщин — тут сверхчеловеческие силы надо, чтобы перенести.

Два орудия вдребезги разбиты, земля изрытая, опаленная. А в капонире лежат в ряд, аккуратно причесанные, прибранные, те, кто был их боевыми расчетами. Оставшиеся живыми молча копают яму. Не захотели в окопчиках схоронить. Специально решили отрыть. И сами онии хуже покойниц выглядят. Лица черные, закопченные, кто ранен — на них бинты грязные. Я обращаюсь как положено, докладываю, зачем прибыл. А они, понимаете, оглохли после боя, не слышат, что я говорю. Только щурятся на меня, и все.

Поскольку у кого обмундирование поцелее было — для покойниц с себя уступили, неловко мне смотреть. Жмурюсь. Но они даже не понимают, почему я глаза прикрыл. Копают. А я для них — постороннее, чуждое существо, и все.

Доложил обстановку на женской батарее своим.

Политрук Гуляев спрашивает: «Командир батареи жива?» — «Задетая, но живая». — «Тогда пойдем просить ее, чтобы приняла от меня командование. Она артиллерийское кончила — строевой офицер».

Пошел я снова на батарею вместе с Гуляевым. Пока он с командиршей договаривался, я Люду сыскал. Сидит она на бруствере, уткнув лицо в ладони, и плечами трясет. А над ней стоит политрукша Зоя, такая бледная, какой от пудры не бывают. Гладит одной рукой Люду по голове, другая рука у ней бурым сырым бинтом обкручена. Зоя стоит спокойно, в зубах папироса, сапоги начищены, обмундирование в порядке. Говорит Люде:

«Только задело кость. Нечего нюни разводить».

Заметила меня, спрашивает:

«Орудие осмотрели? Восстановить можно?»

Я гляжу на нее и молчу.

«Лопух, — говорит, — марш к орудиям и доложить немедля».

Ну, пошел я, осмотрел пушки: почти все, кроме одной, повреждены окончательно. Вернулся.

Теперь обстановка такая: лежит на земле Зоя без сознания, а над ней Люда с раскрытой санитарной сумкой хлопочет, шприцем колет. Очнулась Зоя, приподнялась, приказывает:

«Докладывай!»

Сидит с закрытыми глазами и качается. Потом глаза открыла, такие, знаете, мутные, смотрит как бы сквозь меня, говорит сонным таким, усталым голосом:

«Я же ребенка теперь не смогу искупать одной рукой...»

А тут снова команда: «Воздух!»

Девчата к орудию кинулись. На них пикируют, бомбы валят. Стоим мы с Гуляевым, курим, молчим, каждый свое переживает.

И должен я вам, ребята, объявить: хуже животного тот наш брат мужского происхождения, который в женщине не видел и не видит наивысшего человеческого. Они ведь на многое больше нас способны, они ведь какие, эти наши зенитчицы. К примеру, отстрелялись, отработались во время налета, оттерлись от крови, обвязались от ран, а потом спрашивают Гуляева:

«Может, вашим солдатам постирать нужно? Так пожалуйста. У нас всего одно орудие осталось, есть возможность стирку устроить на всех».

Только что пикировщики на них косо падали, бомбы роняли; словно из порванного неба, все на них валилось. Земля опеклась ожогами, осела вмятинами, задранный ствол орудия и тот весь осколками пошкрябан. А они похоронили погибших, заплаканные, ободранные, полуоглохшие, по тревоге снова отстрелялись, отмучились бомбежкой и вот, пожалуйста, — постирать предлагают по своей женской милосердной доброте, забыв, что они герои, а не мы.

Политрук Зоя на ящике из-под снарядов сидит и пытается спичку зажечь одной рукой, чтобы прикурить.

Чиркнул я ей зажигалку. Кивнула, затянулась. Я ей говорю про зажигалку: «Возьмите!» Спрятала она зажигалку в боковой карман гимнастерки. Потом спрашивает: «Не жалко?»

Я говорю: «Это просто сувенир, на память, давно хотел, но стеснялся. Очень уж вы строгая».

Она задумчиво так: «Зажигалки мне на фронте дарили. А вот цветы никто не приносил».

«Будьте уверены, принесут». Неловко я это сказал, потому что она на земляной холмик оглянулась. И еще неловкость допустил. «Сапожки, — говорю, — у вас маломерные, детский размер. Какой же вы номер носите?» Это я хотел отвлечь, чтобы про руку не думала, для женщины, мол, без руки не такая уж инвалидность.

«Дурак ты», — сказала она, отвернулась и стала раскачиваться корпусом от боли.

Вернулись мы к своим, тоже обстановка не наилучшая.

Фашисты пристрелялись из минометов, большие у нас потери в людях.

Лейтенант Карпова наших ребят собрала, стала проводить занятие по обращению с орудием. Народ у нас цепкий, быстро технику освоил. Но боеприпасу мало, на крайний случай берегли. Помпотех Соловьев Евгений Мартынович взялся стреляные орудийные гильзы на новую зарядку восстанавливать. Колдовал — не получилось.

Он с полным инженерным образованием, на производстве не работал, в конструкторском бюро служил. Привык там к обходительности. Здоровье у него не сильное, голос тихий, голова плешивая, руки маленькие — дамские. Но партийный товарищ. В боевой обстановке спокойной деловитостью ободрял. И стрелок оказался замечательный: протрет очки, дыхание задержит — и с первого выстрела свалит.

Всегда он деликатный, внимательный, будто каждый человек для него новость. Есть только к себе чуткие, а он каждого человека угадывал, его настроение.

Сидит в окопе, и вдруг лицо такое счастливое — объявляет:

«Обратите внимание, товарищи, пуля на излете щебечет, ну как молодой щегол». Люди изумленно смотрят: нашел о чем рассуждать. Он поясняет: «К войне, товарищи, надо привыкнуть, не обременять себя трагическими наблюдениями». Кивает на Василия Земина. «Вот вы, — говорит, — для меня образец самообладания. А чем, спрашивается, образец? Тем, что Земин в окоп книги из ротной библиотеки приносит. От бомбежки рядом с собой держит. Другие боеприпасы волокут, а он — книги. Конечно, книга полезна. Фокус такой получается: начнешь читать, и вдруг ничего нет, ни войны, ни немца, а есть нормальная человеческая жизнь, тоже, конечно, со всякими неприятностями, но ты тут ни при чем. Вроде сочувствующего наблюдателя, и только. Получается передышка, отдых».

Отремонтировали мы два танка старых образцов, но все-таки боевые машины, да еще на ходу.

Политрук на партийное собрание вопрос вынес. И так его поставил: конечно, танки нас сильно выручат, немецкие атаки отбивать. Но артиллерия авиации все равно танки снова расколотит. А у нас тяжелораненые, а также артиллерийский женский расчет, который все боеприпасы расстрелял. Есть возможность на этих двух прорваться к своим. Водители найдутся из числа ремонтников по моторам.

Приняли решение. Стали ребята быстро домой письма писать. Ночью завязали мы с немцами бой наступательный, нахальный, потому что наступать нам почти нечем. Но отвлекли. Танки благополучно прорвались, о чем они нас оповестили через некоторое время ракетой. Повеселели мы от этой ракеты, порадовались. Хотя за ночной бой еще потери понесли.

Потом какое настроение у нас началось? Стало определенно ясно, когда наши на танках уехали, что мы теперь тут насовсем. Остались у нас кучи всяких разбитых машин колесного транспорта, на скрап только годных, и такие же кучи металла от разваленных, тоже на скрап, бывших танков, броневиков. Из этого железа уже ничего путного сделать нельзя. Одна пригодность: на баррикады, ну еще для прикрытия в щелях.

Сидим в земле, молчим, каждый про себя думает. А тут вдруг подходит к политруку солдат — слесарь Фетисов, протягивает бумажку. Становится по команде «Смирно»:

«Прошу принять меня в партию взамен убывшего в связи со смертью товарища Павлова Александра Григорьевича».

Ну, казалось бы, хорошо, человек в партию просится. Но его тут же на месте Федор Соловьев одергивает:

«Почему тебя вместо Павлова, когда я с ним с одного завода?»

Ему правильно режет Фетисов:

«Так ты то же самое напиши и подавай заявление».

Он говорит:

«Я-то напишу, но ты у себя Павлова вычеркни».

Другие встряли в разговор. А политрук молчит.

Потом все-таки взял слово.

«Сегодня, — говорит, — когда в атаку бегали, я какую команду отдал? Коммунисты, вперед?! Правильно?» — «Точно». — «Кто-нибудь в окопах оставался?» — «Нет». — «Значит, что получается? Выходит, все бойцы посчитали себя коммунистами». — «Временно, по случаю атаки». — «Временно в партии не состоят». — «Так как быть?» — «Вот вы и решайте».

Ну, какое тут еще решение. Вырвал политрук из своей полевой тетради листы чистые, роздал. Потом исписанные обратно собрал, сложил в планшетку. «Если, — говорит, — обстановка не даст все по уставу оформить, ну что ж, партия мне простит. Объявляю вас коммунистами».

Обошел ребят, пожал руки, каждого обнял.

Торжественно все получилось, красиво. И тут наш старшина расчувствовался.

«Разрешите, — говорит, — по этому случаю досрочно раздать комплекты нового обмундирования. Хотя это с моей стороны нарушение. Но я как раньше думал? Перед боем выдавать, потом измажут, испортят. После боя люди замученные, недооценят. А сейчас самый момент, чтобы отметить».

Хитрый мужик, понимал, что все равно хозсклад пропадет. А как подал?! Сильная оказалась у него психическая механика. Получился праздник. И продпитание тоже с излишком выдал.

Какая конструкция души у нашего человека?

У каждого сердце до этого в кулак было сжато, лица серые, глаза тусклые — одно соображение: изловчиться так помереть, чтобы при этом прихватить больше фашистов, убытка им побольше собой принести.

А тут что началось: распустились ребята, расслабились, стали вслух вспоминать, кто как своей гражданской жизнью пользовался, кому какой план жизни война сорвала, каждый на что-нибудь интересное себя метил.

Земин информирует:

«Лев Толстой при обороне Севастополя на батарее служил. И его могли свободно, запросто, как всякого, убить. И никто — ни он сам, ни другие бойцы — не знал, что Толстой гений, и, если б его убили, не было бы у нас ни «Войны и мира», ни «Анны Карениной», ни даже «Севастопольских рассказов».

«Ты это к чему?» — спрашивают.

«А к тому, — говорит Земин, — не исключено, что и среди наших товарищей есть скрытая выдающаяся личность».

Каждый про себя такого не думает, но на другого поглядывает с надеждой: «А вдруг этот боец действительно человек особенный. И он для потомков будет нужный. Как знать, разве в таких условиях отгадаешь?»

Больше всего ребята на помпотеха Соловьева при этом поглядывали. Недаром же он изобретениями занимался.

Вдруг он и есть такая личность! Показал себя с наилучшей стороны на производстве по ремонту и когда самодельные мины конструировал — сильно соображающий товарищ. Может, именно его и надо изо всех нас сберечь?

Я обращаюсь к нему, спрашиваю:

«Евгений Мартынович, как вы полагаете, победитовый резец — это самое наипоследнее слово нашей техники?»

Он глаза свои на меня задумчиво поднял, потом стал у себя ногти на пальцах рассматривать.

«Вообще я сторонник керамических резцов: и экономичней, и кристаллическая структура их перспективней, в смысле твердости приближается к алмазу».

Подмигнул я ребятам. Те, конечно, поняли. Значит, наметили, кого сберечь из нас надо.

На рассвете фашисты за нас сызнова взялись. Бомбили, из орудий стреляли, затем в атаку пошли. Пришлось нам из окопов выбраться. Бились с автоматчиками уже на площадке СПАМа. Она у нас, конечно, была оборудована для такого боя.

Кое-какие останки танков как доты у нас приспособлены. Помещение мастерских сгорело. Но за станками можно укрываться, за их металлом лежа, отстреливались, гранатами кидались.

Всякое железо мы приспособили для препятствий, укрытий — тут его хватало.

Под руководством Евгения Мартыновича управляемое минное поле в несколько полос соорудили. Сверху каждой минной ячейки навалили кучи отходов от металла.

Ячейки эти рвались почище бомб. Гайки, болты, обрезки шуровали фашистов так, что смотреть на них было после неприятно.

Еще бочки с горючим по наклонным доскам раскатали, из автомата пробили и вслед — бутылку с зажигательной смесью.

Выжили в эту атаку у нас совсем немногие. Сколько числом — сказать не могу, потому что раненые, если были в сознании, норовили заползти в железный хлам. Там лежат и, если не помирают, отстреливаются.

Очень нас в эти тяжелые моменты товарищ Соловьев Евгений Мартынович на бессмертие воодушевил.

Приволок уцелевший газовый баллон и резаком на стальном листе, из которого мы заплаты на танковую броню обычно выкраивали, начал на этом стальном листе всех остающихся пока в живых поименно в порядке алфавита огнем записывать.

Аккуратно писал, нигде лист насквозь не прожег, но каждая буковка выплавлялась четко, глубоко, и, когда весь наличный состав записал, помедлил, задумался и в самом низу вывел: «Погибли за Советскую Родину», — и дату поставил, только завтрашним числом. Значит, не теряя оптимизма. Сутки — полагал твердо — выстоим. И то, что на стальном листе мы все были поименно записаны, — это надежно получилось, приятно. Как ни храбрились, а без следа помереть, безадресно, — уныние. Отпишут: пропал без вести.

А тут документ надежный. Фактический. На нем ничего не сотрется. Все точно записано.

Нам, конечно, не до потомков было. Не до вас то есть, вот таких, какие вы сейчас есть распрекрасные.

Нам бы только оформиться. Чтобы, когда свои сюда вернутся, списали бы со стального листа на бумагу фамилии и оформили. Так, значит, думали, по-деловому, по-серьезному.

Целых среди нас уже не было, каждый задет, хоть раненым себя не считает. Один — так совсем зашелся. Зажал в тисках какую-то плашку и напильником ее шурует. А зачем? Ни ему, никому не известно. Но когда в бой позовут, идет послушно, а потом снова к тискам. Надо полагать, этим занятием он себе боль превозмогал.

Но погибнуть нам всем не довелось, согласно надписи на стальном листе. Наши заказчики не допустили — танкисты. Правда, мы с ними не по-хорошему обошлись, потому что обознались.

Пошли фашисты нас добивать на рассвете. Как между нами было обусловлено, тавот, тряпье всякое навалили продольными кучами, залили машинным маслом, подожгли. Нам в дыму маневрировать можно, мы свое расположение на ощупь знали, нам в дымной слепоте легче биться.

Кидаемся гранатами, стреляем, последние минные погребки, накрытые железным хламом, рвем. Хаос! Ничего не поймешь. Каждый для себя фашиста ищет.

А тут слышим — танки.

Но все-таки сознанием загордились, что нас танками добьют, а не просто из автоматов.

И как первый танк начал нашу баррикаду из железа толкать, тот боец, который до боя у тисков свою боль превозмогал, побежал на танк со связкой гранат, ну и испортил машину.

Мы, знаете, даже сначала не обрадовались, что спасение пришло, выручка. То есть, конечно, жить кому неохота, жить — радость. Но просто нервных сил не было понять эту радость. Бой такой был, что никто себя не экономил. А тут бой кончился, ослабли, отупели от переживаний. Танкисты, которых мы впопыхах подшибли, выползли из танка полуконтуженные. Командир кровь утирает, ругается:

«Ошалели, подбили машину, теперь сами чините». — Он дружески, без обиды, а мы всерьез, не было у нас такого целого нерва, чтобы понять: про ремонт это он так, к слову.

Оглядели повреждение, приволокли инструмент — стали разбираться, кому что делать.

«Да вы что, ребята, обиделись?» — Командир танка начал у нас инструмент из слабых рук вынимать. Потом нас танкисты трясти стали, обнимать, по-солдатски целуют. И лица у них такие, будто не мы перед ними виноватые, а они перед нами.

Налили они в кружку спирту, поднесли каждому.

Как по первой приняли, взбодрились и тут засовестились, вспомнили, что на стальном листе газовым резаком написали. Неловко получится, если танкисты прочтут, увидят, что некоторые из нас незаконно в список записаны, поскольку мы живые, а получается, приписали сами себя к тем, которых уже нет и которых надо увековечить, как они того заслужили.

Хотели мы стальной лист убрать, но сил поднять его не было, прикрыли только брезентом. И на этом совсем сникли — спирт выпитый, и переживания, — разбрелись кто куда и в беспамятстве спать.

Ну что потом было! Похоронили павших товарищей. Стальной броневой лист с написанными их именами установили вертикально на рельсовых подпорах, а имена живых заплавили. Танк подбитый отремонтировали, затем отправили на переформирование в тыл. Дали нам отдых. Кому причиталось, тех наградили. И снова в рембат.

Оборудование здесь было, может, и не хуже прежнего, но люди не те. Может, обстановка не позволяла им себя так высоко показать. Но тех, кого уже не было, мы считали по всей статьям человеческим наилучшими. Самой надежной советской конструкции. До последнего своего вздоха — рабочий класс. Сделали меня отделенным, с танковой частью по тылам немцев в рейды ходил, при полном отсутствии производственных условий машины ремонтировал; когда ремонта не было, доверяли должность механика-водителя — отводил душу.

Кончив свой длинный рассказ, Буков оглядел притихших монтажников и сказал строго:

— Время позднее, молодым организмам спать положено. — Встал, потянулся. — А у меня сна не будет, растревожился. Пойду похожу по местности...

Отбросил рукой полог палатки.

— А луна глядите какая! На фронте мы ее не уважали. Осветительный прибор. Значит, жди бомбежки...

Не просто было на душе у Букова. С одной стороны, он был доволен, что молодые ребята притихли, посуровели. Видно было — молча переживают услышанное. С другой стороны, Буков опасался, не получилось ли, будто он хвалится собственными подвигами. А ведь эти ребята строят здесь, в пустыне, гигантский медеплавильный комбинат, и до этого уже не один завод ставили, а он, вместо того чтобы на разговор вызвать, как бы собственным примером их поучал. И Буков вдруг извиняющимся тоном заявил:

— Это я просто так вас информировал. Вроде представиться, что, мол, за личность, для знакомства.

Встревоженно он ждал, что ответят, и услышал:

— Вы, товарищ Буков, за машину свою не беспокойтесь. Если подъемники к завтрашнему утру не получим, соберем доисторическим способом, без подъемников.

— А мне не к спеху, — смущенно кашлянув, сказал Буков. Отвернулся, чтобы ребята не разглядели выражения его лица, добавил с усилием, строптиво: — Вручную сборку вести — это нарушение. Понятно? — И зашагал прочь от палатки, испытывая блаженное чувство радости: такое доводилось ему испытывать на фронте, когда люди без слов понимали друг друга, совершая то, что теперь называют подвигом. Ему очень хотелось вернуться в палатку, чтобы досказать, чего не успел. Но зачем? Они и так поняли главное. Надежные ребята, в себе уверенные, и это хорошо, что такие самостоятельные. Буков шагал в темноте, жадно вдыхая чистый, прохладный воздух, мягко ступая на сыпучие пески, которые некогда были скалами, постепенно за миллионы столетий рассыпавшимися в прах.

Буков бродил по серому скрипучему песку, местами проросшему кустарником, подобным пучкам оцинкованной проволоки, и вспоминал о том, как еще в самом первом месяце войны его послали на ремонтной летучке к поврежденному на поле боя танку. Машина потеряла левую гусеницу. Она лежала, плоская, вытянутая, суставчатая, метрах в двадцати от танка.

Буков подъехал на летучке к гусенице и стал прикручивать буксирный трос к тракам гусеницы. Но тут немцы открыли пулеметный огонь по полуторке; сначала он увидел, как из бортов, словно перья, летела щепа, потом зашипели и осели пробитые скаты. Но все-таки ему удалось доволочить гусеницу до танка, когда уже из пробитого бака тек бензин, а потом загорелась полуторка, и он выскочил из нее и бросился к танку, перекинулся в открытый люк и там присел на металлический пол, зажав под мышками пораненные руки.

«Что, попало?» — осведомился из недр машины сиплый и слабый голос.

«Ага», — сказал Буков.

«Сильно?»

«Не очень».

«Обуть машину сможешь?»

«Один — нет».

«А я в напарники не гожусь. Ноги перебиты».

«Почему же вас тут оставили?»

«Не оставили, а остался дежурить у пулемета, чтобы машину не сперли. Значит, не сможешь?»

«Говорю — нет».

«Партийный?»

«А в чем дело?»

«А в том, надо у меня партийный билет взять и сдать в политотдел как положено».

«Ну, комсомолец я».

«Тогда можно, забирай и сыпь обратно».

«Я вас не оставлю в таком положении».

«А на черта ты мне нужен?»

«Ну, все-таки...»

«За невыполнение боевого приказа знаешь что бывает?»

«Говорю — не оставлю».

«Ты вот что, — просительно произнес танкист, — у меня секретный пакет, срочный. Понял? Его доставить нужно».

«Так бы и сказал».

«В планшете. С планшетом и сдай. — Танкист помедлил, произнес наставительно: — И расписку возьми. Без расписки не возвращайся».

Уползая от танка, Буков слышал за спиной звонкие, резонирующие о броню очереди станкового пулемета. Но когда он добрался до штаба и вручил дежурному планшет танкиста, тот вынул из планшета партийный билет в целлофановой обертке, карту, две свернутые дивизионные газеты, но никакого секретного пакета там не оказалось. Букова задержали. Но после проверки выяснилось, что за танкистом никаких секретных документов не числилось. И когда Буков вернулся к танку на другой летучке, танк уже горел, расстрелянный немецкой артиллерией. И Буков понял, какой уловкой этот танкист спас ему жизнь. А что он о нем, об этом человеке, знал? Ничего. Даже лица не видел. И танкист его не знал. А вот спас от смерти. И сам погиб в одиночестве. И на всю жизнь Буков остался в долгу перед этим человеком, он привык мысленно отчитываться перед ним, проверять свою совесть. И сейчас он соображал, правильно ли он держался с ребятами, ведь они с такой готовностью решились на трудную ручную сборку машины, без подъемных средств, в чем, собственно, не было уж такой срочной необходимости. Но, решив так, они стали ему близкими, словно однополчане.

II

Как всегда бывает в пустыне, ночью земля остывала, отдыхала от дневного зноя.

Безоблачное небо застыло прозрачным светящимся слитком над монтажной площадкой.

Сторож спал на алюминиевой раскладушке, накрывшись ватным одеялом.

Рыжая кудрявая дворняжка величиной с детский валенок, лежавшая в ногах у сторожа, соскочила, подошла к Букову, понюхала его ботинки и вдруг встала столбиком, как суслик, выпятив пузо, дружелюбно виляя хвостом. Сторож, проснувшийся оттого, что собачонка его покинула, поднял с земли пачку сигарет, закурил, стал кашлять.

Буков сказал:

— Пес у тебя подхалим.

— Не то слово бормочешь, — обиделся сторож. — Собачка культурная. Привыкла к тому, чтобы ей восхищались, одобряли. А ты хочешь, чтобы я немецкую овчарку держал и она на людей зверем кидалась? Такие злые животные нам вовсе не требуются. Я тут сначала при геологах служил. Все, как один, с образованием. Высшая интеллигенция. Так они из блюдечка молоком трехразовое питание змее-гадине установили. Приучили вместо кошки им услужать. Ни одной мыши на продуктовом складе от того змея не было. Полоз его порода, безъядовая, но все равно — пакость. Как кишка, склизкая. Но они им умилялись, хвалили за то, что мышей жрет, по шкуре рукой гладили. Когда я им замечание делал, вот что говорили: в Египте, дескать, в старинное время змею даже памятник был установлен. Полагают, за то, что в старые времена сильный мор от чумы был, а грызуны заразу переносят. А против грызунов змея — первый борец. Научно сильно во всем ориентировались. Натащат мои геологи в палатку битого камня, в кислоту окунают. Я их учу: «Вы бы камень на спирту настаивали — напиток все-таки». А они стекляшку показывают, спрашивают: «Захар Семенович, по-вашему, что из этого эликсира получится?»

Я человек серьезный, не до баловства, вразумляю:

«Зря вы тут в пустыне копаетесь. Человечество, которое здесь до вас сто веков жило, не зря пустыню пустыней обозвало. Пустыня что значит? Пусто! Ничего нет. Значит, нечего здесь шарить, зарплату зря истреблять».

А они мне про всякие войны, нашествия байки вкручивают, будто от войны пустыни заводятся.

Войну я знаю. Почище их. С басмачами тут сколько на кавалерийской службе сражался. И в Отечественную по состоянию возраста в похоронной команде служил. Вредность войны я знаю. Не побей мы фашистов, они бы всю планету захватили. Но мы их укоротили. Не получилось у них из земли пустыни делать.

Выковыривали геологи тут старинные кости человеческие, хотя и говорили, что кости не их специальность? в древние времена народ сильно от войны погибал, от эпидемий, от голода. И это все на костях отпечатано — кто порубанный, кто просто хилый — от болезней и отощания. Так что по-научному о старой жизни надо рассуждать не по гробницам, минаретам и всяким украшениям из металла, а по костям простого народа.

А по линии перспективы в этой самой пустыне они правильно угадали. Пошли по всем инстанциям. И вот — наличность. Горно-металлургический комбинат закладывают.

Вот тебе и пустыня! Обманное это слово оказалось. Не пусто, а густо. Здесь в землю много добра напихано. Главное теперь — наружу все вытащить и — в переплав. Держава наша хозяйственная, умеет чего надо себе взять.

— Нахватался ты, даже слушать интересно, — сказал одобрительно Буков.

— Что значит — нахватался? Я и своим умом не маломощный. Живу, соображаю, как все. А ты чего ходишь, чего людям отдыхать не даешь?

— Да вот к машине зашел, проведать.

— Экскаватор — это тебе не пистолет, который собрать и разобрать одними пальцами можно. Сооружение громоздкое.

— Это точно.

— Он все равно что танк, только без брони. Да еще стрела, ковш. Словом, танк с грунточерпальным снаряжением. Чем люди больше за технику хватаются, тем они больше от техники зависимые. Не пришли подъемники. Лежит железо железом. И без техники ты его не построишь в машину.

— Это когда как, — сурово сказал Буков. — Припрет, так построишь.

Выбравшись из-под одеяла, сторож сказал:

— Разогнал ты весь мой сон. Если ты сытый, давай чаю попьем. Я его исключительный любитель. Напиток, полезный, соль вымывает. Потом поимей в виду, у нас тут ночь — лучшее время рабочее: прохлада. Местный народ понимает. Ты это учти. Просись в ночную смену, она наилучшая. Ты чего сам больше обожаешь — жару или холод?

— Приходилось намораживаться до полусмерти, — хмуро сказал Буков. — На ногах четырех пальцев нет, в санбате удалили.

— Это где же тебя угораздило так простудиться?

— В сорок втором году надо было Ленинграду помощь боевую подкинуть. Пришла танковая часть. Машины тяжелые: КВ, тридцатьчетверки, а лед на Ладожском озере плохой, непрочный, в трещинах. На лучших участках выдержит нагрузку до тридцати тонн. А весу в танке значительно больше.

— Это верно, — сказал сторож. — Такое изделие не всякая земля удержит, а тут скорлупа — лед. Да еще ломаный, разве починишь?

— Чинить можно, — возразил Буков. — Мы лед ремонтировали, намораживали, наращивали себе дорогу.

— Значит, на этом деле ты и пострадал?

— Мое дело не дорожное, по линии механики. Надо было вес машин облегчить. А как? Значит, демонтировать. Приспособлений нет. Ни подъемников, ни блокоустановщиков. Исхитрились из шпал клети укладывать, из телеграфных столбов — ваги, стрелы подъемные вязали. Снимали башни с орудием, стальные крыши надмоторные и ставили все это на сани-волокуши, из бревен сооруженные.

Мороз за тридцать, да при ветре. Обогреться нечем. Костер не разведешь. Сразу немец обнаружит, из пушек начнет бить или с воздуха бомбами закидает.

Железо — оно холоднее льда. Лед после железа теплым кажется. В рукавицах только грубую работу делать можно. А тонкая — голую руку просит. Это же машина. Она обращение только деликатное признает. Масло в ней в камень застыло. Подвижные части — как сцементировало. Накроют тебя брезентом, водишь паяльной лампой, чтобы масло оттаяло, охота самому себя всего этой лампой осмолить, чтобы хоть тепло почувствовать. Ресницы смерзаются, моргаешь, а глаз при этом скребет, как наждаком. Начнешь деталь снимать — тяжесть невыносимая, кости скрипят и пот из тебя выжимается. После он коркой на тебе всю шкуру царапает, будто не обмундирование на тебе — жесть. В дыры ветер задувает. И спирту много принять нельзя. Пуще здоровья надо соображение сберечь. Охота еще хлебнуть, но отвергаешь. Да он и не действовал, спирт, жег, а тепла внутри нет. Все равно стынешь. Но застывать нельзя? пока немец не накрыл, надо всю работу кончать. Но конца ее не было, а только начало.

Начали марш по льду.

Примостился я на танке, без крыши он, все наружу. Механик-водитель стоя танк ведет. Надел железные трубы на рычаги управления и так действует. Пурга метет. Видимость плохая. Одолеть надо тридцать два километра но прямой. Если, конечно, не заблудишься.

Лед прогибается, трещит. Из дыр, которые бомбы во льду пробили, вода столбиком от нажатия наружу фонтаном лезет. Дыр таких много, на глаз видно, как они трещинами между собой объединяются, вот-вот рухнем, кроме того, сугробы стенами намело, таранить их танку в собранном виде — незаметное дело, а тут все на тебя сыплется снежным обвалом. Как сильный заряд пурги ударит — видимости нет, вылезаешь из танка, суетишься, ногами впереди его вешки щупаешь. На чистом от снега месте не лучше, ветер снег смел до полной шлифованной ледяной поверхности. Танк — он ничего, не скользит, а сани-волокуши, которые у него на буксире, мотает во все стороны. Вот и оборвало трос таким рывком. А на волокуше — башня с орудием. Надо за ней возвращаться, а как, если мы на своем маршруте лед совсем испортили? Но танк без башни — что? Трактор. С ним без башни не навоюешь. Оставить башню — все равно что солдату на марше оружие потерять. Невозможно.

А лед звучит, как струна порванная, стреляет лед трещинами, из них серая вода прет.

Ну, связал я трос, стоя в воде. Догнал уже на ходу машину. Бежал, стуча ногами, потому что они льдом обмерзли. Руки на бегу снегом тру. Сунул себе под мышки, чтобы пальцы на руках сохранить. Руки для механика — все, а про ноги позабыл, надо было б разуться, тоже снегом их растереть. Но я на руках сосредоточился. У механика-водителя на лице твердая маска из льда, пурга да водяные брызги со снегом всего его залепили. А обе руки заняты рычагами, даже обмахнуться нельзя. Стоит, терпит.

Все-таки достигли мы берега. И там сызнова то же самое. Только в обратном порядке. Танки надо собрать, смонтировать. При тех же условиях отсутствия условий, подъемных средств и прочего. А как собрали, поехали прямо тут же в бой, ничего, смонтировали без дефектов.

Но что интересно! Как я до самых костей не застыл, простуда меня обошла. Нервный подъем — сильнейшая вещь от простуды. А что пальцы на ногах отморозил — мое упущение, некогда было снегом тереть, слегкомысличал.

— Это ты убедительно рассказал, — помолчав, произнес сторож. — С одной стороны, конечно, мучение, а с другой стороны — подвиг правильный.

— Неправильных подвигов не бывает!

— Ты мужчина хитрый, — прищурившись, сказал сторон?, — про геройство с подходцем толковал. Сейчас хороших людей завелось много, деваться от них некуда. Каждый на другого жмет, подавай ему сию секунду пространство, чтобы полностью развернуться по специальности. И ты тоже из таких. Мол, на фронте техникой через не могу обеспечивали, а тут, в мирной обстановке, бывшего фронтовика обижают.

— Я на обиды неподатливый.

— А на других жмешь. Не пришли подъемники, так всю тяжесть твоего агрегата надо ребятам с платформ руками своротить и собрать вручную.

— Была бы охота. Можно ворот соорудить, мачту для крана из бревен строительных.

— В самую точку я тебя угадал, — самодовольно сказал сторож. — Сразу подметил, как ты по площадке хозяйским глазом прицельно рыскал. — Произнес одобрительно: — Я самостоятельных обожаю. — Спросил: — Так ты что же, так всю войну по слесарной части и служил?

— С сорок четвертого механиком-водителем. Взяли в бригаду.

— Этот год я на фронте хорошо помню, — мечтательно сказал сторож. — Из похоронной команды в ВАД зачислили. Бесчисленно техника перла. За двое суток любую дорогу раздолбают. Только давай ремонтируй. Дорогу калечили без жалости. А что поделаешь — война. И у каждого свой интерес. Им на фронт скорее, а нам дорогу содержать в порядке надо. Так что я от вашего брата танкиста натерпелся. Высунет башку из своей брони, смотрит, как император, — и никакого внимания. Прокатит, а за ними после ну хоть бы колея, а то прямо траншеи остаются, засыпай, трамбуй, выглаживай, новые наедут — испортят. От колесного транспорта к кому претензия? Не к ним, танкистам, а к нам, вадовцам, а разве мы виноватые?

— Ну что же, извиняюсь, — сказал с улыбкой Буков.

— Догадливый, — ухмыльнулся сторож. — Сразу понял, для чего я так на вас, танкистов, жалуюсь. От удовольствия вспомнить, сколько металла фронту подкинули. Земля не удерживала, по швам разъезжалась от его силы-тяжести. — Спросил озабоченно: — А ты начальство собой беспокоил или сразу на площадку кинулся?

— Завтра на партийный учет пойду становиться, там и выскажусь по поводу своего положения.

— Это адрес правильный. Там от любой глупости лекарство найдут и кому надо рецепт на него пропишут.

— А ты что, партийный?

— Шаронову Герману Устиновичу рекомендацию в двадцать втором году я давал. А кто он теперь? Медицинский генерал-майор. А кем был? При нашем эскадроне фельдшером. Пулю он мне на скорую руку из тела вырезывал ночью при плошках, ничего лишнего не повредил и зашил аккуратно. Но пришлось по обстановке снова в седло садиться, чтобы теперь уже басмачи окончательно не зарезали. И ничего, ни одна нитка на ране не лопнула. Так что состою в партии с восемнадцатого и пенсию имею не какую-нибудь, а партийную. В сторожах временно. Вот развернут строительство, дождусь подходящей себе специальности. Я ведь только снаружи пожилой, а внутри у меня все играет. Прибыл сюда с геологами верхом на верблюде. Чего тут было? Пустыня. Бесполезный песок, и все. Жары столько же, сколько на Северном полюсе холода. Но мне что, я местный, от солнца не луплюсь, не потею. Меня знакомые басмачи уважали за устойчивость к климату. С запутанными, из бедняков, я специально дружил, чтобы не силой, а умом перевоспитывать. На одной из ихних женился. Теперь моя старуха — общественница, бойкая такая. А как познакомились? Кинулась с ножом, полоснула маленько, ну я ее и прижал, всмотрелся: глазки, носик — все на месте. Парнишка я был теплый, уговорил, села позади на коня, и все. Родителям по обычаю все ж таки калым отвез — граммофон. В то время граммофон редкостной машиной считался. Это сейчас народ забаловался: телевизор смотрит без удивления, будто это нормально. Тогда граммофон можно было на двух коней сменять. А сейчас каждый мальчишка с транзистором, как с балалайкой, ходит. Велосипед за вещь не считают, на мотороллере по пустыне гоняют. Скачет время, так что всего бывшего запомнить не поспеваем. Мы тут кирками да лопатами шурфы копали совсем недавно. А ты прибыл, я вон — махина экскаватор. Черпачок у него в вагонетку, с одного замаха четыре куба кидает. И ты еще недовольный, что в несобранном виде тебе его представили. Трудностей понимать не желаешь.

— Порядок должен быть.

— Фронтовой анекдот про порядок знаешь?

— Знаю, для утешения придумали. Но я за твердую четкость во всем.

— Тут я согласен. Неувязки — это глупость прикрытая. — Снял с костра чайник, налил в пиалу, подал Букову. Произнес с благоговением: — Пользуюсь для заварки только девяносто пятым номером, лучшего и министры не пьют. Напиток полезный, весь организм улучшает...

Желтая тяжелая луна висела в небе. От песка веяло прохладой, пахло пресно камнем. В колючих зарослях ерзали ящерицы. Над костром порхала летучая мышь с тонким посвистом.

Сторож постелил себе кошму, а раскладушку уступил Букову, но Буков долго не мог уснуть, томительно ощущая гигантское ровное пространство пустыни, бездну неба.

...Перед глазами его вставала с зажатой в белых губах цигаркой политрук Зоя; щурясь, она приказывала начальственно:

«Орудие я не имею права оставить. Давайте его на крюк к танку».

Пожимала левой рукой руки остающимся бойцам, говорила официальным тоном:

«Благодарю вас, товарищи, от лица командования ПВО».

А лицо у Зои было землистым, похудевшим, маленьким, жалким, как у мертвого ребенка...

Люда подошла к Букову и потупилась, протянула пакет с чистыми портянками, шепотом сказала:

«Вот возьми от меня на память».

Мелкие слезы катились по щекам.

Буков, смущенный, растроганный, сказал растерянно:

«Чего ревешь? Портянок стало жалко?»

Сказал так для того, чтобы она не мучилась жалостью к нему. Но не выдержал тона, содрал у себя о пилотки звездочку, сунул в ладонь Люде, ласково посоветовал:

«В часть прибудешь, нацепи, а то на твоей потеряна, еще наряд заработаешь».

А потом попросил снайперскую винтовку у Ельченко, долго целился, наблюдал сквозь оптический прицел Люду, сидящую на броне танка...

Ельченко вскоре был ранен в лицо, отдал совсем свою винтовку Букову и сказал:

«Пойду потрепещу перед взводным, выпрошу противотанковую гранату».

С гранатой Ельченко выполз из окопа и подорвал немецкий станковый пулемет, но обратно не вернулся.

Вспомнилось Букову, как во время танкового боя он, уже будучи механиком-водителем, с ходу налетел на пень и машина зависла на пне, беспомощно грохоча впустую гусеницами. И недвижимая машина стала мишенью. Тогда он выполз через аварийный люк, заложил под пень взрывчатку, зажег куцый кусок бикфордова шнура, снова залез в танк и ждал там взрыва. Взрыв получился сильный, не то пень сковырнулся, не то танк с него сбросило. Только машина встала на землю. И Буков, оглохший от взрыва, ушибленный, все-таки вел танк. Это было под Варшавой. Но город Буков не помнит, не рассмотрел. Очень у него самого вид был тогда неважный, стеснялся в таком виде показываться населению заграничной столицы. Весь в бинтах, лицо в ожогах. И Берлин мало тогда видел. В триплекс какой обзор? Ограниченный. Для боя достаточный, а чтобы все нормально рассмотреть, видимости не хватает. Это потом, когда в Германии служил, город разглядел, когда в экскурсии водили.

В Германии когда служил, гражданских немцев вначале стеснялся, поговоришь — а человек скажет: вы моего родственника на войне убили. А что ответишь: доводилось.

Но победа не только в том была, чтобы фашистскую Германию одолеть, но и освобождение людям дать, чтоб они могли самостоятельно потом разворачиваться, согласно своим желаниям.

III

В Германии Степана Захаровича Букова зачислили в Особое подразделение, которому надлежало также охранять подземные коммуникации Берлина на участке, находившемся в ведении районной комендатуры.

Гигантский каменный подземный кишечник города простирался хитросплетенным, таинственным лабиринтом на огромном пространстве, вмещая в своих туннелях все то, без чего не может нормально жить и работать современный город.

Конечно, это не лучшая должность для солдата-победителя — лазить под землю со всеми своими орденами и медалями и там, в грязи и духоте, слесарить, чтобы не только, гражданские немцы, но и те, кто лишь недавно скинул мундиры, смогли вдосталь купаться в .ваннах, пользоваться всеми благами сантехники. Хотя Буков в душе и понимал, что он совмещает в своем лице воина с представителем рабочего класса, утешать недавнего противника своим трудом он считал не только нежелательным, но и обидным занятием.

— Угождать фрицам коммунальными удобствами — я такой присяги не давал, — твердо заявил Буков капитану Зуеву, своему новому начальнику.

— Значит, пускай гражданское население страдает?

— Наших сколько городов поломано. Дома на любую работу согласный, а здесь пускай сами себе все чинят.

— Выходит, ты всем немецким людям враг?

— Не всем, а которые бывшие фашисты.

— Так ты квартиры фашистов не подключай.

— А откуда я буду знать, кто в них жильцы?

— Может, тебе список дать?

— Желательно.

— И ты будешь по этому списку лично карать лишением коммунальных услуг, как победитель. Так, что ли? Буков смутился, пробормотал:

— Ну недомыслил, ну и что?

— Значит, убедил? — спросил капитан Зуев и самодовольно откинулся в кресле.

— Не убедил, — хмуро произнес Буков, — а разжаловал. Значит, автомат сдать и в получении слесарного инструмента расписаться?

Капитан хитровато усмехнулся:

— Я, товарищ Буков, так полагаю: задание не столько ремонтное, сколько боевое, и подразделение наше посему скомплектовано из людей самых отважных.

— Подсластили пилюлю.

— Я ее сам недавно получил.

— Ну и как?

— Принял как положено.

Буков с неприязнью оглядел капитана. Неказистый, сутулый, с узкими, обвисшими плечами, две глубокие продольные морщины на впалых серых щеках, широкие залысины на висках с раздутыми венами, глаза бесцветные, усталые. Вот только на колодке обозначено восемь боевых орденов, а также орден Трудового Красного Знамени и «Знак Почета», — значит, и на гражданке отличился.

— Ладно, — вздохнул Буков. — Приказ есть приказ.

— Вот именно, — согласился капитан и, протянув руку, объявил: — Величаюсь Павлом Ефимовичем.

— Приятно, — сказал Буков. — Но только мы давно уже знакомые, впотьмах, на ощупь.

— Верно, — согласился Зуев. — Я твои руки на себе помню — клещи. Одну на горле моем держал, а другой обследовал, какой погон на мне — немецкий или наш. — Похвалил: — Осмотрительный товарищ. Другой мог бы и пришибить.

— А как же. Сидит в полной темноте в бункере, в их бывшем узле связи, с наушниками на голове, когда я сам из автомата все здесь чистенько подмел. Откуда, думаю, такой фриц? Но почему деликатно обошелся? Махорку вы курили. Захотел проверить, что это за немец такой особенный, который нашу махорку любит.

— Увлекся, верно, — вздохнул Зуев. — Под контролем их штабные переговоры держал, на башке наушники, значит, фиксировать посторонние звуки лишен возможности. А вдруг — ты. Хорошо, что вежливо — только за горло.

— А вы мне ногой в живот, — напомнил Буков.

— Защитный рефлекс, — объяснил Зуев. Улыбаясь, добавил: — Считай, побратались. — Посуровев лицом, произнес: — Так вот, информирую, какая обстановка на подземных коммуникациях.

— Одеколоном там не пахнет, — усмехнулся Буков.

— Есть сведения: из союзных секторов по ним недобитые фашисты переходы к нам делают, диверсионный акт совершат — и обратно тем же способом. Садись, садись, чего встрепенулся? Все равно ты мне и как слесарь нужен. Главная задача мирная остается: по линии водопровода и прочего. Диверсанты попутно трубопроводы, коллекторы, кабели рвут. Придется по совместительству и ремонт производить, и в засаде сидеть. А ты — автомат сдать...

— Ошибся, полагал, задача только немцев гражданских обслужить.

— Она и остается. Во-первых, жизнь нормализовать, а во-вторых, на этой основе дружеские контакты установить.

— По коммунальной технике мне кое-что делать приходилось, — счел нужным сообщить теперь Буков.

— Моя довоенная должность — оперуполномоченный уголовного розыска. На фронте — разведбат. А теперь вызвал кадровик, и вот получил назначение, исходящее из мирной моей специальности.

— Не очень-то она у вас мирная, — уважительно сказал Буков.

— А как же не мирная, — возразил Зуев, — на фронте криминалисты не требовались, а теперь пожалуйте.

— Это что же, воров ловить?

— Допустим, только особого сорта. Врываются ночью в квартиры, грабят, убивают, а потом уходят в союзные секторы на отдых.

— Это что же, свои — своих?

— Нападают на тех, кто не с гитлеровцами.

— Вервольф действует?

— Допустим.

— Ясно, — сказал Буков и, уже с признательностью посмотрев капитану в глаза, тревожно осведомился: — Ну, а я буду соответствовать? Мне не доводилось. Только в бою, а там арифметика простая: вот он, вот я, кто кого.

— Правильно, что сомневаешься, — согласился Зуев. — Первый враг в нашем деле — самоуверенность. — Спросил озабоченно: — С языком у тебя как?

— Что, взять надо?

— Знать.

— Нахватался самую малость.

— Напарником у тебя будет товарищ Должиков. Поможет. Но ты ему тоже помогай. Кадровики были против него. А я — «за». Почему? Ну, это под мою персональную ответственность. Взял, и точка.

Зуеву понравился Степан Буков спокойной уравновешенностью, неколебимым самообладанием, чувством внутреннего достоинства, которое присуще людям, никогда ничем не поступавшимся ради того, чтобы им было легче, когда другим трудно.

Зуев уже успел подметить, что Буков равно уважительно разговаривал с хорошим солдатом и старшим офицером, не изменяя при этом ни выражения лица, ни интонации голоса. Он скоро понял, что Буков обладает духовным счастливым талантом — радоваться хорошим людям, угадывать таких людей.

И о своих подчиненных Буков рассуждал бережно, внушая Зуеву, что каждый из них — личность особенная, обнаруживая в своих суждениях глубокую наблюдательность, способность открывать в человеке самое существенное и ценное.

Но в общении с подчиненными Буков не обнаруживал своих прозорливых догадок, считая, что он не вправе касаться их сокровенных черт. Эта духовная деликатность вызывала у бойцов особую солдатскую приязнь к Букову, когда старшим человека считают не только по званию, но и по его человеческому достоинству, ничем никогда не запятнанному.

И с Зуевым Буков держал себя также уважительно, относился к нему как к человеку, для которого профессия не только служба, но и прочное место в жизни.

Буков говорил о себе Зуеву сдержанно:

— По существу я кто? Рабочий человек. Считаю высшим званием в любом человеческом деле — звание мастера. В армии то же самое: мастера огневого расчета, разведки, мастера механики-водители, ну, словом, по всем родам военных профессий — мастера. Но есть мастера, а есть подмастерья — это те, кого еще тянуть надо. Человек-мастер чем одержим? Чтобы получше работу-задание выполнить, хоть гражданское, хоть военное. Такими людьми мы осчастливлены. Таких людей слушаются душой.

Вспоминал с увлечением:

— Был у нас механик-водитель, специалист по эвакуации с поля боя поврежденных танков — Серегин. Почитали бессмертным и бесстрашным за отчаянную его отвагу.

А он вовсе не отчаянно отважный, а просто выдающийся мастер своего дела. Осмотрительный, вдумчивый, расчетливый, понимающий бой не хуже общевойскового среднего командира. Учитывал момент по ходу боя, когда следует на тягаче выскочить. Вел машину с учетом системы огня противника, особенностей местности. Обычно долго вел наблюдение за полем боя, прикидывал свою тактику. Работал на танке, у которого башню в бою тяжелым снарядом расшибло. Но мы отремонтировали и выпустили без башни, как тягач.

Однажды командующий танковым корпусом генерал Попов увидел этот безбашенный танк-тягач. Рассердился и приказал немедленно восстановить полностью боевую машину и вернуть ее в строй. Обстановка тяжелая, потери в технике большие, а тут из танка сделали тягач для эвакуации поврежденных машин.

Генерал Попов сам ходил обычно в бой на танке. Войну начал командиром взвода. Отличался храбростью и некоторой горячностью, когда дело касалось существенных нарушений.

Так вот Серегин перед этим генералом и показал свое спокойное, выдержанное бесстрашие, когда представил ему рапорт-выкладку, в которой доказывал, какие потери мы несем, когда поврежденные на поле боя танки простаивают лишнее время под расстрелом артиллерии противника, так что их потом невозможно восстановить или восстановление требует слишком много времени. И цифровой расчет Серегин произвел, сколько минус один танк приплюсовал нам возвращенных в строй танков. Изложил доказательно: какая мощность, маневренность, вездепроходимость у облегченного безбашенного танка в качестве тягача. И даже сослался на потери эвакуаторов в других частях, пользующихся тракторами-тягачами, в то время как он на своем безбашенном танке отделывался пока только незначительными ранениями, — значит, и экономия в живой силе.

Генерал не был любителем бумаг, тем более когда они подаются младшим командиром, который, став по команде «Смирно», настаивает на прочтении своего рапорта.

Говорили, что Серегин, не моргая выслушав всю брань, в ответ на взбешенный вопрос генерала: «Да кто ты такой? Ты это понимаешь?!» — доложил бодро: «Так точно! Эвакуатор сержант Серегин. На личном счету шестнадцать тяжелых, двадцать восемь средних, доставленных к месту ремонта с момента выхода их из строя без дополнительных повреждений благодаря наличию мощного тягового средства».

Прочитав рапорт, генерал спрятал его в карман кителя. Спросил Серегина:

«Награды имеешь?»

«Имею», — сказал Серегин.

«Так что тебе от меня надо?»

«Разрешите оставить тягач».

«Не могу, — покачал головой генерал. — Нет у меня сейчас такой возможности. Ты прав, но и я прав...»

А спустя некоторое время пригнали к эвакуаторам на своем ходу немецкий тяжелый танк, и он был передан сержанту Серегину от имени генерала Попова, по его особому приказу, для сержанта эвакуатора Серегина. Этот танк был добыт в последнем бою, которым командовал генерал.

Закончив историю с тягачом, Буков пояснил Зуеву:

— Я это к чему? Мастерство не специальность, а особенность человека. Специальностей всяких бесчисленно. Но чем светятся? Человеком! И человеку специальность тоже светит, когда она цель жизни по призванию. — Произнес со вздохом: — Машины я обожаю. — Признался: — Тянет.

И сейчас, говоря о задании, Зуеву не хотелось излагать его Букову только тоном приказа, поэтому он позволил себе отступление, как бы только для того, чтобы еще раз подтвердить Букову, что работа в Особом подразделении для самого Зуева есть продолжение того, что стало его призванием.

IV

Особое подразделение разместили в доме рядом с районной комендатурой. Дом был покинут владельцами, бежавшими на запад, и весь он был начинен вещами, свидетельствовавшими о богатстве, избалованности его прежних обитателей.

Но ко всем этим вещам служащие подразделения относились с какой-то брезгливостью. В спальне, где стояли огромные, как платформы, кровати, наставили топчаны. Не притрагиваясь к фарфоровым сервизам, ели из армейских котелков на кухне, которая и стала главным местом сбора подразделения. И когда дневальные получили приказ от Букова прибрать помещение, они сделали то, что подсказывали им их солдатские привычки, — унесли все крупные и мелкие вещи в одну комнату, заполнив ее до потолка, словно складское помещение. И хотя после такой приборки всюду на полу объявился мусор и пыль от снятых ковров, Буков объявил удовлетворительно:

— Вот теперь нормально! — И пожаловался: — А то что получалось? Повернуться негде. Что-нибудь заденешь. Натолкали имущества. Все время на психику давило. Неловко все-таки: чужим пользоваться не приучены.

— А они?

— Чего они?

— Как они нас грабили!

— Ты что, Должиков, лепечешь, ты соображаешь?

Должиков — тощий, долговязый, испитой, со впалой грудью, в обвисшем обмундировании — стоял, прислонившись спиной к стене, и, в упор глядя на Букова, сказал:

— Они к нам в квартиру вселились. До смерти буду все помнить. До самой своей смерти.

— Ну, теперь ты в их доме...

— Вам хорошо, вы воевали и того не видели, что я видел.

— Конечно, фронт для солдата вроде курорта, все время на природе, — иронически заметил Буков, — питание по норме. И физзарядка в бою, чтобы не полнеть.

— А я за фашистами ночные горшки выносил.

— Ну, это кто на что способен...

* * *

Буков почувствовал недоверие к Должикову, когда впервые увидел его. Первые слова, которые сказал ему Должиков, указывая на войлочный самодельный футляр, который он бережно положил на койку, были:

— Пожалуйста, не трогайте, здесь у меня музыкальный инструмент.

— Ну! А я подумал — слесарный. Балалайка, что ли?

— Скрипка.

— Скажи пожалуйста — скрипка. Ее, значит, на койку, как куклу, а автомат, как топор, под лавку? Хорош солдат! — Спросил примирительно: — Может, сыграешь?

— Нет.

— Почему ж так?

— Сказал — нет.

— Ты что же, во всем такой принципиальный?

— Вам поговорить хочется?

— Интересуюсь, что ты за человек.

— Биографию рассказать?

— Смотри, какой ершистый!

Должиков осторожно погладил рукой скрипну в футляре, спросил:

— Вы действительно любите музыку?

— Расстраиваюсь, это верно.

— То есть как расстраиваетесь?

— Очень просто, не в себе становлюсь.

— Зачем же тогда просили, чтобы я играл?

— Да ты что меня допрашиваешь?

— Интересуюсь, что вы за человек...

«Дерзкий парень, нахальный», — решил Буков и неприязненно посоветовал:

— Ты все-таки, когда к старшему по званию обращаешься, держи себя в норме, ясно?..

И сейчас, когда Буков сказал эти обидные слова: «Кто на что способен», видя, как побледнел при этом Должиков, смутился и произнес сипло:

— Ну, погорячился, понятно? — Спросил участливо: — Так ты, выходит, на оккупированной территории жил? Натерпелся. Оттого такой весь издерганный. С какой стороны ни коснись — больно. — Засуетился, протянул пачку немецких сигарет: — Закуривай.

— Нет.

— Ты что, от меня взять не хочешь?

— Нет, просто не курю.

— Правильно, и не кури. Оберегай здоровье.

— А зачем?

— То есть как это? Чтобы жизнь себе на полную ее катушку обеспечить.

— Вы что же, и в бою такие советы давали?

— Войну мы пришибли в самом, как говорится, ее первоисточнике. Теперь одна забота — благополучие жизни своему народу вернуть. И тебе тоже.

— А почему мне?

— Я солдат, — значит, перед тобой виноват, что до твоих мест немца допустил.

— Напрасно так говорите.

— Почему же? Ты думаешь, передо мной виновный, что не воевал, а я думаю, перед тобой виноватый, что воевал плохо.

— А вы, оказывается, добрый.

— Ну, не ко всякому. Ты, Витя, вот что: если так, сыграй что-нибудь, чего пожелаешь.

— А я не умею.

— Что значит «не умею»?

— Ну просто — не умею, и все.

— Так зачем при себе такую габаритную и ломкую вещь таскаешь?

— Сказать?

— Как пожелаешь.

— Ну, понимаете, гнали людей расстреливать. А мы бежали рядом. Я и Соня отца искали. А какой-то человек мне крикнул: «Мальчик, держи!» — и бросил скрипку. Женщины детей бросали в толпу, чтобы спасли, а он — скрипку. Так она у меня и осталась.

— А Соня — это кто?

— Сестра.

— Где же она теперь?

— Нигде, убили.

— За что?

— Просто так. Шла домой, а они ее убили.

— Отец где?

— Отца я нашел. Они не зарывали, пока весь ров не заполнится. А потом я в управе у них служил, сначала курьером, потом писарем.

— Зачем же вдруг такое — служить им?

— Попросили.

— Они?

— Нет, наши. Но нас один предал.

— А ты как же?

— Выжил? И очень просто — я весь свой паек маме отдавал. Питался совсем плохо, началось вроде дистрофии. Так что, когда допрашивали, били, я раньше других терял сознание, и тогда совсем не больно. А тех, кто сильнее меня, очень искалечивали, некоторые в камере умерли. А когда на расстрел повели, я идти не мог. Чтобы не задерживать колонну, мне велели в кювет вниз лицом лечь и выстрелили сюда вот, видите, где волос на затылке нет. Ну, я очнулся, уполз. Рана зажила, но вот со зрением стало плохо. Но я с этим дефектом все-таки радистом работал, и очень, знаете, удачно. А потом, когда снова стал видеть, хуже работал, внимание рассеивалось, стал ошибки делать. Но товарищ Зуев меня с этой работы не снимал. С его мнением очень считались.

— Кто считался?

— Ну кто, подпольная группа. Он для связи был заброшен. А потом меня из нее отчислили.

— Почему?

— За нарушение дисциплины.

— Что ж ты так?

— Совершил проступок. Мне было приказано передать ракетницу с патронами одному человеку на железнодорожной станции, чтобы он нашим самолетам сигналил ночью, куда бомбить. Я пошел и вдруг предателя встретил. Я в лицо его знал. Он на допросах присутствовал. И прямо ему в рожу из этой ракетницы выстрелил почти в упор.

— Правильно сделал!

— Нет, неправильно. Самолеты прилетели, а договоренных сигналов ракетами нет. На станции полно эшелонов. Только часть бомб в них попала. А те, которые мимо, — по моей вине.

— А я бы на твоем месте тоже в него шарахнул! — горячо заявил Буков.

Должиков осмотрел орденские планки на груди Букова и недоверчиво произнес:

— Неправда, вы бы так не поступили.

— Ты что, считаешь, я такой хладнокровный?

— Но ведь вы же меня здесь за отношение к немцам» осадили... Ненавижу я их.

— Твое право, Витя.

— Так вы теперь согласны с тем, что я сказал?

— Нет, не согласен: когда такие ребята, как ты, есть, значит, мы самые надежные для всех людей. Человеческое война из нас не вышибла. И из тебя тоже. Ты вот взял и весь мне раскрылся, а почему...

— Ну, и как вы думаете, почему?

— За меня стыдился, что я тебя по неведению за иного парня принял.

— Какого такого иного?

— Ну, бывают всякие, — неловко пробормотал Буков. — А ты вот какой. — И живо осведомился: — Не возражаешь меня к себе в напарники взять?

— Ну что вы так...

— Правильно спрашиваю. С такими, как ты, всякий захочет.

Вечером, сидя на койке, Должиков спросил Букова:

— Если хотите, я сыграю.

— Выходит, умеешь.

— Когда слепым был, меня один товарищ в отряде учил.

— А скрипку как же сохранил?

— Не я, товарищи в отряд принесли. Думали, если я ослеп, так должен обязательно стать музыкантом. — Усмехнулся: — Почти по Короленко.

— Читал, знаю... — сказал Буков. — Сильно написано.

— Сентиментальная штука, и все.

— Ну, это ты брось, за самое живое берет.

— Выдумка. Я слепым был — знаю.

— А я хоть и не был, а переживал, словно сам я настоящий слепой. Ну ладно, играй.

— Не буду.

— Почему?

— Не захотел, и все.

— Ох, и орех ты в скорлупе колючей. — Потом, помедлив, Буков сообщил: — Ты учти, я храпун. Буду беспокоить — кидай сапог.

— Я лучше посвищу.

— А я говорю — сапогом, свист на мне пробовали, не действует... — Выждал, спросил: — Спишь? — Встал, бережно подоткнул одеяло вокруг Должикова. Тот вдруг всхлипнул. — Ты что, Витя?

Не дождавшись ответа, Буков снова улегся, закурил, положив руку под голову, и так долго еще лежал, сильно затягиваясь, выдыхая дым в противоположную сторону от койки, на которой спал Должиков.

V

В состав группы Букова кроме Должикова входили: минер Кондратюк, электрик Сапежников, сапер Дзюба, сержант из разведбата Лунников. Все они были, как говорил Лунников, «заслуженные фронтовики республики».

Пантелей Кондратюк — грузный, солидный, упитанный — держал себя с генеральской сановитостью из уважения к самому себе за то, что выжил. Все годы войны он извлекал и потрошил всевозможные взрывные ловушки бесчисленных конструкций и систем, снабженные самыми хитроумными комбинациями. Кондратюк мастерил подобные же «сюрпризы» для противника, вкладывая в это дело тонкое лукавство и даже остроумие, упорную жажду переиграть врага в состязании на техническую выдумку.

И когда его минные сооружения срабатывали, нанося существенные потери врагу, Кондратюк становился напыщенно высокомерным.

Заходя на батарею, снисходительно замечал:

— Тыкаетесь своими вилками, тыкаетесь. Навалили гильз целую поленницу. А я им как поддал — в будь здоров.

— Поддал! А где же ты был во время боя?

— Где? В блиндаже отдыхал, чай пил, портянки сушил. Мое дело такое — без суеты. Боеприпас зря не порчу, заложил где надо, а немец сам себя на нем рвет. И дешево и сердито.

Почти то же самое повторялось у петеэровцев, где Кондратюк снисходительно объявлял:

— Ружьишки у вас громкие, а дела тихие. За моими хлопушками не слыхать.

Обычно перед вражеской атакой Кондратюк отправлялся к артиллерийским наблюдателям. Если немецкие саперы, выходя для очистки проходов, обнаруживали поставленные им мины, Кондратюк доходил до неистовства и, бывало, срывался с места и с автоматом в руках уползал в ничейную полосу, чтобы там защищать свое минное хозяйство. Эта армейская профессия наложила на Кондратюка заметный отпечаток.

Был он медлителен, вкрадчив в движениях, недоверчив.

— Это ты что мне налил — щи? Ладно, выясним. — Осторожно зачерпывал в сторону от себя ложкой, разглядывал содержимое, произносил мрачно: — Допустим.

— Ты давай хлебай, не томи желудок.

— Хлебать не приучен. Прием пищи — дело существенное.

Ел он торжественно, чинно, не спеша, не склоняясь над котелком. Если кто обращался к нему, не отвечал. И даже не менял при этом сосредоточенного выражения лица.

Что бы ему ни поручили, он отдавался делу целиком, и, помимо этого дела, для него ничего не существовало.

В подразделении держался отчужденно, независимо и только к минеру Акимушкину из группы младшего лейтенанта Захаркина чувствовал душевное расположение. С ним он беседовал подолгу, красноречиво.

— Я, Прокофьич, так считаю: взрывчатка — это силища, еще окончательно недопонятая. Скажем, пресс! Сооружение дорогостоящее, шлепает — тюх-тюх. Куда лучше агрегат на взрывчатке. Как даст тысячи тонн давления, ему самый твердый холодный металл все равно как бабе тесто. Или, скажем, котлован: ковыряются, копают. А с умом на выброс заложить, и выкинет грунт куда хочешь и сколько хочешь. Можно горы своротить при желании и надобности. За войну мы чего только той взрывчаткой не наворочали, и все на хаос. Демобилизуемся — кто такие? Минеры. Нет надобности. Требуются гражданские специальности. Извиняюсь, врете.

— Я и до войны взрывником в руднике работал, — перебил Акимушкин. — Кто такой, мне не скажут.

— Но квалификацию ты себе поднял.

— Правильно, на чем только не работал — и на своей взрывчатке, и на ихней!

— Вот, значит, можешь с одного прищура сосчитать, сколько, чего, для чего и как заложить. Выходит, мы с тобой люди первостепенной надобности и по гражданской линии можем не только ломать, но при сообразительности при помощи взрывсредств совсем обратный эффект иметь...

Сапежников — кроткий, голубоглазый, белобрысый с девическими губами конструкции «бантиком» — сказал смущенно:

— А мне вчера, когда я третий квартал на кабель высокого напряжения подключал, кто-то резиновые монтерские сапоги подкинул.

— Подкинул? — живо переспросил Кондратюк. — Значит, заминированные. — Заключил авторитетно: — Обычная их манера взрывные ловушки в бытовые предметы маскировать.

— Сапоги обыкновенные, пустые.

— Зачем обязательно внутрь взрывчатку совать, ее рядом можно ставить с предметом, а предмет с капсюлем соединен на тонкой проволоке. Потянул вещь — ив медсанбат доставить нечего.

— Я на кабеле без защиты работал, — тихо произнес Сапежников, — под током, и вот понимающий человек сапоги монтерские мне подбросил. А сам не показался.

— Выходит, антифашист какой-нибудь.

— А что ему прятаться? Они теперь тут главные люди, местная власть.

— Ну, значит, кто-то из жильцов соображающий, — стукнуло бы тебя насмерть током, опять сколько время без света обходиться. Не сочувствие — простой расчет.

— Когда свет в домах загорелся, — задумчиво произнес Сапежников, — вышел я из трансформаторной будки, гляжу — что такое? Люди. Раньше прятались, а тут прямо толпа.

— Вот ты бы им на месте митинг устроил, разъяснил нашу политику по отношению к мирному населению.

— А чего объяснять, свет горит, — значит, все им теперь ясно!

— Ясно! А сапоги тайком подбросили.

— Интересно мне: кто?

— Размер мужской, — значит, не дама. Не за голубые твои глаза. Только, спрашивается, почему без снаряжения работал, собой рисковал?

— Так, быстрее хотелось.

— Кокнуло бы током. Тоже нашелся, жизнь за удовольствие фрицам отдать. Были бойцы, которые собой амбразуру затыкали. Высшая сознательность. А это у тебя от безответственности.

— Война кончилась, зачем же людей в затемнении держать, в темноте...

* * *

Сапер Дзюба, сильный, широкоплечий, томился здесь в безделье. Всю войну он провел с лопатой, топором на оборонительных полосах, работая так же, как и до войны работал на различных стройках. А теперь вот, когда война кончилась и его зачислили в Особое подразделение, где он пока не получал никаких заданий, томительная тоска овладела им.

Часто его можно было видеть на соседней улице, где мужское население по распоряжению местных властей занималось разборкой развалин.

Дзюба сидел неподвижно на поверженном куске кирпичной кладки у разбитого бомбой здания, пристально и мрачно наблюдая, как работают люди в удушливой пыли, и только его толстые жесткие пальцы непроизвольно шевелились. Он ходил туда каждый день, словно по приказу.

Возвращался еще более мрачный, ел нехотя.

— Ты что не кусаешь? Зубы болят?

— Душа не просит.

— А брюхо?

— Я ему не служащий.

— Про саперов слух ходил: взвод может ротную норму одолеть по приему пищи. Едоки!

— А ты вынь столько грунта, сколько сапер вынимал, да помахай также топором. Тогда скажи, натощак осилишь или нет.

— Теперь тебе отдых. Можешь маникюр сделать для красоты.

— Дома в строителях дефицит. Кто людям жилье даст? Мы. А меня вот в Берлине содержат на полном казенном иждивении.

— В германской столице проживаем! За такой адрес жизнь клали.

— Кровельный материал у них больше черепица, — задумчиво произнес Дзюба, — стропила, пропитанные, безызносные, и раствор крепкий, излом не по шву, а по кирпичу, хотя он тоже основательный, каленый, аж звенит.

— Еще чего скажешь?

— Про них? А вот подпочвенные воды здесь высокие, а подвальные помещения сухие, — значит, изоляцию особую кладут — гидроустойчивую.

— Смотри, какие слова знаешь. — И Лунников рассмеялся. — А я думал, ты их за войну позабыл.

— А кто вам доты строил, где вы отсиживались в сухости и безопасности? Не проложи сапер с умом гидроизоляцию, мокнуть вам в них, как в дренажной яме.

— Я в твоих дотах не отсиживался. Комфорта такого разведбату не положено.

Ладный, подвижной, с яркими, живыми, медного цвета глазами, Лунников отличался от всех своим весельем, легким характером, умением общаться с местным населением.

— А что особенного? Нет ничего такого особенного. Я к немцам за войну привык. Берешь «языка», ну, пока доставишь, угадываешь, что за личность. Раз взял, значит, он тебе по закону пленный. Обязан вести себя с ним как представитель державы, чтобы сразу по мозгам ударить: мы — не вы. Попадались иногда ничего, надо думать, из трудящихся. Такому и закурить дашь и даже всю пачку в карман сунешь за послушное поведение. Были и такие, что до отправки в тыл проведывать ходил. Говорю охране: «Мой фриц тут у вас — пришел на свидание, поскольку соскучился. Я ему вроде крестного». Ну, передачу из сухого пайка принесу. Расчувствуется, иногда такое скажет, что при допросе утаил. На «языка» надо ходить без злости. Хладнокровно. Санитарку не вызовешь, чтобы его как на «скорой помощи» в санбат. Надо так его обеспечить, чтобы он при всем том ногами мог действовать, а не на себе его тащить.

— Смотри, какой ты с ними деликатный. А сколько раз тебя самого на волокуше от них вытаскивали, как говорится, в крови и без сил.

— Бывало, конечно, попадется азартный, аккуратно не сладишь, — охотно согласился Лунников. — Но организм у меня повышенной прочности, в санбате все заживало. Питание по повышенной норме, женский персонал душевный.

— Ты, Лунников, смотри, по этой части здесь не споткнись.

— А в чем дело?

— А то, что эта твоя психическая возле комендатуры все околачивается, в окна смотрит.

— Она не психическая — глухонемая.

— Симулирует.

— Ну, это ты брось, я ее в санчасть водил, определили: от нервного потрясения.

— Смотри какой заботливый!

— Обнаружил я ее, когда еще со штурмовой группой пробивались. В заваленном помещении лежит засыпанная. Поотстал от ребят, чтобы, значит, проверить, живая или мертвая. Стал оказывать помощь, а она, как фашистка, на меня кинулась. Всю шею исцарапала.

— Значит, фольксштурм?

— Да нет, в гражданском. Но тут, понимаешь, фаустников засек, начал по ним из автомата бить, они по мне. Изловчился, гранату кинул. Все нормально. Оглядываюсь — что такое? Она, понимаешь, из электрического шнура петлю сделала, встала на коленки и душится.

— Идейная гитлеровка!

— Ладно там — гитлеровка. Дом жилой, не рейхсканцелярия. Сорвал я с нее петлю, лежит без памяти. Ну я бегом ее на себя — и в санбат. По дороге задело меня маленько. Пришлось самому медициной тоже попользоваться, противостолбнячную вкатили. Завалили на койку. Я — шуметь. Но в санбате дисциплина тоже армейская. Уложили по команде «Смирно». Потом мне санитар докладывает: «Товарищ сержант, ваша немка пищу отказывается принимать».

«Значит, глотать ей больно!»

«Нет, из принципа».

«Зовите переводчика, пусть уговорит».

«Был, уговаривал, бесполезно — глухонемая».

«Ну, а я тут при чем?»

«Может, вас послушает. Вы ее сюда доставили, по-человечески она же должна понять».

Аргумент. Встал, пошел, где она лежала, отгороженная плащ-палаткой. Ну, присел возле койки, гляжу — лежит тощая, бледная. Смотрит и даже не моргает.

Ну, я зачерпнул кашу ложечкой и к губам поднес. Полмиски приняла и только после этого головой покачала. А кофе — всю чашку. Национальный напиток, специально для нее сготовили. Так и ходил: как кормежка — меня вызывают. Поправилась она. Выписали нас вместе. Начальник санбата приказывает, чтобы я ее до дому сопроводил.

Объясняю: «Нет у нее дома — разрушен».

А он: «Поскольку вас в районную комендатуру зачислили — обеспечьте».

Мог я ее в любой дом вселить. Но она не пожелала. Привела к тому разваленному и начала там убираться. Ну мне что? Уговаривать средств нет, немецкий тоже не понимает, раз глухая. Мое дело — сопроводил, и ауфвидерзеен. Но все-таки потом наведался, вот с товарищем Дзюбой, он там стенку порушенную из кирпича восстановил, отштукатурил, раму, стекла вставил, душевность проявил.

— Да это я так, со скуки, — сконфуженно сказал Дзюба. — Разве это ремонт? Так, халтура. Времянка.

— Значит, обеспечили. Чего же она тогда каждый день к комендатуре ходит, выслеживает?

— Ничего она не выслеживает, — сердито сказал Дзюба. И, кивнув на Лунникова, пояснил: — Вот его ищет, дожидается. А он к ней как чурка бессмысленная.

— Чего ж так?

— Не хочу голову ей морочить, — сухо произнес Лунников. — И себе — тоже.

— Если б нормальная была, так ты бы не пренебрег.

— Связистки, как он явится, сразу суетятся, губы себе мажут. Видный парень.

— Она к нему не так. Из благодарной душевности, — резко прервал Дзюба.

— Так из каких она все-таки?

— Из каких бы ни была, а раз к советскому солдату тянется, значит, осознала.

— По женской линии!

— Если б чего против нас таила, ушла бы в любой союзный сектор, там гитлеровцам приют обеспеченный. Значит, не из них.

— Тоже правильно.

— Ты чего, Лунников, молчишь?

— А что он тебе докладывать обязан? Дело личное — переживает. Как и следует по-человечески. Задела она его, видать, тоже.

— Задела! — сказал Лунников гневно. — Ну и что, не отрицаю, задела, прямо перед всеми говорю. Ну и все! Ну и точка...

— А как зовут, хоть знаешь?

— Шарлотта.

— Изъясняешься с ней как?

— Пишу, и она пишет.

— Про родню спрашивал? Одной инвалидке тяжело. Может, есть кто из родни?

— Нету, одна.

— Плохо.

— С питанием у нее как?

— Ношу, — сказал Дзюба.

— А почему ты, а не Лунников?

— От него не берет.

— Гордая!

— Верно, хочет, чтобы просто так заходил.

— А от тебя берет?

— В обмен за вещи.

— И ты, гадюка...

— Тихо, — грозно сказал Дзюба. — Тихо. — Вздохнул, выдохнул, потом объяснил: — А как я с ней препираться буду? Беру. Перед уходом вещь куда-нибудь украдкой сую. Моя задача какая? Чтобы сыта была.

— Правильная твоя тактика. Извиняюсь!

— Все-таки ты, Лунников, ситуацию продумай. Отпихнуть человека просто. Для этого ни ума, ни души не требуется. Если понадобится в наряде тебя подменить, говори — обеспечим увольнительную.

Лунников никогда не испытывал робости в общении с людьми. Даже с высшим начальством он держал себя свободно, с оттенком развязности. Это ему дозволялось, слава отважного разведчика сопутствовала ему.

В подразделении он дружил со всеми, не чувствуя ни к кому особой привязанности.

На фронте его знали как беспечного весельчака, ибо, возвращаясь из разведки целым, он предавался шумной радости, располагая бойцов к себе удальством и шутливостью.

С местным немецким населением держал себя с подкупающей простотой, дружелюбием, уверенный в том, что никто из своих не посмеет упрекнуть его, будто он «ластится к фрицам». Чистосердечно откликался на просьбы немцев и радовался, когда их выполнял. Радовался так же, как радовался еще недавно захвату стоящего «языка», удачной операции в тылу.

Лунников доложил Букову, кто эта немка и почему она приходит каждый день к дверям комендатуры.

Буков выслушал внимательно.

— Я в твое личное вникать не желаю, — сказал он. — Но если эту глухую немецкую гражданку на улице по дороге в комендатуру машина сшибет — твоя ответственность.

— А что я могу сделать?

— Дам тебе наряд, и все.

— За что?

— Будешь сопровождать гражданку до армейского госпиталя и обратно, на лечение, на основании рапорта товарища Дзюбы.

— Настукал!

— Доложил по форме, как положено. — Буков пояснил: — В комендантской инструкции записано; вникать в нужды населения, оказывать по возможности содействие. Вот я по инструкции и действую.

— Душевный вы человек, товарищ младший лейтенант!

Буков рассердился:

— Приказ дан. Почему не по форме реагируете?

— Виноват, товарищ младший лейтенант!

Лунников вытянулся и щеголевато, с особым вывертом поднес ладонь к фуражке.

Глядя пристально на Лунникова, Буков произнес хмуро:

— Встрепенулся! Кавалер орденов! Ну, кругом арш!

И когда Лунников вышел, Буков расстегнул карман гимнастерки, вынул фотографию Люды из ее комсомольского билета, покоробившуюся, коричневую от засохшей крови.

Эту фотографию он получил от моториста Игумнова, который сообщил в письме, что еще во время прорыва Люда была тяжело ранена и он взял ее документы. Но поскольку сам был ранен, обгорел в танке, кто из зенитчиц погиб, установить в точности не смог. Эту приписку Буков воспринял как соболезнование солдата солдату.

Когда Дзюба доложил Букову о глухонемой немке, тот сказал сердито:

— Спас ее Лунников, ну и правильно. А то, что она теперь вяжется к нему, это отставить.

— А если она от сердца?

— Бдительность утрачиваешь, товарищ Дзюба.

— Бдительность при мне.

— Что-то не заметил.

— Вот и обратил ваше внимание. Потолковали бы вы с ней, товарищ младший лейтенант.

— С глухонемой?

— А вы с карандашом и с бумажкой.

— Неловко. Вроде допроса получится.

Дзюба рассмеялся, сказал, торжествуя?

— Именно!

Дальше